Юридические исследования - ВОСПОМИНАНИЯ БЕСТУЖЕВЫХ. Часть 5 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ВОСПОМИНАНИЯ БЕСТУЖЕВЫХ. Часть 5



    АКАДЕМИЯ НАУК СССР

    ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ


    ВОСПОМИНАНИЯ

    БЕСТУЖЕВЫХ

    РЕДАКЦИЯ, СТАТЬЯ

    и

    КОММЕНТАРИИ М. К. Азадовского 

    ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР

    МОСКВА -ЛЕНИНГРАД

    19 5 1

    Под общей редакцией Комиссии Академии Наук СССР по изданию научно-популярной литературы и серии «Итоги и проблемы современной науки»

    Председатель Комиссии Академии Наук СССР академик |С. И. ВАВИЛОВ

    Зам. председателя член-корреспондент Академии Наук СССР П. Ф. ЮДИН


    ПЕТР

    БЕСТУЖЕВ


    ПАМЯТНЫЕ ЗАПИСКИ

    1828 и 1829 годы 1 Май

    Угнетенные греки вопияли о мщении; войскам, после дол­гого мирного застоя, нужно было движение; браннолюбивый характер государя алкал славы военной; персидский шах снабдил деньгами на военные издержки; оскорбление народ­ного флага на водах Босфора признано за нарушение мира — и война, которой конец, может быть, потрясет всю Европу, возгорелась на Востоке и Западе.2

    Кавказскому корпусу назначен круг действий в Малой Азии. Приготовления сделаны; разосланы приказы—развер­нулись знамена, и 14-е число мая застало нас уже на походе к Храму славы.

    Исполняя каприз нового полкового командира нашего, полковника Бородина, оригинала, запоздалого в прошедшем веке; корыстолюбивого и скупого без границ; честолюбца, без малейшей идеи о чувствах тонких и возвышенных,—мы вышли и во весь поход должны были кряхтеть под тяжестию солдатской амуниции... На новый поход я был снабжен лучше.

    У  меня была вьючная лошадь и на ней все необходимое. Про- шедши Тифлис, 22-го остановились лагерем в 9 верстах за саклею на Саган-Луге. Здесь простился я с Иваном Конов <н ицыны м>, добрым, образованным, но занятым
    своим графством юношею. Он уехал на Минеральные Воды и оттуда в благословенную Россию... 26-го отдельно, с двумя только ротами, отправились мы вперед, прикрывая запасный артиллерийский парк. Я был рад, что избавлен притязаний докучного полковника.

    В первый раз встретил я весну в Грузии. Самхетия, по которой шли мы, считается лучшею областию после Ка х е т и и. Пленительные места! Не диво, что поэты с таким восторгом говорят о здешней природе. Минут за 10 до подъема я уходил обыкновенно вперед и, выбрав какое- нибудь развесистое дерево на берегу прозрачного ручья, садился под тень его и там, безмолвный от упоения, восхи­щался красотами окрестностей... Вдали, по.извилинам дороги, то исчезал, то являлся снова длинный обоз наш. Стволы и штыки конвоя, отражая лучи солнца, сверкали молниею. Кисейные облака толпились над отдаленными горами; ближ­ние, одетые в красную бархатную тогу (одежду), растворяли воздух азонатом; в уединенной рощице щебетали птички. Вправе слышен шум отдаленной реки; в лесе крик с удиви­тельною мимикою кергулов [?]. Там опрокинулась арба, и буйволы, виновники злосчастного происшествия, с обычною флегмою стоят равнодушно, вытянув морду, и как будто смеются хлопотам и побоям грузина; здесь раздаются звуки русской военной песни, везде шум и деятельность одушевляют картину, достойную кисти Орловского...

    Миновав рек X р а н у и Inpon. в подл.] и Д ж и а н - о г л у (каменная река), скверные татарские и грузинские деревни, Гору, по справедливости названную Мокрою, чистенькую, разграбленную в 26 году персиянами, немецкую колонию Екатеринталь в красивой долине, католи­ческое селение Караклщик, — 10-го июня пришли в се­ление Г у м р ы на реке А р п а ч а й, разграничивающей Россию с Турциею. Здесь соединился весь корпус, состоящий из полков Грузинского и Херсонского гарнадерских; Ериван. карабинерного, Ширванского, Крымского, части Козлов­
    ского — пехотных; 39, 40 и 42 Егерских и 8 пионерного бата- лиона, сводного Уланского, Драгунского, 6 Казачьего дон­ского, одного линейного и татарской кавалерии полков, трех легких артиллер. рот, 20 батарейных орудий (20 и 21 бригад), одной разведочной и одной роты линейной артиллерии; роты Кавказской гарнадерской бригады, 8 мортир и 6 орудий Киев­ской осадной артиллерии.

    13-           го переправились за Арпачай и медленно подвигались, попирая и истребляя засеянные пажити аулов, оставленных жителями. Здешняя природа заметно роскошнее убогой и бес­плодной персидской. Везде зелень, везде журчат ручейки, хлеб всех родов на бесконечные пространства волнуется от вея­ния зефира. 14, 15, 16 и 17 на пути к Харсу. 18-го, оставя вправе дорогу, на которой, как было известно, турки поделали батарей, обходом пришли на вид крепости X а р с а — в про­ливной дождь. 19-го делали усиленный обзор оной. На правом фланге позиции завязалось дело с конною вылаз­кою, в котором торжествовали уланы и линейские казаки. Пехота, под огнем многочисленной крепостной артиллерии, оставалась спокойною зрительницею. Неприятель потерял до 80 чел. убитых и столько <же> раненых; наши потери про­стирались до 50 человек, выбывших из строя. В ночь на 21-е заложили первые батареи за речкою. На 22 подвинули их ближе, и на 23-е, чтоб отвлечь внимание неприятеля от за­кладки главной князь-батареи, со всех сторон повели фальшивую атаку, которая к восходу солнца, запальчивостью егерей 42 полка, обратилась в истинную. Огонь орудий с обеих сторон гремел неумолкаемо. Ничто не в состоянии было удер­жать ожесточенных солдат; ворвавшись на форштат, истребляя и неистовствуя, продолжали они подвигаться вперед и к 7 часам были уже в городе, ниспровергая все на пути. Гарнизон цита­дели, изумленный внезапным натиском, осыпаемый ядрами нашей артиллерии, вдвинутой в самый город, спешил просить пощады и к 8 часам сдался на милость победителей! Так кончи­лась осада совершенно неожиданно для обеих сторон. Счастли­
    вая звезда главнокомандующего снова блеснула и не померкнет долго—неприятель потерял до 1200 человек, мы до 190человек.

    На другой день после взятия города я поехал осмотреть оный. На улицах встретил убегающих женщин, вонючие испа­рения и глубокое безмолвие; незаметно было и следов обитае­мости. Страх запер жителей в домах, — уже подходя к непри­ступной цитадели слышались голоса: турок, католиков, рус­ских. Цитадель стоит на скале и защищена батареею в 4 яруса; фланговую оборону имеет только с башней, как и все азиат­ские крепости; но больших усилий стоило б нам взять оную. Город ’расположен на скатах двух гор и довольно обширен, улицы узки и грязны; но система постройки домов издали дает городу наружность красивейшую городов персидских. Это было первое и последнее посещение, и потому мне не уда­лось осмотретьего подробно. Несколько турок и солдат умерли скоропостижно; на умерших нашли опасные признаки. Сие подало мысль докторам спекуляторам объявить чуму. Город закарантиновали, лагерь отнесли за 10 верст, и Бородин, как патриарх карантинов, остался с полком поддерживать нелепое мнение и жечь трупы и трофеи грабежа...

    Долго оставаясь в бездействии, наконец, около половины июня, оставя в Харсе 3 полка гарнизону, выступили к Ахал- цыху. Не доходя крепостцы Ахала-калаки (новыйгород), открылось огромное озеро Ч а л д ы р ь; давно не видя вод и рек обширных, я был в восторге при сей встрече: с вершины горы казалось оно облаком, разостланным по земле. Оно напомнило мне море и все, что знавал, все, что любил... Ахала-калаки защищалась недолго. Успешное действие нашей артиллерии заставило замолчать их орудия, — и наш полк, подведенный на пистолетный выстрел от крепости, заметил, что гарнизон бросился со стены, обращенной к реке, спасаться бегством. Нас поела ли их йре- следова1?ь. Здесь-то увидел я смерть в тысяче видах и, при­знаюсь, в первый раз в жизни сделал убийство, защищая свою собственную жизнь. Роковой свинец, пролетел сквозь сердце
    отчаянного мусульманина; он упал; но грозная улыбка еще не отлетела от умирающего. Я не мог без содрогания видеть своей жертвы и по трупам убитых и стенящих спешил далее... Тем временем, другие две роты наших влезли на стену и заняли крепость. 8 дней стояли мы под оною, на 9-й пошли далее. Не делая утомительных переходов, я мог наслаждаться красо­тою местоположений, на пути встречаемых. Лес — редкое явле­ние в здешнем краю, начал показываться кой-где, и... Воспо­минания детства, и мечты юности, и лесистая родина обновились в памяти. Я перенесся воображением в круг родных; казалось,, слышал нежные укоры их, и слезы — утешитель, давно меня оставивший, навернулись на глазах. Молча, в глубокой грусти сидел я, покуда скрып арб, ржание коней и говор прибли­жающейся пехоты не вывели меня из сладкого упоения. Я поплелся далее и скоро добрел до места ночлега. В следующие два дни совершили весьма трудный переход через горы доселе непроходимые. Самые Альпы не представили славному Суво­рову столько препятствий; у нас недоставало только пропасти, чрез которую конечно сумели б набросить Чортов мост.

    5-           го августа открылась крепость А х а л ц и х. Перепра­вились <через> Куру и в боевом порядке в ужасный зной рекогнесировали оную. В оный же день на Годовой горе поставили батарею, а 6-го для обеспечения гор от набегов не­приятельской кавалерии заложена была по другую сторону речки довольно сильная батарея.

    Неприятельская кавалерия, числом до 30 ООО, состоящая из- турок, лезгин, лазов и бунтующих гурийцев, стоя лагерем вне города, занимала все высоты, с которых наши батареи удобно б могли бросать громы в город. Чтоб начать правиль­ную осаду, должно было истребить и прогнать оную. Для сего ночью с 8-го на 9-е все войска выступили из лагеря, обходом в глубокой тишине, посреди мрака, рассчитывая к рассвету напасть нечаянно на укрепленные их лагери и наружные бата­реи. Дурная, неизвестная дорога по горам была причиною, что денница застала отряд еще верстах в 2-х от назначения.

    Турки заметили нас и имели время, оседлав коней, выехать в поле. Наши заняли позицию, поставили орудия, и под при­крытием сильного огня с оных кавалерия завязала дело, про­должавшееся до 4 часов вечера. Ядра сыпались в колонны пехоты. Стрелки Херсонского и 41 Егерского полков, поку­шавшиеся завладеть одним оврагом, впрочем вовсе для нас ненужным, с большим уроном принуждены были отступить. Нас весьма беспокоила батарея, стоящая с боку на возвыше­нии, командующем крепостью. Главнокомандующий, видя возможность приобретения сей позиции, приказал взять оную. Для сего назначен был Ериванский карабинерный и батальон 42 Егерского полка. Наш беглым шагом спешил к их подкре­плению. С воплем: ура, выдержав жестокий ружейный и кар­течный огонь, три батальона почти вместе взбежали на бата­рею; отбили орудия, лагерь, все знамена и гнали неприятеля под стены самого города. Сия победа имела большое влияние на успешное производство наших траншейных работ. Наемная кавалерия, видя невозможность удерживаться вне города, бросилась бежать в горы. Более 20 верст ее преследовали, и еще 5 орудий, артиллерийский парк и большой запас хлеба достались в руки победителей. Потеря наших в сей день про­стиралась до 250 выбывших из строя. Неприятель потерял до 1000 человек.

    Но город держался с упорным мужеством! Батареи подви-* гались ближе и ближе и, наконец, пробили довольно большую брешь в одном из городских бастионов и палисаде. 15-го числа решено было итти на приступ. Выбор пал на наш полк. В 4-м часу пополудни, рассыпав впереди стрелков, с барабан­ным боем и распущенными знаменами, медленно, в порядке, спускались мы к бреши. Подошли на пистолетный выстрел, и град пуль метких встретил нас под стенами и смерть опро­кинулась на ряды... раздалось русское торжествующее ура! взяли на руку и понеслись, презирая картечь, по трупам убитых и раненых. Оба батальона были уже в городе. Один очищал правую, другой — левую, сторону палисада. Неприя-

    тель имел большое преимущество в средствах вредить — каждая сакля служила им бруствером. Невидимо сыпался на нас град пуль из окон, из-за труб, из каждой дырочки гро­мили они нас, и каждый их выстрел был верен. Никогда близ­кая опасность и самое отчаяние не порождали такого мужества, какое было заметно в осажденных. Расстреляв все патроны, ожесточенные турки, грозно потрясая ятаганами, бросались в ряды, рубили, неистовствовали и падали все жертвою своей запальчивости. В моих глазах убиты и ранены многие храб­рые. Свист пуль, посреди всеобщего шуму, уже не беспокоил меня. В 6-м часу 42-й Егерский и Херсонский полки подкре­пили нас. До поздних сумерок продолжалась сеча и пере­стрелка; наши немного подавались вперед; наконец повелено было жечь город, и сие может быть спасло и доставило нам колеблющуюся победу. Это была картина работы Фан-Вика или Вернета. Город пылал во ста местах, густой дым вился до неба, на котором через дым и пламя изредка выглядывала луна; кровавое зарево освещало далеко окрестность. Батареи наши, вдвинутые в самый город, ревели неумолкаемо по цита­дели. Гранаты и бомбы, с жалким напевом, как огненные змеи, плавали в воздухе, ружейная перестрелка, хотя и слабее, слышна была со всех сторон. Толпы спасенных женщин и детей с воплями и рыданиями влачились к стороне лагеря; как адские фурии носились солдаты между горящими домами с пучьми соломы!.. Ужасных сцен был я свидетелем.

    ...1 К утру все успокоилось и Магмет-Киос паша, запер­шийся в цитадели, склонился к сдаче на капитуляцию. Ему позволено через 4 часа выбраться из цитадели со всем гарни­зоном в полном вооружении и двумя орудиями. Восходящее солнце осветило русский штандарт, развевающийся на цита­дели, и крики победы и радости оглашали и вторились зубча­тый стенами оной. Приступ стоил нам дорого. В нашем полку убито 2 штаб-офицера, 3 обер-офицера, 66 чел. рядовых, ранено

    10     обер-офицеров, 242 рядовых. Вообще все потери наших ■простирались до 679 чел. выбывших из строя, в том числе

    до 30 штаб- и обер-офицеров. Неприятель потерял убитыми, ранеными и сгоревшими до 3000. Больше трети города выго­рело, но теперь мало-помалу приводится в порядок; опустелые аулы наполняются жителями; жизнь пробудилась на улицах. Можно надеяться, что скоро в нем водворится спокойствие, но вряд ли изобилие...

    Отдельными отрядами в то же время были заняты кре­пости: Ацхур, Пот и, Анапа, Ардаган, Ба я~ зет, Топрах-Кале и проч...

    Таким образом, в 4 месяца совершено покорение сопре­дельной нам Азиатской Турции; наш полк остается зимовать в Ахалцыхе, а на будущий год, ежели бог войны не удержит губительную свою десницу в Европе, пойдем на Арзрум, будем пить целительную воду в источниках Евфрата и, может быть, купаться в банях калифов багдадских...

    Когда пылающий город со всех концов уже был занят рус­скими, цитадель и гарнизон оной еще упорствовали. Ст. сов. Влангали был послан к паше для переговоров и, возвра- тясь от него, уверял, что все идет удачно и что для довершения победы нужно только отправить полномочных чиновников для условий сдачи. Генералы Сакен и Муравьев с причетом, Курганов и другие отправились к К и о с у. Гордо принял он их, не обнаруживая ни малейшего знака робости, и сове­щался долго, уже соглашаясь положить оружие. Вдруг во­рвался в совет раздраженный старик, янычар по одежде, герой по душе: «На что решаешься ты, малодушный начальник!? — гремел он, — посмотри на пылающий город! Защищая его,, из ста человек нас останется один, переживший позор наш. Женщины сражались,[1] как. достойные чада законов корана, а ты, окруженный храбрыми, в стенах гранитных, помышляешь о преступной сдаче. Нет. Никто из нас да не принесет к пове­лителю света вести о’ нашем стыде! Падевд все под развалинами

    крепости!»• Насмешка пробудила мужество паши, — он начал длить срок. Сакен разгорячась сказал, вставая: «Зачем затра­тили мы время в бесполезных рассказах! Я хочу решительного ответа: да или нет!».—«Гед! Гед (ступай вон, убирайся)! — ревел остервенелый янычар, — не мы звали вас сюда — вы пришли сами! Ступай! говорю я... Мы докажем, что умеем защищаться!..». История могла б кончиться худо; но замысло­ватый Курганов дал ей шуточный оЬорот, и паша, поговоря с стариком, принял славную для него капитуляцию.

    Замечательно, что во время блокады города над минаретом прекрасной мечети, построенной, как уверяют, по плану Софийской в Константинополе, лопнула бомба и сбила луну, его увенчивающую. Плохое предсказание для ее обожателей... Душевно желаю, чтоб победители за Варною совершили то же над подлинником... Тогда... глухо раздастся в целой Европе звук молотов, — от ковки креста, от святой Софии, — и воспрянут утомленные неравною борьбою потомки Периклов и Сократов...

    Сказывают, что архитектор, дерзнувший создать подобие храму Стамбульскому, был удавлен.

    В то время, когда осенние непогоды туманят горизонт стран Гиперборейских; когда отдаленный гром и нависшие облака гонят его обитателей под дедовские кровли старых замков, мы, залетные пташки на Востоке, наслаждаемся прекрасною погодою и, привыкшие дышать воздухом лагеря, проводим ночи под кробом неба и любуемся миром звездным! Упоенный созерцанием мириад звезд, понимая их течение, имея неясное понятие о возможности населения планет, — нельзя не удив­ляться творческой силе и гению того, который так велико- ле]1но и с такою неподражаемою соразмеренностью устроил видимый нами мир!.. Я ничего не отвечал бы на гипотезы закоренелого атеиста; молча вывел бы его на крышу дома и указал бы на роскошное, лунное небо! В нем все так велико,
    что можно ль существу, не вовсе лишенному здравого смысла, не признавать творца природы?! Случай (теория Сен-Мартена) помог произвести только ошибки, неполное, безобразное* а не совершенство!.. Обновленный душою, чувствуя какую-то небесную легкость, довольнее собою схожу я с гор, где часто дух мой блуждал в беспредельности чудной и славя превеч- ного! Схожу для того, чтоб увериться, как ничтожен, зол и мал человек при всех его совершенствах... блуждая по городу, взор не встречает ничего утешительного: груды развалин, еще дымящиеся, жалобные вопли нищеты, тайная скорбь в глазах каждого. В печальное кладбище обратился город многолюд­ный и торговый! Таков жребий войны! Тяжесть его несут по большей части на себе граждане мирные.

    Персы и турки

    Обстоятельства способствовали мне схватить некоторые очерки свойств двух народов, исповедующих одну религию, но по нравственным качествам весьма далеких друг от друга. Персияне и турки — как два источника, имеющие разные начала, текут по скатам гор: один медленно катит воды свои меж берегов пещаных; они горьки, скучны и заражают воз­дух. Другой, неистовый, грозно мчит их меж скал и долов живописных, уничтожая по пути все препятствия, прорывая горы и опрокидывая камни. Местные положения, казалось, сближают их, но на рубеже их союза возвысилось грозное двуглавое чудовище, и они с трепетом снова текут в разные стороны. Оба народа имеют свое происхождение. Один, робкий и женоподобный, медленно пресмыкается в предрассудках; другой, гордый и мужественный, попирая все прекрасное в природе и искусствах, твердым шагом стремится к своей цели. Религия, кажется, сближает их; но двуличный исполин политики и раскола мещет на них грозные взгляды, и они, оскорбленные, враждуя и ссорясь, расходятся в разные сто­роны.

    Может быть мои замечания относительно Персии понесут на себе печать пристрастия. Я рассматривал лучшие провин­ции Персиды и народ, их населяющий, не с борзого жеребца, не из портшеза (трамтарарам) наследника престола, но из-под тяжести солдатского ружья. Вымерял оные не хронометром и компасом, но здоровыми ногами. Дышал в городах не арома­том розового масла, но дымом кизяков. Услужливый н ю к е р> не охлаждал жару лица веянием опахала, в зной палящий, и существо идеальное — одалиска Востока однозвучною пес­нею не нарушала мучительных снов пришлеца в стране неве­жества. Все сии случайности совокупно с тогдашним расположе­нием духа и ненавистью к тирании набросили на глаза мои креп погребальный. Сквозь него, конечно, все предметы казались мне иного цвета, но в природе оных я не мог обмануться!.- ...1 Самый блистательный период персидской истории был век Кира и его преемников; но и тогда современные писа­тели передали нам в шутовской обертке нравы и обычаи сих несметных полчищ, грозящих наводнить Грецию. Ближе, Абас, великий шах Надир, завоеваниями и направлением умов к войне и грабежу облагородил несколько дух народа, но надолго ли? Современные нам персы — живой пример униже­ния всех восточных монархий — есть не что иное, как тень гражданского общества, составленного из рабов хитрых, коры­столюбивых, без малейшего признака народной гордости, с мелкою продажною душою, сластолюбивых в грубой чув­ственности; невежд даже в отношении к азиатской роскоши, воспеваемой поэтами и превозносимой путешественниками. Древние персы были по крайней мере знакомы с искусствами сохраняли первобытную добродетель возникающих народов: гостеприимство. Это можно доказать множеством развалин: дворцов, мостов и водопроводов. Нынешние же, не имея твор­ческой силы произвесть что-нибудь новое, с постыдным равно­душием расхищают остатки славных зданий для постройки безобразной сакли. Роскошный караван-сарай приглашал, некогда усталого путника под тень сводов своих; быстрый
    водомет чистой воды утолял жажду его; шербет и кофе усла­ждали вкус. Запоздалый, он засыпал на мягких диванах и с восходом солнца, обновленный душою и телом, уходил, сопровождаемый ласковым приветом хозяина. Ныне же, изму­ченный каменистою дорогою, путник, с запекшимися от жажды устами, ложится под кров палящего солнца, голый камень служит ему изголовьем; нет деревца, нет былинки, на коих мог бы отдохнуть взор, утомленный однообразием дикой при­роды. Ручей и река затрудняют путь его. Он переходит их вброд, когда в двух шагах от него возвышаются развалины моста, удивляющие смелостью изобретения... Могут ли быть хороши войска, составленные из такого народа. Тщетно пред­приимчивый Абас-Мирза мечтает вдохнуть в них дух воинственный и, делая красивые маневры своею артиллериею и дисциплинированными сарбазами, воображает в них солдат! Они не что иное, как робкие переодетые женщины, способные заменить их, а не сражаться и быть мужчинами.

    Турки же, напротив, происходя от завоевателей средних веков, разливших ужас и порабощение в целой Европе, помнят славу своих предшественников и, верные уставам корана, дерзнули восстать против священной для них власти деспота, когда он нарушил закон и обычай страны своей! Для них* не чуждо слово: отечество! При его призыве, под священную хорогвь черного магометова знамени стекаются тысячи храб­рых, их сердца дышат ненавистью, мужество пылает во взо­рах; с оружием в руках они умирают непобежденными, и горе дерзкому пришлецу, нанесшему святотатственную ногу на их родину!..

    И турки и персы грубы и невежественны; те и другие рабы своих повелителей; но персы, сохраняя свои прежние пред­рассудки, принимают некоторые обычаи иноземные, знакомятся с искусствами и в частной жизни гораздо учтивее турок. Все это доказывает, что они, переставая быть верными мусульма-

    нами, заняли у иностранцев бесчувственность ко всему род­ному; торговля познакомила их с искусствами, а их посеще­ния, проводы, встречи и проч. в домашней жизни дышат под- лостию тварей с продажною душою. Не иначе можно у них пользоваться общественным мнением, как знавши искусство: льстить, унижаться, домогаться, ползать и обманывать, — искусства, имеющие своим источником беспредельную зависи­мость и рабство. Турки же не изменили своим обычаям неве- жеств: считая прекрасным только свое, гнушаясь всем чужим, обнаруживают тем независимость души. Оставаясь теми же варварами, они теряют в отношении образованности и чувств нежных, но выигрывают, сохраняя народный характер и бла­городную гордость. Человечество терпит, но честь народа торжествует. В этом должно винить их законодателя, которой заградил им путь ко всему полезному и разлил яд ненависти ко всем иноверцам!..

    Запертый в г. X о е, долго скитаясь по Персии, брат мой Павел соединился со мною под Харсом. До Ахалцыха совер­шили мы поход неразлучно, теперь опять он далеко... Сбли­женные летами, одинакими наклонностями и понятиями; выростя вместе — изо всех братьев более других любил я его. Мы берегли сего невинного, благородного юношу, чтоб хоть он один мог быть опорою семейства в случае ожидаемого пора­жения нас четверых. Выезжая из крепости, я поручил его провидению, заступнику гонимых, в полной надежде на обе­щание власти, давшей священное слово сохранить его для матери, и кто изобразит мое удивление, когда, прибывши в Тифлис, случайно встретил я его у Г<рибоедова>. Первое чувство было радость; первое движение броситься расцеловать его. Милый друг мой возвращен мне! Еще не навсегда исчезли дл* нас минуты утех; возврат брата мирит меня с судьбою... думал я... Но чувство сие, слабея мало-помалу при воспоми­нании сирых родных, обратилось, наконец, в глубокую горечь.. В глазах матери нежной растерзали лютые звери

    20    Воспоминания Бестужевых

    четверых первенцев ее, остался один, единственная надежда и утешение ее, и того оторвали от груди отчаянной!.. Мна слышались укоры и вопли их... Казалось, я видел, как она, с блуждающими глазами, простирала руки вслед похищен­ного, и навернувшаяся слеза, не канув, замерзла при воспо­минании об ужасе положения семейства нашего... Что сделал ты, безрассудный! — говорил я брату... — и не забыл ты о сестрах бесприютных? Матери хилой?.. — Гонители наши забыли бога и клятвы свои, — отвечал он, — я невинен!!.. Выслушав ничтожную причину его ссылки, я убедился, что каприз судьбы до дна заставляет осушить чашу испытаний и что перст провидения с сей только минуты отяготел над нами... отселе сделался я угрюмее... Столь желанное присут­ствие брата всегда порождает грустные воспоминания, и, обо­жая его, как друга и товарища детства, призывая в отсут­ствии, пожираемый желанием теснее соединить союз братского дружества, я уже не с столь чистосердечною радостию встре­чаю, беседую и вижу его...

    Где вы? Что вы? изгнанники из родины, страдальцы истин­ной чистой любви к отечеству — где вы, братья мои? Как смею роптать я на свою долю, дыша свежим воздухом, не слыша звука цепей, имея досуг для мечтаний! Они — погребены заживо, лишены всех выгод сих, и, может быть, страшная мысль! не для них светит солнце! Благоговею пред вашим ликом, друзья правоты и добродетели... Живите в мире! Еще брежжет для вас луч надежды!!..

    Чувствую, что сии грустные воспоминания, тоска по родине и жажда познаний, без средств удовлетворить оные, медленно сжигает во мне часть жизни... Как на потухающем светиль­нике мгновенно вспыхивает пламя от горсти пороху, — так воспламеняется иногда упадающий дух мой огнем бессильной ненависти при мысли о страдании близких сердцу... Но к чему полезны сии взрывы? Обычное последствие их есть едка» копоть, которая садится на душу и характер и, как ржавчина на железе, грызет их.

    *

    * *

    Доверчивый исполин лесов северных, медведь

    [Бблыпая часть страницы вырезана ножницами]

    ... Недавно получил я от брата Алекса<ндра> письмо* В числе некоторых взыскан он милостью государя и вместо того, чтоб пресмыкаться под землею и дышать удушливым воздухом рудников, пользуется теперь свободою и около Якутска основал полунезависимую свою жизнь.

    [Вырезано]

    ... здесь же они, сопровождая [вырезано] игрою на иастру- менте, похожем на гитару, поют с мерою и тактом подвиги своих героев. На пиршествах роскошных, после омовения рук,, когда упитанные гости, куря трубки, беспечно раскинутые на диванах, являются сии странствующие...

    [Вырезана страница]

    Осиплый голос — Давай скорее!.. Кто там? Какой дьявол носит ночью. — Да мне чорт с тобой — от подпорутчика, давай на три абаза!.. Ну, поворачивайся! шевелись же... будь ты проклят — ведь холодно... Ведь есть огонь... Врешь, абазы славные, тифлисские... Лей... Ну, что ругаешься... Экий братец — ведь посылают, не своя воля... я б не пошел ни за что — знаешь наших господ... украдь, да подай!.. Э! Э! Прощай [не разобр.] прощай. (Поскользнувшись падает). Чтоб чорт тебя побрал, проклятая турецкая сторона, и земля-то не держит!..

    Подобные разговоры слышим мы каждый i ечер по проби­тии зари, и нередко докука пьяницы будит не только цело­вальника, но и нас в глухую ночь!..

    Азиатская Турция политически разделяется на несколько частных областей, управляемых пашами. Ахалцыхской пашалык составляет часть Анатолии — содержит 24 санджака, или уезда, расположенных на 21 950 ква- 23*

    дратн. верст или 489 немец, миль. Прежде составлял он часть Армении, потом, принадлежа к Грузии, некоторое время был независим и, наконец, покорен турками. Весь покрыт горами. Главных 4 хребта гор: 1) персидские, 2) цепь Кав­казских предгорий, хребет Арарата под названием К а р а ч л и и хребет Чалдырский — все они меньше кавказских, но снег лежит 8 и 9 месяцев. Две главные реки — Кура и Чороха — напояют оный. Кура древними назы­валась: Кирзин Кирое; восточный писатель называет ее К о р у с, Кур, Кореус (могущественный) — вытекает из хребта Саганл<уга> в Гильском санджаке, во 150 вер<стах> от Аракса из Ацхверского санджака, входит в российск. пре­делы. Озера: Челдырское в длину простирается на 20 в., шир. на 15 верст; X о з а н ш и - ч а й, Топор о- ван-чай, Ренгала-чай есть самые большие. Паша­лык сей есть самый плодородный из малоазийских и изобилует лесом, который в самый город доставляется по р. П о с х о. До настоящей войны весьма дешевы были здесь все продукты жизненные и домашний скот. Санджаки управляются беками, назначаемыми пашами; но иногда они бессильны усмирить непокорных. Из целого пашалыка два лучшие города А х а л- ц ы х, А р д а г а н. В первом 4500 домов. Крепостей 5. Ахалцых, Ардаган, Ахалака-лаки, [не разобр.] и Ацхур. Каж­дый санджак заключает в себе не более 60 и не менее 20 де­ревень. Трудно определить народонаселение, потому что ту­рецкий витель спрашивает о нем только тогда, когда хотят собрать произвольную подать, и потому старшины всегда оное уменьшают; в Ахалцихском пашалыке токмо 34 283 семейства. Население: турки, лазы, грузины, аджары, армяне, жиды, кочующие курды и труханцы.

    Несколько раз пробегал слух, что аджарцы и непокорные санджаки собираются напасть на крепость; но всегдашняя наша готовность к отпору и неусыпность отбивают охоту у турок, и мы доселе спокойны.

    6 тысяч кавалерии, вызванной султаном из Анатолии в Европу, при вести о потере крепостей возвратились в Арзрум. Туда же, как говорят, пришло 10 тысяч регу­лярных арабов из Египта.

    Бывшего сераскира <Галиб пашу> [В рукописи пропуск, — Ред.] за недеятельность и слабые меры сослали в [пропуск]. Новый показывает ужасную надменность и гордость. Посоль­ство его к Паскевичу дышит высокомерием и невежеством.

    Генерал Панкратьев оставил г. X о й и присоединился к отряду генер. Чавчевадзиева около Д и а д и н а.

    Тысячу раз принимаясь за перо, чтоб обработать мысли, часто тревожащие и питающие мое воображение, всегда с доса­дою оставляю я работу! Холодная комната, морозя руки, ноги и чернила, препятствует выполнить давнее желание. В бешен­стве вскочил я сегодня со стула и бросился бегать из угла в угол, чтоб отогреть несколько грешное тело, столь плохо связанное с способностями души нашей!

    Оттаивая мало-помалу, я стал ходить тише... Отыскал потерянную нить размышлений; мысль пошла своею привыч­ною стезею, и, пробегая в памяти происшествия трех послед­них годов, вытянулась предо мною длинная фаланга новых знакомств, столь различных по своим понятиям, свойствам и характерам, что я решился для будущих воспоминаний, сохраняя хронологический порядок, кратко набросать их очерки в том виде, как наставила меня опытность.

    Предавая забвению большую часть новых знакомцев моих, я опишу только тех, которые были ближе мне в настоящем жребии или казались замечательными в каком-нибудь отно­шении.1

    ~В Петропавловской крепости судьба свела и покорила меня воле Ег. М. П о д у <ш к и> н а, человека, которого сердце закалено в горниле преступлений, характер вскипячен в горьких слезах невинности; для которого звук цепей и вопли
    заключенных с полуночи так же радует, как пение соловья на восходе солнца; которого мысли и воля измерялись ласко­вою улыбкою и взглядом высших. Под шутовского манерою скрывает он душу, готовую на всякое предательство, руки, готовые задушить всякую жертву при первом мановении <бровей повелителя!.. Таковы его тюремные свойства. Алчность к деньгам не имеет границ. Заключенные слишком чувствовали тяжесть сего порока. Множество вещей дорогих, много злата я серебра остались после решения суда в заповедных сунду­ках этого толстого Кащея... Прекрасные часы и перстень брата Николая, кои мне весьма хотелось иметь для памяти, не взи­рая на усиленные хлопоты, остались в его руках!

    N. П. К а <ж е в н и к о в>. Дорогою к месту ссылки сбли­зился я с ним. Чуждый надменности и какого-то странного тона, общего всем гвардейцам, он показался мне любезным, занимательным молодым человеком. Привлекательная манера изъясняться, анекдоты, ловко рассказанные, способность схва­тывать странное или смешное в других и пародировать сие, с привычкою обращаться в хорошем кругу, делает его прият­ным в обществе и заверяет в его пользу при первом взгляде. Но, строго разбирая его характер и правила, истинный цени­тель найдет много предосудительного, даже в отношении пря­мых понятий о чести. Эгоизм и самолюбие есть два краеуголь­ные камня, на коих воздвигается здание его недостатков. Для них часто жертвует он всем священным, для них даже небрежет приличиями, необходимыми в свете, не скрывая своих правил; доказательство, что в нем есть доброе и благо­родное сердце и что он действует по принятым, ошибочным мнениям о вещах, которые его самолюбивая опытность пока­зывает за непреложные и небесчестные. Он порядочно учился когда-то и довольно читал; но при неограниченной охоте к спорам (которая когда-нибудь обратится в страсть) он обна­руживает часто неполноту познаний, незрелость идей и харак­тер слабый и непрочный. Охота заниматься мелочами одним очерком ограняет его деятельность и заверяет, что сей впро­
    чем благородный человек не способен ни к чему важному и трудному.

    А.   В. В<еденяпин 2-й>. Другой товарищ путеше­ствия. По несносной страсти рассказывать, часто совершенный вздор, и охоте знакомиться ео всем и каждым, по отсутствии дару красноречия, в котором природа отказала ему, — он покажется странным. Но, ознакомясь короче, увидишь, что *сии недостатки происходят от недостатку случая знать свет и людей и обращение в хорошем кругу. В замену — в нем «находим чувствительную душу, характер довольно твердый и благородные правила; часто неуместно думает он блеснуть своими познаниями и с таинственным видом рассказывает вещи, о которых по их ветхости ныне стыдно говорить и на площади; но всем случае вреден он только себе самому. Имеет страстишку к стихокропанью и, недоступный к возвышенным тайнам муз, он не посрамит по крайней мере в их нотах зва­ние человека и гражданина.

    М и х. А н д. А н <о с о> в. Один из людей, к коим я питаю уважение и благодарность; родясь в бедности и в состоянии низком, проходя чины с простого солдата, не получа никакого воспитания, он не унижает, но облагораживает настоящее >свое звание. Доброта души его ясно обнаружилась в участии, мне оказанном. Походы во Францию и Германию были полезны для него во всех отношениях. Там, вероятно, постиг он, что не кресты и эполеты делают человеком и что благородный несчастливец, в каком бы обстоятельстве ни был, имеет право на внимание и нежные ласки порядочных людей. Характеру его верно позавидовал бы всякий ревнивец. Эдакой равно­душной флегмы я не встречал еще доселе, — и, к несчастию тварей двуногих, — доброта, сей признак божественного, ред­кое ныне явление, в нем служит к пагубе! Он есть доверчивое орудие прихотей и страстей жены, впрочем умной бабы.

    Ив. Петр. Д е - н ь. Ветхий остаток развратной моло­дости; воплощенный урок мужьям-рогоносцам — добр по душе, 'Честен по правилам, доверчив по характеру. Ограничен умом,

    смешон и жалок по обращению и природным недостаткам, безусловный раб хитрости жены порочной! Как больно было видеть сего отца чуждого семейства жертвою своей доброты и доверенности. Его примером убедился я, до какой степени умная женщина может обладать мужчиною.

    В.   И. Ш е - р. На Оренбургской линии, наполненной сбродом всех стран, весьма часто встречаются образчики века Екатерины, сохраняющие характер, привычки, манеры (гово­рить и действовать) своего времени. К. сему числу принадле­жит и описываемый мною. Я так мало думал о Ше-ре, как о возможности совершенного равенства граждан в государ­стве,— вдруг получаю послание в стихах, где автор, близкий подражатель Тредьяковского, столетними остротами, вклеен­ными в ломаный александрийский стих, приглашает к себе. Более из любопытства, чем для рассеяния, прискакал я к нему. Коротенький, толстый, с приветливым* и ласковым лицом, причесанный â la Панин, с маленькими бегающими серыми глазами, в шлафоре, башмаках, <с> небрежно накинутым платком на шее, расшаркиваясь и кланяясь, как ученик Дюпора, встретил меня у входа и, продолжая пышное, пестрое приветствие, ввел в свое семейство. Впоследствии я полюбил сего доброго старика; но, признаюсь, скучал его метроманиею и болтливостию, в коей он старался выказать познание свет­ских обычаев, забыв, что в 40 лет много утекло воды и что на него, законодателя мод Петербурга в 1782-м году, в 825-м указывали б пальцем, как на выродка... Добр и гостеприимен, неглуп и порядочно образован; небесчестных правил, говорлив и при старости сохранил живость характера. Вот качества сего Анакреона-Эзопа Оренбургской линии.

