Юридические исследования - ЗАПИСКИ, СТАТЬИ, ПИСЬМА ДЕКАБРИСТА И. Д. ЯКУШКИНА Часть 1 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ЗАПИСКИ, СТАТЬИ, ПИСЬМА ДЕКАБРИСТА И. Д. ЯКУШКИНА Часть 1




    АКАДЕМИЯ НАУК СССР

    ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ


    ЗАПИСКИ, СТАТЬИ, ПИСЬМА

    ДЕКАБРИСТА

    И. Д. ЯКУШКИНА

    РЕДАКЦИЯ

     

    КОММЕНТАРИИ

    С.Я.ШТРАЙХА

    ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР

    М О С К В А

    19 5 1


    Под общей редакцией Комиссии Академии Наук СССР по изданию научно-популярной литературы и серии «Итоги и проблемы современной науки»

    Председатель Комиссии академик

    jC. И. ВАВИЛОВ

    Зам. председателя член-корреспондент Академии Наук СССР П. Ф. ЮДИН

    ОТВЕТСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР профессор М. В. НЕЧКИНА


    И. Д. ЯКУШКИН

    портрета работы Вивьена. 1823)



    ЗАПИСКИ


    Читали ли вы интересные «Записки» Ив. Дмитр. Якушкина? По краткости, ясно­сти и правдивостиэто лучшие из всех записок наших товарищей.

    Декабрист М. А. Бестужев (1869 г.)

    I1

    Война 1812 г. пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторг­шихся в Россию галлов и с ними двунадесять языцы, если бы народ попрежеему остался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов- удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: «Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!» В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призваи содействовать в великом деле.

    Император Александр, оставивший войско прежде витебского сра­жения, возвратился к нему в Вильну. Конечно, никогда прежде и никогда после 1не был он так сближен со своим народом, как в это время, в это время он2 его любил и уважал. Россия была спасена, но для императора Александра этого было мало; он двинулся за гра­ницу оо своим войском для освобождения народов от общего их притеснителя. Прусский народ, втоптанный в грязь Наполеоном, пер­вый отозвался на великодушное призвание императора Александра; все восстало и вооружилось. В 13-м году император Александр
    перестал быть царем русским и обратился в императора Европы. Подвигаясь вперед с оружием в руках и призывая каждого к свободе, он был прекрасен в Германии; но был еще прекраснее, когда мы пришли в 14-м году в Париж. Тут союзники, как алчные волки, были готовы броситься на павшую Францию. Император Александр, спас ее; предоставил даже ей избрать род правления, какой она найдет для себя более удобным, с одним только условием, что Наполеон и никто из его семейства не будет царствовать во Франции. Когда уверили императора, что французы желают иметь Бурбонов, он по­ставил в непременную обязанность Людовику XVIII даровать права своему народу, обеспечивающие до некоторой степени его независи­мость. Хартия Людовика XVIII дала возможность французам про­должать начатое ими дело в 89-м году; в это врем'я республиканец Лагарп 1 мог только радоваться действиям своего царственного питомца.

    Пребывание целый год в Германии и потом несколько месяцев в Париже не могло не изменить воззрения хоть сколько-нибудь мысля­щей русской молодежи; при такой огромной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос.

    Из Франции в 14-м году мы возвратились морем' в Россию. 1-я гвардейская дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен, который служил обер-священник Держа­вин. Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество. Я получил позволение уехать в Петербург и ожидать там полк. Остановившись у однокашника2 Толстого (теперь сенатора); мы отправились вместе с ним во фраках взглянуть на 1-ю гвардейскую дивизию, вступаю­щую в столицу. Для ознаменования великого этого дня были вы­строены на скорую руку у петергофского въезда ворота и на них поставлены шесть алебастровых лошадей, знаменующих шесть гвар­дейских полков 1-й дивизии. Толстой и я, мы стояли недалеко от золотой кареты, в которой сидела императрица Мария Федоровна с вел. княжн. Анной Павловной. Наконец, показался император, пред­
    водительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед импе­ратрицей !. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвер­нулись, стыдясь за любимого нами царя. Это было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомиил о кошке, обращенной в красавицу, которая однакож не могла видеть мыши, не бросив­шись на нее 2.

    В 14-м году существование молодежи в Петербурге было томи: тельно. В продолжение двух! лет мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участво­вали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербург­скую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед. В 15-м году, когда Наполеон бежал с острова Эльбы и вторг­ся во Францию, гвардии был объявлен поход, и мы ему обрадовались, как неожиданному счастию. Поход этот от Петербурга до Вильны и обратно был для гвардии прогулкой. В том же году мы возврати­лись в Петербург. В Семеновском полку устроилась артель: человек 15 или 20 офицеров сложились, чтобы иметь возможность обедать каж­дый день вместе; обедали же не одни вкладчики в артель, но и все те, которым по обязанности службы приходилось проводить целый день в полку. После обеда одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Евро­пе,— такое времяпрепровождение было решительно нововведение.

    В 11-м году, когда я вступил в Семеновский полк, офицеры, схо­дившись между собою, или играли в карты, без зазрения совести надувая друг друга, или пили и кутили напропалую. Полковой коман­дир Семеновского полка генерал Потемкин покровительствовал нашей артели и иногда обедал с нами; но через несколько месяцев импе­ратор Александр приказал Потемкину прекратить артель в Семенов­ском полку, сказав, что такого рода сборища офицеров ему очень не
    нравятся. Императора, однакоже, все еще любили, помня, как он был прекрасен в 13 и 14-м годах, и потому ожидали его ц 15-м с нетерпением. Наконец, появился флаг на Зимнем дворце и в тот же день велено всем гвардейским офицерам быть на выходе. Всех уди­вило, что при этом не было артиллерийских офицеров; они приез­жали, но их не пустили во дворец. Полковник Таубе донес государю, что офицеры его бригады в сношении с ним позволили себе дерзость. Таубе был ненавидим и офицерами и солдатами; но вследствие его доноса два князя Горчаковы (главнокомандующий на Дунае и быв­ший генерал-губернатор Западной Сибири) и еще пять отличных офицеров были высланы в армию. Происшествие это произвело не­приятное впечатление на всю армию.

    До слуха всех беспрестанно доходили изречения императора Алек­сандра, в которых выражалось явное презрение к русским. Так, н£- пр[имер], при смотре при Вертю, во Франции, на похвалы Веллинг­тона 1 устройству русских войск император Александр во всеуслыша­ние отвечал, что в этом случае он обязан иностранцам, которые у него служат. Генерал-адъютант гр. Ожеровский, родственник Сергея и Матвея Муравьевых, возвратившись однажды из дворца, расска­зал им, что император, говоря о русских вообще, сказал, что каждый из них плут, или дурак и т. д.

    По возвращении императора в 15-м году он просил у министра на месяц отдыха; потом передал почти все управление государством графу Аракчееву. Душа его была в Европе; в России же более всего он заботился об увеличении числа войск. Царь был всякий день у развода; во всех полках начались учения, и шагистика вошла в пол­ную свою силу.

    Служба в гвардии стала для меня несносна. В 16-м году говорили о возможности войны с турками, и я подал просьбу о переводе меня в 37-й егерский полк, которым командовал полковник Фонвизин, зна­комый мне еще в 13-м году и известный в армии за отличного офи­цера. В это время Сергей Трубецкой, Матвей и Сергей Муравьевы и я, мы жили в казармах и очень часто бывали вместе с тремя бра­тьями Муравьевыми: Александром, Михаилом и Николаем. Никита

    Муравьев также часто видался с нами. В беседах) наших обыкновен­но разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жесто­кое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга; повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще. То, что называлось высшим образованным обществом, большею частию состояло тогда из старо­верцев, для которых коснуться которого-нибудь из вопросов, нас занимавших, показалось бы ужасным преступлением. О помещиках, живущих в своих имениях, и говорить уже нечего.

    Один раз, Трубецкой и я, мы были у Муравьевых, Матвея и Сергея; к ним приехали Александр и Никита Муравьевы с предло­жением составить тайное общество, цель которого, по словам Алек­сандра, должна была состоять в противодействии немцам, находя­щимся в русской службе. Я знал, что Александр и его братья были враги всякой немчизне, и сказал ему, что никак не согласен вступить в заговор против немцев, но что если бы составилось тайное обще­ство, членам которого поставлялось бы в обязанность всеми силами трудиться для блага России, то я охотно вступил бы в такое обще­ство. Матвей и Сергей Муравьевы на предложение Александра отве­чали почти то же, что и я. После некоторых прений Александр при­знался, что предложение составить общество против немцев было только пробное предложение, что сам он, Никита и Трубецкой усло­вились еще прежде составить общество, цель которого была в обшир­ном смысле благо России. Таким образом, положено основание Тай­ному обществу, которое существовало, может быть, не совсем бес­плодно для России *.

    Было положено составить устав 2 для Общества и вначале прини­мать в него членов не иначе как с согласия всех шестерых нас. Вскоре после этого я уехал из Петербурга в 37-й егерский полк. За­ехав по пути к дяде, который управлял небольшим моим имением в Смоленской губернии, я ему объявил, что желаю освободить своих крестьян. В это время я не очень понимал, ни как это можно было устроить, ни того, что из этого выйдет; но, имея полное убеждение,
    что крепостное состояние — мерзость, я был проникнут чувством прямой моей обязанности освободить людей, от меня зависящих. Мое предложение дядя выслушал даже без удивления, но с каким-то скорбным чувством; он был уверен, что я сошел с ума *.

    Приехав в Сосницы, где была штаб-квартира 37-го егерского пол­ка, я узнал, что этот полк должен быть расформирован и в кадрах итти в Москву. Фонвизин советовал мне не принимать роты и обо­шелся со мной не так, как полковой мой командир, но как самый любезный товарищ. Мы' были с ним неразлучны целый день и вся­кий день просиживали вместе далеко за полночь; все вопросы, зани­мавшие нас в Петербурге, были столько же близки ему, как и нам. В разговорах наших мы соглашались, что для того, чтобы противо­действовать всему злу, тяготевшему над Россией, необходимо было прежде ©сего противодействовать староверству закоснелого дворян­ства и иметь возможность действовать на мнение молодежи: что для этого лучшее средство — учредить тайное общество, в котором каж­дый член, зная, что он не один, и излагая свое мнение перед другими, мог бы действовать с большею уверенностью и решимостью. Нако­нец, Фонвизин сказал мне, что если бы такое общество существовало, состоя только из пяти человек, то он тотчас бы вступил в него. При этом я не мог воздержаться, чтобы не доверить ему осуществления Тайного общества в Петербурге и что я принадлежу к нему. Фон­визин тут же присоединился к нам. С первой почтой я известил Никиту Муравьева о важном приобретении, какое я сделал для нашего Общества в лице полковника Фонвизина, и надеялся полу­чить за это от них от всех благодарность; но, напротив, получил строгий выговор за то, что поступил против условий между нами, в силу которых никто не имел права принимать никого в Тайное общество без предварительного на то согласия прочих| членов; и я чувствовал, что по всей справедливости своей опрометчивостью я за­служил такой выговор.

    В начале 17-го года я приехал в Москву, и скоро после того при­был в кадрах 37-й егерский полк, которого штаб-квартира была назначена в Дмитрове; не командуя ротой, я жил в Москве и ходил
    во фраке в ожидании, сентября, чтобы подать в отставку. Фонвизин большую часть Бремени также проживал в Москве и также хотел оставить службу. В это время войска, бывшие во Франции у графа Воронцова, возвращались в Россию. Полки Апшеронский и 38-й егер­ский, привезенные на судах, были на смотру у царя в Петербурге. Он ужаснулся, увидев, как мало люди были выправлены, и прогнал их со смотра. 37-й егерский полк поступил в 5-й корпус. Командир этого корпуса граф Толстой, дивизионный командир кн. Хованский и бригадный генерал Полторацкий (Константин Маркович), коротко знакомые с Фонвизиным, уговорили его принять 38-й егерский полк, и его назначили командиром этого полка. Прощаясь с 37-м егерским полком, Фонвизин прослезился, и офицеры и солдаты также плакали. В этом полку палка была уже выведена из употребления. Приняв 38-й егерский полк, задача для Фонвизина состояла, кроме обмундировки, выправка людей настолько, чтобы полк мог пройти перед царем в параде, не сбившись с ноги. Фонвизин начал с того, что сблизился с ротными командирами, поручил им первоначальную выправку людей и решительно запретил при учении употреблять палку. Для подпрапор­щиков он завел училище и нанимал для них учителей; вообще в несколько месяцев он истратил на полк более 20 ООО р., зато в конце года царь, увидев 38-й егерский полк
    ib параде, был от него в восторге и изъявил Фонвизину благодарность в самых лестных выражениях.

    В конце 17-го года вся царская фамилия переехала в Москву и прожила тут месяцев 9 или 10. Еще в августе прибыл в Москву отдельный гвардейский корпус, состоящий из первых батальонов всех пеших и первых эскадронов всех конных полков. При корпусе была также артиллерия. Командовал этим отрядом генерал Розен, а на­чальником штаба был Александр Муравьев. Вместе с отрядом при­были Никита, Матвей и Сергей Муравьевы; Михайло Муравьев, вступивший уже в Общество, приехал также в Москву. В мое отсут­ствие Общество очень распространилось. В Петербурге было принято много членов, в числе которых был Бурцев (после, уже генерал- майором, убитый на Кавказе) и Пестель, адъютанты гр. Витгенштей­на. Пестель составил первый устав для нашего Тайного общества.

    Замечательно было в этом уставе, во-первых, то, что на вступивших в Тайное общество возлагалась обязанность ни под каким видом' не покидать службы, с тою целью, чтобы со временем все служебные зна­чительные места по (военной и гражданской части были в распоряже­нии Тайного общества; во-вторых, было сказано, что если царствую­щий император не даст никаких прав независимости своему народу, то ни в каком случае не присягать его наследнику, не ограничив его самодержавия.

    По прибытии в Москву Муравьевы, особенно Михайло, находили устав, написанный в Петербурге, неудобным для первоначальных дей­ствий Тайного общества. Было положено приступить к сочинению нового устава и при этом руководствоваться печатным немецким уставом, привезенным кн. Ильей Долгоруким из-за границы и слу­жившим пруссакам для тайного соединения против французов. Пока изготовлялся устав для будущего Союза благоденствия, было учреж­дено временное Тайное общество под названием Военного. Цель его была только распространение Общества и соединение единомыслящих людей.

    У многих из молодежи было столько избытка жизни при тогдаш­ней ее ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством, и потому немудрено, что все порядочные люди из молодежи, бывшей тогда в Москве, или поступили в Военное общество, или по единомыслию сочувствовали членам его. Обыкновенно собирались или у Фонвизина, с которым я тогда жил, или в Хамовниках, у Александра Муравьева, в доме, в котором жил также начальник гвардейского отряда генерал Розен.. Собрания эти все более и более становились многолюдны, на этих совещаниях бывали между прочими оба Перовские (министр уделов и оренбургский генерал-губернатор), толковали о тех же предметах, важность которых нас всех занимала.

    К прежде бывшим присоединилось еще новое зло для России: император Александр, давно замышлявший военные поселения, при­ступил теперь к их учреждению. Графу Аракчееву было поручено привести в исполнение предначертания, составленные самим царем

    для устройства военных поселений. Граф Аракчеев, во всех случаях гордившийся тем, что он только неизменное орудие самодержавия, и в этом случае не изменил себе. В Новгородской губернии казенные крестьяне тех волостей, которые были назначены под первые военные поселения, чуя чутьем русского человека для себя беду, возмутились. Гр[аф] Аракчеев привел против них кавалерию и артиллерию; по ним стреляли, их рубили, многих прогнали сквозь строй, и бедные люди должны были покориться. После чего было объявлено крестья­нам', что домы и все имущество более им не принадлежат, что все они поступают в солдаты, дети их — в кантонисты, что они будут исполнять некоторые обязанности по службе и вместе с тем работать в поле, но не для себя собственно, а в пользу всего полка, к кото­рому будут приписаны. Им тотчас же обрили бороды, надели воен­ные шинели и расписали по ротам и капральствам. Известия о нов­городских происшествиях привели всех в ужас

    Император Александр, в Европе покровитель и почти корифей либералов, в России был не только жестоким, но что хуже того — бессмысленным деспотом 2.

    Разводы, парады и военные смотры были почти его единственные занятия; заботился же только о военных поселениях и устройстве больших дорог по всей России, причем он не жалел ни денег, ни пота, ни крови своих подданных. Никогда никто из приближенных к царю ни даже сам он не могли дать удовлетворительного объяснения, что такое военные поселения. Так, найример, в Тульчине за обедом, бывши в веселом расположении духа после очень удачного военного смотра, император обратился к генералу Киселеву с вопросом, при­миряется ли он, наконец, с военными поселениями; Киселев отвечал, что его обязанность верить, что военные поселения принесут пользу, потому что его императорскому величеству это угодно; но что сам он тут решительно ничего не понимает. «Как же ты не понимаешь,— возразил император Александр,— что при теперешнем порядке всякий раз, что объявляется рекрутский набор, вся Россия плачет и рыдает; когда же окончательно устроятся военные поселения, не будет рекрут­ских наборов».

    Граф Аракчеев, когда у -него спрашивали о цели военных поселе­ний, всякий раз отвечал, что это не его дело и что он только испол­нитель высочайшей воли. Известно, что военные поселения со време­нем должны были составить посередь России полосу с севера на юг и совместить в себе штаб-квартиры всех конных и пеших полков и вместе с тем собственными средствами продовольствовать войска, посреди их квартирующие; уже это одно было, вероятно, предполо­жение несбыточное. При окончательном устройстве военных поселе­ний они неминуемо должны были образоваться в военную касту с оружием в руках и не имеющую ничего общего с остальным народо­населением России. Они уничтожены и подверглись общей участи всякой бессмыслицы, даже затеянной человеком, облеченным огром­ным могуществом.

    В 17-м году была напечатана по-французски конституция Польши. В последних пунктах этой конституции было сказано, что никакая земля не могла быть отторгнута от Царства, но что по усмотрению и воле высшей власти могли быть присоединены к Польше земли, отторгнутые от России, из чего следовало заключить, что по воле императора часть России могла сделаться Польшей.

    Все это посеяло ненависть к императору Александру в людях, готовых жертвовать собою для блага России 1.

    В конце 17-го года вся царская фамилия была уже в Москве, и скоро ожидали прибытия императора. Однажды Александр Муравьев, заехав в один дом, где я обедал и в котором он не был знаком, велел меня вызвать и сказал с каким-то таинственным видом, чтобы я приезжал к нему вечером. Я явился в назначенный час. Совещание это было не многолюдно; тут были, -кроме самого хозяина, Никита, Матвей и Сергей Муравьевы, Фонвизин, князь Шаховской и я. Александр Муравьев прочел нам только что полученное письмо от Трубецкого, в котором он извещал всех нас о петербургских слухах: во-первых, что царь влюблен в Польшу и это было всем известно; на Польшу, которой он только что дал конституцию и которую почитал несравненно образованнее' России, он смотрел как на часть Европы: во-вторых, что он ненавидит Россию, и это было вероятно


    (с акварели Н. И. Уткина, 1816 г,


    после всех его действий в России с 15-го года; в-третыих, что он намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить их к Польше, и это было вероятно; наконец, что он, ненавидя и пре­зирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву. Это могло показаться невероятным, но после всего невероятного, совершаемого русским царем в России, можно было поверить и последнему из­вестию, особенно при нашем в эту минуту раздраженном вообра­жении. Александр Муравьев перечитал вслух еще раз письмо Трубецкого, потом начались толки и сокрушения о бедственном поло­жении, в котором находится Россия под управлением императора Александра.

    Меня проник[ла] дрожь; я ходил по комнате и спросил у присут­ствующих, точно ли они верят всему сказанному в письме Трубецкого и тому, что Россия не может быть более несчастна, как оставаясь под управлением царствующего императора; все стали меня уверять, что то и другое несомненно. В таком случае, сказал я, Тайному обще­ству тут нечего делать, и теперь каждый из нас должен действовать по собственной совести и собственному убеждению, На минуту все замолчали. Наконец, Александр Муравьев сказал, что для отвраще­ния бедствий, угрожающих России, необходимо прекратить царство­вание императора Александра и что он предлагает бросить между нами жребий, чтобы узнать, кому достанется нанесть удар царю. На это я ему отвечал, что они опоздали, что я решился без всякого жребия принести себя в жертву и никому не уступлю этой чести. Затем наступило опять молчание. Фонвизин подошел ко мне и про­сил меня успокоиться, уверяя, что я в лихорадочном состоянии и не должен в таком расположении духа брать на себя обет, который завтра же покажется мне безрассудным. С своей стороны, я уверял Фонвизина, что я совершенно спокоен, в доказательство чего предло­жил ему сыграть в шахматы и обыграл его.

    Совещание прекратилось, и я с Фонвизиным уехал домой. Почти целую (ночь он не дал мне спать, беспрестанно уговаривая меня отло­жить безрассудное мое предприятие и со слезами на глазах говорил мне, что он не может представить без ужаса ту минуту, когда меня

    2 И. Д. Якушкин

    выведут на эшафот. Я уверял, что (не доставлю такого ужасного для него зрелища. Я решился по прибытии императора Александра от­правиться с двумя пистолетами к Успенскому собору и, когда царь пойдет во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из друго­го — в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих.

    На другой день Фонвизин, видя, что все его убеждения тщетны, отправился в Хамовники и известил живущих там членов, что я никак не хочу отложить намереваемого мной предприятия. Вечером собрались у Фонвизина те же лица, которые вчера были у Алек­сандра Муравьева; начались толки, но совершенно в противном смысле вчерашним толкам. Уверяли меня, что все сказанное в письме Трубецкого может быть и неправда, что смерть императора Алек­сандра в настоящую минуту ие может быть ни на какую пользу для государства и что, наконец, своим упорством я гублю не только всех их, но и Тайное общество при самом его начале, которое со временем могло бы принести столько пользы для России. Все эти толки и переговоры длились почти целый вечер; наконец, я дал им обещание не приступать к исполнению моего намерения и сказал им, что есл1И все то, чему они так решительно верили вчера, не более как вздор, то вчера они своим легкомыслием увлекли было меня к совершению самого великого преступления; но 1 что если в самом деле ничто >не может быть счастливее для России, как прекращение царст­вования императора Александра, то сегодня своей нерешительностью и своими требованиями они отнимают у (меня возможность совершить самое прекрасное дело, и в заключение объявил, что я более не при­надлежу к их Тайному обществу2.

    Потом Фонвизин, Никита Муравьев и другие очень уговаривали меня не покидать Общества, но я решительно сказал им, что не буду ни на одном из их совещаний. И в самом деле всякий раз, что собирались у Фонвизина, я куда-нибудь уезжал, но вместе с тем, будучи коротко знаком с главными членами Общества, я всякий день с ними виделся. Они свободно говорили при мне о делах своих, и я знал все, что у них делается.


    Устав Союза благоденствия, известный под названием «Зеленой книги», я читал при самом его появлении. Главн/ыми редакторами были Михайло и Никита Муравьевы *; в самом начале изложения его было сказано, что члены Тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспеше­ствовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намере­ния правительства. В это время число членов Тайного общества значи­тельно увеличилось, и многие из них стали при всех случаях греметь против диких учреждений, каковы палка, крепостное состояние и проч.

    Теперь покажется невероятным, чтобы вопросы, давно уже поре­шенные между образованными людьми, 38 лет тому назад были во­просами совершенно новыми даже для людей, почитаемых тогда обра­зованными, т. е. для людей, которые говорили по-французсюи и были несколько знакомы с фра/нцузскою словесностью. В этом деле мы решительно были застрельщиками, или, как говорят французы, пропа- лыми ребятами (enfants perdus); на каждом шагу встречались Скало­зубы не только в армии, но и в гвардии, для которых было непонят­но, что из русского человека возможно выправить годного солдата* не изломав «а его спине несколько возов палок. Все почти помещики смотрели на крестьян своих как «а собственность, вполне им принад­лежащую, и на крепостное состояние — как на священную старину, до которой нельзя было коснуться без потрясения самой основы государства. По их мнению, Россия держалась одним только благо­родным сословием, а с уничтожением крепостного состояния уничто­жалось и самое дворянство. По мнению тех же староверов, ничего не могло быть пагубнее, как приступить к образованию народа. Вооб­ще свобода мыслей тогдашней молодежи пугала всех, но эта молодежь везде высказывала смело слово истины.

    В начале 18-го года приехал в Москву полковник Лубенского полка Граббе и остановился у Фонвизина; они вместе были адъю­тантами у Ермолова. Мноше из моих знакомых выхваляли мне Граббе, как человека отличного во всех отношениях; этого уже было достаточно для меня, чтобы не спешить с ним! познакомиться; я
    полагал, что он, может быть, человек, проникнутый чувством высо­ких своих достоинств, а я такого рода отличных людей не очень жаловал. Мы прожили с ним несколько дней под одной кровлей, не сходясь ни разу. Наконец, в одно прекрасное утро он вошел ко мне в комнату, когда я еще лежал в постели, и сказал, протянув мне руку: «Я вижу, что вы никак не хотите со мной сойтись, так знайте же, что я непременно хочу познакомиться с вами». Через какой- нибудь час мы уже хорошо познакомились друг с другом.

    Пока мы ходили, разговаривая, по комнате, человек Граббе при­нес его долман и ментик !. Я спросил его, куда он собирается в таком облачении. Он отвечал, что ему необходимо явиться к гр. Аракчееву. Между тем мы продолжали ходить, и разговор попал на древних историков. В это время мы страстно любили древних: Плутарх, Тит Аивий, Цицерон, Тацит и другиё были у каждого (из нас почти настольными книгами. Граббе тоже любил древних. На столе у меня лежала книга, из которой я прочел Граббе несколько писем Брута к Цицерону, в которых первый, решившийся действовать против Окта­вия, упрекает последнего в малодушии. При этом чтении Граббе видимо воспламенился и сказал своему человеку, что он не поедет со двора, и мы с ним обедали вместе; потом он уже никогда не бывал у Аракчеева, несмотря на то, что до него доходили слухи через приближенных Аракчеева, что граф на нега сердится и повторял несколько раз: Граббе этот видно, возгордился, что ко мне не едет. Вскоре после этого Фонвизин принял Граббе в члены Тайного общества.

    В 18-м году, 6 января, назначен был всему гвардейскому отряду парад в Кремле. Погода была прегадкая, унтер-офицеры на линиях были неверно поставлены, парад не удался. Царь взбесился и посадил начальника штаба Александра Муравьева под арест на главную гауптвахту. После чего Александр Муравьев вышел в отставку и женился. Жена его, бывши невестой, пела с ним Марсельезу, но потом в несколько месяцев сумела мужа своего, отчаянного либерала, обратить в отчаянного мистика, вследствие чего он отказался от Тайного общества и написал к прежним своим товарищам то посла­
    ние, о котором упоминается в донесениях комитета; впрочем это было уже в 19-м году 1.

    Во время пребывания императора в Москве были слухи, что он хочет освободить крестьян, чему можно было верить, тем более что он освободил крестьян трех остзейских губерний, правда на таких условиях, при которых положение освобожденных стало несравненно хуже прежнего. Император Александр стыдился перед Европой, что более 10 миллионов его подданных — рабы, но непоследовательным своим поведением он смущал только умы, нисколько не подвигая дела вперед. Однажды, во время прогулки своей по набережной, он увидел несколько крестьян на коленях и у одного из них бумагу на голове. Он принял от них просьбу, в которой было сказано, что крестьяне Тульской губернии, работая на фабрике своего помещика, не всегда получают заработанную плату. Тотчас отправлен был фельдъегерь к тульскому губернатору Оленину привести это дело в порядок. Оле­нина я знал, и он сам рассказывал мне про это происшествие; он отправился в имение своего приятеля, приказал управляющему рас­платиться с крестьянами, и оказалось, что недоимка за конторою была самая незначительная. Тульский губернатор донес императору, что крестьяне удовлетворены; тем все и кончилось. Но происшествие это ужасно смутило помещиков.

    В то же время беспрестанно доходили слухи об экзекуциях в раз­ных губерниях. В Костромской, в имении Грибоедовой, матери сочи­нителя «Горе от ума», крестьяне, выведенные из терпения жесто­костью управляющего и поборами выше сил их, вышли из пови­новения. По именному повелению к ним была поставлена военная экзекуция и предоставлено было костромскому дворянству определить количество оброка в Костромской губернии, который был бы неотя­готителен для крестьян. Костромское дворянство, как и всякое дру­гое, не будучи врагом самому себе, донесло, что в их губернии 70 руб­лей с души можно полагать оброком самым умеренным. На их донесение не было ни от кого возражений, тогда как всем было из­вестно, что в Костромской губернии ни одно имение не платило такого огромного оброка.

    Еще в 15-м году император принялся со страстью за устройство дорог и украшение городов и селений, но дороги эти так были устроены, что в последнее десятилетие его царствования ни п»о одной из них в скверную погоду не было проезду. В 18-м году, уезжая из Москвы, он назначил князя Хованского витебским генерал-губерна­тором и приказал ему отправиться в Ярославль поучиться у тамош­него губернатора Безобразова, как устраивать большие дороги. Импе­ратор остался очень доволен дорогой в Ярославской губернии, про­ехавши по ней в самую сухую .погоду; но Хованскому пришлось ехать по этой дороге в проливные дожди, вязнуть во многих местах; он едва дотащился до Ярославля и обратно, а между тем на устройство этой дороги сошло по 10 рублей с ревизской души всей Ярославской губернии. Главнокомандующий 1-й армией Сакен был принужден оставить свою коляску, не доехав несколько верст до Москвы, и тор­жественно въехал в древнюю столицу верхюм на лошади своего форрейтора. Персидский посланник, проезжая Смоленской губернией, уверял, что и в самой Персии не существует таких скверных дорог, как в России. Проезжая через Черниговскую и Полтавскую губернии и бывши недоволен большими до-рогами в этом крае, император объя­вил строгий выговор генерал-губернатору князю Репнину. Репнин извинялся тем, что в его губерниях неурожай и что он почел необхо­димым в этом году дать льготу крестьянам, не высылая их на боль­шие дороги. «Что они дома сосут, то могут сосать и на больших дорогах»,— был ответ императора. Он, очевидно, все более и более ожесточался против России.

    Между тем устройство больших дорог, по которым не было про­езда, было повсеместно разорительно для крестьян; их сгоняли и иногда очень издалека на какой-нибудь месяц времени. Они должны были глубоко взрыть дорогу по бокам, взрытую землю переметать на середину и все утоптать; потом выкопать по сторонам дороги канавы, обложить их дерном и окончательно посадить в два ряда березки, которые, впрочем, очень часто втыкали в землю без корней перед самым проездом царя. Украшение города и селений состояло в том, что для приезда царя в городах заставляли хозяев с уличной
    стороны обивать тесом свои лачуги и красили все крыши как и чем попало. В селениях же городили палисадники из мелкого тына перед избами, а местами, как я видел это в Тульской губернии, избы были вымазаны белой глиной, и все это забавляло императора.

    С отбытием гвардии в 18-м году еще осталось в Москве человек 30, большею частью завербованных Александром Муравьевым. Быв­ши в отставке, мне было необходимо в том же году побывать в С.-Петербурге. Оба — Фонвизин и Михайло Муравьев — дали мне письмо к Никите Муравьеву и поручили переговорить с ним и с другими о делах Общества. По приезде моем в Петербург Никита, который в это время был в отставке и усердно занимался делами Тайного общества, познакомил меня с Пестелем. При первом же зна­комстве мы поспорили с ним часа два.

    Пестель всегда говорил умно и упорно защищал свое мнение, в истину которого он всегда верил, как обыкновенно верят в матема­тическую истину; он никогда и ничем не увлекался. Может быть, в этом-то и заключалась причина, почему из всех нас он один в тече­ние почти 10 лет, не ослабевая ни на одну минуту, усердно трудился над делом Тайного общества. Один раз доказав себе, что Тайное обществр верный способ для достижения желаемой цели, он с ним слил свое существование.

    На другой день моего приезда в Петербург Никита стал меня уговаривать, чтобы я присоединился опять к Тайному обществу, доказывая мне, что теперь не существует более причины, меня от них удалившей, что в Уставе Союза благоденствия совершенно определен мерный ход Общества, прибавив, что Пестель и другие находят очень странным, что я привожу поручения от московских членов и знаю все, что делается в Тайном обществе, не принадлежа к нему. После таких доводов мне оставалось только согласиться на предло­жение Никиты, и я подписал записку, не читая ее; я знал, что она будет сожжена. После этого я был приглашен на совещание. Князь Лопухин, впоследствии начальник уланской дивизии при гренадер­ском корпусе, Петр Колошин, князь Шаховской и многие другие собрались у Никиты.

    Сама формальность этого совещания давала ему вид плохой коме­дии. В Москве, когда собирались члены Военного общества, они собирались для того, чтобы познакомиться и сблизиться друг с дру­гом; всякий говорил свободно о предметах, занимавших всех) и каж­дого из них. Тут же в продолжение всего совещания рассуждали о составлении самой заклинательной присяги для вступающих в Союз благоденствия и о том, как приносить самую присягу, над Еванге­лием или над шпагой вступающие должны присягать. Все это было до крайности смешно. Но Лопухин, Шаховской и почти все присут­ствующие были ревностные масоны, они привыкли в ложах разы­грывать бессмыслицу, нисколько этим не смущаясь, и им желалось некоторый порядок масонских лож ввести в Союз благоденствия.

    Менее нежели в два года своего существования Союз благоден­ствия достиг полного своего развития, и едва ли 18 и 19-й годы не были самым цветущим его временем. Число членов значительно увеличилось; многие из принадлежавших Военному обществу поступи­ли в Союз благоденствия, в том числе оба Перовских; поступили в него также Ил. Бибиков, теперешний литовский генерал-губернатор, и Кавелин, бывший с.-петербургский военный генерал-губернатор.

