Юридические исследования - ВОСПОМИНАНИЯ БЕСТУЖЕВЫХ. Часть 2 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ВОСПОМИНАНИЯ БЕСТУЖЕВЫХ. Часть 2



    АКАДЕМИЯ НАУК СССР

    ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ


    ВОСПОМИНАНИЯ

    БЕСТУЖЕВЫХ

    РЕДАКЦИЯ, СТАТЬЯ

    и

    КОММЕНТАРИИ М. К. Азадовского 

    ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР

    МОСКВА -ЛЕНИНГРАД

    19 5 1

    Под общей редакцией Комиссии Академии Наук СССР по изданию научно-популярной литературы и серии «Итоги и проблемы современной науки»

    Председатель Комиссии Академии Наук СССР академик |С. И. ВАВИЛОВ

    Зам. председателя член-корреспондент Академии Наук СССР П. Ф. ЮДИН




    ЗАПИСКИ М. А. БЕСТУЖЕВА В ВИДЕ ОТВЕТОВ НА ВОПРОСЫ М. И. СЕМЕВСКОГО 1860—1861 гг.1

    I

    <АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН>

    (Время заточения, переводов из одного места на другое и проч.)

    Этот простой, короткий вопрос — для ответа вызывает длинную эпопею тех страданий человеческих, которые пишутся кровью, разбавленною желчью душевных мук.

    Эту картину я изображу в общих очерках.

    Когда Незабвенный увидел бесполезность мирных перего­воров с бунтовщиками чрез Якубовича, когда военное красно­речие Милорадовича для убеждения непокорных кончилось его смертью и когда даже архипастырская проповедь была встречена общим смехом — он заставил говорить: ultima ratio regis.2 Картечь, навалив груды невинного народа, не хотев­шего очистить пространство между нами и батареей, добралась и до наших кареев. Солдаты дрогнули и побежали. Мои Сосковцы бросились направо к Английской набережной, гре­надеры и гвардейский экипаж — в Большую Морскую.

    «Когда продольные выстрелы батареи устилали мостовую трупами, — говорил брат Николай, — бегущие тщетно стара­лись укрываться под воротами домов, потому что устрашен­
    ные дворники торопились запирать входы, и люди гибли,, перебегая от одного дома к другому. Я успел войти в ворота совершенно мне незнакомого дома и по освещенной лестнице поднялся наверх. Двери комнат были настежь, прислуга,, в каком-то угаре панического ужаса, бегала взад и вперед, не обращая на меня никакого внимания. Я прошел ряд комнат и в боковой, вероятно кабинете, увидел седого старика, по­чтенной наружности, сидящего в креслах. Это был сам хозяин,, как обозначилось после. Его спокойно-кроткое лицо до того сияло выражением благородства, что я на вопрос его: ,,кто вы?'* — с какой-то безотчетною доверенностью объявил имя свое и просил убежища на несколько часов.

    «— Садитесь, вы безопасны в моем доме, — отвечал он кратко, опустив голову на руки, и начал со мною беседу, как будто мы были давнишние друзья, свидевшиеся после долгой разлуки. Мне казалось, что я вижу в нем собрата по Обществу, столько было горечи в его речи, и, казалось, он был рад вылить накипевшее негодование против правительства, вызвавшего наш отчаянный поступок, который он называл: выражением народного негодования. Прошел час, может быть два — я не помню, — явились два его сына в гражданском костюме и, рассказывая подробности происшествия, прибавили, что делаются распоряжения, чтобы оцепить площади и замкнуть улицы караулами. Я поспешил проститься. Старик встал,> взял со стола эмалевый образок спасителя, благословил им и, поцеловав в голову, сказал: ,,Да благословит тебя бог и даст силы для предстоящих испытаний. Проводите его, — приба­вил он сыновьям, — и поберегите, как своего брата4‘».

    Брат еще во-время успел пробраться на набережную, спустился на Неву и с рассветом уже приближался к петер­бургскому выезду из Кронштадта. Оставляю воображению вашему представить, что он вытерпел дорогою: от холода и голода он едва передвигал ноги, изъязвленные острыми льдинами и почти обнаженные, потому что тонкие сапоги не выдержали и полу пути.

    Несмотря, что холод леденил его члены, а голод отнимал. последние силы, он удержался от гибельного искушения зайти в гостиницу, обыкновенно устраиваемую на полдороге к Кронштадту, чтоб обогреться и подкрепить свои исчезающие силы. Он чуял за собою погоню, и это могло навести на след, его. Но физические страдания были заглушены еще большими предстоящими опасностями при виде Кронштадта, куда ему надо было проникнуть.

    Он знал, что у ворот караульные опрашивают каждого приезжающего и проходящего, и решился поставить свою- участь на ставку смелою выходкою. Он подошел к часовому, стоящему у ворот, и спокойно спросил: «Давно ли проехала кибитка?».— «Мы никакой кибитки не видали, ваше благоро­дие», — отвечал часовой. — «Так верно лошади куда-нибудь занесли несчастного ямщика, — продолжал брат, — они взбе­сились, выбросили меня из повозки и заставили прогуляться чуть ли не 10 верст. Когда кибитка приедет, удержи ее, пожа­луйста, у ворот, а я пришлю за нею». —«Слушаю, ваше бла­городие», — отвечал часовой, — и брат прошел.

    Вдова штурмана Катерина Петровна Абросимова занимала квартиру в казенном доме, впоследствии переделанном для помещения главного командира Кронштадтского порта. Ее комнаты были над комнатами, некогда занимаемыми нами с братом Николаем. Туда-то прошел он, в твердой уверенности, что его никто не видал; но он ошибся. Не прошло нескольких часов, как явились два лица, всего менее им ожидаемые. Пер­вое — был директор штурманского училища Михаил Гаврило­вич Степовой, другое — Михаил Афанасьевич Дохтуров — старший адъютант и зять главного командира Моллера. Пер­вый был личный враг брата, другой — давнишний его друг, товарищ по выпуску и постоянный сосед в нашей бывшей квар­тире. Они объявили приказ арестовать его. — «Исполняйте вашу обязанность, — сказал брат Степовому, — судьба дарит вас благоприятным случаем для отмщения». — По грустному выражению лица М. Г. Стенового можно было видеть вну-

    треннюю борьбу долга с состраданием. «Как вы думаете, Михаил Афанасьевич?»— спросил он, обратившись к Дохтурову. «Мы должны исполнить приказание начальства»,—отвечал тот. «Мы не получили положительного приказания взять его»,— возразил Степовой: «нас просили узнать, не здесь ли он, и я ничего не нашел. Пойдемте».

    Они вышли, и за дв„ерями было слышно, как Дохтуров упрекал его в слабости и приказывал поставить часового в коридоре, ведшем на улицу. Брат не потерял подаренных ему минут: сбрил бакенбарды, подкрасил бороду, прищурил один глаз, надел нагольный тулуп, шапку, взял салазки и про­шел мимо часового, поставленного именно для него...

    Не стану вам описывать дальнейшие его похождения, не менее интересные, но которые меня отдалили б от цели: ис­полнить как можно скорее ваше желание. Следовательно, я дол­жен по возможности воздерживаться лишних подробностей.1

    Из Кронштадта его при-Ьезли к морскому министру А. В. Мол­леру, от коего выслушав приличное случаю стереотипно­начальническое поучение, ему связали руки веревкою и во всей форме, с крестом на груди, повели во дворец. Там он имел оригинальное свидание с Незабвенным, которое началось с того, что брат сказал ему: 1 «Ежели вы, ваше величество, хотите развязать язык мой, развяжите мне руки и дайте мне есть: я уже два дня ничего не ел и голоден». Его желание было исполнено. Ему, и едва ли не ему единственно, развязали руки и подали обед с шампанским. По окончании допроса и беседы с отцом отечества его отправили в Алексеевский равелин и поместили в 15-м №.2

    К тому же Алексеевскому равелину я шел путем несколько различным. Когда мои московцы, валясь под картечью, начали бросать ружья и перепрыгивать через каменный барьер набе­режной на Неву, я стал с пистолетом в руках и сказал реши­тельно, что я застрелю, кто-будет бросать ружье и не пойдет на съезд. Угроза подействовала. Вся масса полка спустилась на Неву, и когда мы добежали до середины ее, я остановил
    солдат и начал строить их в колонну. Вы спросите: для чего? — Мне очень ясно обозначилась моя будущая участь, я себя не убаюкивал надеждами и решился умереть с оружием в руках. Как и где бы я погиб — это решила бы удача, а этого-то и не было, потому что когда я уже достраивал колонну под выстрелами батареи, поставленной на средине Исаакиевского моста, вдруг мои московцы, доселе молодцами стоящие под убийственным огнем, с криком: «тонем, ваше высокоблагородие», распрыснулись по реке. Лед не выдержал и провалился. Тут уже было не до спасения утопающих. Боль­шая часть бросилась за мною в Академию Художеств, и у меня тотчас блеснула мысль защищаться внутри здания. Я очень хорошо был знаком с расположением, мне знаком был круглый двор его, и там-то, заняв коридоры, я хотел найти спаситель­ную гавань. «Сюда, ребята!» — закричал я солдатам, про­пуская передних в ворота. Но ворота, как бы волшебством, с шумом захлопнулись, и солдаты столпились перед ними. «Ломай их!» — крикнул я, и сотни рук уже тащили с замерз­шей барки бревна для исполнения моего приказания, как из-за угла 1-го кадетского корпуса показался эскадрон кава­лергардов, скачущих на нас. Защищаться не было возмож­ности с нестройною кучею солдат: это была бы бесполезная трата людей, и я сказал солдатам, чтобы они спасались, куда кто может. Я обнял знаменщика и приказал ему итти навстречу кавалеристам и сдать знамя офицеру. «Ты этим заслужишь прощение», — прибавил я. Я видел, как он подошел к офицеру, как тот рубнул его со всего плеча палашом, как знаменщик повалился... Чувство негодования к этому унизительному поступку выжало у меня слезы. Я отвернулся и пошел домой к матушке, занимавшей квартиру в 7-й улице против Андреев­ского рынка. Я узнал впоследствии, что грудь этого мерзавца украсилась Владимиром с бантом и в приказе по гвардии он выставлен как самый храбрый офицер императора.

    С приходом моим под родной кров я точно как бы пере­родился. Тревожное, лихорадочное состояние, постоянно дер- 9 Воспоминания Бестужевых

    жавшее меня в продолжение последней недели, исчезло. Я почувствовал какое-то успокоение, веселость моя возврати­лась, и я был в состоянии человека, добросовестно исполнив­шего свою обязанность. Я почувствовал аппетит, чего давно уже со мною не было, закусил и лег преспокойно спать. Под­крепив свои силы, я весело простился с сестрами и матушкой, снял гвардейский мундир, надел старый флотский вицмундир брата Николая, спорол погоны и, нарядившись шкипером, вышел из дому. Мне хотелось увидеться с Торсоном, чтобы посоветоваться с ним о дальнейших намерениях. Но добраться до него было не так легко. Исаакиевская площадь была обстав­лена войском и артиллерией, Морская улица была перехва­чена в нескольких местах пикетами, у которых собирали пойманных бунтовщиков, и toe надо было пробраться чрез все эти преграды, чтоб достичь квартиры Торсона, находив­шейся в морских казармах. Но делать было нечего — надо было решаться. Два пикета прошел я благополучно, выдавая себя за штурмана, на 3-м меня остановили и сказали, что без офицера пропустить невозможно. Пикет был Измайловского полка. Тут же стояла кучка солдат моего полка и гвардей­ского экипажа под крепким караулом. К счастью, тут же был фонарный столб, и я укрылся в мраке его лучей, прижавшись как можно к нему ближе. Очень интересен был разговор измай- ловцев с арестантами. Они негодовали на себя за нерешитель­ность свою — присоединиться к нам на площади. «Уж ежели погибать, так погибать молодцами, как московцы и гарнадеры, а то погибнем-то мы и без того, да где-нибудь под палками. Ведь не простят же нам, что не хотели ни присягать ему, ни здороваться с ним... Мы ведь знаем его шефские милости — не приведи бог!». Каково было мое положение в присутствии даже солдат моей роты, я предоставляю вам судить. Но мое мучительное положение кончилось счастливо. Офицер,поле­нился выйти и приказал шкипера к жене пропустить.