    N. N. Пе р - и й. Молодой человек не обширного ума, но с беспредельно доброю душою, благородными идеями, чув­ствительный и гостеприимный. Нельзя не уважать, нельзя позабыть его. Подобные находки редко встречаются ныне!..

    3   года, узнал хорошо. С умом, от природы глубоким и гибким, он соединяет очень трудное искусство: выигрывать уважение и уметь обратить его в свою пользу. Не получа блестящего воспитания, память его обогащена односторонними мнениями, чтением путешествий и тем, что сам он видел во всех кругах света. В искусстве выиграть доверенность чью-либо и осле­пить своими душевными качествами, ловко маскируясь лож­ною скромностью, я не встречал ему подобного. В домашнем быту, в часы, когда разоблачается характер его, обнаружи­ваются в нем такие правила, такие черные мысли, что новый человек, услышав его так мыслящего и не зная хорошей сто­роны, осудил бы на общее презрение. Заметна страсть к вла­дычеству, любит лесть его вкусу, уму, даже наружности. Личную свою пользу предпочитает не только пользе обще­ственной, кою он считает химерою, но даже выгодам брата, друга. Вот его келейное правило: «я желал бы, чтобы все люди, в кругу коих назначено мне жить, были глупее меня». Политические его мнения благоразумны и осторожны, но всегда ли они благородны??. Сердце его сострадательно и добро, но недоступно к нежным чувствам. В беспрестанном ропоте на свою судьбу познается черта слабости, недостойная стоика... педантизм и надменность отклоняют от привязанности к нему многих, кладут непреоборимую преграду искреннего участия. Никогда не будет он любим, не будет иметь друга вер­ного. Добрая поистине душа его затмевается сими недо­статками.

    А. С. Г р <и б о е д о> в.1 До рокового происшествгя я знал в нем только творца чудной картины современных нра­вов, уважал чувство патриотизма и талант поэтический. Узнавши, что я приехал в Тифлис, он с видом братского уча­стия старался сблизиться со мною. Слезы негодования и сожа­ления дрожали в глазах благородного^ сердце его обливалось кровию при воспоминании о поражении и муках близких ему по душе, и, как патриот и отец, сострадал о положении нашем. Не взирая на опаслость знакомства с гонимыми, он ярно^

    м тайно старался быть полезным. Благородство и возвышен­ность характера обнаружились вполне, когда он дерзнул гово­рить государю в пользу людей, при одном имени коих бледнел оскорбленный властелин!.. Единственный человек сей кажется выше всякой критики, и жало клеветы притупляется на нем. Ум от природы обильный, обогащенный глубокими познаниями, жажда к коим и теперь не оставляет его, душа, чувствительная ко всему высокому, благородному, геройскому. Правила чести, коими б гордились оба Катона; характер живый, уклончивый, кроткий, неподражаемая манера приятного, заманчивого обра­щения, без примеси надменности-; дар слова в высокой степени; приятный талант в музыке; наконец, познание людей делает его кумиром и украшением лучших обществ. Одним словом Гр<ибоедо>в — один из тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое-нибудь благодетель­ное существо выдернуло билет, неувенчанный короною, для начертания необходимых преобразований... Разбирая его поли­тически, строгий стоицизм и найдет, может быть, многое, достойное укоризны; многое, на что решился он с пожертво­ванием чести; но да знают строгие моралисты, современные и будущие, что в нынешнем шатком веке в сей бесконечной трагедии первую ролю играют обстоятельства и что умные люди, чувствуя себя не в силах пренебречь или сломить оные, по необходимости несут их иго. От сего-то, думаю, про­исходит в нем болезнь, весьма на сплин похожая... Имея тонкие нежные чувства и крайне раздраженную чувствительность при рассматривании своего политического поведения, он, гнушаясь самим собою, боясь самого себя, помышлял, что когда он, (по оценке беспристрастия) лучший из людей, сделав поползно­вение, дал право на укоризны потомства, то что должны быть все его окружающие? — в сии минуты благородная душа его терпит ужасные мучения. Чтоб не быть бременем для дру­гих, запирается он дома. Вид человека терзает его сердце; природа, к которой он столь неравнодушен в другое время, делается ему чуждою, постылою; он хотел бы лететь от сего

    [oLUjUnntiLSt ^ЗаписХлл]

    J6£8' J&Î9* ‘Jo'cU.

    Fl. V

    А. Бестужев. «Памятные записки». Титульный лист. Автограф.


    мира, где все, кажется, заражено предательством, злобою и несправедливости!©!!..

    А.   А. С у <в о р о> в. Молодой человек с возвышенным характером, чистою нравственностию, благородною и чувстви­тельною душою, с умом и военными способностями, не помра­чающими славу великого деда его. Редко появляются на оту­маненном обстоятельствами горизонте отечества нашего метеоры таких чистых, картинных красот. Враг всякой несправедли­вости и исканий, напитанный высокими идеями, мужественный в опасностях, гордый с высшими, кроткий и любезный с рав­ными и низшими, он украшает собою бедный полк наш, — человечество гордится, считая его в числе друзей своих. Ода­ренный приятною наружностяю, под эгидою истины пробегает он пути жизни и стоит на первой ступени пути к храму славы и известности. Пожинай лавры, истребляя племена, патриот бескорыстный! Да скажем мы некогда, указывая на будущего полководца: «И в нашей родине есть генералы, достойные имени человека и гражданина!».

    С.  Г. Ч е л я е в. Любезный и добрый молодой человек. Всегдашняя готовность к благородному делу обнаруживает в нем искру и присутствие добродетели и чувств возвышенных. К сожалению, добрые его наклонности погашены расчетами мелкого честолюбия и каким-то ветхим, неясным и для него самого сомнительным образом мыслей, доказывающих полу- просвещение. Он грузин по происхождению; но искренно желал бы я, чтоб мое отечество имело более таких пасынков.

    Н. Н. Р а <е в с к> и й. Человек с обширною памятью; ей обязан он множеством разнообразных и глубоких сведений. Его можно назвать воплощенною энциклопедиею. Все знает, о всем судит, на все кладет приговоры с верностью архонта. Добр по душе, характера уклончивого, правил честных. Жаль, что сии способности не украшаются скромностию, венком истинной философии. В политических мнениях и поступках осторожен и робок до укора. Долго не забуду я первую встречу с ним, убедившую меня в его постыдной трусости. Действуя
    со стороны страстей, льстя его слабостям, все можно сделать щз сего умного человека.1

    В.   В. К о <в а л е> в. Родясь в стране невежества, воспи­танный в кругу поседелых в боях и бесчувствии, он не полу­чил решительно никакого образования. Но природа одарила его умом; вдохнула добрую душу. Не из самолюбия, но по естественной склонности готов он на всякое добро; сострадает в несчастии. Беспечный, равнодушный и слабый по характеру, дозволяет он управлять собою людям искательным, низко употребляющим его доверие, и приученный льстецами, тварями без чести, к властолюбию, умеет однако отличать людей и вчуже уважать чувства. Дорожа улыбкою нового правитель­ства, напуганный строгими мерами правительства, он был бессилен и слаб явно обнаруживать своего расположения к нам. Но покровительствовал втайне — почтен уважением!

    Н. Т. Ю <д и> н. Образец игры и несправедливости судьбы. Воспитанный под палками, в кругу застарелых буянов и пья­ниц, правил черных и низких, не имея и тени доброты души, ознаменовавший поприще жизни подлыми делами, — он, однако, покоится в объятиях фортуны, постоянно любим ею. Недоступный ни к чему благородному, искательный до под­лости, сластолюбец до разврата, пьяный до омерзения, мсти­тельный мелочно, во мраке единственное его достоинство: способность прославить себя храбрецом и выиграть любовь солдат средствами столь неблагородными, что я стыжусь упо­минать о них... И этот человек осыпан наградами; блажен­ствует в пресыщении!!!

    Н. Р. Ц е <б р и к о> в. Один из людей, кои, не понимая причины деяний своих, никогда не рассуждая, увлекаясь страстию к новизне, своим беспокойным духом и самолюбием, делаются, наконец, жертвою оных и в тяжком своем поло­жении жалуются на судьбу, будучи сами всему причиною. Природа обидела его со стороны ума, но снабдила в изобилии самолюбием, которого я не смешиваю с благородством и гордо- стию. Нахватавшись кой-где и кое-как верхушки кой-каких
    знаний, созданный с знойными страстями, не освещенный на дороге жизни светильником рассудка, на каждом шагу делает он глупости. Имея добрые качества души, пятнает оные пороками, из коих господствующие: карточная игра, столь унижающая, по-моему мнению, всякого человека, коль скоро обращается она в природу, и мелочная скупость. Воспитанный в предрассудках ложной чести, он чувствителен к малейшей обиде и, имея характер пылкий, не диво, что слывет полу­сумасшедшим.

    Г. И. Н и - в. Подобные люди часто встречаются в свете: прост, добр, гостеприимен, честен, вспыльчив. Лганьем, хва­стовством и ухарством напоминает он времена лихого гусар­ства, в котором играл некогда роли бдестящие и резкие Î

    М. И. П у<щ и>н. Не много можно найти людей с столь строгими правилами, с таким твердым характером, с таким безукоризненным поведением, как он. Уже ступивши, так ска­зать, на самоцветные ковры счастия, пользуясь расположением начальства, уважаемый товарищами — вдруг низвергся он до ничтожества; но упавши телом, не упал духом: то же бес­пристрастие, та же гордость, та же прямизна души, те же страсти; но изменился образ мыслей. С прискорбием вижу я, что и он попался под гнет обстоятельств, и он лавирует сооб­разно оным. Это доказывает или слишком утонченную поли­тику, или шаткость правил, и в последнем случае горько и досадно думать так, хотя все убеждает в справедливости: сего мнения. Одарен умом здравым; опыт и чтение обогатили его полезными знаниями; но крайнее самолюбие делает непри­ятным. Питает склонность к властолюбию, очень преступному в каждом, по моему мнению.

    П. П. К о<н о в н и ц ы>н. Добрая, беспечная, просто­душная флегма, — чистой нравственности, прямых правил чести, не обширного ума, ограниченных способностей, хорошо образован. Живет более физически, нежели морально. Сытый обед, стакан доброго вина, 12 часов сна, трубка и хорошая книга — вот все, что нужно для его существования. Лень

    и беспечность доходят до оригинальности, всегда забавный^ всегда милый, редко досадный. Говорит дурно о других, и охота к злословию, имеющая своим источником не злое сердце, не умышленное намерение, а предосудительную привычку и желание блеснуть остроумием; легко вверяться в слухи и потом распространять их — в карикатуре; иногда прихва- стать; иногда прилгать—вот его недостатки. Искоренить из него сии пятна, сообщить уму его более деятельности, — и он будет прекраснейший и любезнейший из людей.

    М. Д. JI<a п п>а. Благородный, добродетельный молодой человек, с нерасточительною добротою души и правилами, кои при первом взгляде покажутся странными, но по природе их — достойными подражания. Он соединяет характер твер­дый, прямой, гордый. Все сии качества украшаются скром­ностью столь бескорыстною, что разве только близкий или глубоко его исследывающий откроет в нем оные. Много читал, это видно! Но, чтоб узнать сие, надо быть с ним глаз на глаз, в кругу добрых приятелей выиграть доверенность, а не в шум­ной беседе, где каждой старается блеснуть познаниями, уче- ностию; там молчит он или изредка отпустит остроту, словцо кстати употребленное, насмешку, и сие так в нем заметно, что становится предосудительным. Но как бы то ни было, я уважаю его образ мыслей, благородные правила, честность. Люблю его душу прямую и добрую, хотел бы подражать его скромности, столь далекой от ложного стыда и застенчивости.

    Б. А. Б<о д и с к>о. Молодой человек с умом, с хорошими познаниями, доброй души, правил строгих до педантизма. Никогда не дает он полную волю сердцу, не предается ни ра­дости, ни горести, ни удовольствиям, ежели холодный рассу­док находит тут что-нибудь предосудительное, противное при­личиям, — унижает его солидность. Характер твердый, но мрачный и угрюмый — отличительная черта всех моряков. Чужды ему шумные и веселые общества; хорошую книгу, ученый разговор предпочтет он простодушной беседе прияте­лей. Все рассчитано, на все система. Это прекрасно в домашней

    жизни, но в гражданском быту, в кругу товарищей, в поня­тиях о вещах должны быть иногда отступления. Его можно сравнить с англичанином, который и любит, и благотворит, и уважает головою, а не сердцем. Прочна приязнь его, но трудно ее выиграть — он взвесит и разочтет до малейшего обстоятельства, пересудит и испытает 100 раз и согласно с со­ветами рассудка, вовсе без ведома сердца, наградит доверенно- стию. Смерть преждевременно похитила у нас сего благород­ного товарища.

    Н. В. JI и - в. Много природного ума, прочные и строгие правила, благородный образ мыслей, добрейшая душа, чув­ствительное сердце, характер твердый, геройский, скромность похвальная. Никто с таким мужеством не перенес все удары судьбы. В продолжение 10 лет мученической жизни ни один ропот, ни одной жалобы не слыхали от него. Тысячи обстоя­тельств самых оскорбительных рассыпали на каждом шагу тернии колючие; всякого б другого потрясли они, всякий потерялся бы на его месте, но он сохранил ту же возвышен­ность духа, те же понятия о чести, то же безукоризненное по­ведение. Как жаль, что случай не дал ему хорошего образова­ния,— он мог бы служить примером во всех отношениях... Но — как постичь игру судьбы? Человек, облеченный в броню добродетели и мужества, гордо попирая все прихоти рока, презирая гнет обстоятельств — до дна испивший чашу испы­таний, — наконец подвергся общему уделу смертных! Не стало терпения, в нескромном письме к родным излил он весь яд своего негодования... почта предатель, и он снова и долго, долго будет страдать... Как согражданин, как товарищ несча- стия, как брат, жалею я о тебе, достойнейший человек.

    Н. П. А к<у л о>в. Старый товарищ мой на море, в шало­стях, в горе и радости. Любезный человек! Добр, как нельзя более, честнейших правил, на все готовый для друга. Чув­ствительный ко всему обидному его или близких ему гордости. С ним не раскаивался бы я провести всю жизнь, уверенный, что никакое обстоятельство в свете не могло б переменить его
    участие и расположение. Ум его образован столько, чтобы не краснеть в хорошем обществе. Характер живой, но мни­тельный — во всем подозревает он неискренность; думает, что его обманывают в дружбе, в приязни и, может стать, редко ошибается. Простительный его недостаток есть маленькое ■фанфаронство, которое с его фигурою делается смешным.

    А.   Е. Р<ы н к е в и ч>. Изо всей галлереи портретов, приведенных мною на память, более других питаю я привя­занность, на симпатии основанную, к сему молодому человеку. Трудно объяснить сей феномен в природе человека; какое-то невольное чувство влечет меня к нему; я люблю его; я откро­венен с ним, ему только свободно обнаруживаю я душу, не взи­рая на то, что какая-то мрачная подозрительность или лож­ное, от других занятое, мнение мешает ему вполне предаться внушению чувств и разоблачиться предо мною во всей наготе. Воспитанный в неге, как любимый сын родителей, ничего не щадивших для его образования, одаренный характером мечтательным, сердцем чувствительным, согретым девственным огнем поэзии, пламенно любящий родных своих — вдруг вырван был сей нежный цветок из объятий дружбы и всего священного и пересажен на почву бесплодную, под чуждое небо. Науки пособили ему коротать горе, в кругу приязни образованной сучит он нить своей жизни; ни ропот, ни горь­кая улыбка негодования не показывались на устах его; но глаз-на-глаз часто вырывались у него глубокие вздохи, изго­ловье постели часто окроплялось горючими слезами, мысль его всегда летала далеко, витая около близких и невольно возвращаясь к настоящему, часто оглашал он уединенную келью тихою укоризною на несправедливость судьбы. Сия раздражимая чувствительность, соединясь с физическим рас­положением к болезни, ввергнули его в медленную чахотку. Он увядает, как цвет юга, захваченный осенними морозами; едва, едва брежжит огонек жизни в сердце, пожираемом сокры­тым огнем добродетели и всего возвышенного... Недавно два удара, один за другим, еще более потрясли его колеблющееся 24 Воспоминания Бестужевых
    здоровье: пламенея к истине и жаждя познаний, вовсе без вся­ких преступных видов перевел он из Conversation Lexicon [2] статью одного немца, который довольно свободно изложил свое мнение о происшествии quatorze [3] декабря и о Комитете, назначенном исследовать оное.1 Мало осторожный для нашего- века, в коем стены слушают и потолки глядят, оставил он роковой листочек на столе своем. Нашлись подлые, гнусные предатели, кои, продавши и честь и совесть свою, сделали ремесло из погибели доверчивых, практикуясь в новом своем звании, оклеветали несчастного, и надежда, единственная его подпора, скрылась в тумане, как призрак легкий. Вскоре узнает он, что лучший друг его, любимая сестра, умерла, произнося его имя. С твердостию стоика перенес он оба удара — устоял; но они опалили характер, занозили сердце и усилили яд болезни, свирепствующий в душе...

    Е. Н. О-ий.2 Приветливо и ласково улыбалась ему фортуна на заре и в весну жизни. Сын счастливой любви, дитя-баловень нежной матери, воспитанный в роскоши и изо­билии, необходимо он должен был занять, со всеми выгодами хорошего образования и нравственности, характер капризный, мелочный, мнительный. Воспитанный женщинами, по собствен­ным его словам, всем обязанный им же, от них занял он эту нежность и мягкость чувств, эту чувствительность и тонкий вкус, свойственный одному прекрасному полу. Не любя про­тиворечий, не привыкши отказывать себе ни в чем, малейшая безделица может его, любезного и приятного человека, рас­строить на целый день. Образованность, опыт, наконец, чтение не изгладили в нем слабостей и ошибок воспитания, коими так часто слишком нежные отцы и матери портят характеры любимцев своих. О-ий, при всех его добрых качествах, в глазах истинного ценителя покажется странным. Мелочная расчетливость, весьма похожая на екупость, и сибаритство-


    знатного барича в связи с выше описанными недостатками заставляют его пресмыкаться на ряду с дюжинами людей обыкновенных, когда б он по уму, гибким способностям и бла­городным правилам мог бы парить выше всего земного.

    В. Д. Н. Добродушный хохол, с крутым характером и слабо­стями своих соотчичей и ограниченными способностями ума. Прямиков в точном смысле слова, правил честных, ненавистник всякой подлости и несправедливости; но не озаренный светом наук и ума — суждения его о вещах и людях часто ошибочны. Гостеприимством своим напоминает патриархальные времена» Многим обязан я сему простодушному, доброму человеку.

    Н. В. Ш<е р е м е т е в>. Образчик модного воспитания,, Все есть по наружности и ничего внутри. На трех языках говорит совершенный вздор. Поет, танцует, знает множества куплетов из модных водевилей, читал Бейрона, Вальтера Скотта и Дарленкура, а сколько в России жителей, как она политически разделяется, солнце около земли или земля около солнца обращается; кругла или плоска она — это ему неиз­вестно. Знает все современные и былые происшествия и связи двора, перечтет без ошибки всю фалангу придворных и знат­ных, а не скажет, кто был Вадим, Игорь, Святослав, Никон, Сусанин, чем прославили и посрамили себя Грозный и Петр Великой; 1 что причиною падения греческих республик и рим­ской империи, от чего загорались Пунические войны, за что низложен Цезарь. Кто торжествовал на полях Фарсалии, как умер Катон. Кто оклеветал Сократа? Надменный родством и: богатством своим, раб приличий и общего мнения, он в моло­дых летах предсказывает собою Фамусова: «Ведь столбовые всё»... Робкий и малодушный в нещастин случайном, думаю, он готов бы был решиться на все, чтоб только избавиться от неудобств, коим боярская спесь его и умитанное тело были подвержены. Ежели есть в нем ум* то сие не заметно и затемнено в нем мишурою светского воспи­тания... Вот новое поколение, на которое должно отечество полагать свои надежды для будущего.

    1829 - й год

    Трудная работа характеризовать людей и людишек была прервана событием, которое я постараюсь описать ниже сего и которое я давно предвидел. Я начну нить краткого рассказа несколько выше настоящего происшествия, украсившего све­жими лаврами чело героев Терека, Кубани и Аракса.

    Еще с октября прошлого года носились слухи, что непокор­ные санджаки большой и малый А д ж а р ы, Леванский, Шаушедский, Арданучский, Мегехельский и Пос- х о в с к и й соединенными силами намереваются напасть на крепость. Племена сии, дикие, воинственные, издревле возросшие в грабеже и разбое, всегда враждующие против пашей и нередко презиравшие власть султанов, управляются ныне Ахмет-беком, человеком предприимчивым и честолюбивым. Махмуд III возвел его в звание паши ахалцих- ского, ежели он возвратит крепость назад: жажда прибытка, наличные деньги и честолюбие преодолели робость и бессилие, ш Ахмет-паша, действуя на народ обольщениями добычи, подкупом и фанатическою ненавистию к христианам, из остатка войск, разбитых 5, 9 и 15 числа августа минувшего года, умел набрать огромные ополчения, коими мечтал раздавить Ахал- цих; но он не знал, что защитники крепости были солдаты, некогда ее покорители, забыл уроки потерь былых и медленно' повел несметные легионы свои, высказывая тем тайну своего унижения и боязни... В грозном спокойствии ожидали мы наше­ствия нового Батыя; крепость приведена в возможное оборо­нительное состояние, каждому назначено место; каждый знал свою обязанность...

    15-го февраля через лазутчиков узнано, что неприятель переправился уже <через> Шаушедские горы в Посховский санджак, а 18-го разъезды наши открыли его в 18 вёрстах. Управляющий пашалыком генерал-майор князь Бебутов не­медленно послал в Сураму за тремя ротами обещанного сикурса и донесение о сем главнокомандующему. Деятельность пробу-

    дилась в городе и крепости: ломали дома, ближайшие к сте­нам, готовили мешки и камни, разнесли по фасам ручные гра­наты и бомбы, утроили часовых; задержали Кади Ефенди и трех беков, подозреваемых в преступных сношениях. Многие хри­стианские семейства с их имуществами были впущены в кре­пость; остальные поместились в мечети у ворот и каравансарая.- Неболыпой объем крепости и опасение, чтоб неопрятное много­людство не породило болезней, столь опасных в здешнем кли­мате, не дозволили гранитным твердыням открыть для погибаю­щих свои спасительные объятия.

    19-го генерал отдал приказ к гарнизону, в коем, уведомляя о приближении вражеских полчищ, убеждал защищаться мужественно. В ночь на 20-е февраля около 4 часов утра аджары, покровительствуемые глубоким мраком, вошли в город с разных сторон. Перестрелка и крики у мечети заставили ударить тревогу — в минуту все было на стенах, и картечь орудий наших уже сеяла смерть в нестройных толпах разбой­ников. Пять раз выдержали католики натиск аджаров, нако­нец вопли и ружейная пальба послышались внутри мечети — дикий рев нападающих извне, рухнули двери, и они ворвались туда. Овладев мечетью, с громкими завываниями рассыпались толпы хищников около стен, покушаясь в слепом неведении лезть на границе недоступной, — град пуль, картечь, камни, гранаты ручные, камни огромные посыпались на дерзких, давили, низвергали, уничтожали их. Недоставало только смолы и кипящего масла, чтоб совершенно пробудить в памяти защиту Иерусалима, Казани, Месолунги. Далеко эхо гор разносило перекаты выстрелов, лопанье бомб и гранат, беглый огонь ружей, как перуны северного сияния, облетали кру­гом стены, — казалось, отдаленный ад открыл преисподние хляби, чтоб своими мрачными отголосками умножить дикие красоты в сем страшном концерте. Опрокинутый, раздавлен­ный неприятель сумраком ночи прикрыл постыдное отступле­ние и, бессильный на великое, бросился грабить город. К нему присовокупились бунтующие граждане, рассыпались по домам,
    открыли ружейный огонь, и не прошло 4 часов — у нас уже было 20 убитых и до 30 раненых. Едва брежжущая денница озарила картину, достойную кисти гения-живописца. Про­странство между стенами устлано трупами убитых, воздух оглашен стонами раненых, вопли похищаемых сабинянок, как брызги кипящего металла, палили душу. Перестрелка слабела, меткие ядра пронизывали насквозь домьц наполненные грабя­щими, мольбы и проклятия христиан. Плач ребятишек слы­шался вдали. Город походил на свежую могилу заживо погре­бенного. Никого наверху, пустынный ветер колышет стебель полыни. Печально веют ели надгробные, но последние отзывы мученической жизни порою глухо долетают из-под земли, слабеют, замирают и снова раздаются в другом месте.

    Днем и в следующую ночь до 1000 христианских душ обоего пола были подняты в крепость; свой собственный дом уступил генерал несчастным жертвам войны. Уважение к горе­стной их участи и строгая европейская мораль охраняли лич­ную честь и безопасность каждой. Утешно было видеть, с каким патриархальным гостеприимством солдаты наши, сердца, зака­ленные в ужасе сеч и зареве пожаров, делились с ними послед­нею крохою пайка.

    На вторую ночь смелый католик, спущенный через стену, зажег дом. Нарочно сделали фальшивую тревогу, и, отвлекши внимание неприятеля с одной стороны, из крепости были выпущены два хорошо вооруженных всадника в одежде турок. Один должен был следовать на А ц х у р, другой на Ахала-Калаки с донесением главнокомандующему о блокаде крепости. По словам шпиона, посланного к нам из Гертва и пробывшего трое суток между осаждавшими, за ними была погоня, которой однакож они избавились благо­даря доброте коней своих...

    Каждое утро приветствовали нас аджары несколькими десятками ядер из двух орудий, поставленных на кладбище около башни близ католической церкви, но успешное действие нашей артиллерии не позволяло им. сделать и двух выстрелов
    сряду. Подозрительною казалась беспечность неприятеля. Кроме бесполезного покушения 27-го числа отнять у нас воду — покушения, стоившего им большой потери, — неза­метно было никаких решительных мер. Все заставляло думать, что неприятель вел мину, и все меры предосторожности были взяты. Около слабейших мест стояли резервы во всегдашней готовности. Приготовили возы с землею, чтоб забросать брешь от взрыва в случае надобности. Днем поголовно, ночью весь гарнизон находился на стенах. Деятельность и неусыпность начальников были достойны подражания: везде присутствуя, всюду ободряя, распоряжаясь с хладнокровным мужеством, они вдохнули в солдат надежду и бесстрашие. Твердость опыт­ных воинов наших возрастала с каждым днем. Чувствительно оскорблялось самолюбие непобедимых. Они негодовали, что
    проклятая орда могла лишить их спокойствия. Они пылали мщением...

    Утром 1-го марта чрез пленного армянина Ахмет-паша письмом требовал сдачи крепости, обещая всем безопасный выпуск. Генерал отвечал: «Силу оружия русского не раз испы­тали неверные; мы не отдаем иначе крепостей завоеванных, как по условиям мира или омыв их кровью последнего солдата. Крепость вверена храбрости полка, взявшего ее приступом. Ежели хочешь владеть ею, полезай на стены, готовы встретить тебя». На другой день бек снова выслал парламентера с пись­мом, в коем уверял, что нам уже нет никакой надежды; что брат его Абди-бек в боржомском ущелии разбил наголову •сикурс, к нам шедший; что ему известна храбрость русских, но что есть обстоятельства, в коих и самое мужество беспо­лезно. Презрительным молчанием отвечено на хвастливую ложь сию, убедившую о приближении сикурса.

    3-го числа, на 12-й день осады, генерал отдал к солдатам при­каз красноречивый, в коем, благодаря их за неусыпность, по­ощрял к новым трудам. С полною доверенностию к начальнику солдаты были готовы на всякую крайность и клялись погребсти себя под развалинами крепости. Привыкшие следовать по стезе
    победы в открытом поле, для них был нов род войны оборо­нительной; но всякий беспристрастный ценитель замечал с тай­ною радостию, как скоро привыкли они к хитростям обороны, с каким терпением и охотою выносили труды и бессонницу, как неутомимо и деятельно действовали во все время осады. Замечание сие приводит к мысли, что русский солдат, упра­вляемый начальником благоразумным и любимыми одушевлен­ный примером офицеров своих, есть непобедимый колосс, одина­ково гордый и мужественный в нападении и защите своей.

    В ночь на 4-е марта необыкновенный шум и движение между осаждавшими заставили думать, что они отваживаются, на что-нибудь решительное. Все приготовились к бою, алкали крови и жертв. За час до рассвета два жида, перебежавшие через стену, бледные и трепещущие, объявили, что неприятель начал отступление!! Долго не могли мы верить слуху сему,, наконец толпы жителей объявили то же. Не знавши достоверно

    о  приближении сикурса и о числе неприятелей, нельзя было< решиться на вылазку во мраке ночи, но восходящее солнце застало нас уже преследующих,— и скоро 4 пушки, 1 мортира, два знамя, много пленных и запас артиллерийских снарядов достались в наши руки. К 9 часам прибыл летучий отряд вспо­могательных сил под командою полковника Бурцова, а около

    5   часов пополудни показался и Херсонский полк с 5-ью ору­диями легкой артиллерии. Кровавое мстительное зарево пожара в третий раз залило небо Ахалциха.

    По показанию жителей и по собственному сознанию плен­ных, число неприятеля в первые дни блокады простиралось до 18 ООО; но многие в толпе сей удовлетворились главными побудительными причинами своего посещения, т. е.,награбя и пресытясь, возвратились в домы, так что бежало их не более 12 ООО. В продолжение 12 дней истреблено у них за 600 чело­век, наиболее огнем нашей артиллерии. 'Потеря наших про­стирается до 105 человек, выбывших из строя. Каждую ночь

    бек собирал совет о приступе, и всякий раз большинство голо­сов решало невозможность оного, упираясь на ежедневно возрастающую осторожность русских. Споры сии длились до тех пор, покуда с одной стороны слухи о приближении сикурса, с другой ложная весть, что отряд генерала Гессе из Имеретии двинулся на истребление пепелищ их, принудили самозванца Ахмет-пашу к бегству постыдному. На утро 4 марта, осматривая крепость извне, отыскали мину, веденную под поворотную башню из сакли, отстоящей от оной на 10 сажен. Незнакомые с правилами искусства, турки дали столь недостаточную толстоту верхней стене галлереи, что оная, не поддерживаясь рамами и подставами, обрушилась сама собою и засыпала тайник. Впрочем, камера с котлом пороху до 7 пудов была устроена порядочно, заложена каменною стеною, и взрыв, думаю <?>, был бы верен...

    Жители всего пашалыка волею и неволею участвовали в восстании. Для их мусульманского слуха горестно и дико- было внимать заветному звону колоколов, водруженных на род­ной земле их, и победным песням, коими оглашались зубча­тые стены доселе непобедимого Ахалциха. Под личиною искрен­него участия втайне ковали они крамолу. Привыкши к желез­ному бичу тирании, считая кроткие и человеколюбивые меры признаком слабости, а насилие правом и могуществом, они узнают, но поздно, что русские, благотворители и защитники покорных, становятся грозными карателями в справедливом1 мщении к народам бунтующим. Уже пробил последний час их. Генерал Муравьев, прибывший с войском вспомогательным, вооруженный огнем и мечом, понесет истребление в гнездо хищников.

    6-го числа прибыл 8-й пионерный батальон и с ним гене­рал Муравьев — предводитель вспомогательного войска. Гру­зинский, Гренадерский и Крымский полки, следовавшие сзади, были остановлены около С у р а м а. Ежели бы Муравьев выступил в день прибытия в вечеру, то большая частью

    жг шайки разбойников была бы в наших руках; добыча и плен­ные могли быть отбиты, и сие поражение имело б полезное для них влияние в будущем: в другой раз не попробовали б мятежники раздражать русских и старались бы только о без­опасности жилищ своих; но он медлил и не прежде 9 часов 8-го числа выступил на легких. Успех экспедиции сей состоял в том, что, следя неприятеля по пятам, выпустил его из рук, ибо он в глазах всех переправился <через> непроходимые шефшедские горы; зажгли несколько деревень опустелых, отбили 1500 штук скота и до 60 челов. пленных, усталых плен­ных из жителей. Кровь, слезы и нищета христиан остались не наказанными, и хищники, ободренные успехом, могут снова тревожить нас. Вообще, можно заметить, что Муравьев дей­ствовал так же, как и в Персидскую кампанию, где он своею укоризненною медленностию, недостойною военного генерала, выпустил из рук Абас-Мирзу, которого, с лучшим его войском, мог разбить наголову при переправе через Араке.

    Вскоре после сего получено дозволение от главнокомандую­щего: жечь и очищать форштадт на ружейный выстрел. Работа исполинская, продолжительная. Много рук, много искусства потребно, чтоб укрепить крепость, само по себе слабую; три раза выжженный и грабленный город походит на груду испе- пленных развалин. Нет и тени бывшего благосостояния. Более полувека мирной и торговой жизни потребно, чтоб привести его в былое состояние. Слух о приближении главных сил сераскира выгнал остальных жителей. Одни жиды, эти все­светные факторы, одинаково беспристрастные и радушные ко всем воюющим сторонам, составляют население некогда многолюдного Ахалциха.

    Апрель

    Возвращаясь на днях домой с обычной прогулки, я почув­ствовал грусть несказанную; на сердце налегла «акая-то евин-
    цовая тяжесть... оно ныло. Никакие мысли не могли напол­нить пустоты тоскующей души — в досаде бросился я в по­стель. Хотел плакать — не мог, хотел смеяться — это было выше сил моих. Бесился на самого себя, на природу, дерзал роптать на провидение... Мало-помалу успокоились страсти, рассудок подал спасительную нить Ариадны — она пособила мне выйти из сего перепутанного хаоса различных чувство­ваний. Вот разговор, который вели меж собой различные способности души, подслушанный продажным самолюбием. Решите, на чьей стороне была истина?!

    Рассудок: На кого ропщешь ты, слабое творение? Взвесь беспристрастно твой образ жизни, твои занятия мораль­ные и физические, желания, тебя тревожащие, и ты убедишься, что безобразная скука есть основа твоих мучений... Избавясь ее, ты разорвешь цепи, тяготящие сердце, сбросишь вериги, мешающие полету воображения, стряхнешь пыль с характера, от природы беспечного и веселого.

    Я (с досадою): Старый моралист! Слишком ветхи твои суждения. Спрашиваю: чем можно избавиться от скуки? Занятиями какого бы то роду ни было; но какую пищу могу я сообщить тебе, поставленный судьбою на точку, с которой рассматривает меня свет? Чтение обогатило б мой ум. Полу- сутки готов я не выпускать книгу из рук, но ты видишь: мы лишены этой отрады; пережевываем какие-то нелепые романы, обреченные судьбою утонуть в Лете. Люблю часто бродить по долам и горам, восхищаться и беседовать с приро­дою. Самые утешительные мысли занимают тогда душу мою, располагают ее к сладким мечтам, к тихим воспоминаниям; но природа мертва. Величаво почиет она на снеговом одре земли, и тщетно ищу я в ней божественного прекрасного. В других обстоятельствах и самая праздность может доставить удовольствие: беседа приятелей добрых, разнообразие сужде­ний; новые встречи; шум городской жизни, приятство жизни сельской, привет друга, ласки прелестной и самые шалости, думаю, позволенные в мои лета, могли б развлечь меня.

    А здесь? Беседы, не поддерживаясь новыми идеями, питаются нелепыми слухами и пересудами; часто встречаю новые лица, но они чужды мне и по чувствам, и по религии, и по языку. Вся деятельность города толпится и сосредоточивается на грязном базаре; кров деревенской хижины едва укрывает от непогоды хозяина; гуляя по системе, а не для удоволь­ствия, всюду встречаешь бледные грустные лица, слышу вопли нищеты; друзья и родные слишком далеко для искреннего пожатия руки; забыл, что выражает улыбка снисходительной подруги; к невинным шалостям преграждены все пути. Подай, строгий судия, подай мне орудие, коим бы мог я разло­мить эту кору случайностей, и тогда я увенчаю тебя венком победы — вручу скиптр правления над бренным человечеством.

    Рассудок: Это орудие в самом тебе. Извлеки из души занозу лени и бездействия, рассматривай самого себя, умей быть полезным во всех обстоятельствах, рассуждай, пиши — и ты будешь доволен собою. Пчела и из горьких растений; извлекает мед душистый — подражай ей, и в спокойствии совести, в веселом расположении духа, в радости после доб­рого дела — ты найдешь награду и утеху...

    Спор наш никто не мог решить, кроме холодного опыта, — я послушался предателя, но избрал терновую, опасную дорогу и, сделавшись от безделья журналистом, только взволновал в людях зависть, клевету и все смрадные и грязные лужицы в душах их. Рассудок снова остановил меня, и я навсегда сошел с литературной кафедры...1

    Мысли. Человека с твердым характером не застанет врасплох несчастие: не столь малодушный, чтоб страшиться его, не столь ветреный, чтоб презирать, — он всегда готов состязаться с ним. Будущность свою рисует всегда в худшем свете. Ежели она дурна — он не ошибся, ежели хороша — чистый выигрыш на его стороне. Чтоб никогда не обманы­
    ваться, он никогда не надеется — и вот тайна: терпеливо и презрительно улыбаться всякому горю, всякому капризу судьбы.

    Зависть есть одна из фурий, грызущих сердца людей. Человека завистливого можно сравнить с сохнущим деревом, средину коего точит червь сокрытый. Благоразумный никогда не обнаружит ее; благородный прикрывает видом соревнова­ния, робкий и подлый, будучи бессилен состязаться явно, клеветою, злословием и мелкими насмешками обнаруживает тайное недоброжелательство и не заметно для себя самого увенчивается терновым венком общего презрения.