    Во всех полках было много молодежи, принадлежащей к Тайному обществу. Бурцев, перед отъездом своим в Тульчин, принял Пущина, Оболенского, Нарышкина, Лорера1 и многих других. В это время главные члены Союза благоденствия вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в' его силу и орудовали им успешно. Влияние их в Петербурге было оче­видно. В Семеновском полку палка почти совсем уже была выведена из употребления. В других полках ротные командиры нашли возмож­ность без нее обходиться. Про жестокости, какие бывали прежде» слышно было очень редко. Прежде похода за границу в Семеновском полку, в котором круг офицеров почитался тогда лучшим во всей гвардии, когда собирались некоторые из' баталионных и ротных командиров, между ними бывали прения о том, как полезнее наказы­вать солдат: понемногу, но часто или редко, но метко, и я очень помню, что командир 2-го баталиона барон Дамас, впоследствии быв**
    ший во Франции при Карле X министром иностранных дел, был такого мнения, что должно наказывать редко, но вместе с тем ни­когда не давать солдату менее 200 палок, и надо заметить, что такие жестокие наказания употреблялись не за одно дурное поведение, но и иногда за самый ничтожный проступок по службе и даже за какой- нибудь промах во фрунте. Многие притеснительные постановления правительства, особенно военные поселения, явно порицались членами Союза благоденствия, через что во всех кругах петербургского обще­ства стало проявляться общественное мнение; уже не довольствова­лись, как прежде, рассказами о выходах во дворце и разводах в манеже. Многие стали рассуждать, что вокруг их делалось.

    В 19-mi году, поехав из Москвы повидаться с своими, я заехал в смоленское свое имение. Крестьяне, собравшись, стали просить меня, что так как я не служу и ничего не делаю, то мне бы приехать пожить с ними, и уверяли, что я буду им уже тем полезен, что при мне будут менее притеснять их. Я убедился, что в словах их много правды, и переехал на житье в деревню. Соседи тотчас прислали поздравить с приездом, обещая каждый скоро посетить меня; но я через посланных их просил перед ними извинения, что теперь никого из них не могу принять. Меня оставили в покое, но, разумеется, смотрели на меня, как на чудака. Первым моим распоряжением было уменьшить наполовину господскую запашку. Имение было на бар­щине, и крестьяне были далеко не в удовлетворительном положении; многие поборы, отяготительные для них и приносившие мало пользы помещику, были отменены.

    Вскоре по приезде моем в Жу.ково я пришел в столкновение с земской полицией. Мне пришли сказать, что в речке, текущей по моей земле и очень вздувшейся от дождей, утонул человек. Я в тот же день велел послать донесение о происшествии в вяземский земский суд и приставить караул к утопленнику. Прошло дня три или четыре, земский суд не сделал никакого распоряжения по этом делу. В это время приехал ко мне из Москвы Фонвизин; мы пошли с ним гулять вдоль реки и были поражены зрелищем истинно ужасным. Утопший, привязанный за ногу к колу, вбитому в берег, плавал на воде;

    кожа на его лице и руках походила на мокрую сыромятину. Это было в июне, и смрад от мертвого тела далеко распространялся. Кроме караульного, на берегу сидели старик и молодая женщина. Старик был отец, женщина — жена утопшего; оба они горько пла­кали и, увидев меня, бросились в ноги, прося .позволения похоронить покойника.

    И Фонвизин и я, мы были сильно взволнованы. Я приказал вытащить утопшего из/ воды и, взвалив на телегу, отвезти к его помещику Барышникову, живущему верст 10 от меня !. Я написал к нему, что после моего донесения в земский суд о найденном утоп­леннике у меня в реке, не видя со стороны суда никакого распоряже­ния по этому делу и опасаясь, чтобы мертвое тело, которое начало уже разлагаться, не причинило заразы, я решился отправить его к нему, с тем чтобы он приказал его похоронить. Барышников, весьма богатый помещик, перепугался и первоначально без распоряжения земского суда не хотел принимать утопшего своего крестьянина, даже хотел отослать его назад на место, где он (был найден; но потом, опа­саясь ответственности, если мертвое тело, оставаясь долгое время непохороненным, причинит заразу, как я писал ему, велел, наконец, похоронить его. Я известил земский суд о моем распоряжении в его отсутствие, написал о том же смоленскому губернатору барону Ашу, пояснив ему, почему я так действовал в этом деле. Барон Аш, не пропускавший никакого случая, где можно было потеребить чиновни­ков, избираемых дворянством, написал строгий выговор в вяземский земский суд.

    Чтобы сблизиться сколько возможно скорее с моими крестьянами, я всех их и во всякий час допускал до себя и по возможности удов­летворял их требования; скоро отучил я их кланяться мне в ноги и стоять передо мной без шапки, когда я сам был в шляпе 2. За про­ступки они не иначе наказывались, (как по приговору всех домохозяев. Почва вообще в Смоленской губернии неплодотворна; при недостатке скота мои крестьяне не могли достаточно удобрять своих полей. Обык­новенные урожаи бывали очень скудны, так что собираемого хлеба едва доставало крестьянам на продовольствие и посев. Единственные
    их промыслы были зимою — извоз и добывание извести; и то и дру­гое доставляло незначительную прибыль. С этими средствами они, конечно, не ходили по миру, но и нельзя было надеяться этими сред­ствами улучшить их состояние, тем более что, привыкнув терпеть нуж­ду и не имея надежды когда-нибудь с нею расстаться, они говорили, что всей работы никогда не переробишь, и потому трудились и на себя и на барина, никогда не напрягая сил своих.

    Надо было придумать способ возбудить в них деятельность и по­ставить их в необходимость прилежно трудиться. Способ этот по тог­дашним моим понятиям состоял в том, чтобы прежде всего поставить их в совершенно независимое положение от помещика, и я написал прошение к министру внутренних дел Козодавлеву *, в котором изъя­вил желание освободить своих крестьян и изложил условия, на кото­рых желаю освободить их. Я предоставлял в совершенное и полное вла­дение моим крестьянам их домы, скот, лошадей и все их имущество. Усадьбы и выгоны в том самом виде, как они находились тогда, оста­вались принадлежностью тех же деревень. За все за это я не требовал от крестьян моих никакого возмездия. Остальную же всю землю я оставлял за собой, предполагая половину обрабатывать вольнонаемны­ми людьми, а другую половину отдавать в наем своим крестьянам.

    Молодое же поколение, мне каз'алось, необходимо было прежде все­го сколько-нибудь осмыслить и потом доставить им более верные средства добывать пропитание, нежели какие до сих пор имели отцы их. Для этого я на первый раз взял к себе 12 мальчиков и сам стал учить их грамоте, с тем чтобы после раздать их в Москве в учение разным мастерствам2. Но набор мальчиков совершился не совсем с добровольного согласия крестьян; они сперва были уверены, что я беру их детей к себе в дворовые, и тем более это могло им казаться вероятным, что вся моя дворня состояла из одного человека, который был со мной в походе, и наемного отставного унтер-офицера. Скоро однакож отцы и матери успокоились за своих детей, видя, что они учатся грамоте, всегда веселы и ходят в синих рубашках.

    В это время заехал ко мне мой сосед Лимохин, чтобы поговорить об устройстве мельницы на реке, разделяющей наши владения. Не
    видя у меня никакой прислуги и заметя стоявших вдали мальчиков, он спросил: «Что они тут делают?» Я отвечал, что они учатся у меня грамоте. «И прекрасно,— возразил он,— поучите их петь и музыке, и вы, продавши их, выручите хорошие деньги». Такие поня­тия моего соседа, сами по себе отвратительные, между тогдаш­ними помещиками были не диковинка. В нашем семействе был тогда пример.

    Покойный дядя мой, после которого досталось мне Жуково, был моим опекуном; при небольшом состоянии были у него разные полу- барские затеи, в том числе музыка ,и певчие. В то время, когда я был з'а границей, сблизившись в Орле с графом Каменским, сыном фельдмаршала, он ему продал 20 музыкантов из своего оркестра за 40 ООО 1; в числе этих музыкантов были! два человека, принадле­жавшие мне. Когда я был в 14-м году в Орле и в первый раз уви­делся с Каменским, граф очень любезно сказал мне, что он мой долж­ник, что он заплатит мне 4000 за моих людей, и просил без замедле­ния совершить на них купчую. Я отвечал его сиятельству, что он мне ничего не должен, потому что людей моих ни за что и никому не про­дам. На другой день оба они получили от меня отпускную.

    Мальчики мои понемногу начали читать и писать, что очень за­бавляло их родителей. Желая привести в совершенную известность всю мою дачу, я каждый день с моими учениками ходил на съемку; они таскали за мной все нужные для этого принадлежности; скоро научились они таскать цепь и ставить колья по прямому направле­нию. Я показывал им, как наводить диоптр и насекать углы на план­шете; все это их очень забавляло, и они с каждым днем становились смышленней.

    Наконец, вяземский предводитель дворянства получил предписа­ние из министерства внутренних дел потребовать от меня показание, на каких условиях я хочу сделать своих крестьян вольными и хлебо­пашцами, и означить, сколько передаю я земли каждому из них; по­том допросить крестьян моих), согласны ли они поступить в вольные хлебопашцы на предлагаемых мною условиях, словом поступить совершенно по учреждению для крестьян, поступающих в вольные
    хлебопашцы, обнародованному в 1803 г. 1, февраля 20. Из этого было очевидно, что в министерстве не обратили ни малейшего внимания на смысл моей просьбы. Осталось только мне ехать самому в Петербург и изустно объясниться с министром1, но прежде мне хотелось знать, оценят ли крестьяне выгоду для себя условий, на которых я пред­полагал освободить их. Я собрал их и долго с ними толковал; они слушали меня со вниманием и, наконец, спросили: «Земля, которою мы теперь владеем, будет принадлежать нам или нет?» Я им отвечал, что земля будет принадлежать мне, но что они будут властны ее нанимать у меня. «Ну так, батюшка, оставайся все по-старому: мы ваши, а земля наша». Напрасно я старался им объяснить £сю выгоду независимости, которую им доставит освобождение. Русский крестья­нин не допускает возможности, чтобы у него не было хоть клока земли, которую он пахал бы для себя собственно. Надеясь, что мои крестьяне со временем примирятся с условиями, на которых я пред­положил освободить их в начале 20-го года, я отправился в Петербург 2.

    В два года моего отсутствия число членов Союза благоденствия очень возросло; правда, что многие из прежних членов охладели, почти совсем отдалились от Общества; зато другие жаловались, что Тайное общество ничего не делает; по их понятиям, создать в Петер­бурге общественное мнение и руководить им была вещь ничтожная; им хотелось бы от Общества теперь уже более решительных пригото­вительных мер для будущих действий. Словом, Союз благоденствия в прежнем своем виде более уже не существовал. По нескольку раз в неделю собирались члены Тайного общества к Никите Муравьеву. В это время я познакомился со многими из них; самые из них зна­чительные и ревностные по делу Общества, кроме Никиты и Николая Тургенева,— Ф. Н. Глинка, два брата Шиповы (старший — впослед­ствии командир Новосеменовокого полка), граф Толстой, известный наш медальер, Ил. Долгорукий и многие другие.

    Вместе с Никитою мы заезжали к Ил. Долгорукому, который был болен и не выходил из комнаты. Он был блюстителем Союза благо­денствия. Служа при Аракчееве3 и имея возможность знать многие тайные распоряжения правительства и извещать о них своих това­
    рищей, он тем самым был полезен Тайному обществу. В это время вообще он служил ему усердно.

    Во всех членах Союза благоденствия проявлялось какое-то оже­сточение против царствующего императора; и в самом деле, он с каж­дым днем становился мрачнее и все более и более отчуждался от России. Граф Аракчеев уже явно управлял государством. Члены Госу­дарственного совета и министры относились к нему по повелению императора в большей части случаев, где требовалось высочайшее разрешение. Аракчеев жил иногда в своем знаменитом Грузине, в Новгородской губернии, и члены совета, и министры, и все сановники отправлялись к нему туда.

    По делу об освобождении моих крестьян я 0;братился к Николаю Тургеневу; он дал мне письмо к Джуньковскому, директору департа­мента, в котором было мое дело *ş Джуньковский принял меня в де­партаменте и толковал со мной часа два, сначала, было, с важностью пожилого человека, который много видел и много знает и потому имеет право читать поучения молодому, неопытному человеку; но по­том он из слов моих убедился, что условия, на которых я предполагал освободить крестьян моих, не были мне внушены какой-нибудь мимо­летной мыслью, но были мной совершенно обдуманы. Я спросил Джуньковского, много ли с 1805 года освобождено крестьян по учреж­дению о вольных хлебопашцах. Он отвечал мне: 30jQD0, в том числе 20 ООО князя Голицына, известного мота в Москве, проигравшего жену свою графу Разумовскому. Крестьяне Голицына откупились, заплатив долги его. Незначительное это число освободившихся кре­стьян в продолжение каких-нибудь 15 лет было лучшим доказатель­ством, что на существующее учреждение, о вольных хлебопашцах нельзя было рассчитывать как на средство для уничтожения крепост­ного состояния в России. Джуньковский бывал за границей, имел воззрение человека европейского, и потому освобождение крестьян, которым не предоставлялось земли в собственность, нисколько не воз­мущало его. Наконец, он, пожав мне рукз^, сказ'ал, что в предлагаемом мной способе освобождения много есть дельного, но что теперешний министр граф Кочубей в этом случае не согласится отступить на волос
    от, учреждений 1805 года, составленных им самим во время первого его министерства 1. Но я все-таки хотел увидеться с министром, хотя и мало надеялся, чтоб через свидание с ним дело мое кончилось ус­пешно. В продолжение целой недели я ходил ежедневно к министру и никак не мог добиться его лицезрения; наконец, я забрался к нему с утра и решил дожидаться, пока он выйдет из своего кабинета. На­прасно дежурный чиновник уверял меня, что сегодня граф никого не принимает; я остался неподвижным на своем стуле. В этот день ми­нистр занимался с своими директорами проектом об изменении фор­мы мундира для его министерства.

    Часа в 3 пополудни дверь кабинета растворилась, и министр, по- дошед ко мне, сказал: «Что вам угодно?» Я вкратце объяснил ему мое дело. Между прочими возражениями он сказал мне: «Я нисколько не сомневаюсь в добросовестности ваших намерений; но если до­пустить способ, вами предлагаемый, то другие могут воспользоваться им, чтобы избавиться от обязанности относительно своих крестьян». На это я осмелился заметить его сиятельству, что это не совсем правдоподобно по той причине, что каждый помещик имеет возмож­ность очень выгодно избавиться от своих крестьян, продавши их на вывод. Окончательно министр сказал мне: «Впрочем, дело ваше в наших руках, и мы дали ему надлежащий ход».

    Итак, хлопоты мои в Петербурге по освобождению крестьян кон­чились ничем 2. В это время вообще в Петербурге много толковали о крепостном состоянии. Даже в Государственном совете рассуждали о непристойности, с какою продаются люди в России. Вследствие чего объявления в газетах о продаже людей заменились другими; прежде печаталось прямо: такой-то крепостной человек или такая-то крепост­ная девка продаются; теперь стали печатать: такой-то крепостной человек или такая-то крепостная девка отпускаются в услужение, что значило, что тот и другая продавались.

    На возвратном пути я прожил некоторое время в Москве с Фон­визиным и Граббе; последний был переведен с своим Лубенским пол­ком в мое соседство в Дорогобуж. Фонвизин был произведен в гене­ралы. Летом в 19-м году он перешел с своим 38-м егерским полком
    во 2-ю армию, для того чтобы № 38 соединить с № 37. В этом году все егерские полки были в движении.

    Фонвизин, ехавши во 2-ю армию сдавать полк *, заехал ко мне в Жуково; от меня мы поехали к Граббе в Дорогобуж и познакомились с отставным генералом Пассеком, который пригласил нас в свое име­ние недалеко от Ельни. Он недавно возвратился из-за границы и же­стоко порицал все мерзости, встречавшиеся на всяком шагу в России, в том числе и крепостное состояние. Имение его было прекрасно устроено, и со своими крестьянами он обходился человеколюбиво, но ему все-таки хотелось как можно скорее уехать за границу.

    По возвращении моем из Петербурга существование мое в Жукове стало как-то мрачно. Я уже не имел надежды освободить моих кре­стьян на тех условиях, которые тогда казались мне наиболее удобными для общего освобождения крестьян в России. Впрочем, вскоре потом я убедился, что освобождать крестьян, не предоставив в их владение достаточного количества земли, было бы только вполовину обеспечить их независимость. Распределение поземельной собственности между крестьянами и общинное владение ею составляют у нас основные на­чала, из которых со временем должно развиться все гражданское устройство нашего государства. Благомыслящие люди, или, как назы­вали их, либералы, того времени более всего желали уничтожения кре­постного состояния и, при европейском своем воззрении на этот пред­мет, были уверены, что человек, никому лично не принадлежащий, уже свободен, хотя и не имеет никакой собственности 2.

    Ужасное положение пролетариев в Европе тогда еще не развилось в таком огромном размере, как теперь, и потому возникшие вопросы по этому предмету уже впоследствии тогда не тревожили даже самых образованных и благонамеренных людей. Крепостное же состояние у нас обозначалось на каждом шагу отвратительными своими послед­ствиями. Беспрестанно доходили до меня слухи о неистовых) поступках помещиков, моих соседей. Ближайший из них — Жигалов, имевший всего 60 душ, разъезжал в коляске и имел огромную стаю гончих и борзых собак; зато крестьяне его умирали почти с голоду и часто, ушедши тайком с полевой работы, приходили ко мне и моим крестья-


    нам просить милостыню. Однажды к этому Жигалову приехал Ли- мохин , и проиграл ему в карты свою коляску, четверню лошадей и бывших с ним кучера, форрейтора и лакея; стали играть на горнич­ную девку и Лимохин отыгрался.

    В имении. Анненкова, верстах в трех от меня 1, управляющий при­думывал ежегодно какой-нибудь новый способ вымогательства с кре­стьян. Однажды он объявил им, что барыня их, живущая в курском своем имении, приказала прислать к себе несколько взрослых девок для обучения их коверному искусству; разумеется, крестьяне, чтобы откупиться от такого налога, заплатили все, что только могли запла­тить. У богача Барышникова при полевых работах разъезжали упра­витель, бурмистр и старосты и поощряли народ к деятельности плетью.

    Проезжая однажды зимою по Рославльскому уезду, я заехал на постоялый двор. Изба была набита народом, совершенно оборванным, иные даже не имели ни рукавиц, ни шапки! Их было более 100 чело­век, и они шли на винокуренный завод, отстоящий верст 150 от места их жительства. Помещик, которому они принадлежали, Фонтон де-Варайон отдал их на всю зиму в работу на завод и получил за это вперед условленную плату. Сверх того, помещик, которому принадле­жал завод, обяз'ался прокормить крестьян Фонтона в продолжении зимы.

    Такого рода сделки были очень обыкновенны. Во время построе­ния Нижегородской ярмарки принц Александр Виртембергский от­правил туда в работу из Витебской губернии множество своих нищих крестьян, не плативших ему оброка. Партии этих людей сотнями и в самом жалком положении проходили мимо Жукова.

    Все это вместе было нисколько не утешительно. К. тому же не было дня, в котором я бы мог быть уверен, что у меня не случится столкновения с земской полицией. Ежегодно требовались люди на большие дороги на какой-нибудь месяц, а иногда на два; они там оставались в совершенном распоряжении заседателя, и всякий раз надо было хлопотать, чтобы он не оставил там людей долее, чем это было нужно. Очень часто требовались подводы под проходившие

    3       И. Д. Якушкин
    военные команды. В первый раз я приказал подводчикам не давать квитанций заседателю, не получив от «его следуемых прогонов; люди мои пробыли пять дней в отлучке и возвратились, не получив ни копейки. Так как пригнано было подвод несравненно более, нежели требовалось, то заседатель, продержав людей моих три дня, отпустил ни с чем. Требовались также иногда лошади на станциях больших дорог под проезд значительных лиц. Ежели в предписании министра велено выставить 20 лошадей, то в предписании генерал-губернатора требовалось 30, в предписании губернатора 40, а земский суд требо­вал уже 60 лошадей. Кончилось тем, что во всех подобных случаях я совсем не исполнял предписаний земской полиции, очень зная, что тем самым на каждом шагу подвергался ответственности перед начальством.

    Фонвизин в 20-м году, возвращаясь из Одессы в Москву, изве­стил меня, что он заедет к Левашевым, верст за 200 от меня, и будет у них меня дожидаться. Я приехал в .назначенный срок к Левашевым. Через несколько дней явился ко мне нарочный из Жукова с известием, что там полевые работы прекращены и все крестьяне в ужасной тре­воге. Во время моего отсутствия земский заседатель, проезжая через Жуково и узнавши от старосты, который говорил с ним в шляпе, что меня нет дома и что я не скоро возвращусь, бросился на старосту и избил его до полусмерти, потом отправился к работавшим в поле кре­стьянам и под предлогом, что за ними есть недоимочный рекрут, ста­рался схватить кого-нибудь из них. Заседатель увязался за одним молодым парнем, схватил его и увез в Вязьму. За мной не бывало никакой недоимки, и в последний набор я представил рекрутскую кви­танцию за моих крестьян 1. Происшествие ib Жукове всех нас чрезвы­чайно потревожило, и я тотчас же вместе с Фонвизиным отправился в Смоленск. Фонвизин был знаком с губернатором бароном Ашем, объяснил ему все дело, и барон Аш приказал крестьянина моего отпу­стить домой, а заседателя, наделавшего столько тревоги, отдать под суд.

    Фонвизин проводил меня до Жукова. Тут народ был в отчаянном положении и почти не работал. Все это вместе меня ужасно смутило,


    и я совершенно растерялся. Чтобы за один раз прекратить все беспо­рядки в России, я придумал средство, которое в эту минуту казалось мне вдохновением, а в самой сущности оно было чистый сумбур, Ночью, пока Фонвизин спал, я написал адрес к императору, который должны были подписать все члены Союза благоденствия. В этом ад­ресе излагались все бедствия России, для прекращения4 которых мы предлагали императору созвать Земскую думу по примеру своих предков. Поутру я прочитал свое сочинение Фонвизину, и он, быв под одним настроением духа со мной, согласился подписать адрес. В тот' же день мы с ним отправились в Дорогобуж к Граббе. К счастью, Граббе был благоразумнее нас обоих; не отказываясь вместе с дру­гими подписать адрес, он нам ясно доказал, что этим поступком за один раз уничтожалось Тайное общество и что это все вело нас пря­мо в крепость. Бумага, мной написанная, была уничтожена 1. После чего долго мы рассуждали о горестном положении России и средствах,* которые бы могли спасти ее.

    Союз благоденствия, казалось нам, дремал. По собственному своему образованию, он слишком был ограничен в своих действиях. Решено было к 1 января 21-го года пригласить в Москву депутатов из Петербурга и Тульчина для того, чтобы на общих совещаниях рас­смотрели дела Тайного общества и приискали средства для большей его деятельности. Фонвизин с братом должен был отправиться в Пе­тербург, мне же пришлось ехать в Тульчин. Фонвизин, незадолго перед тем бывши в Тульчине, познакомился со всеми тамошними чле­нами и дал мне письма к некоторым из них. Он мне дал также письмо в Кишинев к Михайле Орлову 2. В Дорогобуже я добыл себе кое-как подорожную и пустился в путь.

    Приехав в Тульчин, я тотчас явился к Бурцеву; он от жида, у ко­торого я остановился, перетащил меня к себе; в тот же день я побы­вал у Пестеля и у Юшневского; последнего Фонвизин превозносил как человека огромного ума. Тут случилось, как случается нередко, что одни добрые качества принимают за другие. Юшневский, генерал-» интендант 2-й армии, был отлично добрый человек и честности ред­кой, но ума довольно ограниченного. С первого раза он поразил меня

    своими пошлостями *. Чтобы пребыванием моим в Тульчине не подать подозрения властям, я ни у кого не бывал, кроме Пестеля, с которым был знаком прежде, и у Юшневского, к которому я привез письмо от Фон­визина; но я скоро познакомился с тульчинской молодежью; во время моего пребывания в Тульчине все почти члены перебывали у Бурцева.

    В Тульчине члены Тайного общества, не опасаясь никакого осо­бенного над собою надзора, свободно и почти ежедневно сообщались между собой и тем самым не давали ослабевать друг другу. Впрочем, было достаточно уже одного Пестеля, чтобы беспрестанно одушевлять всех тульчинских членов, между которыми в это время было что-то похожее на две партии: умеренные, под влиянием Бурцева, и, как го­ворили, крайние, под руководством Пестеля. Но эти партии были только мнимые. Бурцев, бывши уверен в превосходстве личных своих достоинств, не мог (не чувствовать на каждом шагу превосходства Пестеля над собой и потому всеми силами старался составить против него оппозицию. Однако это не мешало ему по наружности оставаться в самых лучших отношениях с Пестелем.

    Киселев, как умный человек и умеющий ценить людей, не мог не уважать всю эту молодежь и многих из них любил как людей при­ближенных к себе. Всех он принимал у себя очень ласково и, кроме как по службе, никогда не был с ними начальником. Иногда у него за обедом при общем разговоре возникали политические вопросы, и если при этом Киселев понимал что-нибудь криво, ему со всех сторон воз­ражали дельно, и он всякий раз принужден был согласиться с своими собеседниками 2.

    После этого нетрудно себе представить, какое влияние имели туль- чинские члены во всей 2-й армии. Никакого нет сомнения, что Киселев ьйал о существовании Тайного общества и смотрел на это сквозь пальцы 3. Впоследствии, когда попал под суд капитан Раевский, заве- дывавший школою взаимного обучения 4 в дивизии Михайлы Орлова, и генерал Сабанеев. отправил при донесении найденный у Раевского список всем тульчинским членам, они ожидали очень дурных для себя последствий по этому делу. Киселев призвал к себе Бурцева, который был у него старшим адъютантом, подал ему бумагу и приказал тотчас
    же по ней исполнить. Пришедши домой, Бурцев очень был удивлен, нашедши между листами данной ему бумаги список тульчинских чле­нов, писанный Раевским и присланный Сабанеевым отдельно; Бурцев сжег список, и тем кончилось дело 1.

    В это время Пестель замышлял республику в России, писал свою «Русскую Правду». Он мне читал из нее отрывки и, сколько по­мнится, об устройстве волостей и селений. Он был слишком умен, что­бы видеть в «Русской Правде» будущую конституцию России. Своим сочинением он только приготовлялся, как он сам говорил, правильно действовать в Земской думе и знать, когда придется, что о чем го­ворить. Некоторые отрьГвки из «Русской Правды» он читал Киселеву, который ему однажды заметил, что царю своему он предоставляет уже слишком много власти. Под словом «царь» Пестель разумел ис­полнительную власть 2.

    Наконец, было назначено совещание у Пестеля, на котором я дол­жен был объявить всем присутствующим о причине моего прибытия в Тульчин. Бурцев уверил меня, что если Пестель поедет в Москву* то он своими резкими мнениями и своим упорством испортит там все дело, и просил меня никак не приглашать Пестеля в Москву. На со­вещании я предложил тульчинским членам послать от себя доверен­ных в Москву, которые там занялись бы вместе с другими определе­нием всех нужных изменений в уставе Союза благоденствия, а может быть, и в уставе самого Общества. Бурцев и Комаров просились в отпуск и по собственным делам своим должны были пробыть неко­торое время в Москве. Пестелю очень хотелось приехать на съезд в Москву, но многие уверяли его, что так как два депутата их уже будут на этом съезде, то его присутствие там не необходимо, и что просившись в отпуск в Москву, где все знают, что у него нет ни род­ных и никакого особенного дела, он может навлечь подозрение туль- чинского начальства, а может быть, и подозрение московской поли­ции. Пестель согласился не ехать в Москву.

    В Тульчине полковник Абрамов дал мне из дежурства подорож­ную по казенной надобности, и я с ней пустился в Кишинев к Орлову с письмом от Фонвизина и поручением пригласить его на съезд в

    Москву. Я никогда не видал Орлова, но многие из моих знакомых превозносили его как человека высшего разряда по своим умственным способностям и другим превосходным качествам. Когда-то император Александр был высокого о кем мнения и пробовал употребить его по дипломатической части. В 15-м году, при отчуждении Норвегии от Дании, Орлов был послан с тем, чтобы убедить норвежцев совершен­но присоединиться к Швеции и иметь с ней вместе один сейм. Но Орлов сблизился с тамошними либералами и действовал не согласно с данными ему предписаниями. Норвегия, присоединенная к Швеции, но имея свое собственное представительство, осталась во многих от­ношениях землею от нее отдельною.

    Когда сделалось известным намерение императора Александра образовать отдельный литовский корпус и, одевши его в польский мундир, дать ему литовские знамена, намерение это возмутило многих наших генералов, и они согласились между собой подать письменное представление императору, в котором они излагали весь вред, могу­щий произойти от образования отдельного литовского корпуса, и умоляли императора не приводить в исполнение своего намерения, столь пагубного для России. В числе генералов, согласившихся под­писать это представление, был генерал-адъютант Васильчиков, впо­следствии начальник гвардейского корпуса. Он испугался собственной своей смелости и, пришедши к императору, с раскаянием просил у него прощения в том, что задумал против него недоброе, назвал сво­их сообщников и рассказал все дело, в котором главным побудителем был Орлов, написавший самое представление.

    Государь потребовал к себе Орлова, напомнил прежнее к нему благоволение и спросил, как мог он решиться действовать против него. Орлов стал уверять императора в своей к нему преданности. Тут император рассказал подробно все дело, замышляемое генерала­ми, и приказал Орлову принести к нему представление, писанное им от имени генералов. Орлов от всего отрекся, после чего император расстался навсегда с прежним своим любимцем 1.

    Свидание это с императором рассказывал мне сам Орлов. Скоро лосле того он получил место начальника штаба при генерале Раевском,
    командующим 4-м корпусом. В Киеве Орлов устроил едва и не пер­вые в России училища взаимного обучения для кантонистов. В Биб­лейском обществе он произнес либеральную речь, которая ходила тогда у всех по рукам, и вообще приобрел себе в это время еще большую известность, нежели какой пользовался прежде. Каким-то случаем он потерял место начальника штаба, но вскоре потом Киселев, который был с ним дружен, выпросил для него у императора диви­зию во 2-й армии. Командуя этой дивизией, он жил в Кишиневе, где опять завел очень полезные училища для солдат и поручил их над­зору капитана Раевского, члена Тайного общества и совершенно ему преданного. К несчастию, Раевский, в надежде на покровительство Орлова, слишком решительно действовал и впоследствии попал под суд. Сам же Орлов беспрестанно отдавал самые либеральные приказы по дивизии.

    Я с любопытством ожидал свидания с Орловым и встретился с ним, не доехав до Кишинева. С ним был адъютант его Охотников, славный малый и совершенно преданный Тайному обществу; я давно был знаком с ним. Прочитавши письмо Фонвизина, Орлов обошелся со мной, как со старым знакомым, и тут же предложил сесть к себе в дормез, а Охотников сел на мою перекладную тележку; потом мы с ним через станцию менялись местами в дормезе. Орлов с первого раза весь высказался передо мной. Наружности он был прекрасной и вместе с тем человек образованный, отменно добрый и кроткий; обхождение его было истинно увлекательное, и потому, познакомив­шись с ним, не было возможности не полюбить его; но, бывши че­ловеком неглупым, в суждениях своих ему редко удавалось попасть на истину. Он почти всегда становился к ней боком, вследствие чего в разговорах, в которых обсуживался какой-нибудь не совсем пошлый предмет, он почти никогда не подвизался с успехом; зато по своей доброте и кротости никогда не обижался даже и самыми колкими против себя возражениями. На убеждения мои приехать в Москву он отвечал, что пока наверное обещать не может, и с своей стороны при­глашал меня ехать с ним к Давыдову в Киевскую губернию. Узнав­ши, что у Давыдова, с которым я не был знаком, соберется много

    гостей к 24 ноября, на именины его матери, и избегавши гостиных во всю мою жизнь, такое приглашение было не совсем приятно для меня; но когда мы на станции сошлись с Охотниковым, он взял меня в сторону и просил меня убедительно ехать с ними вместе, уверяя меня, что в это время мне удастся уговорить Орлова, без чего было мало надежды, чтобы он приехал в Москву. Я решился ехать в Ка­менку к Давыдову.

    Проезжая через Новый Миргород, мы заехали к полковнику Гревсу. Орлов был знаком с ним, когда они еще вместе служили в кавалергардах. Г реве командовал одним из полков бугского поселе­ния. За обедом он сказал с некоторою гордостью, что, командуя пол­ком, он то же, что помещик, у которого 18 ООО душ. Везде происхо­дили неимоверные грабительства в военных поселениях. А Аракчееву на устройство их отпускались ежегодно десятки миллионов; теперь,, по наружности, и бугские и чугуевские поселения были приведены в. некоторый порядок. Сперва казаки, опираясь на свои права, озна­ченные в грамотах, дарованных им прежними государями, не соглашались поступить в военные поселения. Аракчеев из Харь­кова распорядился этим делом. Посланный им генерал Садов наи­более непокорных загнал до смерти сквозь строй, а остальные смирились.

    Приехав в Каменку, я полагал, что никого там не знаю, и был приятно удивлен, когда случившийся здесь А. С. Пушкин выбежал ко мне с распростертыми объятиями. Я познакомился с ним в послед­нюю мою поездку в Петербург у Петра Чаадаева, о которым он был дружен и к которому имел большое доверие. Василий Львович Давыдов, ревностный член Тайного общества, узнавши, что я от Орлова, принял меня более чем радушно *. Он представил меня своей матери и своему брату генералу Раевскому как давнишнего короткого своего приятеля. С генералом был сын его полковник Александр Раев­ский. Через полчаса я был тут, как дома. Орлов, Охотников и я, мы пробыли у Давыдова целую неделю. Пушкин, приехавший из Киши­нева, где в это время он был в изгнании, и полковник Раевский про­гостили тут столько же 2. .