    Торсона дома не было — он, по обязанности старшего адъютанта у министра, был при нем, а там дела было не мало.


    Я застал его сестру и мать его, старушку, совершенно глухую. Сестре, очень умной девушке, были известны дела Общества, но мать ничего не знала. Я не берусь вам описать трагикоми­ческой сцены, где я должен был с веселым лицом рассказывать ужасные дела, а она улыбаться, когда ее душили рыдания, и все это для того, чтоб скрыть убийственную истину от глухой старушки, следящей за нашею мимикою... Одним словом, ужасно.

    Далеко за полночь возвратился Торсон. После краткого совещания я решился уйти к очень хорошему нашему знако­мому актеру Борецкому, по страсти посвятившему себя дра­матическому поприщу и променявшему дворянство на весьма посредственный сценический талант. Я пришел к нему, когда он едва проснувшейся жене рассказывал происшествия вче­рашнего дня, а главное, с подробностью и жалобно описывал мою смерть. «Здравия желаем», — закричал я ему под самое ухо и горько раскаялся <в> своей шутке, потому что чуть их обоих не уморил со страха. Рассказывать долго, как и что мы гадали и предпринимали с ним; в результате я решился лучше явиться сам лично во дворец, нежели ожидать, чтобы меня арестовали у него, за что он мог бы пострадать. С большим трудом этот добрый и благородный человек добыл мне гвардейскую форму из дома матушки, который был уже оцеплен караулом.

    Я оделся, сел на извозчика и явился во дворец. О, какая там поднялась суматоха, когда я прошел во внутренние ком­наты и потребовал свидания с государем. Кончилось, чем и должно было кончиться: меня окружили, взяли под арест и отвели на дворцовую гауптвахту. Я был посажен за перего­родку, разделявшую большую входную комнату гауптвахты на две неравные половины.

    Узкое пространство, куда меня поместили, было темно и грязно. Там стоял только один ветхий стул. Через стеклян­ную дверь я невидимо присутствовал на этом базаре жи­тейской суеты. Я был зрителем таких возмутительных сцен, что я невольно себя спрашивал: неужели это люди?

    Блестящая толпа гвардейцев превратилась в наглую дворню буяна-хозяина и в подражание ему, и заслуживая его мило­стивое внимание, и ему в угоду безнаказанно глумилась над связанными их собратами по мундиру. Тут я увидел, как тлетворен воздух дворцов... Я тут видел, как самые священ­ные связи дружбы, любви и даже родства служили только поводом, чтоб рельефнее выказать свою душевную низость и лакейскую преданность... Ужасно... 1

    Но и до меня дошла очередь.

    Избавьте меня от описаний сцен с великим князем Михаилом Павловичем — их даже было бы совестно описывать. Я кончу в двух словах. С меня оборвали мундир и сожгли в дворцовых сенях, й это миниатюрное auto da fe послужило, вероятно, впоследствии программой громадно-буфонского всесожжения мундиров при "сентенции. Мне стянули руки веревкою так,- что я из гордости только не кричал. Сторож, старый солдат, накинул на меня из жалости мою шубу. Равнодушие к жизни, презрение к людям мною овладело до такой степени, что я желал в ту минуту как можно скорее умереть, мне хотелось этого добиться каким бы то ни было путем.

    Когда бурный поток высочайшего бешенства уже выходил из берегов, я спокойно опустился на стул и задумался. ч<Как смеешь ты садиться в моем присутствии», — зарычал Лев. «Я устал слушать», — был мой ответ. «Встань, мерзавец!»—* и он протянул руку, вероятно с намерением приподнять меня. Руки мои судорожно рванулись. Он отскочил назад. «Хорошо ли связан?» — спросил он у дежурного по караулам полковника Микулина. И когда тот отвечал, что даже очень хорошо, он снова подскочил и продолжал неистовство­вать, но я сидел и не обращал никакого внимания на слова его.

    Двое суток меня держали и мучили днем и ночью допро­сами, на которые я решился ничего не отвечать. Я не увлекся, как многие, льстивыми обещаниями и уверениями, что един­ственный путь ко спасению — это чистосердечное сознание.

    Я очень хорошо понимал, что человеку, приведшему первым полк и взятому с оружием в руках, нет спасения, знал, как одно незначительное слово может погубить других, и притом мне доставляло какое-то наслаждение бесить их. В первый раз, когда меня привели к личному допросу самого Незабвен­ного, он вбежал в кабинет и, обратившись к Чернышеву, произнес с расстановкой, указывая на меня: «Видишь, как молод, а уж совершенный злодей. Без него такой каши не за­варилось бы! Но что всего лучше, он меня караулил перед бунтом. Понимаешь... Он меня караулил!..».

    Чтоб пояснить эти его слова, должно сказать, в каком страхе находилась вся царская фамилия в продолжение всего периода рокового ожидания депешей из Варшавы, особенно после доноса Ростовцева. Переехав в Зимний дворец, Незаб­венный приказал ставить на ночь часовых у своей спальни и водить на смену самому караульному капитану. Двенадца­того числа декабря я стоял со своей ротою в карауле и вслед­ствие приказа повел часовых на смену. В коридоре было довольно темно. Часовые, сменяясь, сцепились ружьями; железо звякнуло довольно громко. Через несколько минут в полуотворенных дверях появилась бледная, вытянутая фигура Незабвенного. — «Что такое? Кто тут? — спросил он торопливо. — А, это ты, Бестужев, — что случилось?..». — Когда я объяснил причину шума: — «Ничего больше? Ну, хорошо... Ступайте».

    Эта мысль, что подобные телохранители оберегали его накануне бунта, так его занимала, что он успокоился только тогда, как издал указ о сформировании роты дворцовых гре­надеров.

    В последнем ночном свидании моем с ним мы расстались довольно холодно. Я, по обыкновению, молчал. Он тоже не разговорчив был. Наконец, посмотрел на меня исподлобья, оторвал клочок бумаги и карандашом написал: «В железа!». Левашев принял клочок, запечатал, и меня отвезли в крепость.1 Было за полночь. Комендант Сукин спал.

    Я, завернутый в енотовую шубу и крепко стиснутый между двух рослых конногвардейцев, держащих меня под руки, — я задыхался в жарко натопленной комнате. На мои просьбы, чтоб они освободили мои руки, по крайней мере хоть бы дали напиться, они отвечали: «не приказано-с». Мне оставалось терпеть. Я понемногу начал их втягивать на болтовню, и когда дошло до того, что они узнали во мне того офицера, который спас их эскадрон, бросившись впереди приложившегося фаса целого карея и остановившего залп почти в упор, они опустили руки мои, посадили на стул, сняли шубу и принесли воды. «Простите, ваше высокоблагородие, — повторяли добряки, — мы не знали, что это вы». — Как это наивно мило. Сукин встал. Зевая с полупросонья, распечатал куверт, поднес с изу­млением лоскуток к свече, долго не мог разобрать написанного карандашом, наконец понял, подошел ко мне и сказал: «Жалею вас, вас приказано заковать в железа».

    Меня привели в Алексеевский равелин. Двери 14-го № рас­пахнулись, чтоб принять свою жертву. Мне показалось роко­вым совпадение 14-го № моего гроба с 14-м числом декабря... Меня раздели до нитки и облекли в казенную форму затвор­ников. При мерцающем свете тусклого ночника тюремщики суетились около меня, как тени подземного царства смерти: ни малейшего шороха от их шагов, ни звука голоса, они гово­рили взорами и непонятным для меня языком едва приметных знаков. Казалось, это был похоронный обряд погребения, когда покойника наряжают, чтоб уложить в гроб. И точно, они скоро меня уложили на кровать и покрыли одеялом, потому что скованные мои руки и ноги отказывались мне служить.

    Дверь, как крышка гроба, тихо затворилась, и двойной поворот ключа скрипом своим напомнил мне о гвоздях, зако­лачиваемых в последнее домовище усопшего...

    Три бессонные ночи и душевная тревога, истомившая меня, погрузили меня в глубокий сон праведника, который продол­жался почти до полудня следующего дня. Проснувшись, я
    долго не мог сообразить, где я. Но скоро звук цепей на ногах моих навел меня на терновую тропину существенности. Я си­лился приподняться и не мог. Онемевший мой организм от не­подвижного положения и оков, казалось, потерял всю энер­гию; я лежал без ясного сознания — жив ли я, или умер. Наконец, тихий поворот, вероятно уже смазанного, ключа привлек мое внимание. Я взглянул на дверь — в нее входил седовласый священник. «Наконец-то, — подумал я, — и хо­рошо — чем скорее, тем лучше». Священник подошел к кровати и долго смотрел на меня. «Начинайте, батюшка, я готов!» — сказал я ему, приготовляясь исповедать земные грехи свои перед смертью и силясь тщетно приподняться. «Не беспокой­тесь, лежите, — сказал он, садясь подле кровати и вынимая бумагу и карандаш. — Вам будет покойнее так отвечать на вопросные пункты». Вспышка негодования приподняла меня. «Выйдите, батюшка, оставьте меня, — сказал я. — Как вы решились унизиться до такой постыдной роли?». — «Итак, вы не хотите мне отвечать?». — «Не хочу, да и не могу, меня уже и без вас допрашивали». — «Жалею о тебе, сын мой, — про­должал он, вставая и покачивая своею седою головою, — жа­лею». — «Пожалуйста, оставьте меня без сожаления», — заклю­чил я, отвернувшись от него. Он ушел. Тяжкие думы налег­ли мне на душу. Я уже начал смутно догадываться о суще­ствовании другого рода смерти, которая убивает не вдруг, а понемногу, всякий день перемежая свои приступы муче­ниями тела и души, и так всю жизнь, до последнего издыха­ния. Неужели на такие муки нас обрекают?.. Страшно думать.

    Ради бога, извините меня, что я утомляю терпение Ваше такими отступлениями и беспрестанно забываю, что для Вас как для историографа нужны одни факты. Но что же станете делать... Расшевеливая старые раны, невольно перечувствуются старые болезненные ощущения. К тому же я полагаю, что для биографа подобные сведения нелишни. Но как бы то ни было, даю слово быть по возможности кратким.

    Гробовая эта жизнь тянулась однообразно до 12 июля 1826 i, перемежаясь допросами, очными ставками и сладкою беседою с братом Николаем через стену. Как я дошел до того, чтобы передать ему этот язык богов для узников, и какую он нам принес пользу касательно нашего дела, я не стану опи­сывать — это целая история.