    Новый сераскир-паша, деятельный более своего предше­ственника, предпринимает огромные укрепления все<го> Эрзрума. Но может ли хилый тростник удержать реку бурную? Что остановит победоносное войско, привыкшее мимоходом покорять крепости неприступные? Дух торговли и промыш­ленности, господствующий меж гражданами, побудит <встре- тить?> с ласкою гостей незванных. Эрзрум будет для нас вто­рым Тавризом.

    На днях получил от матушки и брата Александра письма, — они укоряют меня в молчании. Больно тронули меня укоры сии, вовсе незаслуженные. Не знаю, к кому отнести преступ­ную неисправность доставки писем? Я отвечал им и спешил оправдаться! Читинские братья мои здоровы и успо­коились по возможности. Ген. Лепарский есть благодетельный гений, ниспосланный к благу несчастных страдальцев.

    Гуляя по городу, часто случалось видеть мне детское сра­жение снежками. Христиане всегда занимают какую-нибудь узкость или высоту, мусульмане нападают и вытесняют их.

    Некоторые вооружены щитами и пращами. Католики осыпают их русскою бранью и насмешками, градом снежных ядер отве­чают турки. Взрослые прохожие смеются и радуются успехам, турки за своих, католики за своих, жиды за обе стороны, и нередко сие побоище оканчивается кулачными ударами и окровавленными лицами. Вероятно из-под кровли домов выносят ребятишки вражду, внушенную им отцами.

    В начале апреля в некоторых больных открыты признаки чумной болезни, следствие слабости добродушного генерала, который по настоянию и безрассудной просьбе Клюгена позво­лил после блокады грабить город. Чума закралась в вещах.

    16 апреля, по случаю увеличившейся чумной заразы, гар­низон был выведен из крепости и расположен лагерем в бала­ганах, за р. Посхо. Под выстрелами чума свирепеет. Ротные командиры дремлют в укоризненной беспечности. Взяты самые слабые предосторожности. Наконец, время и свежий воздух ослабили разлив ее. Кошкаров замедлил присылкою палаток и по своем приезде действует деятельно в пользу человечества. При переноске лагеря на свежее место велено жечь все вещи — чума снова усилилась. Я наскучил ужасами [не разобр.] и бла­годаря чуду, спасшему меня от гнусной смерти, 24 мая при­совокупился к сводному батальону подполковника Клюгена. Полк остался в Ахалцихе... В деревне Вале выдержал 14 дней карантина. Мая 29 выступили с Херсонским гренадерским полком под командою генерала Бурцова на истребление селе­ний в бунтующем Кобасинском санджаке. В один переход совершили путь свой, сбили, разогнали толпы неприятель­ские... Получили повеление от главнокомандующего, обошли другим ущелием в санджак Посховский. 2-го июня близ деревни Ч а б и р ь встретили нас Кася-бек и Ахмет- паша с 12-ю тысячами. Жаркое дело длилось пять часов. Успех — совершенное разбитие неприятеля. Трофеи—2 зна­мени, 3 пушки, 1 мортира, лагерь, 50 пленных, 150 верблюдов

    и множество снарядов. Стрелки наши были в особенной опас­ности.

    3-го числа Херсонский полк соединился с главным отря­дом. Наш батальон поступил в состав полка главнокомандую­щего. Явился Кошкарову — принял хорошо. Узнал его — достойный человек. Скучно. Ви<шневский> боится приблизить , меня к полковнику. Видимый эгоизм его... Написал письмо к родным.

    (На атом рукопись обрывается)


    РАССКАЗЫ М.иЕ. БЕСТУЖЕВЫХ В ЗАПИСЯХ СЕМЕВСКОГО


    Встреча с Михаилом Александровичем Бестужевым

    14 июня 1869 г. М<ихаил> Б<естужев> — довольно плотный старик 69 лет, несколько выше среднего роста, загорелое красноватое лицо, коротко обстриженные по-военному с боль­шою проседью волосы, не плешив, усы подстриженные, коротки, нафабренные. Говорит довольно хрипло и как бы иногда заикаясь, но приятно, с увлечением и горячо. Манеры хорошие, округленные, точно генерал выхоленный,2

    Брат его Павел погиб только зато, чтоМих<аил>Павл<ович> нашел на столике между двумя койками Бестужевскую «Поляр­ную Звезду» с стихами «Исповедь Наливайки», и то не он, а товарищ его читал, и Бестужев был схвачен. Мать писала государю, что это мой последний сын. Тот отвечал: «мы его* накажем отечески» — и угодил в солдаты.

    Загорецкий — был совершенно русский человек,, серьезный, молчаливый до-нельзя. Слова не добьешься, зато- что уже скажет — то веско и здорово. В Петровском, убивая тоску, стал делать картонные часы. Бывало, поляк сосланный Люблинский болтает и ругает поляков. Загорецкий встанем 25*


    и [не разобр.] если ты скажешь слово, я тебя убью!». И тот стихал.1

    20 февраля 1869 г. в Петровском заводе умер Иван Иванович Горбачевский, удивительно добрая и чистая натура. Заводские управляющие всегда оказывали ему всякие льготы: в постройке мельницы, в поставке лоша­дей под возку угля, в мыльном заводе, отводили луга, — все &то дело у него по доброте и беспечности лопалось. Он связан был с хорошенькой замужней женщиной, и муж эксплоататор ее [не разобр.] их из двух домов [не оконч.].

    В последнее время Горбачевский стал жаловаться на нездо­ровье; новые управляющие, люди молодые, нашему делу не оказывали сочувствия и уважения; его поперезабыли, и он после мучительной болезни угас.2

    Алексей Петрович Юшневский был человек в выс­шей степени серьезный и пунктуальный в исполнении своих обязательств. Утром, отправляясь в мундире в должность, он дома не расстегивал ни одного крючка. Не читал ничего, кроме самых серьезных, даже философских книг. Бывало, сидит у Киселева, — вел<иколепная> квартира, виден сад,— там жена его, Марья Казимировна, гуляет, много офицеров. Юшневского ничем не оторвешь от книги и не вызовешь в сад, Но под ледяною корою [не разобр.] теплая и впечатлительная Душа,

    Жену свою он взял от живого мужа. Когда ее в первый раз встретил,- он упал в обморок. Когда умер Вадковский, он, не сменяясь, пронес его гроб до церкви, прочие сменялись; поставил гроб на катафалк, два-три шага отошел и упал мерт­вый. Тут был доктор Вольф, искуснейший врач, который мертвых подымал на ноги, пустил кровь, но не пошлая «возь­мите его, он уже там>>.

    Борисовы: два брата жили верстах в сорока в д. Раз­водной близ Иркутска. Один был сумасшедший, другой только
    и мог его сдерживать. Он занимался переплетдым мастерством и проч. Брат — несумасшедший — поражен был апоцлексп- ческим ударом; другой приходит, застает труп, режется-, на двор бежит, вешается, бросается домой, зажигает листы бумаги и обрезков, все это загорается, и ори оба пылают.

    Оржитский служил в уланах, терпел нужду. Бывал у Рылеева. Дядя оставил ему наследство. Он вышел в отставку. Рылеев приглашал его в общество. «Господа, пожалейте меня, я хочу пожуировать, пожить. Если будет удача, я весь ваш». Впоследствии в шутливом разговоре Оржитский говорил: «Если вешать, то надо вешать экономически. На старом корабле стопушечном есть старые веревки, есть вымпел, мачты, — на пространстве пяти футов можно повесить всех их и место еще останется».

    Н. Бестужев простым ножом сделал часы, подарил их Муравьевой. Потом его преследовала мысль удешевления вывоза с упрощением хронометров.

    От неимения хронометров на кораблях непременно судна два гибнут из общего числа. После Николая Александровича остались восемь часов стенных и все это.понаверчено дырок и проч. «Едва двое часов с трудом сложил я».

    В крепости я два месяца бился, прежде чем заставить Николая Александровича понять, чего я хочу своею азбукою. Мои ответы были: «знать не ведаю». А стравливали беспре­станно с братом и проч.

    Перемена места из Кургана в Селенгинск стоила Елене громадных хлопот. Если бы мы предвидели их приезд, мы бы задумались перемещаться в Селенгинск.1 .

    Беседа 19 июня

    Блевнул Греч на меня. Он на меня, как на ребенка, смо­трел, я забавлялся с его детьми. Николай Бестужев и Рылеев его приказывали остерегаться. Зазвал в кабинет в 1825 году*
    шутливо, наглым образом стал выпытывать, ведь братья со мной не хитрятся. А, так вы пгпион? Прощайте, руку не подал и ушел. Он блевнул в меня.

    Записочки писал к нам в крепость. «Подлец этакий». <Николай Бестужев) записку разорвал. А за глаза он нас ругал и подличал.

    Как мог я «ничтожней и простой» в неделю приготовить.

    Михаил Швлович: «ты мерзавец, ты причина всех гадо­стей» — как бы я, будучи пешкой — как бы поднял. — Брат Александр пришел в кубрик в то время, когда раздавали бое­вые патроны. Притом его никто из солдат не знал.

    В Союзе Благоденствия не было подписки, клятв, протоколов, повесток. 20—30 человек сходились у Рылеева, либо у Глинки, у Трубецкого [не разобр.].1

    Петр Иванович Борисов образовал Славянское Общество под влиянием иноземца неизвестного. Здесь все те же речи были, клятвы, кинжал, черепа, но это была энергия молодых людей, и они внесли в Южное Общество энергию.

    Михаил Павлович привез Багговута на завтра из ^кор­пуса с экзамена. Как он мог увлечься, так я спас его только арестацией.

    М. А. Бестужеву с горячностью гр. Кушелев младший: «вот рука моя: если я нужен, располагайте мною». — «Вы благородно поступаете, мы идем на верную смерть — нам нужны не вы, а солдаты».

    А это, что я пощадил всех офицеров, ничего не говорят.

    Кто убил Милорадовича? Не знаю, смотрел в другую сторону...

    Я вырвал пистолет у Каховского. Он был в воспаленном состоянии.

    Петр Бестужев спас Михаила Павловича.

    Тиз<енгаузен> не был декабрист.1

    Беседа в июне [?]

    Му ханов устроил литературные вечера, сочинения, пере­воды устраивал. Я тоже участвовал; я представил о Шек- спир<овой?> драме; после того я читал морскую повесть, Купер, подражатели, «Случай — великое дело» — по просьбе Муха- нова. Все дамы просили читать. Му ханов: «я поеду на посе­ление, напечатаю»,.. Известие от Муханова [не разобр.]. Были обыски, Я сжег все бумаги, — у тебя черновые — отдай... Окна заклеены.

    В Иркутске гражданский губернатор Цейдлер свел Ник. <и> Мих. Бестужевых с Александром Бестужевым. Последний ехал в Якутск с Муравьевым Матвеем. «Не было блесток Бестужевских» — был грустен, ровен.

    Оржицкий при обнимании с М. Б.: «язык до Сибири дове­дет».

    Рылеев сорвался.

    Отец Петр из Казанского собора — разные отзывы.

    Ко мне поп седой вошел, бумагу и карандаш вынимает: «Вы приняли обязанность сыщика». — «Жалею о тебе, мой сын».

    Показания были для Николая [не разобр.] счастливы тем, что слышал [не разобр.] от нас правду.

    Народ о казни обманули днем, даже часом.

    На площади мороз. В одних мундирах... Ефрейтор Люби- мов... «Что жена горюет?» — Стоим. «Зачем вы нас не ве­дете?» — Я залп отставил. Выскочил перед фронт и человека два-три повалились... Трагическое с комическим переплетено.

    Торсон советы давал о флоте. Гнилье было, половник был выкрашен... Из 5 кораблей негодный 1 — по дну. 2 — в Гол­ландии, а между прочим миллионы шли на него [не разобр.]. Подарил Ал. Б<лагословенный?>. Качалова благодарить, а Торсона удалить со взоров государя.

    Пестов на руках М. Бестужева умер в Петровском. Засту­дил. Артамон Муравьев прорезал карбункул — пять дней.1

    Александра Григорьевна Муравьева умерла в Петровском. <Гроб> оклеили золотыми бордюрами. Как бомбоньерка; в какую-то бурю пошла и простудилась. Дочь ее Ноно Му­равьева в Париже.2

    На допросах призыв к раскаянию. Я знал, что меня прми- ловать нельзя.

    Одоевский соскочил, бежал, сел. Фельдъегерь объявил Башуцкому, трясутся губы: «Послушай, ты так говоришь, что и умный тебя не поймет».3

    Николай вспомнил, оторвал бумажку, сказал Чернышеву: «ты знаешь, этот злодей 13 декабря охранял меня». У кори­дорчика часовой, я водил смену в 1 час (по приказу Николая), курками сцепились, — бледная фигура Николая, ропрос: «что там делается, что случилось?» — «Больше ничего? Дай мне знать, если случится что-нибудь!».

    Измайловцы избили Ростовцева, когда он бросился туда уговаривать присягать; на площади Оболенский дал в рожу* Во дворце он прикидывался больным.

    М. А. БЕСТУЖЕВ. Фотография С. JT. Левицкого. 1860-е годы.


    Барятинский воспитывался у иезуитов — там и Алекс. Куракин.

    Николай ложился по земле и следил за равнением ноги.

    Николай <Бестужев> лет за пять вступил в общество, а я. . . [не разобр.].— Принял меня Торсон. Никаких клятв, обе­щаний. Знали только одного. Брат меня не принимал. Я даже не знал, что он членом.

    Если бы <и> не 14 декабря, нас все-таки перехватали бы,, и мы бы сгнили в казематах.

    Мих. Павл, шеф Московского полка... Взводы заходят,, как графленый рапорт; подойти бывало нельзя.

    Немецкая вошь. Михаил Павл, не едет встречать. Не* смотрит на Ел. Павл. Я думаю, если бы эти свиты в солдатг обратить, то отличный развод бы сделал.

    Мария Федор, все время говорила: повесить их.

        «Ты ее каблука не стоишь».

    Зоологические наблюдения у нас все были.

    Волконская Мария Николаевна в шахту спускалась.

    Работали на Петровском заводе за 30 верст. Сначала в ка­зарме дамы жили, потом свидание в домах.

    Для «Стрекозы» в Кяхте Орлов доктор издавал. В 60 писа­лось экземплярах.1

    Давыдов басни шутливые писал: поправили <?> и то наме­ков <?> было много, я с Петровскими...

    Однажды жил коллежский регистратор.

    Превосходительным он был Не оттого, что много жил,

    А оттого, что р<усский> им<ператор>

    К нему на 8<адний> двор ходил.

    Однажды серенький паук Бежал ужасно торопливо Из А<кадемии> наук.

    Другой, который горделиво На всю вселенную смотрел,

    Вскричал: «Смотри, какой пострел,

    Всегда он и везде поспел...

    А сам не знает назначенья,

    Что велено его поймать

    Для М<инистерства> н<ародного< пр<освещенья>».

    Литературная газета «Стрекоза» в Кяхте, присылалась. «Николосор» — в 20 или 30 строф. Прекрасная едкая •шутка*

    Он доброд<етель> страх любил Й строил ей везде казармы,

    И где б ее не находил,

    Тотчас производил в жандармы.

    При нем случалось возмущенье,

    Но он явился на коне,

    Провозглашая всепрощенье.

    И слово он свое сдержал:

    Как сохранилось нам в преданье,

    Лет 40 с ряду все прощал,

    Пока все умерли в изгнаньи.

    «Стрекоза» года 4 выходила в листках.

    Мозалевский и Соловьев выручили Лепарского по делу Су хинина.1

    В Селенгинске нашли казацкого урядника, Кузьму Ива­новича Скорнякова. Славный человек. Выбирайте сами, из казенных оброчных статей «Зуевскую Падь» (между двух гор).

    Беседа в июле

    2    пистолета Кахов<ского>... вырвал, — пистолет и теперь у него.

    Щепин и другие не были в Обществе; в три дня обработал.

    Завалишин из Камчатки на курьерских... Предложил Александру I общество — ничего; подбивался к Рылееву, оттуда к молодым морякам, глупые идеи.1

    Арб<узов> — на память. Назначен историографом и содерж. музеем. Сжигал часть бумаг, а потом допрос. Арбузову попали его стихи. В Петровском ханжить начал, — Кучевский майор хотел Астрахань сжечь [не разобр.] ну с ним не переспоришь.

    Лейб-гренадеры были в крепости, они были наши, тогда можно было капитул... ядрами во дворец валить... поставили на Исакиевском мосту 4 пушки и валили, люди подстраива­лись,.. 2 взвода рухнули в воду.

    Дом первоначально на 4-й линии, а 14 семья жила йо 7 линии, у Андреевского рынка.

    Я остановился против гвардейцев, а то бы они выстрелили.

    В Алексеевском равелине. Молчание... часовые молчат, — засвистал песню, которую знал Николай, пресмешная, а он отвечает... «Если осмелитесь»... Брату — внушения... Много времени прошло. Кое-как книгу выпросил IX том Карамзина

    об  Иоанне Грозном — читаю, и вдруг идея... стучим —жив... по утру — в середу вечером... мы можем говорить. Если про­стую азбуку, то бить 30, 40 ударов для последней буквы, напр. Я=25 ударам. Я ухожу — 23=г/. Отделить гласные от согласных особенно и выбросить неупотребляющиеся 20
    согласных. 4 разряда их и 1 разряд гласные. Оба — моряки. Часы — двойной удар; — сокр<атить> вдвое битье согласных, б, в, я. Знак понимания. Так что выходило одними соглас­ными букв<ами>. Так что разговор был. Принесут бумаги, сколько листов бумаги я уже даю ему знать, в чем бумага, как отвечать, и мы согласо<вали>.

    1    р—б, в, г, д, ж,

    2       —з, к, л, м, н,

    3       —п, р, с, т, о,

    4       —х, ц, ч, ш, щ.

    В Шлиссельбурге 7 окт. говорил [не разобр.].

    Палочка обожженная, в железо били, кузнечики [?].

    Гласные бились отдельно редко, а другие били отдельно, — легко понять было.

    Месяц бился брат, прежде чем понял его; он думал, что я верчу дырку; мы узнали, что окошечки замазаны для осады.

    Завострил, от ножки деревянной кровати отколол лучинку, нитки из одеяла, от вентилятора <отколол>, успел провертеть свой ряд кирпичей; стал ряд мой вертеть.

    Я скован был, я сяду в углу темном, и тут скорее [?] пере­дать, а он сердится, и трудно будет... До той минуты — когда от матушки письмо.

    Лилиенанкер старик-смотритель шарит стену, я в послед­ний раз кулаком начал стучать.

    Отодвинул кровать, отбой был... царапает азбуку, дает знать возобновление и начал палочкою бить, азбуку записы­вать; перпетюелькою царапал. Когда я перестал, погодил немножко, было поздно — волнение — лег спать. Утро — а я спал через комнату. «Слушай!» и rîer. «Здравствуй, Мишель, здоров ли ты?» — успел ночью выучить. — «Здоров, я в цепях, как ты». — «Я плачу». На этом разговор кончился...1

    Немец рубанул знаменосца.

    Мундир мой М<ихаил> П<авлович> во дворце еще сжег.

    На руках у меня железа.

    Я знал, что я погиб —будь откровенен [не разобр.], что ж, •я и думал, что не погублю других.

    На дворе гауптвахты 3 дня, связан, руки скручены, не да­вали есть, ночью Чернышев спрашивал. — «Я не знаю, я не слышал, я о другом думал»; [не разобр.], я не поклонился, я видеть его не мог.

    Железа сняли после пасхи.

    Одоевский живой человек, жизненный кадет в душе, он соскочил с саней добежать по Неве, за ним жандарм летит, бежит долго, дольше, — поймали, он [не разобр.]... его при­везли.

    Башуцкий — дрожащий голос, «тебя и умный не поймет», он приказал провожать двум конногвардейцам; сестра мне прислала шубу братнюю... Солдаты держат под руки. В жар­кой комнате — в ожидании Сукина... Два солдата te ж самые... Офицерские шпоры, оставил солдат, принес воды... «снимите шубу»...

    Беличья шуба, плед принесли, шубу, надели на голову колпак, поставили за ширму, слышу — звенят шпоры, скоро, подождите... Остановился — сдернули шапку, комната яркая... М<ихаил> П<авлович>, Татищев, Чернышев, допрашивали; — красное сукно, блеск украшения как в тумане видел... На эти ругательства — 4 раза приводили... с щ .-Ростовским очная- ставка, что он не член.

    Они не хотели верить, что Фридрихе, Шеншин бригадный, Хвощинский — по ж..., батальонный командир, плашмя рану получил.

    Щепин действовал в угаре, я его настроил, что он так дей­ствовал за Константина.

    <Утром> гр. Кушелев <ныне> ген.-адъютант спрашивал: «я буду с своей ротой, хотите, чтоб я был». Я сказал: «ваше присутствие не нужно... Дайте роту»... «И прекрасно, — возьмите роту».1

    Багговут прапорщик М. П. <Михаил Павловича сдал его мне — «возьми, Бестужев, будь отцом!». 14 числа рвался со мной. Я знал, что нас возьмут — дело не неожиданно было бы. «Останься, не участвуй, я сказал, чтобы ты не шел, нам нужны солдаты!». Подозвал фельдфебеля, —«прапорщик, вашу шпагу!» — домашним арестом арестовал его. Будь он с нами, погиб бы [не разобр.].

    Все бы ротные командиры были бы сосланы, если б я не мол­чал на допросах. Кушелев проезжал в Кяхту — прислал поклон и благодарность, что помнит, чем обязан.

    Я был в беленьком полукафтане. Как оборвали, так и стоял.

    Лунин выступил вперед. Крутит усы. «Позвольте мне сесть» однакоже с таким презрением.

    Лунин был умен необыкновенно, сестра его умоляла вс^ем чем [не разобр.]. «Я получила письмо... владелец семидесяти миллионов... Письма твои ходят по Петербургу, бесится каждый раз». Выстроил он себе в Иркутске Петровский замок, острог, частокол... собаки тысячные, ружья великолепные, ни к кому не идет... Звонок к нему. Ефим или Трофим ссыльно­каторжный, верен ему, как собака, душу положит за Ммх. Серг. «Хорошо-с, я доложу». — «Скажи, что некогда, что я сплю»... «Приказал сказать, что сплю». Так часто о Трофиме в письмах к нему. Начинать рассказ его биографии, как он

    был крепостным, на охоте на собак променяли, как попал, [пропуск], что женат на хорош<енькой> женщине, барин отбил, [в] солдаты отдал; что он претерпел в солдатстве, как он голодал, сделал преступление, схватили его и т.п., заключают в [тюрьму]. Что всего более удивительно, что этот человек честнее и лучше всех начиная с ген .-губернатора и до послед­него чиновника в Иркутске.

    Перед этим написал об делах. Н<иколай> П<авлович> при­казал перевести его в Акатуй. Тогда Успенский вызвался — ночью его окружили, знали, что он не пустит. Полицмейстер, молодец тоже «Ружья совсем не для Успенского». Пропасть

    записок было, книг много, денег пропасть............. 1

    Одни говорят, что был убит, а другие говорят, что умер'* от угара.

    Трубецкого с овациями хоронили студенты в Москве.„

    Я сжег свои записки в 1863 [?] году.


    Встретил в зале старушку бодрую, живую, черные волосы 'С самой незначительной сединой, сутуловатая, среднего роста, приятная улыбка, есть сходство с Бестужевыми. Была в чер­ном платье, черной мантилье, с повязкой на голове черной.

    Дружески протянула руку, сказала: «я догадалась».

        А я вас узнал по сходству с братьями.

    Прочла записку собственноручную, нечто в роде форму­ляра А. А. Бестужева.

    В прежние годы молчала, теперь с трудом и как бы не­охотно от непривычки говорила, Свиязев наводил; вечером, после чая, в бестужевские сумерки разговорилась и говорила очень хорошо.

    Отдавая записку: «расцветите это с вашим красноречием ш вашим благоразумием».1

    Отец мой Ал. Федос. был очень замечательный человек, артиллерист. Посылали его в Архипелаг. Посадили на корабль. Встретились с шведским кораблем. Началась стрельба. Ал. Федосеевич сам наводил. Высунулся из люка бокового, — ему щепой ударило в щеку, сильно повредило челюсть, упал замертво, его бросили в трюм между ранеными. Товарищи его страшно любили, захотели хоть мертвого увидеть, выта­щили, все средства не помогли, наконец, хотели выбросить в море, но приставили зеркало и заметили дыхание. Он выле-


    чился. Но шрам оставался, и косточки выходили гнилые. За ним ходил Федор лакей, отец Тихона — оба были потом отпущены на волю.

    Ал. Федосеевич женился после брака. — С детьми, когда приходили они в отпуск, занимались Василевский. Мальцов и друг. Отец сам спрашивал их.

    26   Воспоминания Бестужевых

    Ал. Фед. знал отлично французский язык. Он стал изда­вать Петербургский журнал. В. к. Александр Павлович, любя его и зная, что у него дети, передал, лучше бы он не под своим именем печатал. Нашли Пнина, но в сущности редактором был Бестужев.

    Ал. Федосеев, оставил военную службу вследствие нена­висти к Аракчееву; он сделался правителем канцелярии А. С. Строгонова, и его предписания умные проникали даже до Екатеринбурга. Ал. Федосеев, умер в 1810 году. Когда он был ранен, его шесть недель лакей Федор поил бульоном через соломинку.

    Детям говаривал: не оставлю богатства, но честное имя и хорошее воспитание. Сами все заработаете. Лекции, впро­чем, едва ли дорого стоили.

    Василевского называли: «Рим и Греция идет».

    Н. А. Бестужев был отличный актер. Масон. Сестра нашла у него одно время фартук, крест, молоток. Секрет о заговоре строжайший, сестры ничего не знали. Вошел в заговор ради любви к брату Александру.

    14-го декабря вечером прибежал первым к сестрам Михаил Александрович. «Сестра, я погиб, я теперь ничто». Стал сры-' вать знаки отличия и бросать. «Дай платье». Надел заячий сюртук и ушел. За ним Ал. Алек, бросился на колени пред матерью, повинился, что он собственно погубил братьев, что без него бы они не попали. Простился и ушел в партикуляр­ном. Наконец Николай Алек. «И ты также замешан». — «Да ведь я по нашим законам уже был виноват, что знал, да не донес, а мог ли я донести на свою кровь. И так я сам вмешался. Дай красок ящик. Да вели принести мне чаю». Я пошла распорядиться, он исчез. Поздно ночью явился поли- циймейстер с обыском. Это была махина страшная. Ел. Алек, его приняла:


        Вам велено осмотреть братьев, а мать не приказано убивать?

        Нет.

        Так дайте ж я сама распоряжусь. — Пошла впереди тихонько, дошла до спальни. Мать лежала за ширмами.

        Маменька, вы спите?

        Нет еще. — Она не все еще знала, но догадывалась,, пред ней Ел. Алек, все смягчала.

        Прислали за братьями, чтоб они шли присягать.

        Вот нашли время, — ворчала мать. Она терпеть не могла полиции. Полициймейстер тихо чрез спальню осмотрел углы.

    На другой день Б<орецкий>, лицо темное, любитель театра, приехал к Ел. Ал. и объявил, что Мих. Ал. просит платье, он-де у него и хочет явиться к государю.

    Я думала, что надо являться во всем параде. Но у дома ходили уже шпионы. Навязала на Татьяну Григорьевну ста­руху эксельбант, мундир, знак, шарф, и она пошла под сало­пом. Остальное выбросили в окно. Пустошкин подхватил и понес.

    Томительное ожидание. Приезжает полициймейстер Д<ершау>* полковник, с хитрейшим допросом.

        Брат ваш Ал. Ал. у государя, он кается, царь дово­лен, — Бестужев, ты-де подаешь мне случай тебя простить. Так где ваши братья, я поеду их уведомлю и посоветую, чтоб они сами явились.

    Я не была так проста, чтоб выдать братьев; посадила пол­ковника, выпроводила его, а между тем тщательно прикры­вала боковые комнаты, где чистилось платье и белые брюки для Мишеля.

    Тот явился добровольно, но было уже поздно, это не вме­нили в заслугу.

    Ал. Ал., стоя во дворце и говоря совершенно смело, ска­зал подошедшему к нему с изъявлением сожаления: «Пошел прочь, негодяй!».

    Николай Александрович красился и переодевался, ка­жется, у Торсона; прошел до Кронштадта к любовнице. К нему пришел благородный муж ее.

        Ник. Алек., вас ищут, идут схватить, бегите.

    Тот прошел дальше. Не доходя Толбухина, на косу песча­ную, здесь домики матросов; вошел в один из них, попросил есть. Баба дала ему репу скоблить. Между тем, заметив бле­стевший на пальце солитер, стала все вокруг него ходить и присматриваться к его раскрашенному яйцу.

    Приехали сыщики.

        Кажись, у меня Бестужев, — сказала баба, — лицо ле то, а по манирам как быть и он. Да и перстень...

        Н. А., ведь я вас узнал.

         Коли узнали, так ведите.

    Повезли. Царь говорил стоя, предварительно чрез Лева­шова обещав пощаду, если откровенен будет. Н. А. Бестужев подобно братьям никого не оговорил, но говорил общее и смело и свободно. Он привел три причины бунта:

    Не хотели шутить присягой. — У нас 600 ООО законов и столько же узаконений; рассказал сложную и запутанную тяжбу его семьи, которая решалась и вкривь и вкось. Нако­нец, объявил, что сам Александр был виною заговора, обещав в Варшаве конституцию всем и ничего не сделав для России.

        Спасибо за откровенность, Бестужев, мне во многом, ■открылись глаза. Ты отделаешься годовым только заключе­нием в тюрьме. Ты расстроен? — Велел дать ему обед.

        Дорого я расплатился за обед царский и шампанское, — говорил потом Н: А. Б., — ведь нас всех государь повысил разрядом, дал большие чины в росписи.

    Сестер до 13-го июля 1826 года не пускали в крепость. Все это время Елена Александровна ходила через крепость, мимо крепости, должна была унижаться в семье негодяя плац- адъютанта; у него жена расфранченная/дочь сентиментальная, ;а братья томились в тюрьме.

       Попадетесь вы, Елена Александровна! — говаривал ей рыжий плац-майор, — посадим мы вас в каземат!

        Да ведь от меня все солдаты разбегутся! Ведь вы знаете, какая я бойкая1

    Ал. Ал. сидел у Никольских ворот, к парку, по левой руке, крайнее окно. Внизу ходили гвардейские часовые. Дей­ствительно, гвардия всегда была развитее и благороднее. Смотришь, бывало, беспокойным взглядом, а уж солдатик, не смотря на меня, бывало, скажет: «Здесь, здесь — давно» вас ждут». Подходишь к воротам и взмолишься бывало: «Отче Никола, сделай какое-нибудь препятствие, чтобы мне можно было приостановиться у ворот подольше».

    И действительно, протащится какой-нибудь воз с дро­вами.

    Ал. Ал. был очень неосторожен. Подобно Железной Маске, он написал раз что-то на тарелке и выбросил ее из окна в воду. За это был штрафован.

    Бывало беспрестанно посылает солдата гарнизонного с запи­ской карандашом: пришли, мол, отчет о деле нашем в пироге и т. п. Других солдат гоняли за эти посылки сквозь строй, а этого не трогали. Должно быть, это был сыщик, записки предварительно читались, а дозволяли читать, в ожидании, что мы что-нибудь проболтаемся. Бывало, накормишь, напоишь солдата, дашь ему денег. А он все сидит, в чаянии что-нибудь выведать.

    Страху наберешься много. — Ступай, голубчик, скажи тому, кто послал тебя, чтоб он больше не посылал, мы уж сами все знаем и устроим.

    Так же был неосторожен и Ник. Алек. При свидании нашем в июле 1826 г. он, между прочим, забывая, что здесь комен^- дант, спросил:

       А ведь ты, сестра, я думаю, догадывалась?

    Я нашлась. Тут был комендант.

        Нет, не догадывалась, а если бы догадалась, то спря­тала бы ваше платье и не пустила бы вас.

    Пред прочтением сентенции они были необыкновенно веселы. Шесть месяцев держали взаперти, а тут дозволили свидеться, плакали, целовались. Ник. А. шутил много.

        Ну, братья, не отвечаю за других, а мы с вами сви­димся, мы разделим вашу участь в Сибири.

       Какую мы колонию там устроим, как заживем, — гово­рил шутливо Н. А.

    Комендант и приставники были очень вежливы при наших свиданиях в комендантском доме. В тюрьму не пускали. Комен­дант все выходил, шли приготовления к виселице.

    Мы разов шесть виделись. Когда сидели они по казематам, то Мих. Александр. — язычник — выучился особому языку, чрез стены. Особые звуки и удары. Долго его не пони­мали, и он сердился. Наконец стали понимать до того, что •если передается что смешное, то в трех-четырех казематах вдруг разом захохочут, и часовые думают, что это сумасшедшие.

    А с ума сойти было легко. Я видела Батенкова в 1847 году, как ехала к братьям, дала ему знать о своем проезде, хотя и не была с ним знакома. Он прискакал чуть ли не из Верхо­турья. Долго и много говорил. — «Ведь мы спать хотим». — «Да ведь я 20 лет молчал». Говор его был хорош, но хохот поразительно дик, говорят, он ныне изменился в хохоте.

    Петр Алек, братьями же был отправлен в Кронштадт, чтоб не попасться ему, юноше, провожать даму. Но он подозревал все что-то, кое-что подслушал и, увлекаемый любопытством и желанием разделить участь братьев, прискакал утром 14-го ч., едва не утонув, из Кронштадта.

        Дорого я поплатился за свое любопытство, —говаривал он иногда в те минуты, когда приходил в себя от безумия. Он спас жизнь Мих. Павл. — Кюхельбекер положил пистолет на его плечо и прицелился. — Что ты делаешь, — закричал Петр Алек., — взял пистолет, стряхнул на земь порох и рас­топтал. Это дело приписали унтер-офицеру. Бестужев-де не мог спасти великого князя.1

    Петр Ал. умер в сумасшедшем доме около 1844 г. В то время я очень сошлась, по крайней мере наружно, с этим двуличным негодяем Дубельтом.

    Когда Ал. Алек, был в Горном корпусе, ему очень не нра­вилась эта часть, а главное необходимость ехать потом в Сибирь. — Мамаша, — говаривал он, —ведь я нашалю впо­следствии; так меня и без Горного корпуса сошлют в Сибирь.

    В Якутске он жил, как Суворов, его прислали туда из Фин­ляндской крепости. Пел на клиросе, читал, все были от него без ума. «Сестра, — писал он, — здесь похоронена умершая тут и сосланная Анна, твоя однофамилица, которой был уре­зан язык, смотри, друг, береги свой язык», и проч.

    Начал он писать в 1819 г. Свиязев принес описание Петер­гофской фабрики. «Уж не стихами ли, — вскрикнул Греч,— мне обещал Бестужев стихами».

    Александр Вюртембергский не заступался за него, он сам боялся, и Ал. Бестужева перевели по его же просьбе из Якутска, он потом горько раскаивался в письмах. В Якутске я хоть здоровье-то имел.

    В письмах к братьям он кокетничал, боялся их критики и писал довольно просто. К сестрам писал мало, большею частью общие письма к матери и им.

    Не помню, рассказывает ли он в «Поездке в Ревель»: он подарил Тихону бумажку денег. Тот зашил их в шапку, заснул и потерял ее ночью. Ал. Ал. стал его бранить. «Да что ж, я рад, по крайней мере, если не мне, так и никому не доста­нется, никто не догадается».

    В тюрьме я Мих. Ал. дала итал<ьянскую> библию, Николаю— Стерново путешествие, Мишелю — Расина, чтоб учил на память стихи, и это очень помогало. Николай же Александрович вставил много из Стерна в повесть «Отчего я не женат», а Беке­тов, ныне ценсор, в прошлом году повыкинул все эти места из повести.

    Когда ехали к Адлеру, А. А. Б. сложил известную ныне песню:

    Плывет стена кораблей,

    Словно стадо лебедей, лебедей,

    Ах, жги, жги лебедей, и проч.

    При высадке солдаты пели эту песню. Щебальского рассказ о смерти Бестужева во многом невероятен. Он был изрублен вполне, иначе труп бы вытянули. Один приполз на четверень­ках. Была молва, что брат жив, я писала Вальховской, та обстоятельно описывала дело и говорила, что сомнений в его смерти нет.

    Вальховский был у меня в СПб., я, как бы не зная, что его глупому приказу итти с приказом об отступлении я обязана лишением брата, стала нещадно поносить его распоряжение» Он обомлел и глупо оправдывался. У меня сердце кипело от горечи и негодования.

    Ал. Ал. был ранен двумя пулями в грудь, а не в ногу, не в спину и не в пятку, как говорили тогда, сравнивая его с Ахиллесом. Солдаты его хотели нести и т. д.

    Государь сам был ценсором его сочинений, и только о кав­казских очерках он сказал, что Бестужев славно пишет, но по прочтении немногие захотят ехать на Кавказ.

    Первое издание на свой счет, но в типографии Греча. 12 т. ассигн. стоило, 2400 экз. разошлось скоро. Второе изд.* Смирдина и Полевого. Много крали книгопродавцы, мыши подъели, у Свиязева наводнение подмочило. 3-е изд. в III Отд. 30 ООО ассигн. стоило 2400 экз. 4-е изд. не совсем сходно, Свиязев смягчал по Никитенко словам.

    Анну 4-й степени Ал. Ал. получил два раза, не любил он этот крест. Первый раз принес ему 14-е декабря, второй — он бьвд убит.

    Красноречив и говорлив он был необыкновенно; если к Виртембергскому долго не шли с докладом, то он прямо говорил: «верно Бестужев дежурит — с ним заговорились».


    Матильда Бетанкур была влюблена в него. Бетанкур пору­чал ему дела по инженерной части, вполне полагаясь на благо­родство и ум Ал. Ал. Бестужева. Портрет А. А. Б. прислал свой с Кавказа. Смирдин пришел и выпросил для издания. Бурку я накинула. Делали в Лондоне, прислали. Я увидала факсимиле. — Смотрите, — говорила я Смирдину, — доста­нется вам. — Между тем разослали объявления о том, что подписчики сочинений получат и портреты. Вышел первый том Ста Русских Литераторов.