    Мы всякий день обедали внизу у старушки-матери. После обеда собирались в огромной гостиной, где всякий мог с кем и о чем хотел беседовать. Жена Ал. Львовича Давыдова, которого Пушкин так удачно назвал «рогоносец величавый», урожденная графиня Грамон, впоследствии вышедшая замуж за генерала Себестиани, была со всёми очень любезна. У нее была оремиленькая дочь, девочка лет 12. Пуш­кин вообразил себе, что он в нее влюблен, беспрестанно на нее загля­дывался и, подходя к ней, шутил с ней очень неловко. Однажды за обе­дом он сидел возле меня и, раскрасневшись, смотрел так ужасно на хо­рошенькую девочку, что она, бедная, не знала, что делать, и готова была заплакать; мне стало ее жалко, и я сказал Пушкину вполголоса: «Посмотрите, что вы делаете; вашими нескромными взглядами вы со­вершенно смутили бедное дитя».— «Я хочу наказать кокетку,— отве­чал он,— прежде она со мной любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня». С большим трудом удалось мне обратить все это в шутку и заставить его улыбнуться 1.

    В общежитии Пушкин был до чрезвычайности неловок и при своей раздражительности легко обижался каким-нибудь словом, в ко­тором решительно не было для него ничего обидного. Иногда он кор­чил лихача, вероятно вспоминая Каверина и других своих приятелей- гусаров в Царском Селе; при этом он рассказывал про себя самые отчаянные анекдоты, и все вместе выходило как-то очень пошло. Зато заходил ли разговор о чем-нибудь дельном, Пушкин тотчас просвет­лялся. О произведениях словесности он судил верно и с особенным каким-то достоинством. Не говоря почти никогда о собственных своих сочинениях, он любил разбирать произведения современных поэтов и не только отдавал каждому из них справедливость, но и в каждом из них умел отыскать красоты, каких другие не заметили.

    Я ему прочел его Noel: «Ура! в Россию скачет», и он очень удивился, как я его знаю, а между тем все его напечатанные сочине­ния: «Деревня», «Кинжал», «Четырехстишие к Аракчееву»,4 «Посла­ние к Петру Чаадаеву» 2 и много других были не только всем извест­ны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал их наизусть. Вообще Пушкин был отгоосок
    своего поколения, со всеми его недостатками и со всеми добродете­лями. И вот, может быть, почему он был поэт истинно народный, каких не бывало прежде в России

    Все вечера мы проводили на половине у Василья Львовича, и вечерние беседы наши для всех для нас были очень занимательны. Раевский, не принадлежа сам к Тайному обществу, но подозревая его существование, смотрел с напряженным любопытством на все про­исходящее вокруг него. Он не верил, чтоб я случайно заехал в Ка­менку, и ему хотелось знать причину моего прибытия. В последний вечер Орлов, В. Л. Давыдов, Охотников и я сговорились так дей­ствовать, чтобы сбить с толку Раевского насчет того, принадлежим ли мы к Тайному обществу или нет. Для большего порядка при на­ших прениях был выбран президентом Раевский. С полушутливым и полуважным видом он управлял общим разговором. Когда начи­нали очень шуметь, он звонил в колокольчик; никто не имел права говорить, не просив у него на то дозволения, и т. д. В последний этот вечер пребывания нашего в Каменке, после многих рассуждений о разных предметах, Орлов предложил вопрос, насколько было бы полезно учреждение Тайного общества в России. Сам он высказал все, что можно было сказать за и против Тайного общества. В. Л. Да­выдов и Охотников были согласны с мнением Орлова; Пушкин с жаром доказывал всю пользу, которую могло бы принести Тайное общество России. Тут, испросив слово у президента, я старался до­казать, что в России совершенно невозможно существование Тайного общества, которое могло бы быть хоть на сколько-нибудь полезно.

    Раевский стал мне доказывать противное и исчислил все случаи, в которых Тайное общество могло бы действовать с успехом и поль­зой; в ответ на его выходку я ему сказал: «Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите; я предложу вам вопрос: если бы теперь уже су­ществовало Тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы?» — «Напротив, наверное бы присоединился»,— отвечал он.— «В таком случае давайте руку»,— сказал я ему. И он протянул мне руку, после чего я расхохотался, сказав Раевскому: «Разумеется, все это только одна шутка» 2.

    Другие также смеялись, кроме А. Л., рогоносца величавого, кото­рый дремал, и Пушкина, который был очень взволнован; он перед этим уверился, что Тайное общество или существует, или тут же получит свое начало и он будет его членом; но когда увидел, что из этого вышла только шутка, он встал, раскрасневшись, и сказал со слезой на глазах: «Я никогда не был так несчастлив, как теперь; я уже видел жизнь мою облагороженною и высокую цель перед собой, и все это была только злая шутка». В эту минуту он был точно пре­красен. В 27-м году, когда он пришел проститься с А. Г. Муравьевой, ахавшей в Сибирь к своему мужу Никите, он сказал ей: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое обще­ство; я не стоил этой чести» *.

    При прощании Орлов обещал мне непременно приехать в Москву. В первых числах января 21-го года Граббе, Бурцев и я жили вместе у Фонвизиных. Скоро потом приехали в Москву из Петербурга Николай Тургенев и Федор Глинка, а потом из Киева Михайло Орлов с Охотниковым. Было решено Комарова не принимать на наши совещания; ему уже тогда не очень доверяли2. На первом из этих совещаний бы^и Орлов, Охотников, Н. Тургенев, Федор Глинка, два брата Фонвизины, Граббе, Бурцев и я. Орлов привез1 писанные условия, на которых он соглашался присоединиться к Тайному об­ществу; в этом сочинении, после многих фраз, он старался доказать, что Тайное общество должно решиться на самые крутые меры и для достижения своей цели даже прибегнуть к средствам, которые даже могут казаться преступными. Во-первых, он предлагал завести тайную типографию или литографию, посредством которой можно было бы печатать разные статьи против правительства и потом в большом количестве рассылать по всей России. Второе его предложение состоя­ло в том, чтобы завести фабрику фальшивых ассигнаций, чрез что, по его мнению, Тайное общество с первого раза приобрело бы огром­ные средства и вместе с тем подрывался бы кредит правительства.

    Когда он кончил чтение, все смотрели друг на друга с изумле­нием, Я, наконец, сказал ему, что он, вероятно, шутит, предлагая такие неистовые меры; но ему того-то и нужно было. Помолвленный
    на Раевской, в угодность ее родным он решился прекратить все сно­шения с членами Тайного общества; на возражения наши он сказал, что если мы не принимаем его предложений, то он никак не может принадлежать к нашему Тайному обществу. После чего он уехал и ни с кем из нас более не видался и только, уезжая уже из Москвы, в дорожной повозке заехал проститься с Фонвизиным и со мной. При прощании, показав на меня, он сказал: «Этот человек никогда мне не простит». В ответ я пародировал несколько строк из письма Брута к Цицерону 1 и сказал ему: «Если мы успеем, Михайло Федо­рович, мы порадуемся вместе с вами; если же не успеем, то без вас порадуемся одни». После чего он бросился меня обнимать2.

    На следующих совещаниях собрались те же члены, кроме Орлова. Для большего порядка выбран был председателем Н. Тургенев. Преж­де всего было признано нужным изменить не только устав Союза благоденствия, но и самое устройство и самый состав Общества. Ре­шено было объявить повсеместно, во всех управах, что так как в теперешних обстоятельствах малейшей неосторожностью можно было возбудить подозрение правительства, то Союз благоденствия прекра­щает свои действия навсегда. Этой мерой ненадежных членов удаляли из Общества. В новом уставе цель и средства для достижения ее должны были определиться с большей точностью, нежели они были определены в уставе Союза благоденствия, и поэтому можно бы­ло надеяться, что члены, в ревностном содействии которых нельзя было сомневаться, соединившись вместе, составят одно целое и, действуя единодушно, придадут новые силы Тайному обществу.

    Затем приступили к сочинению нового устава; он разделялся на две части: в первой — для вступающих предлагались те же филантро­пические цели, как в «Зеленой книге». Редакцией этой части занялся Бурцев. Вторую часть написал Н. Тургенев для членов высшего раз­ряда. В этой второй части устава уже прямо было сказано, что цель Общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России» а чтобы приобресть для этого средства, признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всякий случай. На пер­вый раз положено было учредить четыре главные думы: одну ,в

    Петербурге под руководством Н. Тургенева, другую в Москве, кото­рую поручили Ив. Алекс. Фонвизину, третью я должен был образо­вать в Смоленской губернии, четвертую брался Бурцев привести в порядок в Тульчине. Он уверял, что по приезде в Тульчин он перво­начально объявит об уничтожении Союза благоденствия, но что вслед затем известит всех членов, кроме приверженцев Пестеля, о существо­вании нового устава и что они все к нему присоединятся под его руководством.

    Устав был подписан всеми присутствующими членами на совеща­ниях и Мих. Муравьевым, который приехал в Москву уже к самому концу наших заседаний. Обе части нового устава были переписаны в четырех экземплярах: один для Тургенева, другой для И. А. Фонви­зина, третий для меня, четвертый для Бурцева. Но еще при самых первых наших совещаниях были приглашены на одно из них все чле­ны, бывшие тогда в Москве. На этом общем совещании были князь Сергей Волконский, Комаров, Петр Колошин и многие другие. Турге­нев, как наш президент, объявил всем присутствующим, что Союз благоденствия более не существует, и изложил пред ними причины его уничтожения.

    Тургенев, приехавши в Петербург, объявил, что члены, бывшие на съезде в Москве, нашли необходимым прекратить действия Союза благоденствия, и потом одному только Никите Муравьеву прочел но­вый устав Общества, после чего из предосторожности он положил его в бутылку и засыпал табаком. Из петербургских членов деятель­ностью Никиты Муравьева образовалось новое Общество. Скоро по­том труды по Обществу разделили с Никитою полковник князь Трубецкой и адъютант Бистрома князь Оболенский; Николай же Тургенев первое время по приезде своем в Петербург мало принимал участия в делах нового Тайного общества, хотя и не прекращал сношений со многими из членов. Непонятно, как в своем сочинении о России он мог решиться отвергать существование Тайного общества и потом отрекаться от участия, которое он принимал в нем как действительный член на съезДе в Москве и после на многих - совеща­ниях в Петербурге *.

    В Москве, когда разъехались приезжие члены, остались толысо два брата Фонвизины; в Смоленской губернии я был один, если не считать Граббе, который со своим полком мог быть всегда переведен оттуда. Правда, мне поручено было принять Паесека и Петра Чаадае­ва при первом свидании с ними. Когда Чаадаев приехал в Москву» я предложил ему вступить в наше Общество; он на это согласился, но сказал мне, что напрасно я не принял его прежде, тогда он не вышел бы в отставку и постарался бы попасть в адъютанты к великому кня­зю Николаю Павловичу, который, очень может быть, покровитель­ствовал бы под рукой Тайное общество, если бы ему внушить, что это Общество может быть для него опорой в случае восшествия на пре­стол старшего брата

    Бурцев, по приезде своем в Тульчин, объявил на общем совеща­нии о несуществовании Тайного общества. Все присутствующие члены напали на него и на членов, бывших на съезде в Москве, доказывая очень справедливо, что восемь человек не имели никакого права унич­тожить целое Тайное общество. Они тут же дали друг другу обеща­ние никак не прекращать своих действий. Бурцев остался один и со­вершенно в стороне; он даже никому не показал нового устава и с тех пор прекратил все свои сношения с товарищами по Обществу2.

    Из тульчинеких членов, под руководством Пестеля, образовалось новое Общество, которого уже явная цель была изменение образа правления в Россци, и с этого времени они назывались Южными, в от­личие от петербургских, которые назывались Северными.

    В 20-м году в Смоленской губернии был повсеместный неурожай, и [в] начале 21-го года везде нуждались, а в Рославльском уезде, вме­сто хеба, ели сосновую кору и положительно умирали с голоду. Ми- хайло Муравьев, рославльский помещик, бывши свидетелем крайней нужды, претерпеваемой в его уезде, хлопотал в Москве о средствах помочь бедным людям. Теща его, Н. Н. Шереметева3, собрала ему в несколько дней пожертвований от разных лиц до 15 ООО. Дмитрий Давыдов, первый наш сахаровар, принимавший участие во всех увесе­лениях Москвы, на одном бале возбудил сострадание к умирающим от голоду з'накомых ему дам; каждая из них тут же отдала ему

    в пользу бедных или турецкую свою шаль (Вяземская), или браслет, или серьги и т. д. Разумеется, что мужья их откупили вещи, пожертвованные их женами, и внесли за них деньги, которых на­бралось около 6000; потом при других еще пожертвованиях соста­вилось около 30 ООО для вспомоществования бедным в Рославльском уезде.

    И. А. Фонвизин, коротко знакомый с князем Голицыным, москов­ским генерал-губернатором, и много им уважаемый, отправился к нему п рассказал о бедствиях в Рославльском уезде и о бездействии та­мошнего начальства. Голицын ничего про это не знал. Бывши сам человек очень добрый, он принял в этом деле живое участие и обещал от себя донести правительству, но советовал Фонвизину прежде съез­дить в Рославль и привезти ему оттуда подробные сведения, на кото­рых он мог бы основаться в своем донесении. Фонвизин и я, мы от­правились в Рославль; М. Муравьев уже был там.

    При въезде нашем в этот уезд беспрестанно попадались нам люди, совершенно изможденные, и что многие из них умирали от нужды, в этом не было никакого сомнения. Нищие со всех сторон шли в город; каждый из них надеялся получить от городских жителей хоть небольшой кусок хлеба. Чтобы определить имена помещиков, между крестьянами которых наиболее было нищих, Фонвизин и я. мы рас­положились на постоялом дворе с целым мешком медных денег. Все нищие входили к нам свободно; каждому из них я давал пятак и спрашивал его имя, название его деревни и какому помещику он при­надлежит; Фонвизин все это записывал. Таким образом, составился список, из* которого уже можно было видеть приблизительно, в каких селениях и чьих помещиков крестьяне наиболее нуждались.

    Потом мы поехали к М. Муравьеву и нашли у него Левашевых 1 и дядю его Тютчева. Ни Левашев, ни Тютчев не были членами Тай­ного общества, но действовали совершенно в его смысле. Левашевы жили уединенно в деревне, занимались воспитанием своих детей и улучшением своих крестьян, входя в положение каждого из них и по­могая им по возможности. У них были заведены училища для кре­стьянских мальчиков по порядку взаимного обучения. В это время
    таких людей, как Левашевы и Тютчев, действующих в смысле Тай­ного общества и сами того не подозревая, было много в России.

    Муравьев, Левашевы и Тютчев, зная своих соседей, и при помощи привезенного нами списка из Рославля могли определить, в каких местах наиболее нуждались в пособии. Они распорядились покупкою хлеба на пожертвованные в Москве деньги и раздачей его. В это вре­мя цены на хлеб необычайно возвысились: четверть ржи стоила до 25 руб. 1 и на 30 ООО руб., которые были в нашем распоряжении, можно было купить не более как 1300 четвертей, количество — не­значительное в отношении с количеством нуждающихся во всем уезде, и между тем не предвиделось никаких средств прокормить народ до следующей жатвы; но и будущая жатва не обещала ничего утеши­тельного;, за недостатком зернового хлеба большая часть крестьянских полей осталась незасеянной.

    В этом случае Михайло Муравьев предпринял решительную меру. Он созвал в Рославль своих знакомых и многих незнакомых помещи­ков и предложил им подписать бумагу к министру внутренних дел, в которой рославльские дворяне доводили до сведения его о бедственном положении сего края. Бумага эта за подписью нескольких десятков ро- славльских дворян пошла к министру мимо уездного предводителя, который, из опасения прогневать начальство, не хотел подписаться вместе с дворянами своего уезда, мимо губернского предводителя и ми­мо губернатора, зато она произвела сильное впечатление в Петербурге 2.

    Тотчас был отправлен в Смоленск сенатор Мертваго и в его рас­поряжение было назначено миллион рублей. Он считался одним из лучших московских сенаторов, но в Смоленске он проводил время или во сне, или на обедах, или за картами, исподволь собирая сведения о наиболее нуждающихся в пособии. Видеть этого дремлющего стари­ка, когда все около него страдало, было отвратительно.

    Возвратясь в Жуково, я заехал к Пассеку и принял его в члены нашего Тайного общества. Он был этим чрезвычайно доволен; когда он бывал с Граббе, Фонвизиным и со мной, он замечал, что у нас есть какая-то от него тайна, pi ему было очень неловко. Он всегда был добр до своих крестьян, но с этих пор он посвятил им все свое


    существование, и все его старания клонились к тому, чтобы упрочить их благосостояние. Он завел в своем имении прекрасное училище, по порядку взаимного обучения, и набрал в него взрослых ребят, пре­доставляя за них тем домам, к которым они принадлежали, разные выгоды. Читать мальчики учились но книжке «О правах и обязанно­стях гражданина», изданной при императрице Екатерине и запрещен­ной в последние годы царствования императора Александра. Курс ученья оканчивался тем, что мальчики переписывали каждый для себя в тетрадку и выучивали наизусть учреждения, написанные Пассеком для своих крестьян.

    В этих учреждениях, между прочими правами, предоставлены были в их собственное распоряжение отдача рекрут и все мирские сборы. Они имели свой суд и расправу. По воскресеньям избранные от мира старики собирались в конторе и разбирали тяжбы между крестья­нами. Однажды Пассек за грубость послал своего камердинера с жа­лобой на него к старикам, и они присудили его заплатить два рубля в общественный сбор. Камердинер же этот получал от своего барина 300 рублей в год. Пассек в этом случае остался очень доволен и ста­риками и собой. Он вообще двадцатью годами предупредил некоторые учреждения государственных имуществ. Бывши сам уже не первой молодости и желая насладиться успехом в деле, которое было близко его сердцу, он употреблял усиленные меры для улучшения своих кре­стьян и истратил на них в несколько лет десятки тысяч, которые он имел в ломбарде; зато уже при нем в имении было много грамотных крестьян, и состояние их до невероятности улучшилось. Но крепост­ное состояние в этом деле все испортило. Теперь это имение принад­лежит племянникам Пассека, и очень вероятно, что ни одно из бла­гих его учреждений уже более не существует.

    Осенью в 20-м году 1 было в Петербурге происшествие Семенов­ского полка. Император Александр в это время находился на съезде в Лейбахе и узнал от Меттерниха, что любимый его полк взбунто­вался; известие его сильно поразило. Семеновский полк был расфор­мирован, и нижние чины были развезены по разным крепостям Фин­ляндии; потом многие из них были прогнаны сквозь строй, другие

    4      И. Д. Якушкин

    биты кнутом и сосланы в каторжную работу, остальные посланы слу­жить без отставки, первый батальон — в сибирские гарнизоны, второй и третий размещены по разным армейским полкам. Офицеры же сле­дующими чинами все были выписаны в армию с запрещением давать им отпуска и принимать от них просьбу в отставку; запрещено было также представлять их к какой бы то ни было награде. Четверо из них, Вадковский, Кошкаров, Ермолаев и князь Щербатов, были от­даны под суд; при этом надеялись узнать от них что-нибудь положи­тельное о существовании Тайного общества 1.

    На Щербатова падало более подозрений, нежели на других, по связи его со мной и короткому знакомству с лицами, подозреваемыми правительством. Он был приговорен к лишению всех прав состояния и к разжалованию в солдаты; но ему обещали совершенное прощение, если он сообщит какие-нибудь сведения о существовании Тайного общества. Сам он не принадлежал к нему; видаясь же беспрестанно со мной, он знал многое, но наша тайна была для него священна, и он решился лучше быть невинной жертвой, нежели поступить преда­тельски. На все задаваемые ему вопросы о Тайном обществе он отве­чал, что ничего не знает. При вступлении на престол ныне царствую­щего императора приговор суда над Щербатовым был исполнен, и он был послан на Кавказ солдатом 2.

    После семеновской истории император Александр поступил совер­шенно под влияние Меттерниха, перешел от народов, прежде усердно им защищаемых, на сторону властей, и во всех случаях почитал те­перь своею обязанностью защищать священные права царей. Тут прекратилось в нем раздвоение; и в Европе и в России политические его воззрения были одни и те же. В 22-м году, по возвращении в Пе­тербург, первым распоряжением правительства было закрыть масон­ские ложи и запретить в России тайные общества; со всех служащих были взяты расписки, что они не будут принадлежать к тайным об­ществам. Разумеется, что такое распоряжение поставило в необходи­мость петербургских членов быть очень осторожными, вследствие чего они редко собирались между собой, и прием новых членов почти со­всем прекратился.

    У императора была в руках «Зеленая книга», и он, прочитавши ее, говорил своим приближенным, что в этом уставе Союза благоден­ствия все было прекрасно, но что на это нисколько нельзя полагаться, что большая часть тайных обществ при начале своем имеет почти всегда только цель филантропическую, но что потом эта цель изме­няется скоро и переходит в /заговор против правительства. С этих пор император находился в каком-то особенном опасении тайных обществ в России. К. нему беспрестанно привозили бумаги, захваченные у лиц, подозреваемых полицией. И странно, в этом случае не попался ни один из, действительных членов. Это самое еще более смущало импе­ратора. Он был уверен, что устрашающее его Тайное общество было чрезвычайно сильно, и сказал однажды князю П. М. Волконскому, желавшему его успокоить на этот счет: «Ты ничего не понимаешь, эти люди могут кого хотят возвысить или уронить в общем мнении; к тому же они имеют огромные средства; в прошлом году, во время неурожая в Смоленской губернии, они кормили целые уезды» 1. И при этом назвал меня, Пассека, Фонвизина, Михаила Муравьева и Лева- шева. Все это передал мне Павел Колошин, приехавший из Петербурга по поручению Н. Тургенева; я был тогда случайно один в Москве. И. А. Фонвизин жил в подмосковной, а М. А. уехал в свою костром­скую деревню. Тургенев заказывал нам с Колошиным быть как можно осторожнее после того, что император назвал некоторых из нас 2.

    В 22-м году, по сформировании нового Семеновского полка, вся гвардия выступила из Петербурга в поход, под предлогом предстоя­щей будто бы войны, а в самом деле потому, что опасались пребы­вания гвардии в столице. Васильчиков уже не командовал гвардейским корпусом. Чтобы уменьшить свою ответственность по случаю истории Семеновского полка, он уверял императора, что не в одной гвардии, но и в армии распространен дух неповиновения, и в доказательство подал ему письмо своего брата, командира гусарской бригады, в со­став которой входили полки Лубенский и Гродненский. В этом письме Васильчиков жаловался старшему своему брату на Граббе, описывая все случаи, в которых его подчиненный оказывал ему всевозможные неуважения. Меньшой этот Васильчиков был плохой человек. Дибич,

    4*

    бывши еще начальником штаба 1-й армии и проезжая через Дорого­буж, просил убедительно Граббе, для пользы службы, во фрунте вести себя пристойно с бригадным своим командиром, прибавив: в комнате — дело другое, и сделал рукой движение, которое выражало: в комнате, пожалуй, можно его и поколотить.

    Письмо Васильчикова сильно подействовало на императора. За несколько месяцев перед тем Граббе со своим полком из Дорогобужа был переведен не помню в какую губернию. Совершенно неожиданно получил он бумагу от начальника штаба его императорского величе­ства с надписью: отставному полковнику Граббе. Князь Волконский писал к нему, что поведение его с бригадным командиром заслужи­вает примерного наказания, но что государь император, во уважение прошедшей отличной его службы, приказал не подвергать его воен­ному суду и повелел ему с получением сего сдать полк старшему по себе и отправиться на жительство в Ярославль, не заезжая ни в одну столицу. Случившиеся тут офицеры были так поражены неожи­данным распоряжением, что спросили у Граббе, что он прикажет им делать. Он их успокоил и, сдавши в 24 часа полк подполковнику Курилову, отправился с своим денщиком Иваном, едва имея с чем доехать до Ярославля. Он командовал Лубенским полком почти шесть лет; в это время на его месте всякий дошлый полковой командир составил бы себе огромное состояние. Некоторые из коротких прия­телей Граббе сложились и доставляли ему годовое содержание, без чего он решительно не имел чем существовать в Ярославле

    Поход гвардии имел совершенно противные последствия, нежели каких от него ожидал император. Офицеры всех полков, более сво­бодные от службы, чем в Петербурге, и не подвергаясь такому стро­гому надзору, как в столице, часто сообщались между собою, и много новых членов поступило в Тайное общество. Никита Муравьев в Ви­тебске написал свою конституцию для России; это был вкратце сни­мок с английской конституции 2. В 23-м году, по возвращении гвардии в Петербург, Пущин принял Рылеева, с поступлением которого дея­тельность петербургских членов очень увеличилась. Много новых членов было принято.

    В 22-м году генерал Ермолов, вызванный с Кавказа начальство­вать над отрядом, назначенным против восставших неаполитанцев, прожил некоторое время в Царском селе и всякий день видался с императором. Неаполитанцы были уничтожены австрийцами прежде, нежели наш вспомогательный отряд двинулся с места, и Ермолов возвратился на Кавказ’. В Москве, увидев приехавшего к нему М. Фонвизина, который был у него адъютантом, он воскликнул: «Поди сюда, величайший карбонари». Фонвизин не знал, как пони- мать такого рода приветствие. Ермолов прибавил: «Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся». Болезненное воображение импе­ратора, конечно, преувеличивало средства и могущество Тайного об­щества, и потому понятно, что, не имея никаких положительных дан­ных даже насчет существования этого Общества, ему трудно было приступить к решительным мерам против врага невидимого Члены Тайного общества ничем резко не отличались от других. В это время свободное выражение мыслей было принадлежностью не только вся­кого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться поря­дочным человеком.

    Император, преследуемый призраком Тайного общества, все более и более становился недоверчивым, даже к людям, в преданности ко­торых он, казалось, не мог сомневаться. Генерал-адъютант князь Меншиков, начальник канцелярии главного штаба, подозреваемый императором в близком сношении с людьми, опасными для прави­тельства, лишился своего места 2. Князь П. М. Волконский, начальник штаба его императорского величества, находившийся неотлучно при императоре с самого восшествия его на престол, лишился также своего места и на некоторое время отдалился от двора. Причина такой немилости к Волконскому заключалась в том, что он никак не соглашался ехать в Грузино на поклонение Аракчееву3. Князь Александр Николаевич Голицын, министр просвещения и духовных дел, с самой его молодости непрерывно пользовавшийся мило­стями и доверием императора, внезапно был отставлен от своей должности.

    В это время Аракчеев сблизил монаха Фотия с императором. Фотий был человек не совсем пошлый: малообразованный, изувер с пламенным воображением, он сильно действовал, особенно на жен­щин, смелостью и неожиданностью своих выражений 1. Скоро он ов­ладел полным доверием императора, доказав ему, что благочестие и набожность светских людей, в том числе и князя Голицына, суть не что иное, как отступничество от истинного православия, которое одно ведет к вечному спасению. С этих пор император стал усердно посе­щать монастыри, беседовал с схимниками, посылал значительные вклады в разные обители и начал строго соблюдать все обряды греко­российской церкви. Многие книги, напечатанные на счет правитель­ства, были запрещены, в том числе и «Естественное право» Куни­цына 2, и книжка, сочиненная Филаретом, теперешним митрополитом московским 3. За эту книжку, напечатанную по именному повелению, а потом у всех отобранную, и пострадал князь Голицын.

    Цензура сделалась крайне стеснительна. В университетах многие кафедры уничтожены; во всех училищах запрещено учить мифологию древних, так как во всех высших заведениях преподавалась древняя словесность. В последние годы своего царствования император сде­лался почти нелюдимым. В путешествиях своих он не заезжал ни в один губернский город, и для него прокладывалась большая дорога и устраивалась по местам диким и по которым прежде не было ника­кого проезда.

    В конце 22-го года я женился и весь 23-й год прожил очень уеди­ненно в подмосковной тещи моей Н. Н. Шереметевой. Оба Фонви­зины были женаты и жили тоже в своих подмосковных, и я даже с ними очень редко видался. О том, что делалось в Тульчине, ни они, ни я почти ничего не знали. Летом в 23-м году мне случилось при­ехать в Москву ненадолго; тут, познакомившись с полковником Ко­пыловым, перешедшим из гвардейской артиллерии на Кавказ к Ермоло­ву, и видя его готовность действовать в смысле Тайного общества, я при­нял его в наше Общество. Через несколько дней после того заехал ко мне Ив. Ал. Фонвизин и пригласил меня приехать к нему в опреде­ленный час, в который он назначил свидание с Бестужевым-Рюминым.

    Бестужев ему сказал, что он имеет важное поручение от Сергея Муравьева и других южных членов передать тем из нас, которых застанет в Москве. Я знал этого Бестужева взбалмошным и совер­шенно бестолковым мальчиком. Увидев меня, с улыбкой на устах он повторил мне то же, что говорил прежде Фонвизину. Я ему на это отвечал, что, зная его, никак не поверю, чтоб Сергей Муравьев дал какое-нибудь важное поручение к нам, и объявил ему, что мы не вой­дем с ним ни в какие сношения. Он на это улыбнулся так же не­разумно, как и в первый раз, и затем удалился. После оказалось, что он точно приезжал от Сергея Муравьева с предложением к нам вступить в заговор, затеваемый на Юге против императора. Странное существо был этот Бестужев-Рюмин. Если про него нельзя было ска­зать, что он решительно глуп, то в нем беспрестанно проявлялось что-то похожее на недоумка. В обыкновенной жизни он беспрестанно говорил самые невыносимые пошлости и на каждом шагу делал самые непозволительные промахи. Выписанный вместе с другими из' старого Семеновского полка, он попал в Полтавский полк, которым коман­довал полковник Тизенгаузен. В Киеве Раевские, сыновья генерала, и Сергей Муравьев часто подымали его на смех.

    Матвей Муравьев однажды стал упрекать брата своего за пове­дение его с Бестужевым, доказывая ему, что дурачить Бестужева вместе с Раевскими непристойно. Сергей в этом согласился, и, чтобы загладить вину свою перед юношей, прежним своим сослуживцем, он особенно стал ласкать его. Бестужев привязался к Сергею Муравьеву с неограниченной преданностью; впоследствии и Сергей Муравьев страстно полюбил его.

    Бестужев на Юге был принят в Тайное общество, в котором в это время происходило сильное брожение и требовались люди на все готовые. Тут Бестужев попал совершенно на свое место. Решитель­ный до безумия в своих действиях, он не ставил никогда в расчет препятствий, какие могли встретиться в предпринимаемом им деле, и шел всегда вперед без оглядки. В Киеве на контрактах 1 он нашел возможность первый войти в сношение с варшавским Тайным об­ществом. Узнавши через прежнего своего сослуживца Тютчева
    о существовании Тайного общества соединенных славян, к которому Тютчев принадлежал, и что начальник этого Тайного общества артил­лерии поручик Петр Борисов, Бестужев поспешил с этим важным открытием к Сергею Муравьеву, потом отправился в 8-ю дивизию к Борисову и уговорил его присоединиться с своими славянами к Юж­ному тайному обществу 1.

    24 и 25-го года я жил в Жукове, ни с кем не видаясь, кроме Пассека, Мих. Муравьева и Левашевых, и то довольно редко по даль­ности между нами расстояния2. Я пристально занялся сельским хо­зяйством и часть моих полей уже обрабатывал наемными людьми. Я мог надеяться, что при улучшении состояния моих крестьян они скоро найдут возможность платить мне оброк, часть которого ежегод­но учитывалась бы на покупку той земли, какою они пользовались, и что со временем они, совершенно освободясь, будут иметь в собст­венность нужную им землю.

    В конце 25-го года я отправился с своим семейством в Москву и прибыл туда 8 декабря. На пути я узнал о кончине императора Александра в Таганроге и о приносимой везде присяге цесаревичу Константину Павловичу. Известие это меня более смутило, нежели этого можно было ожидать. Теперь, с горестным чувством, я пред­ставил бедственное положение России под управлением нового царя. Конечно, последние годы царствования императора Александра были жалкие годы для России; но он имел за себя прошедшее; по вступ­лении на престол в продолжение двенадцати лет он усердно подви­зался для блага своего отечества, и благие его усилия по всем частям двинули Россию далеко вперед.

    Цесаревич 3 же славный наездник, первый фрунтовик во всей им­перии, ничего и никогда не хотел знать, кроме солдатиков. Всем был известен его неистовый нрав и дикий обычай. Чего же можно было от него ожидать доброго для России?

    В Москве, кроме Фонвизиных и Алексея Шереметева, я нашел и многих других членов Тайного общества: полковника Митькова, пол­ковника Нарышкина, Семенова4, служившего в канцелярии князя Голицына, Нелединского, адъютанта цесаревича, и многих других. Мы
    иногда собирались или у Фонвизиных, или у Митькова. На этих со­вещаниях все присутствующие члены, казалось, были очень одушев­лены и как будто ожидали чего-то торжественного и решительного. Нарышкин, недавно приехавший с Юга, уверял, что там все готово к восстанию и что южные члены имеют за себя огромное число шты­ков. Митьков с своей стороны также уверял, что петербургские члены могут в случае нужды рассчитывать на большую часть гвардейских полков. 15 декабря я целый день был дома, и в этот день никого не видел.

    Алексей Шереметев возвратился домой поздно ночью и сообщил мне полученные известия об отречении цесаревича, и что на место его взойдет на престол Николай Павлович; потом он рассказал мне, что Семенов получил письмо от 12, в котором Пущин писал к нему, что они в Петербурге решились сами не присягать и не допустить гвардейские полки до присяги; вместе с тем Пущин предлагал членам, находившимся тогда в Москве, содействовать петербургским членам, насколько это будет для них возможно 1.

    Я очень удивился, что М. А. Фонвизин не сообщил мне в течение дня таких важных известий. Причина тому были дворянские выборы, на которых он очень хлопотал вместе с своим братом. Несмотря на то, что было уже за полночь, мы с Алексеем Шереметевым поехали к Фонвизиным; я его разбудил и уговорил его вместе с нами ехать к полковнику Митькову, который казался мне человеком весьма реши­тельным; мы его также разбудили. Надо было определить, что мы могли сделать в Москве при теперешних обстоятельствах.