    По выслушании сентенции нас рассадили на новоселья: меня в Невскую куртину, его — право не помню, но только не в Алексеевский равелин. Тут в одном отделении со мною был Тютчев и Фролов. Строгость присмотра поослабла, и мы болтали и смеялись целый день и даже ночью, хотя все были разделены толстыми переборками. В особенности нас смешило посещение медика, пришедшего наведаться, не нужна ли нам его помощь после слушания сентенции. Мы ему объявили, что чувствуем себя гораздо лучше прежнего и потому благо­дарим за внимание. На другой денв, немного спустя после полуночи, в потемках, нас собрали в общий двор, окруженный кареем из солдат, чтоб вести на экзекуцию. Какой веселый говор, какая радость! Сколько жарких объятий и радостных слез при свидании. Сколько острот и смеху. Потом разделили нас по небольшим кучкам для того, чтоб каждой гвардейской бригаде доставить особое удовольствие зрелища. Потом шествие на гласис перед войско. Потом чтение сентенции; потом обры­вание мундиров и орденов; потом ломание шпаг над головою; потом auto da fe военной амуниции, и, наконец, возвращение по казематам в затрапезных халатах и форменных шляпах с перьями, касках, военных фуражках и в чикчирах и шпорах. Этот буфонско-маскарадный кортеж проходил в виду пяти виселиц,1 где в судорогах смерти покачивались злополучные жертвы тирании!.. И смешно-ужасен был этот адский кар­навал.

    Тогда как нас заставляли плясать в этом маскараде, брат Николай со всеми моряками, приплыв в ‘Кронштадт, испыты­вали ту же операцию на адмиральском корабле эскадры, назначенной для крейсерства. Они возвратились поздно ночью,
    их хотели выгрузить на Английской набережной, чтоб сразу отправить по канату в Сибирь; но огромные толпы собравшегося на набережной народа заставили катера воз­вратиться в Петропавловскую крепость, и их разместили по казематам.1

    II

    ПРЕБЫВАНИЕ В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ И ПЕРЕЕЗД В СИБИРЬ

    В сентябре нас с братом повезли в Шлиссельбург: там мы пробыли до октября следующего года в заведении, подобном человеколюбивому заведению Алексеевского равелина, ухуд­шенному отдаленностью от столицы и 30-летним управлением генерал-майора Плуталова, обратившего, наконец, это заведение в род аренды для себя и своих тюремщиков на счет желудков несчастных затворников, получавших едва гривну медью на дневной харч, когда положено было выдавать по 50 коп. ассигнациями. Этот Плута лов в свое 30-летнее управ­ление до такой степени одеревенел к страданиям затворников, что со своими затверженными фразами сострадания походил скорее на автомата, чем на человека, сотворенного богом. Когда я его просил купить на остальные мои деньги каких- либо книг, он мне отказал, ссылаясь на строгое запрещение. Я просил его купить по крайней мере французскую, итальян­скую и латинскую библию. Он все обещал подарить мне соГ- ственную французскую библию в знак памяти и умер, не при­слав ее, хотя я всякий день напоминал ему через тюремщиков и каждую неделю лично ему, когда он являлся с пошлыми утешениями. С братом Николаем он где-то в Петербурге позна­комился, и когда Плуталов стал его приглашать к себе в Шлис­сельбург, то брат, смеючись, отвечал, что «непременно при­едет, а ежели вздумает не приехать, то привезут»... Этот намек,, пропущенный им без внимания, Плуталов припомнил при нашем ему представлении.

    Я был помещен в маленькую комнатку в 4 квадратных шага, из коего надо вычесть печь, выступающую в комнату, место для кровати, стола и табурета. Это была та самая ком­ната, где содержался в железной йлетке Иван Антонович Ульрих, где и был убит при замыслах Мировича. Комната стояла отдельно, не в ряду с другими нумерами, где помеща­лись брат Николай, Иван Пущин, Пестов, Дивов и другие; те комнаты были просторны и светлы и имели ту выгоду, что, будучи расположены рядом, по одному фасу здания, достав­ляли заключенникам <возможность> сообщаться посредством мною изобретенной азбуки, а летом, при растворенных окнах, даже разговаривать в общей беседе. Когда Плуталов умер у ног Незабвенного, пораженный апоплексическим ударом при подаче еженедельного рапорта, назначен был генерал Фритберг для исправления всех упущений, вкравшихся в 30-летнее управление прежнего коменданта. Мы вздохнули сво­боднее. Он дал нам все по положению: халаты, белье, тюфяки, постельное белье, и устроил общее приготовление пищи, что дало нам возможность иметь табак и даже чай. Комнаты начали поправлять и белить. Меня временно перевели в одну из ком­нат общего фаса, просторную, светлую и чистую. Погода стояла теплая, окно — открыто. Я подошел к нему и оцепенел от во­сторга, услышав в едва слышимых постукиваниях, подобно скрипу червячка, точащего дерево, вопрос (как я узнал после) Пущина, который спрашивал Пестова: «узнай, кто новый гость в твоем соседстве?..». Не помня себя, позабыв обычную осторожность, я бросился к окну, начал стучать и тем чуть не испортил дела. Меня во-время остановили, и я, узнав все законы их воздушной корреспонденции, ча­сто разговаривал даже с братом Николаем, сидевшим в самом крайнем нумере, так что между нами находилось шесть комнат.

    Около половины сентября нас четверых: Барятинского, Горбачевского, меня и брата свели вместе, заковали в ножные железа и с фельдъегерем отправили в Сибирь.

    Радость наша, когда мы увидели свет божий и могли сво­бодно говорить, была так велика, что мы превратились в ребят: мы болтали без умолку, обнимались, смеялись и готовы были делать разные глупости. Это состояние духа не оставляло долго нас в дороге, так что те, кто нас видел, почитали сума­сшедшими, и это мнимое наше несчастье было передано нашим товарищам, ехавшим вслед за нами.

    Фельдъегерь, везший нас (Чернов), был существо гнусное, который из корыстолюбия, чтоб не отдавать прогонов, где их у него требовали или где он подозревал, что их потребуют, загонял лошадей,1 — а вы знаете, загнать курьерских лошадей нелегко,— и для этого он гнал и в хвост и в голову, и часто наша жизнь висела на волоске.2 Припомните, что мы отпра­вились в самую распутицу, по сквернейшей ярославской до­роге, мощеной бревнами, истомленные тюремною жизнью и едва держась на тряской тележке, и притом закованные. Кормил он нас одним молоком и простоквашей, нигде не оста­навливался для отдыха, так что мы, наконец, потребовали от него, чтоб он нам показал инструкцию, и ежели в ней нет ему положительного приказания убить нас, то мы будем на него жаловаться в первом городе. Он приусмирел, дал нам временный отдых, тем более, что у некоторых из нас, особенно у меня, не имеющего и доселе способности спать дорогой, начали показываться признаки белой горячки. Но его кротость продолжалась недолго: снова он начал неистовствовать и трижды чуть не раздробил нас вдребезги.

    Не доезжая до Тобольска, не помню, в каком городке, нас ожидал сенатор Куракин, имеющий (по его словам) приятное поручение от государя узнать о наших нуждах, не имеем ли жалоб, не желаем ли о чем просить его. Когда мы объявили, что ни в чем не нуждаемся, ни на кого не жа­луемся, ничего не хотим просить у него, — я объявил просто, без всякой просьбы, что кузнец в Шлиссельбурге второпях заковал мои ноги в переверт, что железа растерли мне ноги и я не могу ходить.

        Чего же вы хотите? — спросил он с удивлением.

         Как чего, ваше сиятельство? чтобы вы приказали меня1 заковать, как следует: это должен бы сделать наш фельдъегерь, но он не хотел.

        Извините, я этого сделать не могу, — ответил он, веж­ливо кланяясь...1

    Какова отеческая заботливость!.. Все делалось, чтобы морочить публику громкими фразами и милостивыми мани­фестами.

    Мы прискакали в Тобольск в 12-й день, грязные, разбитые и едва не убитые на Суксунском спуске в Томской губернии.2 Наш фельдъегерь, по обычаю, саблею наголо до того избил ефесом ямщика, что когда лошади подскакали к спуску в IV2 слишком версты и он, в ужасе ухватившись за ямщика, закричал: «держи!», ямщик, бросив ему возжи, ответил: «Ну, барин, ваше благородие, теперь держи сам!». Фельдъегерь схватил возжи, направил коней на первую к нему повозку Барятинского, спускавшуюся шагом. Брат Николай, сидев­ший с ним, тщетно кричал ему, что он всех погубит: фельдъ­егерь, как утопающий, хватался за соломинку. Вся тройка буквально вскочила в тележку Барятинского, который едва успел броситься на свою коренную и тем едва спасся от неми­нуемой смерти. Вся масса шести сцепившихся коней, бесясь и обрывая упряжь, спускалась тучею на телегу Горбачевского, кони которого в испуге шарахнулись, понесли под гору и, задев за мою телегу, опрокинули ее. Я, падая, повис своими железами на задней оси, а кони, испуганные падением телеги, понесли в свою очередь и повлекли меня, как Гектора за колес­ницей Ахиллеса. Спасением от неминуемой смерти я обязан был только тому, что упавший ямщик, переломив правую руку в двух местах, не мог уже ее высвободить от запутавшихся около нее возжей и, тащась под колесом, затянул левую возжу коренной так сильно, что, притянув ее голову к самой оглобле, принудил ее заворотить поперек дороги и упереться в скалу,, где пролегала дорога. Изнемогая от боли, я не мог шевель-

    нуться, а между тем с ужасом видел, как масса сцепившихся лошадей повозок брата Николая и Барятинского катится на меня. И эта масса точно на меня надвинулась: поперек дороги стоявшая моя повозка их остановила, и взбешенные кони неистово били надо мною. Три раза острые шипы подков коренной задевали мою голову, но только один раз пробили череп: два удара я получил вскользь и только сорвало кожу. Брат Николай бросился и, с опасностью быть смятым в свою очередь, кое-как меня вытащил из-под копыт лошадей. По­возка же Горбачевского мчалась с такою быстротою, что на по­вороте, встретив воз с сеном, быстро повернув, выбросила далеко в сторону его, двух сидевших с ним жандармов и ям­щика. Горбачевский страшно разбил все лицо, ямщик перело­мил руку, а один из двух жандармов, переломив крестец, умер на дороге.1

    Пешком, изломанные и окровавленные, мы кое-как добра­лись до деревни, где, благодаря брату Николаю, уцелевшему в этой катастрофе, все раненые получили первую помощь, какую возможно было получить при содействии сострадатель­ных поселян. Наш фельдъегерь, под влиянием недавнего ужаса, поклялся нам перед образом, что будет смирнее, — и точно, сдержал свое слово... целые два дня, а потом началось повторе­ние тех же сцен. По приезде в Тобольск, когда он проведал, что губернатор лично опрашивает проезжающих государствен­ных преступников: не имеют ли они претензий? — этот пре­зренный опричник не постыдился на коленях выпрашивать нашего прощения — и мы простили ему.