    Государь с разводу приехал к Мих. Павл., был взбешен. Увидал — развернул. Полевой, Свиньин, Зотов, все они в ха­латах, один Давыдов в мундире изображен, наконец Бестужев. «Его развесили везде, а он хотел нас перевешать!». Жандармы схватились.

    Ко мне требование об уничтожении. Я было сопротивляться,, что не мне же публику обманывать, нет. Пошли в кладовые вырывать. Представила 900 экз. по простоте. Все они потом проданы III Отд. в Гостиный двор. А надо было мне только 96 отдать. Проста была. Переплетчик не так прост, он украл 70 экз. 1-й части, да на ярмарке и продал. Портрета было сделано 2000 экз.1

    Ночи долгие, беспокойные, со слезами проводила я во^ время этих злополучных событий, а они сменялись одно другим!

    Никол. Ал. умер 15 мая 1855 г. Он скорбел о Севастополе.. «Севастополь, мой бедный Севастополь». Весть о его гибели пришла после. Весть о смерти Николая пришла к нему в ап­реле 1855 г., он принял ее холодно; уверял, что у него самого царская болезнь, а он просто сильно простудился, сделалось воспаление, за доктором он не хотел посылать в Кяхту, никуда, стал лечить себя диэтой, и чуть не голодной смертью от исто­щения умер. Адмирал Р е н и к е обстоятельно писал ему' из Севастополя. Все это были его друзья.

    Когда у меня полициймейстер 14-го дек. спрашивал, кто знакомый их, — пол-Петербурга <их> любит, — отвечала я со­вершенно справедливо.

    Когда я приехала в 1847 году с сестрами в Селенгинск, была звездная ночь, чудная, — на чистом большом дворе мы стояли у крылечка обнявшись.

        Знаешь ли, милая Елена, — говорили братья со сле­зами, — ведь только твое обещание присоединиться к нам нас и поддерживало все это время.

    Никол. Алек, похудел, был седой, лысый. Но чудное лицо. Я любила глядеть на его портрет молодым.

    Жаль, что он весь отдался хронометрам, столярне, то­чильне, живописи, он был слесарь, золотых дел мастер. — Пиши ты, Николушка, — говорила я.

       Да рука не поднимается писать, — отвечал он, — ведь знаю, что это ни к чему не поведет, не напечатают.

    Я же была уверена, что это рано или поздно войдет в печать.

    О Гусевом <Гусином> озере он написал вместе с доктором самоучкой в «Вестн. Ест. Наук». Он уж получил печатное.

    В 1846 г. в октябре умерла мать. Петр Алек, умер раньше. В 1847 мы поехали. Хозяйство было уже хорошо устроено, «большой дом; мы им посылали деньги. 30 душ мы своих порас- пустили на волю, именье продали в уплату дома.

    Мачеха Одоевского женила Павла Александр, на Трегубо- 'вой — брак был плохой. «Я-де хотела умного соседа иметь».

    На Павла Ал. донес Ярцов, а не Воейков. Войнаровского под тюфяком нашли. Мих. Павл, ругал. — «Могу ли я оправды­ваться, что я — Бестужев». Ник. Павл, поручил это дело в. к. .Мих. Павл. Тот чрез адъютанта своего Бибикова успокаивал нас, а сам услал Павла Александровича в Бобруйск солдатом.

    Тот ладил с комендантом, который был из солдат. Являлся, затянувшись в мундир, говорил:, «ваше высокоблагородие».

    Потом уже жил с ним в одной квартире, но в праздничное утро надевал мундир, являлся к нему и поздравлял. Старику это нравилось, хотя он и говаривал: «что ты, Павел Алексан­дрович, брось, к чему это, садись пить чай!». Так применялись «братья к церберам.

    Генерал Лепарский, командир в Чите, чрезвычайно любил Ник. Алек., он прямо писывал ему: «приходи, друг Николай Александрович, посмотри да оцени мои покупки, драгоценные -камни».

    И тот отправлялся свободно из своей тюрьмы. Я была в ней потом. Это черная деревянная изба, в полусвет, окно высоко, там сидел в это время старик-раскольник.

       Я с тобой, старик, хотела бы поговорить, да не позво­лят. Вот тебе булочки.

        Что делать, матушка, по грехам терпим.

    Ел. Ал. отслужила панихиду по Лепарском.

    Ал. Ал. имел переписку до декабря с Сенковским, от него письма, и в одном из писем брату отсутствовавшему хвалит ^способности поляка, которого-де учу по-русскп.

    Отсюда фразы Сенковского. Указать на биографию Дудыш- кина и Дружинина.

    Запрещенный экземпляр «Полярной Звезды» 1825 г. про­дал Свиязев в Перми вместо 10 р. за 100 р. ассигнациями.

    Дл. Ал. Бестужев издавал рукописный журнал в Горном корпусе и вообще был проводник литературных идей.

    Елизавета-императрица написала ему за «Полярную Звезду» весьма лестный рескрипт: «Мне очень приятно, что -молодые люди занимаются отечественной литературой». Бесту­жев очень дорожил этим.

    Множество важнейших писем, например знаменитого Капо- .дистрия к Николаю Алекс., по его поручению, сожжены были •струсившими сестрами. Остались самые неважные.

    В другой раз при отъезде в Сибирь множество было сожжено младшими сестрами. Другой раз мыши в подвалах пообъели письма.

    Сумароков-полковник привез с Кавказа письмо Павла Алекс. Резко осуждал его за хладнокровие, с каким он сказал Мих. Павл.: «Я брат Бестужевых, потому должен быть вино­ват; прощайте, товарищи, — я не погибну, благородному человеку везде хорошо». Осуждал шутливость Павла, с какой он писал с Кавказа: «Меня, как Язона, ссылают в Колхиду, везет гарнизонный офицер». На все это мать смело отвечала:

       Что же, вы хотите, чтоб он убивался? Никогда этого не дождетесь. А и в. кн., обманувший меня, даст ответ богу!’

       Сгубили-таки Бестужева! — говорил о Павле его начальник.

    Петр Александрович сошел с ума первоначально от того, что ночью, в крепости, был страшно чем-то испуган. Его взяли у сестер как бы для присяги во дворец.

    Николаю и Михаилу Бестужевым предоставили выбрать место для поселения. Сестра выбрала Курган Тобольской губер­нии, поближе к России. Но Ник. и Мих. написали, что друг наш Торсон поселился в Селенгинске, он в ипохондрии, мы* его не оставим, поэтому перепросились. И я против воли хло­потала о переводе в Селенгинск и выхлопотала.

    Мих. Александр, женился на казачке, имеет трех детей, бедствует, живет в Селенгинске.

       Мне на старости лет, — говорит он, — не приходится писать пустячки, а от ученых вещей я уж отстал. — Он ходил с подрядом на Амур, но теперь живет мирно.

    Как бы сквозь сон помню семейство ГТетрашевских в деревне*, они у меня именье купили; помню, студента Михаила Василье-

    вича Петрашевского, он был очень боек, пытлив, выведывал от меня все, вводил во всевозможные рассуждения о религии и проч. Я ему сказала:

         Что я Бестужева, так вы думаете видеть во мне гения, я просто старуха неглупая, но недальняя, гениальности во мне не ищите.

    Рассказ Ел. Алек, о дуэли Ал. Ал.: «На бале, между кад­рилями был вызван, вернулся беспокойный, но кадриль кон­чил; рано утром исчез из комнаты, приехала дочь одного моряка, — брат ваш дерется. — Беспокоились, но он вер­нулся скоро и объявил, что кончилась дуэль шутками. Он три раза на дуэлях стрелял на воздух».

    Подробности Ел. Алек, о смерти Ник. Ал.: поездка в Ир­кутск, Кяхта, городничий, жена его, сидел на козлах, лежал на прозрачном льду Байкала, указание на холм Торсона и его матери, два месяца мучился, воспаление, сдерживал стоны, уйдите, будет ему легче; напишите завещание, сестра всегда распоряжалась и теперь нехудо сделает. Все его часы пред смертью остановились. Лечение отвергал, потянулся крест поцеловать и испустил дух.

    Башмаки выучил делать сестер.

    Дуэль Ал. Ал. за карикатуру и подпись эпиграммы, выстре­лил на воздух, другая дуэль из-за кадрили.

    Раз по набережной человек упал в реку, бросился, его не послушал, обрубил канат, чуть не потонул, ибо тот умыш­ленно не хотел, силою привез домой, долго говорил и убеждал утопленника, всю ночь просидел, помог и отпустил.

    Ник. Ал. был членом Наводнительного комитета и делал много добра.

    Ал. Ал. только по письмам создал на Кавказе в романе «Фр. Надежда» все фигуры плафона Александрийского театра,, не видавши его вовсе, ибо он после сделан и украшен.

    В Париже Ник. Ал. вовсе не бывал, а описал его по рас­сказам.

    Даже в заточении Ник. Алек, помогал, так отдал жилет свой Лунину и белье.

    Трубецкая еще писала для Николая Бестужева.

    Мы добрых граждан позабавим, и у позорного столба Царя мы русского задавим Кишкою русского попа.

    (Евг. Баратынский).

    Это пел и Ростовцев, пели и другие.

    Боже, коль ты еси,

    Всех царей в грязь меси,

    Кинь под престол Мишеньку, Машеньку,

    Костеньку, Сашеньку И Николашеньку Ж . . . й на кол.

    (Дельвиг).1

    Первые дни по приезде с Кавказа Петр был тих, но потом стал больше и больше забываться. В самых нежных о нем забо­тах и попечениях он видел какой-то страшный умысел на его жизнь, в каждом отправляемом письме — донос на него„ в кушанье, в питье — отраву...

    Приходя в себя, судорожно потирая лоб, злополучный страдалец скорбел о своем несчастье, с горькими слезами говорил о каком-то любопытстве своем, жестоко наказанном, о братьях, о милом прошлом... Наступала ночь... В доме успокаивались...

    Вдруг раздавался страшный стук, ломка мебели, битье стекол, зеркал, посуды... То больной, вскочивши с кровати,

    ^i^ijucocsriuecusi, кУ(*^дсуг+и

    (fleaы.cl                                                                                                                                               /

    irgruб*^оыла,тб £ас,ъ <^^4cu.cc/?tc^aeur^ {Jocj/^cytA^/LJc, /14 no (ЗосудсуьЬ yt/*4*tsiyict/n<yi CS*U *“ СщХС^Л' *(CL гухошс^ас' 1&иоилг' с/<?ЗбС^А*"Г’Л асс^УЬ 6QLCCHOC                              ^а^ал^4в

    ^ра/rK- ju^u/                /[}аи,€4л~4^о±у                         cu-z-c^^Tx)                 с. ССи. -

    dr<Iauou^« 7 //« t< 0*ltJC                                            (У~77т'Гу~С/-<-С Ъ ^Kcf'b^s -

    /“‘“•V >»-С/                                              6C/sUM, Cl^O€*CO

    C*x/7U,ti4 /<<% A*Obitcs* a<lf**>гч                          Jfr+?ic/ i/Z//3'2^cscouj

    / 7 / ^

    ' j ' ^7 „ s / /*

    котгчуэбкл, O rfbCl ftiJ й O *A*CSb 01^СХ<УССС^<, £*С*.£~СО*Ь^ Oi 6 OU£*Mo+. '44<tao.*i~tl+c% ,

    /£>

    C^* coe^i*u*t*i+i6i*t*’X mn+rie+t<Jt~KSb и^сссь/о ъс&тб ifîrirtb. -

    C"-^^UOfr/n iU-COC^JL dfcovw,*.

    Подпись: Пропуск E. А. Бестужевой в Петропавловскую крепость.Л-JZOI.                                                                                                                                          у

    в новом припадке, ожидая посланной будто бы за ним команды, начинал заставлять двери и окна мебелью, совать, куда ни попало, зеркала, бросать и ломать мелкие вещи. Лакей, обык­новенно спавший за дверьми, страшился подступиться к ба­рину, из опасения потерять глаз, либо быть изувеченным; сумасшедший видел в камердинере коменданта кавказской крепости Бурной, от которого вытерпел множество бесчело­вечных гонений. Наконец, на шум смело входила сестра Елена. Ее тихий и мягкий голос усмирял больного. Тот задумчиво и сурово начинал говорить:

        Что тебе нужно, герцогиня (в припадках он всегда так называл сестру)? Что вы хотите со мной сделать?... доносчики... отравители... палачи... Вишь, как блестят твои глаза, гер­цогиня !

    Снова бред, снова беспамятство; все в доме подымалось; сестры начинали успокаивать брата; наконец, страдалец тяжело засыпал до нового припадка...

    Выдавался день-другой совершенно спокойный, и только страшное истребление табаку (Петр Ал. выкуривал иногда в день до 100 трубок) показывало ненормальное его состояние. В один из подобных моментов состояния больного приехал в с. Сольцы (здесь жило все семейство, в Новоладожском уезде) общий их приятель. Он долго беседовал с Петром Але­ксандровичем.

         Неужели вы находите его потерявшимся, — говорил юн сестрам,—помилуйте, Петр Александрович совершенно в своем уме, и я с большим удовольствием провел с ним время.

    Приезжий лег спать в комнате больного. На другой день хозяйки нашли его спящим в зале.

    Оказалось, что ночью больной в новом припадке кинулся на собеседника, заподозрев в умысле на его жизнь, чуть было не избил и выгнал из комнаты.

    Читать Петр Александрович не мог, но письма посылал часто. И, боже, что это были за письма. Они вполне показы­вали ужасное состояние его рассудка. Какая-то бессмыслица
    писалась не обыкновенными буквами, а особенными значками, им самим изобретенными, в тех видах, что в иные письма загля­дывают посторонние. Ближайшие знакомые, в угоду писавшему, иногда подобными же значками отвечали на шифрованные послания, и больной с важностью начинал разбирать их, при­давая бессмысленным значкам особенный смысл. Долго тер­пели сестры и мать, долго не решались отдать в дом умалишен­ных страдальца-брата; но однажды он чуть не поджег дом, чтоб истребить небывалые подозрительные бумаги, и тогда они стали хлопотать об устройстве его в больнице. Больших хлопот стоило это определение: лица влиятельные опасались, чтоб П. Бестужев не имел какого-нибудь пагубного влияния на умалишенных; наконец, по старанию
    JI. Дубельта, боль­ного приняли в сумасшедший дом.1

    •t*

    27  Воспоминания Бестужевы к


    ПИСЬМА

    БЕСТУЖЕВЫХ


    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ1

    <сентябрь 1824>.

    Любезная матушка,

    После самых скучных шести месяцев пребывания моего в Кронштадте я, наконец, приехал на несколько дней сюда и, улучив свободное утро, пишу к Вам. Было время, когда я должен был начинать письмо извинением, жалуясь на недоста­ток времени, теперь без зазрения совести могу сказать: что хлопоты были причиною моего молчания. Если бы Вы хотя не­которое имели понятие о суетах наших, то Вы, верно, извинили бы меня, несчастного моряка-поневоле. Так, любез­ная матушка, чем долее я остаюсь в этой службе, тем более и более вижу подлые поступки начальников, которые охладили бы жар самых пылких поклонников Нептуна. Не помню, при Вас или уже по отъезде Вашем назначен наш корабль для отвоза вел. князя Николая Павловича в Росток. Начать с того, что это назначение сделано весьма безрассудно: корабль, на кото­ром предложено испытать нововводимые вещи, должен воору­жаться тихо, с осторожностию, с крайнею осмотрительностью,— тогда вооружался точно так, как запрягают в полиции лоша­дей на пожар. Вы можете представить, что это был за хаос: ежедневно толпилось на корабле до 500 рабочих людей по


    разным мастерствам, Я не включаю матросов при вооружении. Каждому из этих людей надо было дать работу, для него со­вершенно новую, о которой он прежде не имел понятия, следо­вательно, надо было смотреть за каждым и каждому толковать. Кроме сих работ было множество поделок в самом адмирал­тействе; каждый день надо было их обегать, чтоб видеть, так ли делается. Присоедините к этому поспешность, с которою торо­пили, и неудовольствие со стороны всех, которым всякая но­вость кажется расколом, и Вы будете иметь только некоторое понятие тех хлопот и трудов, которыми мы могли вооружить корабль, как должно. Надо истинно сказать, что все было прекрасно, и хотя зависть и самолюбие грызло поряд­ком сердца всех, но справедливость часто исторгала достой­ные похвалы Торсону.

    После всего этого Вы ожидаете слышать, как, чем и каким образом награжден он за все его труды? Если Вы это в самом деле думаете, значит, Вы худо знаете нашу службу. За его труды, как водится, наградили другого. Качалов — на­чальник гвардейских солдат, приехавший только за неделю до великого князя на корабль, и который в приуготовлении корабля не был ни душою ни телом виноват, получил личную благодарность от государя, который его называл прекрасным капитаном, знающим свое дело моряком и т. п. А наш Моллер не имел смелости поворотить языка, чтоб сказать государю

    о виновнике этого дела. В довершение всех его пакостей нонче произвел его в капитан-лейтенанты, когда ему этот чин доста­вался чрез 6 месяцев и когда он год тому назад от него отка­зался, имея нужду в награде, которая ему и его семейству доставила бы хоть верный кусок хлеба.

    Но подивитесь терпению этого человека, истинно неземному. Он, несмотря на все это, непременно хочет дело окончить, а теперь, будучи болен сильною простудою и страдая глазами от беспрестанного занятия, — мы ежедневно с 7-и часов утра до 9-ти вечера пишем, считаем и, словом сказать, вьем из песку веревку, которая, бог знает, когда будет кончена.

    Мы в 3 недели беспрестанных занятий едва кончили штат 100-пушечного корабля, а их надо еще составить 10 подобных. Но полно говорить о вещах, которые, без всякого сомнения, Вам быть приятны не могут. Удивляюсь, как и я мог так долго говорить о том, что я бы желал навсегда вырвать из памяти.

    Теперь корабль Эмгейтен возвратился, и хотя вместо несколь­ких дней гвардейцы таскали великого князя целые 3 недели по морю, но он был (как они говорят) ими очень доволен; капитан получил наград около 15 тысяч подарками и чин, а офицеры (вахтенные лейтенанты) по перстню. Великий князь и княгиня были весьма расположены к Лермонтову, и я очень этому рад, потому что он один, кажется, был достоин этого.

    Брат Николай благополучно прибыл 13 числа в Брест, откуда он писал. Не знаю, получили ли Вы что-нибудь от него? Но ко мне он пишет очень много о приятном времяпро­вождении в этом городе. Пиры, завтраки и визиты похитили у него большую часть времени, остальную он употребил на осмотр и замечания, и потому не сердитесь, любезная матушка, если он не мог написать Вам оттуда. 23-го июля они пошли в Гибралтар и теперь, вероятно, уже на возвратном пути. Мы его ожидаем через месяц. Дай бог, чтобы до худых погод они могли бросить якорь в тихой гавани.

    Брата Александра теперь здесь нет. Не у вас ли он гостит? Я это полагаю потому, что он поехал с Рылеевым в его деревню и, по его обещанию должен вчера возвратиться, но до сей минуты его еще нет. Как мне жаль, что не могу с А. Филипповичем прилететь к Вам! Если бы не дело наше, я непременно прикатил бы посмотреть Ваше житье-бытье.

    Касательно новостей скажу Вам об открытии Академии или, право, я не знаю, что сказать. Нынче примолк совершенно железный век России. Даже я могу сказать: бывало прежде, при ежегодном открытии Академии, право, любо посмотреть, сколько выставлялось прекрасных произведений талантов,

    а нонче, через 3 года, поверите? Едва две картины, стоющие внимания посетителей. Что делать? Терпение? Терпение!

    Сентябрь нас награждает за предшествующие месяцы пре­красною погодою; желаю от души, чтобы и Вы ею в полной мере пользовались и возвратились в совершенном здоровьи. Желаю, чтоб ясные дни сменились морозами и снегами, вместе с которыми появится и надежда Вас увидеть здесь. Прощайте, любезная матушка.

    Любящий Ваш сын Михаил.

    P. S. Милых сестриц мысленно целую и желаю быть непре­менно здоровыми. Машеньке кланяется Асташева. Прощайте. Помните любящего Вас брата.

    М. И. СЕМЕВСКОМУ

    1 1

    Милостивый Государь

    Михаил Иванович.

    Вчера вечером я получил посылочку <с> Вашим письмом и с сегодняшнею почтою отсылаю по желанию Вашему сибир­ские письма брата Александра. Вместе с сим считаю долгом присоединить душевную благодарность за Ваше теплое сочув-. ствие к памяти несчастного страдальца. Да... воистину он много страдал. Будучи на свободе, его участь едва ли не была ужаснее нашей: закованных в железа, запертых в душной тюрьме. Нас масса страданий душила до летаргического оцепе­нения — его замучивали медленными пытками при полном его сознании в своих душевных силах и тем отнимали всякую воз­можность быть полезным отечеству или своим ближним.

    Прочитав в майской книжке «Отечественных Записок» первую статью о Марлинском,2 я решил тотчас же отослать к Вам сибирские его письма через редакцию »Отечественных Записок», но пораздумав, что этот путь не совсем верный и ко­
    роткий, я просил сестру Елену Александровну сообщить мне Ваш адрес для отсылки писем прямо на Ваше имя. Да.

    ,< < f S *

    'У*~у •»*                                           '

    л ■'■■■'■'................. JiEâ;;'

    а

    У*              Г

    . Л                                                                            ^       ___

    х ,                                                      -*•■-. ?А‘"~ .

    ^ <Z *                                                                           "~Г

    л,„*.                                          У" £ „ .„*.<* SZ-'

    Гг S<

    М. А; Бестужев. Письмо М. И. Семевскому. Автограф.

    послужит это доказательством моего полного к Вам доверия. Я очень доволен, что письмо Ваше намного сократило исполне—

    ние преднамеренного желания, и, отсылая теперь все его письма, жалею только, что в коллекции есть большие про­белы. Из пяти его писем мы едва получали одно, а что всего прискорбнее, так это пробелы тех писем, в которых он нам от­вечал на наши замечания о его сочинениях и слоге.

    Касательно просьбы Вашей сообщить что-либо, относя­щееся к его детству и юности, — я по мере сил постараюсь исполнить и вышлю Вам, как только успею что-либо набро­сать.

    Ваш вызов на это дело упал на меня, как снег на голову, и потому не взыщите, ежели памятные заметки мои, сбитые с такой поспешностию и отуманенные древностью воспомина­ний, не вполне ответят Вашим ожиданиям. Во всяком случае, я рад, что в готовности исполнить Ваше желание Вы можете видеть чувства истинного к Вам уважения.

    М. Бестужев.

    Селенгинск. Августа 16 1860 г.

    2

    Милостивый Государь

    Михаил Иванович.

    Со времени отсылки к Вам сибирских писем брата Але­ксандра прошло более трех недель, а я только с этою почтою посылаю «Воспоминания о его детстве». Ради бога, не сочтите этого промедления за леность. Мне некогда лениться. Забро­шенный судьбою на край образованного мира, имея на руках семейство и детей, которые требуют пищи и для души и для тела, я по необходимости должен переходить ежечасно от занятий фермера к занятиям гувернера. Особенно хлопотливо было для всех последнее время постоянно хорошей погоды после необык­новенно ненастного лета, так что все сельские работы столкну­лись одновременно. Ежели Вы примете в уважение эти при­чины, то, вероятно, не осудите тоже за'бессвязностьизложения и небрежность слога. Я писал урывками, не имея времени
    даже прочесть написанного. И потому прошу Вас — посту­пайте с этою статьею по Вашему произволу: крестите и окре­стите ее, как хотите.

    Много бы интересного можно было написать с той эпохи, чем я закончил, до той минуты, когда мы расстались с ним на вечно. Но это бы значило — толочь воду, потому что не позволили бы напечатать. Многое я выпустил и из его дет­ства по той же причине, а интересно было бы показать его свободолюбивые идеи в самом зародыше.

    Сделать указания на другие какие-либо сочинения кроме напечатанных я не могу, потому что не знаю, существуют ли они. Сношения наши в Сибири были официальные, и ежели он что и писал не для печати — то мы не могли получить их. Есть некоторые стихотворения, писанные в Якутске, но это такой вздорец, о котором не стоит упоминать, тем более, что поэзия не была его трактовая дорога и что мы с братом Нико­лаем постоянно убеждали его бросить гремушки и писать дель­ное. И он много бы написал дельного, ежели бы ему дали только покойный угол. Ценою крови и самой жизни покупал он этот угол. Ему отказали продать даже за такую высокую цену — и он бросил жизнь на пасть смерти, как тяжелое бремя.

    По миновании надобности в оригинальных письмах брата Александра, присланных мною Вам, благоволите передать их сестре Елене Александровне.

    Примите уверение в чувствах истинного уважения

    М. Бестужева.

    1860. Сентября 10 дня.

    3

    Милостивый Государь

    Михаил Иванович.

    Октябрьское письмо Ваше я получил только вчера и с этою почтою посылаю Вам это письмо с единственною целью: шобла-


    годарить> за Ваше благородно-дружеское расположение к на­шему семейству — и вместе с сим уведомить, что я с буду­щею тяжелою почтою непременно постараюсь отправить от­веты на предполагаемые Вами вопросы. Жаль очень, что желае­мые вами сведения Вы не потребовали ранее, например при первом Вашем письме, тогда, может быть, они бы пришли во-время, и я бы имел более времени потщательнее собрать и изложить их. Но я пишу не для печати, а набрасываю кое- как свои мысли единственно для Вас; делайте из них что Вам угодно, но только не бросайте в печь, а по миновании надобности передайте сестрам или прямо мне.1.

    Вместе с ответами я приложу несколько писем братниных, моих и от других лиц не для того, чтоб они стояли в печати, а для того, чтоб Вам ближе и лучше познакомиться с нашим прошедшим житьем-бытьем и, так сказать, проникнуться тою атмосферою, в которой мы жили. Но едва ли у Вас для этого станет времени, а главное — терпения.

    Тут же Вы найдете планы Читы, Петровска, нашего казе­мата, некоторые стихотворения наших товарищей, две тетради записей (memoires) — на<чальной> истории Южного Общества2 и, наконец, дело о смерти преосвященного Арсения, о котором. Вы упоминаете в Вашем последнем путешествии в Ярославль.

    Вся эта масса писем будет заключена в кожаном портфеле, я его запру и ключ спрячу в портфель же. Ключ вы найдете; ежели потянете за суровую нитку, которой конец будет запря­тан в зеленые шнуры справа, смотря на замок. Вы смеетесь таким забавным предосторожностям! Что же станете делать. Тюремная наша жизнь научила нас горькому опыту, и мце бы не хотелось, чтоб какой-нибудь непрошенный взор заглянул в этот портфель.

    Ну, прощайте до следующей почты.

    Вас уважающий

    21 ноября 186J г.

    Селенгинск.


    4

    Селенгинск. 29 ноября 1860.

    Милостивый государь Михаил Иванович,

    Исполняя свято свое обещание, ровно через неделю с пер­вою отходящею почтою я отправляю Вам полновесную посылку. Но извините, я не мог вполне заслужить звание исправного корреспондента. Я едва имел столько времени, чтоб ответить только на половину Ваших вопросов. Но встаньте на мое место и судите меня. Я человек женатый, на мне лежит обя­занность хлопотать по хозяйству — я только спокойно могу заниматься рано утром; но едва проснется маленькая моя республика, прощай дельные занятия. Из прилагаемых отве­тов Вы без труда обозначите то, что писано на досуге и что в шуме и беспрестанных помехах моих неугомонных шалунов, которые часто не дают мне свободно действовать пером, вешаясь на шею и взлезая чуть не<на> самую бумагу. Вы, может быть, улыбаетесь при этом! то есть ежели Вы не женаты и не имеете детей. К слову, женаты ли Вы? Имеете ли детей? Где Вы слу­жите, где получили образование и не родня ли Вы тому Семев- скому, который писал о Сибири? 1 Вы, вероятно, простите мне эти нескромные вопросы. Но согласитесь: простительно любо­пытство относительно того человека, которого невольно ува­жаешь.

    Без всякого сомнения, было бы лучше, если бы Вы полу­чили ответы на все Ваши вопросы. Но так как я предполагаю, что и эти придут довольно поздно, чтоб ими воспользоваться при помещении статьи в декабрьской книжке журнала, то я и решился отправить и те ответы, которые я успел написать, и те документы, которые Вам <могут> быть полезны при после­дующих изданиях. Прочие вопросы будут удовлетворены по возможности скоро и будут присланы к Вам, может быть, со следующею почтою. — Ежели я буду неисполнителен и в этом обещании, я прошу принять во внимание, что кроме выше­
    описанной
    растраты времени я еще должен почти все утро посвящать на уроки моей старшей дочери и на уроки детей Старцева. — К тому же, как на зло мне, жена Стар­цева умерла, а без меня и гроба порядочно сделать не умеют. Обряды похорон, поминок и прочих житейских треб, кото­рым я враг отъявленный, поглощают у меня тоже много времени.

    Все, что Вы получите в портфеле, я с полною доверенностью завещеваю Вам, с просьбою: сохранить и, ежели будет воз­можно, в будущности передать сестре Елене или мне лично, ежели бог дозволит осуществить мое заветное намерение — при­ехать в Петербург, чтоб дать воспитание моим птенцам. Я не имел времени делать тщательный выбор писем, да и не находил это нужным, доверяя их Вам. Может быть, в них Вы прочтете то, что только можно доверить интимному другу, что должно быть навсегда сокрыто от постороннего взора простого любо­пытства. Но я знаю, с кем имею дело, и спокоен. Прочитайте все, возьмите из них то, что Вам нужно, распоряжайтесь по своему усмотрению, не затрудняйтесь в изменениях, какие найдете более удобными, одним словом, действуйте, как хозяин.1

    Ответы на вопросы Ваши под №№ 22 и 30 Вы, может быть, прочтете в особом изложении, которое мне хочется написать под заглавием Le mie prigioni,[4] в подражание Сильвио Пел- лико. — Вы согласитесь, что теперь еще рано выводить на сцену лица живые, которым, может быть, будет неприятно читать историю заблуждений предков или участие в делах, от коих они умели счастливо избавиться. Во всяком случае, рано или поздно, Вы их прочитаете.

    В портфеле, кроме одиннадцати свертков и двенадцатой моей рукописи, Вы найдете планы Читы и Петровска, план Петровского каземата и вид Дамской улицы в Петровске. Виды Читы, Петровска и внутренность наших комнат Вы
    можете видеть у сестры Елены Александровны. Они сняты бра­том Николаем, и очень хорошо. Не знаю, удастся ли мне при­слать просимый Вами вид нашего дома. Но я постараюсь. Уж не взыщите за работу.

    Мне очень бы хотелось, чтоб портфель Вы получили скорее и исправно. Я буду благодарен Вам за немедленное извещение меня по его прибытии и уведомление: в каком состоянии он к Вам приехал.

    С чувством истинного уважения остаюсь Мих. Бестужев.

    5

    Селенгинск, 24 декабря 1860.

    Милостивый Государь Михаил Иванович,

    Завтра Рождество нашего Спасителя, и я, как православ­ный, поздравляю Вас с наступающим ^праздником, а как еще не вовсе одичалый в глуши сибирской и не <во>все забывший немецкие обычаи кануна этого великого дня, — привешиваю свой свиток на Вашу семейную елку (мне все мерещится, что Вы наш брат — женатый) с адресом на Ваше имя. Простите вели­кодушно, ежели Вы точно найдете в нем детскую игрушку, которою Вам заниматься не под стать, но ведь случается же, что неискусный портной, принявшись за кройку плаща, выкроит только шапку или рукавицы. И то ладно, хоть не весь материал потерян.1

    В оправдание медленности я прошу принять обстоятель­ство, бывшее тому причиною. Моя малютка, грудной ребенок, и мать ее сурьезно захворали. Прежде бывшее свободное время, часть ночи и ранние утра у меня похищались заботою о боль­ных; я принужден был урывками писать днем посреди шума и игр старших буянов и беспрестанно унимать их детские, неугомонные порывы, чтобы дать покой болящим. Вы это при­метите в моем неровном, шероховатом изложении, которое
    кроме этих непохвальных качеств еще носит печать нетерпения и темноватой краткости, происходящей от желания поскорей кончить. Меня утешала только мысль, что цензурные мытар­ства — это чистилище русской литературы — задержат в пыт­ках статью Вашу.

    На некоторые из вопросов Ваших я не отвечаю с намере­нием поговорить о них в этом письме. Вы спрашиваете: нет ли каких манускриптов сочинений, оставшихся после смерти ^рата. Так как я пишу Вам прямо, без черновых лоскутков, в полной уверенности, что Вы простите мне неопрятность слога, а потому не знаю — отвечал ли я Вам на вопрос Ваш. Скажу теперь — были его черновые сочинения и очень дельные, во-первых: о хронометрах, потом — о м а г н и- тизме как о принципе видимого мира, но все это в отрывках, правда, довольно больших и составляю­щих нечто целое, которое он по временам мне прочитывал. Где они? Я теперь никак не могу доискаться. Взяла ли сестра Елена Александровна с собою, поглощены ли они в море огром­ного архива нашей корреспонденции — не знаю. Я списался •€ сестрою Е. А. и, ежели у ней нет, — поищу, поужу в этом море и уведомлю Вас.1

    Вы спрашиваете-: нет ли чего из моих сочинений, чтоб их пристроить в какой-либо журнал? Нет, и не думаю чтоб и вперед были. Я уже Вам писал об участи многих моих сочи­нений. Когда большая часть их погибла, другие стали искале­ченные — без начала, без середины, без конца, а целые уже много опоздали и переделывать их нет ни времени ни охоты. Знаете, как невкусны подогретые кушанья. В сурьезных сочи­нениях как меня, так и брата останавливали «справки». Что в Петербурге кончается несколькими часами прогулки по Об­щественной библиотеке, то нас останавливает надолго — а чаще навсегда. Мысль, факты, не подкреплённые или не уясненные справкой, или надо обходить или бросить в нашем положении — а это мучительно. Но ежели я когда-либо буду писать, то обращусь к Вам, и к Вам. единственно, потому что

    Вам, как исповеднику нашему, более известно наше поло­жение.

    Подробности о 14 числе Вы согласитесь, что теперь не время печатать, а писать о них я буду и Вам сообщу. Некоторые я поместил в ответах, может быть, некстати увлекшись, но я уверен, что они для Вас будут интересны в том отношении, <что помогут?> проникнуться духом того настроения, той ат­мосферы, в которой мы должны были действовать.

    Вы просите описать единственную сердечную наклонность брата Николая, но и для этого не наступило время. Вам из­вестно, что дети е е еще живы. Неделикатно будет выводить на сцену их мать, женщину в полном смысле благородную душою и любящим сердцем.1 В «Mie prigioni» [5] я постараюсь развить эту любовь, имеющую точно на брата могущественное влияние.

    Вы спрашиваете о ворах и разбойниках Селенгинска. Но разбойников у нас нет и не было, а воришки появились с на­плывом этой густой тучи из арестантских рот, которыми хотят так благодетельно заселять Амурский край. Многие из них поступили на укомплектование казачьих полков в Иркутске и Кяхте, и они точно в том и другом месте совершали даже убийства, а воровство — это их дело обычное, и они, проникая до нашего мирного местечка, и нас щупали. Но они не могли бы быть опасны, ежели бы из среды наших мирных граждан тоже <не> отыскивалось им покровителей их или сообщников, а чаще и настоящих творцов этих достохвальных подвигов. Они -посещали меня несколько раз, но с тех пор, как я нанял кара­ульщика, по ночам я спал спокойно.2

    Ну, на сей раз прощайте. Пишите пожалуйста, а особенно уведомьте, получили ли Вы портфель...

    Вас истинно уважающий Мих. Бестужев.

    6

    Селенгинск. 8 февраля 1861 г.

    Милостивый государь Михаил Иванович,

    Деньги (60 р. серебром) и письмо Ваше от 31 декабря 1860 я получил вчера и спешу Вас поблагодарить за то и другое» Признаюсь: что . спешно набросанная компиляция моей тощей памяти напечатана как литературная статья,1 без сомнения, не­много пощекотала мое давно уснувшее самолюбие, но боюсь: не было ли тут большой дозы Вашей ко мне снисходительности и не обвинит ли меня общественное мнение за ребяческую болтовню, когда я по необходимости должен был умолчать те проявления.прекрасного характера моего брата, которые бы с лихвою выкупили бесцветность картины его первых шагов на пути жизни. Вы меня упрекаете: для чего я, боясь цензуры,, не пишу полнее. Но разве пример с Вашим предисловием не служит доказательством моему опасению? Не знаю, что Вы писали обо мне, но, вероятно, самой незначительной похвалы заклейменному врагу бывшего правительства — было доста­точно, чтоб его не позволили напечатать.

    В моем письме, посланном по получении всех Ваших бро­шюр, я мнрго Вам говорил об этом, но я боюсь, что этого письма Вы не полумили, потому что Вы об нем не упоминаете, и потому я их теперь не повторяю, страшась за участь и этого пиеьма* В нем я Вас благодарил за присланные Ваши сочинения и про­сил выслать те, которые были напечатаны: «о царствовании Елизаветы» в «Русском Слове» 2 — единственный журнал из значительных, не получаемых в Селенгинске, равно как и тот № С.-Петербургских Ведомостей, где Вы писали о брате Николае,' случайно затерянный здесь.

    Вы к^к будто удивляетесь, что я Вам, человеку вовсе мне не известному, за 6000 верст, оказываю такое доверие, а я считаю это делом до того естественным, что меня удивляет ваше удивление. Вам известно, что каждый человек, имеет

    своего конька, и у меня есть свой, на котором я давно езжу, которого я выездил по правилам моей опытности и который никогда не завозил меня ни в тину, ни в болото. Это — конек первых впечатлений. При личных моих сношениях с людьми он меня избавлял от многих бед и доставлял самые приятные минуты в жизни. Людей, не знакомых мне лично, я сужу по слогу и даже по почерку. «Слог — есть человек», — сказал кто-то из умных людей.