    Я предложил Фонвизину ехать тотчас же домой, надеть свой ге­неральский мундир, потом отправиться в Хамовнические казармы и поднять войска, в них квартирующие, под каким бы то ни было пред­логом. Митькову я предложил ехать вместе со мной к полковнику Гурко, начальнику штаба 5-го корпуса. Я с ним был довольно хорошо знаком еще в Семеновском полку и знал, что он принадлежал к Союзу благоденствия. Можно было надеяться уговорить Гурко дейст­вовать вместе с нами. Тогда при отряде войск, выведенных Фонви­зиным, в эту же ночь мы бы арестовали корпусного командира графа

    Толстого и градоначальника московского князя Голицына, а потом и других лиц, которые могли бы противодействовать восстанию.

    Алексей Шереметев, как адъютант Толстого, должен был ехать к полкам, квартирующим в окрестностях Москвы, и приказать им именем корпусного командира итти в Москву. На походе Шереметев, полковник Нарышкин и несколько офицеров, служивших в старом Семеновском полку, должны были приготовить войска к восстанию, и можно было надеяться, что, пришедши в Москву, они присоедини­лись бы к войскам уже восставшим.

    На другой день мы непременно должны были получить известие о том, что совершилось в Петербурге. Если бы предприятие петер­бургским членам удалось, то мы нашим содействием в Москве допол­нили бы их успех; в случае же неудачи в Петербурге мы нашей по­пыткой в Москве заключили бы наше поприще, исполнив свои обя­занности до конца и к Тайному обществу и к своим товарищам. Мы беседовали у Митькова до четырех часов пополуночи, и мои собесед­ники единогласно заключили, что мы четверо не имеем никакого права приступить к такому важному предприятию. На завтрашний день ве­чером назначено было всем съехаться у Митькова и пригласить на это совещание Михайлу Орлова.

    На другой день утром, я сидел у Фонвизина, когда вбежал к нему человек с известием, что великий князь Николай Павлович приехал в Москву в открытых санях и прямо въехал в дом военного губерна­тора. Фонвизин был уверен, что великий князь бежал из Петербурга, где все восстало против него. Оказалось, что прискакал в открытых санях генерал-адъютант граф Комаровский с приказанием привести Москву к присяге Николаю Павловичу. Новый император собственноручно написал князю Голицыну: мы здесь только-что потушили пожар, при­мите все нужные меры, чтобы у вас не случилось чего-нибудь подобного.

    В тот же день, когда собрались для принесения присяги в Успен­ский собор, преосвященный Филарет вынес из алтаря небольшой золотой ящик и сказал, что в этом ковчеге заключается залог буду­щего счастья России; потом, открыв ящик, он прочел духовное заве­щание покойного императора Александра Павловича, в котором он
    назначил наследником престола великого князя Николая Павловича. При этом завещании было отречение цесаревича. Филарет его прочел. После чего все бывшие в соборе принесли присягу императору Ни­колаю Павловичу, а потом и вся Москва присягнула ему.

    Поутру Фонвизин просил меня непременно побывать у Орлова и привести его вечером к Митькову; я отправился к нему под Донской 1. Всем уже были известны происшествия 14 декабря в Петербурге; знали также, что все действующие лица в этом происшествии сидели в крепости. Приехав к Орлову, я сказал ему:

    «Eh bien, general, tout est fini» 2.

    Он протянул мне руку и с какой-то уверенностью отвечал:

    «Comment fini? Ce n’est que le commencement de la fin» 3.

    Тут его позвали наверх к графине Орловой; он сказал, что воро­тится через несколько минут, и просил меня непременно дождаться его. Во время его отсутствия взошел человек, высокий, толстый, ры­жий, в изношенном адъютантском мундире без аксельбанта и вообще наружности непривлекательной. Я молчал, он также. Орлов, возвра­тившись, сказал: «А! Муханов, здравствуй; вы не знакомы?» — и познакомил нас. Пришлось протянуть руку рыжему человеку. Ни Орлов, ни я, мы никого не знали лично из членов, действовавших 14 декабря.

    Муханов был со всеми коротко знаком. Он нам рассказывал под­робности про каждого из них и, наконец, сказал: «Это ужасно ли­шиться таких товарищей; во что бы то ни стало, надо их выручить: надо ехать в Петербург и убить его».

    Орлов встал с своего места, подошел к Муханову, взял его за ухо и чмокнул его в лоб. Мне казалось все это странно. Перед приходом Муханова я уговаривал Орлова поехать к Митькову, где все его ожи­дали. На это приглашение он отвечал, что никак не может удовлет­ворить моему желанию, потому что он сказался больным, чтобы не присягать сегодня; а между тем он был в мундире, звезде и ленте, и можно было подумать, что он возвратился от присяги.

    Видя, что с ним не добиться никакого толку, я подошел к нему и сказал, что так как в теперешних обстоятельствах сношения мои
    с ним могут подвергнуть его опасности, то, чтобы успокоить его, я обещаюсь никогда не посещать его. Он крепко пожал мне руку и об­нял меня, но, прежде чем мы расстались, он обратился к Муханову и сказал: «Поезжай, Муханов, к Митькову». Потом сказал мне: «Везите его туда, им все останутся довольны».

    Такое предложение меня ужасно удивило и на этот раз я совер­шенно потерялся. Вместо того чтобы сказать Орлову откровенно, что я не могу вести Муханова, которого я совершенно не знаю, к Мить­кову, который его также не знает, я вышел вместе с Мухановым, сел с ним в мои сани и повез его на совещание. Митьков принял его веж­ливо; Муханов почти никого не знал из присутствующих, но через полчаса он уже разглагольствовал, как будто был в кругу самых ко­ротких своих приятелей. Он был знаком с Рылеевым, Пущиным, Оболенским, Ал. Бестужевым и многими другими петербургскими членами, принявшими участие в восстании. Все слушали его со вни­манием; все это он опять заключил предложением ехать в Петербург, чтобы выручить из крепости товарищей и убить царя. Для этого он находил удобным сделать в эфесе шпаги очень маленький пистолет и на выходе, нагнув шпагу, выстрелить в императора. Предложение самого предприятия и способ привести его в исполнение были так безумны, что присутствующие слушали Муханова молча и без малей­шего возражения *.

    В вечер этот у Митькова собрались в последний раз на совещание некоторые из членов Тайного общества, существовавшего почти 10 лет. В это время в Петербурге все уже было кончено, и в Тульчине на­чались аресты. В Москве первый был арестован и отвезен в Петро­павловскую крепость М. Орлов, потом полковник Митьков и многие другие. Меня арестовали не раньше 10 генваря 1826 г. 2.

    <юсжюоо(юо(юооооооооооооосюо)0оо©оошюо©ооэоосюоооэош5ошээ

    II1

    После 14 декабря многие из членов Тайного общества были аре­стованы в Петербурге; я оставался на свободе до 10 генваря 2. В этот день вечером я спокойно пил дома чай, вдруг вызвал меня полицей­мейстер Обрезков и объявил, что ему надобно переговорить со мной наедине. Я провел его к себе в комнату. Он требовал от меня моих бу­маг. Я объявил ему, что у меня никаких бумаг нет, а что если бы и были такие, которые могли быть для него любопытны, то я бы имел время их сжечь 3. Я ожидал ареста и нарочно положил на стол листок с исчислениями о выкупе крепостных крестьян в России, надеясь, что этот листок возьмут вместе со мной, что он, может быть, обратит на себя внимание правительства. Я предложил Обрезкову взять эти исчисления, но он отвечал мне, что эти цифры ему нисколько не нужны. После этого он посоветовал мне одеться потеплее и при­гласил ехать с собой. К отъезду у меня было уже все приготовлено заранее.

    Я зашел, в сопровождении полицеймейстера, проститься с женой, сыном и тещей. Обрезков отвез меня к обер-полицеймейстеру Дмит­рию Ивановичу Шульгину, который встретил меня словами: «Вы мно­го повредили себе тем, что сожгли свои бумаги». Я отвечал, что не жег никаких бумаг, но что, если бы имел опасные для себя бумаги, то, зная, что каждый день арестуются разные лица, я имел бы все время сжечь их. «Не может быть, чтобы у вас не было каких писмен

    (sic!),— сказал мне на это обер-,полицеймейстер,— потому что вас учили читать и писать; вы, верно, получаете и какие-нибудь письма и отвечаете на них».— «У меня лежат на столе,— сказал я ему,— два письма, одно от сестры, другое из деревни от старосты».

    Шульгин с радостью сказал мне, что больше ничего и не нужно, и тотчас послал Обрезкова за этими письмами. Когда я остался вдвоем с Шульгиным, мы разговорились с ним, и он мне признался, что ему необходимо было хоть одно письмо, потому что в бумаге, при которой должны были меня отправить и которая была подписана князем Голи­цыным, было сказано, что со мной отправляются найденные у меня бумаги.

    Вскоре Обрезков возвратился с письмами и сочинением Тезра lt которое он, будучи пьян, захватил у меня на столе.

    Я был отправлен в Петербург с частным приставом, который и привез меня прямо в главный штаб. Тут какой-то адъютант повел меня к Потапову. Потапов был очень вежлив и отправил меня в Зим­ний дворец к с.-петербургскому коменданту Башуцкому. Башуцкий распорядился, и меня отвели в одну из комнат нижнего этажа Зим­него дворца. У дверей и окна поставлено было по солдату с обнажен­ными саблями. Здесь провел я ночь и другой день. Вечером повели меня наверх, и к крайнему моему удивлению я очутился в Эрмитаже. В огромной зале, почти в углу, на том месте, где висел портрет Кли­мента IX, стоял раскрытый ломберный стол и за ним сидел в мундире генерал Левашев. Он пригласил меня сесть против него и начал во­просом: «Принадлежали ли вы к Тайному обществу?» Я отвечал ут­вердительно. Далее он спросил: «Какие вам известны действия Тай­ного общества, к которому вы принадлежали?» Я отвечал, что соб­ственно действий Тайного общества я никаких .не знаю.

        Милостивый государь,— сказал мне тогда Левашев,— не думай­те, что нам ничего не было известно. Происшествия 14 декабря были только преждевременной вспышкою, и вы. должны были еще в 1817 2 году нанести удар императору Александру.

    Это заставило меня призадуматься; я не полагал, чтобы совещание, бывшее в 17-м году в Москве, могло быть известно.

         Я даже вам расскажу,— продолжал Левашев,— подробности намереваемого вами цареубийства; из числа бывших тогда на сове­щании ваших товарищей — на вас пал жребий.

         Ваше превосходительство, это не совсем справедливо: я вы­звался сам нанести удар императору и не хотел уступить этой чести никому из моих товарищей.

    Левашев стал записывать мои слова.

         Теперь, милостивый государь,— продолжал он,— не угодно ли вам будет назвать тех из ваших товарищей, которые были на этом совещании.

         Этого я никак не могу сделать, потому что, вступая в Тайное общество, я дал обещание никого не называть.

         Так вас заставят назвать их. Я приступаю к обязанности судьи и скажу вам, что в России есть пытка.

          Очень благодарен вашему превосходительству за эту доверен­ность; но должен вам сказать, что теперь еще более, нежели прежде,, я чувствую моею обязанностью никого не называть.

         Pour cette fois je ne vous parle pas comme votre juge, mais comrae un gentilhomme votre egal, et je ne congois pas, pourquoi vous voulez etre martyr pour des gens, qui vous ont trahi et vous ont nomme 1.

         Je ne suis pas ici pour juger la conduite de mes camarades, et je ne dois penser qu’a remplir les engagements, que j’ai pris en entrant dans la Societe! 2.

         Все ваши товарищи показывают, что цель Общества была за­менить самодержавие представительным правлением.

         Это может быть,— отвечал я.

         Что вы знаете про конституцию, которую предполагалось вве­сти в России?

         Про эго я решительно ничего не знаю.

    Действительно, про конституцию Никиты Муравьева я не знал ничего в то время, и хотя, в бытность мою в Тульчине, Пестель и читал мне отрывки из «Русской Правды», но, сколько могу припом­нить, об образовании волостных и сельских обществ.

         Но какие же были ваши действия по Обществу? — продолжал Левашев.

        Я всего более занимался отысканием способа уничтожить кре­постное состояние в России.

         Что же вы можете сказать об этом?

        То, что это такой узел, который должен быть развязан пра­вительством, или, в противном случае, насильственно развязанный, он может иметь самые пагубные последствия.

        Но что же может сделать тут правительство?

        Оно может выкупить крестьян у помещиков.

        Это невозможно! Вы сами знаете, как русское правительство скудно деньгами.

    Затем последовало опять предложение назвать членов Тайного общества, и после отказа Левашев дал мне подписать измаранный им почтовый листок; я подписал его, не читая. Левашев пригласил меня выйти. Я вышел в ту залу, в которой висела картина Сальва­тора Розы «Блудный сын». При допросе Левашева мне было доволь­но легко, и я во все время допроса любовался «Святою фамилией» Доминикина; но когда я вышел в другую комнату, где ожидал меня фельдъегерь, и когда остался с ним вдвоем, то угрозы пытки в пер­вый раз смутили меня. Минут через десять дверь отворилась, и Левашев сделал мне знак войти в залу, в которой был допрос. Возле ломберного стола стоял новый император. Он сказал мне, чтобы я подошел ближе, и начал таким образом:

        Вы нарушили вашу присягу?

        Виноват, государь.

        Что вас ожидает на том свете? Проклятие. Мнение людей вы можете презирать, но что ожидает вас на том свете, должно вас ужаснуть. Впрочем, я не хочу вас окончательно губить: я пришлю к вам священника. Что же вы мне ничего не отвечаете?

        Что вам угодно, государь, от меня?

        Я, кажется, говорю вам довольно ясно; если вы не хотите губить ваше семейство и чтобы с .вами обращались, как с свиньей, то вы должны во всем признаться.

        Я дал слово не называть никого; все же, что знал про себя, я уже сказал его превосходительству,— ответил, я, указывая на Лева- шева, стоящего поодаль в почтительном положении.

        Что вы мне с его превосходительством и с вашим мерзким честным словом!

        Назвать, государь* я никого не могу.

    Новый император отскочил три шага назад, протянул ко мне руку и сказал: «Заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог» 1.

    Во время этого второго допроса я был спокоен; я боялся сначала, что царь уничтожит меня, говоря умеренно и с участием, что он нападает на слабые и ребяческие стороны Общества, что он победит великодушием. Я был спокоен, потому что во время допроса был сильнее его; но когда по знаку Левашева я вышел к фельдъегерю и фельдъегерь повез меня в крепость, то мне еще более прежнего стала приходить мысль о пытке; я был уверен, что новый император не произнес слово «пытка» только потому, что считал это для себя непристойным.

    Фельдъегерь привез меня к коменданту Сукину; его и меня при­вели в небольшую комнату, в которой была устроена церковь. Вообра­жение мое было сильно поражено; прислуга, по случаю траура2 оде­тая в черное, предвещала что-то недоброе. С фельдъегерем просидел я с полчаса; он по временам зевал, закрывая рот рукою, а я молил об одном, чтобы бог дал1 мне силы перенести пытку. Наконец, в ближних комнатах послышался звук железа и приближение многих людей. Впереди всех появился комендант с своей деревянной ногой; он подошел к свечке, поднес к ней листок почтовой бумаги и сказал с расстановкой: «Государь приказал заковать тебя».

    На меня кинулись несколько человек, посадили меня на стул и стали надевать ручные и ножные железа. Радость моя была невыра­зима; я был убежден, что надо мной совершилось чудо: железо еще не совсем пытка. Меня передали плац-адъютанту Трусову; он связал вместе два конца своего носового платка, надел его мне на голову и повез в Алексеевский равелин. Переезжая подъемный мост, я вспом­нил знаменитый стих: «Оставьте всякую надежду вы, которые сюда

    5           И. Д. Якушкин

    входите» *. Про этот равелин говорили, что в него сажают только «забытых» и что из него никто никогда не выходил. Из саней .меня вынули солдаты, принадлежащие к команде Алексеевского равелина, и ввели меня в 1-й нумер. Тут я увидел семидесятилетнего старика, глав­ного начальника равелина, подчиненного непосредственно императору.

    С меня сняли железа, раздели, надели толстую рубашку в лох­мотьях и такие же панталоны; потом комендант стал на колени, надел на меня снятые железа, обернул наручники тряпкой и надел их, спрашивая, могу ли я так писать. Я сказал, что могу. После этого комендант пожелал мне доброй ночи, сказав: «Божья милость всех нас спасет». Все вышли, дверь з'атворилась, и замок щелкнул два раза.

    Комната, в которую посадили меня, была 6 шагов длины и 4 ши­рины. Стены после наводнения 1824 г. были покрыты пятнами; стек­ла были выкрашены белой краской, и внутри от них была вделана в окно крепкая железная решетка. Около окна в углу стояла кровать, на ней был тюфяк и гошпитальное бумажное одеяло. Возле кровати стоял маленький столик, на нем кружка с водою, на кружке были вырезаны буквы А. Р. В другом углу, против кровати, была печь. В третьем углу, против печи, стольчак. Кроме того, было еще два стула и на одном из них ночник. Когда я остался один, я был совер­шенно счастлив: пытка миновалась на этот раз, я имел время со­браться с духом и даже спрашивал у себя, что они думали произве­сти надо мной надетыми на меня железами, которые, как я узнал после, весили 22 фунта. В 9 часов вечера принесли ужинать, причем солдат, исполнявший должность дворецкого, каждый раз очень веж­ливо кланялся. Не евши более двух суток, я поел щей с большим удовольствием. Ходить по комнате мне было нельзя, потому что в железах это было неудобно, и я опасался, что звук желез произведет неприятное чувство в соседях. Я лег спать и спал бы очень спокойно, ежели бы порой не пробуждали меня наручники.

    На другой день, по заведенному в равелине порядку, поутру явился комендант равелина в сопровождении унтер-офицера и ефрей­тора. Он спросил о моем здоровье и отправился далее по казематам. Все утро я не вставал с постели; часов в 12 услышал я приближаю-


    щиеся к двери шаги и сделанный почти шопотом вопрос: «Кто здесь сидит?» На этот вопрос отвечено «Дмитриев». Дверь растворилась и взошел рослый, старый и белый, как лунь, протопоп Петропавлов­ского собора Стахий. Я с ногами сидел на кровати. Он взял стул и, проговорив что-то насчет моего жалкого положения, сказал, что его прислал государь. Затем начался формальный допрос и увещание:

         Всякий ли год бываете у исповеди и святого причастия?

        Я не исповедывался и не причащался 15 лет.

        Конечно, это случилось потому, что вы были заняты обязан­ностями службы и не имели времени исполнить этого христианского долга?

        Я уже восемь лет как в отставке, и не исповедывался и не причащался потому, что не хотел исполнять это как обряд, зная, что в России более нежели где-нибудь оказывают терпимость к религиоз­ным мнениям; словом, я не христианин.

    Стахий увещевал меня, как умел, и наконец напомнил о том, что ожидает меня на том свете.

          Если вы верите в божественное милосердие,— сказал я ему,— то вы должны быть уверены, что мы все будем прощены: и вы, и я„ и мои судьи.

    Этот старик был добрый человек; он заплакал и сказал мне, что ему очень жалко, что он не может быть мне полезен. Тем наше сви­дание и кончилось. Стахий вышел. Воображение мое разыгрывалось более и более и по временам доходило до какой-то восторженности; когда появился Стахий, он мне напомнил собой инквизитора в «Дон- Карлосе» но после разговора я узнал в нем весьма простого рус­ского попа. После его ухода, вместо обеда, ефрейтор с обыкновен­ной вежливостью принес кусок черного хлеба, за который я его по­благодарил также вежливо. Этот день прошел без дальнейших приключений.

    На третий день поутру (16 генваря) взошел ко мне с обыкновен­ной свитой плац-адъютант Трусов. Кроме священника, вое должны были входить в каземат в сопровождении ефрейтора и унтер-офицера. Трусов принес мне трубку и табак. Узнавши от меня, что они не
    принадлежат мне, он унес их назад. В то время я никак ее догадался, что это было что-то вроде искушенья. В тот же день вечером неожи­данно распахнулись двери, и ко мне вошел еще более рослый, чем Стахий, протопоп Казанского собора П. Н. Мысловский. Приемы его были совсем другие: он бросился ко мне на шею, обня^ меня с нежностью и просил, чтобы я переносил свое положение с терпением и чтобы я помнил, как страдали апостолы и первые отцы церкви.

        Батюшка,— спросил я его,— вы пришли ко мне по поручению правительства?

    Это его несколько озадачило.

        Конечно, без позволения правительства я не мог бы посетить вас,— отвечал он,— но в вашем положении вы бы, вероятно, обрадо­вались, ежели каким-нибудь образом забежала к вам даже собака, и потому я полагал, что мое посещение не может быть излишним.

        Конечно, в моем положении посещение человека, который бы пришел ко мне побеседовать, могло быть для меня очень приятно; но вы священник, и поэтому я почитаю своею обязанностью на первый раз нашего знакомства объясниться с вами откровенно. Как священ­ник, вы не можете доставить мне никакого утешенья, тогда как для некоторых из моих товарищей посещения ваши могут > быть очень утешительны, и вы можете облегчить их положение.

        Мне нет дела,— отвечал Мысловский,— какой вы веры; я знаю только, что вы страдаете, и очень буду счастлив, ежели мои посещения не как священника, а как человека могут быть для вас хоть сколько- нибудь приятны.

    После такого объяснения я подал ему руку и поблагодарил его.

    Он являлся ко мне потом всякий день, и в наших разговорах не было и речи о религии 1. Вел себя он со мной просто и без малейших фраз. Пройдя пешком от Казанского собора до крепости и обойдя много казематов, он ел с большим аппетитом ломоть решетного хлеба, запивая его славной невской водой, которую впоследствии мы назы­вали нашим шампанским.

    Кажется, на 7-й день моего пребывания в равелине я услышал очень явственно шаги двух человек, подходивших к моей двери.


    В двери было небольшое стеклянное окошко, изнутри загороженное железной решеткой, а снаружи закрытое зеленым фланелевым меш­ком. Обыкновенно часовые подходили к этому окну в валеных баш­маках и едва раздвигали мешок, чтобы осмотреть каземат, так что почти никогда нельзя было заметить их приближения и осмотра. На этот раз весь мешок был поднят, и я мог явственно видеть ус и часть лица Левашева, который сказал кому-то: «Celui-ci a Ies fers aux bras et aux pieds» *.

    Меня уверяли впоследствии, что другой был царь, что не совсем вероятно, но очень может быть, что это был великий князь Михаил Пав­лович. В этот вечер, через три номера от меня, против обыкновенной тишины в равелине происходил довольно долго продолжавшийся шум. Я узнал от Мысловского, что в эту ночь вынесли из равелина не­счастного Булатова полоумного и полуживого. В продолжение 8 дней ни ласки, ни угрозы не могли заставить его съесть что-нибудь. Его отвезли в сухопутный гошпиталь, где он на другой или на третий день умер. Перед смертью ему было дозволено свидание с двумя малолетними дочерьми, страстно им любимыми. Дочери не узнали его и убежали от него с ужасом2.

    На другой день вечером, после того как все двери были уже заперты, взошел ко мне тихо ефрейтор и подал мне крупичатую бул­ку; он просил меня от имени офицера непременно съесть ее всю, потому что если на другое утро найдут у меня хоть кусочек этой булки, то офицеру может быть за это худо. Я, со своей стороны, просил ефрейтора унести булку, но он оставил ее на столе и ушел. Мне ничего другого не оставалось, как съесть ее, хрть есть мне вовсе не хотелось. Последствием такой любезности со стороны офи­цера было то, что у меня сделались жестокие спазмы в желудке; я простонал целую^ ночь, и только утром меня облегчила сильная рвота.

    При обыкновенном утреннем посещении явился ко мне крепостной доктор и спросил меня о моем здоровье. Я сказал, что у меня были спазмы, но что теперь мне лучше. Он советовал мне воздержаться от сухой пищи, на что я ему отвечал, что я всегда заливаю хлеб водой.

    Часа через два взошел ко мне петропавловский комендант Сукин; изъявив предварительно сожаление о моем положении, он со слезами на глазах| просил меня сжалиться над собой и назвать всех своих товарищей. Я отвечал ему, что назвать своих товарищей ни для него, ни для кого на свете я не могу. Впрочем, я был тронут слезами старика, и мне было жаль, что я не имел возможности сделать ему приятного. Он много распространился о том, какой у нас добрый царь, и назвал его даже ангелом. Я отвечал ему: «Дай бог, чтобы это было правда».

         Вы затеялй пустое,— говорил он,— Россия обширный край, который может управляться только самодержавным царем. Е>сли бы даже и удалось 14-е, то за ним последовало бы столько беспорядков, что едва ли через 10 лет все пришло бы в порядок.

        Мы никогда и не предполагали,— отвечал я ему,— устроить все с первого разу.

    Во все это время я сидел с ногами на кровати, а старик стоял передо мной на своей деревянной ноге. Окончив свои рассуждения, он сказал: «Ну, несмотря на ваше упорство, я велю вам дать обе­дать. А так как вы давно не употребляли скоромной пищи, то я велю прежде напоить вас чаем». Я уверял его, 'что это нисколько не нужно, но он, не слушая меня, повторил еще раз, что велит напоить меня чаем и принести мне обедать. В этот же день мне дали очень жидкого чаю и щей с говядиной, которых я почти не ел. Когда вечером пришел ко мне Мысловский, я рассказал ему все бывшее между мной и комендантом и чистосердечно отозвался о нем, как о весьма добром человеке. На это Мысловский заметил, что главная доброта коменданта состоит в желании, чтобы я не умер от сухой еды, как умер Булатов от голоду, и что вообще члены следственной комиссии очень хлопочут о том, чтобы никто из нас не умер до окон­чания дела.

    Я понял, что в этих словах много правды.

    На другой день зашел ко мне Трусов и объявил мне от имени коменданта, что я так упрям, что его превосходительство никогда более не придет ко мне.

    Мне часто приходили на ум жена и сын; но [так] как такие мысли не были утешительны в моем положении, то я отгонял их от себя.

    В первых числах февраля Трусов принес мне письмо от жены, в котором она извещала, что она благополучно родила сына 1 и что она и дети здоровы. Прочтя это письмо, я чуть не сошел с ума; я так был счастлив, что бросился к двери, стучал кулаком и требовал к себе офицера. Намерение мое было потребовать бумаги и перо и изъявить за мое счастье искреннюю благодарность царю, приславшему мне письмо. В это время офицера не было ,в равелине, и письмо мое осталось (ненаписанным. Я был совершенно покоен, не имея более надобности отгонять от себя мысли о семействе, и считал себя самым счастливым человеком во всем Петербурге.

    После ужина я долго <не мог уснуть и только что начал дремать, дверь с шумом растворилась и Трусов вошел ко мне с обыкновен­ной свитой. Мне (принесли мое платье и шубу, сняли с меня железа, и когда я оделся, то надели их опять. Трусов взял у офицера четыре ключа от моих замков. По его совету, я сделал из носового платка подвязку, посредством которой держал ножные железа. Трусов на­кинул мне на голову свой носовой платок и повез меня в дом к комен­данту. Тут из рук его кто-то принял меня и посадил за ширмы, несмотря на которые и на платок, я мог видеть прислугу, носившую блюда в боковую комнату.

    Около полуночи меня взяли за руки и повели в те комнаты, в которых перед этим ужинали. В первой из этих комнат я ничего не мог видеть сквозь платок, кроме множества свечей и столов, за кото­рыми сидели люди и писали. Из этой комнаты меня привели в до­вольно большую залу, также очень ярко освещенную. Руку мою опустили, я остановился, и с меня сняли платок.

    Я стоял посреди комнаты, в шагах! 10 от меня стоял стол, покры­тый красным сукном. На крайнем конце его сидел председатель след­ственной комиссии Татищев, рядом ic ним великий князь Михаил Павлович; сбоку от Татищева сидели князь Голицын (Александр Николаевич) и Дибич; третий стул был порожний (Левашева), четвертое место занимал Чернышев. По другую сторону стола около

    великого князя сидел Голенищев-Кутузов, потом Бенкендорф, * Пота­пов и полковник флигель-адъютант Адлерберг, который, не будучи членом комиссии, записывал все сколько-нибудь важное, чтобы тотчас доставлять императору сведения о ходе дела. Когда сняли с меня платок, с минуту во всей комнате продолжалось молчание. Наконец, Чернышев махнул мне пальцем и весьма торжественным голосом сказал: «Приближьтесь». Подходя к столу, я нарушил моими цепями тишину в комнате. Начался опять формалыный допрос.

    Чернышев спросил у меня, всякий ли год я бываю на исповеди и* у св. причастия. Я отвечал ему то же, что и Стахию.

         Присягали ли вы императору Николаю Павловичу?

         Нет, не присягал.

        Почему же вы не присягали?

        Я не присягал потому, что присяга происходит с такими обря­дами и с такою клятвою, что я считал ее для себя неприличною, тем более что я нисколько не верю святости такой клятвы.

    Только при появлении моем в комитет я вполне понял, что, до­ставивши мне письмо от жены, меня хотели поймать в ловушку; я смотрел на всех членов комиссии с каким-то омерзением.

    Чернышев просил меня назвать членов Тайного общества, но я отвечал ему то же, что и Левашеву.

        Что же может вас заставлять так сильно упорствовать в этом случае? — спросил Чернышев.

         Я уже сказал, что дал слово не называть никого.

         Вы хотите спасти ваших товарищей, но это вам не удастся.

        Если б я думал о спасении кого-нибудь, то вероятно поста­рался бы спасти себя и не рассказал бы того; что рассказал генералу Левашеву.

        Себя, милостивый государь, вы спасти не можете. Комитет должен вам объявить, что ежели он спрашивает у вас имена ваших товарищей, то единственно потому, что желает доставить вам воз­можность облегчить свою судьбу. И так как вы упЮрствуете, то коми­тет назовет вам всех членов Тайного общества, бывших в 1817 г. на совещании, на котором решено было убить покойного императора. Тут

    были: Александр, Никита, Сергей и Матвей Муравьевы, Лунин, Фонвизин и Шаховский. Иные из ваших товарищей показывают, что на вас пал жребий нанести удар императору, а другие — что вы сами вызвались на это.

        Последнее показание справедливо, и я точно вызвался сам [1]

        Какое ужасное положение,— сказал князь Г олицын,— иметь душу, обремененную такою греховностью! Был ли у вас священник?

        Да, священник приходил ко мне.

    В это время дремавший прежде Кутузов проснулся и, спросонья не разобрав в чем дело, воскликнул: «Как, он и попа не хотел пустить к себе?»

    Голицын его успокоил, сказавши, что у меня был священник.

    Когда я объявил на вопрос одного из членов, что я совсем не православный христианин, то Дибич (лютеранин) воскликнул: «Так, мы умнее наших предков; где же нам верить и действовать, как верили и действовали наши отцы».

        Сначала вы были,— продолжал допрос Чернышев,— одним из самых ревностных членов; что же заставило вас удалиться от Общества?

        По получении письма от Трубецкого, которое всех нас так встревожило, и после общего мнения, что Россия не может быть более несчастною, как под управлением императора Александра, я объявил, что в этом случае каждый должен действовать отдельно по своей совести, а не так, как член Тайного общества, и сказал, что я решил­ся убить императора. В тот вечер, в который было это совещание, ни­кто не сопротивлялся моему намерению; на другой день вечером собра­лись все те же члены и умоляли меня не приводить в исполнение моего намерения; но я сказал им, что они не имеют никакого права препятствовать мне, что я буду действовать совершенно независимо от Тайного общества и что никак не могу отказаться совершить
    то, что они вчера сами находили необходимым. После упорных, несколько раз повторенных просьб отложить намерение, которое, по их мнению, могло погубить всех, я согласился и сказал, что не при­надлежу более к их Обществу, потому что они или возбудили меня вчера к самому ужасному преступлению, или 1 сегодня лишают воз­можности совершить самое прекрасное дело, какое только возможно для человека, истинно любящего Россию.

        Не было ли кого,— спросил Чернышев,— кто бы при самом начале уговаривал вас отказаться от вашего намерения?

        Точно; Михайло Фонвизин, с которым я жил в то время вместе, уговаривал меня в продолжение всей ночи.— Я назвал Фон­визина, думая, что мое показание может быть ему полезно.

    По окончании этого допроса мне опять пришла мысль о пытке, и я был почти убежден, что «а этот раз мне ее не миновать; но к край­нему моему удивлению Чернышев, очень грозно смотревший на меня во время допроса, взглянул улыбаясь на великого князя Михаила Павловича и потом сказал мне довольно кротко, что мне зададутся вопросы письменно и что я должен буду отвечать также письменно 2.

    Мне надели на глаза платок и отвезли обратно в равелин.

    На другой день утром Трусов привез мне письменные вопросы от комитета. Вопросы были те же самые, которые мне предлагались изустно накануне. Тут опять был отдых. Я хорошо знал, что, пока я буду писать ответы, меня оставят в покое. Мне дали перо и чер­нильницу, и я писал ответы, медленно, кажется дней1 10. В продол­жение этого времени Трусов заходил ко мне несколько раз, чтобы спросить, кончил ли я.

    На все я отвечал то же, что и в комитете; но когда мне пришлось отвечать на вопрос, кто известен мне из членов Тайного общества, то меня взяло раздумье. Кроме тех лиц, которых мне называл комитет, мне бы пришлось назвать очень немногих, и, назвавши этих) немно­гих, я не подвергал бы почти никакой опасности, потому что одни из них были за границей 3, другие слишком мало принимали участия в делах Общества. Тут мне представилось, что я разыгрываю роль Дон-Кихота, вышедшего с обнаженною шпагою против льва, который,
    увидавши его, зевнул, отвернулся и спокойно улегся. Тут мне пред­ставилось мое семейство, соединение с которым я делал невозможным и, может быть, из пустого тщеславия.