    В Тобольске, как в мирной пристани, мы надеялись хоть отдохнуть от мучительной дороги, а главное, надеялись схо­дить в баню, чтобы переменить грязное белье, которое мы не имели времени переменять дорогой, а нижнее — не имея возможности по причине наглухо заклепанных желез. Нам вышло милостивое разрешение. Мы собрались—и вдруг, неожиданно, нас посадили на тележки и отправили далее. Наши блестящие мечты рассыпались прахом. Попрежнему,
    грязные, изможденные, мы отправились в бесконечную даль, и даже мне, умоляющему, чтоб по крайней мере меня пере­ковали, отказали в просьбе и обрекли на нестерпимые мучения. Что же было причиною такого неожиданно-скорого отправления? — прибытие следующей партии наших товари­щей в Тобольск и страх, чтоб следующая за нами партия нас не опередила!!! О, бюрократическая Россия! тебя готовы загнать, погубить администраторы, только бы не нарушить нумерацию: 1, 2, 3, 4 и так далее...

    До Иркутска был назначен в наши провожатые кварталь­ный офицер Орел и два жандарма, уцелевшие от роковой катастрофы. Этот Орел бы/i мокрая курица, человек добрый и ленивый, личность, совершенно противоположная фельдъегерю Чернову. Мы ехали, как хотели м ы; оста­навливались там, где м ы хотели и сколько хотели м ы. В этот переезд мы несколько отдохнули и поправились здо­ровьем.

    По прибытии нас поместили в острог, обширное каменное здание. Губернатор Цейдлер,1 человек благородный, нас посе­тил и постарался не словом, а делом исполнять все наши просьбы. Нас расковали, сводили в баню и доставили случай даже прочитать некоторые газеты. После претерпенных лише­ний это было истинное наслаждение. Но то наслаждение, которое он, по своей доброте, доставил нам с братом Николаем, я никогда не забуду. Ввечеру, в последний день нашего отправ­ления из Иркутска, он пришел к нам и объявил по секрету, что брата Александра привезли и что он дозволяет эту послед­нюю ночь провести вместе с ним. О, какая ночь! Мы увидели его с Матвеем Муравьевым. Их везли из Шлюссельбурга, куда поместили временно до собрания полной партии. Брат описы­вал нам свою жизнь в крепости Фортславе. Им было не худо потому только, что там не было такого богоугодного заведе­ния, вроде Алексеевского равелина цли Шлюссельбурга, почему они все могли быть вместе и делить горе вместе. О Шлюссельбурге он вспоминал с ужасом, проведши там только
    два дня, и когда мы ему рассказали все ужасы нашего поло­жения, то он, перекрестившись, сказал: «Благодарю тебя, создатель, что ты меня избавил от этого: я бы с своим харак­тером непременно сошел с ума». Перед рассветом мы прости­лись. Он выпросил у меня на память немецкую библию, а мне дал
    «Parnasso italiano».[1] Прощальный поцелуй был последним в этом мире.

    Был декабрь — Ангара катила страшную шугу. Сообщение через Байкал было невозможно, и нас отправили в Читу кру- гоморскою дорогою, верхом. Провожатым нашим был квар­тальный офицер Петров, прекурьезное существо. Это была олицетворенная доброта в рамке непроходимой глупости. Ежели прибавить, что эту рамку обвивал хмель в самых затей­ливых узорах, вы будете иметь схожий портрет с оригина­лом. Много нам было с ним и смеху и горя.

    III

    ЗАКЛЮЧЕНИЕ В ЧИТЕ И ПЕТРОВСКЕ

    Накануне 14-го числа мы прибыли в Читу. Нас поместили в небольшой домик, отдельно стоящий от главного каземата. Этот домик с другим, далеко от него стоящим, который назы­вался «Дьячковским казематом», оба служили как бы лаза­ретом, — и куда удалялись из большого каземата, чтоб уединиться и несколько отдохнуть от шуму и гаму, вечно царствующего в общем каземате. В нем мы нашли Волконского, Вадковского, Вольфа, Абрамова и других и здесь ще свиде­лись с К. П. Торсоном, нашим другом. Он познакомил нас (т. е. меня с братом) с тюремными законами, образом жизни, с отличительными лицами заключенных, а главное с их замыс­лами, и таким образом приуготовил нас к принятию крещения
    и принятию на рамена свои креста. Коменданта, генерал- майора Лепарского, в Чите не было: он ездил в Нерчинские заводы производить следствие и расстреливать Сухинова1 (члена тайного Южного Общества) и его сообщников по делу затеянного бунта; за его отсутствием временно управлял пору­чик Розенберг и капитан инвалидной роты, нас кара­улившей, П. И. Степанов.2

    Высочайший выбор в тюремщики человека, вполне по его мнению надежного и который буквально всегда исполнит его волю, одним словом, самого верноподданного, — этот выбор, говорю я, оправдался в лице Лепарского. Государь знал его потому только, что он когда-то в польскую войну сумел огром­ную партию конфедератов, его соотчичей, довести до места заключения под весьма малым конвоем. Это обстоятельство дало большую цену в глазах Незабвенного; но мудрое предви­дение ошиблось в одном: под генеральскою звездою билось благородное сердце. Этою ошибкой он (Николай, — Ред.) остался в потере, потому что мы остались живы, а мы выиграли, приобретя доброго, умного, снисходительного тюремщика, а что еще важнее — законника, сумевшего в продолжение своего долгого управления помирить букву закона, т. е. бестолково-строгой инструкции, с обязанностью честного и доб­рого человека.1

    Вам, вероятно, кажется странным: для чего лицам, осу­жденным по законам в каторжную работу, следовательно, долженствующим быть разосланным по заводам, — этим лицам строят казематы, назначают коменданта, его огромный штат канцелярии и проч. и проч. Да, это странным покажется вся­кому, не посвященному в таинства нашей администрации. Ларчик открывался просто: боялись общего бунта всей Восточ­ной Сибири. Когда генерал-губернатор Лавинский был в Петербурге, — а это было как раз по окончании нашего дела, — то государь спросил его: ручается ли он за безопас­ность края, когда нас разместят по заводам.

        Я не могу ручаться, ваше величество, — отвечал Лавин-


    ский, — когда каждый завод разъединен от других и каждый имеет отдельное управление.

        Так как же ты полагаешь?

        Я полагаю, ваше величество, лучше их всех соединить вместе: тогда над ними можно иметь лучше надзор.

    Эта-то конференция и была зародышем той мысли, которая выразилась казематом, комендантом и проч. и проч. Но тут невидимо был перст божий, внушивший Лавинскому подоб­ный совет. Если бы мы были разосланы по заводам, как гласил закон и как уже было поступлено с семью из наших товари­щей, то не прошло бы и десяти лет, как мы бы все наверное погибли, как Сухинов, или пали бы морально под гнетом нужд и лишений, погибли бы под гнетом мук, коих история уже 1Q Воспоминания Бестужевых
    начиналась с нашими первыми семью нерчинскими мучени­ками, или, наконец, сошли с ума от скуки и мучений. Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил мораль­ную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам поли­тическое существование за пределами политической смерти. Этого никак не мог предвидеть Незабвенный, который, удив­ляясь нашей живучести, начал морочить Россию милостивыми манифестами, не приносящими нам ровно никакого облегче­ния, как сказал поэт:

    При нем случилось возмущенье,

    Но он явился на коне,

    Провозглашая всепрощенье.

    И слово он свое сдержал,

    Как сохранилося в преданьи:

    Лет сорок сряду все прощал,

    Пока все умерли в изгнаньи.1

    Чтоб познакомить Вас с тем, что нас ожидало в заводах, я вам скажу два слова о горькой участи семи первых наших товарищей, отправленных в Нерчинские заводы. Это были: Волконский, Трубецкой, Оболенский, Артамон Муравьев, Якубович и двое братьев Борисовых.

    Бурнашев, начальник Нерчинскнх заводов, истый заплеч­ный мастер, назначил их в ближайший завод от своей рези­денции с повелением: содержать их наистрожайшим образом. Подчиненные знали своего владыку и постарались угодить ему. Всех семерых заперли в темную, грязную, вонючую конуру, где они не только не могли двигаться, но даже должны были спать в три яруса, от недостатка помещения. Постоянные жильцы всех тюрем в нашей матушке России, эти три рода


    насекомых, питающихся кровью и плотью несчастных заклю- ченников, буквально покрывали их с головы до ног, мучили их днем и ночью, лишали сна, лишали сил, необходимых для тяжелой работы в глубоких рудниках, так что они, промыслив скипидару, натирали им все тело, и несмотря на то, что их тело горело, как в огне, что их кожа сходила лоскутками, — голодные тунеядцы не оставляли своих жертв. О их пище,, о их жизни, о грубом, унизительном обращении с ними — я уже не говорю: вы должны отгадать, что все было в совер­шенной гармонии.

    В заключение приведу только сетование этого заплечного мастера Бурнашева: «Чорт побери! — повторял он, —какие глупые инструкции дают нашему брату: содержать строго и беречь их здоровье! Без этого смешного прибавления я бы выполнил, как должно, инструкцию и в полгода вывел бы их всех в расход!».

    Лепарский, объезжая заводы, чтобы выбрать местность для постройки главного каземата, был их ангелом-избавите- лем: он их присоединил к читинским собратам, и они прибыли туда за несколько недель перед нашим приездом.

    Еще до прибытия Лепарского горное ведомство, вероятно по указанию Бурнашева, выбрало уже эту местность в Акатуев- ском заводе, и начались постройки; но комендант не согласился строить каземат в таком страшном и нездоровом месте. Это была глубокая яма, окруженная со всех сторон горами. Там только достроили небольшое помещение, где умер впослед­ствии Лунин за письма к сестре и, окончательно, за брошюру на английском языке, напечатанную в Tyme<s>.1 Лепарский выбрал Петровский завод, и в выборе его много участвовало его доброе сердце. Местоположение хорошее, и самая позиция его на трактовых путях уже много сделала для нас пользы. Жаль, что он, осматривая местность с горы, где потом просил похоронить себя, обманулся привлекательною зеленью луга: тут велел строить, а этот предательский луг оказался бо­лотом.

    Через несколько дней нас перевели в большой каземат, и вскоре собрались из разных крепостей, где мы все содержа­лись — в ожидании помещения — в Чите, все назначенные сентенциею в каторжную работу. Вам, может быть, будет интересно узнать список всех осужденных, из коих помещен­ных в каземате я отмечу крестиком.1

    Северного Общества:


     


    1.    Рылеев

    2.    Кн. Трубецкой +

    3.    Кн. Оболенский +

    4.    Ник. Муравьев +

    5.    Каховский

    6.    Кн. Щепин-Ростовский +

    7.    Алекс. Бестужев

    8.    Мих. Бестужев +

    9.    Арбузов +

    10.    Ник. Бестужев +

    11.    Панов +

    12.    Сутгоф +

    13.    М. Кюхельбекер 2-й +

    14.    Ив. Пущин +

    15.    Кн. Одоевский +

    16.    Якубович +

    17.    Цебриков

    18.    Репин +

    19.    Алек. Муравьев +

    20.    Якушкин +

    21.     Фон-Визин +

    22.     Кн. Шаховской

    23.    Лунин +

    24.    Муханов +

    25.    Митьков +

    26.     Завалишин 1-й +

    27.

    Батенков

    28.

    Бар. Штейнгейль +

    29.