    Из всего, что мне случалось читать о прошлом России, я с наибольшим удовольствием читал Ваши исторические статьи, в которых дышит нелицемерная истина, внушающая полное доверие. Когда Вы напечатали корреспонденцию брата Але­ксандра, я в душе благодарил бога, что это именно Вы первый, оказавший такое живое участие к опальному, а, получив Ваше первое письмо, я читал его тоже с таким удовольствием, как бы я получил письмо от задушевного друга после давно прерван­ной переписки. Последовательные мои действия были уже в моем мнении логичны: мне казалось, что я иначе не могу, или, лучше сказать, мне грешно иначе действовать и, вероятно, Вы сами так бы думали обо мне, если бы я действовал иначе. — Такого же рода впечатления на меня произвели этнографиче­ские статьи Максимова,1 и на днях, познакомившись с ним лично, я был р£д узнать на деле подтверждение моей теории. Но полно об этом. Самое лучшее из всего, что я Вас узнал и познакомился с вами за 6000 верст. Даст бог, мы когда-нибудь свидимся, и одно дружеское пожатие руки заменит все слова и письмена.

    Вы так настоятельно, с таким родственным участием упра­шиваете меня продолжать записки о брате А<лександре>, что, признаюсь, мне крайне совестно* когда я должен сказать Вам, что я этого не могу сделать. Точно так же, как вы сами, только опираясь на факты, так зеркально верны тому, что описываете,, и тем внушаете непреодолимое доверие, тат;< д я не решусь Писать того, чего не видел собственными глазами или <не> знаю из самых достоверных источников. А. Вя1 из моих записок 28*

    увидите, что по выпуске из корпуса мы с ним разошлись и виделись в очень редкие промежутки времени. Без всякого •сомнения, я без большого греха мог бы сшить эти промежутки, дополняя картину соображением, воображением и тем, что я узнавал через других, но я считаю грехом противу истины ж священной памяти брата моего — писать, что, может быть, б ы т ь не могло. К тому же надо взять в соображе­ние мою молодость, ветреность и впоследствии ефрейторскую каторгу в гвардейской службе, когда измучен<ному> физически мне было уже не до литературных вечеров, где, без сомнения, я бы мог с наслаждением и с назиданием для себя проводить время в кругу современных литераторов. Но, если бы я был в состоянии держать пару лошадей, я бы еще имел столько сил, чтоб отдыхать душою чаще в кругу их, но средства не позво­ляли такой роскоши, а силы отказывали после дневной муки такую дальнюю прогулку пешком.

    До свидания.

    Ваш М. Бестужев.

    7

    Селенгинск, 14 марта 1861 г.

    Отрадой повеяло на мою грустную душу письмо Ваше, .добрейший Михаил Иванович. Давно я не чувствовал такого удовольствия, как теперь, при чтении столь горячего сочув­ствия к ближнему, хотя это удовольствие заставило меня по­краснеть, изобличив в неправом обвинении молодого поколе­ния в эгоизме и холодных расчетах, выраженном в последнем моем письме, вероятно, уже Вами прочитанном. Впрочем — в кругу людей Вам близких — оно и быть иначе не могло.1

    Упомянув о возврате моем на родину, Вы затронули струну, всегда болезненно во мне звучащую. Это больной нерв в ане­вризме сердца, с разрывом которой последует смерть. После 35-летнего томительного страдания в душных тюрьмах и безыс­
    ходных тайгах Сибири отрадно было бы выглянуть из-за гробовых досок на свет божий, пережить, перечувствовать те ощущения Куперова Рип-фан-Винкеля, который возвра­тился в свою деревню из лесу, где он 50 лет проспал непробуд­ным сном.1 Обаяния этого наслаждения были так сильны для меня три года назад, что, приняв предложение Первой Амур­ской компании, я, очертя голову, бросился в коммерческое предприятие, удовлетворявшее моим пламенным желаниям. Я оставил жену, детей на попечение сестер, без надежды когда-либо свидеться с ними, потому что они собирались в Рос­сию, и это я решился сделать, увлеченный непреодолимой силой: подышать вольным воздухом. Моя обязанность состояла в том, что по сдаче в Николаевске на Амуре казенного груза сплавлявшегося под моим лйчным надзором, я должен был отправиться в Америку для заказов постройки пароходов и про­чих коммерческих операций и по окончании дел — возвра­титься через Нюёрк, Англию, Францию, Кронштадт, Петер­бург в Селенгинск. Этот маршрут достаточен, чтобы потрясти самую апатическую натуру. Представляю Вашему воображе­нию решить, как он был заманчив для воскресшего из гроба..» К моему несчастию, а может быть — счастию, проект не осу­ществился. Прозимовав в Николаевске-на-Амуре, я возвра­тился в мою мирную хату, и с тех пор — ни шагу из дома. Если Вы спросите причину — я отвечу: является обязанность отца. Дав жизнь детям, я считаю себя в долгу и перед челове­чеством и перед родиною, считаю обязанностью дать им духов­ную жизнь, дать им воспитание. Дети подрастают, и мой свя­той долг — следить за их душевным и умственным развитием. Это положение лишает меня средств пособлять себе в материаль­ных средствах существования, заставляя отказываться от до­вольно выгодных предложений. Чтоб не расставаться с детьми, доставить им первоначальное воспитание, а, главное, утвер­дить их в практическом употреблении языков, я имел намере­ние, бросив дом и все хозяйство, доставляющие мне воз­можность существования моими скудными средствами, —
    переехать в Иркутск, где дети под руководством ученой ино­странки в открытом пансионе могли бы пробыть до того времени, *когда наступила бы пора их везти в Петербург.1 Но внезапно правление Амурской компании, где я мог бы иметь хорошее место, перевели на Амур. Кроме разлуки с детьми, неизбежной в этом случае, я не могу преодолеть своего отвращения к службе в нашем коммерческом мире, зависимости от золо­тых мешков, участия от операций, основанных на плутовстве и надувательстве. Все это я уже испытал, едва только прикос­нулся к русской коммерции, а ожегшись на молоке, невольно дуешь и на воду.

    В этом сжатом очерке Вы можете довольно ясно видеть мое затруднительное положение, т. е. Вы можете видеть, что я живу только для детей, что остаток моей угасающей жизни я обязан посвятить рассвету моих малюток. Ваши добрые друзья предлагают мне средства для возвращения на родину, и так благородно, так деликатно, с таким искренним участием, “что точно, по словам Вашим, я не имею права отказаться. Но какая участь нас ожидает там? Дороговизна жизни до вре­мени истощит мои скудные средства, и единственная цель моей жизни — образование детей — не будет достигнута. Я уже стар, силы, и особенно зрение, видимо слабеют, и работать руками или головой — плохая надежда. Я обреку себя на уни- .жение: выпрашивать милость у правительства, чего я избегал во всю мою страдальческую жизнь, посреди нужд и лишений, и даже отказываюсь до сего часа от вспомоществования, назна­ченного правительством ежегодно для нас, политических пре­ступников на поселении.

    Вследствие чего, Вы видите сами, что я должен, покоряясь законам черствой необходимости, не спещить своим отъездом. Ежели бог продлит мою жизнь еще на два, на три года, когда старшей моей дочери минет девять, а сыну семь лет, когда совершится предполагаемая перемена учебных заведений из закрытых в открытые, когда присутствие женщин на профес­сорских лекциях не будет считаться для Руси забавною дико-

    винною, — то, конец концов — bon gre mal gre [6] я должен •буду возвратиться на родину. И тогда-то я прибегну к помощи Ваших дружеских советов и буду просить Вас быть моим руко­водителем на пути, мне неведомом, как; слепцу на распутии. Помощь Ваших друзей даст мне возможность возвратиться, а крохи, сбереженные экономиею здешней жизни, как-нибудь обеспечат издержки воспитания малюток; Ежели образование ■сделает их людьми в полном смысле этого слова, я умру спо- крйно в твердом убеждении, что и без всякого состояния они не пропадут в море житейском.

    Ответы на Ваши вопросы я отлагаю до следующих писем, х а* теперь, добрейший Михаил Иванович, прощайте и простите за мою длинную болтовню, которая может быть уже наску­чила. Рад очень, что Вы познакомились со Штейнгейлем. Я ожидаю от него письма, где он, вероятно, будет говорить о Вашем свидании.1

    Душевно уважающий вас Мих. Бестужев.

    8

    Селенгинск 1861 г., мая 26.

    С позапрошлою почтою я получил письмо Ваше, искренно уважаемый мною Михаил Иванович, а с последнею — и письмо Егора Петровича Ковалевского о 1000 рублями пособий, назначенного этим благородным обществом, для моего возвра,- щения из Сибири.2 Не стану распространяться о чувствах благодарности моей к горячему сочувствию г. г. членов Коми­тета к моему положению: литературные заслуги двух моих покойных братьев, без сомнения, были только предлогом, чтоб сделать мне добро, тем не менее это сочувствие для меня лестно как выражение образа мыслей, как взгляд молодого, просвещенного поколения на наше дело. Это уже не желчь,
    а отрадное питие, освежающее запекшиеся уста распятого за истину мученика. И за эти отрадные минуты я более всего» обязан Вам как главному виновнику. После этого можете ли: Вы предполагать, чтоб я считал Вас, как Вы говорите, за фра­зера. Нет. С первого шага моего с Вами знакомства я не иначе понимал Вас, как человеком дел, а не слов. Доказательством: тому может служить мое беззаветное к Вам доверие в ту эпоху моей жизни, когда лета, опыт и частая встреча с предателями и ложными друзьями на моем тяжком тридцатилетием пути общественного отвержения должны бы были умерить сердеч­ные порывы и оледенить всякую веру в доброе дело. Вы одни своим задушевным, благородным сочувствием к памяти покой­ных братьев и братьев страдальцев нашего дела сумели расше­велить мою мертвенную апатию, мое безотрадное равнодушие к настоящему и к будущему, мое недоверие к справедливому суду потомков. Вы заставили меня признаться, в глубине души, несостоятельным должником в нашем собственном деле и неопровержимыми доводами благородных побуждений при­нудили начать посильную уплату долга. Что это не одни только фразы — я Вам уже доказал первым вносом моей скуд­ной лепты в уплату огромного долга и даю обещание продол­жать уплату по мере возможности и по мере того, сколько суро­вая судьба позволит мне из суммы часов моей жизни, почти целиком поглощаемой житейскими требами, соскряжничат^ несколько свободного времени.

    И перед Вами лично я тоже в неоплатном долгу, не удо­влетворив Вас ответами на Ваши вопросы. Простите велико­душно. Собственно моя болезнь, болезнь почти всех из .моего семейства и многое множество житейских дрязг и хлопот отни­мают и доселе у меня почти все время. Но между тем я не забы­вал Ваших требований и, желая дать на одно из них (сообщить места поселения моих товарищей) самое удовлетворитель­ное сведение, я писал в Иркутск к человеку мне близкому,, заведывающему делами декабристов, прося его сделать выписку о времени поселения, переселения и смерти каждого. Он отве-


    чал сожалением о невозможности собрать эти сведения потому (говорил он), что надо поднять громадный архив за 30 с лиш­ком лет и в груде разного ненужного хлама отыскивать то, что Вам нужно. Да к тому же этого сделать невозможно без разре­шения, а его, вероятно, не дадут. Итак — я сообщу впослед­ствии места поселения тех из товарищей моих, которые сохрани­лись в моей памяти; времени смерти их не могу обозначить, с точностию. Характеристические черты многих из моих това­рищей я постараюсь, по возможности, набросать в «Моих тюрьмах», которых первую часть, т. е. «А л е к с е е в с к и й равели н», я уже начал и по окончании этой первой части сообщу Вам.

    Жаль, что я не мог предполагать о Вашем намерении соста­вить статью о Селенгинске из бледных и кратких моих заметок. Я писал бы иначе и более подробно, чтоб сделать их сколько- нибудь интересными. Журналы и газеты, получаемые здеш­ними жителями, очень разнообразный довольно многочисленны» Вот их перечень: «Современник», «Русский Вестник» с его политическими обозрениями, «Библиотека для чтения», «Оте­чественные Записки», «Морской Сборник», «Военный Сборник», «Вестник Промышленности», «Журнал Министерства Юстиции» «Артиллерийский Журнал», «Драматический Сборник», «Жур­нал акционерный», «Семейный круг», «Православное Обозрение» и пр. Из газет: «С.-Петербургские, Московские <Ведомости>», «Северная Пчела», «Journal de S.-Petersbourg», «Наше Время», «Сын Отечества», «Журнал Садоводства и Огородничества», «Детское Чтение», «Христианское Чтение», «Век», «Амур­ская Газета», «Иркутские Губернские Ведомости», «Семейный Листок», «Развлечение», «Гирлянда», «Ваза», «Музыкальный Альбом», «Иллюстрация», «Искра» и еще, право, не припомню. Кроме того, некоторые журналы получаются в двух и трех экземплярах, чего не будет впредь, а выпишут другие журналы.

    Ну, Михаил Иванович, прощайте, обнимаю Вас


    9

    Селенгинск. 16 июля 1861 г.

    Полагаю, что эта посылка уже найдет Вас, наш добрый Михаил Иванович, возвратившимся из Вашей гигиенически-уче- ной экскурсии, с новым запасом сведений, новым запасом здра­вия. А Вам куда как надо его беречь! Беззаветно предавшись науке, Вы безрасчетливо расточаете Ваши силы. Десять часов усидчивой работы в сутки!.. Да если бы я вздумал то же сделать, так и не встал бы со стула: у меня отнялись бы ноги.

    Я ждал и не мог дождаться той минуты, когда должна была наступить пора поблагодарить Вас и от себя и от малютки дочери за Вашу последнюю присылку книг и рукописей. Каса­тельно первых — вместо благодарных фраз я бы должен был при­вести детский лепет восторга малютки, если бы не боялся Вам наскучить этим. Какой прекрасный выбор, какое изящество в наружности! Вы верно хорошо изучили природные наклон­ности детей и знаете, как им необходимо позолотить пилюли, но вы избалуете моих. После Ваших пилюль — какие же они ■захотят глотать.

    Возвращаю Вам № «Века», где помещена Ваша статья о Селенгинске, созданная Вами единственно из жела­ния исполнить мою просьбу относительно высылки книг для малютки. Благодарю Вас душевно.

    Так как газета «Век» получается в нашем городе, то я прочитал ее прежде Вашей присылки и, признаюсь, не узнал себя: так Вы меня умыли и причесали. Относительно ее я со­общаю к сведению две ошибки, попавшие в эту статью по моей вине из-за небрежности и краткости моих примечаний, которые я, каюсь Вам чистосердечно, писал и пишу наскоро без приго­товления и не просматриваю от лени и недостатка времени. Первая ошибка — это расстояние Селенгинска от Кяхты. По­правку Вы найдете в приложенных замечаниях на биографию брата Николая. Вторая заключается в том, что Вы смешали
    жену нашего почетного гражданина купца 1-й гильдии Старцева с его матерью: первая —
    une personne assez insignifiante[7]умерла несколько месяцев тому назад, а старушка 80 слишком лет, его мать, еще жива до сей поры и по сей поры сохра­нила свой природный ум и благотворное влияние на все семей­ство. Ее-то дочь (т. е. сестра Дмитр. Дмитр. Старцева), умер­шая года три тому назад, была замужем за оригинальною личностию нашего тюремного врача Дмитрия Захаровича Ильинского, и нежная любовь к этой дочери привлекла старушку Федосью Дмитриевну в Читу, где мы впервые и сблизились с этою во всех отношениях почтенною жен­щиною.

    Я уже Вам писал о затруднениях, встреченных мною при исполнении Вашего желания: прислать Вам места поселений, переселений, жительства, годы, когда это было, и когда уми­рали мои соузники. Видя невозможность что-либо сделать бюро­кратическим путем, я попытался обратиться к собственной своей памяти. Составил список и готов был его отослать к Вам, как вдруг неожиданно меня посетил единственный из остав­шихся в Сибири, или, лучше сказать, в Забайкалье, мой товарищ Ив. Ив. Горбачевский. Он просмотрел мой список и на­шел много неточного. По просьбе моей он мне сообщил свой список, который я Вам и посылаю вместе с его письмом по по­воду нашего разговора о том, куда делись его записки о «Южном Обществе», для того, чтоб Вас познакомить с этим оригиналом, как он есть: в халате на распашку.2

    Вы уже должны быть знакомы с его записками по четырем или пяти листам мелкого письма, присланным вам мною в порт­феле. О них Вы мне ничего не упоминаете в Ваших письмах, а они заслуживают некоторого внимания. Жаль, что остальную, большую и самую интересную часть их он сжег, как это Вы увидите из его письма. Я вытянул от него обещание написать их снова.

    Отзывы всех, кто только читал здесь Вашу рукопись, согла­суются с моим собственным.1 Статья написана с любовью, с теплотою участия, живо и интересно, но мне бы хотелось видеть при новой вашей переправке более биографию нежели панегирик, чтобы факты говорили более слов, более спокой­ствия и равенства в слоге, столько всегда вселяющих веры к пишущему, — одним словом, мне бы хотелось видеть М. И. Се- мевского, пишущего о Волынском или о Петре Великом.

    Я, кажется, уведомлял Вас о моем благодарственном ответе Ковалевскому. Напишите пожалуйста, получил ли он его и поблагодарил ли господ членов этого благородного Общества.

    Сестра Елена Александровна теперь в Петербурге и, веро­ятно, уже виделась с Вами. Ее теперешнее пребывание в сто­лице имеет целью решить наше будущее житье-бытье. Посо­ветуйтесь с ней насчет этого для меня весьма немаловажного обстоятельства, так как оно касается до воспитания моих; детей. Схоронив сестру жены, долго страдавшую чахоткою и истомившую нас своим страданием, мы теперь часто, чтоб: после долгого недосуга дать детям подышать сельским возду­хом, и более, чтоб развлечь жену от горестных дум, мы теперь часто ездим по островам и окрестностям Селенгинска. Недавно мы были на Обоне у тайши. Поедем с Коро к Хамбо-ламе на праздник Майдари и так далее. Простите, до свидания. Пишите к истинно уважающему

    М. Бестужеву.

    10

    Селенгинск. 13 февраля 1862 г.'

    Слава богу! — Наконец я спокоен... Из полученного от Вас письма, добрейший Михаил Иванович, я вижу, что Вы живы, здоровы, свободны. Ваше молчание по возвра­щении только меня беспокоило, зная очень хорошо, что в Вашем спешном и хлопотливом путешествии не до писем. По желанию Вашему я отослал, рукопись биографии брата*
    рассчитав так, чтоб Вы ее получили тотчас по Вашем возвраще­нии. Из писем сестры Елены Александровны, где она уведо­мляла меня о свидании с Вами в Москве, я видел, что возвра­щение Ваше замедлило чуть ли не целым месяцем... Следова­тельно, посылка должна была Вас ждать на почте довольно долго, а так как нам исстари известна официальная проница­тельность русских почтмейстеров, то я беспокоился о том, чтобы эта проницательность не навлекла бы неприятностей Вам. Тут же на беду прилучись
    шухопоть со студентами; 1 мы читаем официально имя Вашего брата, тут же замешанное, прочитали и странную сентенцию военного суда, наконец я по­лучаю брошюры и — без письма. Ну, на него положено эмбарго, — подумал я. Наступит снова для русских, — про­должал я делать заключения, — благодатное времячко запе­чатывания ума и распечатывания писем. Такие и подобные мысли заставляли меня крепко беспокоиться о Вашей участи, и единственно только эти опасения заставили меня обратиться с просьбою к В. И. Штейнгейлю и к сестрам — уве­домить, что с Вами приключилось?

    Я очень хорошо знаю, как всякая минута у Вас на счету, а потому могу ли я, патентованный ленивец, считаться с Вами письмами или быть недовольным Вашим молчанием? А должен сознаться, что получение Ваших писем — истинный праздник и для души и для сердца. В них так много теплого, родствен­ного чувства дружбы, веет таким отрадным чувством обновле­ния, столько кипучей жизни и деятельности, что по прочтении, как после приема китайского Жинь-шена, невольно встрях­нешься к жизни и начнешь стряхивать сорокалетнюю сибир­скую пыль и плесень. Получение их, как приступы совести к грешно-ленивой моей душе, заставляет меня каяться и давать обеты к исправлению. И я каюсь Вам, добрейший Михаил Ива­нович, с откровенностию, <к> какой я может быть не способен даже на духу, что я грешил перед Вами, грешил перед потом­ством, которое осудит меня; каюсь, что мои «Тюрьмы» еще не покидали тюрьмы моего черепа и не видели света божия. Для

    Вас как для человека, представляющего олицетворительную литературную деятельность, всякое оправдание казалось бы немыслимо, а я решаюсь просить оправдания.

    Надо Вам поставить себя в наше положение, в положение человека, ввергнутого в продолжение почти сорокалетнего периода тюремной жизни в душевную апатию, отравившую все жизненные элементы. Надо взять в соображение антипатию к писательству, порожденную неуспешными попытками, анти­патию до того сильную, что я не берусь за перо без крайней необходимости и даже ограничил свою письменную корреспон­денцию со своими товарищами по общему делу только ответами на их письма. Это<т> тюремный тиф, поражающий наповал ду­шевные способности, редко щадит свои жертвы; все мои това­рищи по общей купели крещения, после долгой борьбы, рано или поздно — а все-таки не избегли его железных когтей, — и вот где кроется главная причина такому малому количеству сведений о жизни ссыльных и заключенных.1 Покойный брат мой был олицетворенная, терпеливая, усидчивая деятельность. До последней минуты он не оставлял намерения написать мемуары, все собирался, откладывал и умер. Едва ли не по­следние его слова были, когда, сжимая горячую свою голову, ог говорил: и все что ту т... надо будет похо­ронить...

    Другая, оставшаяся в живых личность — это Горбачев­ский, — служит лучшим доказательством моих слов. Истребил по обстоятельствам первую свою рукопись о Южном Обществе,, писанную во время нашей лихорадочной деятельности в тюрьме, он все собирается снова и в новом виде ее воспроизвести, и несмотря на мои беспрестанные понуждения — дело худо подвигается. Все ему лень или некогда.

    Для полноты исповеди я попросил бы Вас принять в сооб­ражение мое положение как человека семейного. Я попросил бы Вас представить в своем воображении наш Дом, хотя довольно просторный и уютный, но расположенный таким образом, что У меня нет удобного уголка даже в моем кабинете, где бы я

    мог спастись от постоянного шума и крика и набегов моих рез­вых детей. Старушка няня едва справляется с меньшою малют­кой, у двоих старших нет гувернантки. Жена постоянно занята житейскими хлопотами, так что вся тяжесть заботы постоян­ного присмотра лежит на мне. Уроки, занятия с ними, суд, расправа, надзор за их играми, иногда, и особенно летом вблизи реки, очень опасными, все это — и еще уроки детям Старце­вым и другие житейские требы — поглощают враздробь очень много времени. Присоедините к этому временные болезни, частые посещения гостей, чтение текущих политических ново­стей и журналов, современных сочинений и проч. и проч. И может быть отчасти Вы не будете так строго меня обвинять. В окончательное оправдание я Вам скажу, что, несмотря на та­кие неблагоприятные обстоятельства, прошлым летом я во время модх уединенных прогулок по горам написал на отдель­ных клочках бумаги едва ли не целую треть предполагаемого сочинения, но когда мне пришлось их сводить в одно целое, я не нашел и десятой их части в наличии. На основании формаль­ного Дозволения моим шалунам делать кораблики и петушки из исписанной бумаги, данной в их распоряжение, они как-то добрались до моих лоскутков и употребили их как' строительный материал для их фантастических сооружений. Обнимаю Вас до следующего письма.

    Уважающий Вас М. Бестужев.

    11

    Селенгинск. 20 марта 1862 г.

    Я не знаю, как благодарить Вас, добрейший друг Михаил Иванович, за родственные горячие чувства дружбы, дышащие V каждой строке Ваших писем. Нас разделяет чуть не треть всей вселенной, мы никогда не видались, а я Вас люблю, как брата, более — как друга, и, право, — по эгоистической

    привычке самолюбия — я страшусь,чтоб при личном нашем зна­комстве Вы не разочаровались. За сердце и душу свою я не «боюсь. Я не могу и в будущности более любить и уважать Вас; ‘боюсь за свою голову, за лень, за бездеятельность, столь мало гармонирующую с Вами, боюсь несочувствия Вашего к недугу, развивавшемуся в удушливой атмосфере почти сорокалет- еего гнета судьбы.

    Пожалуйста, пришлите мне поскорее ваш портрет. Я хочу поскорее вглядеться в него, вглядеться в черты Вашего лица и прочитать в них или мой будущий приговор, или помилование. Я тоже пришлю свой, и Вы в этом безжизненном образе по крайней мере прочитаете мое оправдание.

    Не грех ли Вам, благороднейший Михаил Иванович, после того, как Вы меня сколько-нибудь узнали, предполагать, чтоб присылка пустых, ничего не значащих лоскутков бумаги имела какую-либо связь с желанием корыстным. Бог Вам сви­детель, что никогда подобная мысль не омрачала мою голову. Я их Вам прислал потому единственно, что Вы имели в них надобность, точно так же как я бы прислал к Вам моего сына, если бы Вы сказали, что он Вам нужен, в твердой уверенности, что я ничего не теряю, вверяя его в Ваши руки. Ежели я встре­вожился Вашим молчанием, то мое беспокойство родилось от стечения Вам известных обстоятельств и от опасения, чтоб моя посылка не послужила к вящему обвинению Вашему. За себя я не боялся нимало: мне уже терять нечего. Ежели же подобные предположения у Вас родились вследствие писем сестры моей Елены Александровны, то это меня не удивляет. Ее заботливая нежность к моему семейству не раз ставила меня в затруднительное положение и заставляла, краснея, прини­мать пособия от правительства, что возмущало душу. Она очень добра, но она не была ни в кандалах, ни в тюрьме, ни в каторж­ной работе, чтоб изведать подобные чувства. Она не понимает, что мне гораздо легче умереть с голода, чем просить подаяние от палачей, а тем менее вымогать помощь от добрых и благо­родных друзей.

    И потому, добрый друг Михаил Иванович, действуйте, как Вы найдете лучше,. располагайте всем, что у Вас есть, как своею собственностью. Чтоб братья Бестужевы явились в свет в своем костюме, а не оборванцами цензуры, надо время, время и случай. Я знаю это. Ваше письмо — была новая электрическая искра для моей лени и безвременья, и я даю вам слово приняться за перо.

    Обнимаю вас. М. Бестужев.

    12

    Селенгинск. 24 марта 1862 г.

    Обнимаю Вас, добрейший Михаил Иванович, как друга, как брата по кресту и с христианским лобзанием восклицаю:

    Христос воскрес!

    И какое красненькое, какое прекрасное яичко Вы мне при­слали! Благодарю Вас — тысячу раз благодарю. Я получил Ваш портрет в тот же день, когда почта увезла к Вам мое письмо; я не вытерпел и похристосовался с ним до наступле­ния светлого праздника. Жаль, что я не могу Вам отплатить тем же и теперь же, как я надеялся.«Наш доморощенный фото­граф, молодой сибиряк из юного поколения купцов, которое к отраде России начинает возникать на бесплодном поле сибир­ского купечества, доселе произрастившего только волчец и тер­ние, дошел, терпением и собственною смышленностию, до удовлетворительной степени совершенства в фотографии. По сочувствию к современному направлению он питает благого­вейное уважение к нашему делу и составляет фотографиче­скую коллекцию декабристов и, будучи очень хорошо знаком со мною, просил позволения снять с меня портрет и для того нарочно приехал в Селенгинск со всем своим аппаратом по окон­чании Удинской ярмарки, но должен был возвратиться в Ир­кутск по случаю болезни старика-отца. Когда ему удастся снять с меня мое обличье, я Вам немедленно вышлю, но

    29    Воспоминания Бестужевых

    портреты других моих товарищей прислать не могу по уважи­тельной причине — именно потому, что у меня их нет. Сестра Е<лена> А<лександровна> увезла с собой всю коллек­цию, и теперь она едва ли уже не в третьих руках.1

    Я не ошибся в своем предчувствии и рассматривая черты Вашего портрета, эту душевную теплоту, которая просачи­вается всеми порами Вашего спокойного лица. Но зато во взоре лежат — настойчивая воля и крепкие думы. Это мои будущие, а может быть, и настоящие обвинители, потому что и теперь я решаюсь отклонить Ваше предложение быть кор­респондентом Петербургских журналов, как отклонил я пред­ложение трех сибирских газет: Иркутской, Читинской и Кях- тинской.2 Сборы в поход и заботы семейные отнимают у меня почти все время. К тому же, чтоб удовлетворить животрепе­щущей потребности петербургских газет, надо иметь возмож­ность двигаться, а не такому домоседу, как я есмь.

    Простите и прощайте, добрый Михаил Иванович. Поклони­тесь Ковалевскому и не забывайте истинно любящего вас

    М. Б<естужева>.

    13

    Селенгинск, 28 июня 1862 г.

    Кругом я виноват перед Вами, добрейший Михаил Иванович, но не вините душу — вините обстоятельства. Первое Ваше письмо от 18 марта я получил в Кяхте, куда ездил сделать прощальный визит, а Кяхта— такое местечко, где и в былое время нельзя была назвать своею собственностью даже минуту времени. Судите же, имел ли я в своем распоряжении столько досуга, чтоб отвечать Вам, когда меня чуть не растащили по клочкам. Приехав в этот Забалуй-городок, чтоб проститься с добрыми своими знакомыми и вместе чтоб показать жене и детям китайщину, я совсем неожиданно наткнулся на новые хлопоты по случаю сдачи моего рекрута, старшей дочери Лели,
    в женскую гимназию. Как это случилось, Вы узнаете от Штейн- гейля, и потому не стану повторяться. Я перехожу к ответам на Ваше письмо.

    Тяжело, очень тяжело, слышать Ваши справедливые обвине­ния в моей лени, тем более, когда чувствуешь в душе, что Вы, как олицетворенная умственная деятельность, имеете полное право быть отъявленным врагом мертвящей апатии. Всякий раз, когда приступы этой злокачественной тюремной язвы, разъедающей все душевные силы, начинают крепко одолевать меня, я беру Ваши письма, перечитываю их, чувствую воз­рождение духа умственной деятельности, прошедшее возни­кает, мысли толпятся, прошедшие впечатления возобнов­ляются, но все это так беспорядочно, смутно, темно, что я бро­саю перо и, как школьник, идущий в училище к урочному часу, хватаюсь за первую житейскую дрязгу, которых у меня, надо сказать,, вдоволь, чтоб оправдаться перед загомозившеюся совестью. Для чего, — думаю я, — утонченность моральной пытки в русских секретных тюрьмах доведена до такого ужасающего совершенства, что заключенных лишают не только пера, но даже книг. Какой прекрасный отдел тюрем­ной литературы достался бы в удел потомков, даже из тех произведений, которые правительство нашло бы безопасным для печати. Сильвио Пеллико (даже в австрийской тюрьме) и Достоевский были счастливее нас... Нам даже отказывали в чтении Библии, и, ежели судьба нас когда-либо сведет вместе, я покажу Вам мое Евангелие, данное мне как величайшую милость, которое я украдкою от часовых исчертил концом гребня иероглифами для обозначения массы мыслей и даже целых творений, осаждавших мою бедную голову, но обдуман­ных зрело и прочно улегшихся в моей памяти. Теперь, когда я смотрю на эту заветную книгу, напрягая внимание и память, чтоб разгадать ее содержание, она представляется мне ка­кою-то мрачною тучею, принимающею неопределенные образы, даже группы, сменяющиеся одни другими, перерождающиеся друг в друга, иногда светлые, как молния, иногда до того 29*

    темные, что их не отличишь от окружающего мрака, и все это окончательно расплывающееся в общий сумрак пасмурного неба. Но довольно об этом. Скажу Вам только: я дал Вам слово и постараюсь его исполнить хоть частию. Будьте добры и не требуйте, что выше сил или, прямее, — выше моей лени, особенно, когда приходится писать о давно прошедшем, когда надо трепать ослабевшую память, когда боишься перепутать эпохи, а справок и товарищей нет под руками, а особенно, когда в охолоделой душе стараешься перечувствовать те силь­ные впечатления, которые некогда меня потрясали до мозгов костей. Сверх того — я дал слово Благосветлову прислать что-нибудь к осени, и так как я с ним не настолько знаком, как с Вами, чтоб надеяться на его снисхождение к моим глу­пым резонам, то должен mal gre bon gre [8]по возмож­ности исполнить обещание. Он просил, в случае моего отказа сообщить сведения о нашем заветном крае, указать на лицо, к которому он мог бы обратиться с подобною просьбою, а я ему указал на Завалишина, на этот живой архив прошедшего, настоящего и даже, если хотите, как на пророка будущности. Ежели они сойдутся — я уверен, что Благосветлов будет доволен своим корреспондентом, тем более, что большая и самая интересная доля его статей лежит под красным сукном в Сибирском комитете. К Завалишину я уже писал об этом.

    Вы спрашиваете о Горбачевском. Что Вам сказать• о нем? Он со своею непроходимою малороссийскою ленью — ленив хуже меня. Я по крайней мере не ленюсь его распекать еще погорячее, чем Вы меня, а он поет все ту же песенку — «погоди, брат, теперь некогда»... Спрашиваете о Баку­нине. Но что сказать Вам о нем? Убежал тайком из Нико­лаевска от полицейского надзора, от жены, от долгов и теперь в Лондоне с Герценом, который вероятно скоро разочаруется от этого пустого человека. О Михайлове могу Вам только сказать, что он теперь в Нерчинском заводе, где с ним

    обращаются очень хорошо и где он живет у родного своего брата, горного инженера.1

    О моих’планах прочитаете в письме Штейнгейля. Каса­тельно же продажи права на издание Марлинского поговорите с сестрою Еленою. Она теперь в Петербурге, и Вы, вероятно, с нею увидитесь. Уговорите ее порешить продажу поскорее, потому что с каждым годом она будет более и более терять. Она не хочет понять, в чем состоит насущное требование века. — Бумаги же, все без исключения, присланные мною Вам, пусть навсегда остаются в полном Вашем распоряжении. Ежели когда-нибудь я решусь делать из них какое-либо употреб­ление, я сделаю это не иначе, как с Вашего совета и согласия.

    Не понимаю, как Вы не получили моего письма, где я бла­годарил Вас за присланный портрет Ваш и где я уведомлял Вас о своем, которого не могу прислать Вам и теперь, потому что фотограф еще только собирается ко мне приехать из Иркутска. Не могу понять тоже: какие портреты декабристов явились в продаже? Интересно было бы узнать: не копии ли это с кол­лекции портретов брата Николая, проданных сестрою Еленою кому-то? Ежели можно, пришлите мне хоть один экземпляр, по которому я сейчас узнаю источник. К Вашей коллекции посылаю портрет M-me Юшневской, рисованный братом Нико­лаем и очень похожий.

    Как жаль, что я не могу дождаться из Киренска подроб­ностей о житье-бытье брата Александра в Якутске от тамош­него городничего Киренского (его фамилия). Он был сын того чиновника, у которого брат Александр пристал на квартире по своем туда приезде и которого он учил французскому языку. Вот уже другой год, как я его прошу об этом, — и все кон­чается посулою. Такова участь, видно, всех декабр<истов>, а эти сведения были бы не лишние в предпринятом Вами труде: А. А. Бестужев в Якутске.

    Вы упоминаете о мемуарах Завалишина или мате­риалах о Декабре!.. Сильно хотелось бы прочесть их. Я к нему писал об моем желании, но вероятно не получу удовлетвори-


    тельного ответа, потому что он, не бывши никогда членом нашего Общества, мог писать только из рассказов и слухов, на которые не всегда можно полагаться.

    Вы уведомляете тоже, что появилось объявление о будущем печатании отрывков из записок Н. А. Бестужева, — смею уве­рить Вас, что это апокриф. Никогда и ничего брат Николай не писал ни о себе, ни о других, хотя собирался все сделать это во всю свою сибирскую жизнь. Единственные записки, писанные им в тюрьме, это о Р ы л е е в е, составленные им по настоянию одной из наших милых дам, Александры Григорь­евны Муравьевой (урожд. графиня Чернышева). Он предпринял, было, написать полную биографию этого замечательного своею душевною энергиею человека, но при каких-то казематских невзгодах должен был истребить начатое вместе с материалами, а после уже не возобновлял своей работы то из опасения подоб­ного казуса, то из <за> новых трудов для собирания истреб­ленных материалов.

    Вы очень хорошо делаете, что не посылаете моих записок за море, во-первых, потому, что они этого не стоят, а во-вторых, потому, что Герцена все считают каким-то благородным Дон­кихотом, рубящим направо и налево, не разбирая того, что предметы в сущности изменяются из великанов в ветряные мельницы! И надо сказать истину, его не берегут г.г. корреспон­денты, сообщающие ему неверные факты, и тем подрывают дове­рие к этой высоко благородной личности. Бога ради не примите этого эпитета за титул, столь опошлившийся на святой Руси.1

    Простите все мои грехи и прощайте, добрейший Михаил Иванович. Ежели судьба когда-либо позволит мне побывать в моем родном Питере — с чугунки прямо я найму извозчика: на Литейную, в Спасскую улицу, в дом Трута. — Пошел, по­шел скорее! Полтинник на водку.

    Еще раз обнимаю Вас. Дети Вас целуют, особенно Леля, которая и в Кяхте не хотела расставаться с Вашими книгами.

    14

    Селенгинск, 9 августа 1862 г.

    Все, что Вы пишете ко мне в письме от 13 июня, добрый Михаил Иванович, касательно моего переселения из Сибири, давным давно тревожило мои думы и, окончательно перебро­дившись, заставило принять решительные меры за несколько месяцев до вашего письма. Я остаюсь — как Вы это могли видеть из моей решимости: отдал старшую дочь в Кяхтинскую открытую гимназию. Не легкомысленное желание поскорей вырваться из своей могилы и подышать вольным воздухом руководило моим желанием ехать в Россию, а необходимость дать Леле практическое знание языков. Ей восьмой год — а это именно те лета, когда приобретается правильный выговор и практическое знакомство с языком. Если бы были какие-либо возможности иметь здесь хорошую гувернантку, я бы не за­думался отдать полжизни, чтобы только она болтала с ними по-иноземному и чтобы занималась с ними положительными науками. Но у нас это дело невозможное. К сожалению, жена моя не говорит по-французски, но, сознавая, что только мать мо­жет выучить говорить на каком-либо языке,— начала сама учиться, но хозяйственные и семейные требы отвлекли ее от за­нятий, а я один не в состоянии болтать с ними с утра до вечера.