    В это время Мысловский попрежнему посещал меня ежедневно; мы с ним очень сблизились; он мне приносил письма от моих. Подо­сланный правительством, он совершенно перешел на нашу сторону 1. Сначала я решительно не хотел читать принесенных им писем, опа­саясь, чтобы из этого не вышло беды для него; но он ужасно этим обиделся и сказал мне, что он никогда не сочтет преступлением слу­жить ближнему, который находится в таком положении, как я. Во всех этих случаях он действовал так ловко и решительно, что я, наконец, за него успокоился и через него переписывался с своими. Бывши в раздумье, назвать мне или нет известных мне членов Тай­ного общества, я попросил совета у Мысловского. Можно было поду­мать, что он только и ждал этого вопроса. Он отвечал мне и даже несколько торжественно, что я веду себя не совсем благородно, и, тогда как все признались, я моим упорством могу только замедлить ход дела в комитете. На что я мог ему ответить только: «Так и вы, батюшка, тоже против меня; я этого не ожидал от вас». При этих словах он бросился меня обнимать и сказал: «Любезный друг, посту­пайте по совести и как бог вам внушит».

    Я, наконец, отправил мои ответы, не назвавши никого; но сам я чувствовал, что прежнее намерение мое не называть никого слабело с каждым часом. Тюрьма, железа и другого рода истязания произ­вели свое действие, они развратили меня. Отсюда начался целый ряд сделок с самим собой, целый ряд придуманных мною же софизмов. Я старался себя уверить, что, назвавши известных мне членов Тай­ного общества, я никому не могу повредить, но многим могу быть полезен своими показаниями.

    Отославши ответы, в которых я никого не назвал, на другой день я потребовал пера и бумаги и написал в комитет, что я, наконец, убедился, что, не называя никого, я лишаю себя возможности быть полезным для тех, которые бы сослались на меня для своего оправ­дания. Это был первый шаг в тюремном разврате.

    Разумеется, я тотчас же получил вопросные пункты, на которые я так долго отказывался отвечать. Я назвал те лица, которые сам комитет назвал мне, и еще два лица: генерала Пассека 19 принятого- мною в Общество, и П. Чаадаева. Первый умер в 1825 г., второй был в это (время за границей. Для обоих суд бздл не страшен.

    После этого я оставался долго забытым.

    Наступил великий пост; у меня спросили, что я буду есть, пост­ное или скоромное. Я отвечал, что мне все равно, и меня целый пост кормили щами со снятками. Мысловский попрежнему навещал меня, но никогда не заводил со мной религиозного разговора. Однажды мне случилось сказать ему почему-то, что правительство наше не тре­бует ни от кого православного .исповедания. Мысловский отвечал, что* правительство действительно ничего не требует, но что многих людей, которые были крещены в православной вере и которые ока­зались впоследствии неправославными, ссылали в Соловки или другие монастыри на заключение.

    Этими словами Мысловский отворил мне еще один выход к соб­лазну. Я начал рассуждать очень основательно, что ежели правитель­ство требует от .православных, чтобы они всегда оставались право­славными, то, следовательно, оно требует только одного соблюдения обрядов.

    На шестой неделе поста я прямо сказал Мысловскому, что желак> исповедаться и причаститься. «Любезный друг,— отвечал он мне,— я сам хотел давно предложить вам это, но, зная вас, никак не смел». Было положено, что он придет ко мне в вербное воскресенье с дара­ми, и в самом деле в этот день он явился ко мне в эпитрахили. Он хотел было начать формальностью, но я прямо сказал, что он знает мое мнение на этот счет. После этого он только спросил у меня, верю ли я богу. Я отвечал утвердительно. Он пробормотал про себя какую-то молитву и причастил меня 2.

    Впоследствии я узнал, что этот день был для казанского прото­попа днем великого торжества. В моем каземате он вел себя как самый простой, очень неглупый и весьма добрый человек, но зато» вне стен крепости он вел свои дела не совсем для себя безвыгодно.

    Он не мог удержаться от искушения и рассказал всем, что он обра­тил в христианство самого упорного безбожника.

    В вербное воскресенье вечером, когда я уже начал засыпать, ча­сов в 10, взошел ко мне обыкновенным порядком плац-майор По душ- кин; он развернул бумагу и прочел при всех| присутствующих, что государь император приказал снять с меня оковы. С меня сняли нож­ные кандалы, после чего Подушкин объявил мне, что ручные оста­нутся на мне. Первое время мне было неловко без ножных оков; я был обессилен долгим содержанием, и наручники иногда совершенно перевешивали меня вперед. В светлое воскресенье вечером, также в

    10     часов, посещение Подушкина повторилось, и он опять по прежнему произнес, что император велел снять с меня наручники 1.

    После этого целый месяц меня не тревожили, время тянулось с страшной медленностью, но не без радостных минут. Когда я жил в Москве, теща моя Н. Н. Шереметева требовала от меня, чтобы я каж­дое воскресенье обедал у ее брата И. Н. Тютчева, отца Ф. И. Тют­чева и Д. И., вышедшей за Сушкова. За этими обедами я проводил самые скучные минуты моей жизни, но отказаться от них было невоз­можно, это было бы ужасное огорчение для Н. Н. Шереметевой. Когда в воскресенье солдат приносил мне крепостных щей, я всегда вспоминал с удовольствием, что не пойду обедать к Тютчевым.

    В мае месяце я неожиданно получил новый вопрос из комитета о том, в чем состоял разговор полковника Митькова с Мухановым по получении известия о 14 декабря. Я совершенно пропал. В этом раз­говоре Муханов предлагал ехать в Петербург и убить императора. Сказать, что я не был при этом разговоре, было невозможно. Мне бы могли доказать, что я лгу, и потом, может быть, не поверили бы, если б я сказал что-нибудь в пользу Муханова. Я видел Муханова только один раз у Михайлы Орлова, он вызвался и у него убить императора. Услышав этот вызов, М. Орлов взял его за ухо и поце­ловал за такое намерение в лоб. Потом Орлов просил меня отвезти Муханова к Митькову.

    Мне показалась одна возможность спасти Муханова: описать мое свидание с ним у Орлова и Митькова, не показывая, разумеется, что

    Орлов целовал его; «о описать то, что, по словам Муханова, я был уверен, что он никогда не принадлежал к Тайному обществу, и потому в моих показаниях не назвал его, что многоречивый вызов его отпра­виться в Петербург все присутствующие выслушали как пустую бол­товню, и на нее никто не обратил внимания. Отправив такой отзыв в комитет, я нисколько не успокоился, а чувствовал, что я был хотя и невинной причиной, может быть, совершенной гибели Муханова. Положение мое было ужасное, это были минуты самые тяжелые из всех лет моего заточения. Я решился написать к императору и рас­сказать в письме все, что уже отвечал в комитете, и объяснить ему, каким образом Муханов через меня попал к Митькову. Я просил наложить на меня какое угодно наказание, но избавить Муханова or ответственности в' деле, в котором он участвовал одной болтовней [2].

    На другой день меня повезли в комитет. За красным» столом сидел один Чернышев. Он торжественно прочел мне мое показание, написан­ное не моею рукою, в котором еще больше было сказано в пользу Ми- хайлы Орлова, чем сколько оказал я. Он спросил меня потом, готов ли я подтвердить мое показание. Я отвечал, что подтверждаю его.

        Ваша священная обязанность всегда говорить истину,— сказал

    он.

    После этого меня вывели в другую комнату, из которой я слышал разговор Чернышева с Мухановым.

    Это была страшная для меня минута. Я ожидал, как пытки, очной ставки с Мухановым и вздохнул свободно только тогда, когда по прочтении моего показания Мухднов сказал: «Я не запираюсь, что я говорил вздор, но намерения совершить преступление я никогда не имел».

    Меня отвели в равелин, и с этих пор не тревожили до окончания следствия.

    Когда следственная комиссия поднесла свое донесение императору, все дело поступило в верховный уголовный суд 1.

    Во время суда мне дозволены были свидания с Н. Н. Шеремете­вой, а потом с женою и сыновьями1. С наступлением лета всех содер­жавшихся в равелине поочередно пускали гулять в маленький трех­угольный садик, находящийся внутри равелина. В этом саду есть могила. Здесь, по крепостному преданию, похоронена княжна Тарака­нова, дочь императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского, пре­дательски увезенная графом Алексеем Григорьевичем Орловым из Италии. По прибытии в Россию княжна Тараканова была посажена в равелин; она утонула в каземате во время наводнения, бывшего в семидесятых годах 2.

    В начале июля меня повели в дом коменданта. Я уже знал через Мысловского, что нас позовут в верховный уголовный суд для сви­детельства всех наших показаний. Меня привели в небольшую ком­нату, где за столом на председательском месте сидел бывший министр внутренних] д[ел] князь Ал. Бор. Куракин; направо и налево от него сидело еще человек шесть, членов суда. Бенкендорф присутствовал как депутат от комитета.

    Сенатор Баранов очень вежливо предложил пересмотреть лежащие перед ним бумаги и спросил, мои ли это показания. Прочесть все эти бумаги было невозможно в короткое время, да и к тому ж я очень понимал, что меня не затем призвали, потому что 121 подсудимый должны были в одни или не более как в двое суток проверить все свои показания и бумаги. Я перелистывал кое-как бумаги, которых Баранов даже не выпускал во все время из рук, и видел на иных листах свой почерк, на других| почерк мне совершенно незнакомый. Баранов предложил мне что-то подписать, и я подписал его листок, не читая. В этом случае верховный уголовный суд хотел сохранить ежели не самую форму, требуемую в судебных! местах, то по крайней мере хоть тень этой формы.

    12 июля, часу в первом, меня опять повели в дом коменданта, и на этот раз я очень был удивлен, когда Трусов, приведя меня в одну проходную комнату, исчез, и я очутился с глаза на глаз с Никитой и Матвеем Муравьевыми и Волконским. Тут было еще два лица, мне незнакомые... Одно в адъютантском мундире — это был Александра

    Бестужев (Марлинекий); другое — в самом смешном наряде, какой только можно себе представить, это был Вильгельм Кюхельбекер (издатель «Мнемозины»). Он был в той же одежде, в которой его взяли при входе в Варшаву,— в изорванном тулупе и теплых сапогах.

    Свидание с Муравьевыми и в особенности разговор с Никитой были для меня истинным наслаждением. Матвей был мрачен; он предчувствовал, что ожидало его брата. Кроме Матвея, никто не был мрачен. О себе я не могу судить, похудел ли я во время шестимесяч­ного заключения, .но я был истинно поражен худобой не только присутствующих товарищей, но и всех подсудимых, которых проводи­ли через нашу комнату. Вскоре, явился Мысловский, отозвал меня в сторону и сказал: «Вы услышите о смертном приговоре, не верьте, чтобы совершилась казнь».

    Некоторое время мы оставались вшестером в нашей комнате; потом Трусов провел нас через ряд пустых комнат, и мы прошли в верховный уголовный суд.

    Митрополиты, архиереи, члены Государственного совета и гене­ралы сидели за красным столом; за ними стоял сенат. Все были обращены лицом к подсудимым. Нас шестерых выстроили гуськом. Министр юстиции князь Лобанов очень хлопотал, чтобы все проис­ходило надлежащим образом.

    Перед столом стоял пюпитр на одной ножке; на нем- лежали бумаги.

    Обер-секретарь, пресмешной наружности, первоначально сделал нам перекличку, и когда Кюхельбекер нескоро откликнулся на свое имя, то Лобанов закричал повелительным голосом: «Да отвечайте же, да отвечайте же!» Потом началось чтение приговора. Когда прочли мое имя в числе приговоренных к смертной казни, мне показалось это только смешным фарсом, и в самом деле на!м всем шестерым смертная казнь была заменена ссылкою в каторжные работы на 20 лет. После этого меня отвели опять в 1-й нумер равелина *. Священник обещался зайти ко мне и не зашел. Едва! успели меня раздеть, как явился крепостной доктор с вопросом о моем здоровье. Я сказал, что у меня немного зуб болит; он удивился и ушел. Его послали ко
    всем бывшим в суде, чтобы подать помощь тем, которые занемогли, выслушав приговор.

    Ужин подали немного ранее обыкновенного, и я тотчас же крепко заснул. В полночь меня разбудили, принесли платье, одели меня и вывели на мост, который идет от равелина к крепости. Здесь я встре­тил опять Никиту Муравьева и еще иескольких знакомых. Всех нас повели в крепость; изо всех концов, изо всех казематов вели приго­воренных. Когда все собрались, нас повели под конвоем отряда Петро­павловского полка через крепость в Петровские ворота. Вышедши из крепости, мы увидели влево что-то странное и в эту минуту никому не показавшееся похожим на виселицу. Это был помост, над которым возвышались два столба; на столбах лежала перекладина, а на 1ней висели веревки. Я помню, что когда мы проходили, то за одну из этих веревок схватился и повис какой-то человек; но слова Мыслов­ского уверили меня, что смертной казни не будет. Большая часть из нас была в той же уверенности.

    На кронверке стояло несколько десятков лиц, большею частью это были лица, принадлежавшие к иностранным посольствам; они были, товорят, удивлены, что люди, которые через полчаса будут лишены всего, чем обыкновенно дорожат в жизни, шли без малейшего раз­думья, с торжеством и весело говоря между собою. Перед воротами всех нас (кроме носивших гвардейские и флотские мундиры) вы­строили покоем спиной к крепости, прочли общую сентенцию; военным велели снять мундиры и поставили нас на ко.? ени. Я стоял на правом фланге, и с меня началась экзекуция. Шпага, которую должны были переломить надо мной, была плохо подпилена; фурлейт ударил меня ею со всего маху по голове, но она не переломилась; я упал. «Ежели ты повторишь еще раз такой удар,— сказал я фурлейту,— так ты убьешь меня до смерти» *. В эту минуту я взглянул на Кутузова, который был на лошади в нескольких шагах от меня, и видел, что он смеялся.

    Все военные мундиры и ордена были отнесены шагов на 100 впе­ред и были брошены в разведенные для этого костры.

    Экзекуция кончилась так рано, что ее никто не видел; вообще перед крепостью не было народа. После экзекуции нас отвели опять

    6        И. Д. Якушкин

    в крепость и меня опять в 1-й нумер равелина. Ефрейтор, который принес мне обедать, был необыкновенно бледен и шепнул мне, что за крепостью совершился ужас, что пятерых из наших повесили. Я улыбнулся, нисколько ему не веря, но ожидал Мысловского с нетерпеньем. Наконец, вечером он взошел ко мне с сосудом в руках. Я бросился к нему и спросил, правда ли, что была смертная казнь. Он хотел было отвечать мне шуткою, но я сказал, что теперь не время шутить. Тогда он сел на стул, судорожно сжал сосуд зубами и зарыдал. Он рассказал мне все печальное происшествие.

    После приговора Пестель, Сергей Муравьев, Рылеев, Михайло Бестужев и Каховский были отведены в особые казематы. Сестра Сергея Муравьева Кат. Ив. Бибикова, узнавши, что брат ее приго­ворен к смертной казни, поскакала в Царское Село и просила через Дибича о дозволении иметь свидание с братом. Ей позволено уви­деться с ним на один час. Свидание их происходило в доме комен­данта Сукина и в его присутствии. Сергей Муравьев был очень покоен и просил сестру не оставлять попечениями их брата Матвея. Разлука их навсегда, по словам самого Сукина, была ужасна *.

    Когда Сергей Муравьев возвратился в каземат, к нему вошел е печальным видом плац-майор Подушкин. Сергей Муравьев предупре­дил его: «Вы, конечно, пришли надеть на меня оковы». Подушкин позвал людей; на ноги ему надели железа. То же было сделано и с четырьмя товарищами Сергея Муравьева. Все смотрели совершен­но покойно на приготовления казни, кроме Михайлы Бестужева: он был очень молод, и ему не хотелось умирать.

    Ночью пришел к ним священник Мысловский с дарами. Кроме Пестеля, который был лютеранин2, все они причастились. Когда после экзекуции нас ввели в казематы, их вывели перед собор. Был второй час ночи. Бестужев насилу мог итти, и священник Мыс­ловский вел его под руку. Сергей Муравьев, увидя его, просил у него прощенья в том, что погубил его.

    Когда их привели к виселице, Сергей Муравьев просил позво­ленья помолиться; он стал на колени и громко произнес: «Боже, спаси Россию и царя!» Для многих такая молитва казалась непонятною, но

    Сергей Муравьев был с глубокими христианскими убеждениями и молил за царя, как молил Иисус на кресте за врагов своих. Потом священник подошел к каждому из них с крестом.

    Пестель сказал ему: «Я хоть не православный, но прошу вас бла­гословить меня в дальний путь» !. Прощаясь в последний раз, они все пожали друг другу руки. На них надели белые рубашки, колпаки на лицо и завязали им руки. Сергей Муравьев и Пестель нашли -и после этого возможность еще раз пожать друг другу руку. Наконец, их поставили на помост и каждому накинули петлю. В это время свя­щенник, сошедши по ступеням с помоста, обернулся и с ужасом увидел висевших Бестужева и Пестеля и троих, которые оборвались и упали на помост. Сергей Муравьев жестоко разбился; он переломил ногу и мог только выговорить: «Бедная Россия! и повесить-то поря­дочно у нас не умеют!» Каховский выругался по-русски. Рылеев не сказал ни слова2. Неудача казни произошла оттого, что за полчаса перед тем шел небольшой дождь, веревки намокли, палач не притянул довольно петлю, и когда он опустил доску, на который стояли осуж­денные, то веревки соскользнули с их шеи. Генерал Чернышев, бывший распорядителем казни, не потерял голову; он велел тотчас же поднять трех упавших и вновь их повесить3. Казненные оставались недолго на виселице; их сняли и отнесли в какой-то погреб, куда едва пропу­стили Мысловского; он непременно хотел прочесть над ними молитвы.

    Еще несколько слов о Мысловском. 15 июля на Петровской пло­щади был назначен парад и очистительное молебствие, которое должен был отслужить митрополит со всем духовенством. Протоиерей Мысловский отпустил образ казанской божьей матери на молебствие с другим священником, а сам в то же время надел черную ризу и отслужил в Казанском соборе панихиду по пяти усопшим. Бибикова зашла помолиться в Казанский собор и удивилась, увидав Мыслов­ского в черном облачении и услышав имена Сергея, .Павла, Михаила, Кондратия 4.

    Дней через десять -после казни из равелина переместили всех в крепость и меня перевели в Невскую куртину.

    Я неохотно расстался с моим первым номером: тут, конечно, были минуты весьма тяжкие, но бывали и минуты, в которые обливало таким светом, что внутренно все приходило в порядок и стройность. В первое время заключения чувствуешь что-то тяготеющее над собой, по­хожее на fatum древних, чувствуешь свою ничтожность перед этой могу­чей неизбежностью; но мало-помалу возникают внутренние силы, начи­наешь дышать свободнее и по временам забываешь и темницу и затворы.

    Полное и продолжительное уединение, подобно животному магне­тизму, отрешая нас на-,время от внешних! впечатлений, сосредоточи­вает все наше существование на предмет, на который в эту минуту мы обращаем внимание. Сколько вопросов, задаваемых мной себе на свободе, оставаясь для меня недоступными .прежде, разрешались, и иногда совсем неожиданно, во время моего пребывания в равелине. Беседа с самим собой, особенно в последнее время моего тут заклю­чения, редко кем или чем нарушалась. Я сжился с моим первым номером, и гнилые пятна на его стенах, оставшиеся после наводнения 1824 г., были для меня не пятна, а представляли собой разного рода изображения.

    Номер, в который меня переместили, был на Неву. Тут образ моего существования совсем изменился: вместо глубокой тишины, к
    которой я привык в равелине, я слышал почти беспрестанное движе­ние в коридоре, говор и возгласы в номерах, отделяемых один от другого только бревенчатой перегородкой. При появлении плац-майо­ра Подушкина все затихало на короткое время. Сидя, целый день у раскрытого окна, я предавался наслаждению дышать чистым воз­духом и любовался рекой, покрытой челноками, снующими от одного берега к другому берегу. Приятные эти внешние ощущения не допус­кали меня предаваться надолго какой-нибудь мысли или 'какому- нибудь чувству, и в это время я жил до такой степени животной жизнью, что поглощал без остатка дурные щи и жесткую говядину, которую приносили м!не к обеду и к ужину; зато так пополнел в несколько дней моего тут пребывания, что при первом свидании с моими они не могли на меня налюбоваться.

    По совершении казни, тем из нас, которые оставались в крепости, дозволены были один раз в неделю свидания с близкими родствен­никами. Каждый раз свидание продолжалось два часа, в присутствии плац-адъютанта, причем запрещалось говорить иначе как по-русски. Под предлогом свидания в первое время приезжали родственники и неродственники, и всякий день крепость была наполнена экипажами.

    Я недолго оставался в номере с открытым окном на Неву !. Не­осторожность одного из моих соседей, пустившегося в громкий раз­говор с своей женой, подъехавшей на ялике к самой крепости, была причиной, что из номеров с окнами на Неву переместили нас в номера, в которых окна были обращены к собору.

    Петр Николаевич Мысловский, наш духовник, посещал меня почти ежедневно с таким же участием, как и прежде. Он мне при­знался, что, зная строгий надзор в равелине, ему там бывало не совсем ловко, но что в самой крепости он был, как дома.

    В новом номере, по вызову моего соседа, я взошел с ним в сно­шение, и оно было тем более удобно, что стена, нас разделявшая, не препятствовала изустному разговору. Сосед мой был Сутгов, один из главных подвижников 14-го2. Прежде я не был с ним знаком, но обстоятельства, в которых мы находились, тотчас нас сблизили. Он, рассказавши мне дело свое в комитете, требовал от меня такой

    же откровенности. Через несколько дней он был отправлен в Фин­ляндию, и его заменил Александр Муравьев, брат Никиты. Этому юноше было не более 20 лет, и я знал его прежде, когда он был еще почти ребенком. Приговоренный на 12 лет .в работу, он уте­шал себя тем только, что разделит участь брата и будет с ним вместе 1.

    Перед обедом, 5 августа, зашел. ко мне священник с известием, что я в ту же ночь буду отправлен в Финляндию и что он вместе с моими выедет проститься со мной на первую станцию. Перед сумер­ками пришел плац-адъютант Трусов с приказанием изготовиться к отъезду; а потом, когда совсем смерклось, он опять явился в мой каземат и, взявши меня с собой, повел к коменданту. Дорогой он давал мне разного рода наставления и между прочим советовал остерегаться фельдъегеря и ни под каким видом не говорить при нем по-французски, уверяя меня, что за такой поступок фельдъегерь имел право меня оставить без обеда. При этом невольно я вспомнил мое детство, когда меня оставляли без обеда за то, .что я с сестрами говорил по-русски.

    Вскоре по приходе моем к коменданту прибыли туда и мои спут­ники: Матвей Муравьев, Александр Бестужев (Марлинс&ш), Арбу­зов и Тютчев. С Муравьевым я был коротко знаком, служа вместе в Семеновском полку (мы были почти неразлучны во время походов 12, 13 и 14 годов); прочих я прежде не знал. Бестужев красовался в венгерке. Арбузов и Тютчев были в куртках и шароварах из тол­стого серого сукна. Арбузов служил лейтенантом в гвардейском эки­паже, а Тютчев из Семеновского полка в 21 году был переведен в один из полков 8-й дивизии и принадлежал к' Обществу славян. Оба они не имели родственников в Петербурге, и потому, когда их мунди­ры были сожжены, их снабдили казенной одеждой. Комендант Сукин, объявив нам высочайшее повеление отправить нас в Финляндию, советовал нам во время пути вести себя кротко и во всем повино­ваться фельдъегерю. При прощании Бестужев произнес благодарст­венную речь коменданту за его поведение с нами, на что комендант отвечал очень сухо, сказав, что его благодарить не за что, потому что

    он во всех случаях относительно -нас не более как исполнял только строго свою обязанность.

    Когда мы вышли от коменданта, у подъезда стояли уже наши повозки и жандармы. По освещенным улицам Петербурга мы еще ехали довольно скоро; но, проехав заставу, подвигались очень мед­ленно. В это время около Петербурга горели леса, и днем солнце виднелось сквозь дым, покрывавший город и его окрестности, как обгорелая головня; ночью же ни зги не было видно, и наши ямщики беспрестанно сбивались с дороги; часто они шли пешком и вели лошадей за поводья. До Парголова мы ехали часа три»

    Станционный дом, когда мы подъехали к нему, • был ярко освещен и наполнен гостями. Тут были жена моя с двумя малолетними сы­новьями, мать ее, протоиерей Мысловский и И. А. Фонвизин, при­ехавший со мной проститься1. Катерина Ивановна Бибикова была тут также; она приехала вместе с теткой, Катериной Федоровной Муравьевой, проводить брата своего Матвея Муравьева2. Мы прове­ли тут целую ночь, говоря с своими о наших делахг, было положено, что жена моя с детьми последует за мной в Сибирь, и матушка собиралась проводить ее. После всех тревог, нами пережитых, такая будущность нам улыбалась. В это время многие были уверены, что при коронации мы будем избавлены от работ и что нас поселят в Сибири. Поутру я простился с своими в уверенности, что мы скоро опять свидимся. При прощаньи мне хотели дать 500 р. денег, и фельдъегерь нисколько не затруднялся взять их; но я этому воспро­тивился, опасаясь, чтобы ему не пришлось отвечать за меня. При отправлении из Петербурга нам было сказано, что мы не имеем права иметь больше ста рублей, и я, взявши от своих только сто рублей, передал их фельдъегерю.

    Переезд от Петербурга до места нашего заключения был для нас приятной прогулкой. После долгого заточения мы наслаждались, дыша целый день чистым воздухом и имея перед глазами несколько дикую, но вместе с тем и величественную природу Финляндии. По приезде на каждую станцию живой разговор между нами имел также свою увлекательность. Тут не было ни затворов, ни .стен, нас

    разделяющих, ни пла(ц-майора, ни плац-адъютантов, которые бы нас подслушивали. Фельдъегерь наш Воробьев прекрасно вел себя с нами, и, когда мы слишком громко говорили между собой по-русски, он тор­жественно произносил: «парле франее, мусью», опасаясь, чтобы нас не подслушали и не донесли в Петербург. На одной станции, где мы обедали в особенной комнате, завязался очень живой разговор между мной и Бестужевым о нашем деле; я старался доказать ему, что несо­стоятельность наша произошла от нашего нетерпения, что истинное наше назначение состояло в том, чтобы быть основанием великого здания, основанием под землей, никем не замеченным; но что мы вместо того захотели быть на виду для всех, захотели быть карниз. «И потому упали вниз»,— сказал наш фельдъегерь, стоявший сзади меня, и о присутствии которого мы совершенно забыли. На этот раз его вмешательство было так кстати, что мы все расхохотались.

    По приезде в Роченсальм фельдъегерь сдал нас коменданту пол­ковнику Кульмаиу, после чего через полчаса мы отправились к берегу в сопровождении коменданта и небольшого отряда солдат. Начальник этого отряда поручик Хоруженко был в полной форме; у берега ожидал нас шестивесельный катер, на котором мы и отправились в море. Плавание наше продолжалось более часу, и, наконец, мы уви­дели вдали огромную круглую башню, как будто выросшую из воды, это была крепость Форт-Слава, построенная фельдмаршалом Суво­ровым, и в которой были приготовлены для нас казематы. Вид ее был мрачен и не предвещал нам ничего доброго.

    Нас разместили по одиночке в казематы и заперли на замок. В каждом каземате, с русской печью, было два окошка, перед кото­рыми снаружи были поставлены щиты из теса и устроенные нарочно для нас, по распоряжению инженерного генерала Оппермана. По сте­не стояла кровать с соломой, стол и несколько стульев довершали принадлежность каземата; в моем новом жилье было темно и сыро 1.

    Первое время нас строго держали под замком и выпускали только на короткое время, и то по одиночке, гулять по двору. Василий Гера­симович Хоруженко, гарнизонный артиллерии поручик, начальствуя над отрядом, составлявшим 'нашу стражу, вместе с тем был и наш:

    А. В. ЯКУШКИНА (1830-е годы).


    непосредственный начальник; он давал нам это чувствовать всякий раз, когда приходил навестить нас; сперва он как будто нас опасался,, но потом, убедившись, что мы народ смирный, он сделался ручнее. Иногда он собирал нас всех! вместе и пил с нами чай; тут он расска­зывал нам разные происшествия своей жизни. Отец его, казак, был сослан в Архангельск по бунту Пугачева, и сам он причислен в кантонисты и обучался в отделении; потом он поступил в артиллерию. Будучи расторопен и довольно красив собой, он скоро попал в фей­ерверкеры; сам граф Аракчеев, как утверждал он, знал его лично и произвел в офицеры; при этом он говорил, что дворянство, до­ставшееся нам даром, разумеется, для нас нипочем, но что он ценит его дорого, потому что он добыл его своей спиной, на которой поло­мано много палок. Он этим гордился и, может быть, с большим правом, нежели те, которые гордятся своим выгодным положением в свете, занимаемым ими потому только, что они взяли на себя труд родиться.

    Нами он распоряжался по своему произволу: то мы все вместе гуляли по двору, то он держал <нас целый день под замком, уверяя, что будто команда на него роптала за его снисходительное обраще­ние с нами. Добывая выгоду для себя из пятидесяти копеек на ассиг­нации, отпускаемых ежедневно на наше продовольствие, кормил он нас очень плохо. На несчастье наше, тесть его, шкипер, подарил ему огромный запас испорченной солонины, которую с корабля велено было выкинуть. С этой солониной варили нам щи отвратительные; хлеб, покупаемый в Роченсальме, был также не всегда выпечен; а вода в колодце, устроенном посреди крепости, когда дул западный ветер, была до такой степени солона, что ее почти невозможно было пить. Вследствие всего этого вместе, у Бестужева и Муравьева по­явились солитеры еще на Форт-Славе, а у Арбузова несколько после.

    При таком содержании только мы двое, Тютчев и я, уцелели. Несмотря на то, что Хоруженко пользовался крохами от нашего продовольствия и тешился, распоряжаясь нами по собственному свое­му хотению, он был не дурной человек. Случалось ли кому-нибудь из нас захворать, он тотчас собирал нас к больному, и сам был с ним

    любезен, насколько это было для него возможно. Будь на его месте какой-нибудь аккуратный немец, хоть даже добрейший Шиллер, тю­ремщик Пеллико, кормил бы он нас, конечно, лучше, но зато, чтобы исполнить в точности предписание начальства, он бы ни за что не выпустил нас из-под замка, и мы бы с ним пропали.

    Когда стало холоднее и стали топить печи, оказалось, что они дымились, и после того, что закрывали трубу, в комнате был неснос­ный угар, и потому держать нас целый день под замком не приходи­лось. Однажды ночью часовой услышал в комнате Бестужева необы­чайный шум, и, веря, что Бестужев был в сношении с нечистой силой, он в испуге побежал и дал знать унтер-офицеру о том-, что на его часах ие совсем ладно. Унтер-офицер в свою очередь донес об этом офицеру, офицер с командой подступил к каземату, в котором был слышен шум. Некоторое время никто не решался отворить дверь, и когда ее отворили, то увидели Бестужева, лежавшего на полу без чувств: угорел. После этого происшествия пас почти никогда не запирали днем.

    Книг у нас было очень мало. Муравьев привез с собой французскую библию и Саллюстия с французским переводом, я имел возможность захватить с собой только Монтекя *, но, к сча­стью, у Бестужева было два тома старинных английских журналов, один том Ремблера и один том Гертнера. При помощи Бестужева Муравьев и я, мы стали учиться по-английски. Библиотека нашего. офицера состояла из одной части «Четьи-минеи» и «Мальчика у ручья»; он решился дать нам прочесть и то и другое, но никак не решался добывать нам книг из Роченсальма; а вместе с тем совер­шенно для нас неожиданно передал нам тетрадку, писанную прекрас­ным французским почерком, заключающую в себе последнюю часть «Чайльд-Гарольда»'. Тетрадку эту принесли нам две дамы, жившие в Роченсальме, г-жа Чебышева и сестра ее; такой поступок с их сто­роны глубоко нас тронул, и мы вполне его оценили. В этом случае только женщины, и женщины исполненные истинного чувства, могли понять наше положение и найти возможность изъявить так прекрасно участие, которое они принимали в нас.

    К концу года запасы наши, чаю, сахару и табаку, истощились, денег от ста рублей оставалось у меня немного, да и те надо было беречь на мытье белья и другие необходимые издержки. В это время нас стали иногда запирать; в крепости заметно было особенное дви­жение, и офицер, собирая ежедневно команду, учил ее. Мы узнали, что скоро ожидают генерал-губернатора Финляндии Закревскога Недели за две до нового года он навестил нас. Муравьеву он доста­вил сам посылку от сестры его Бибиковой, Бестужеву привез от себя чаю. сахару и табаку, надо полагать, в знак благодарности за «Поляр­ную звезду», которую ему присылали Рылеев и Бестужев, и мне он сам вручил медвежьи сапоги от моей тещи и вообще со всеми нами был очень любезен. Я узнал после того, что эти сапоги мне были присланы как намек на то, что мы не останемся долго в Форт-Славе; а между тем мы остались тут еще почти одиннадцать месяцев после того, что посетил нас Закревский в первый раз. Посещение его было для нас во многих отношениях на пользу; видя его к нам внимание, и офицер наш и комендант Кульман стали к нам также несколь­ко внимательнее. Комендант был человек не злой, но совершенно ни­чтожный; по необходимости посещая нас раз или два в месяц, он не входил в рассмотрение того, как нас содержат, и так как мы никогда ему ни на что не жаловались, то он оставался нами доволен.

    В посылке, привезенной Закревским Муравьеву, был курс Лакруа, и я пристально принялся за математику. За недостатком книг и других занятий, наука эта имела для меня прелесть casse-tete chinois l, н занимался ею страстно. При этом занятии главное неудобство со­стояло в том, что у меня не было грифельной доски, и хотя я сохра­нил при себе карандаш, но бумагу достать было очень трудно.