    Торсон +

    30.

    Кн. Голицын

    31.

    Беляев 1-й +

    32.

    Беляев 2-й +

    33.

    Дивов

    34.

    Петр Бестужев

    35.

    Свистунов +

    36.

    Анненков +

    37.

    Кривцов +

    38.

    Алек. Муравьев 2-й +

    39.

    Нарышкин +

    40.

    Фон-дер-Бриген +

    41.

    Пущин (пионер)

    42.

    Бодиско 1-й

    43.

    Кюхельбекер 1-й Виль­

     

    гельм

    44.

    Мусин-Пушкин

    45.

    Акулов

    46.

    Вишневский

    47.

    Бодиско 2-й

    48.

    Горский

    49.

    Граф Коновницын

    50.

    Оржицкий

    51.

    Кожевников

     


    52.    Фок                                         57. Андреев

    53.    Лаппа                                      58. Толстой

    54.     Назимов                                 59. Граф Чернышев 4~

    55.     Бар. Розен +                            60. Чижов

    56.     Глебов +                                 61. Ник. Тургенев

    Южного Общества:


     


    1.    Пестель

    2.     Серг. Муравьев-Апостол

    3.    Мих. Бестужев-Рюмин

    4.    Мат. И. Муравьев-Апо- стол

    5.     Кн. Серг. Волконский +

    6.     Давыдов +

    7.    Кн. Барятинский +

    8.    Алек. Поджио +

    9.    Артам. Муравьев +

    10.  Повало-Швейковский +

    11.  Вадковский +

    12.  Тизенгаузен +

    13.  Браницкий

    14.  Крюков 1-й +

    15.  Фаленберг +

    16.  Лорер +

    17.  Краснокутский +

    18.  Лихарев +

    Общества Соед

    1.    Борисов 1-й +

    2.     Борисов 2-й +

    3.    Спиридов +

    4.     Горбачевский +

    5'. Бечаснов +

    19.    Вольф +

    20.     Крюков 2-й +

    21.     <Иос.> Поджио -р

    22.    Аврамов +

    23.     Норов

    24.     Янтальцев +

    25.     Ивашев +

    26.     Басаргин +

    27.     Корнилович +

    28.     Бобрищев-Пушкин 1-й +

    29.     Бобрищев-Пушкин 2-й +

    30.     Заикин

    31.    Абрамов 2-й +

    32.     Загорецкий +

    33.    Поливанов

    34.     Барон Черкасов +

    35.    Фохт

    36.     Граф Булгари

    37.    А. П. Юшневский +

    ненных Славян:

    6.    Пестов +

    7.    Андреевич 2-й +

    8.    Люблинский +

    9.    Тютчев -J-

    10.    Громницкий +


           
     

    11.  Киреев +

    12.  Фурман

    13. Ведяняпин 1-й +

    14.  Шимков -f-

    15.  Мозган -f-

    16.  Иванов --

     
       
     

     

     

     

     



    Игельстром и Вигелин — пионерные офицеры 1-й армии, осужденные за бунт при присяге, и поляк Р у к е- в и ч, близкий их знакомый. Они шли по канату и при­были, когда мы еще были в Чите.

    Потом после привезенные:

    Барон Соловьев — после смерти Сухинова из Нерчинска.

    Завалишин 2-й — после его каверз в Нерчинских заводах, по просьбе старшего брата.

    Колесников, Таптиков, Дружинин — после доноса Завалишина 2-го.

    К у ч е в с к и й — по каким-то соображениям Лепарского.

    Поляк Сосинович — слепец — после бунта 1830 г.1 Итого восемьдесят два живые существа, втиснутые в неболь­шом деревянном здании, разделенном на четыре неравные отделения, потому что во внутренности была отделена довольно большая часть для коридора и так называемой столовой, где мы обедали.

    Наше отделение было самое маленькое, а в нем все-таки затискивались 8 человек: я с братом, Юшневский, Трубецкой, Якубович, двое Борисовых и Давыдов. Но как, — боже ты мой, — как прочие могли разместиться? Я теперь, припоминая прошедшее, часто думаю, что это был какой-то бестолковый сон, кошемар... Читать или чем бы то ни было заниматься не было никакой возможности, особенно нам с братом или тем, кто провел годину в гробовом безмолвии богоугодных заведений: постоянный грохот цепей, топот снующих взад и вперед существ, споры, прений, рассказы о заключении,
    о          допросах, обвинения и объяснения, — одним словом, кипу­чий водоворот, клокочущий неумолчно и мечущий брызгами жизни.1 Да и читать первое время было нечего: из малой толики тогда существующих периодических газет и журналов комендантом Лепарским получался только «Телеграф» и «Инва­лид», которые он, под большим секретом, давал нам через доверенных офицеров; но и те перестал сообщать после того № «Инвалида», в котором помещено было стихотворение Жуковского на смерть Марии Феодоровны, и где каждая строфа кончалась известным повторением:

    Благодарим, благодарим и проч. и которую мы пропели и повторяли общим хором:

    Благодарим, благодарим,

    Что ты отправилась к своим (ad patres).2

    Ели мы прескверно — не потому, чтоб не имели способов иметь хороший стол (т. е., по крайней мере, съедобный), так как три наши дамы: княгиня Трубецкая, княгиня Волконская и Муравьева, бывшая графиня Чер­нышева,[2] не щадили ничего, что было в их силах и в границах возможности, но потому, что негде и некому было приготовить нам дищу. От казны кормовых мы получали по 3 коп. ассигна­циями и муку — 2 п. в месяц на каждого, т. е. законное поло­жение каторжников. По положению, варить и печь мы должны были сами, а кухни еще не выстроили, и потому кушанье варилось по подряду у горного начальника Читы Смолянинова {на дочери которого впоследствии женился Дмитрий Завали- шин), варилось, где и как ни попало, не потому, чтоб <он> этого хотел, но потому, что не мог лучше делать по неимению средств в такой бедной, ничтожной деревушке, как Чита,

    а главное, по неимению посуды и удобного помещения. Зато* мы утоляли голод чаем, чего у нас было в изобилии, потому что это зависело единственно от денег.

    В этот период нашего хаотического существования брата Николая занимала задушевная его мысль, запавшая в его душу с тех пор, как он посвятил себя морю. Эта заветная мысль,

    ■ ' * — 1

    Чита. Ворота острога. Рисунок неизвестного худошника-декабриета. >

    18.27—1830 гг.

    преследовавшая его до последней минуты жизни, была — упрощение хронометров. Следя за развитием мореплавания, он с прискорбием видел, что год от году крушение кораблей умножается, и главною причиною крушений была, почти всегда, неверность определения пункта корабля в критиче­ский момент крушения от неимения хронометра, который, по дороговизне, был доступен только богачам. Он замыслил упростить его и сделать всем доступным. Светская жизнь и слу­жебные обязанности отвлекали его от опытов осуществить свою идею. Теперь время было вдоволь, но недоставало средств.


    с

    '-W.» .«I

    А/ •

    т!

    v’&zr

    /Л'*Л........

    /;• /*.,/»

    7/ / + !,, Ч у * А

    ^л* W. - /

    W#/»

    г


     


    Петровский завод. План каземата. Чертеж неизвестного декабриста. 1830-е годы.

    Ободренный примером Загорецкого, который с помощью одного ножика и пилочки соорудил стенные часы из кастрюль и картона еще до нашего прибытия, добыл всякими неправ­дами тоже нож и маленький подпилок, потому что нам запре­щены были все орудия, наносящие смерть, вследствие чего нам не давали ни ножей, ни вилок; даже кончики щипцов были обломаны. Он начал с устройства токарного станка, необходимого для устройства часов. С такими ничтожными средствами, посреди бесчисленных лишений и препятствий от праздных и любопытных зрителей, он сделал часы, соот­ветственные его идее, и подарил их â m-me Mouravieff в благо­дарность за ее внимание к его труду, в благодарность за вы­писку полного часового инструмента, даже без его ведома. Комендант Лепарский, сочувствуя делу и ослабляя постепенно •строгую инструкцию, позволил брату Николаю пользоваться инструментами .*

    Настало время нашего переселения из Читы в Петровен. Получены известия, что полуказарма уже почти готова; дру­гая половина определена была под сад (см. план). Мы высту­пили из Читы в двух отрядах: первый под начальством плац- майора Лепарского (племянника коменданта), второй под лич­ным начальством самого Лепарского, 1830 года августа 7 числа, в ненастную погоду. Мы запаслись записными книжками, карандашами и перьями для записывания впечатлений — и все книги и бумаги пришли в Петровск безукоризненно чистыми. .Делая каждый день переход в 30 и более верст пешком, нам оставалось едва столько времени, чтоб поесть, отдохнуть и, полюбовавшись природою, спешить поскорее уснуть, чтоб с рассветом готовиться в новый путь. Я бы хотел, чтоб рецен­зенты, так строго судившие брата Александра, — не в нака­зание, а хотя для того, чтоб быть справедливыми в их сужде­ниях, — хотел бы, чтобы они сами испытали, как брат Але­ксандр <мог> писать после 40-верстного перехода, с голодным
    .желудком, в дождь, на бивуаке, под буркою, как ему часто приводилось.

    M-mes Розен и Юшневская обрадовали мужей «своим прибытием почти на полдороге. Наконец, после 46 дней, проведенных в пути, в 21-й переход мы прибыли в Петровск. Нас ввели на обширный двор. Мы побежали осмотреть буду­щие наши жилища и возвратились назад с грустью в душе. В Чите нам было жутко: мы жили там, как селедки в боченке, но все-таки по-человечески; здесь нас обрекали, как скотов, жить в мрачных стойлах. Из приложенного рисунка вы уви­дите расположение номеров нашего каземата, состоявшего из 12 отделений по 5 и 6 отдельных комнат и общего коридора, из которого проникал какой-то мрачный полу­свет чрез небольшое окно над дверью. Наши дамы под­няли в письмах такую тревогу в Петербурге, что, наконец, разрешено прорубить окна на улицу в каждом номере. Но какие это были окна! Многие из нас, в том числе и ваш покорный слуга, расстроили и чуть вовсе не потеряли зрение.1

    Я позабыл Вам сказать, что, за несколько месяцев до отпра­вления в Читу, милостивым манифестом с нас сняли железа,2 т. е. нас избавили от телесного наказания, на которое, по за­кону, не имели права осуждать.3

    Манифест (тоже милостивый) при чтении сентенции был еще курьезнее: там вечная ссылка в каторжную работу умень­шалась на 20 лет, когда простых ссыльных более как на 20 лет никогда не осуждали: после 20-летней работы они поступали на поселение. Нам с братом особенно посчастливилось: мы .помещены были во второй раз с головы, т. е. на 20 лет; мило­стивый манифест в Чите убавлял двум разрядам по 5 лет работы; нас (за отличие вероятно) произвели в 1 разряд и по­ставили с конца последними, т. е. перенесли грань разрядов только на две строки, и за эту милость мы просидели вместо десяти — пятнадцать тяжких годов. Не правда ли, ориги­нальная милость?..