    Языки французский и немецкий не обязательны в кяхтин- €кой гимназии, я за них плачу особо. Но зато М-me Сабашни­кова, принявшая на себя священную обязанность быть для Лели второй матерью, образованная женщина и говорит очень хорошо по-французски, имеет детей и, следовательно, это луч­шая школа для Лели. Теперь я буду иметь более времени для занятия с сыном, а третья дочь еще очень мала, чтобы серьезно думать о ее образовании.

    Что у вас совершилось на т о м свете, право, не разберешь: и смешно и грустно. Прогресс, о котором так много кричали, кажется, теперь пошел рачьим ходом и в администрации,
    и в молодом поколении. Бедная Россия!.. Особенно мне[9] непонятны приемы правительства касательно умственного дви­жения. К чему было составлять комитеты для преобразования цензуры, когда к тем результатам, к каким, видимо, клони­лась цель правительства, можно было бы дойти кратчайшею дорогою, т. е. дорогою Незабвенного. Если будут хоть в месяц запрещать по 3 периодических издания, то к новому году тысячелетия нашей родины мы, пожалуй, останемся с одним журналом Аскоченского. И чем провинилось «Русское Слово»? Ежели его вина наказана новыми
    карательными за­конами цензуры, то статья, т. е. причина придирки, — должна быть уже напечатана. Я ничего такого в нем не нашел, хотя снова пересмотрел последние номера. Разве статья «Научи­лись ли м ы?». Тогда что же наша пресловутая глас­ность? Она и доселе была косноязычна — не разберешь, о чем она лепечет, а теперь приходится ходить с замком на устах. «Но на свете нет худа без добра» — мне шепчет на ухо моя лень. Ты избавлен благодетельною цензурою от данного» «Русскому Слову» твоего честного слова прислать в редакцию свою статью к осени.1 Винюсь — ленюсь. Не одни Вы, Михаил Иванович, меня распекаете. Мне попалось под руку недавно полученное письмо от Завалишина, и я прила­гаю вам его как факт. К* тому же это письмо — зеркало его неутомимой деятельности в pendent * к Вашей и довольно верный портрет, ежели вы устраните желчные тени, наброшен­ные на него неблагоприятными обстоятельствами, и затрудни­тельное его положение.

    Прощайте, добрый Михаил Иванович,

    Обнимаю вас. Tout â vous [10]

    М. B<estougeff>.

    P. S. Читал я Ваше описание Грос-Егерсдорфского сраже­ния. Хорошо Вы отделали Апраксина. Да и поделом.

    15

    Селенгинск, 9 октября 1862 г.

    Что же это такое?.. Вам, как самому правдивейшему из- всех русских бытописателей, который не решится лишнего слова написать, не опираясь на исторические документы, — Вам, добрый, прямой Михаил Иванович, запрещают писать?.. И это запрещение последовало из двух министерств, управляе­мых самыми образованнейшими лицами всей России! Нет... Видимо пресловутый русский прогресс сел по привычке на рака и прямо втащит нас в незабываемую эпоху Незабвен­ного.1

    Я это пишу под влиянием опасения, что моя посылка с портретом Марии Казимировны Юшневской не получена Вами точно так же, как я не получил Вашего письма, где вы уведомляете меня о предполагаемом Вами путешествии по России.

    Я хотел с этой почтою послать Вам некоторые портреты, но остановился. В силу вышеупомянутого прогресса и у нас состоялся указ, чтоб все посылки представлять в иркутскую* таможню и там, распаковавши их и удостоверясь, что в них, нет чаю, — отсылать по адресам, взимая с получателей за переупаковку. И эта глупейшая мера была следствием нашего прогрессивного правительства, не могущего отрешиться от старины. Нашли необходимым свободу торговли с Китаем — торговлю разрешили. Весь Забайкальский край объявлен! порто-франком. Но как расстаться с таможнею?... Надо хоть хвостик оставить, и оставили этот хвостик в Иркутске. Что же вышло? Весь Забайкальский край с Амуром обрекли таможен­ному досмотру. Ни послать, ни выехать в Иркутск нельзя, чтобы вас не раздели донага, чтоб не распороли маленького тючка в наперсток, не подозревая, что в нем кроется цибик чаю. И все это для того, чтоб собрать крохи пошлин, далеко не покрывающих содержание таможни, и тогда, как, разрешая^


    свободную торговлю по всей китайской границе, таможня не может следить за контрабандою в 30 верстах в тылу Иркутска. Какова нелепость правительственного распоря­жения?

    Досадно и грустно. Извините, что не пишу более, да и то, что написал, — прочитаете ли Вы?.. Теперь всего надо ожидать. Ежели получите это письмо, напишите несколько -строк

    к уважающему вас М. Бестужеву.

    16

    Селенгинск. 26 декабря 1862.

    Вчера был для меня настоящий праздник. Я получил по­сылку с брошюрами Вашими, добрейший Михаил Иванович. Я, как ребенок, радовался, удостоверясь, что Вы живы, — но здоровы ли? Что с Вами? Успокоились ли Вы участью Вашего брата? Мне неизвестно. От Вас ни строчки, ни весточки. Вот, что меня снова печалит и заставляет просить Вас: напи­сать хоть строчку для успокоения человека, истинно Вас лю­бящего.

    Путешествие ваше продлилось долее предназначенного самими Вами срока. Сестры писали мне о посещении их Вами в Москве, и, рассчитывая время Вашего возвращения в Петер­бург, я заключаю, что моя посылка, высланная Вам к назна­ченному Вами концу августа, должна была пролежать на почте чуть ли не целый месяц. Дождалась ли она Вас или с нетер­пения куда-либо отправилась в другое место, — вот что тоже мне хотелось бы знать. Будьте так добры, чтоб обо всем этом уведомить истинно уважающего Вас


    17

    Селенгинск. 15 мая 1864.

    Вчера только я получил Ваше письмо от 10 марта, добрей­ший Михаил Иванович (какая бездна нас разделяет!!!) и спешу отвечать. Светлый день воскресения прошел, но с получением Вашего письма для меня наступил праздник Вашего воскресе­ния. Вы для меня погребенный воскресший. Стократ радуюсь, что мои опасения не сбылись.

    Вы обвиняете себя и только себя, что наша корреспонден­ция прервалась на такое долгое время. Но скажите Г как бы могло быть иначе?.. Можно ль было мне посылать письма на ветер? Куда я мог адресовать их, когда Вы сами вчера не могли бы знать, где Вы будете завтра. Они могли бы ходить по чужим рукам, чего мне очень не хотелось. Из этого Вы видите, что ни я, ни Вы нисколько не были виноваты, а вино­ваты были обстоятельства.

    Вы описываете свою деятельность — но мне бы приятно было прочесть ее результаты. И потому я прошу вас выслать Вашу статью из Журнала Министерства Просвещения, кото­рого мы здесь не получаем.

    Вы спрашиваете, как я употребил время и чем занимался в продолжение перерыва нашей корреспонденции. Отвечу: что все это время было употреблено мною для поддержания моего существования и сущэствования моего семейства. Начнем с того, что дом, где была пристроена моя старшая дочь в Кяхте, сгорел от поджога. Я должен был взять ее, чтоб не стеснять семейства, переселившегося на биваки. Да оно и кстати было: женская гимназия, куда я поместил дочь, мела, как новая метла, только сначала, как и все на нашей святой Руси, т. е. пока за ходом учения следил сам градоначальник. — С его отъездом все пошло рачьим ходом.

    Я должен был заняться с нею сурьезно, чтоб заставить ее припомнить то, чему я ее учил прежде. Занятие с Колей и двумя

    маленькими бурятенками поглощало остальное время. В июне прошедшего года родился у меня богатырь Саша, ребенок крупный, здоровый. Но к его и нашему мучению, ранневремен­ное прорезывание зубоб и золотушная сыпь на лице — упорно продолжаются даже до сих пор и не дают нам покоя ни днем ни ночью. Осенью все дети перехворали кашлем, две дочери отделались от него кое-как. Мой милый сын Коля сделался его жертвою. Он умер крупом. Переход от легкого кашля к крупу был мгновенный, и меньше, нежели в 6 часов, он его задавил, так что нам казалось это все каким-то сном — сном, правда, стрдшным, но который мне казался несбыточным на деле. И какого славного мальчугана я похоронил!.. Я прежде не хотел хвастаться им, чтоб не попасть в Ваших глазах в кате­горию тех нежных родителей, которые видят в своих детках гениев, и теперь не оттого хвалю, чтоб следовать латинской пословице de mortuis aut bene aut nihil,[11] но поистине он за­служивал похвал во всех отношениях. У меня еще остался сын и две дочери; старшая из них не уступала ему в умствен­ном развитии. Но никто из них —да вряд ли кто-либо из детей его возраста — был столько привязан к отцу и любил бы так безгранично отца, как Коля. Ежели бы ему довелось видеть мою смерть — он бы не пережил меня, — и это одно мирит меня с волею провидения. Мне казалось, что с ним я потерял все. Жизнь, и без того полная горечи, мне опротивела; мертвя­щая апатия запустила свои когти в душу и сердце, и я ничего так не желаю, как поскорей добрести до тихого пристанища, хоть это желание — грех, потому что у меня на руках остались жена и трое детей. Не хорошо это и говорить, зато это я сказал Вам только да сказал бы еще В. Ивановичу, ежели бы он был жив.1 Он бы меня понял...

    Лелю, мою старшую дочь, надо было отправить в Москву для воспитания. Жена покойного нашего бригадного коман­дира М-me Симонен была столь добра, что вызвалась ее доста-

    вить к теткам. Для этого она нарочно приехала из Иркутска в начале осени и прожила у нас до морестава. Менее нежели в месяц она доставила Лелю в Москву и перед началом масле­ницы, прогостив у сестер только три дня, отправилась к род­ным в Житомир. Теперь возникает вопрос: куда определить Лелю?... Я заклятый враг противу всех замкнутых учебных заведений. Мне предстояла возможность отдать ее в пансион или пансионеркою в какой-либо казенный институт. Но где взять средства для содержания? Четыреста рублей это 9/ю моего средства существования... Я хочу просить правительство взять ее на казенный счет в том предположении, что замкну­тость скоро уничтожится и институт получит новое преобра­зование.

    Итак, Вы видите, я осиротел двумя старшими детьми. Оста­лось двое младших, с которыми постоянная возня лечения. Благодаря ворам, укравшим у меня накануне Светлого Воскре­сения колеса со всех экипажей, я радовался, что буду иметь законную причину просидеть спокойно дома. Но вышло не так: дома-то я точно просидел, но больной, с больною женой и детьми. Жизнь малютки Маши висела на волоске.

    Но полно об этом. Я надоел Вам этою иеремиадою. Пого­ворим о другом.

    В Петербурге есть Технологический институт, и в этом институте слушают лекции двое наших селенжан, бывших моих учеников. Один — Василий Дмитриевич Старцев, дру­гой — Гаврило Андреевич Вотяков, оба очень добрые малые. Не- поскучайте, Михаил Иванович, приласкать их, ежели они к Вам явятся. А я им с этою почтою пишу, чтоб они Вас посещали. Для таких медвежонков необходимо кроме профес­сорских лекций пить сердцем и душою кое-что другое. И как Вы найдете их, не поскучайте черкнуть строчку в ваших письмах.

    Что же это будет у нас с <литературой>?х Все уставы и поло­жения неужели пишутся для того, чтоб ее сковать еще более? Да уж кажется вплотную заковали. Посмотрим.

    Обнимаю Вас, добрый Михаил Иванович. Прощайте. Душою преданный Вам

    М. Бестужев.

    18

    Селенгинск. 18 августа 1864 г.

    Благодарю душевно Вас, добрый Михаил Иванович, за теплое участие в моей скорби о потере моего милого Коли. Поистине невознаградимая потеря, и я от ней до сих пор не могу оправиться. Не знаю, что будет впредь, но, кажется, я буду существом ни к чему не годным — разве кроме могилы.

    То, что Вы мне пишете о неудачных попытках сестры Елены Александровны по поводу издания сочинений Марлинского, я уже знал прежде, и прежде, нежели она начала попытки, предвидел неудачу. Сестра — человек старого века, состарив­шаяся в прежних идеях и впечатлениях. Она еще до сих пор живет и дышит тою эпохою, когда повести брата производили фурор, и забывает, что то время прошло безвозвратно, что на­ступило время с новыми требованиями и что Марлинскому после его полезной литературной службы — пора в отставку. Три года тому назад я ее упрашивал продать право издания, предсказывая, что оно будет терять с каждым годом, но она не хотела, не хочет верить, чтоб Марлинский, которого она невольно смешивает с Александром Бестужевым, мог умереть для публики. И вот причина ее неудач и колебаний.1

    Если б Вы могли обладать волшебным стеклышком, через которое можно читать душу другого, Вы бы прочитали в моей безграничную благодарность за Ваши бескорыстные хлопоты в пользу нашу и вместе с тем, не просьбу, а мольбу, чтоб Вы <не> делали этого вперед» Неужели вы не видите из Ваших тщет­ных попыток напечатать что-либо о Николае или Александре Бестужевых, что цензура или — все равно — правительство не хочет воскрешать в народе памяти святых мучеников, по­страдавших за то, о чем то же. самое правительство бьется
    из всех сил, чтоб теперь осуществить их желания, чтоб народ при напо<ми>новении их имен, перекрестясь, не произнес: за их
    земные страдания дай бог им царства небесного.

    Примите чувства душевной благодарности от преданного Вам

    М. Бестужева.

    19

    Селенгинск. 26 октября 1864 г.

    Пишу к Вам, добрейший Михаил Иванович, два слова, спеша не опоздать на почту; она у нас так беспорядочно уходит и получается по причине осенней распутицы, что совершенно сбила с толку.

    С этой почтою я отсылаю Вам изображение моего облика. Заезжий немец, как бы упавший с неба, помог мне после мно­гих бесплодных попыток исполнить Ваше желание и отплатить Вам тою же монетою за дорогой Ваш подарок. Извините, ежели найдете его неудовлетворительным в художественном отноше­нии. Немец, взявший уже не немецкую, а русскую цену, ничего не мог поделать с ненастною погодою, холодом и вет­ром, а снимал на открытом воздухе, и потому, хоть я ручаюсь за сходство, не отвечаю, чтоб погода не отразилась сумраком на лице.

    Но вот просьба. Так как он снимал на стекле, то отказался сделать копии на бумаге, и я снова поставлен в необходимость отказа в просьбе многим моим знакомым: иметь мой портрет. Он меня уверил, что стекло не помешает сделать копию на кар­точках. И потому, ежели он говорит правду и будет возмож­ность, я прошу Вас, Михаил Иванович, снять 12 карточек в меру вашего портрета, из коих 3 отослать в Москву к сестре Елене Александровне (адрес в Денежный переулок, дом Ших- матова, № 4), а остальные выслать мне сюда. По газетным

    объявлениям, это будет, кажется, недорого, но ежели я Вас разорю более нежели на 2 рубля, то как-нибудь сочтемся после.

    Теперь же прощайте.

    Искренно уважающий Вас М. Бестужев*

    20

    Москва. 9 августа 1869 г.

    Благодарю вас, добрейший Михаил Иванович, за письмо, на днях полученное мною; благодарю за адрес, дающий мне теперь возможность вылить накопившиеся чувства благодар­ности за ваше дружеское гостеприимство в Питере и главное — за Вашу приязнь к Бестужевым, к живым и мертвым. Предло­жение принять часть гонорара за напечатание писем покойного брата Александра 1 приемлю с благодарностию тем большею, что, особенно теперь, наши материальные средства существо­вания очень плохи по случаю потери капитала, завещанного покойным братом Александром моим сестрам. Излишняя до­веренность осторожной сестры Елены Александровны обанкро­тившемуся московскому купцу лишает наше семейство чуть ли не последних крох.

    Постараюсь исполнить просьбу Вашу касательно ответов * на вопросы Ваши и пришлю их, если успею справиться с ленью и недосугом, в Великие Луки до выезда Вашего в Питер. К этому же письму присоединяю порядочную пачку писем брата Николая, сохранившихся у моей старшей сестры. Досы­лаю их не для чего другого, а единственно из желания поближе познакомить Вас с прекрасным характером моего покойного брата Николая и дать Вам понятие о нашем житье-бытье за Байкалом в ту эпоху прошедшего, которую Вы будете описы­вать во второй половине его биографии.

    Возьмите в соображение, что это только небольшая часть всех писем, и, главное, то, что эти письма проходили через
    подозрительную цензуру, но все-таки они, если достанет у Вас терпения пробежать хоть некоторые, могут быть Вам полезны. Не знаю только, получите ли Вы их?..

    Прощайте. Да благословит бог Ваши мирные труды.

    Истинно уважающий вас М. Бестужев.

    21

    Москва, 19 августа 1869 г.

    Отвечаю на последнее Ваше письмо, добрейший Михаил Иванович, в котором я тщетно искал хоть намек на получение моего письма, которое я пустил к Вам как пробный шар. Так много, а особенно последних моих писем из Сибири не было доставлено к Вам, что я решился тогда прекратить на время переписку с Вами, и теперь — если это повторится — я буду принужден поступить так же, щадя Вас. О себе я не забочусь — мне терять уже нечего.

    К этому письму я прилагаю копию с письма брата Але­ксандра из Москвы.1 Оно может быть будет интересно для Вас, потому что Вы из него увидите впечатление, произведенное Москвою на Александра. Жаль, что при отобрании бумаг брата Николая исчезло и то письмо, почти одновременно напи­санное к нам, где он оригинально, бойко и верно рисует Мос­ковское общество и различные впечатления на лица, произ­веденные чтением комедии Грибоедова «Горе от ума». Он первый явился в Москве с рукописью и первый читал ее перед тузами и кёровыми дамами нашей Белокаменной ста­рушки.2

    Тут же присоединяю одно из уцелевших писем брата Нико­лая, где он излагает некоторые суждения о его литератур­ной деятельности. Мы оба много писали ему касательно этого предмета, но из всего только уцелело это как копия или лучше сказать черновик, с которого наши дамы обыкновенно списы­вали своею рукою — давая вид, что пишут под нашу дик-

    30     Воспоминания Бестужевых
    товку.1 — Не забывайте, что нам было запрещено писать самим и, следовательно, запрещено иметь чернила и перья.

    Может быть я найду в огромном ворохе писем, храня­щихся у сестры Елены Александровны, но и тут Вы берите в соображение ее хворость — ее слабость и телесных и душев­ных сил — особенно в последнее время, особенно, когда она была потрясена потерею значительного капитала (около

    10    тыс. сер.) по несостоятельности одного купца, которому она вверила деньги. Касательно же письма к Каткову — то я прошу Вас меня избавить от посещения этого мецената. Он, как я слышал, сделался вельможею, если не вполне дер­жавинским, то, по крайней мере, настолько гордо-тщеславным, что не задумается и меня принять как просителя грошей. Я хотя имел много случаев познакомиться с ним, но как-то сердце мое не влечет к нему, хотя я уважаю его литератур­ную деятельность и его заслугу в том, что в своей газете он ратует, хоть иногда и слишком яро, за интересы русские.2

    Vale,[12] добрейший Михаил Иванович, до будущей беседы.

    Вас уважающий М. Бестужев.

    22

    Москва. 5 сентября 1869 г.

    Что это, господь с Вами, добрейший Михаил Иванович? Почему в Вас могла родиться мысль, что я начинаю питать к Вам недоверчивость. Разве наши сношения заочные в Селен- гинске и личные в Питере недостаточно Вам доказали про­тивное? А что я обязан беречь Вас, то это мой святой долг в заплату вашего дружески родственного расположения. Вы мне пишете: «к чему осторожность, когда за мною нет
    никаких соглядатаев», а я имею факты в противном, по край­ней мере в прошедшем. В Селенгинске у нас был архи-него­дяй,— городничий, который нам делал столько пакостей, что мог бы сделать несчастными всех, кто был со мною не только дружен, но только в сношениях, если б, наконец, Н. Н. Муравьев, по моей просьбе, не сменил его. В это-то время я недосчитывался некоторых из Ваших писем и двух или трех из моих. Его письмоводитель, человек честный и преданный мне, — за тайну, под страшным секретом, сообщил мне о его намерении сделать у меня на дому обыск и, опечатав бумаги мои, представить их правительству; что это он делает на осно­вании объявления в «Колоколе», в котором сказано о моем намерении вскоре напечатать мои записки, и что для верней­шего исполнения своих замыслов он только ждет моей отлучки из дому.1 Так как от этой архи-бестии можно было всего ожи­дать, то для того, чтоб поберечь других, я сжег все, что могло их компрометировать в глазах правительства, и той же участи подверглись и вполовину уже написанные мои записки и, что более всего досадно, то все материалы для составления запи­сок. Вспомните, что это было уже вторичное
    auto da fe [13] запи­сок. После этого у меня пропала охота и возможность прошла писать свои воспоминания.

    Ну, да полно об этом, — поговорим о деле.

    По просьбе Вашей я посылаю Вам ответы на вопросы. Я их набрасывал карандашом с тем, чтоб после переписать, но на эту механическую работу терпения у меня хватило только на половину и потому другую я посылаю вчерне — карандашную. Ох, эти металлические перья!.. Брызжут, задевают, тоска...

    В этой же посылке Вы получите довольно жирную пачку писем брата Николая и Александра. Просмотрите их, выбе­рите, что найдете нужным, остальное или пришлите назад или оставьте до времени у себя.

    Тут же я прилагаю полусгоревший, кажется, первый протокол с допросов, которыми руководствовался Блудов при составлении своего доклада. Он достался мне курьезным слу­чаем. Мне случайно пришлось присутствовать на пожаре. Дом профессора Московского университета Лебедева загорелся. Генерал полицеймейстер Арапов приказал его отстоять — и с большим усилием отстояли. Из числа уже загоревшихся бумаг ветром принесло под мои ноги этот документ. Я затоп­тал искры и принес домой.1 Не правда ли странно?

    Прощайте до будущего письма. Братцу мой поклон.

    23

    Москва. 7 октября 1869г.

    Рад очень я, добрейший Михаил Иванович, что мои ответы на вопросы Ваши угодили Вашему пытливому любопытству; постараюсь и на следующие вопросы отвечать так же; но уже не взыщите, если пришлю их вчерне и без всяких поправок. Для меня механическая работа переписки — настоящая каторжная работа. Не взыщите также, ежели моя слабеющая память и недостаток справочных моих заметок, истребленных при последнем всесожжении начатых снова записок в Селен- гинске, не взыщите, говорю я, если я буду не совсем удовле-* творительно отвечать Вам.

    Вы просили адресы тех из наших товарищей, кому наме­рены Вы отослать 1-ю часть зацисок о Николае Бестужеве. Вот они: Петра Николаевича Свистунова: Гагаринский пере­улок, собственный дом. Матвея Ивановича Муравьева-Апо- стола адрес я не знаю, хотя бываю у него довольно часто, и потому, чтоб избавить Вас от лишней упаковки, присоеди­ните к посылке Свистунову книгу на мое имя и на имя М. И. Муравьева. Мы со Свистуновым часто видимся, и я его пре­дупрежу; а по доставке книг ко мне я передам М. И. Муравьеву. Этою операцией Вы избавите его и меня от дальнего путеше-


    ствия в почтамт. К моей пачке присоедините еще два экзем­пляра на имя Андрея Евгеньевича Розена и Александра Петро­вича Беляева. Они заслуживают Вашего внимания как два лица из оставшегося триумвирата настоящих декабристов, бывших на площади. Оба они скоро будут в Москву, и я пере­дам им книги.

    Из двух вдов, оставшихся в живых, — Пущина (бывшая M-me Фонвизин) разбита параличом, и Ваша посылка будет для нее бесполезна, но, впрочем, от Вас будет зависеть ее почтить присылкою, и тогда присоедините экземпляр к моей, почте. Другая вдова — Давыдова (Александра Ивановна),, проживает у Вас в Петербурге — в Бассейной улице в доме Гербеля.

    Читали ли Вы интересные и весьма замечательные записки Ивана Дмитриевича Якушкина, напечатанные в Лондоне в 1862 году? По краткости, ясности и правдивости — это луч­шие из всех записок наших товарищей. На этом же времени вышли «Записки» барона Андрея Евгеньевича Розена на немец­ком языке, напечатанные в Лейпциге или Гамбурге — не помню. Он мне их читал в русском тексте, как они и были им писаны, а перевод на немецкий язык сделан за границей и довольно неудачный. «Записки» тоже правдивые и полны даже слишком, а особенно, где он без надобности распро­страняется о своих домашних делах или отстаивает баронов прибалтийского края. Он сносился с Катковым, но тот, может быть, именно по этой причине отказался напечатать эти записки. В Петербурге та же неудача его постигла, и потому он намеревался их печатать в Лейпциге. Немецкие экзем­пляры, кажется, есть в продаже у московских и петербург­ских книгопродавцев.1

    Имя нашего тюремщика: Лилиенанкер.

    Прощайте, мой добрый Михаил Иванович, — спешу на почту. Поклонитесь Вашему братцу и Тюльпанову.


    24

    Москва. 24 октября 1869 г.

    Когда Вы распакуете посылку и увидите рукописи, напи­санные чернилами, не подумайте, что я переродился: нет — я только нашел удобное средство заменить железные перья гусиными: они мягки и не брызжут. Я писал, как и прежде, — прямо набело и даже не имел времени прочесть их, потому не посетуйте за ошибки и неровность слога.

    Биография брата Николая — первая часть, кажется, полу­чена Свистуновым, но он в больших хлопотах. Н. Д. Фон­визина умерла, и он, будучи ее душеприказчиком, завален по горло законными мытарствами. Что же касается до второй части, пожалуйста, высылайте, когда она будет готова, посильно сделаю замечания.

    Я читал в «Заре» записки Колесникова. Вы пишете, что их получили от барона Штейнгейля, и я пробежал их единственно для того, чтоб видеть, не другие ли это записки от тех, кото­рые я редижировал, —неопытное перо молодого птенца, писав­шего в первый раз в своей жизни. Я увидел, что это те же самые. У меня остались черновые, а Штейнгейлю он оставил переписанную рукопись.1

    Скажите мне откровенно, добрейший Михаил Иванович, нельзя ли хоть за что-нибудь продать право на изда­ние сочинений Марлинского? Если Вы не отказались от попытки написать когда-нибудь биографию А. Бестужева, можно бы ввести в сделку обещание присоединить к этому изданию Вашу биографию, разумеется, с соблюдением Ваших интересов.

    Прощайте. Мой поклон братцу Вашему и Тюльпанову.

    Вас уважающий М. Бестужев.

    25

    Москва, 29 ноября 1869 г.

    Вслед за письмом, отправленным к Вам, добрейший Михаил Иванович, я хотел писать, но был остановлен просьбою Сви- стунова, который обещал сообщить мне некоторые черты харак­тера усопшей Н. Д. Пущиной. Вчера я получил эти заметки, писанные его дочерью под его диктовку, и посылаю их к Вам не для того, чтоб они были помещены буквально в извещении о ее смерти. Это будет невозможно, но чтоб Вы познакомились с ее оригинальной личностию и в этом тоне написали изве­щение.

    Теперь мне хочется побеседовать с Вами о статье Макси­мова, напечатанной в октябрьской книге «Отечественных Записок». Эта статья есть продолжение его статей о ссыльных в Сибири. Д. Ир. Завалишин, кажется, воспользовался этим благоприятным случаем, чтоб сообщить Максимову сведения

    о  нашем житье-бытье в Чите и Петровском, и он целиком поме­стил их от своего лица. Хотя во всей статье нет ни малейшего намека, что она написана Завалишиным, но все, кто только был знаком с ним, узнали его по сухости слога и по беспре­станному самовосхвалению, столь присущему его характеру. И это тем более жаль, что все записки Максимова дышат жизнью и правдою, тогда как это пятно в его рассказах есть не что иное как сухая ложь, написанная единственно для выставки своей личности. Эта личность совсем не такова, чтоб ей писал панегирик правдивый Максимов. Помнится мне, что в бытность мою в Петербурге я Вам сообщал кое-что

    об  этом замечательном в своем роде человеке, ежели же нет — скажите,—и я Вам опишу его. А между тем, чтоб предвари­тельно ознакомиться с ним;, — прочтите в тех обгорелых ли­стках, которые я прислал к Вам, показания его при допро­сах следственной комиссии, и там уже Вы увидите безумно- нахальное его самолюбие и самообожание. Вся его жизнь
    была следствием и сплетением этих похвальных качеств. Мне бы хотелось, чтоб Вы поговорили при случае с Максимовым и предупредили его не быть слишком доверчивым вперед* Я бы сам к нему написал, но позабыл, как зовут его, да и адреса не знаю.1

    Все, кому Вы посылали брошюрки биографии брата Нико­лая, много благодарят Вас за внимание, а в особенности П. Н. Свистунов. Он вскоре думает ехать в Петербург и намерен непременно посетить Вас, для чего просил меня сообщить Ваш адрес, что я и исполнил. Пришлите с ним, ежели не забудете, экземпляр записок Колесникова, мой выпросил у меня М. Ив. Муравьев-Апостол.

    Не знаю, уехал ли или еще в Москве брат Ваш Петр Ива­нович? Он доставил мне величайшее удовольствие посещением, обещался побывать перед отъездом — и до сих пор не был.

    Дай ему бог мирного и благополучного служения на новом поприще. Обнимаю Вас. Не забывайте.

    Истинно преданный Вам М. Бестужев.

    26

    Москва. 13 декабря 1869 г.

    Да наградит Вас бог, добрейший Михаил Иванович, за Ваше светлое дело. После молитвы я не стану его профани­ровать холодными фразами благодарности, но Вы настолько знаете меня, что, вероятно, не усомнитесь, какого рода чув­ства наполняют мою душу.2

    Просить Общество о выдаче вперед годовой пенсии у меня рука не подымается, хотя бы это было очень кстати. Если Вы это можете обделать без моей просьбы — я еще раз много благодарен.

    Возвращаю Вам письмо Я. К. Грота, к которому я пишу с этой же почтою благодарственное письмо. Какой это

    славный человек должен быть и как грустно, что судьба, беспрестанно сталкивая с пошлыми ничтожностями, лишает возможности знать таких личностей.

    Стократ благословляю Вас на издание журнала и не сомне­ваюсь в его успехе.1 Я не понимаю только одного: как такая счастливая мысль пришла так поздно в голову. При вашей изумительной деятельности, при обилии интересных материа­лов, грех было зависеть от других журналистов и кла­няться им, когда они должны вам поклоняться.

    Вы просите, чтоб поскорей я прислал заметки на в р а н ь е Завалишина, но, к несчастью, я пробежал или, лучше, про­слушал наскоро в «Отечественных Записках» эту статью. Теперь не могу ее достать из библиотеки для чтения.

    Но поправлюсь — пришлю.

    Теперь достаточно только сказать два слова о личности Завалишина. Он никогда не был членом нашего Общества,, а почему не был? Потому что он был quasi-шпион [14] прави­тельства. Этот почетный титул держал нас всех в Сибири подальше от него и от его милейшего братца, который был уже штемпелеванный доносчик. В безмерных планах своего самолюбия он пытался приобрести влияние на своих соузни­ков, но осекся; был хозяином с этою целью и только потому, что искал этой должности с остервенением, и потому, что этой должности все уклонялись по хлопотливости, и кончил свое хозяйство так, что его хотели судить своим судом, — но пре­небрегли и бросили.

    Изучение 9 языков настолько основательно, чтоб перево­дить Библию с еврейского и сличать перевод с греческим,, латинским и прочими текстами, есть пуф, так же как и перевод Библии. В результате упомяну, что он до сей минуты ни с кем из наших здесь в Москве не знаком. Он удаляется сам. Ну да бог с ним! Пусть трубит свою славу сам — у него на это силь­ные и крепкие легкие.

    Прощайте, добрейший Михаил Иванович. Сестры Вам шлют -низкий поклон, а я прошу не забывать

    преданного душою М. Бестужева.

    А. Н. БАСКАКОВУ 1

    1

    Селенгинск, 21 марта 1846 г.

    Добрый друг Саша,

    Предвижу улыбку на устах твоих при самом начале письма; но прости меня, я не умел прежде, не сумел и теперь дать тебе другое имя. Мы так молоды расстались с тобою, а потом, когда между нами легла могила; когда нас схоронили заживо, для нас не стало ни настоящего ни будущего; одно сознание прошедшего оживляет по времени наше мертвенное существование. Им, как воздухом, мы только и дышим, — а в прошедшем я тебя иначе не могу представить, как добрым, беззаботно-счастливым Сашею. Когда я вспоминаю о шалуне Саше, все фазисы нашей прежней жизни, как в фантасмаго­рии, проходят в моей памяти. То я припоминаю нашу корпус­ную жизнь; то твое житье-бытье на Козьем болоте. То я тебя вижу бегущим от погони по петербургским улицам за несо­блюдение формы; то бегущим по скользкому льду, когда мы перебирались из Ораниенбаума в Кронштадт. Или ты -мне являешься с париком в руках, чтоб надеть его на восторжен­ную голову Штилинга; то твое критическое положение при нашем визите в доме у генерала Бибикова напоминает мне, как сам я был смешон в этом случае. — Итак, ты можешь себе живо представить, какой переворот совершился в моей голове, когда я получил первое твое письмо. Мой милый шалун Саша *как бы волшебным жезлом вдруг переродился в степенного,
    заботливого отца семейства; он хлопочет, как пристроить сыновей в корпус, а дочерей, может быть, отдать замуж. Чудо!

    Потом, когда я убедился, что это не мечта, а действитель­ность, я от чистого сердца возблагодарил бога, пославшего тебе счастие быть нежным супругом, чадолюбивым отцом и обладать сладкою надеждою — жить в своих детях. Дай бог, чтобы они и душою и сердцем походили на отца! И это должно быть твоим священным долгом, твоею первою обязанностью, потому что, друг мой, мало дать жизнь человеку, о которой он тебя не просил, надо, чтобы он тебя благословлял за этот дар и не проклинал. Чистое сердце, прямая душа и обра­зованный ум — вот капитал, который отцы должны отказывать в духовной своим детям; ежели они не сумеют пустить этот капитал в рост, виноваты сами.

    В твоем петербургском письме ты писал, что для доста­вления способов детям твоим быть пристроенными для их обра­зования ты пошел на службу в Полицию и думаешь, что я могу над этим смеяться. Любезный друг, для истинно благородного человека (я понимаю — не к тем только, кому пишут: Ваше благородие) все пути, все средства для достижения этой высокой цели, этой священной обязанности каждого отца не могут быть ни смешны, ни низки. Не место облагоражи­вает человека, потому что мы видели Неронов и Калигул на троне, а их коней в Сенате, — а напротив, человек — место. Это было главною целию нашего Тайного Общества, и само правительство, покаравшее нас, признало существование этой цели, как ты можешь видеть в отчете о нашем деле, и, увидев, какая может проистечь от сего польза, поспешило привести ее в действие, основывая училища правоведения, канцелярские школы и привлекая честных и благородных людей на самые низшие ступени государственного управления.1

    В том же письме ты, кажется, упрекаешь меня за столь долгое молчание. Но скажи по совести, мог ли я к тебе прежде писать, пока ты сам не захотел искать отголоска в моем дру­жеском сердце. Друг... наше положение таково, что мы никогда
    не подадим руки прежде, нежели не увидим, что нам протя­гивают обе; а сознание правоты своего дела дает нам право иметь столько гордости, чтоб не вымаливать внимания, как милостыни. Наше несчастие было пробный оселок, на котором узнают достоинство чистого и поддельного золота. Мы видели примеры великих жертв и благородного самоотвержения наряду с отвержением Петра от Иисуса и предательством Иуды.1

    Это я говорю тебе не с тем, чтобы я сомневался когда-либо в изменении твоих чувств. Я был всегда уверен, что ежели ты можешь измениться, то это к лучшему, но не мог, не хотел к тебе писать прежде, чтоб изъявлением своих чувств дружбы не повредить тебе. Ты сам знаешь, как гибельно прикосно­вение прокаженного. Теперь временем ослабилась прилипчи­вость нашей заразы, я в свою очередь прошу утешать меня почаще твоими письмами, и будь уверен, что ни одно твое письмо не останется без ответа.

    Благодарю тебя за все вещи, присланные тобою в знак твоей памяти обо мне. От тебя мне их нисколько не трудно было принять: я их принял, как от брата, больше — как от друга-брата.

    Ты просил, чтоб я тебе прислал портрет свой. Исполню твое желание, но пришлю не иначе, как с верным случаем, потому что нам недавно запретили снимать друг с друга пор­треты и пересылать их даже к родным, а потому не хочу пере­сылать по почте. Хоть этот портрет снят лет 10 тому назад, но я мало изменился, т. е. столько, чтоб быть совершенным братом Александром пред его смертию. Без всякого сомнения этого я сам знать не могу, но говорят другие. Недели тритому назад у нас был генерал жандармов нашего округа, который почти жил с братом в Ставрополе и любил его очень. Когда я вошел в комнату, он вскричал: «Так Вы живы, Александр Александрович!».

    Ну, милый друг, на этот раз довольно. Обнимаю тебя креп­ко и прошу не забывать и писать ко мне чаще. Пиши прямо на имя Андрея Васильевича Пятницкого, гражданского губер­
    натора в Иркутске, с просьбою переслать письмо ко мне. Кла­няйся твоей супруге, которую я люблю, хотя не знаю ее, и поцелуй деток своих.

    Прости. Твой друг М. Бестужев.

    P. S. Брат тебя тоже обнимает.

    2

    21   октября 1846.

    Ты меня извинишь, милый друг Александр, что я пропу­стил несколько почт, не отвечая на твое дружеское письмо. Не лень, не забвение твоих прекрасных чувств — было тому причиною. Нет, друг' Я высоко ценю твою бескорыстную дружбу и привязанность, которую, право, не знаю, чем заслу­жил, но которая гораздо выше и святее любви и привязанности к покойнику, потому что в последнем случае нет никакой опасности предаваться явно этим высоким чувствам, тогда как явная привязанность к нам может считаться преступлением. Во всяком случае будь уверен в одном, что я тебя всегда любил и сохраню эти чувства до вторичной моей смерти, и потому не перетолковывай иногда моего молчания в худую сторону.