    Бестужев в это время пытался писать на клочках бумаги повесть в стихах из времен, весьма древних, русской истории — «Андрей Пе­реяславский». Археологические его познания были не обширны, стих его был вял, и повесть вообще не удалась. За критику его скоро­спелого произведения он не сердился, но впрочем защищал его усерд­но 2; вообще он был предобрый малый. Замечая, что Тютчев грустит,
    он употреблял вое средства, чтобы развеселить его, и, не имея с ним ничего почти общего, он проводил с меланхоликом по целым дням глаз на глаз, уговорив офицера запирать их двоих вместе. С Арбу­зовым, которого нрав был несколько крут, он умел также ладить, и вообще мы все любили его. В нашем кругу он был очень прост и пристален,
    iho с офицером, на которого желал произвести впечат­ление, он по временам становился на ходули и выкидывал перед ним разного рода коленца.

    Муравьев и я, мы за это называли его mauvais genre1; он и тут на нас не сердился. Бывали с ним мрачные минуты, в которые он был уверен, что мы никогда не съедем с Форт-Славы, или что если бы мы даже и возвратились на свободу, то наше положение было бы еезавидно по той причине, что на нас все смотрели бы с невыгодной стороны; а я ему в утешение говорил напротив, что мы долго не останемся на Форт-Славе и что если бы мы когда-нибудь возврати­лись на свободу, то нам надо опасаться, чтобы на нас не смотрели лучше, нежели мы того стоим. Не знаю, вспомнил ли он мое пред­сказание на Кавказе, когда его литературные произведения имели такой огромный успех, и которым он частью, конечно, был обязан, положению, в котором он находился.

    Летом в 1827 г. нас опять посетил генерал Закревокий и поручил нашему офицеру узнать, не желаем ли мы остаться в крепости на весь срок работы, к которой мы были приговорены; никто из нас не подумал воспользоваться таким предложением. Мы не знали, что ожидало нас в Сибири, но мы испытали всю горечь заключения, и неизвестность в будущем нас нисколько не устрашала. Скоро после посещения Закревского Хоруженко был сменен и получил другое назначение. Новый наш начальник был добрый простой человек и нисколько не умничал, с нами; он переехал на Форт-Славу с своим семейством, состоявшим из его жены и не совсем взрослой дочери. При появлении этой девочки Бестужев, Арбузов и Тютчев выщипали себе бороды, которых нам не брили. Бестужев в этом случае произ­водился необыкновенным образом и украсил себе голову красным шарфом в виде чалмы.

    После 7 октября прошел слух, что при рождении великого князя Константина Николаевича нас всех избавили от работы; слух этот был справедлив только относительно Бестужева и Муравьева В конце октября их обоих увезли от нас, сперва Бестужева, а через неделю после него и Муравьева. Проезжая через Петербург, Бесту­жев имел свидание с генералом Дибичем, который ему объявил, что он и другой его товарищ, с которым он отправится в Сибирь, осво­бождены от работ и что ему даже позволено писать и печататься с условием только не писать никакого вздору.

    Наконец, наступила наша очередь. В начале ноября2, в один прекрасный вечер, нас (перевезли с Форта-Славы в Роченсальм, и когда мы прибыли туда, перед комендантским домом стояли двухкон% ны тележки, жандармы и фельдъегерь. Комендант Кульман принял нас очень учтиво и со слезами на глазах прочел нам высочайшее повеление: заковать нас и отправить в Сибирь; после чего нам надели на ноги железа, впрочем далеко не такие тяжелые, как те, которые были на мне в Алексеевском равелине3. Фельдъегерь наш Миллер сел со мной в тележку и сообщил мне приятную весть, что в Ярос­лавле я увижусь с моими. Выезжая из Роченсальма, мы увидали двух дам, в черной одежде, которые издали благословляли нас в дальний путь; я полагаю, что это были те же добрые две души, которые умели оказать нам участие, когда мы сидели в Форте-Славе.

    Петербург мы проехали ночью. В Шлиссельбурге фельдъегерь принужден был остановиться с нами на несколько часов, потому что Арбузова так растрясло, что он едва мог стоять на ногах. За один переезд до Ладоги, в станционном доме, нас встретили два барина; один из них был в мундирном сюртуке, и фельдъегерь, принявши его за исправника, поместил нас в особенную комнату и к дверям при­ставил жандарма; другой барин, оказалось, был родной брат нашего Арбузова. Добрый Миллер склонился на наши просьбы и позволил свидание двум братьям; трогательно было видеть взаимную их неж­ность при этом свидании.

    Помещик Арбузов привез с собой пирожков, жареной дичи и несколько бутылок вина. После обеда он продолжал нежничать
    с братом: но нежность его не определилась ничем существенным, й я решился, взявши его в сторону, спросить у него, привез ли он денег брату; он мне отвечал, что не привез ничего, потому что у него не случилось денег; на это я ему решительно сказал, что если он в самом деле любит брата, то должен с нами ехать в Ладогу, занять там тысячи две и снабдить ими своего брата. Он стал меня уверять,, что непременно догонит нас в Ладоге, но что прежде ему необходимо повидаться с женой и посмотреть, не найдется ли у них чего-нибудь дома. Все это вместе показалось мне отвратительно. Этот человек, владел имением своего брата после того, что брат его был лишен верховным уголовным судом всех прав и состояния; он знал заблаго­временно, что брат его будет отправлен в Сибирь, и выехал о$ нему на свидание с одними только нежными обниманиями и послушной слезой. В Ладогу он не приехал, <в продолжение десяти лет не писал брату и не посылал ему никакого вспомоществования, но потом стал писать нежные письма и присылать ему порядочное содержание.

    В Ладоге мы пробыли часа два или три, поджидая Арбузова;- в это время вошел в нашу комнату человек очень порядочной наруж­ности. Фельдъегерь хотел было не пускать его к нам, но вполне сми­рился перед ним, когда узнал, что это был действ, ст. совет[ник] Римский-Корсаков. Беседа с Корсаковым была для нас очень приятна и любопытна. Он сообщил нам некоторые известия о том, что дела­лось в Петербурге, и известил нас также о приезде Муравьева и Бестужева, с которыми он виделся и которых -снабдил деньгами. Про­ехав Ладогу, мы не ночевали; фельдъегерь наш спешил убраться как можно скорее подалее от Петербурга, опасаясь соглядатаев и чтобы не донесли о какой-нибудь его неисправности. Он имел строгие предписа­ния относительно нас, но вместе с тем ему было предписано беречь наше здоровье и кроме крайних случаев обходиться .с нами учтиво.

    11   ноября мы прибыли в Ярослав[ль]1. Фельдъегерь представил меня губернатору, который объявил мне, что я имею дозволение видеться с моим семейством. От губернатора мы отправились на сви­дание. Увидев на мне цепи, жена моя, матушка ее и все с ними при­сутствующие встретили меня со слезами, но я какой-то шуткой успел

    прервать их плачевное расположение; плакать было некогда, и мы радостно обнялись после долгой и тяжкой разлуки. Тут я узнал, что жена моя с детьми и матушка ее год тому назад получили позволение видеться со мной в Ярославле, но им не было дано знать, когда повезут меня. Дежурный генерал Потапов знал всякий раз, когда требовались фельдъегеря для перемещения нас из крепостей в Сибирь, и всякий раз извещал об этом мою тещу; но кого именно повезут из нас, он и сам не знал этого. По этой причине мое семейство несколько раз приезжало из Москвы в Ярославль; первоначально оно пробыло тут месяц в томительном ожидании меня; потом жена моя с детьми, в сопровождении знакомой дамы и короткого моего прия­теля Михаила Яковлевича Чаадаева, приезжала в Ярославль; и они в продолжение почти месяца напрасно ожидали моего прибытия; наконец, и в этот последний раз меня ожидали здесь уже три недели 1.

    Только что мы вошли в комнату, и уселись, приехал губернатор и сказал жене моей, что я пробуду в Ярославле шесть часов, после чего он был так любезен, что уехал и оставил нас одних. Когда -все несколько успокоились, я обратился к матушке с вопросом, намерена ли она проводить жену мою и детей в Сибирь. Матушка, заливаясь слезами, отвечала мне, что на просьбу ее проводить дочь она полу­чила решительный отказ.

    Жена моя, также в слезах, сказала мне, что она сама непременно за мной последует, но что ей не позволяют взять детей с собой. Все это вместе так неожиданно меня поразило, что несколько минут я не мог выговорить ни слова; но время уходило, и я чувствовал, что надо было на что-нибудь решиться. Что нам вместе, жене моей и мне, всегда было бы прекрасно, я в этом не мог сомневаться; я также понимал, что она, оставшись без меня, даже посреди своих родных, много ее любящих, становилась в положение для нее нелов­кое и весьма затруднительное; но, с другой стороны, для малолетних наших детей попечение матери было необходимо. К тому же я был убежден, что, несмотря на молодость жены моей, только она одна могла дать истинное направление воспитанию наших сыновей, как я
    понимал его, и я решился просить ее ни в коем случае не разлучаться с ними; она долго сопротивлялась моей просьбе, но, наконец, дала мне слово исполнить мое желание. Мне стало легче К

    Часы, назначенные для нашего свидания, скоро прошли, и фельдъ­егерь пришел сказать, что все было готово к отъезду. Жена моя с детьми и матушка решились проводить меня до первой станции, и фельдъегерь этому не сопротивлялся. Когда мы пустились в путь, было уже совершенно темно, холодный ветер жестоко завывал и льди­ны неслись по Волге, через которую мы перебирались с большими затруднениями. Мы провели ночь вместе на статации между Ярослав­лем и Костромой. Тут я узнал о смерти моей матери, и жена' моя передала мне несколько ее писем, в которых она просила меня нисколь­ко не беспокоиться о ней, уверяя меня, что ее здоровье несравненно лучше прежнего, и молила бога, чтобы он дал мне силы нести крест мой. Наконец, наступил час решительной и вечной разлуки; простив­шись с женой и детьми, я плакал, как дитя, у которого отняли послед­нюю и любимую им игрушку.

    В Костроме мы переменили только лошадей и продолжали наш путь, проезжая в сутки более ста верст. Но в Вятке с нами случи­лось что-то похожее на происшествие. Около почтового дома, в кото­ром мы остановились, собралась большая толпа народа, и все усилия фельдъегеря разогнать ее остались безуспешны. Окончательно он велел запереть ворота, которые растворились тогда только, когда мы уселись в повозки; тут фельдъегерь приказал ямщикам ударить по лошадям, толпа расступилась, и мы быстро промчались мимо нее. В Перми мы только пообедали.

    При переезде через Сылву лед подломился под моей повозкой, меня вытащили и спасли чемодан мой, плававший в воде; но нам не­обходимо было остановиться в Кунгуре, чтобы высушить вещи и кни­ги, которыми я запасся в Ярославле. В Кунгуре мы пробыли почти целые сутки, и тут настиг нас следовавший за нами поезд. Пущин, Поджио и Муханов, в сопровождении своего фельдъегеря Желдыбина и жандармов, прибыли в Кунгур, когда мы укладывали уже вещи 2. Оба фельдъегеря согласились ехать вместе. Прежде я не был знаком
    лично ни с Пущиным, ни с Поджио; но у «ас было столько общего, что мы встретились, как самые близкие знакомые, и нам было что рассказать друг другу.

    Пущин содержался в Шлюосельбурге, Поджио в Кексгольме, а Муханов в Выборге. В Шлиссельбурге содержание заключенных так же почти строго, как в Алексеевском равелине: никогда они не сооб­щаются между собой и никогда не выходят из своих казематов; зато помещение их чисто и светло, пища не роскошная, но и не совсем скудная, и вообще все происходит по заведенному порядку и мало зависит от личных свойств коменданта. В Шлюссельбурге вместе с Пущиным содержались Юшневский, Николай и Михайло Бестужевы, Дивов и Пестов. Не имея никакого явного! сообщения между собой, каждый из них сообщался с своим соседом, ударяя в стену рукой: число ударов в определенном порядке означало буквы, посредством которых, при некоторой привычке, можно было разговаривать до­вольно удобно. Тюремный этот телеграф выдумал и устроил Николай Бестужев !. Поджио содержался вместе с Вадковским, Барятинским, Горбачевским и Вильгельмом Кюхельбекером в Кексгольме, а Муха­нов имел товарищами в Выборге Лунина и Митькова. В Финляндии тюрьмы для нас были устроены на скорую руку и не представляли возможности для тюремщиков исполнять вполне предписания выс­шего начальства, а потому и заключение .наших в Финляндии не было так строго, как в Шлюосельбурге, но зато» содержимые в кре­постях Финляндии беспрестанно зависели от произвола местных начальников.

    Мы ехали все шестеро вместе около двух суток; потом наш фельдъегерь, добрый Миллер, увез Hjac троих вперед: для него и для нас было невыносимо 'неистовое поведение Желдыбина с ямщиками2; он их бил немилосердно, не платя почти нигде и половины прогонов. Вообще, фельдъегеря находили возможность обогатиться, перевозя государственных преступников в Сибирь.

    По приезде в Тобольск фельдъегерь доставил нас к губернатору Каменскому, который принял нас в своем кабинете довольно учтиво, спросил, довольны ли мы своим фельдъегерем, и потом отправил нас

    7         И. Д. Якушкин
    в городовую полицию. Тут отвели нам огромную холодную комнату, где мы жили двое суток, зябнув и продовольствуясь чем бог послал.

    Из Тобольска, вместо фельдъегеря, был отправлен с нами чинов­ник, надзиратель острога, добрый малый, но который 'находил необхо­димым на каждой станции -согреть себя водкой. Мы ехали на Тару, потом Барабой, где местами мы не находили воды, которую можно было бы пить, и надо было таять снег.

    В Томске мы пробыли сутки. Тут посетил нас сенатор князь Куракин. OhJ в это время вместе с сенатором Безродным ревизовал Сибирь. Вечером при свечах меня оставили одного в особенной ком­нате, куда вскоре потом взошел мужчина лет сорока, .в шляпе, раз­душенный и распомаженный; он подошел к зеркалу, снял шляпу, поправил прическу и, обернувшись, дал знак рукой сопровождавшему его чиновнику полиции, причем чиновник исчез. Все это вместе было очень .похоже на сцену из •какого-нибудь французского водевиля. По­том князъ Куракин подошел ко мне, спросил об обращении фельдъ­егеря с нами и, изъявив соболезнование об' участи, нас постигшей, утверждал очень уверительно, что 'происшествие 14 декабря не более как следствие расформирования Семеновского полка. Я не пустился в объяснение с его сиятельством; он был один из наших судей, и потому, казалось, должен бы был вполне понимать значение 14 де­кабря :и всего нашего дела 1. Пробыв (несколько минут с сенатором, я вышел, и меня поочередно заменили мои товарищи Арбузов и Тютчев.

    В Красноярске мы пробыли только несколько часов. В то время город этот не имел еще такого значения, какое он получил после того, что в его окрестностях похоронили столько денег и потом добы­ли огромное количество золота. От Красноярска до Иркутска, по гористой местности, мы совершили наш путь частью на телегах, что при украшении, какое мы имели на ногах, было не совсем удобно.

    В Иркутск мы прибыли 22, ноября. Подъезжая к городу, мы уви­дали его сквозь густой туман, стлавшийся над рекой. Там мы узнали, что в этот день холод доходил до 32 градусов; но Ангара еще не замерзла, и мы переехали ее на пароме. Нас привезли прямо в острог,


    где принял нас частный пристав Пирожков, исправлявший должность полицмейстера. Для нас очистили огромную комнату, в которой содержались прежде женщины.

    В Иркутске мы в первый раз услышали о месте нашего назначе­ния; Пирожков сообщил нам, что нас отправят за Байкал, в Читу. Он хотел нас уверить, что там отберут у нас все вещи и что потому нам не худо бы было распорядиться ими в Иркутске; мы ему не поверили, и хорошо сделали. Пока очищали для нас комнату, прошел мимо нас Юшневский в сопровождении часового; он так похудел,, что я едва его узнал; мы с ним нежно обнялись и вечером нам по­зволили шить вместе чай. Тут он между прочим рассказал нам, как его уверяли, что у него отберут все вещи, для избежания чего многое он подарил своему фельдъегерю; товарищи Юшневского были: Спи- ридов, Пестов и Андреевич; они были приостановлены, чтобы началь­ство имело время распорядиться отправлением их| вокруг моря 1.

    Мы застали также в Иркутске Матвея Муравьева и Александра Бестужева; они оба были «а свободе в ожидании своего отправления по Лене в Якутск. Бестужев мне прислал «Цыган» 2. Это новое про­изведение Пушкина прочел я с истинным наслаждением. В тот же вечер нас повели в баню, где прислуживали нам очень ловко и веж­ливо люди в цепях: то были тяжкие грешники с клеймами на лице и некоторые без ноздрей, содержимые .вместе с нами в остроге; такое сближение с ними было для меня не без пользы. Вместо отвраще­ния, какое своими учреждениями и всеми своими предрассудками ста­рается поселить общество к тем, кого оно отвергло от себя, я не мог воздержаться от некоторого сочувствия к бедным этим людям. К крайнему моему удивлению, вошел к баню Александр Бестужев, весь в мыле; я спрыгнул с полка и обнял его; мы пробыли здесь вме­сте, разумеется, недолго и имели только время перемолвить несколько слов о «Цыганах» Пушкина.

    Бестужев нашел возможность притти в острог и увидеться с своими братьями Николаем и Михаилом, которые на другой же день были отправлены в Читу; в Иркутске я с ними не видался. За ними скоро был отправлен Юшневский с своими товарищами. В остроге


    мы оставались без желез; с нас их сняли, чтобы поправить и сделать удобнее для ходьбы.

    На другой день нашего приезда нас посетил генерал-губернатор Лавинский; перед ним несли жаровню и курили; приблизясь к нам и спросив, не имеем ли каких жалоб на чиновника, нас сопровождав­шего, он обратился ко мне и сказал, что коротко знаком с моей тещей Надеждой Николаевной Шереметевой, которая желает через него иметь обо мне известие. Говоря со мной, он избегал и вы и ты, и речь его была так угловата, что ему самому, .видимо, было неловко со мной. Через несколько часов после Лавинского посетил нас граж­данский губернатор Цейдлер; он был с нами учтив и * обещал изве­стить жену мою о том, что я прибыл в Иркутск и здоров. 24 ноября привезли Пущина, Поджио, Муханова. Первоначально нам не позво­лили видеться, а потом соединили нас в одну комнату, и мы с неделю прожили все вместе. Тут иногда стояли у нас на часах бывшие семе­новские солдаты; не только их товарищи, но и офицеры отзывались о них с уважением.

    Сильные морозы подавали надежду, что Байкал скоро станет, и полагали отправить нас за море по льду; но потом наступила до­вольно мягкая погода, и потому Арбузов, Тютчев и я, мы были отправлены кругоморской дорогой в сопровождении казачьего офи­цера и трех казаков. В тот же день мы прибыли в Култук, неболь­шое селение на берегу Байкала, где мы и ночевали. Жители этого селения по большей части занимаются рыбной ловлей и звериной охотой. Тут я в первый раз ел жареную кабаргу. Положение Култука прелестно; вид Байкала, с окаймляющими его горами, истинно пре­красен, и мне думалось тогда, что быть поселенным здесь и жить в этом отдаленном уголке с семейством было бы верх счастья.

    На другой день с нас снял офицер оковы, и мы отправились в дальний путь верхами. Офицер остался запастись водкой, казаки так­же от нас отстали, и мы в продолжение некоторого времени были как будто на свободе. Погода была нехолодная. После долгой неволи иметь под собой лошадь, которою правишь по своему произволу, и не иметь около себя соглядатаев возбуждает какое-то особенно прият­
    ное чувство. По мере того как мы подымались на гору, вид Байкала становился шире и удлинялся в даль. Перед сумерками мы приехали на первую станцию от Култука, где бы, вероятно, и ночевали, если бы тут наш полупьяный офицер не заушил дворового человека Бур- нашова, бывшего начальника Нерчинских заводов. После этого проис­шествия офицер наш велел седлать лошадей, и мы отправились далее. Уже ночью мы переехали гольцы Хамар-Дабана и поздно, усталые, добрались до станции. Арбузова внесли в комнату на руках: его так разломала верховая езда, что он 1 не мог держаться на ногах.

    На другой день мы пустились в путь не очень рано. Мы ехали верхом всего около 200 верст, и на всем протяжении не было ника­ких селений. Лошади, для которых надо было привозить корм очень издалека, и провожатые буряты оставались на станциях только на время, пока не было сообщения по льду через Байкал. Дорога через Хамар-Дабан и по всей это горной и безлюдной стране была заме­чательна своим устройством. Везде, -где она проходила мимо обрывов, были поставлены надолбни; через все потоки ,и речки были очень исправно проложены мосты, даже некоторые крутизны были срыты: это был один из памятников самопроизвольного и вместе с тем иног­да разумного управления Трескина.

    После верховой езды на нас опять надели цепи, и мы ехали на санях, местами почти совсем без снегу. В Ключах, староверческом селении, нас приняли очень радушно; пока мы пили чай и потом обедали, много мужчин и женщин приходили поглядеть на нас и потолковать о том, что делалось тогда на Руси. В тот же день мы ночевали в Тарбагатае, также староверческом селении.

    Я прежде говорил офицеру, что мне хотелось бы увидаться с Александром Николаевичем Муравьевым, когда мы будем проезжать через Верхнеудинск. Ночью в Тарбагатае офицер разбудил меня, снял с меня железа и вывел из комнаты тайком; потом сказал, что я увижусь с Муравьевым, и повел меня к Заиграеву, про которого упоминают многие из путешественников, описывавших Забайкальский край. Заиграев был неглупый и очень зажиточный крестьянин, У него в гостиной была мебель красного дерева, в углу английские столовые
    часы, и на столе, когда мы вошли, лежали московские газеты; но вместо Муравьева я нашел тут княжну Вар. Мих. Шаховскую. Она приехала как будто для того, чтобы приискать кормилицу для сестры своей, и надеялась встретить тут Муханова, с которым она была в родстве и очень хорошо знакома. Я прежде ее почти не знал, но тут мы сошлись с ней, как будто век были знакомы. Она мне рассказала многое, чего я не знал, о наших 1.

    Александр Муравьев, йриговорейный верховным уголовным су­дом к каторжной работе на 12 лет, был не только освобожден ort работы, но сохранил звание, чин и проч. Он был отправлен на жительство в Якутск; жена его с двумя детьми и двумя своими сестрами за ним последовала, и под каким-то предлогом они все вместе оставались некоторое время в Иркутске; потом Муравьеву вышло позволение, вместо Якутска, жить в Верхнеудинске, откуда он подал просьбу о дозволении ему вступить в службу и был впо­следствии определен полицеймейстером в Иркутск.

    Вскоре после окончания нашего дела Арта!мон Муравьев, Давыдов, Оболенский и Якубович были отправлены в Сибирь; (вслед за ними были также отправлены Трубецкой, Волконский и два Борисовых. За день до отъезда- у Трубецкого тарелками шла кровь Горлом, что, однако, не остановило его отправления. По прибытии в Иркутск они были размещены по ближайшим заводам. К Трубецкому приехала жена, и он, устроившись кое-как в Николаевском винокуренном заво­де, надеялся, что их тут оставят пока пожить вместе; но они недолго оставались в таком положении. Во время коронации Лавинский 2 при­слал нарочного с приказавшем, вследствие которого всех1 осьмерых наших потребовали в Иркутск, откуда тотчас же отправили их за Байкал, в Нерчинские рудники. Княгиню Трубецкую старались вся­чески задержать в Иркутске и уговаривали даже возвратиться в Рос­сию; но она, своей решительностью преодолев все препятствия, последовала за мужем в Благодатский рудник, где она с ним вида­лась, но они не жили уже вместе. Бурнашов, начальник Нерчинских заводов, обращался довольно грубо с нашими и сожалел, что в полу­ченном предписании ему приказано было беречь здоровье государст­
    венных преступников: их посылали ежедневно в шахты добывать руду вместе с другими каторжными.

    Горничная кн. Шаховской сварила кофе и моему офицеру, подлила в него рому; этот напиток подействовал так благодетельно на казака, что он несколько раз безуспешно пытался встать со стула, что и доставило мне возможность беседовать целую ночь с кн. Шаховской.

    Проезжая через Верхнеудинск, я напрасно ожидал, что Александр Муравьев выйдет к нам навстречу. Из Верхнеудинска мы ехали и на санях и на колесах и прибыли, наконец, в Читу 24 декабря.

    По прибытии в Читу нас привезли в малый каземат: так называ­ли небольшой домик, обнесенный высоким частоколом, служивший прежде острогом для пересылаемых в Нерчинский завод, а потом помещавший в себе часть государственных преступников. Нас ввели в особую комнату, принесли наши вещи и разложили их на пороге; караульный офицер, составив опись нашим вещам, оставил нам плаггье и белье; книги взял для доставления коменданту, который должен был их рассмотреть; часы же, столовые приборы, даже щипцы были у нас отобраны как предметы, которыми по тюремному положению мы не могли пользоваться. Когда ушел офицер, дверь в нашу комнату осталась свободной, и жильцы малого каземата посетили .нас; тут были Юшневский, Николай и Михайло Бестужевы, Горбачевский, Артамон Муравьев и другие.

    В сумерки плац-адъютант Куломзин тайно привел ко мне Фон­визина. После продолжительной разлуки мы нежно обнялись с ним. Он похудел; раненый в ногу во время кампании 13-го года, оковы по временам очень его беспокоили. Он часто получал письма от жены своей, которая собиралась скоро к нему приехать; расстался он с ней еще в начале 1827 г. В это время началось отправление из Петропав­ловской крепости в Читу. До самого отъезда содержавшиеся в Пет­ропавловской крепости имели дозволение еженедельно видеться с близ­кими своими родственниками.

    Вслед за отправленными после казни в каторжную работу были также отправлены все разжалованные в солдаты и присужденные на поселение. Положение последних по назначению мест их жительств

    было вообще незавидно, а некоторых даже ужасно дурно. Все они были поселены в самых северных странах Сибири; Николай Бобри- щев-Пушкин и Шаховской были отправлены в Енисейск, где они оба сошли с ума. Чижов был поселен в Гижиге, а Назимов — в Средне- колымске, состоявшем из нескольких казачьих юрт. Казаки, получив предписание держать Назимова под ст.рогим надзором и вместе с тем беречь его 'здоровье, не -знали, что с ним делать; они заперли его в одну из своих юрт, отправив гонца в Якутск с донесением, что Нази­мов болен и что они не знают, чем его- кормить; сами они зимой пита­лись вяленой рыбой. Через некоторое время вышло разрешение пере­везти Назимова в одно небольшое селение на Лене, где ему было уже несколько' лучше; но в Среднеколымске он нажил жестокие ломоты в руках и ногах, от которых (впоследствии едва мог избавиться. Чижов также был переведен из Гижиги в другое место. Все прочие государ­ственные преступники осьмого разряда были также поселены в местах, весьма неудобных для жизни.

    После коронации был учрежден комитет для составления устава относительно нашего заключения и содержания. В комитете этом за­седали генералы Чернышев, Дибич, Бенкендорф и другие. Местом для нашего заключения был назначен Акатуй, серебряный рудник, в стра­не глухой и отдаленной от всякого жилья. Тут заложен был фунда­мент острога, не выходя из которого во время нашего содержания, мы спускались бы в шахты для ежедневных работ. Но постройка этого острога могла кончиться не прежде, как года через два или три, и потому временным местом нашей ссылки была назначена Чита.

    По учреждению комитета был вызван в Москву Лепарский, толь­ко что произведенный в генерал-майоры, и назначен комендантом Нерчинских заводов. Перед тем он командовал конно-егерским Север­ским полком, которого шефом был великий князь Николай Павлович. Лепарский был уже очень стар. При Кагуле он был на ординарцах у Румянцева; в конфедератскую войну он был уже майором. Поляк, он воспитывался в Польше у иезуитов. Несмотря на преклонность своих лет и на странность приемов, он был человек очень неглупый, и ум его еще был свеж, а, что и того лучше, сердце у него было

    совершенно на месте и нисколько не стариковское. Снабженный стро­гими предписаниями от комитета, он был отправлен в Читу, чтобы распорядиться там помещением для нас. В Иркутске, по требованию Лепарского, была назначена команда, с приличным числом офицеров, для* содержания караулов в Чите. Были также назначены для нас и для читинской команды священник и врач. С прибытием коменданта в Нерчинск положение содержавшихся в Благодатском руднике из­менилось не к лучшему. На них надели цепи, которых они до того не носили !, потом их перевезли в Читу. Первоприбывших в Читу, Ни­киту Муравьева, брата его, Анненкова, Фонвизина, Басаргина, Воль­фа, Абрамова и др., поместили в старом каком-то строении, очень низком, темном и сыром, и сначала содержали их очень строго. С на­ступлением теплой погоды их водили на некоторые земляные работы. В это время приступили к поправке малого и к постройке большого каземата.

    День нашего прибытия в Читу был канун Рождества, и вечером повели нас всех из малого каземата, в сопровождении солдат с ружья­ми и штыками, в большой каземат, где священник с своим причтом служил для нас всенощную. Тут я имел удовольствие обнять многих старых моих приятелей и близких мне знакомых. В большом каземате помещалось человек около шестидесяти. Все были в цепях, которые скидывались только, когда водили в баню или к причастию. Все дви­галось, гремело, но только ни на ком не было уныния, и все было как будто на каком-то торжественном пиршестве.

    Один только Никита Муравьев был болен и жестоко страдал и телом и душой. В Москве у матери он оставил троих малолетних своих детей — мальчика и двух девочек, и недавно получил известие, что мальчик скончался; бедный Никита в этом печальном положении не имел даже возможности делить горе с своей женой, тотчас после­довавшей за ним в Сибирь.

    Когда я приехал в Читу, там были уже княгиня Трубецкая, кня­гиня Волконская, Муравьева, Нарышкина, Ентальцева и Давыдова. Все они покинули родных и всех своих близких, а Муравьева и кня­гиня Волконская расстались с малолетними детьми своими, может
    быть навсегда, и отправились в Сибирь с твердым желанием делить участь мужей своих и в надежде жить с ними вместе; но и эта скром­ная надежда для них не сбылася. По прибытии в Читу они имели только возможность видеться с своими мужьями два раза в неделю, и всякий раз не более как на несколько часов. Всякий раз каждая из них подходила украдкой к частоколу, чтобы взглянуть на своего мужа и перемолвить с ним несколько слов, но и это утешение не всегда им удавалось: часовые имели строгое приказание никого не подпускать к острогу, и нередко случалось, что часовой, исполняя приказ началь­ства, отгонял посетительницу прикладом 1.

    На другой день нашего приезда в Читу посетил нас комендант Ле- парский. После обыкновенных расспросов в подобных случаях, не имеем ли каких жалоб на офицера, нас сопровождавшего, Лопарский передал мне поклон от Граббе, с которым он был коротко знаком. После отставки и годовой ссылки в Ярославль Граббе, принятый, на службу, был определен младшим полковником в Северский конно-егер- ский полк и отдан под строгий надзор Лепарского, который, не стес­няясь данными ему предписаниями, всевозможным вниманием ста­рался облегчить неловкое положение Граббе. Граббе не был судим верховным уголовным судом; но за смелые ответы в комитете после нашего приговора пи воле высочайшей власти он содержался некото­рое время .под арестом в Динабурге и потом отправлен в свой полк. По прибытии в полк он остановился в трактире; Лепарский в тот же день явился к нему со строгим выговором за то, что Граббе не остано­вился прямо у него. Г раббе извинялся тем, что таким поступком и в об­стоятельствах, в каких находился, боялся повредить ему. Лепарский, невзирая ни на что, 'перевез к себе Граббе, сказав ему, что «так [как] сам государь не нашел вас виновным, то мне нечего вас опасаться».

    Через три дня после нас прибыли в Читу Пущин, Поджио и Му­ханов, и через два дня после их прибытия фельдъегерь привез Вад- ковского. Все четверо они были помещены в одну с нами комнату, и, когда мы семеро ложились ночевать на нары, не приходилось в ши­рину по аршину на человека; но тогда все это было нипочем. Знали, что фельдъегерь, который привез' Вадковского, должен был увезти
    кого-то из Читы, но кого именно и куда в продолжение нескольких дней было неизвестно; кончилось тем, что он увез Корниловича, как было слышно, в Петропавловскую крепость, откуда потом Корнило- вич был отправлен на Кавказ, где и умер Ч

    В малом каземате мы обедали все вместе и поочередно дежурили; обязанность дежурного состояла в том, чтобы приготовить все к обе­ду и к ужину и потом все прибрать. К обеду приносил сторож огром­ную латку артелыных щей и в другой латке накрошенную говядину; хлеб приносили в ломтях; нам не давали ни ножей, ни вилок; всякий «мел свою ложку, костяную, оловянную или деревянную; недостаток тарелок дополняли чайными деревянными китайскими чашками. После каждой трапезы наступало для дежурного отвратительное положение: ему приходилось мыть посуду и приводить все в порядок, а для ис­полнения этой обязанности недоставало средств: не было ни стирок, ни часто даже теплой воды для мытья посуды. Чай мы также пили все вместе, и тот, кто постоянно его разливал, избавлялся от обязан­ности поочередно дежурить с другими.

    Мы жили в такой тесноте, что ничем пристально заниматься не было возможности; едва удавалось в течение дня что-нибудь про­честь. Игра в шахматы и взаимные рассказы были главным нашим занятием и развлечением. В будни наряжались из всех казематов 16 человек на работы, куда мы отправлялись за конвоем вооруженных солдат. В небольшом домике были 2 поставлены четыре ручных мель­ницы, которые помещались в одной комнате; работа продолжалась три часа поутру и три часа после обеда. В это время мы должны были все вместе перемолоть четыре пуда ржи, из числа которых приходи­лось по десяти фунтов на каждого человека; а так как у каждой из четырех мельниц не могло работать более двух человек, то мы в про­должение работы сменялись несколько раз. Работа, конечно, была не­тяжелая; но некоторые, не имея сил исполнить сами свой урок, нани­мали сторожа, который молол их пай. Мука нашего изделия была вообще не отличного достоинства. Те, которые не работали, в дру­гой комнате курили, играли в шахматы или 'занимались чтением и разговором.