    Нас разместили по нумерам — где по одному, где по два человека. Эта неизбежная мера, по недостатку помещения, не менее того была причиною некоторого рода негодования на коменданта. Всем хотелось иметь особый уголок: так всем надоела казарменная общая жизнь, лишающая возможности заниматься. Все осыпали коменданта упреками, иногда очень, жестокими, и он, с обычной добротою, снисходил вспыльчивой щекотливости затворников. «Grondez-moi, messieurs, faites-moi vos reprimandes en francais, puisque, voyez-vous, les sentinelles peuvent entendre et faire le denoncement».[3] Или иногда гово­рил: «Позвольте, мне теперь некогда: приходите лучше ко мне: мы затворим двери, и тогда браните меня сколько вам угодно». Добрый старикашка! Мы его звали: не могу, потому что все ответы его на просьбы начинались этою фразою, но почти всегда кончались тем, что он соглашался. Но согласие он давал после долгой к омбинации1 (его фраза) с инструкцией или с законами, которые он расправлял и прилаживал на ложе Прокруста.

    По мере того, как разъезжались наши товарищи, осужден­ные на меньшие сроки, нам становилось просторнее: все броси­лись на занятия, соответствующие склонностям каждого. Строгие меры мало-помалу ослаблялись: тюремщики наши убедились, что мы их бережем для собственной же выгоды,, и смотрели сквозь пальцы на все emencipens,[4] которые росли довольно быстро, хотя в строгой последовательности. У нас завелись перья, чернила, бумага; книг уже было вдоволь, журналов и газет даже слишком. Завелись литературные вечера, ученые лекции и диспуты. Дамам еще не позволено было жить в своих домах, да и домы не у всех были-выстроены,. следовательно, они жили с мужьями в общем с нами каземате и оживляли своим присутствием однообразие нашей тюремной


    жизни. Явилась мода читать в их присутствии, при собрании близкого кружка, образовавшегося около каждого женатого семейства, литературные произведения не слишком сурьезного содержания, и то была самая цветущая эпоха стихотворений,, повестей, рассказов и мемуаров. Тогда были написаны те по­вести, которые недавно напечатаны с именем брата Николая, и многие другие, уничтоженные при периодических мерах строгости или при других обстоятельствах. Тогда же был написан целый ряд морских повестей, из коих самые лучшие были сожжены Мухановым при домовом обыске полиции на поселении, по доносу одного чиновника. Все они были отданы ему, как многие сочинения брата Николая, для напе­чатания, и все посвящены были брату Александру. Черновые мы сохранять боялись от казематских обысков, и так все они погрузились в Лету. У- меня теперь сохрани­лись черновые трех повестей, отданные при отъезде на поселение Торсону; но они уже потеряли цену современного колорита.

    Брат Николай, уже значительно разбогатевший инстру­ментами всякого рода, продолжал механические занятия,

    и,  наконец, многие, и в том числе и я, набивши оскомину от чтения и письма, последовали его примеру.

    Попроспте у сестры Елены внутренний вид наших казе­матских комнат. В одном из них, именно брата Николая,/ Вы увидите, как мы ухитрялись, чтоб воспользоваться малою толикою света, проникавшего к нам через скважину которая у нас называлась окном. Такие подмостки устраивали все, кому нужен был свет и кому дорого было зрение. Под руковод­ством брата мы сделались искусными слесарями и золотых дел мастерами, токарями и литейщиками. Я попеременно перехо­дил от одного мастерства к другому и изучил, под руковод­ством и других товарищей, и даже простых заводских масте­ров, различные мастерства, как-то: портняжное, сапожное, башмачное, кузнечное, слесарное, токарное, переплетное, кар­тонажное и золотых дел мастерство.1 Мы делали и посылали

    сестрам и нашим дамам, и дамам сибирским разные милые вещицы. Особенно делали много колец из наших желез, под­ложенных золотом. Это мода в Сибири так усилилась, требо­вание на кольца так возросло, что явились промышленники и образовалась особенная отрасль торговли — подлож­ными кольцами.

    Наконец, все женатые выстроили домы, которыми была застроена целая улица, названная по их присутствию Дам­скою. Вы увидите эту улпцу в приложенном рисунке. Тут многих домов нет, потому что они стояли в других улицах. Мужьям их позволено было жить постоянно с женами в домах. Нам еще более стало просторнее; но каземат опустел: он при­нял характер настоящей тюрьмы, и мы отводили скуку, вре­менно посещая женатых.1

    Администрацию собственно нашего внутреннего управления составлял совет трех лиц, ежегодно выбираемых по всеобщему большинству голосов из среды живущих в каземате. Эти лица были: хозяин, закупщик и казначей. Первый заведывал всею хозяйственною частию нашего казематского семейства: на его обязанности лежала главная забота о продовольствии и столе; закупщик исполнял все поручения по закупу предметов по лавкам и вообще вне каземата; казначей выдавал деньги и вел валовой и частный счет каждого лица. Но так как денег нам не позволено было иметь на руках, то платеж производился посредством в ы п и с к и через казначея. Два раза в не­делю он составлял, вместе с горным казначейским писарем, валовой и розничный счет, и по этому счету все лица полу­чали деньги. Сношения наши с родными уже установились довольно правильно через дам; большая часть из нас полу­чала денежные пособия, которые почти все поступали в общую кассу и распределялись поровну на всех. Хозяин, ежели обстоятельства позволяли, делал экономию из годовой суммы, ассигнуемой на пищу и прочее, и из этих остатков уделяли довольно значительные пособия отправляющимся на поселе­ние. Из уважения к постоянным занятиям брата Николая,
    его избавляли во все время нашего пребывания в Петровске от должностей; я был два года казначеем. Хозяин и закупщик имели право свободного выхода из каземата: хозяин во всякое время, закупщик — два раза в неделю. В Чите, когда еще метла строгостей была нова, наше хозяйство шло очень худо, выходило много, а толку было мало. Когда выстроили кухню и отделили место под огород, выбирался только хозяин и ого­родник. Нам дозволено было впоследствии получать и посылки; но нас бесстыдно грабили иркутские чиновники, через руки которых переходили посылаемые вещи. Так, мы получили какое-то подобие часов вместо прекрасных золотых, послан­ных нам после смерти брата Александра. Так, например, Александр Муравьев получил старую изношенную шапку вместо бобровой. Белье мы получали часто лазаретное; шляпки, головной и прочий дамский убор — или замененный, или страшно поношенный. Но что хуже и этого, так это — отделение от посылок части, так что остальная, болтаясь и трясясь в опустелых ящиках, доходила до нас в верешках или хлопках. Участи этой постоянно подвергалась посуда Трубецких. А однажды мы с братом присутствовали при курьезной сцене у Ивашева: когда откупоривалась давно ожидаемая ими посылка с дамскими и детскими кружевными уборами, лентами, оборками и проч., с редкими рисунками и видами — в одном ящике, по поводу чего и был приглашен брат Николай, чтоб полюбоваться живописью и полакомиться крымскими яблоками, присылаемыми в особом ящике, — нас удивило, что вместо двух ящиков явился один: укупорка была новая; когда вскрыли ящик, нас поразила какая-то безобраз­ная масса в роде яблочного компота:- ленточки, кружева, перчатки, клочки мятых рисунков торчали в беспорядке из этого бурого комка. Вы догадаетесь, каким процессом .дошли до подобной комбинации: отполовинили из обоих ящи­ков и потом свалили все в один.

    Обычная оговорка в подобных случаях обозначалась в офи­циальных бумагах, прилагаемых при посылках, <и> гласила

    тако: «разбившаяся в дороге укупорка заменена новою, за которую просят взыскать и выслать следующие деньги — столько-то».1

    Нам долгих и многих трудов стоило уговорить старого коменданта позволить учить детей и таким образом, делая пользу, занять и себя, употребляя благодетельно время, нас тяготившее. Постоянное «не мог у» было ответом. Нако­нец, дело уладилось: придумали законную лазейку, так чтоб и волки были сыты, и овцы целы. Он согласился на обучение детей церковному пению. Вследствие такого распоряже­ния, Свистунов и Крюков (Николай), отличные музыканты и певцы, составили прекрасный хор певчих, а как нельзя петь, не зная грамоте, то разрешено учить читать (толь­ко). Мы с братом взяли на себя обучение, и дело пошло так хорошо, что многие дети горных чиновников поступили первыми в высшие классы Горного института и других заведений.

    Для работ устроена была для нас мельница с ручными жерновами, на которой, ежели нам было угодно, то мололи для моциона. В Чите нас водили на земляную работу, но это была только приятная прогулка: мы выходили с книгами в руках и располагались под тенью для чтения. Охотники ровняли дорогу или на тачках Чортову могилу (см. план Читы).

    Но — go away, go away: * я боюсь истощить время и тер­пение Ваше.

    Наступил 1840 год.2 В июле прибыл к нам адъютант гене­рал-губернатора Руперта, Яков Иванович Безносиков, — и весь первый разряд, более нежели на 30 повозках, тронулся из ка­земата, и в поднятой копытами лошадей пыли исчез Петров­ский завод.

    В Хираузе, первой деревне от Петровска, весь разряд был разделен на большие партии. Мы отправились с Я. Ив. Без-

    *   Вперед, вперед!

    11    Воспоминания Бестужевых

    носиковым, прекрасным молодым юношею, тогда поэтом, впо­следствии — прозаиком-золотоискателем, а теперь — управ­ляющим пароходным сообщением через Байкал. В пятый день мы прибыли в Чертовкину деревню, на устье Селенги, в самый разгар лова омулей. Тут мы пробыли две недели, пока наши товарищи отправлялись за море, в Иркутск. Жили мы на одной квартире с Безносиковым, потому что очень его полюбили, и тут брат нарисовал его портрет в день очень замечательного по силе землетрясения, а Безносиков посвятил нам на про­щанье премилое стихотворение.

    Когда все разъехались, мы с братом отправились в деревню Посольскую, где стоит Посольский монастырь и где назначено было временное наше поселение до окончательного разрешения жить в Селенгинске. Перед исходом нашего срока каторжной работы матушка и сестра Елена Александровна выхлопотали позволение на наше поселение в Кургане, но мы просились в Селенгинск, чтоб жить вместе с Торсоновыми, и эта-то пере­мена, которую мы получили с большим затруднением — потому именно, я думаю, что мы просили, — и была причиною вре­менного нашего помещения в Посольске.

    В конце сентября позволение, наконец, пришло, и мы переехали в Селенгинск.

    IV

    ЧИТА И ПЕТРОВОЙ (Дополнительные ответы)

    1

    (Описание Читы и Петровска в эпоху приезда, выезда и теперь)

    В эпоху прибытия нашего в Читу это была маленькая деревушка заводского, ведомства, состоявшая из нескольких


    и*


     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     

     


    полуразрушенных хат. Управителем был горный чиновник 'С м о л я н и н о в. Жители по общему обычаю всех сибиря- зков-старожилов были ленивы и бедны. Наше почти трехлетнее пребывание обогатило жителей, продававших дорогою ценою и свои скудные продукты, и свои тощие услуги, и вместе с тем украсило Читу десятками хороших домов как чиновничьих, так и наших дам: Трубецкой, Волконской, А. Г. Муравьевой, фон-Визиной, Анненковой и Давыдовой. У жителей появилось довольство, дома приняли более благообразный вид, ко­стюмы — более опрятный, и, прежде оборванные, ребятишки уже в чистых рубашонках не чуждались нас, а, напротив, завидя издали, кричали:

        Не надо ли шпионов (т. е. шампиньонов)?