    Очень часто, утомившись от мелочных хлопот и дрязг житейских, на которые мы осуждены за грехи, как католи­ческие усопшие в чистилище, очень часто, в часы короткого отдыха, возьмешься за перо, чтоб побеседовать с близкими душе,—и перо невольно падает из рук. Что я буду писать? Что у меня на сердце, того сказать нельзя, а писать пустяки — не стоит. Описывать житье-бытье, но мы и не живем, мы тащимся по длинной анфиладе однообразных, бледных дней, месяцев и годов до безвестной могилы, вырытой на другом конце, где улягутся наши кости и где ни одна сочувствен­ная слеза не оросит могилы.

    Описывать край, людей, нравы их, обычаи, но для этого тесны странички письма. Но, уступая твоему желанию, я когда-нибудь набросаю в главных чертах картину ничто­жного существования бывших владык нашей родины.

    Вот описание твоего быта, даже в малейших подробно­стях, для меня очень интересно. Ты деятельный член обще­ственной жизни; ты живешь и в себе и в других как отец семей­ства. Как бы я желал взглянуть на тебя, почтенного сель­ского патриарха, обнять тебя, побеседовать о былом, налю­боваться твоими детьми, твоим счастьем и потом — хоть в могилу.

    После пламенного, единственного желания: увидеть родных, свидание с тобою было всегда мое задушевное желание, около которого, кажется, неумолимая старушка-смерть очертила своим костяным перстом заколдованный круг, и разве только переступя заветную его черту сбудутся — несбыточные на этом свете — наши надежды.

    Прощай, друг мой, обнимаю тебя крепко. Обними также своих детей за меня, поклонись твоей супруге. Пиши и не забывай истинно и душою любящего тебя

    М. Бестужева.

    3

    Селенгинск. Сентября 18. 1847.

    С кем же, как не с тобой первым, мой добрый друг Алек­сандр, мне поделиться радостию, посетившею нас впервые с тех пор, как мы умерли для всех радостей? Ты, вероятно, понял, о чем я говорю. Не стану тебе описывать, что со мною было, что происходило во мне, при столь неожиданно-скором свидании с милыми сестрами. Спроси у своего нежного, доброго сердца, и оно тебе все расскажет, а я не в силах: перо отка-

    зывается, и у меня в голове и сердце до сих пор такой хаос, что надо было произнести над ним твое имя и чтоб с этим име­нем чувства дружбы пересилили на время другие чувства и дали мне возможность набросать тебе несколько строк. И потому не осуди, ежели это письмо коротко и не связно. Прими его за выражение необходимой потребности души поде­литься радостию, излить свои ощущения в сердце любимого человека.

    Ежели было бы возможно, я полюбил бы тебя еще больше, узнав от страдалиц-сестер твои благородные, родственные попе­чения к ним во имя нашей взаимной дружбы на том свете. Ты меня упрекал в одном из твоих писем за то, что я спра­шивал себя — чем я заслужил такую дружбу? — Не могу припомнить, в каком смысле была помещена эта фраза, но и теперь я повторю, что чувствую. Я горжусь твоею дружбою, зародившеюся в таких юных летах, когда впечатления так быстро сменяются, и не скрепленною доказательствами само­пожертвования с моей стороны. Я тебя любил. Ты это знаешь, но по наклонности моего насмешливого характера был чаще более безжалостен, нежели снисходителен к твоим недостат­кам и странностям, которых я никогда не считал моральными пятнами на светлой твоей душе и о которых я и теперь, напро­тив, с удовольствием вспоминаю, как о грезах давно прошед­шего, приятного сна юности. И потому, друг, мне досадно было прочитать в последнем твоем письме некоторые строки, доказывающие, что ты меня не понял и что приятное воспоми­нание прошедшего могло породить в тебе неприятное ощу­щение. Но полно об этом. Мы любим и знаем друг друга очень много, чтобы давать какой-либо вес подобным недоуме­ниям.

    Как ты должен быть счастлив в кругу твоего семейства! Не завидую — радуюсь за тебя. С твоей женою сестры зна­комы по письмам, детей твоих знают лично. Я говорю о сыновьях. Говорят, они бравые молодцы, особенно мой тезка. Дай бог*, чтобы они были славными моряками.

    На этот раз довольно. Прости, мой друг. Пиши ко мне чаще. Ты теперь единственное звено, соединяющее меня с вашим светом.

    Тебя крепко обнимает любящий друг твой

    М. Бестужев.

    Приписка Николая Бестужева: Напоминаю о себе Алек­сандру Никитичу: желаю, чтоб он был счастлив столько, сколько мы все его любим. Прошу его познакомить старика Николая Бестужева с милым семейством.

    Из письма к П. И. Першину-Караксарскому1

    Селенгинск, 23 декабря 1861 г.

    Примите душевное поздравление с наступающими празд­никами, добрейший Петр Иванович. Желаю Вам, сыну Света, провести их, как подобает, в радости и в веселии духа при праздновании и рождении на земле первого либерала, первого санкюлота, как его называли проснувшиеся от ига фран­цузы, первого студента прав и юстиции. Но так как Вы из числа существ, носящих на костях плоть смертного, то желаю Вам тоже всех земных и житейских благ и удовольствий, подобных тому, которыми вы наслаждались, празднуя 14 число. В этот день вы праздновали русское Светлое Воскресение истины, когда ее русский Пилат похоронил и запечатал своею печатью, не воображая, что она когда-нибудь на Руси воскреснет. Я хотя был отсутствующим при празднестве вашем, но духовно витал в вашем тесно благородном кружке! Я уверен, что и все наши товарищи, сокрытые уже в гробах, восстали, как это было при воскресении спасителя, и присутствовали с вами. Благодарю всех вас за эту почтенную тризну по погибшим за истину..............................................................................................

    1

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ <Кронштадт. Август, около 1824 года>.

    Дражайшая матушка!

    Долго, долго мучила меня неугомонная совесть; я никак не мог понять причины ее нападков*, как наконец письмо, полученное от Вас, пробудило во мне желание беседовать € Вами и разгадало тайну, меня беспокоившую. Я решил писать, но все же долг платежом красен, и я, покушавшись собрать все любопытное и очиня перо для большей ясности моего тарабарского почерка, не нахожу ни одной здоровой мысли, ни одного занимательного происшествия, ни одной красноречивой фразы для удовлетворения Вашего ожидания. Мир .удовольствий так опустел ныне, особенно у нас в Крон­штадте, что даже с телескопом Гершеля и с операционными щипчиками славного Буша трудно отыскать и зацепить что- нибудь похожее на весточку занимательную. Не люблю говорить о себе лично, но, признаюсь, охотно рассказываю это письменно, и потому скажу, что кроме здоровья — я весел. Утро занят. Обедаю в прелестном семействе адмирала, вечер свободен. Его посвящаю: знакомым, приятелям, чтению и языку самого ветренного народа в свете. Несколько раз был

    31     Воспоминания Бестужевых

    с адмиралом и его семейством за городом, где под тению хотя» не разветистого дуба, а просто вечно юной ели, мы, сидя за чайным столиком, составляли семейственную картину. Недавно около 2-х недель с ними же был в Рамбове: гуляли,, бесились, устали и, наконец, также живописно пили чай. на катере. Вообще, должно сказать, я — ими и они — мною* весьма довольны. Не пишу ни слова о А н н е (которую, к сча­стию, мне хотят повесить не на шею): потому что нет на ее никакого решения, но уведомляю, что переселился на новую,, соседнюю квартеру, которая с бывшею моею хатою соста­вляет подобие дворца тунгуского императора и которую* я как человек деловой разделил: на зало, приемную, кабинет, гостиную и проч. У бывшего ее владельца купил я дов<ольно> сходно мебель и теперь живу пан-паном. Недостает одной безделицы: денег, но это такой пустяк против выгодности — о которой я вовсе не забочусь. 22-го июня был в числе только собственной своей особы, с утра (где видел церемониальный^ развод) до ночи 23 — в Петергофе. Все бывшие доселе иллю­минации ничто в сравнении с нынешней. Вообразите себе оча­ровательный летний вечер, прелестное местоположение, шум« падающих каскадов и фонтанов, окрестный лес, воспламененный^ по одному мановению, пестрые, шумные толпы народа и нако­нец лазуревое небо, на котором плыла луна, осеняя общую- картину, и вы будете иметь только слабое понятие о велико­лепии сего, единственного у нас праздника. 3 августа был у нас государь. Осмотря кое-что в городе, отправился на экс- кадру Кроуна. Позавтракал, выпил здоровье: капитана, офи­церов и матрос. Сел на катер — и довольный, веселый — быстро-быстро понесся в Рамбов — к разводу. Разу­меется, что я сопровождал его всюду в расстоянии 4-х шагов. Что же касается до князей великих, то они так часто (осо­бенно Николай) посещают Кронштадт, что мы встречаем их запросто, как давно знакомых, частных людей. Крейсер, прекрасный фрегат Лазарева 2-го — благополучно^ и в новой красе воротился на рейд 7-го августа. Шлюп Крот­
    кий
    капитана Врангеля готов отплыть для снабжения Камчатки и Ситки необходимым. Как людям, сострадающим о гибели флота, скажу Вам, что у нас действуют довольно успешно при снятии с мели, и уже осталось на мели только около 22 судов.
    3U из сего числа должно ломать. Гавани и кре­пости почти все — в лучшем виде воздвигнуты снова и проч. и проч. Пишу это единственно за недостатком материалов любопытных, за которыми скоро поеду в Петербург. Клара Карловна, Федор Васильевич 1 и все семейство адмирала кланяется и желает как можно веселее забыть скуку осенних вечеров — как почтеннейшей, милой маминьке, так и любез­ным моим сестричкам.

    Вот Вам письмо в виде газеты. В нем недостает малого и главное чувствований обычных. Но оно писано* наскоро — значит извинится. Целую тысячу раз ручки ваши, желая здоровья, радости и веселья. Остаюсь покорный и любящий сын

    Петр*

    P. S. Сестрицы извинят недостаток места. Обжимаю Лё­шеньку, Олиньку, Машиньку. Любовь Ивановна 2 — кла­няется.

    2

    А. А. БЕСТУЖЕВУ

    Крепость Ахалцих. 1829 г. февраля 21 дня.

    Любезный брат, Александр Александрович!

    Франклин, призывая с неба молнию, не был так обрадо­ван, когда она упала к ногам его, как я, получа письмо твое. Но электрические укоризны потрясли душу. Так, дорогой брат! Я виноват пред тобою и каюсь, как безнадежный грешник! Но не бесчувственная холодность тому причиною, нет! Мысль моя, как ласточка, веет около тебя. Дыханием цветущего юга М*
    хочет отогреть жителя суровой зимы. Даль, нас разделяющая, есть масло, подливаемое на неугасимый факел дружбы, и вза­имные послания — порох, заставляющий его порой блистать ярче. Непрочно был я уверен в действительном получении двух первых моих писем, ждал от тебя ответа — и вот иссяк­ший ныне источник моего бездействия.

    Из твердынь, недавно громимых и наконец низложенных победоносными войсками святой Руси, пишу я. Наш полк как первенец и любимец победы оставлен защитником крепости в стране еще не совершенно покоренной. Пушистые снега убе­лили лавры витязей, чтоб с возвратом весны ярче зазеленеть, благоухать душистее. Впрочем, нас не постигнет участь Анни- бала в Капуе. Новый серакир-паша Эрзрумский, деятельный более своего прздшественника, познакомившегося с шелковою петлею, не дремлет. Через него султан обещал Аджарскому беку (одного из непокорных и воинственных уездов) звание паши Ахалцихского, ежели он возьмет крепость назад. Честолюбие и жажда прибытка преодолели робость и бессилие. Бек собрал всех своих жителей, и теперь, когда пишу я, мы, пришельцы- завоеватели, ожидаем нападения. Нас только 1000 человек, а их 12 000. Но пусть утроят они толпы свои, пусть вооружатся всеми правилами европейского искусства и тактики, и тогда штурм крепости, доступной одним русским, будет для них роковою могилою. Много потеряют несчастные жители. Город, населенный большею частью христианами и жидами, лишен всякой защиты. Палисад, коим был обнесен он, вырублен после приступа. Слишком мы малочисленны, чтоб сделать вылазку, мы должны будем с зубчатых стен равнодушна смо­треть на грабеж, убийство и насилие хищников. И теперь уже во всех домах раздаются предсказательные вопли женщин, плач детей и крики взрослых. Военная дисциплина запре­щает гранитным твердыням отворять для погибающих краса­виц свои спасительные объятия!!!

    По всему видно, что победные знамена наши в Азии разо­вьются скоро. Да и наскучило это бездействие: ржа хара­
    ктера и плесень ума. В военной науке непременно должно повторять зады, а то того и смотри, что разрыв-трава — изне­женность раскрошит мечи, разорвет стволы храбрых. Это доказала в недавнем времени армия, действующая на театре европейской войны. Турки вооружают огромные ополчения. Обнародовано всеобщее восстание. Санджак-шериф магометов призывает и старого и малого под священную тень свою; но это кажется последние усилия умирающего откликнуться на призыв друга... Ежели неприятель не переменит систему войны оборонительной на наступательную, то наше военное поприще должно ограничиться генеральным боем на равнинах: Эрзрума и взятием Трапезонта — крепости сильной, пашалыка — богатейшего и населеннейшего из всех малоазийских!..

    Ты прав! Некогда солдату умствовать и горевать походом. Случалось мне падать от усталости и не доходя ночлега — так тяжела философия, втиснутая в солдатский ранец, и мизан­тропия в виде ружья на плечах. Гораздо легче подпирать собою все горести и бедствия Пандориной коробки, чем нести сорок верст полную амуницию... В листочки твоего письма заверну я роковую пулю и буду ждать случая пустить ее в свя­щенную бороду лучезарного родственника луны — не иначе!! Г Прекрасный климат Турции ручается за будущее мое здоровье, роскошная природа и свист ядер развлекают в часы грусти и уныния.

    Поклонники кровавой Беллоны, редко пользуемся мы ласкою муз отечественных, но гром перунов марсовых не заглу­шил в нас стремление ко всему возвышенному, особенно в обла­стях поэзии. Новые произведения любимых поэтов согревали и нас и в вьюги зимы, и в зной лета, и <в> пылу битвы. «Москов­ский Телеграф» (не взирая на твои былые нападки — журнал прямо европейского достоинства) беспристрастно оценивал оные, и Северная Пчелка на радужных крыльях своих при­носила порой с берегов родной Невы много любопытного. В «Графе Нулине» Пушкин очень удачно осмеял наших бари- чей-собачников; «Онегин» в 7-й главе, после убийства

    Ленского, отправился в Одессу, ест устрицы и пьет портер; «Борис Годунов» показан хоть в Тришкином кафтане, но вели­чавою походкою гения. Баратынский отпечатал свой «Бал» — образчик его мыслей о модном свете. Новый Пигмалион — Раич оживотворил еженедельный журнал «Галатею» и кажется один только любуется ею. Много написано и переведено о Турции и упорном Махмуде III. Альманахов вышло столько, что, без сомнения, они нагромоздят в Лете пороги ужаснее Днепровских.

    Вот все, что долетело до нас из литературного мира. Все и всё, что любит и помнит тебя, посылают свой друже­ский, ласковый привет. Полк наш, по луча серебряные геор­гиевские трубы, переименован в полк Графа Паскевича Эри- ванского, и потому под сим титлом твои послания найдут меня везде в сем свете. К концу марта сменят нас другие, а мы лойдем далее к источникам заветного Евфрата. Будь весел ж здоров и не забывай горячо любящего брата

    Петра.

    3

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ

    Ахалцих. 1829.

    4-го марта 2 часа после освобождения от блокады К. Ахалцих.

    Закопченный пороховым дымом — обрызганный кровью, смытою кровавым потом, освещаемый заревом пожара, пишу я Вам. Мои предсказания сбылись. В ночь с 19-го на 20 февраля Аджары и Поцховцы ворвались в город. Перестрелка у мечети, где укрывались католические семейства, — дикий крик раз­бойников, вопли детей и жен вразумили нас. Треск барабанов — тревога — призвал всех на стену. Не прошло трех минут, как картечь наша во мраке ночи по голосу искала виновных и расто­чала смерть в нестройных толпах их. Долго сопротивлялись католики — наконец одолело множество. Аджары ворвались в мечеть! Занимающаяся заря осветила картины, при мысли
    «о коих немеет рука, стынет кровь — ужасается всякое чело­веческое чувство!! Хищники, к коим присоединились жители города и всего пашалыка в числе 10 ООО, рассыпались по городу, .засели в домах, и не прошло 5 часов — у нас уже было до 10 убитых и 18 раненых. 12 дней сидели мы взаперти. Каждую ночь собирались турки на штурм — и каждый раз неусыпная деятельность гарнизона приводила их в робость. Наконец, в ночь с 3-го на 4-е, вероятно узнав о приближении сикурса, пресыщенные разбойники бежали. 2 версты преследовали мы их — отбили 4 пушки, 2 знамя, одну мортиру, до 70 плен­ных — и теперь свободны. Напишите об этом Александру .и бр<атьям>.

    П, Б<естужев>.

    4

    Н. и М. БЕСТУЖЕВЫМ Любезные братья Николай и Мишель!

    С радостью обессиленного утопающего, которому друг 'человечества протягивает руку спасения, принял я милости­вое позволение писать к вам; поведать мой быт; передать дале­ким страдальцам повесть чувств своих; из глубины Малой Азии откликнуться на привет пришлецов мрачной Сибири и, может быть (лестная надежда), узнать от самих подроб­ности однообразной жизни родных Гипербореев.

    Брат Николай! Я обращаюсь к прошедшему: ты заменял мне отца, рано похищенного неумолимою смертию; ты развил .мои способности; образовал ум и вкус; был образцом на тер­новом пути правоты и добродетели, и ежели иногда, строгий к моим шалостям, казался холодным, то сие предубеждение, вместе с опытностью и познанием света, исчезло ныне, и твое дмя, твой образ, чистый и возвышенный, глубоко врезаны в сердце, безусловно тебе преданное. Мишель! Не знаю, что жменно: может быть, мои ошибки и упорство характера мешали ^сближению нашему; может быть, строго оценивая былые
    заблуждения наши, оба мы должны укорять себя в недостатке Дружбы и откровенности, близкой нам и по природе, и по оди­наковому образу мыслей, и по союзу, заключенному на заре жизни, в счастливые дни детства; наконец, может быть, не умели мы верно оценить друг друга; но взгляд на прошедшие наши отношения не порадовал бы ни стоика, ни схоластика, хотя в сердцах и тлел огонек истинной любви. Теперь все изменилось: грубый толчок судьбы двинул нас навстречу; с отверстыми объятиями встретились мы на рубеже полити­ческого бытия нашего, и узел дружбы был снова завязан при отдаленном перекате грома, при шумном говоре толпы отвер­женной! Верьте, братья мои! что страдания и горе ваше, про­буждая тревожную мысль о непрочности славы мира сего,, делают вас в моих глазах еще любезнее и почтеннее. Часто,, в кочевой жизни моей, на закате солнца, под свободою храма бога живого, роскошно развернутого над главою, в теплых: молитвах оглашал я пустынный воздух и живописные окре­стности именами вашими, с сердечным умилением испрашивая одного, всегда одного: здоровья и спокойствия духа! С сими путеводителями еще брежжет для вас луч надежды! Мило­сердие есть достояние великих земли!!..

    Около двух лет постоянно шумят надо мною знамена Марса, с прикованною к ним победою. Много испытал я в это время и сладкого и горького: кровавым потом и грудью заслу­жил я первые галуны — радугу после потопа; но не испол­нилась еще чаша испытаний. Ограниченный, скованный в тесном кругу военной деятельности, повлачусь я к источни­кам Ефрата, да целебные воды его возвратят силы, оденут в ризы потерянные... Характер и свойства нынешнего султана Мах- мута III опасны соседям в военном отношении. Не знакомый с событиями истории, он единым духом своим создал для Тур­ции русского Петра и последнее 10-летие своего царствования ознаменовал удивительным делом: непокорные и нестрой­ные толпы преобразовал в грозную армию, не истребя сек> мерою храбрости и гордости народной (отличительные черты
    характера оттоманов) так, как сие случилось в Персии, с сар­базами Абас-Мирзы, короткими моими знакомцами. В самом зародыше надлежало истребить эту магометанскую гидру, и русские сделали к сему подвигу самое блистательное начало. В 4 месяца потеряли турки многие лучшие свои крепости за Дунаем и в с е в Малой Азии. На нашу долю в будущих опе­рациях остается только Эрзрум и Трапезонт; но ежели совершится исполинская гениальная мысль: дей­ствовать на Константинополь чрез Армению и пашалыки азиатские, то быть может победа приведет нас к струям Бос­фора Фракийского... Гнездо разбойников, порто-франко всех грабленных товаров п увлеченных пленников, кр<епость> Ахалцих, где живу я теперь и при покорении коей потеряли мы до 400 человек, недавно осаждена была в свою очередь тур­ками. 20 ООО нагрянуло их. Нас было 1200 ч. 12-ть дней провели мы без сна; 12-ть дней нельзя было высунуть ногу за зубцы стен. Два раза отразили приступ, потеряли 105 чел. убит<ых> и раненых; наконец, заблестели штыки сикурса, и многочислен­ная орда предалась бегству. На заре распахнулись ворота крепости, и восходящее солнце осветило картину убийств. Ожесточенные не знают пощады; назад возвращались мы по тру­пам убитых. До 1000 насчитали их! (Военное ремесло портит человека. Кровь вражеская смывает с него оболочку состра­дания и заливает в душе пламя божественной чувствитель­ности. Некогда я равнодушно не мог видеть страданий заре­занной курицы, — теперь с закаленным сердцем попираю стеня- щего раненого и ежели не с холодностью, то с каким-то диким оцепенением смотрю на последнюю борьбу умирающего в про­должении сечи). 4 пушки и 2 знамя были трофеи победы. Худо ли, хорошо ли, но я действовал в сем обстоятельстве и пред­ставлен к всемилостивейшему воззрению монарха здешним начальством, которое меня любит и ласкает.

    Не взирая на то, что из Азии, как из рассадника, отпра­вляются огромные ополчения в Европу, близ Эрзрума встре­тят нас большие силы и приготовления. Но может ли хилый


    тростник удержать реку бурную? Что остановит грозное вой­ско, привыкшее мимоходом покорять крепости неприступные? Впрочем, все доказывает, что турки располагают действовать наступательно и рано откроют кампанию, значит, полная луна не осветит двух раз лазури неба, как мы будем уже на пути к новым завоеваниям, тревожащим Диван более, чем дела победоносной армии за Дунаем.

    Неприятно передавать горестные вести и истины; но я не могу умолчать о следующем: общий друг и благодетель наш, полномочный министр в Персии, А. С. Грибоедов предательски зарезан в Тегеране со всею миссиею. Невольно содрогаешься при сей страшной мысли! Что подумать о правительстве, где неприкосновенность чрезвычайной особы так нагло нарушена? Что подумать о народе, который весь состоит из итальянских .лацароней, беспрестанно острящих подкупной нож предатель­ства?..

    Исключая деятельность физическую, которая иногда не только подкрепляет, но изнуряет меня, в нравственной я тер­плю такие же недостатки, как и вы, драгие мои! Жажда позна­ний, без средств удовлетворить оные; мысли мрачные, разду­ваемые пламенным воображением, как вековая ржа на металле, точит сердце, питает все сокрушающую тоску. Только ласковая мечта быть когда-нибудь соединенными (зачем нельзя опре­делить сей эпохи математически?) услаждает грусть и разно­образит дни прозябаний усталого от трудов, но бесполезного трудами, юноши-воина.

    Осеняемые мольбами и благословениями всех любящих и помнящих Вас, живите в мире, благородные, любезные изгнанники — братья мои! Коротайте горе надеждою, под­крепляйте здоровье воздухом чистьш и памятуйте душою пре­данного, горячо любящего Вас брата

    1829  года апреля 17 дня.

    Кр. Ахалцих.


    5

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ Лагерь при деревне Чабары. 1829 года июня 3 дня.

    Любезнейшая и дражайшая матушка!

    Измученный, окровавленный, отряхивая пыль и прах с зако­птелого лица, потом окропленный — одним словом, как стра­далец боевой жизни, пишу я Вам с поля сражения и победы. Наскуча бездействием и опасностями мира, я имел случай присовокупиться к отряду генерала Бурцова, обес­печивающего К<репость> Ахалцих. Скоро двинулись мы на усми­рение непокорных, в санджак Коблианский. Там под громом пушечной и ружейной пальбы — воспламенились целые селения, блистательное зарево застлало небосклон. Аджары — и мы, более утомленные, чем торжествующие, — обошли новым ущелием в санджак Поуховский. Здесь встретил нас неприятель числом до 15000. Каил-Бек и Ахмат-Паша предводили им. У них было 5 пушек, с нами 4. Завязалось жаркое дело, длилось 4 часа — и кончилось совер­шенным успехом. Мы отбили 3 пушки, 2 мортиры и 2 знамя, лагерь, 200 верблюдов, весь артиллерийский парк и множество патронных ящиков. Сам Каил-Бек едва ускакал, оставя дорогую шубу свою в руках казаков. Потеря наших прости­рается до 120 убитых и раненых. Турки потеряли до 1000 и 60 пленных. Я командовал взводом стрелков в 24 человека, два раза были окружены мы — два раза опрокидывали мы неприятеля. Несколько раз смерть скользила по сермяжной броне моей — но все кончилось благополучно, и я вышел невредим. Кинжал, всегдашний спутник мой и товарищ в деле, спас меня от легкой и красивой раны (по словам ‘брата Александра).1 Пуля на излёт ударилась в рукоять кин- ткала, пробила шинель и остановилась за поясом. Преспокойно вынул ее и положил в карман на память, благословляя лебо. — Видимо мне счастье. Вскарабкались на такую гору —
    так опасно маневрировали и так далеко преследовали, что после битвы я воротился в колонну и без ног и без сапогов — утомленный, но довольный собою. Теперь снова соединился с полком — отдыхаем и двинемся к Главному отряду. — Письмо Ваше столь обязательное и деньги получил — и бла­годарю от глубины души. Но в походах явились новые потреб­ности и новые недостатки. Как бы желал я скорей соединиться с милым нашим Павлушею! Дня 4, 5 и мы будем вместе! Где-то застанет Вас это письмо, дражайшая матушка!? Не под тенью ль густых сосен и елей ветхой Ладоги, при однозвучном говоре бора!! Соединясь с Главным походным почтамтом, я буду иметь удовольствие еще писать Вам и не раз, а теперь, испра­шивая Вашего благословения на генеральный, решительный бой, даже по отношению судьбы моей, — я остаюсь покорный и обожающий сын Ваш

    Петр Бестужев.

    Простите, любезные сестры, несвязность моего слога и почерка. Усталость едва позволяет водить пером. Впрочем она не столь велика, чтобы не дозволила уверить вас в моей постоянной любви, почтении и привязанности. Кстати бли­зится то время, когда мы заключим друг друга в пламенные объятия, и все забудется — останутся одни воспоминания былых горестей и мечты о родных страдальцах, которым при случае не забудьте написать о брате вашем

    Петре.

    6

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ

    <1829>.

    Дражайшая матушка,

    Поздравьте меня со скорым выздоровлением. Рана моя улучшается приметно, и я надеюсь недели через две отпра­виться в Тифлис, где серные воды возвратят руке прежнюю ее способность. Но радость, еще живейшая, обновила нас
    в горе. К нам совершенно неожиданно присоединился дорогой якут, наш Александр. Не нужно рассказывать, как радостно было свидание трех братьев в столице древней Армении. Я совершенно здоров и с теплыми молитвами к всевышнему о даровании Вам здравия и спокойствия

    остаюсь сын Ваш Петр Бестужев.

    7

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ

    Октябрь 18 <1829>.

    Дражайшая матушка,

    Правая рука моя благодаря времени и целебному свойству вод здешних мало-помалу получает способность писать, и я на сей раз решился отдать отчет в моих чувствах и обстоя­тельствах. В Тифлис прибыли мы с Павлушей уже около недели и живем вместе на казенной квартире более весело, чем скучно. Блистательный мир 2 сентября положил конец нашим тру­дам и подвигам и может быть лестная надежда нашим трудам и подвигам. Знаменитый Главнокомандующий наш произведен в фельдмаршалы и скоро будет сюды, чтоб отдохнуть на лав­рах после подвигов ратных и умственных...

    Обязательное письмо Ваше с 200 р. денег и другое к Павлуше с 100 р. и жестокими укоризнами мы имели удо­вольствие получить по прибытии в Тифлис. Вы уже слишком чувствительно, любезнейшая матушка, приняли неосторожный намек насчет Павлуши. Никак не сомневался я в его чувствах и привязанности и слишком далек от мысли когда-нибудь поссориться. Неисправность в переписке, основанная на ветренности, может только произвести минутное огорчение, которое обыкновенно забывается при первом свидании. Но я совершенно доволен, совершенно люблю его и утешаюсь, имея такого внимательного брата. Теперь мы с ним думаем

    исправней исполнить Ваше поручение. Увезя шинель мою в Арзрум, мы разъехались. Там увидит он брата Александра, которому, к досаде его, удалось быть в немногих стычках* Знаю, что он без нас захворал, было, лихорадкой, но теперь, совершенно поправился и может быть скоро будет сюды. 600 верст расстояния сблизили нас, но все-таки еще 2000 роко­вых и бесконечных отделяют меня от родных. Когда умень­шится оно? Когда, следуя общему порядку вещей в природе, истребится война?? Когда, бросив прощальный взор на вели­чавый, но ненавистный Кавказ, паду я к ногам Вашим, в Ваши родительские объятия?? Скоро, скоро, — шепчет мне тайный утешитель — это надежда. Но она — суетное, обманчивое, льстивое <существо>, живет чужою опытностию, одним словом, она — женщина. Можно ль довериться ей? Решите сами. Но довольно. Слабая рука моя едва водит пером. Провойте и благословите на все доброе.

    Весь Ваш Петр Бестужев.

    Внимательные, обожаемые душечки, сестрицы мои, обни­маю бесчисленно. Всего веселого и блаженного желаю Вам. Сбудется ли пророчество вашего дельфийского оракула О линьки, Машинькины мольбы.

    P. S. Злосчастное белье мое почти все йстребилось вслед­ствие трудов походных, дурного мыла и, наконец, раны моей* Нельзя ли сформировать помаленьку новое?

    8

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ

    Тифлис. 5 Ноября 1829 г.

    Дражайшая матушка,

    Под перекатами и выстрелами, при радостном клике народа,, празднующего мир счастливый и славный, пишу я Вам. Сколько идей смешанных и радостных пробуждает в уме мысль
    о сих отголосках благоденствия и славы народов!! Победо­носное войско, обремененное трофеями, увенчанное оливами,, мирно и радостно возвращается в отечество. Громче бьются сердца воинов. Каждый спешит под кров домашних пенатов, в кругу приязни и родных отдохнуть после трудов бранных — ожить душой при радостном говоре семьи осчастливленной. А мы?.. Да не идет мимо нас чаша сия!! Ужли навсегда закрылась звезда нашего счастия? Не одинаково светит солнце для всех в мире сем? Есть в небе бог милосердый, на земле — государь великодушный, и эта мысль, как герой торжествую­щий, гонит и низвергает в бездну все другие, часто тревожа­щие чуткое воображение. Я изнемог душою, давно расставшись- со всяким пылким, радостным, нежным чувством; следы кли­мата, трудов военных и недостатков разного рода тяготят бренное тело, испорченная рука отказывается носить тяжкое оружие брани — и где? как? могу я найти призрак счастия и покоя, как не в заповедных рощах Ладоги, в объятиях род­ных, обожаемых?!

    Признаюсь, горестно и досадно в мок лета свыкнуться с подобною мыслию, но рассматривая себя в настоящем поло­жении, сверяя, соображая и загадывая в будущее, все при­водит к ней невольно, как стрелку компаса к северному полюсу. Впрочем, утвердиться на сей мысли, как на основной, нельзя еще. Мы блуждаем ощупью, в лабиринте сомнений, и бог знает, что будет с нами без Ариадниной нити. Будет то, что бог даст, с этой поговоркой великого человека я. засыпаю обыкновенно, пробуждаюсь с надеждою и целые- месяцы мыкаю горе рассеянием и занятиями. Рука моя про­стреленная, следуя порядку вещей, поправляется мало-помалу. Пальцы действуют. Силы в ней возвращаются. Не могу только совершенно распрямить ее и сжать кулак, потому ношу на перевязке. Кажется сей последний недостаток останется долго или, быть может, навсегда. Но рана так хорошо зале­чена, что при самых неблагоприятных погодах я не чувствую ни малейшей боли и благодарю бога за избавление так быстро»

    от увечья. Теперь и письмо брата-горемычного получил. Брат Александр скоро будет сюда. Здоровый и победоносный брат Павел пишет. Уверенный, что осененный вашим благослове­нием буду жить счастливо под осенним небом Тифлиса. С горя­чею любовью остаюсь

    Ваш сын Петр Бестужев.

    Приписка Павла: Сестры уверены, что любовь моя и при­вязанность никогда не истребятся. Прошу прощенья, что по приезде сюда не писал к Вам. Надеюсь поправиться и писать чаще. Сестер целую.

    Павел Бестужев.

    9

    А. А. БЕСТУЖЕВУ

    Дер. Темир-Хан-Шура.

    1830 г. августа 12 дня.

    Я получил, любезный друг, брат мой, письма твои — от 24 и 29 июня, и прости, что не мог иметь верной оказии отвечать тебе скоро. Укоризненные выговоры твои, конечно, упали мне прямо на сердце — и больно и тяжело было мне вынесть их вначале. Но убежденный, что их внушила тебе привязан­ность и любовь ко мне, я успокоился, примирился и с тобою и с светом. Благодарю сердечно творца (и людей, снабдивших тебя удобствами домашними<?>), столь видимо хранящего нас от болезни так опустошительной и жестокой. Судьба, быть может, проведет мимо этот страшный бич, неприятный у нйс, у вас еще более. Павлушино письмо получил и грущу вместе с тобою за его ветренность. Что за коротенькие цидулочки вечно пишет он? Впрочем, он занят, служит — и это, только мирит меня с ним. В старину не одного меня, и тебя винили в ветренности и лености. Ты, судя по твоим внимательным письмам, совершенно исправился, а меня родные и знакомые
    могут даже и теперь обвинить в этом, хотя я и стараюсь душе­вно избавиться этой сердечной болезни. Насчет белья, любез­ный друг, я не уведомил тебя, потому что все поджидал посылки, затеряние которой мне крайне непонятно, а между тем я чрез это в нужде. У меня кроме обветшалого и пришед­шего уже в негодность белья — нет ничего, и ты крайне одол­жил бы меня, если бы похлопотал доставить на первый случай хотя следующее: рубашек 2 или 3 и чулок сколь возможно более. Прочее, хотя и дурное, есть. И мои деньги заметно идут на убыль. Осталась совершенная безделка — а долги кой- какие и ежели есть на ком, то мне как-то совестно напомнить

    о  них. Неужели Аладьин не шлет за сочинения? Странный человек!

    Холера, говорят, и у нас обнаружилась на некоторых, в лазарете нашем, но кажется, ежели не уменьшается, то и не увеличивается ныне. Предохранительные средства от оной те же, что и у вас, и потому я не боюсь ее. Вина пью мало и то всегда с водою. Водки — никогда. На расслабление желудка не могу пожаловаться. Соития всякого рода мерзки мне ныне. Прочее предоставляю воле провидения и искусству докторов.

    Ты сказываешь, что матушка просила меня в отставку... и мне хотелось бы, чтоб кто-нибудь из нас мог быть подспорою и утешением ее старости. Это пламенное и усердное мое жела­ние. Но от нас ли зависит наше назначение? Признаюсь, я иногда питал себя надеждою, что могу быть полезным госу­дарю и отечеству. В мои лета как-то совестно отказаться от обя­занности гражданина и постыдно пресмыкаться без всякой цели. Я готов избрать ее. Выбор мой решен, но должно, чтоб кто-нибудь властный в этом деле направил веемой силы. Без Ариадниной нити я заблужусь в лабиринте неизвестности и сомнений. Жить в каком-нибудь городке России и вместе, куда б могли переселиться и родные, также утешительно (везде, кроме этого скверного Дагестана), но опять оное же пре­пятствие: человек располагает, бог определяет. Никому столько, как мне, не наскучила бездомная, лагерная,

    32     Воспоминания Бестужевых

    неопрятная жизнь. Никто более меня не испытал лишений вся­кого рода, огорчений моральных, тревог душевных. И где этот обетованный уголок земли? Где должен я бросить якорь спо­койствия? Гляжу вперед, вижу путеводительницу-звезду мою, но туманная даль затемняет все предметы.

    В отношении грамматических ошибок моих — каюсь.. Согласись однако ж, что и не в одних правилах языка — уметь во-время помолчать, во-время поговорить, во-время сделать все — есть дело большой важности — и надобно боль­ших усилий ума и опыта, чтоб согласить правила теоретиче­ские с практикою и уметь найтись всегда быть на своем месте, а ять так просто не дается мне. Привыкать тяжко — примусь учить хоть наизусть...1 От нравственной желтухи я исцелился кажется совершенно. Иногда бывают припадки, но они при­няли теперь характер тихой меланхолии. Не только не сер­жусь и мирюсь с людьми, но даже мне приятно б было назвать их товарищами, приятно любить и уважать их. Но эта тень холодности при встрече с ними как-то разлучает нас. А при­чина ее? Старинные обычаи и привычки, которые сделали меня чудаком в глазах всех людей достойных. Вот она — единствен­ная!-Бегу и стараюсь бросить все былое, чтоб не быть чуждым и одиноким в кругу людей, чтоб видеть все в настоящем цвете и виде, чтоб человечество приняло меня во свои спасительные объятия. За суд мой о W2 и несправедливое притязание о К-ё я винюсь перед тобою и перед своею совестью. Ошибочно и несправедливо судил я их свойства и достоинства по словам, и судил так оттого, что издали все превратно и неверно кажется тогда как вблизи чистое наслаждение. О Сурхай-хане <?> — ни слова, потому что не имею случая узнать верно, но мне обещано,, и я не премину уведомить скоро. Будь счастлив и здоров.