    В феврале приехала m-lk Поль, получившая позволение выйти за­муж за Анненкова1. После венчанья Анненкову |было поз® оленю остаться три дня с молодой своей супругой, и на это время с него сняли оковы. Наконец, приехала и Фонвизина. Разные неблагоприят­ные обстоятельства задерживали ее в Москве. Здоровье ее было очень ненадежно, и в отсутствие мужа она была .несколько' ра© тяжко боль­на. Приехавши в Сибирь, ей приходилось покинуть двух малолетних детей, расстаться навсегда с престарелыми родителями, которые, стра­стно любя единственную свою дочь, всячески старались удержать ее от поездки в Сибирь, она же, преодолев все нежные чувства в себе к отцу, матери и детям, отправилась окончательно к своему мужу. Она ко многим из нас, и ко мне в том числе, привезла письма. Жена моя убедительно просила меня, чтобы я позволил ей приехать, уве­ряя, что она нисколько не чувствует себя способной быть на пользу для детей; но я был убежден в противном.

    Меня и некоторых других перевели из малого каземата в большой. В комнате, в которой меня поместили, нас было четырнадцать чело­век. По всем стенам стояли кровати; посреди комнаты стоял стол, за которым мы обедали; по одну сторону его стояла скамейка, а по дру­гую сторону стола оставалось не более простора, сколько'необходимо пройтитыся одному вдоль комнаты, и потому по необходимости при­ходилось почти целый день сидеть, когда нельзя 'было гулять по двору. Большой каземат был невообразимо дурно построен; окна с железными решетками были вставлены прямо в стену без .колод, и стекла были (всегда зимой покрыты толстым льдом. В комнате нашей вообще было и холодно и темно. Всякий старался пристроиться на своей кровати так, чтобы ему можно было читать или заниматься чем другим.

    Все, с малым исключением, учились сами или учили других, и та­кие постоянные занятия в нашем положении были примирительными средствами и истинным для нас спасением. Будучи в беспрестанном столкновении друг с другом, более праздная жизнь была бы для нас губительна. Очень немногие из славян знали иностранные языки, и почти все они начали учиться по-французски; те, которые не зналв

    по-немецки и по-английски, при помощи других учились этим языкам. Немногие занимались даже древними языками. Те, которые были знакомы с математикой и естественными науками, имели также учени­ков. В книгах недостатка не было, журналов получалось также до­вольно, и всякий имел возможность читать лучшие сочинения по всем отраслям человеческих знаний.

    Первое время, без1 привычки, очень трудно было чем-нибудь при­стально заниматься, почти беспрестанно слышались звуки желез; слу­чалось углубиться в чтение, а иногда, получивши письма от своих, унестись мыслью далеко от Читы, и вдруг распахнется дверь, и моло­дежь с топотом влетит в комнату, танцуя мазурку и гремя цепями. Некоторые упражнялись в музыке, рисованье и живописи, другие занимались ремеслами для пользы общей. Прежде всего образова­лись портные, в которых в первое время пребывания нашего в Чите оказалась потребность; впоследствии были между нами и столяры, и слесаря, и переплетчики.

    Николай Бестужев, в молодости учившийся в академии художеств, был наш портретист и нарисовал наших дам и почти всех своих това­рищей; вместе с тем он был и нашим часовщиком, когда нам позво­лено было иметь при себе часы 1. По временам, в хорошую погоду, на дворе играли в городки и бары, хоть это было не совсем удобно при тех украшениях, какие мы имели на ногах 2, но потом почти все озна­комились с этой игрой.

    В разговорах очень часто речь склонялась к общему нашему делу, и, слушая ежедневно частями рассказы, сличая эти рассказы и пове­ряя их один другим, с каждым днем становилось все более понятным все то, что относилось до этого дела, все более и более пояснялось значение нашего Общества, существовавшего девять лет вопреки всем препятствиям, встречавшимся при его действиях; пояснялось также и значение 14 декабря3, а -вместе с тем становились известными'все дей­ствия комитета при допросе подсудимых и уловки его при составлении доклада, в котором очень немного лжи, но зато который весь не что иное, как обман. Избрать из находившихся под следствием определен­ное число виновных и обречь их на жертву было нетрудно,— всякий,
    кто был уличен в непристойных словах против правительства, подвер­гался уже всей строгости законов; но труднейшая задача комитета состояла в том, чтобы, давши как будто несомненные доказательства добросовестности, осквернить перед общим мнением цель Тайного об­щества и вместе с тем осквернить побуждения каждого из членов: этого Общества.

    Для достижения своей цели члены комитета нашли удобным при1 составлении доклада, стираясь беспрестанно на собственные признания и показания подсудимых, поместить в своем донесении только то из этих признаний и показаний, что бросало тень на Тайное общество! и представляло членов его в смешном или отвратительном виде, умал­чивая о том, что могло бы возбудить к ним сочувствие *.

    Верховный уголовный суд, соображаясь с действиями комитета,, с своей стороны нарушил порядок, определенный законами в судопро­изводстве. Подсудимых не требовали в суд для прочтения им обвине­ний комитета; у них не спрашивали, не имеют ли они чего прибавить к прежним своим показаниям или сказать что-нибудь в свое оправда­ние. Они были призваны только за несколько дней до произнесения приговора для того, чтобы подписать, как сказали им, собственные-их показания, но которых они не читали и которые по большей части были написаны не их рукой. Конечно, во всем этом ни члены коми­тета, ни члены верховного уголовного суда не заслуживают особен­ного нарекания. В подобных случаях в России и вне России всегда поступают точно так же, ничем не стесняясь при обвинении людей, почитаемых опасными для существующего правительства. Трудно об­винить членов комитета в умышленной несправедливости из личных видов против кого-нибудь из подсудимых. Можно привести только один пример такой явной несправедливости. Граф Чернышев, отдан­ный под суд, содержась в крепости и ни разу не быв призван <в коми­тет, даже не получив ни одного письменного запроса, был, приговорен в каторжную работу. Он со временем должен был получить в наслед­ство довольно значительный майорат, установленный в их роде. Граф Чернышев был единственный сын, и после лишения его всех прав и состояния мужская линия прекратилась в их семействе., и генерал.

    Чернышев, так усердно действовавший в комитете, воспользовался: таким обстоятельством, предъявил свои требования на получение майората. Сенат, по рассмотрении этого дела, нашел, что требования: генерала Чернышева не были основаны ни на малейшем праве, и при­судил, что майорат должен принадлежать старшей сестре гр. Черны­шева, сосланного в Сибирь. Она была з'амужем за Кругликовым, ко­торый по получении майората стал называться графом Чернышевым- Кругликовым 1.

    Все мы. вместе находившиеся в Чите, имели между собой многа общего в главных наших убеждениях; но между нами были 40-летние,, другим едва минула 20 лет. При нашем тогда образе существования никто внутри каземата не был стеснен в своих сношениях с това­рищами никакими светскими приличиями. Личность каждого резко выказывалась во многих отношениях, мнения одних разнились от мне­ний других, и мало-помалу составились кружки из людей более близ­ких между собой по своим понятиям и влечениям. Один из этих: кружков, названный в насмешку «Конгрегацией», состоял из людей, которые по обстоятельствам, действовавшим на них во время заклю­чения, обратились к набожности; при разных других своих занятиях они часто собирались все вместе для чтения назидательных книг w для разговора, о предмете, наиболее им 'близком. Во главе этого круж­ка стоял Пушкин, бывший свитский офицер и имевший отличные ум­ственные способности. Во время своего заключения он оценил красоты евангелия и вместе с тем возвратился к поверьям своего детства, ста­раясь всячески осмыслить их. Члены «Конгрегации» были люди крот­кие, очень смирные, никого не задирающие, и потому в самых луч­ших отношениях с остальными товарищами 2.

    Другой кружок, наиболее замечательный, состоял из Славян; они- не собирались никогда вместе, но, быв знакомы одни с другими еще прежде ареста, они и потом оставались в близких сношениях между собой. Все они служили в армии, не имея блистательного положения в обществе; многие из них воспитывались в кадетских корпусах, не отличавшихся в то время хорошим устройством. Вообще грамотность. Славян была не очень обширна; но зато, имея своего рода поверья,.

    они не изъявляли почти никогда шаткости в своих мнениях, и, при­глядевшись к ним поближе, можно было убедиться, что для каждого из них сказать и сделать было одно и то же и что в решительную минуту ни один из1 них не попятился бы назад.

    Главное лицо в этом кружке был Петр Борисов, которому Сла­вяне оказывали почти безграничную доверенность. Иные почитали его основателем Общества соединенных славян; но он в этом не сознавал­ся, и, зная его, трудно было поверить, чтобы он мог быть основате­лем какого-нибудь тайного общества. Воспитанный дома у отца, до­вольно любознательного, он, вступив восемнадцати лет в артиллерию юнкером, с ротой своей стоял некоторое время в имении богатого польского помещика, у которого была библиотека. Борисов, зная не­сколько по-французски и пользуясь книгами, которые попадались ему в руки, прочел Вольтера, Гельвеция, Гольбаха и других писателей той же масти восемнадцатого столетия и сделался догматическим безбож­ником. Проповедуя неверие своим товарищам Славянам, из которых многие верили ему на слово, он был самого скромного и кроткого нрава; никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь возвысил голос, и, конечно, никто не подметил в нем и тени тщеславия. Благорасположе­ние ко всем проявлялось в нем на каждом шагу, и с детским послуша­нием он исполнял требования кого бы то ни было; он любил страстно чтение и рисовал очень недурно; но требовал ли кто-нибудь, чтобы он вскопал гряду, и он тотчас оставлял свои любимые занятия и брался за заступ; нужно ли было кому воды для поливки, он без малейшей оговорки приносил ведра с водой. Следя внимательно за всеми его поступками, невольно приходило на мысль, что этот человек, несознательно для самого себя, был проникнут /истинным духом христианства 1.

    Были и другие кружки, составившиеся по разным личным отноше­ниям. Но при всем том мы все вместе составляли что-то целое. Быва­ли часто жаркие прения, но без ожесточения противников друг против друга. Небольшие ссоры между молодежью вскоре прекращались по­средничеством других товарищей, и вообще никогда сор не выносился из избы. Все почти Славяне и многие другие не привезли с собой
    денег и не получали ничего из дома; нужды их удовлетворялись дру­гими товарищами, более имущими, с таким простым и искренним доброжелательством, что никто не чувствовал при том ничего для себя неловкого. Деньги наши и даже деньги дам хранились у коменданта; дамам он выдавал их не в большом количестве и всякий раз требовал в них письменного отчета. Для уплаты по расходам в каземате были придуманы разные приемы, на которые комендант смотрел сквозь пальцы, требуя только, чтобы ему был представлен подробный отчет в выданных им деньгах, и не заботясь, истрачены ли они именно на тот предмет, который показывали в отчете. Всякий, кто имел деньги, подписывал их все или часть их в артель, и они становились общей собственностью. Хозяин, избранный нами, расходовал этими деньга­ми по своему усмотрению на продовольствие и на другие необходимые вещи для ©сех *.

    В марте 1828 г. пришло разрешение всех государственных пре­ступников седьмого разряда, кончивших свой срок работы, отправить на поселение. Пред отправлением с них сняли оковы и позволили им видеться с нашими дамами 2, которые неимущих снабдили всем нуж­ным и дали им денег. Принадлежащие к этому разряду были распре­делены по местам очень северным и наравне неудобным к жизни, как и места, где были первоначально поселены государственные преступ­ники 'восьмого' разряда. Чернышев один был помещен несколько луч­ше других: его отправили в Якутск. Кривцов и Загорецкий были поселены на Лене, Иван Абрамов и Лесовский — в Туруханске. Выго- довский 'был отправлен (в Нарым, а Тизенгаузен — в Сургут, Енталь- цев, Лихарев и Черкесов были отосланы в Березов, где они нашли Враницкого и Фохта. Бриген был послан в Пелым.

    Из этого разряда Поливанов умер еще в крепости, а Толстой, про­быв короткое время в Чите, был отправлен на Кавказ.

    Перед отправлением седьмого разряда прибыли в Читу Игельст- ром, Вегелин и Рукевич; первые двое служили саперами в Литов­ском корпусе и после того, что отказались присягать новому импера­тору, были арестованы [неразб.]. Рукевич — поляк, державший на [неразб.] какое-то имение. Все трое они принадлежали к Тайн[ому]

    в Д. И. Якушкин
    обществу, существовавшему в Вильне, прочие члены которото были давно подвержены правительством разного рода наказаниям, но толь­ко Игельстром, Вегелин и Рукевич были судимы на месте военною комиссиею и осуждены в каторжную работу. До Тобольска их везли с жандармами !, но от Тобольска они были отправлены пешком в це­пях с партиею до Иркутска 2.

    В то время, что мы судились в Петербурге, офицеры Чернигов­ского полка барон Соловьев, Сухинов, Мозалевский и Быстрицкий, участвовавшие в восстании Сергея Муравьева, были отданы на месте под военный суд. Приговоренные в каторжную работу на 20 лет, они были отправлены пешком в Нерчинские рудники. Быстрицкий остав­лен некоторое время за болезнью в Москве и прибыл в Читу прежде Соловьева, Сухинова и Мозалевского, которые уже давно находились в Нерчинске.

    Вступив в близкие сношения с некоторыми из ссыльно-каторжных, Сухинов замыслил с ними восстание, дальнейшая цель которого оста­лась не совсем известна; некоторые из тех же ссыльных донесли о за­говоре, в котором они участвовали. Сухинов, Соловьев, Мозалевский и все подозреваемые в заговоре были ^заключены под строгий караул. Комендант Лепарский, по донесении в Петербург об этом деле, полу­чил повеление подвергнуть виновных наказанию, к какому суд приго­ворит их, не дожидаясь на то разрешения высочайшей власти. Скрепя сердце, Лепарский отправился в Нерчинск. Сухинов, унтер-офицер Московского полка, сосланный после 14 декабря, и еще несколько че­ловек приговорены к смертной казни и были расстреляны, кроме Сухи­нова, который предупредил казнь самоубийством 3.

    После этого происшествия Соловьев и Мозалевский, нисколько в нем не участвовавшие, были перевезены в Читу. Лепарский не имел «возможности не быть исполнителем повеления, полученного из Петер­бурга; но по возвращении ему, видимо, было неловко, особенно когда он виделся с нашими дамами, которые долго смотрели на него, как на палача. До моего приезда были и между нашими разного рода пред­положения о возможности освободиться, но так как все эти предполо­жения были несбыточны, они пали сами собой, без1 малейших послед-


    ствий, и мы, приехавшие после, з'нали о них только по рассказам *. Впоследствии когда все и каждый оценили то 'назначение, какое мы имели в нашем положении, никому на мысль не приходило намерение освободиться. Никто даже из находившихся на поселении, в самых тяжких обстоятельствах, не попытался 'избавиться от своих страданий бегством.

    От своих мы получали письма через коменданта, который должен был предварительно прочитать их. Самим же нам не было дозволено писать, но наши дамы, имевшие право переписываться с кем им было угодно, взяли на себя труд извещать о нас родных, и таким образом устроилась между нами и нашими родными довольно правильная пере­писка. Каждая дама имела несколько человек в каземате, за которых она постоянно писала, и переданное ей от кого-нибудь черновое пись­мо она переписывала начисто как будто от себя, прибавив только: «Такой-то просит меня сообщить вам то-то».

    Труд наших дам по нашей переписке был немаловажен. Я знаю, что одна княгиня Трубецкая переписывала и отправляла к комен­данту еженедельно более десяти писем. Дамы, приехавшие к своим мужьям, давали расписки в том, что они подчинятся всем распоря­жениям коменданта и, помимо его, ни с кем не будут в переписке. Коменданту на каждой неделе приходилось, по прибытии и перед от­правлением почты, прочесть писем сто. Все письма из Читы шли через третье отделение, и комендант читал их на случай, что может быть запрос по какому-нибудь из этих писем. Письма же к нам читались в Иркутске, и если губернатор находил в них что-нибудь заслуживаю­щее внимания, то он сообщал об этом в третье отделение. Комендант читал и эти письма, опасаясь опять, чтобы ему по какому-нибудь из них не сделали запроса.

    Однажды, скоро по прибытии Фонвизиной, меня позвали к часто­колу, у которого стояла княгиня Трубецкая с письмом в руках; она мне просунула его сквозь промежуток в частоколе и с искренней ра­достью передала мне добрую весть, что жене моей позволено при­ехать ко мне и взять с собой детей. Это известие было так неожи­данно для меня, что я, не смея сомневаться в словах княгини

    Трубецкой, не вдруг мог поверить своему счастью. Все в каземате меня поздравляли.

    У Никиты Муравьева, у Фонвизина и у Давыдова остались дети, которым, можно было теперь надеяться, позволят приехать к своим родителям; у Розена осталась жена при малолетнем сыне, и Розен так­же мог теперь надеяться скоро свидеться с своим семейством!

    На другой день комендант, приехав в каземат, взял меня в сто­рону и, зная, что жена моя с детьми собирается приехать ко мне, объявил мне, что он не дозволит им со мной свидания, если на это не получит особенного предписания. Я старался уверить его превосхо­дительство, что, конечно, жена моя не отправится в Сибирь с детьми, не получив на то дозволения от кого следует, и что, конечно, об этом он будет извещен до ее прибытия.

    Вскоре потом я получил письмо, в котором жена моя передала за- йиску, полученную ею от г[енера]ла Дибича, за собственноручной его подписью и в которой было сказано: государь император соизволил разрешить Якушкиной ехать к мужу, взявши с собой и детей своих, но при сем приказал обратить ее внимание на недостаток средств в Сибири для воспитания ее сыновей 1. Получив такое благоприятное известие, я вправе был надеяться, что <в скором времени соединюсь с моим семейством. Жена моя, за нездоровьем маленького, не могла тотчас воспользоваться дозволением ехать в Сибирь и должна была отложить свое путешествие до летнего пути; а между тем Анна Ва­сильевна Розен, узнавши, что жене моей позволено ехать в Сибирь и взять с собой детей, отправилась в Петербург хлопотать, чтобы и ей было дозволено ехать к мужу вместе с своим сыном. При свидании с ней шеф жандармов граф Бенкендорф решительно отказал ей на ее просьбу, сказав, что г[енера]л Дибич поступил очень необдуманно, ходатайствуя за Якушкину, которая, впрочем, не получит уже из третьего отделения всего нужного для своего отправления и потому также не поедет в Сибирь. На вопрос А. В. Розен, что было бы с Якушкиной, если бы она, получив высочайшее позволение, тотчас вме­сте с детьми отпраЁилась к мужу: в таком случае, отвечал шеф жан­дармов очень откровенно, ее, конечно, не вернули бы назад.

    В это время началась война с Турцией, и потому ни императора, ни г[енера]ла Дибича не было в Петербурге. Теща моя ездила не раз в Петербург хлопотать об отправлении дочери и внуков своих в Си­бирь, но все старания остались тщетными. Шеф жандармов на ее убедительные просьбы остался непреклонным; она с горестью изве­стила меня об всем об этом. Получив ее письмо, мне живо представи­лось положение жены моей; мне приходилось вторично принести ее в жертву общим нашим обязанностям к малолетним детям; я при этом совершенно растерялся.

    Попросив к себе коменданта, я убеждал его вступиться в мое поло­жение и сделать все, что он может, для соединения меня с моим се­мейством, обращая его внимание на то, что жена моя уже имела высо­чайшее позволение вместе с детьми приехать ко мне. Комендант про­сил меня успокоиться, сказав, что в этом деле он не имеет никакой возможности принять действительное участие; потом, чтобы утешить меня в моем горе, он рассказал мне о многих затруднениях, испытан­ных им в жизни, и которые он преодолел только терпением, чем, ко­нечно, он нисколько меня не утешил. Но и на этот раз опять при­шлось уступить всемощной неизбежности и помириться, сколько это было можно, с моим положением.

    Швейковский слишком год был нашим хозяином; кормил он нас довольно плохо и очень неопрятно; вообще его распоряжениями по хозяйству многие были недовольны, и молодежь особенно изъявляла на него свое неудовольствие, вследствие чего Швейковский просил освободить его от должности хозяина, на что все согласились и при­ступили к выбору нового хоз'яина. При этом собирались голоса всех участвующих в артели. Не чувствуя себя способным исполнить обя­занности хозяина, я отказался от избрания и избирательства. На ме­сто Швейковского был выбран Розен; при нем с теми же малыми средствами, как и прежде, все по хозяйству пошло несколько лучше.

    С наступлением весны загородили для нас большое место под ого­род, и мы всякий день по нескольку человек ходили туда работать. В первый этот год урожай был очень плохой; но все-таки в продол- женце осени и зимы клалось в нашу артельную похлебку по нескольку
    картофелин, реп и морковей. Когда стало совсем тепло, нас два раза водили в день купаться, человек по пятнадцати за один [раз] и, разу­меется, за сильным конвоем. Для нашего купанья назначил комендант очень мелкий приток речки Читы, ©'падающей в Ингоду; место, где мы купались, было загорожено тыном. С тех, которые шли купаться, сни­мали железа, а по возвращении опять их надевали им.

    В июне привезли в Читу Лунина *, Митькова и Киреева, а скоро потом прибыли из Оренбурга Ипполит Завалишин, Таптыков, Дру­жинин и Колесников. Завалишину было не более как лет семнадцать. Во время нашего дела он находился в инженерном училище. Когда брат его был осужден в каторжную работу, он сделал на него донос, до такой степени отвратительный, припутав тут и сестру свою, что он был исключен из училища и отправлен по пересылке солдатом в Оренбург. Владимирский губернатор г[ра]ф Апраксин сжалился над его молодостью и оказал ему некоторое снисхождение. Завалишин донес об этом в Петербург, и граф Апраксин лишился своего места. По прибытии в Оренбург Завалишин сблизился с некоторыми юнке­рами и молодыми офицерами своего баталиона; бывши неглуп от при­роды и получивши некоторое образование, он имел значение между этой молодежью и скоро приобрел ее доверенность. В дружеских бесе­дах, за стаканом чаю с кизляркой, он склонил молодых людей участ­вовать в тайном обществе, которого он был основателем; получив несомненные доказательства их согласия принадлежать к тайному обществу, он донес ген.-губернатору Эссену о существовании тайного общества в Оренбурге; тотчас было произведено следствие, и оказа­лось, что все члены этого общества были приняты Завалишиным. Он, Таптыков, Дружинин и Колесников были осуждены в каторжную работу на разные сроки и отправлены по пересылке в Читу 2.

    30 августа комендант собрал нас всех вместе и прочел нам бумагу, в которой было сказано, что государь император, по представлению коменданта Нерчинских рудников Лепарского, дозволил ему снять железа с тех государственных преступников, которых он найдет того достойными. Лепарский оказал нам, что, находя всех нас достойными монаршей милости, он велит со всех нас снять оковы. Затем последо­
    вало глубоко© молчание; послышалось только несколько голосов Сла­вян, просивших, чтобы с них не снимали оков. Комендант не обратил на это внимания и приказал присутствовавшему тут караульному офи­церу снять со всех железа, пересчитать их и принести к нему.

    Потом все эти оковы хранились у Смольянинова, горного завод­ского чиновника, женатого на побочной дочери Якоби, бывшего гене­рал-губернатором в Иркутске, а она приходилась сродни Анненкову, который был родной внук этого Якоби, и потому всегда была возмож­ность добывать от Смольянинова эти железа по частям на разные по­делки; из них большею частию наделаны кольца.

    Из Нерчинска всякий год с нарочным отправлялась серебрянка в Петербург. Анненков через Смольянинову отправил с ней письмо к своей матери. Офицер, бывший при серебрянке, по приезде в Петер­бург доставил письмо Анненкова прямо в третье отделение, откуда, по прочтении, оно было доставлено Анненковой; а комендант Лепарский получил приказание Смольянинову, за ее преступный проступок, вы­держать неделю под арестом *.

    После того, что сняли с нас железа, и самое заключение наше было уже не так строго. Мужья ходили всякий день на свидание к своим супругам, а по нездоровью которой-нибудь из них муж ее оставался ночевать дома. Потом мужья и совсем не жили в каземате, продол­жая ходить на работу, когда была их на то очередь.

    Врач, присланный для нас из Иркутска, оказался очень неискус­ным, и потому старик Лепарский, часто страдавший разными неду­гами, поставлен был в необходимость прибегать к советам товарища нашего Вольфа, бывшего штаб-лекаря при главной квартире второй армии. Первоначально Вольф неохотно выходил из каземата и с свои­ми предписаниями отправлял к Лепарскому Артамона Муравьева, страстно любившего врачевать; но были и такие случаи, в которых присутствие Вольфа было необходимо. Вызывая к себе Вольфа, ко­менданту трудно было не позволить ему навещать дам, когда они были нездоровы. Окончательно Вольф получил дозволение выходить в сопровождении часового всякий раз, что его помощь нужна была вне каземата.

    Потом и нам дозволялось ходить к женатым, но ежедневно не бо­лее как по одному человеку в каждый дом, и то не иначе, как по' особенной записке которой-нибудь из дам, просившей коменданта под каким-нибудь предлогом позволить такому-то посетить ее.

    В 1829 г. на место Розена был избран хозяином Пушкин, а Кю­хельбекер — огородником !. Оба они пристально занялись огородом, обрабатывая eiro наемными работниками, и урожай всего был до того обильный, что Пушкин, заготовив весь нужный запас для каземата, имел еще возможность снабдить многих неимущих жителей картофе­лем, свеклой и прочим. До нашего прибытия в Чите очень немного было огородов, и те, которые были, находились в самом жалком положении.

    Вообще пребывание наше в Чите оказалось в некоторой степени благодетельно для жителей, принадлежавших к горному ведомству и управляемых горными чиновниками. Большая часть из них были очень бедны, но при нас они имели все средства поправить свое состояние. Расходы наших дам и издержки на каземат ежегодно простирались тысяч до ста на ассигнации, значительная часть которых истрачива­лась в самой Чите, и в какие-нибудь два года положение читинских жителей очевидно улучшилось: они обзавелись лопотью 2 и всем нуж­ным для них 3, много было выстроено новых домиков, и старые строе­ния приведены в исправность.

    В этом году, когда была хорошая погода, нас выводили всех, кро­ме занимавших какую-нибудь должность по каземату, на земляную работу: одни заступами копали землю, другие на тачках возили ее в Чортову яму, так называли овраг возле моста, при выезде по москов­ской дороге. Работа эта была не изнурительна, всякий работал по силам своим, а иные и совсем не работали; все это вместе было ка- ким-то представлением, имеющим целью показать, что государствен­ные преступники употребляются нещадно в каторжную работу. В то* же самое время мы ежедневно ходили по три раза в день купаться, и уже не в загороженный приток Читы, но в самую Читу; а когда эта речка мельчала, нас водили купаться в Ингоду, отстоящую версты на две от каземата. Такие прогулки для нас были очень приятны, но*
    конечно, нисколько не забавляли наших конвойных, которым с ру­жьем на плече приходилось в иной день раз по шести совершать поход от каземата до Ингоды и обратно. Читинская команда была сброд дружины, и большая часть солдат, ее составлявших, беспре­станно в чем-нибудь нуждались, и так как мы по возможности удов­летворяли их нуждам, то в их отношениях к нам не было ничего враждебного. Мало-помалу нам все более и более предоставлялись льготы. К каждому из женатых отпускалось по нескольку человек в день, а в случае нездоровья которой-нибудь из дам, когда нужен был уход за больной, позволялось некоторым из нас и ночевать вне каземата.

    В начале 1830 г. Таптыков, Колесников и Дружинин, окончивши свой срок работы, были отправлены на поселение; так как они не получали ничего из дому, их снабдили всем нужным и деньгами. Дружинину дали ящик с табаком для доставления княжне Шахов­ской в Иркутск; в этом ящике было двойное дно, и при таком устрой­стве он заключал в себе, тайно, много писем, которые княжна Шахов­ская должна была доставить по назначению с удобным случаем. Она известила, что получила табак, но ни слова не говорила о письмах; это уже казалось довольно странно; но когда с ней списались и уз­нали, что она получила табак в бумаге, а не в ящике, как он был отправлен с Дружининым, то во многих это возбудило тревожное чувство. Оказалось впоследствии, что Дружинин, пересыпав табак в бумагу, оставил ящик у себя; потом, прибыв на место и познакомив­шись с священником села, в котором был поселен, он пожертвовал ящик, окованный железом, в церковь для сбора денег. Окончательно узнав свою ошибку, он добыл его обратню и доставил княжне Шаховской 1.

    По донесению Лепарского о неудобствах заточить нас в Акатуй ему было предоставлено избрать место для постройки казарм, в кото­рой мы могли бы содержаться согласно со строгим предписанием, данным ему относительно нас. Он ездил в Петровский Завод и нашел удобным построить там для нас полу казарму. Постройка эта была окончена в 1830 г., и началась уже переписка, каким образом отпра­
    вить нас из Читы, пешком или в повозках. Пришло, наконец, предпи­сание отправить нас пешком, но так как на нашем пути были места ненаселенные, где кочевали только буряты, то местное начальство должно было принять меры для устройства ночлегов и для нас и для команды, нас сопровождавшей. В конце августа выступили в поход двумя партиями; первая шла на один переход вперед от второй пар­тии; через каждые два перехода была назначена дневка. С первой партией шел сам генерал Лепарский и часть его штаба. Хозяйствен­ной частью этой партии заправлял Пушкин. При второй партии шел плац-майор Лепарский, племянник коменданта, и один плац-адъю­тант; хозяйством заведывал Розен.

    Долго старик Лепарский обдумывал порядок нашего шествия и, вспомнив былое, распорядился нами по примеру того, как во время конфедератской войны он конвоировал партии пленных поляков. Впе­реди шел авангард, состоявший из солдат в полном вооружении, по­том шли государственные преступники, за ними тянулись подводы с поклажей, за которыми следовал арьергард. По бокам и вдоль дороги шли буряты, вооруженные луками и стрелами. Офицеры верхом на­блюдали за порядком шествия. Сам комендант иногда отставал от первой партии затем, чтобы собственным глазом взглянуть на вторую партию.

    Нарышкина, Фонвизина и княгиня Волконская, не имевшие детей, следовали за нами в собственных экипажах и видались с своими мужьями, когда мы останавливались ночевать, а во время дневок бы­ли с нами целые дни вместе. Другие же дамы: княгиня Трубецкая, Муравьева, Давыдова и Анненкова, у которых были дети, чтобы не подвергать их случайностям долговременного пути, отправились из Читы на почтовых прямо в Петровский Завод.

    Вообще путешествие это, при довольно благоприятной погоде, бы­ло для нас приятной прогулкой. Во время всего нашего странствова­ния, продолжавшегося около полутора месяца, было перехода три верст в 35, остальные переходы были гораздо меньше и нисколько не утомительны; впрочем, кто не мог или не хотел итти пешком, мог ех<*ть на повозке: подвод для нас и под нашу поклажу на каждом
    ночлеге заготовлялось многое множество 1. Поутру, услышав барабан, мы выходили на обо|рное место и часов в семь, определенным поряд­ком, пускались в поход. Буряты были к нашим услугам и везли наши шинели, трубки и пр. Пройдя верст десять или Несколько более, мы останавливались на привале, часа на два; тут у женатых всегда был припасен завтрак, которым продовольствовались и неженатые. Обык­новенно мы приходили еще довольно рано на место ночлега, где нас встречали квартирьеры, и мы размещались в приготовленных для нас избах. Исправляющий при партии должность хозяина отправлялся с квартирьерами и изготовлял для нас всегда довольно сытный обед, и вообще продовольствие наше во время похода было гораздо лучше, нежели в Чите. Проводить большую часть дня на чистом воздухе и ночевать не в запертом душном каземате, по сравнению, было уже для нас наслаждением.

    На переходе мы ничем не стеснялись, и всякий шел, как ему было угодно 2; хорошие пешеходы уходили иногда версты две вперед аван­гарда, и только тогда подъезжал к ним офицер и просил обождать отставшую партию. На переправах генерал Лепарский всегда сам при­сутствовал и с каждым из нас, подходивших к нему, был как нельзя более любезен; в этих случаях можно было подумать, что он вообра­жал себя еще командиром Северского полка. На Братской степи, где не было довольно больших селений, чтобы мы могли все в них поме­ститься, на каждом ночлеге для нас были поставлены бурятские юр­ты, все в один ряд и на равном расстоянии одна от другой; крайние из них занимались командою, а в прочих помещались мы. Юрты эти круглые, имеют основу деревянную, переплетенную узкими драноч- ками, и все обтянуто войлоком; наверху оставляется отверстие для исхода дыма; когда надо было согреть чайник, огонь раскладывали посреди юрты. Когда тихо, дым свободно подымается в отверстие; но когда бывает ветер, он клубится и окончательно стелется по земле. При каждой юрте был бурят для служения нам.

    Буряты эти при первой встрече с нами прикидывались обыкновен­но как будто ничего не понимают по-русски; но потом, когда их кор­мили, поили чаем, давали им табаку, они становились говорливы.

    Исправник, давая им наставление, уверял их, что мы народ опасный и что каждый из нас кудесник, способный творить всякого рода чу­деса. Юрты для нас доставлялись из' кочевьев, отстоявших иногда верст за сто от большой дороги, и за месяц до нашего прихода они были уже на месте. Такие распоряжения были, без' сомнения, разо­рительны для края, и многие из бурят, чтобы не подвергнуться та­кому наряду, откочевали «вдаль.

    На пути из Читы в Верхнеудинск приехали к своим мужьям М. К. Юшневская и А. В. Розен; они привезли много писем рф посылок.

    В конце сентября наступила дождливая погода, вода очень при­была в Селенге, и за Верхнеудинском дорога, по которой мы должны были следовать, сделалась непроходима; для нас проложили другую, прорубив местами лес, и эта дорога была так удобна, что Нарышкина* в своей карете могла проехать по ней. Берега Селенги очень красивы, но потом наш путь лежал по горам, покрытым лесом и не представ­ляющим собой ничего особенного; зато, когда мы приблизились к Тарбагатаю, перед нами развернулся чудесный вид; все покатости гор, лежащие на юг, были обработаны с таким тщанием, что нельзя было довольно налюбоваться на них. Из страны совершенно дикой мы вступили на почву, обитаемую человеком, деятельность и постоян­ный труд которого преодолели все препятствия неблагоприятной при­роды и на каждом шагу явно свидетельствовали о своем могуществе..