    Из посланного уменьшенного плана Читы Вы можете легко составить понятие о величине и местоположении этой ничто­жной деревушки. План в большом размере снимал Ф а л е н- б е р г с братом Николаем. Я говорю — с братом, не потому, чтобы брат занимался собственно съемкою: в ней все мы уча­ствовали по очереди, кому хотелось прогуляться подальше заветной черты наших земляных работ, но потому, что Фален- берг был обязан брату в сооружении необходимых для сего инструментов. Чтоб достичь до возможности произвести эту сурьезную работу, мы должны были пройти через длинный ряд ребяческих хитростей и уверток, чтоб мало-помалу завое­вать право или позволение иметь некоторые инструменты. Но в казематах иметь их не позволялось. Для этого выстроено было особое помещение на дворе того каземата, который слу­жил лазаретом, и там только некоторым лицам было позволено заниматься слесарным, столярным или токарным делом. Брат и Фаленберг с целью, во-первых, доставить приятную про­гулку товарищам, во-вторых, чтоб снять план окрестностей

    и, наконец, чтоб снять с них виды, уговорили Лепарского позволить им попытать свои силы в приготовлении необходи­мых для сего орудий. Комендант, может быть, с верным расче­том в неудаче, дал позволение — и ошибся; инструменты еде-
    ланы были прекрасна; все принадлежности тоже, и он, осма­тривая их лично, по необходимости согласился, чтоб они были употреблены для предполагаемой цели. Но через какой лаби­ринт трудов, затруднений и терпения должны были они пройти, чтоб достигнуть желанного результата? Вы сами, не ошибаясь, можете проследить историю каждой дарованной нам льготы, если вы постоянно будете представлять в своем воображении борьбу настойчивой воли в неволе с добротою коменданта, подчиненного страшной ответственности за по­слабления и желавшего все нарушенные строгости инструкции юридически оправдать законом или хоть, по возможности, оставить для себя лазейку. Брат составил очень хорошую кол­лекцию видов прекрасных окрестностей Читы; но он почти все раздарил разным лицам, так что у него сохранились в по­следнее время только 'три вида, и то в копии, из числа тех, которые остались у Лепарского после смерти его в Петровском заводе.

    По отбытии нашем жители Читы, привыкшие к легкому приобретению денег, скоро впали в бедность, еще большую прежней: лень пошла об руку с пьянством, — итак, прогрес­сивно упадая, они дожили до той эпохи, когда их бедная дере­вушка была переименована в областной город Забайкальского края; сами они переименованы в казаков и выселены в Ата- мановку, в 12 верстах от Читы. Поистине, должно признаться в весьма неудачном выборе места для главного пункта обла­стного правления. Основная идея, увлекшая Н. Н. Му­равьева в избрания этого места, была — сделать Читу складочным торговым городом между Иркутском и Амуром. Он тогда слепо верил в возможность водного сообщения этих двух пунктов посредством рек: Шилки, Онона, Читы, Хилйа, Селенги и озера Байкалу. Небольшой переволок от верховьев Читы до верховьев Хилка его не останавливал. Время дока­зало несбыточность предположения: пароходы едва подымаются до Сретенска,1 и только в прошлую навигацию пароход «Коза- кевич» с трудом поднялся до Нерчинска. Только при весенних
    разливах этот водный путь имеет достаточно воды для плава­ния; но зато страшная быстрина в самых опасных местах будет непреодолимою помехой. В первое наше свидание с Н. Н. Му­равьевым мы трое (тогда еще жив был Торсон) долго и безуспешно старались отвратить его от намерения основать в Чите главный город области;
    des idees arretees [5] восторже­ствовали: указ был подписан, но указом города не строятся. Значительные льготы, учреждение ярмарки, личные убежде­ния генерал-губернатора, обращенные к сибирским купцам, — ничего не помогло. Уничтожьте указом в Чите областное управление, и через год этот город представит картину раз­рушения казенных зданий и домов чиновничества. Ежели со временем торговля амурская разовьется, главным складоч­ным пунктом сделается или Шилкинский завод, или (что веро­ятнее) Сретенск, и все-таки путь торговый не пойдет на Читу, дороги которой до Нерчинска ужасно гористы, а до Верхне- удинска — пустынны и топки. Торговый путь пойдет зимою по рекам вверх до Хилоцкого переволока, а потом Хилком, Селенгою, Байкалом до Иркутска, и, вероятно, пойдет помощью ледоходов, как уже это делается в Америке и чему делаются опыты и на Амуре.1

    О путешествии нашем из Читы в Петровский Завод можно только сказать, что оно было для нас очень приятно и полезно относительно нашего здоровья. Тут мы запаслись новыми силами на многие годы. Погода стояла прекрасная; переходы не утомительны, тем более, что через два дня в третий мы отдыхали на дневках. Мы были разделены на две партии: первая под начальством племянника Лепарского, обязанного жизнью Вольфу и потому признательного и даже до сла­бости снисходительного ко всем нам^ втброю начальствовал сам комендант. Каждая из партий разделялась на юрты, по четыре и по пяти человек, помещавшихся всегда вместе и в юртах — на бурятских степях, и в домах деревень, про­
    ходимых нами. Нашу с братом юрту дополняли Розен, Торсон и Громницкий, ученик брата по всем возможным мастерствам. Розен был назначен хозяином нашей второй партии и всегда отправлялся на подводе вперед за пере­ход — приготовлять обед, так что по прибытии на место мы уже находили готовое назначение к размещению по юртам и приготовленный обед. Наша юрта, состоявшая почти все из мастеровых, была в материальном отношении лучше всех снабжена всеми удобствами путевой жизни. У нас были сде­ланы собственными руками нашими и складные кровати, и стол, и стулья, и походный погребец, уютно вмещавший все необходимое для стола и чаю. Все наши тяжести везлись на подводах, на которые нам позволялось садиться для отдыха, и чем редко кто пользовался. На пол-переходе привал для завтрака. Этот поход ознаменовался прибытием двух наших дам: Марии Казимировны Юшневской и Анны Василье­вны Розен.

    Предоставляю Вам судить о нашем положении, когда, после такой привольной жизни, нас' заперли в темные стойла Петровского каземата. Не стану повторять историю милости­вого разрешения о пропуске нескольких лучей в наши ко­нюшни, ни образа жизни нашей в них. Я уже об этом писал Вам. Скажу несколько слов в ответ на вопрос Ваш о Петров­ском Заводе. Он нисколько не отличался от всех сибирских заводов, назначенных быть каторгою преступникам, и где приписные к заводу крестьяне обречены на участь, еще гор­шую каторжной. Не подумайте, чтоб я преувеличивал: нет, это истина. Каторжный, осужденный на известное число лет работы, ежели он вел себя добропорядочно, почти всегда имел возможность избежать работы, нанимаясь как мастеровой или даже как простой работник у заводских чиновников. По исте­чении срока каторжной работы его приписывают как посе­ленца к волости, и по прошествии пяти лет безукоризненной щизни он имеет право приписаться в город как мещанин и потом, получа гильдейский билет, торговать наравне со всеми
    купцами. А отверженное племя крестьян и горнозаводских служителей обречено с колыбели до совершенного истощения сил оставаться или угольщиком, или дровосеком, или кузне­цом, — и участь его тем более горестна, чем он трудолю­бивее и прилежнее на работе. Я видел собственными гла­зами, как 75-летний седой старик (Старченко), слесарь, умер или, точнее, угас, работая у своих тисков. Этот старик был мой учитель по литейной и чернедевой работе, и, несмотря на мое ходатайство у начальников завода, с ко­торыми мы были дружны, они ничего не могли для него сделать.

    Наше присутствие в заводе имело благодетельное влияние на укрощение буйного произвола начальствующих, произвола, повсеместно заменявшего все божеские и человеческие законы и каравшего заводского служителя наравне с кандальником. Злоупотребления, укрывавшиеся от Лепарского, доходили до нас прямым путем или через прислугу нашу, всю составлен­ную из каторжных. И зато какою чистосердечною привязан­ностью, какою бескорыстною любовью платили нам эти отвер­женцы общества! В продолжение всей нашей петровской жизни никто из прислуги не погрешил против нас ни словом, ни делом. Несмотря на сотни кандальников, работавших в пер­вые годы внутри каземата, у нас не было слуху о пропаже нам принадлежавшего, когда они имели к тому тысячи слу­чаев. И какую интересную психологическую историю пре­ступлений можно было бы написать из их откровенных рас­сказов, тем более, что они пред нами не имели никакой надоб­ности маскироваться и выливали свою душу. Без сомнения, нет правила без исключений; но большая часть преступлений была вынуждена порочным устройством нашего общества: то были жертвы бесчеловечия помещиков или начальников, то отчаяния оскорбленного отца, мужа или жениха, то. слу­чайного разгула русской природы, и еще чаще — произвола нашего бессовестного и бестолкового суда. Наш повар, крым­ский татарин Салик (возвращенный впоследствии на родину

    по ходатайству княгини Зинаиды Волконской лично у государя), был сослан за то, что оказался виновным в случайном присутствии при убийстве; крестьянин Ива­шева, Малышев, служивший в жандармах, обладавший необычайною силою, был сослан на каторгу за то, что хмель­ной, заснув крепко, оттолкнул неосторожно вахмистра, кото­рый его будил на службу. (Он до самого конца нашего пре­бывания в Петровске служил и работал, как паровая машина в десять лошадиных сил, у своего барина, Ивашева). У нас был в услужении кандальник Степан Жилкин, выпросив­шийся с нами даже в Селенгинск; он был сослан в каторгу за то, что, встретясь в лесу с попом, который ограбил его, взяв за свадьбу последние деньги, начал его упрекать в жад­ности, приведшей его к нищете, и когда тот отвечал ругатель­ствами и лез драться, оттолкнул его так сильно, что поп, уда­рившись о пень головою, испустил дух. Он так был привязан к нам, что, когда надо было, наконец, его возвратить в Петров­ский завод, он, на другой день по прибытии на место, бежал и как в воду канул. Через два года брат Николай, в быт­ность свою в Иркутске, встретился с ним на улице, кото­рую равняла партия кандальников. Жилкин узнал брата, подбежал к нему и поклонился ему до лица земли. Брат исходатайствовал ему позволение вступить в рабочий ремесленный дом, снабдил его необходимыми инструмен­тами, и он скоро сделался прилежный и зажиточный мастеровой.

    Первым из горных инженеров, управляющим Петровским заводом был назначен А. И. Арсеньев, человек прямой, бескорыстный, честный и благонамеренный. Мы все с ним очень сблизились, а особенно мы с братом. Редкий день про­ходил, чтоб он не навещал нас в каземате или чтоб мы не посе­щали его. Посреди нас — он был наш; мы и он делили попо­лам и радость и горе. Он был истинный отец для служителей и кандальников, ввел многие улучшения и первый доказал, что из петровского чугуна можно делать железо не хуже луч-

    шего шведского. В его успехах и неудачах мы брали живей­шее участие, и ничего он не предпринимал, не посоветовав­шись с нами, а особенно с братом. Наши импровизованные обеды, ужины, сельские пикники и его, как мы называли, лукулловские пиры мы проводили очень весело вместе; а ко­мендант, полюбивший его тоже, доверчиво и снисходительно смотрел на наши сношения с ним и дозволял ему свободно посещать нас во всякое время, даже поздно вечером, и нам посещать его, равно как и все его мастерские. В это время Лепарский пристрастился к минералогии, разорялся на по­купку камней и хотя, уверенный в непогрешительности своего знания, обогащал плутов покупкою редких минералогических экземпляров, но всегда отдавал покупки свои на суд или брата, или Арсеньева. Ни тот, ни другой не могли его убедить в заблуждении и, наконец, чтоб не огорчать старика, должны были находить небывалые качества минералов или редких каменьев.