    Твой брат П. Бестужев.

    К матушке также буду писать при первой оказии. Ради бога, белья — белья! Рубашек, чулков, даже нижнего платьяь несколько.

    10

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ

    1830   года. Октября 8 дня.

    Лагерь при дер. Шура.

    Дражайшая матушка!

    Все письма Ваши от июня, июля и августа месяцев я имеж удовольствие получить. Без фигур, это для меня неизъяснимое удовольствие. Блуждая, как тень, по кругу людей, или <как>> говорит Жуковский:

    Как облако при ясном дне,

    Потерянное в вышине И в радостных его лучах Ненужное да небесах.1

    Что может быть искреннее радости, по луча весть о род­ных, прямо сострадающих, прямо понимающих горестные ощущения бездомного страдальца? Их утешения нежные, их участие непритворное, самая печаль и укоризны есть сладкий бальзам, врачующий его раны. Тогда вспоминает он, что есть еще на свете существа ему любезные, его любящие, готовые терпеть и разделять с ним его бедствия! Вспоминает как про­бужденный от тяжкого сна это, — и потухающая любовь к человечеству пробуждается в душе его. Он любит всех людей,, весь мир в одном семействе и — прощает при том. Эти мысли всегда мелькают в уме моем, когда получаю я письма Ваши в настоящее время. Никогда не было оно столько тяжело,- столько исполнено огорчений и в физическом, но более в нрав­ственном отношении. Но я смолк и терплю и чистый духом и совестию сношу все с кротостию. Время обнаружит ложь, правда пробьется — и тогда? Неужели для одних нас не живет в мире надежда?

    Вы правы, дорогая Лёшинька, что меня мало интересуют деревенские занятия, я плохо знаю сельскую экономию„ 32*


    но когда это будет нужно, то Вы как опытный хозяин поучите нас невежд. Я об одном только и мечтаю, одно только и вижу: мирную и тихую жизнь в кругу вас, обновленных страда­лиц,— в деревне, удаленной от шума неверного света— от людей непостоянных.

    Мы все еще зябнем в лагере. Думаю, впрочем, что скоро пойдем по зимним квартирам, но куда? не ведаю. Погода сто­яла все время неодинакова, но были и шары нестерпимые. Здоровье мое хорошо, исключая легкой простуды в руках. Правою рукою владею вполне и, кажется, она рано или поздно разогнется совсем.- Тогда я снова благословлю судьбу. У нас благодаря бога прекратились болезни, свирепствующие в целом здешнем крае, — но последствия l х — посылка Ваша с деньгами залетела вместо Каспийского на Черное море.

    Испрашивая благословения Вашего, любезнейшая и дра­жайшая матушка, и желая Вам всех благ мира сего, остаюсь с почтением и покорностию

    обожающий сын Ваш П. Бестужев.

    Целую милых сестер, желаю им здоровья, надежды и твер­дости душевной.

    Читинским братьям прошу при случае отправить увере­ние в неизменной любви братской и дружбе верной. Да живут они в мире и спокойствии!

    Приписка А. А. Бестужева:

    Я получил это письмо через 3 дни после того как оно было написано и оставил до сей почты. Вы можете писав в Читу, приложить несколько строк петровых для утешония братьев — дней 10 не получал от него вестей, оттого что у них был Диви­зионный Инспекторский смотр — они наверно остаются зимо­вать в окрестных Шуре деревнях — весьма незавидное поло­жение: холод и дороговизна всех припасов — вот вся их будущ­ность.


    И

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ Деревня Тарки 1832 года Генваря... дня.

    Дражайшая матушка!

    Человек, удаленный различными отливами и изменениями судьбы от вихрей света коварного, коего материальная дея­тельность заключена в четырех стенах незавидной комнаты, тогда как пернатая мысль свободно разгуливает по бесконеч­ному перекати-полю воображения, необходимо погружается в самого себя — и любит ласкать мечты, наиболее близкие и отрадные сердцу. Так, воспоминания о родных есть господ­ствующее, неисценимое и отрадное чувство души — коему я посвящаю весь досуг мой! — Но всегда ли утешительны сии вос­поминания? Нет! У меня угрызение впивается в сию минуту в сердце и точит его безжалостно! Вы страдаете и страдаете за нас, — невзирая на геройскую крепость Вашу и терпение истинно христианское, Вам больно видеть наши беды! Но разве не довольно утешения для Вас, прародительница святого семей­ства, известность, что не Вы виною их. Не мы ли, увлекаясь возвышенною мечтою неверного блага, забыв на минуту свя­тые обязанности к семейству — повергли его в хаос случай­ностей? Эта роковая минута положила заветную грань между нами, и только игривое веяние надежды едва-едва дерзает иногда перепорхнуть за оную! Дорого казнимся мы за наши погрешности — правда; но разве избавлены от них миллионы прочих смертных? Всегда ли самые повелители поклянутся, что не они причиною падения других? Это такие вопросы, на кои они будут отвечать молчанием мрачным и грустно потупят очи!.. Есть предел всему на свете так, как предел искренности; но обязанность честного человека есть отклонить несправедливые упреки от главы невинной!.. В таких мыслях застало меня письмо Ваше от сентября 2 из деревни! Что
    я проведал в нем? Горестную существенность о болезни Вашей в летах преклонных! О нет! Живите, пользуйтесь здоровьем, дражайшая матушка! Да ни одна грустная мысль, ни одно темное воспоминание не помрачат дней маститой, почтенной Вашей старости! Пусть падут на меня виновного все удары рока! Я имею довольно и твердости и сил, чтобы гордо и смело лротивустать им!.. Примите, неоцененная родительница, истинное и безусловное почтение и покорность от сына Вашего

    Петра Бестужева!..

    Любезные и драгие сестры мои! Вы грустные наперстницы яесчастия — приветствую вас лобзанием зефира тихого — дыханием дружбы верной! Не жалуйтесь, не скорбите — в одно­образии посланий моих, в моем спокойном утешении я могу сказать только с одним мудрецом древности: я только то знаю, что ничего не знаю!.. Впрочем я отправил к Вам по прошед­ших месяцах несколько больших <тетрадей> с дневником моих странствий, и Лёшинька, скромная и великодушная, говорит, что она не заслуживает моей признательности? и Ольга — римлянка великодушная, расточает мне столько похвал, и Маша трепещет от участия — скажите, чем-то заслужил я эти упреки. — Всегда и неизменно я люблю вас, драгие.

    12

    П. М. БЕСТУЖЕВОЙ Д. Тарки 1832 года, февраля 8 дня.

    И вас увижу ль я, родительские нивы,

    Где солнце юности над рощею взошло,

    Где опыт охладил священные порывы И думы черные наморщили чело!

    Так, дражайшая матушка, повторял я часто, простирая взор испытующий в край родной, где некогда улыбалось мне счастье, так вопрошал я, разочарованный, судьбу очарова- тельницу и, скрестя на груди руки, праздно и безмолвно вое-

    <сежу на рубеже жизни!.. Нередко погружаюсь во мрак про­шедшего — часто быстрый взгляд, как внезапная молния, рассекает бездну будущего. Скрижали истории иногда успо­каивают в воспоминаниях тревожный ум! Так нахожу я образцы величия духа, так я слежу за каждой чертой жизни героя, мной избранного. Народы, поколения, века разрушения и восстановления царят <и> как очаровательные призраки мелькают и проносятся мимо! Но сии минуты — не долги, и я снова пробуждаюсь к неясной действительности и снова я один, с моими думами грустными, с мечтами о родных, дале­ких!.. 23 года моей жизни посвятил я надежде, двадцать три года жег мирру благоухания пред алтарем этой льстивой и неверной богини, остальные посвятил опыту — и сей хилый, ветхий и маститый старец в своих бедственных глаголах пога­сил в сердце последний луч ее! Пора! Пора! вопиет мне теперь ангел-хранитель! Пора перестать и надежде, ибо она уле­тела из мира еще со вскрытия ящика мифической Пандоры! Впрочем, мне иногда выдаются и веселые часы, иногда я готов повторить с поэтом:

    Стою задумчиво над жизненной стезей

    И скромно кланяюсь прохожим!..

    Даже совершенно ввергаясь в туман случайностей, — «ежели б который-нибудь из братьев делал мне утешенья! но нас делят и разделяют... Вы, быть может, подумаете, добрая наша воля? Сохрани бог, скорей добрые люди... Какой-то летарги­ческий сон, как бы след чуждого влияния, смежает ресницы при свете солнца, и когда все кругом меня проснулись уже, я брежу в забытьи дремоты таинственной! — и роскошный мир фантазий уносит часто в пределы миров и сфер надзвезд­ных !..

    В материальном отношении совершенно здоров, снабжен некоторыми удобствами и, главное, избавлен от бесполезных и утомительных походов, поселивших во мне почти отвраще­ние к ремеслу солдата.

    Не скучайте и не укоряйте <меня> в недостатке свежести и игривости идей... Воображение мое слишком пламенно, сердце слишком горестно, печально. Но умственные узы еще более ощутительны цри сих светлых порывах, и не всегда достает слов и не всегда есть возможность, чтоб выразить, что бушует в груди... Не завидна участь наша, но я не оплакиваю ее — вмещая в себе свое счастие. Спокойствие совести, искра добра в сердце и дружба родных — вот сокровища, коими не вся­кий похвалится!.. Испрашиваю, дражайшая матушка, Вашего благословения родительского — с истинным почтением и покор- ностию остаюсь любящий сын ваш

    П. Бестужев,

    Усердная просьба моя к милым сестрам: при желании воз­можного счастия, отдать мой почтительный привет всем зна­комым вашим и общим. При столь явном неблагоприятстве рока можно назвать истинно благороднейшими людьми всех, помнящих вас. Люди — везде люди. Целую Вас.

    Брат П. Бестужев.

    Приписка рукой Ал. Бестужева: Письмо Петра к

    Н.   Пущину отправьте.

    13

    Милостивый Государь

    Михаил Матвеевич,1

    Поздравляю Вас с прошедшим праздником, столь торже­ственным повсюду для христианина. Я тоже истинный сын церкви, во мне тоже живее забилось сердце при радостном слове: Христос воскрес! Но недостаток друга, брата, това­рища, которому приятно б было отдать искреннее лобзание, наконец, тьма неприятностей и бывших и настоящих совер­шенно отравили все дни святой для меня недели. Никогда не испытывал я столько огорчений, никогда служба не была

    так превратно истолкована, и, признаюсь Вам искренно: сии обстоятельства заставили меня приняться за перо. Я надеюсь, что Вы как человек благородный не откажете мне в участии* Вот в чем дело:

    Около двух месяцев назад фельдфебелю отдано приказание посылать меня на ученье. Я повиновался; но, нашед случай, спросил ротного командира, поручика Савенко, с каким наме­рением он требует этого; объяснил ему, что, за потерею руки, сам я не могу учиться, а по незнанию хорошо ружейных при­емов не могу учить других, значит, в обоих случаях бесполе­зен во фронте. Он сослался на приказание и продолжал изну­рять меня. С евангелическим терпением я продолжал посещать ученья, безропотно переносил унизительную деспотию. Нако­нец, сырость пустой казармы, мокрые и влажные погоды и про-' нзительный ветер сделали меня совершенным барометром. Пра­вая рука от раны и левая от застарелой простуды совершенно пропали; при малейшей дурной погоде они мучат меня. Это заставило меня пойти к майору и просить его о снисхождении* на которое я по слабости здоровья, на службе потерянного, имею полное право. Он холодно отвечал, что это распоряже­ние ротного командира, и — вот я снова под безусловной* волею, капризами и притязаниями ротного командира — таскаюсь всякий день по два раза часа на 3, на 4 на ученье, сношу огорчения и обиды; но боже правосудный! Есть пре­дел всякому на свете — есть мера и терпению... Я не упоми­наю Вам о неприличных выражениях и угрозах, кои он упо­требляет при приказаниях обо мне, о низких средствах нарочно раздражить меня, равно оскорбительных для службы и тому, кто действует так... Они столь унизительны, что я стыжусь говорить о них.

    Все сии обстоятельства поставляют меня в затруднительное положение или действовать решительно (не всегда от меня зависит укротить себя), или, наконец, прибегнуть к началь­ству. У Вас, милостивый государь, я прошу совета в послед­нем случае. Я располагаю писать к Петру Степановичу^

    и у него, как у начальника справедливого, благородного и -сострадательного, просить покровительства против угнетений, которым здесь нет границ...

    Примите, милостивый государь, уверение в истинном почте­нии, с коим имею честь быть Ваш покорный слуга

    у.-о. П. Бестужев. К<репость> Бурная, 1830 г. 17 апреля.


    К М. Ф. РЕЙНЕКЕ

    Селенгинск. 8 мая 1852 г.

    Мне бы надобно было писать к Вам давно и благодарить за книги трудов Ваших, но как вместе с ними я получил от Аполлона Александровича весть, что в очень скором вре­мени сами напишете ко мне, а при том некоторые домашние обстоятельства также мешали мне, то я поневоле отложил ответ для Вашего письма до сих пор. — Напрасно Вы назы­ваете себя чернорабочим тружеником (в Ваших первых письмах); скажите мне, какая работа не черная, пока не дойдет до результата? Не говоря о стихах, которые с чрезвычайными помарками не дешево достаются самым гени­альным писателям, самые бриллианты, служащие украшением красавицам, не терпящим ни одного атома грязи ни на своей персоне, ни в своем будуаре, проходят чрез самые грязные манипуляции, пока достигнут настоящего блеска и вида. Но стихи читает молодость, бриллианты ценятся только жен- щинами; цельное же и полезное остается в потомство векам. Так и Ваша книга, результат 27-летних трудов, есть мону­мент несокрушимый. Конечно, это не блестящий роман или поэма, но Геродот, Плиний и Страбон также не писали сти­хов, однако их читают и будут всегда читать с набожно­стью, а что такое был их труд? Компиляция виденного


    и слышанного, — не более; они не имели понятия о тех тру­дах, какие подъемлются нынешними чернорабочими тружениками для описания земли и моря. Определить пол­жизни, с потерею здоровья, на пользу человечества и науки — есть заслуга невознаградимая. Только уважение умной части человеческого рода и собственная совесть могут оценить и оплатить этот долг! — Верьте мне, что я не только с благо­дарностью, но и с благоговением принял Ваш подарок.

    Радуюсь чрезвычайно, что мои письма, сверх моего ожида­ния, доставляют Вам удовольствие. Это ободряет меня в даль­нейшей болтовне. Скажу только одно о тех добродетелях,, которым, говорите Вы, научились из моих писем, что эти добро­детели необходимые и общие — в Сибири!!.. Я называю болтовнею мои письма? потому, что большая часть их заклю­чает замечания отсталые и часто ложные взгляды на вещи, которые теперь приняли совсем другую форму от той, какую я себе представляю.

    Не думайте, чтобы я сетовал на Ваше долгое молчание: служба и ученые занятия, отчет в них — поглощают все время человека, им посвятившего себя. И тем с большим удоволь­ствием, и тем с большею признательностию получил я ныне, и именно сегодня, Ваши 8 листов мелкого письма в ответ на мои вопросы и недоразумения, а вместе и с перечнем Ваших трудов и замечаний. Такое внимание, кроме признательности, льстит моему самолюбию, что деловой человек, которому время дорого, делится этим временем со мною.

    Теперь точно так же, математически, буду отвечать на неко­торые ваши объяснения и замечания.

    Благодаря А. П. Соколова за внимание в присылке ученых трудов своих, прошу извинения за дело о К р ю й с е. Зна­чит, память моя изменила мне. Я не мог утерпеть и слегка пробежал книгу т. Записок1 и видел его мнение о Верхе насчет его трудов. Самолюбие его в присвоении чужого труда забудется, но его собственный остается' памятником заботли­вости и любви ко всему морскому. Не думаю, чтобы А. П.

    «остался также доволен моим трудом» (говорю об Истории),1 как и Ф. П., — потому что для человека, специально посвя­тившего себя истории, моя История слишком поверхностна; я это очень чувствую по тому направлению, какое взяла ныне эта наука. В наше время мы все помешаны были на прагмати­ческой и стратегической военной истории; сверх того, я уже объявлял, что эта история была мною почти противу моей воли <напечатана> в этом виде. Я сам чувствовал недостаточ­ность моих средств, но от меня требовали периодически чтения моих занятий. Не мог же я читать одни выписки и разыскания. Его высокопрев. П. Ив. 2 тому свидетель; со всем тем, прочи­тав Морской Сборник за май месяц и нашед там в статье г. Соколовского ссылку на мое описание Гангутского сражения, в которой г. Соколовский упрекает меня, что я на­звал положение нашего флота отчаянным (или не помню, каким в этом смысле); — я скажу в оправдание, что слова самого Петра: в зело опасном месте стояли, ибо один был выход, который неприя­тель легко мог захватить, дали мне к тому по­вод. И в наше время такое положение назвали бы критическим, а в то и подавно оно могло показаться очень опасным и даже отчаянным. Не менее того, я доволен очень, что г. Соколов­ский одного мнения со мною — и мнения, высказанного впер­вые и за которое мне досталось порядком от всех слышавших мое чтение в департаменте, а именно, что победа при Гангуте важна не потому, что 120 галер, можно сказать, затопили 6 маленьких судов (названных фрегатами), но по моральному влиянию, какое имела эта победа.

    Надеясь на то, что Вы обещали мне снисхождение к моему старческому многоречию, не могу умолчать пред А. П. и не доставить ему случая напомнить биографию П. Я. Гамалеи (он подписывал Гамалея). Будучи почти создан им, получа от него любовь к науке, а именно от него получа способность объясняться логически, я с своим выпуском был его послед­ним учеником, потому что он с окончания нашего экзамена,

    в исходе 1809 года, уже почти не оставлял своего кабинета до 1811 г., т. е. до совершенного удаления в свою деревню. Некогда и я, движимый чувствованием благодарности, собрал много сведений о его ранней молодости, намереваясь написать его биографию, но обстоятельства позволили мне только сохра­нить начало. — Здесь я кратко напомню только то, чего не­достает в биографии III части Записок.

    В 1779 г. он привезен был по 14 году дядею своим Гамалееюг бывшим попечителем Московского университета при Херас­кове.[15] В Корпусе отдан был под надзор учителю Прох. Жда­нову и под руководством учителя Федота Заслонского начал математический курс, по тогдашней методе, миновав ариф­метику, со стихийной Евклидовой геометрии. Заслонский полюбил молодого математика и передал ему все свои, впро­чем очень необширные, познания. Обучась в духов. Киев, академии немного латинскому языку, в корпусе Платон Яко­влевич приобрел грамматическое познание французского,— и Телемака знал наизусть. В походе в Ливорно, на адмираль­ском корабле В. Я. Чичагова, он сделался ему известен по экзаменам, деланным гардемаринам. Товарищ его Малеев,, соревнуя его успехам, старался превзойти Гамалею, и долго благородное соперничество остроты спорило с постоянным: прилежанием и страстию к математике, но последний экзамен, в мичмана отдал первенство Пл. Яков, над всеми товарищами.• Чичагов, видя кротости нрава, любезность характера и отлич­ные познания юноши, взял Гамалею, по выпуске, к себе в дом, для сотоварищества детям своим, которых Гамалея, по соб­ственной охоте, учил математике и в то же время ходил учиться сам в Академию Наук, где в каникулярные дни преподавались публичные лекции на разных кафедрах. Прожив год у Чича­гова, отправился он в Кронштадт и жил вместе с новопожало- ванными мичманами Переверзиным и Ивановым, старшими его
    по летам, обучавшимся в Московском университете. С ними утвердился он в российском и французском языках. Кажется,, что начало познания английского языка положено в доме Чичагова... Теперь прибавлю личные мои воспоминания.

    Я учился у многих учителей, слышал многих профессоров с кафедр — но не знаю ни одного, кто бы равнялся ясностию- изложения с Плат. Яковл. в таких сухих науках, как нави­гация, астрономия и высшая теория морского искусства. Это самое он умел передавать и своим ученикам. — В этом отно­шении первый стоит М. Ф. Горковенко, мой многоуважаемый и многолюбимый наставник. Я не могу назваться прямо уче­ником Плат. Як., потому что у него не было непосредствен­ного класса, но, страдая глазами, он весь 1809 год и зиму 1808 г. занимался у себя дома с унтер-офицерами выпуска обоих этих годов. Там, при свете одной свечи, заслонившись ширмами, с зонтиком на глазах, в глубоких креслах, сидел Плат. Яков., окруженный пятью или шестью юношами, и объяснял и требовал объяснений изустных, без помощи черной доски и мела, всех высших истин, всех смежных вопросов астрономии и теории кораблестроения. Сначала это была чрезвычайно трудно для нас, но потом, мало по малу, мы при­выкли отвечать на все, нам предлагаемое, тем более, что достойный учитель наш умел внушить нам свою методу. Это самое развязало нам язык, воображение и соображение. Очень часто вначале останавливал меня Пл. Як. в моих изложениях. — «Не говори следовательно там, где ничего не следует» — повторял он. Эта метода объяснения так усвоилась нам, что на главном экзамене, где мы почти двое с князем А. Шаховским отвечали на все высшие вопросы, — мы почти не касались черной доски и так понравились Мар­кизу де-Траверсе, впервые бывшему на экзамене, что князяг Шаховского, меня и М. Лермонтова он назначил для отправ­ления в Париж, в политехническую школу. Начало 1810 г., однако, открыло загадываемые впредь намерения Наполеона,, и наше отправление не состоялось...

    Ваш план истории превосходный. Нельзя же всего вме­стить в одну раму, а между прочим, каждая из частей, Вами поименованных, служит пояснением другой, и обойтись без которой-нибудь невозможно. Вы говорите, что с этим планом почти согласен и А. П. Соколов; я понимаю это слово почти так, что неутомимому А. П. ничего не хочется выпустить из своих рук. Честь ему и хвала! Ура нашему молодому поколе­нию! Право возрождаешься духом, следя за его успехами...

    Я вообще партизан всего нового, но с условием, чтоб оно было хорошо, и потому, признавая ошибочность моего мне­ния на счет способа Дюгамеля для определения расстояний, радуюсь, что Вы нашли его на практике удобным, и отдаю полную справедливость Вашим улучшениям в оптическом способе, описанном у Болотова. Для меня всякое улучшение ■состоит в простоте и удобстве. До мудреного же я не охотник.

    Насчет делений угломерных инструментов, начерчиваемых на серебре или платине, я смею держаться первого своего мнения. Платина почти вдвое менее сжимается и расширяется,

    1                    1

    нежели медь (как              : -р--—), стало быть, она никак не

    ' 1168 533

    может свободно повиноваться расширению этого металла, как бы тонка пластинка ни была. Можно ли поручиться, что она везде и во всех точках одинаково пролежит в своем углу­блении? А если нет — то растяжение ее будет неодинаково. Я хотел только сказать, что неверности делений скорее про­исходят от этой причины, нежели от способа деления, для кото­рого Троутон берет такие предосторожности. Не лучше ли бы было густо серебрить или густо платинировать дуги, назна­чаемые для делений?.. Тогда серебро или платина по необ­ходимости сроднились бы с медью и повиновались бы всем ее изменениям. Вставленная пластинка не имеет другой связи кроме трения, будучи только туго вставлена.

    Благодарю Вас за сведение о островах морских Финского Залива. — Некоторые я знаю и люблю, оттого-то и интере­совался знать, будет ли о них что-нибудь написано и напеча-

    тано Вами. Вообще эти острова terra incognita [16] для всех, даже для моряков. — И я, если б не служил помощником директора маяков, то не видал бы ни одного. Спафарьев обе­щал беспрестанно, но никак не мог сдержать своего слова, дать мне время и способ объехать и описать порядочным обра­зом маяки наши и острова. — Еще более благодарю Вас за опи­сание всех Ваших приемов при описи и промерах; катайтесь сколько угодно на Вашем коньке и приезжайте почаще ко мне в гости; у меня и Вам, и ему угощение будет от чистого сердца.

    Вы желаете знать о состоянии моего здоровья, о моих занятиях и проч. — Извольте, я все расскажу Вам. — Встаем мы летом и зимою очень рано, так что в 6 час. утра уже цьем чай. Летом, когда погода и температура воды позволяет, купаемся в реке, протекающей под самыми окнами беспре­станно; мы с братом, проснувшись, бросаемся прямо в воду. Кроме сельских хозяйственных занятий, я брожу беспре­станно по горам и в комнате сижу мало. Механическим делом — летом заниматься невозможно; мухи и жар не позволяют ника­кого усиленного рукодвижения. Зато ноги мои беспрестанно двигаются. Я называю это: запасаться на зиму здоровьем, которым награждает меня бог неизменно до сих пор. Случается мне выхаживать по 30 верст в день. Зато зимою я не выхожу из своей берлоги, как медведь; не люблю зимних прогулок и употребляю все время светлого дня на механические свои работы. После вечернего чая мы остаемся вместе, и кто-нибудь читает вслух. Обыкновеннее эта должность лежит на мне. Если нечего читать, то я отправляюсь к себе и читаю такие книги, которые для общего чтения не годятся, или занимаюсь своею перепиской, которая у меня довольно обширна. В поло­вине десятого мы ужинаем, в десять ложимся, засыпаю я обы­кновенно около половины двенадцатого, потому что люблю лежа читать. Способность засыпать у меня мастерская... как скоро я гашу свечу и дотрагиваюсь носом до подушки, сон
    тотчас смыкает мне глаза. Вот вся моя жизнь, или, лучше* сказать, прозябание. — Иногда я занимаюсь живописью масля­ными красками; акварель, которую очень любил и в которой порядочно усовершенствовался, я оставил с тех пор, как надел на нос очки.

    Теперь пятый уже год, как я занимаюсь устройством своих часов... Хотя я далек еще от исполнения моих ожиданий, но не отстаю от своей идеи, — и если мне не удастся сделать часов без компенсации, то, по крайней мере, эта компенсация будет чисто металлическая, а не всех соединенных беспорядков, выше поименованных,1 — и тогда ее можно будет подчинить математическим законам, а не при­менениям техническим.

    Может быть все это будет походить на предприятие синицы зажечь море, потому что, при всем моем желании, при всей доброй воле и готовности, недостаточность моих средств и спо­собов в здешнем краю, отдаленном от всякой возможности получить желаемое, так, что теперь уже 10 лет или даже более,, что я дожидаюсь латуни, какой мне надобно; приметное осла­бление зрения, невозможность употребить-все время на испол­нение задуманного, по многим хозяйским и общественным обязанностям: все это, вместе с 60-ю годами, которые указы­вают на близкий предел, страшит меня, что я не окончу дела и не достигну цели, потому что в новом изобретении каждый* шаг есть попытка, каждая перемена требует испытания, а время опытов течет так медленно!!.. Сверх всего этого — хотя я и вижу, как сделаны, и теоретически знаю, как сделать, но практически применить знание свое к делу я еще не довольно опытен, а книг о техническом деле часов я до сих пор не мог- залучить: несмотря на то, что имею их до десятка, в них во всех повторяется с важностию, почти в тех же самых сло­вах, все теоретическое устройство часов, по большей части и самими авторами худо понимаемое, а о практической части, которая была бы им лучше известна, они не говорят ни слова. Недавно, т. е. около 2-х лет, я выписал с большими затруд-

    нениями два дорогих издания, где под пышным титулом Тео­рии и техники часостроения нашел такую гиль и старину* что право совестно читать. Но зато ни <об> одной машине* ни об одном инструменте, облегчающем дело или дающем большую точность обделке часов, даже и не упомянуто, хотя винтовальная доска, известная последнему слесарю, описана преподробно. Все почти инструменты, начиная с токарного станка и делительной машины, сделаны мною самим — одних я не в силах выписать, других даже не знаю названия, а очень многих и употребления, если б случилось выписать. Все это вместе и препятствует скорому делу и огорчает меня.

    Со всем тем, мне, как курице, которой, во что бы то ни стало, а надобно снести свое яйцо, — теперь сделалось необ­ходимостью работать для своей идеи. Ныне, не имея латуни, я придумал сделать новые часы из медных китайских тарелок, употребляемых в музыке при бурятских или ламайских бого­служениях. Тарелки эти сделаны из того же металла, из кото­рого делают гонг или там-там, и этот металл имеет удивительные свойства. Он куётся, как железо, накаленное докрасна, но если остынет сам по себе, то разбивается, как стекло; для того, чтоб дать ему упругость и крепость, надобно* снова накалив, бросить в холодную воду, — тогда, хотя не много, но можно поправлять его молотком. Плотность и твердость его замечательны в деле нарезки зубов на колесах, точенье и полированье — одним словом, это металл пре­восходный, но здесь его обрабатывать не умеют. Сказывают* что китайцы куют его в огне на камне, иначе он будет ломаться при охлаждении какой-нибудь части, — стало быть, его бы можно было обрабатывать горячий, между цилиндрами. Составные части его на 1 фун. меди XU ф. олова и 4 золот. чугуну. Справедлив ли этот состав, не знаю, но меня в том уверял мастер бурят, работающий из него мелкие колоколь­чики и тарелочки.

    Опять и на эти часы надеяться мне невозможно, потому что сделаны из лис<товых> кусочков; по крайней мере, я делаю их 33*

    для того, чтоб посмотреть, каковы будут некоторые перемены, а главное: удастся ли мне, совершенно на новый способ, mou- vement libre et â force constante ,[17] избегая общего недостатка часов этого устройства, что секундная стрелка переходит в 2 секунды. Видите ли, с какими затруднениями сопряжено здесь всякое полезное предприятие?.. А мне еще хочется после того приняться за устройство морского хронометра на том же основании!.. Какой-то статистик исчислил, что ежегодно гиб­нет в целом свете до 3000 кораблей; я уверен, что половина их разбивается от недостатка хронометров; а всякий ли шкипер в состоянии платить от 2000—4000? Хозяева же судов из лож­ной экономии <не> заводят на своих кораблях этого, по их мне­нию, дорогого излишества. — Какая заслуга будет того, кто простым устройством удешевил этот полезный инструмент?..

    Вы видите, что и я поехал на своем коньке к Вам в гости. Я прежде боялся наскучить, подробно описав Вам мою идею, но как я вижу Ваше участие и вместе Ваши сомнения на этот счет, то и решился изложить все основания мысли, боясь, чтобы при дальнейшем замедлении моих объяснений Вы не при­няли всего этого или за бред воображения, не воспомоществу- емого наукою, или за мистификацию...

    Простите меня, что я смею так думать в противность столь­ких авторитетов. — Но ученые редко бывают техниками, а техники учеными. Вникая в это дело с технической стороны, а потом видя, с какой точностью, с какими мельчайшими подроб­ностями труженики науки делают свои наблюде­ния, г— видишь недостаточность и несоответственность тех­ники с теоретическим делом.

    Вы вправе спросить меня: да ты, который кри­тикуешь так постоянный маятник, мо­жешь ли сделать лучший?

    Я отвечу, что не знаю; — но однажды напав и узнав недо­статки, постараюсь отвратить их. — Когда-нибудь я сообщу Вам
    проект этот. Теперь пока довольно. И то этот маятник так длинен, что и без хвоста переходит за пределы письма.

    Теперь отвечу на некоторые замечания Ваши.

    1.    Благодарю за хлопоты и желание доставить мне книгу Йоргенсона. Я с ним познакомился в 1824 г. чрез директора маяков Левенерна и наведывался о хронометре, заказанном для Дохтурова.

    2.    Действительно помещать в одном футляре оба маятника невозможно — с этим я согласен, но сзади и единоцентренно можно, вставляя вместо задней стенки футляра стекло.

    3.    Теперь я переделал свою обсерваторию. Надобно Вам сказать, что £то чулан при бане. В нем я поместил свои часы для испытания всеми неудобствами, даже и банными испаре­ниями, хотя немного, но туда проникающими. В этом чулане поставлена печь (также нового устройства), в которой сделано углубление для постановки часов, для пробы их теплом и хо­лодом.

    Печь эта нагревает часы до 60° Р., а мороз доходит до за­мерзания ртути, след, разность температуры около 100°. Труба моя теперь приделана к деревянному штативу, обращающемуся на двух осях в вертикальном положении, а самая труба на дуге в вертикальном направлении. Не имея надобности в мери­диональной плоскости, я обращаю трубу ad libitum,[18] на удоб­нейшую звезду и наблюдаю, пока можно ее видеть, утверждая трубу неподвижно винтами. Трубу я переделал также. В четверо- угольную сосновую трубку я вставил одно предметное стекло и первое колено с окуляром; в таком устроении я не раскаи­ваюсь, потому что ничтожное сжатие соснового дерева в длину ни разу не заставило меня переменять фокуса в продолжении всего года. Освещены нити или черточки в прорез с боку трубы попрежнему, и это очень способно, потому что, пробовав осве­щать кольцеобразным рефлектором, при всяком положении трубы надобно переменять место лампадки, освещающей этот
    рефлектор, тогда как эта лампадка, приделанная на отвесе в средине трубы, освещает и нити и часы. Надобно Вам сказать, что я стал если не глух, то очень крепок на ухо, а потому не слышу боя маятника, который сверх того так бьет тихо, по малой тяжести гири, что не всякий слышит ход часов. Это для меня большое неудобство, но я отстранил его тем, что труба помещена в таком положении, что, смотря правым глазом в трубу, левым я могу следить за махом маятника, и теперь делаю свои наблюдения очень исправно. Как я Вам писал о нитях в трубе, перепробовав много способов, остановился я на двух: один с проведенными черточками на слюде, которая имеет то неудобство, что пластинка не может быть отодрана от куста часто без заусениц и задирок, которые при освещении сбоку светятся; но как свет звезд, даже самых мелких, теперь мне по привычке очень отличен, то я не обращаю на это внима­ния. Другой способ я употребил в другой трубе; он состоит в том, что я по тонкому шлифованному стеклу провожу тупым ножом черты, или, лучше сказать, только надавливаю им поверхность. Этих черт не видать простым глазом, но они хорошо обозначаются в трубе. Эту другую трубу употребляю тогда, как топлю печь в своей обсерватории, отчего становится невозможным наблюдение в трубу, там помещенную, по силь­ному колебанию воздуха при открытом окошке. Временная обсерватория устроена на балконе, — наблюдения делаются по полусекундным карманным часам моего сочинения, сделан­ным мною для практики лет 16 тому назад.[19]

    4.  Мне чрезвычайно лестно, что эти пустые замечания вызы­вают ответы умных людей, каков г. Бурачек, которому Вы сообщили мое мнение о фигуре руля. Буду ждать Сборника, в котором он обещал поместить свое мнение об этом. Но ка­ковы бы ни были ошибочны мои предположения, по словам
    г. Бурачка, они уже оправдываются американцами на прак­тике. Когда я писал Вам свои замечания, я думал, что они еще новы, но осенью прошлого года я имел случай видеть много чертежей американских пароходов и парусных судов, с рулями, устроенными совершенно так, как бы я думал. Стало быть, что-нибудь да заставило их так делать. Это меня порадовало очень, хотя по самолюбию, свойственному всем людям, должно бы досадить, что другие опередили меня, но я привык уже — здесь в Сибири—к этим опережениям. Не хвастаясь, скажу Вам, уважаемый Михаил Францевич, что я имел не­сколько светлых идей, которые даже, — иные были напечатаны, во время оно, другие написаны, но без возможности печатать их, — и они осуществились на деле, будучи выражены дру­гими гораздо позднее моих. И теперь, когда я вожусь со свя­занными руками за делом моих часов, может быть, какой- нибудь англичанин берет уже привилегию на устройство таких. Если что пришло в голову одному, может притти в голову и другому. Я не хочу никаких привилегий, ни известности, а желаю только пользы науке, а потому и человечеству. Одного только хочу, чтобы идея моя не стала известна преждевременно и пока я не привел ее в правила, иначе худо понятая и худо перенятая идея, вместо укора тем, кто худо перенял ее, прослу­жит укором изобретателю. Мы видим тому тысячи примеров — и между прочими пример моего брата Александра, увлекшего за собою множество подражателей, не умевших подра­жать ему, а сделавших только то, что г. г. журналисты
    G каким-то ожесточением нападают теперь на него, а не на подражателей.

    Я бы желал продолжать и более, чтобы даром не пропадал начатый лист, но вдруг представился мне случай отослать письмо на почту; — а так мы живем в 5-ти верстах от самого города и как сегодня день почтовый, — то простите, если я торопливо окончу свое огромное послание, простите за некоторые, смело высказанные мысли, простите за скверное писание; я сам не узнаю своей руки. Эта бумага не

    позволяет писать гусиным пером, а железным я никогда не пи­сывал и не умею писать, оттого не могу писать скоро, беспре­станно прорывая бумагу; тихо — то мысль опережает руку, а потому делаются беспрестанные пропуски.

    Свидетельствую Вам искреннее и душевное уважение и признательность, еще раз благодарю за Ваши подарки книг и карт и остаюсь Вашим преданным слугою

    Н. Б.

    Жалею, что не могу теперь написать к Апол. Алекс.1 Прошу передать ему мой дружеский привет. — Но я надеюсь, что ой сам прочтет и к Вам писанное, потому что я адресую на его имя.




    [1]  Между трупами убитых найдено множество переодетых женщин►

    [2] Справочный словарь.

    [3] Четырнадцатое.

    [4]  Мои тюрьмы»

    [5]  См. примеч. на стр. 428.

    28   Воспоминания Бестужевых

    [6]  Волей-неволей.

    [7] личность малозыачущая.

    [8]  См. примеч. на стр. 439.

    [9]  В соответствие.

    [10] Весь Ваш.

    [11]   О мертвых или ничего <не говорить), или только хорошо.

    [12] Прощайте.

    [13] Сожжение. 30*

    [14]   Как бы шпион.

    [15]  Память моя и помарки что-то худо определяют это выра~ жение.

    [16]    Неведомая земля.

    33   Воспоминания Бестужевых

    [17]  Движение свободное и при постоянной силе*

    [18]   По желанию.

    [19]  Я недавно читал в одном журнале, что какой-то барон придумал освещать гальваническим током платиновые нити в трубе, при надоб. ности, мгновенно... Стало быть, бывают случаи, когда такое освещение надобно? — А у меня оно постоянно, и я теперь очень им доволен.