    Жители староверского этого селения вышли к нам навстречу в праздничных своих нарядах. Мужчины были в синих кафтанах, а жен­щины в шелковых сарафанах и кокошниках, шитых золотом. По на­ружности и нравам своим это были уже не сибиряки, а похожие на подмосковных или ярославских посел.ян. За Байкалом считают около двадцати тысяч староверов, и туземцы называют их поляками. Во время первого раздела Польши граф Чернышев захватил в Могилев­ской губернии раскольников, бежавших за границу, и возвратил их в Россию; им было предложено присоединиться к православной церк­ви или отправляться в Сибирь; многие из них перешли в правосла­вие, другие же, более упорные в своем веровании, были отправлены в

    Восточную Сибирь и поселены за Байкалом. Когда проходили мы Тарбагатай, там жил еще старик, имевший поседевших внуков и пом­нивший все это происшествие. По его рассказам, он пришел шестна­дцати лет в Иркутск с своей матерью и малолетним братом; мать и брат его, с другими поселенцами в числе 27 мужских душ, были от­правлены в Тарбагатай. Место это было тогда непроходимая дебрь; сам же он, со всеми неженатыми парнями, годными на службу, был зачислен в солдаты и попал в денщики к доктору-немцу, который, сжалясь над его бедственным положением, через два года выхлопо­тал ему отставку. В 30 году, когда мы проходили Тарбагатай, там счи­талось более 270 ревизских душ. Вообще забайкальские староверы большею частью народ грамотный, трезвый, работящий и живут в большом довольстве. В 20 верстах от Тарбагатая мы проходили селе­ние малороссов, водворенных там уже более двадцати лет; хохлы эти живут далеко не так привольно, как их соседи —староверы. За не­сколько переходов от Петровского выпал небольшой снег, и мы в по­следний раз ночевали в юртах 1.

    По приближении к Петровскому бывшие там наши дамы выехали навстречу к своим мужьям; рассказы их о приготовленных для нас казематах были очень неутешительны: для каждого из нас была осо­бая комната без' окон с крепким наружным запором.

    В начале октября2 мы вступили торжественно в Петровский За­вод, селение, в котором считалось 3 тысячи жителей, большею частью ссыльных, очень небогатых и занимавшихся заводскими работами. Казематы, составлявшие полуказарму, были расположены покоем; от­крытая сторона полуказармы была загорожена высоким частоколом, и огромный двор полуказармы был разделен таким же высоким ча­стоколом на три отделения; в среднем из них, на противоположной стороне воротам полуказармы, было поставлено строение, заключав­шее в себе поварню, разные службы и очень большую комнату, назна­ченную для совершения богослужений и для общих каких-нибудь на­ших занятий. При входе в полуказарму была гауптвахта; рядом с ней крытые ворота, против которых находились крыльцо и дверь в теп- ~лую караульню, состоявшую из двух комнат; в одной из них помеща­
    лись рядовые, а другую занимал караульный офицер. Рядом с ка­раульней были ворота, через которые входили на средний двор полу- казармы; примыкающее к ней место, такой же величины, -какое она сама занимала, было обнесено частоколом, назначалось под сад, но который никогда не был посажен. Вдоль всех казематов тянулся кори­дор, перерезанный только караульней и воротами; коридор этот, ши­риной в три аршина и с окнами во двор, был разделен поперечными стенами, в которых были двери, замкнутые на замок и отворявшиеся только в необыкновенных случаях. В каждом из отделений коридора было' пять или шесть нумеров, а посредине наружная дверь, перед: которой, вместо крыльца, была насыпь с откосами, покрытая булыжником.

    Казематы были без наружных окон *, и каждый из них слабо ос­вещался небольшим с железной решеткой окном над дверью в кори­дор. В длину каждый каземат имел 7 арш., а ширина 6 арш.; в од­ном углу была печь, топившаяся из коридора, а в другом стояла койка.

    По прибытии нашем в Петровск меня поместили в 11 номер. Но­вое жилье мое было очень темно, но я вступил в него с радостным чувством: тут я имел возможность быть наедине с самим собой, чего не случалось /в течение последних трех лет 2. На другой день нашего прихода комендант обошел все казармы; вошедши в мой номер, он запер дверь, вынул бумагу и, посмотрев на нее, сказал: здесь очень темно. Я было стал уверять его, что мне прекрасно, но он опять ска­зал, что у меня очень темно, и вышел. То же повторилось и во всех прочих номерах 3. Комендант очень знал и прежде, что для нас строи­ли казематы без окон, но тогда он не имел возможности противиться такому распоряжению высшего начальства 4. и только теперь решился действовать в нашу пользу, когда по своему разумению имел на это законную причину. Он представил в Петербург, что, замечая, как мы вообще наклонны к помешательству, он опасается, что многие из нас» оставаясь в темноте, могут сойти с ума, и потому просит разрешения прорубить окна в казематах. Дамы наши также, частью по внушению коменданта, нисколько не стеснялись в письмах своих описывать ужас­
    ное свое положение в темных казематах, в которых они помещались с своими мужьями 1.

    По прибытии в Петровский, комендант объявил дамам, что мужья их не будут отпускаться к ним на свидание, а что они сами могут, жить с ними в казематах, вследствие чего не имевшие тогда детей кн. Волконская, Юшневская, Фонвизина, Нарышкина и Розен пере­шли на житье в номера к своим супругам; прочие же, у которых были дети, кн. Трубецкая, Муравьева, Анненкова и Давыдова, ночевали дама, а днем приходили навещать мужей своих. Так как строго за­прещалось пропускать к ним кого-нибудь из посторонних, то дамы, жившие в казематах, не имели при себе женской прислуги и всякое утро, какая бы ни была погода, отправлялись в свои дома, чтобы ос­вежиться и привести все нужное в порядок. Больно было видеть их, когда они, в непогодь или трескучие морозы, отправлялись домой или возвращались в казематы: без посторонней помощи они не могли всходить по обледенелому булыжнику на скаты насыпи, но впослед­ствии им было дозволено на этих скатах устроить деревянные сту­пеньки на свой счет. При таком сложном существовании строгие предписания из Петербурга не всегда с точностью могли быть исполнены.

    Нарышкина, жившая в каземате с своим мужем, занемогла про­студной горячкой, и Вольф отправился к коменданту и объяснил ему, что для Нарышкиной необходимо иметь женскую прислугу. Комендант долго колебался, но, наконец, решился дозволить, чтобы во время бо­лезни Нарышкиной ее горничная девушка находилась при ней. Скоро потом Никита Муравьев занемог гнилой горячкой; бедная его жена и день и ночь была неотлучно при нем, предоставив на произвол судьбы маленькую свою дочь Нонушку, которую она страстно любила и за жизнь которой беспрестанно опасалась. В этом случае Вольф опять отправился к коменданту и объяснил ему, что Муравьев, оста­ваясь в каземате, не может выздороветь и может распространить бо­лезнь свою на других. Комендант и тут, после некоторого сопротив­ления, решился позволить Муравьеву на время его болезни перейти из’ каземата в дом жены его.

    Казематы наши были выстроены на скорую руку и так неудачно, что в них беспрестанно были поправки; не раз загорались стены, ни­чем не отделенные от, печей; стены коридора выпучило наружу, и пришлось утвердить их стойками и болтами. В номерах было не очень тепло, а в коридоре иногда и очень холодно, так что не всегда было возможно отворять дверь в коридор, чтобы иметь сколько-нибудь света, и приходилось сидеть днем со свечой. По случаю переделок в 11 номере, меня перевели в 16-й, и р этом 3-м отделении мы помеща­лись теперь: Оболенский, Штейнгель, Пущин, Лорер и я. Обедали и ужинали мы все вместе в коридоре, и в каждом отделении был сто­рож из рядовых для услуг нам. Днем мы могли свободно ходить из своего отделения во всякое другое; но вечером в десять часов запи­рались на замок все номера и коридор по отделениям; потом замыка­лись и ворота на каждый отдельный двор и окончательно наружные ворота полуказармы, так что каждый из нас всегда ночевал под четырьмя замками.

    Работать мы ходили на мельницу таким же порядком, как в Чите, и мука нашего изделия была только пригодна для корма заводских быюов. В продолжение всего дня в субботу и до обеда в воскресенье нас водили поочередно в баню. Для общей иашей прогулки 'был пре­доставлен нам большой двор, обнесенный высоким частоколом и при­мыкавший к полуказарме, от которой он отделялся также частоколом, сообщаясь воротами с средним двором полуказармы, которые запира­лись только на ночь. На этом дворе было несколько небольших де­ревьев, и мы расчистили на нем дорожки, по которым во всякое время можно было гулять. Охотники до животных завели тут козуль, зай­цев, журавлей и турманов; а зимой устраивались торы, и поливалось некоторое пространство для тех, которые катались на коньках. Живу­щие с нами дамы приходили взглянуть на наши общие увеселения и иногда сами принимали в них участие, позволяя скатить себя с гор 1. На отдельных дворах многие из нас имели гряды с цветами, дынями и огурцами и пристально занимались летом произведением плодов земных, что было сопряжено с большими затруднениями по причине неблагоприятного климата в Петровском 2. .


    Некоторые из не имевших собственных средств для существования и /получавшие все нужное от других тяготились такой зависимостью от своих товарищей, и по этому поводу возникли разного рода не­удовольствия. Наконец, образовался кружок недовольных. По при­бытии в Петровский они отнеслись к коменданту, прося его, чтобы он исходатайствовал им денежное пособие от правительства. Такой по­ступок очень огорчил старика Лепарского; он смотрел на нас как на людей порядочных и всегда отзывался с похвалой о нашем согласии и устройстве. Как комендант, он не мог не обратить внимания на до­шедшую до него просьбу некоторых из государственных преступников и потому отправил плац-майора навести справки о тех, которые же­лали получить вспомоществование от правительства.

    Между тем это происшествие в казематах произвело тревогу. Все были в негодовании против просивших пособия от правительства; с ними вступили в переговоры и успели отклонить их от намерения отделиться от артели, и, когда пришел плац-майор в казематы с до­просом, все уже было улажено, и ему поручили просить коменданта не давать дальнейшего хода этому делу.

    Тотчас потом Поджио, Вадковский и Пущин занялись составле­нием письменного учреждения для артели. В силу этого учреждения выбирались три главных чиновника для управления всеми делами артели: хозяин, закупщик и казначей; после них выбирались огород­ник и члены временной комиссии. Все участвовавшие в артели име­ли голос при выборах; первоначально выбирались кандидаты в долж­ности и из них уже баллотировались в самые должности. Хозяин заведывал всеми делами по хозяйству, от него зависела закупка съест­ных припасов, кухня и проч.; закупщик несколько раз в неделю вы­ходил из каземата для покупки всего нужного для частных лиц. Каз­начей вел все счеты и занимался выпиской по частным -издержкам; все трое они часто имели совещания между собой и о распределении сумм, принадлежащих артели. Огородник заведывал нашим огородом, в котором не было никогда обильного урожая по той причине, что климат Петровского был очень неблагоприятен для растительности: редкий год даже картофель не побивало утренним морозом. Впрочем,

    ^ И# Д. Якушкин

    все овощи доставлялись к нам в обилии окрестными поселянами.. Верст 25 от Петровского и хлеб и вся огородина производились с успехом. Члены временной комиссии, в числе трех, по временам зани­мались проверкой счетов хозяина, закупщика и казначея. Кроме по­стоянных чиновников артели, наряжались по очереди из нас дневаль­ные на кухню для наблюдения за порядком и раздачею кушанья- В Петровском общественный сбор очень увеличился; все, что трати­лось прежде на вспоможения частные, подписывалось теперь в артель,, и из общей суммы приходилось ежегодно на часть каждого из уча­ствовавших в артели более нежели по 500 р. на асс *. Хозяин, закуп­щик и казначей, совещаясь между собой, определяли, что приходилось в каждый месяц на каждого человека за общим расходом на чай, сахар и обед. Эта определенная сумма предоставлялась в распоряжение каж­дого из участвовавших в артели.

    Таким распоряжением прекратилась зависимость одних лиц от других, и не было уже более причин к неприятным, но вместе с тем неизбежным столкновениям, как было прежде. Чтобы каждый из уча­ствовавших в артели имел наиболее денег в своем распоряжении, расходы на чай, сахар и обед очень ограничились: на месяц выдава­лось на каждого человека по 7з фунта чаю, по два фунта сахару и по две небольших пшеничных булки на день; обед состоял из тарелки щей' и очень небольшого куска жареной говядины; сколько-нибудь и того и другого необходимо было уделить для сторожа, который пи­тался от наших крох. Ужин был еще скудней обеда, и случалось очень часто вставать от трапезы полуголодным, что могло быть не беспо­лезно для многих из нас при образе нашей жизни. Некоторые за чай, сахар и обед получали деньгами из артели, и сами пеклись о своем продовольствии. Впрочем, собственно денег никто из нас в каземате не мог иметь у себя на руках, и все частные расходы производились через1 казначея прй общей выписке, для чего несколько раз в неделю^ приходил писарь горного ведомства с особенной книгой, в которую,. со слов казначея, записывалось, кому и что следовало заплатить вне каземата, и означалось, из чьих денег, подписанных в артель, следо­вало произвести уплату.


    Весь этот порядок существования артели не изменялся во время нашего пребывания в Петровском.

    Кроме общих учреждений для артели, составилась еще маленькая артель. В маленькую артель взносил всякий, кто сколько мог или хотел, а из этих взносов составлялась сумма, предназначенная для наделения неимущих при отправлении их на поселение. Для увеличен ни я суммы в маленькой артели управляющие ею выписывали сами некоторые журналы, и, имея в своем распоряжении журналы, выпи­сываемые женатыми, предоставляли каждому пользоваться им за не­большую плату. Число периодических изданий, получавшихся в Пет* ровском, доходило до 22; библиотеки также увеличились, и во всех в них вместе считалось до 6 тыс. книг, и при библиотеках много было географических атласов и карт. Вообще в Петровском всякий имел много средств при своих занятиях каким бы то ни было предметом.

    В апреле 1831 г. вышло разрешение из Петербурга прорубить окна в казематах. В бумаге военного министра Чернышева, от кото­рого мы непосредственно зависели, были исчислены все милости, ока­занные нам государем императором, и между прочим было сказано, что государь еще в Чите приказал снять с нас оковы и что по соб­ственному побуждению своего милосердия соизволил приказать про­рубить окна в казематах государственных преступников. В каждом каземате было прорублено небольшое окно, на два аршина с полови­ной от пола, и человек среднего роста мог видеть только небо сквозь это окно. После того, что прорубили окна, в казематах происходили почти в продолжение целого года беспрестанные поправки и пере­делки; многие печи пришлось сломать и на место их сложить другие, потом изнутри штукатурились казематы и коридор. Во время всех этих улучшений приходилось жить нам в несколько стесненном поло­жении; но когда все пришло в порядок, нам было несравненно лучше прежнего. В казематах было довольно светло, и не было уже необ­ходимости при дневных занятиях отворять дверь в коридор.

    Летом 1831 г. Кюхельбекер и Репин, кончившие свой срок работы, были отправлены на поселение; первый был водворен в Баргузине, а Репина поселили в небольшой деревушке на Лене.

    Кюхельбекер служил в гвардейском экипаже и усердно участвовал в происшествии 14 декабря. Получивши в корпусе хорошее образова­ние, он сопутствовал Лазареву при путешествии его к -Новой Земле и потом вокруг света 1. Деятельный по привычке и по природе, от­лично добрый малый, в Чите и в Петровском он был на услугу всем и каждому и мало тяготился тюремной жизнью. В Баргузине он не нашел для себя никакого общества и, не имея никаких внешних по­буждений к умственной деятельности, принялся трудиться для соб­ственного пропитания. В первые года он собственными руками рас­чистил и распахал несколько десятин и засеял их хлебом, но такая деятельность не спасла его от искушений. Сблизившись с одной бар- гузинской мещанкой, он сперва крестил у нее ребенка, а потом на ней женился. Крестник его умер, но не был вписан в метрику, из чего по доносу дьячка «возникло дело, доходившее до синода. Синод при­знал брак незаконным, и Кюхельбекера, разлучив с его семейством, перевели в Елатскую волость, верст за 500 от Баргузина. Тут Кю­хельбекер написал отчаянное письмо сестре своей, жалуясь на жесто­кость, с какой поступили с ним, разлучив его с женой и малолетней дочерью. Вследствие этого письма его возвратили в Баргузин, но обязали не сожительствовать с незаконной своей супругой. Все это вместе поставило Кюхельбекера в столь затруднительное положение, при котором нетрудно было потеряться 2.

    Репин, воспитанный под руководством своего дяди, адмирала Кар­цева, отъявленного вольтерианца, в молодых еще летах ознакомился с французскими писателями осьмнадцатого века и принял их общие воззрения на предметы 3. Он имел отличную память и замечательные качества ума, а потому и разговор его был .всегда оживлен и очень занимателен*. В Чите oih взял у меня прочесть «Историю философии» Буле, причем было много толков о разного рода умозрениях, к кото­рым он имел вообще большое уважение и вместе с тем отзывался о христианстве очень неуважительно. Он никогда не читал Библии, и я уговорил его прочесть Новый завет; к крайнему моему удивлению, более всего поразила его мистическая часть христианства, причем он нашел возможность отыскать сближение между христианами и нео­
    платониками. Весьма .восприимчивый по природе своей, он не очень терпеливо переносил заточение и рвался на свободу. Изгнанническая его жизнь недолго продолжалась в поселении. Некоторые из государ­ственных преступников, находившихся на поселении, в том числе А. Бестужев, Чернышев, Кривцов и Голицын, были переведены на Кавказ1 рядовыми. Андреев, которого везли на Кавказ через селение, где был поселен Репин, остановился у него переночевать, и они оба в эту ночь сгорели. Нарядили по этому делу следствие, но не могли доискаться, по какому случаю сгорел дом, в котором жил Репин. Не­которые его вещи, находившиеся вне дома, уцелели и были отправ­лены к его сестре-

    Генерал-губернатор Восточной Сибири Сулима был первый из по­сторонних лиц, посетивших нас. Его предшественник Лавинский, во время своего пребывания в Чите, не удостоился этой чести по той причине, что он был не военный, и генерал Лепарский не находился под его начальством. Генерал Сулима, бывши по службе старше г[енера]ла Лепарского, был вместе с тем и непосредственный его на­чальник. Лепарский в мундире и шарфе сопровождал его и потом удалился, когда Сулима, собравши нас в кружок, спрашивал, не име­ем ли мы принести каких жалоб. Получивши ответ, что мы всем довбльны, он нас благодарил и сказал, что почитает за долг довести до сведения его императорского величества о том, что мы с покор­ностью и примерным терпением несем участь свою. Вообще он был с нами весьма любезен.

    В 1832 г. меня известили, что жена моя отправилась в Петербург хлопотать о дозволении приехать ко мне в Сибирь, и потом я узнал, что ей отказали в ее просьбе. В бумаге шефа жандармов было ска­зано, что так как Якушкина не воспользовалась своевременно дозво­лением, данным женам преступников следовать за своими мужьями, и так как пребывание ее при детях более необходимо, чем пребывание ее с мужем, то государь император не соизволил разрешить ей ехать в Сибирь. Скоро потом мне писали, что мои сыновья могут быть при­няты в корпус малолетних, а оттуда поступят в Царскосельский ли­цей. Я отклонил от них такую милость, на которую они не имели
    другого права, как разве только то, что отец их был в Сибири. Вос­пользоваться таким обстоятельством для выгоды моих сыновей было бы непростительно, и я убедительно просил жену мою ни под каким предлогом не разлучаться с детьми своими.

    Совсем 'неожиданно привезли к нам в Петровский Сосиновича, поляка, судившегося в Гродно по делу Воловича и других эмиссаров. Из всех подсудимых с ним вместе он? один был приговорен к каторж­ной работе, но по преклонности лет и потому, что был совершенно слеп, его избавили от работы и сослали на заключение в одну из крепостей Восточной Сибири. В восточной Сибири нет ни одной кре­пости. Г[енера]л-губернатор Сулима был очень затруднен, не зная, что ему делать с Сосиновичем; наконец, он решился послать его в Петровский для помещения с нами в каземат. Сосинович был истый поляк, и из слов его можно было заключить, что он ловкими отве­тами долго затруднял грозных судей своих, что, конечно, не распо­ложило их в его пользу. Вместе с ним судился 15-летний сын его, которого подвергали розгам, чтобы принудить к показаниям на своего отца. На очной ставке с сыном старик Сосинович признался, что к нему заезжал один из эмиссаров и что он дал ему проводника на воз­вратном его пути за границу. Сын Сосиновича был отправлен на Кавказ служить рядовым, жена и дочь его остались без' куска хлеба; несмотря на все это, Сосинович не унывал. Прибывши к нам, он без малейшего взноса поступил в артель и пользовался общими выгодами.

    В это время содержание наше далеко было не так строго, как оно было по прибытии в Петровский, и из опасения пожара дверь в ка­зематах не запиралась ночью, как прежде, на замок. Женатые отпу­скались в случае нездоровья жен своих домой !, но обыкновенно они и даже некоторые из дам жили в каземате.

    В сентябре Александра Григорьевна Муравьева приходила в ка­земат к своему мужу; день был теплый; она была легко одета и, воз­вращаясь вечером домой, сильно простудилась; после трехмесячных страданий она скончалась. Кончина ее произвела сильное впечатление не только на нас, но и во всем Петровском, и даже в казарме, в ко­
    торой жили каторжные 1. Из Петербурга, когда узнали там о кончине Муравьевой, пришло повеление, чтобы жены государственных преступ­ников не жили в казематах и чтобы их мужья отпускались ежедневно к ним на свидание. Затем и мы все выходили ежедневно по нескольку человек, тем же порядком, как это было в Чите. А между тем при всех этих льготах беспрестанно проявлялась неловкость нашего поло­жения и особенно положения женатых.

    Никита Муравьев через несколько времени после кончины жены получил приказание коменданта перейти в каземат, и ему приходилось оставлять дочь свою, маленькую Нонушку, не имея при ней даже няни, на попечение которой он мог бы вполне положиться; к тому же дочь его была очень некрепкого здоровья, и он беспрестанно за нее опасался. Услыхав о таком его горестном положении и зная, что он сам не решится вступить в переговоры с комендантом, я просил дежурного офицера доложить генералу, что я имею надобность с ним видеться. Через час потом меня позвали на гауптвахту к коменданту; когда мы остались с ним вдвоем, я просил отменить сделанное им рас­поряжение относительно Никиты Муравьева и не разлучать отца с малолетней его дочерью, на что Лепарский мне отвечал довольно сурово своим обычным словом «не могу», опираясь на данные ему предписания относительно нашего содержания, нарушение которых подвергло бы его строгому взысканию. Тут я ему заметил, что в на­стоящем случае он поступает очень непоследовательно, если захочет непременно исполнить данные ему предписания, тогда как он не раз прежде нарушал их, когда находил слишком жестокими. Наконец, он согласился оставить Никиту Муравьева дома, сказав мне: «Смотрите, если из этого выйдет мне какая-нибудь неприятность, то я буду жа­ловаться на вас вашему другу Граббе».

    Лепарский имел причины беспрестанно опасаться, что донесут в Петербург о его какой-нибудь неисправности: он знал, что в Иркутске следили за всеми его действиями и, кроме того, по временам бывали в Петровском разного рода посетители, из которых многие приезжали как соглядатели. Один раз коменданту был запрос, как он осмелился отпустить княг[иню] Трубецкую и княггиню] Волконскую на воды;

    но ни та, «й другая не отлучались из Петровского, и на этот раз ему легко было оправдаться. Но бывали и такие случаи, в которых ему было необходимо прибегать к разным уловкам.

    Из числа посетителей был в Петровском и генерал Чевкин, тот самый, который так неудачно действовал накануне 14 декабря в 1 ба­тальоне Преображенского полка. Он приезжал осматривать завод и ни.с кем не видался из прежних своих знакомых. Он заезжал только к княгине Трубецкой, чтобы, повидавшись с ней, передать об ней известие ее родным в Петербурге К

    Потом приезжал полковник Вохин, адъютант военного министра Чернышева; через своих лазутчиков он старался разведать обо всем, что делалось в Петровском, и особенно о нашем содержании в казе­матах; комендант, узнавши об этом, очень ловко предложил ему сооб­щить самые верные сведения об нас и об женах государственных пре­ступников и тем прекратил тайные ро-зыски Вохина 2. Между прочим он ему рассказал наше внутреннее устройство и учреждение артели 3; вообще он любил нами хвастать приезжим и обыкновенно возил их на гору, с которой можно было видеть расположение казематов.

    Еще прежде посещения Вохина приехала в Петровский m-lle Ledantu с позволением выйти замуж за Ивашева, который знал ее прежде, когда она была еще почти ребенком; родные его устроили в'се это дело, и он, женившись на приехавшей к нему -невесте, был с ней впоследствии очень счастлив.

    Во время пребывания нашего в Петровском нам было объявлено несколько высочайших манифестов, по которым уменьшались сроки наших работ, и один из этих манифестов был подписан 14 декабря. В силу таких уменьшений весь пятый разряд должен был в 1833 г. отправиться на поселение, в том числе и Александр Муравьев; он просил, как милости, чтобы ему позволено было остаться в Петровском вместе с братом, и из Петербурга было получено высочайшее пове­ление оставить Александра Муравьева в каторжной работе на весь срок, который должен был пробыть в работе Никита Муравьев. Ско­ро потом была получена из Петербурга еще бумага, в которой было сказано, что государь император, в уважение представленной просьбы

    штатс-дамы княгини Волконской о сыне своем, приказать соизволил Волконского, освободив от работы, поселить на поселение. Волконский просил, тоже как милости, чтобы ему позволено было остаться в Пет­ровском, где его жена, очень слабого здоровья, и дети в случае нуж­ды могли иметь врачебные пособия, тогда как в Баргузине, куда он был назначен, не было ни доктора, ни аптеки и никаких удобств для жизни. Высочайшим повелением ему дозволено остаться в Петровском.

    Во все время нашего заключения в Чите и в Петровском у нас умер один только Пестов, принадлежавший к Славянскому обществу; болезнь его продолжалась не более двух суток, и все старания Вольфа были недостаточны, чтобы спасти жизнь товарища.

    Образ нашего существования, очевидно, был причиной такой ма­лой смертности между нами. Вообще мы подвергались несравненно менее всем тем случайностям, которым подвергаются люди наших лет, живущие на свободе; а в случае болезни мы тотчас имели все вра­чебные пособия и сверх того нас окружало самое внимательное попе­чение товарищей. Но если образ нашего существования благоприятно действовал ,на сохранение жизни, то вместе с тем он действовал очень неблагоприятно на сохранение умственных способностей. В Петров­ском из 50 человек двое сошли с ума — Андреевич и Андрей Борисов.

    Впрочем, и в этом отношении поселение оказалось еще более вред­ным, чем самое заключение. Из 30 человек, бывших на поселении, пятеро сошли с ума: в Енисейске Шаховской и Николай Боб- рищев-Пушкин, в Тургуте Фурман и в Ялуторовске Враницкий и Ентальцев.

    Образ жизни наших дам очень явно отозвался и на них; находясь почти ежедневно в волнении, во время беременности подвергаясь ча­сто неблагоприятным случайностям, многие роды были несчастливы, и из 25 родивших в Чите и Петровском было 7 выкидышей; зато из 18 живорожденных умерли только четверо, остальные все выросли. Нигде дети не могли быть окружены более неустанным попечением, как в Чите и Петровском; тут родители их не стеснялись никакими
    светскими обязанностями и, не развлекаясь никакими светскими уве­селениями, обращали беспрестанно внимание на детей своих.

    Вследствие уменьшения сроков работы, в 1833 и 1834 гг. отпра­вилось на поселение 15 человек, из которых только трое: Розен, На­рышкин и Лорер, были отправлены в Западную Сибирь и поселены в Кургане. Фонвизин был поселен в Енисейске, откуда его перевели по­том в Красноярск. Остальные 12 человек размещены были по дерев­ням Восточной Сибири. Впоследствии перевели в Красноярск и Павла Бобрищева-Пушкина для соединения его с сумасшедшим его братом.

    В 35-м году посетил Петровское назначенный на место Сулимы новый генерал-губернатор — Броневский, и так как по службе он был моложе генерала Лепарскаго, то его сопровождал к нам плац-майор.

    Генерал Броневский, оставшись с нами наедине, спрашивал у нас, по принятому порядку, не имеем ли мы принести каких жалоб и. по­лучивши ответ, также по принятому порядку, что мы всем довольны, он был очень с нами любезен. Потом для него отомкнулись все двери коридоров, отперли настежь двери всех казематов, и в то же время каждый из нас должен был находиться в своем номере. Проходя ко­ридорами в сопровождении плац-майора, генерал Броневский заходил в иные номера, а в другие только заглядывал с таким любопытством, с каким обыкновенно заглядывает в железные клетки какой-нибудь посетитель, осматривающий никогда не виданный им зверинец.

    В 36-м году многим из нас кончился срок работы, и в июне было получено повеление отправить 18 человек на поселение; но в какие места, было нам неизвестно. Братья Муравьевы, Вольф и я согла­сились, если можно, быть вместе на поселении, и по письмам, полу­чаемым от своих, мы могли надеяться, что это дело уладится по на­шему желанию. Никита Муравьев, Волконский, Ивашев и Анненков, как люди семейные, должны были заняться сборами прежде, нежели пуститься в дальний путь, и потому не могли быть тотчас отправ­лены. Александр Муравьев остался с братом, и Вольф, как врач, с высочайшего разрешения, должен был сопровождать Муравьевых на поселение. Митьков и Басаргин, под предлогом болезни, оставались также на некоторое время в Петровском. Затем 10 человек: Тютчев,

    Громницкий, Киреев, два брата Крюковых, Лунин, Свистунов, Фро­лов, Торсон и я, мы были отправлены в Иркутск на переменных под­водах, при офицере и нескольких унтер-офицерах.

    Мы, не без горя, простились с оставшимися товарищами, с кото­рыми делили заточение почти 9 лет. Двадцать два человека из 1-го разряда, двое Бестужевых из 2-го, трое черниговцев, Ипполит Зава- лишин, поляк Сосинович и Кучевский, попавший, бог знает почему, в Читу, должны были пробыть в Петровском еще три года. Братья Бестужевы, по приговору верховного уголовного суда, стояли во 2 разряде, и трудно определить, почему высочайшим указом они оба были сравнены в наказании с государственными преступниками 1-го разряда. Меньшой, Михайло, служивший -в Московском полку, 14 де­кабря вывел свою роту на площадь, но по суду был найден менее виновным, чем Щепин-Ростовский, вышедший также на площадь со своею ротою и сверх того изрубивший двух генералов и одного пол­ковника. Николай, старший из Бестужевых, находился 14 декабря при гвардейском экипаже, равно как и Торсон. Их обоих верховный уголовный суд нашел менее виновными, чем Завалишина, Арбузова и Дивова.

    В глазах высочайшей власти главная виновность Николая Бесту­жева, как кажется, состояла в том, что он очень смело говорил перед членами комиссии и столь же смело действовал, когда его привели во дворец 1. Через три дня после 14 декабря его взяли за Кронштад­том; в эти три дня он беспрестанно странствовал пешком и подвер­гался всякого рода приключениям2. Когда его привели во дворец для допроса, он объявил генералу Левашеву, что не будет отвечать на вопросы, пока ему не развяжут руки. В первые дни после 14-го почти всем участвовавшим в восстании вязали веревкой руки за спи­ной на главной гауптвахте, а потом вели их к императору. Генерал Левашев не смел удовлетворить требованию Бестужева и развязать •ему руки, не испросивши разрешения самого государя, находившегося обыкновенно в ближайших покоях от той залы Эрмитажа, в которой происходили допросы. Когда генерал Левашев развязал руки Бесту­жеву, Бестужев сказал ему, что так как он в продолжение трех суток
    ничего не ел, то и не может отвечать ни на какие вопросы, пока его не накормят. Генерал Левашев позвонил и велел подать ужин. За ужином судья и подсудимый чокнулись бокалами, наполненными шампанским 1.

    После трапезы начался допрос, и так как Бестужев во многом не сознавался, то генерал Левашев пошел доложить об этом императору, который вслед за тем вышел сам к Бестужеву с его портфелем в ру­ках и, вынув из портфеля две колоды карт, подал их Бестужеву, как улику его преступных сношений по Тайному обществу. Бестужев объ­яснил его величеству, что эта колода карт не имела никакого другого назначения, как служить забавой старушке, его матери, любившей раскладывать пасьянс. Затем государь показал Бестужеву записку, в которой было сказано о посылке двух колод карт, и требовал, что­бы он назвал того, кто писал эту записку. Бестужев отвечал, что за­писку эту писала дама, имя которой он не почитает себя обязанным объявить при допросе 2. Потом, когда его привели в комитет, он очень смело разглагольствовал о всех недостатках государственного устрой­ства в России 3. Все это вместе, вероятно, было причиной перемеще­ния Николая Бестужева из 2-го разряда в первый.

    В день нашего отправления шел проливной дождь. Княгиня Тру­бецкая с своим мужем и с маленькой своей Сашей проводили меня и простились с нами у часовни, в которой погребена была Александра] Григ[орьевна] Муравьева4.




    [1]  В донесении сказано, что я вызвался на покушение, бывши терзаем страстью несчастной любви. Я имею все причины думать, что это — показание Никиты Муравьева, желавшего такой сентиментальной фразой уменьшить мою виновность перед комитетом. После, когда я у него спрашивал об этом, он вся­кий раз смеялся и отшучивался вместо ответа.— И. Я.2

    [2]  Не могу наверное утверждать, что это письмо имело хорошее последствие для Муханова. Но наказание для него, может быть и независимо от моего пись­ма, было значительно смягчено.— И. Я. 2