    Арсеньев носил между нами название «отца при­род ы», по поводу ужасной галиматьи, в виде просьбы, поданной одним унтер-шехмейстером на имя А. И. Арсеньева, которая начиналась этим титулом. Когда Ч е в к и н, посе­тив завод, пожелал, чтоб Арсеньев объехал все Уральские заводы и тогда приступил к предполагаемым преобразованиям, мы точно стосковались в его отсутствие; но, узнав о его воз­вращении, приготовили ему оригинальный прием. Был уже 12 -й час вечера, когда он, едва успев переодеться, прибе­жал к нам с братом и бросился лобызать всех собравшихся. Но мы с непоколебимою сурьезностью уклонились от его дружеских излияний и запели хором гимн на голос: «Ты возвратился, благодатный», петый некогда m-me Каталани Александру I:

    Ты возвратился, наш отец природы,

    Всех управляющих венец,

    И, облетев Уральские заводы,

    В Петровск приехал наконец.



    Внемли ж веселья клики звучны! (2)

    О, сколько мы благополучны,

    Узрев природы всей отца!

    Ура, ура, ура!

    Узрев природы всей отца!

    В прекрасной северной столице Тебя луч славы озарил,

    И для ношения в петлице Ты Станислава получил.

    Внемли ж, и проч.

    Комизм этой неожиданной сцены, применение к нему импровизованных стихов, когда он их слышал петых другому, имел успешный результат — все мы много смеялись.

    В другой раз, когда мы праздновали у него день его име­нин, наш доморощенный хор пропел ему гимн en vers bur­lesques,[6] где воспевались его административные и сердечные подвиги и где каждый куплет заканчивался припевом на голос:. «Александр, Елизавета — восхищаете вы нас»:

    Александр Ильич Арсеньев,

    Восхищаете вы нас.

    Наше дружеское с ним знакомство продолжалось и по выезде нашем на поселение в Селенгинск. Он нас часто по­сещал, а когда праздновал свою свадьбу с дочерью гене­рал-губернатора Руперта, то я у него гостил целые три недели.1

    По смерти Лепарского на его место прислали жандарм­ского полковника Ребиндера. Плац-майора Лепар­ского заместил майор Казимирский, а адъютанта, немецкого иезуита Розенберга, — штабс-капитан Б а- р а н о в.

    Ребиндер был осторожно-хитрый человек и с начала своего управления попытался переменить тон обращения с нами,



    но ему очень чувствительно дали заметить неприличие такой попытки, и он наладил свои поступки в тон камертона Лепар­ского и до конца выдержал свою ролю, ежели это не было его душевное побуждение. Он стал с нами на ногу товарище­ства, часто посещал женатых, казематских и почти каждый день приглашал нас к своему обеду.1 Казимирский был чело­век в полном смысле открыто благородный и заслужил все­общую приязнь, несмотря на свой голубой мундир. Брат и я пользовались особым его расположением, часто бывали у него и продолжали знакомство с ним и на поселении. Из некото­рых писем, писанных им к брату Николаю и отосланных мною к вам, вы познакомитесь несколько с ним. По его усиленным просьбам, брат ездил в последний раз в Иркутск для свида­ния с ним, когда он, как окружной жандармский генерал, объезжая по обязанности службы, пытался трижды перепра­виться через Байкал и был остановлен бурями. Эта поездка стоила брату жизни: он простудился при весенних ветрах Иркутска, добавил простуду на 60-верстном переезде по льду Байкала, уступив свою повозку бедному семейству К и р е н- с к о г о, назначенного по его ходатайству нам в городничие, скрывая долго уже развившуюся болезнь от нас, и умер, отка­зываясь принимать лекарства. После его стоически-твердой борьбы с судьбою-мачехой юн, казалось, утомился жизнью и жаждал смерти.[7]
    на огонь. К нам доходили контрабандою некоторые листы «Инвалида», но и те были вскоре запрещены после гимнов за упокой Марии Феодоровны. Корреспонденция с нашими родными, через посредство наших дам, только что завязыва­лась; многие из нас уже начали получать и деньги и посылки, но книг еще присылали мало: надо было сперва удовлетво­рить физическим потребностям — нам надо было иметь одежду, обувь; мастеровых в Чите совсем не было или были, но так плохи, так ленивы и пьяны, что, отдавши им скудные запасы наших материалов, мы все-таки оставались без одежды, и потому мы составили цехи разных мастеровых, например портных, сапожников, столяров. Мы с братом, Т о р с о н и Розен были портными. Таким образом, большая часть времени у нас поглощалась материальными занятиями, а при скудном освещении вечером и при постоянном шуме бряцаю­щих желез от
    perpetuum mobile [8] живых существ, при по­стоянном гуле vivos vocos,1 при утомлении от дневных трудов за иголкою, — трудно было заниматься чтением, тем более, что зимние дни были коротки и с девяти часов нас запирали на замок до рассвета. Но все-таки запас книг, и книг очень дельных, был очень велик. Он составился и был пущен в общее пользование из всего, что было привезено каждым из нас и что было получено нашими дамами по назначению их мужей.

    В Петровском Заводе мы зажили совсем другою жизнию. Сношение наше с родными уже упрочилось; постоянная пе­реписка чрез дам дала нам возможность не только получать постоянные пособия в деньгах для материального суще­ствования, но доставляла обильную пищу для ума. Мы с об­щего согласия выписывали чрез наших родных и самые заме­чательные современные литературные и политические произ­ведения, и самые лучшие периодические журналы и газеты, как иностранные, так и русские. Все, что в то время
    писалось и издавалось в России замечательного все, что печаталось за границею стоящего чтения, как в отдельных сочинениях, так и в периодических, мы все получали без изъятия. Петровский завод многочисленностью своих масте­ровых избавил нас от материальных занятий, и мы погру­зились с наслаждением в волны умственного океана, чуть не захлебнувшись им.

    Не стану Вам исчислять книг нашего обширного каталога; упомяну только о тех периодических изданиях, которые сохра­нились в моей памяти. Все тогдашне-ограниченное число ежемесячных и еженедельных русских журналов и газет мы получали. Из иностранных: Revue Britanique, Revue de Paris, Revue des deux mondes, Revue industrielle, Revue du meca- nicien, Revue technologique, Mecanicien anglais, Cabinet de lecture, L’illustration frangaise, Journal pour rire, Journal des Debats, Independence Beige etc. etc.; Times, Quarterly review, Edinburgh review, Morning Post, Punch, English Illustration etc., etc. etc., Journal de Francfort, Journal de Hambourg, Allge- meine Zeitung, Preussische Zeitung etc., etc., etc., несколько польских и итальянских газет.

    Это только часть тех периодических изданий, сохранив­шаяся в моей памяти, и потому вы можете судить о роскоши нашей умственной жизни касательно удовлетворения только современных событий. Чтоб все безобидно и своевременно могли пользоваться чтением газет и журналов, из среды нас избирался на год распорядитель чтения, который, получая почту, распределял время, потребное для прочтения каждого, составлял список читателей и присоединял его к каждому № журналов и газет. Каждый из нас обязан был, по про­шествии урочного времени, передать № товарищу, означен­ному в списке. Этот порядок служил к немалому ослаб­лению нашего зрения.1

    V

    СЕЛЕНГИНСК

    1

    Селенгинск и его обитатели

    {Селенгинск с 1839 по 1860 г., число жителей, домов, церквей, характеристические черты жизни его обитателей, удоволь­ствия, исторический очерк города, б&гли ли ссыльные до вас в нем, не сохранилось ли преданий о сыне Волынского в 1740 30 июня, о других ссыльных, равно о ссыльных Аннинских, Елизаветинских и Екатерининских времен?)

    Удалые казаки, подарившие России Сибирь, без лекций в военной академии были замечательные стратеги, и вообще выбор стратегических пунктов, обеспечивавших завоевания, где они строили остроги, был всегда основан на разумном военном соображении. И Селингинский острог, единственный тогда пункт, обеспечивавший все занятое ими Забайкалье, был поставлен в месте, как нельзя более соответствующем этой цели. Как ближайший пункт к соседству неприязненных нам монголов, он хорошо защищен был сзади высоким хреб­том гор, с фронта — глубокою Селенгою, слева — Чикоем, впадающим в Селенгу выше только в 5 верстах, и, наконец, оправа — хребтами гор, подходящими Почти к самому берегу Селенги. Верстах в 5 выше, почти против впадения Чикоя и там, где Селенга делает крутой поворот почти на восток, на вершине высокой скалы, на левом берегу реки, был у каза­ков сторожевой пост. Эта возвышенная местность, сохранив­шая и доселе название «караульного камня», дозволяла им обозревать далеко вверх по Чикою, вправо по Селенге и сзади открытое пространство, примыкавшее к Юнхорской степи, откуда можно было всего более ожидать нападения. По вре­мени Селенгинский острог, как и все сибирские остроги, раз­росся и сделан городом гораздо прежде существования Верхне-

    12    -Воспоминания Бестужевых

    удинска. В нем сосредоточивалась вся административна» власть Забайкальского края. Селенгинская ратуша заведывала обществом селенгинских мещан и мещан Троицкосавска,. Удинского, Баргузинского и Ильинского острогов. Тут было пограничное правление, духовное и таможенное правление, большой запас артиллерийских снарядов, орудий и оружия, находился селенгинский гарнизон, Селенгинский полк (до 1799 г.), Екатеринбургский полк (частью), эскадрон дра­гун (до 1769 г.), конные карабинеры (частью, а остальные квартировали в Ильинской волости), полевая артиллерия (до 1790 г.) и гарнизонная артиллерия, остававшаяся до по­следнего времени, равно как и артиллерийский склад снаря­дов и орудий, между коими было много больших чугунных и медных шуваловских единорогов. Весь этот склад, по уни­чтожении гарнизонной артиллерии, распродан в лом с публич­ных торгов за бесценок, тогда как амурские дела имели надоб­ность и в орудиях, и в снарядах. Спохватились, да поздно: и для Амура снаряды и орудия надо было везти из Москвы!?.. Чего стоил для народа провоз тяжелых орудий до Читы — это страшно сказать..-.

    По прибытии нашем в Селенгинск на поселение (в октябре 1839 г.) этот, некогда столь значительный, город не имел вида даже порядочной деревушки. Едва можно было насчитать около 60 домов, в числе коих два-три <дома> главных купцов' можно еще, с грехом пополам, назвать домами; остальные были полуразрушенные, полузасыпанные песком лачужки. Селенгинск отжил свой век: он выполнил предназначенную ему роль и сошел со сцены. Торговля с Китаем сосредоточи­лась в Кяхте, администрация перешла в Верхнеудинск, войска выведены, казенные здания распроданы на слом. И самая судьба, доселе к нему милостивая, отворотилась от него: Селенга начала подрывать его берег и отмыла целые улицы; горные потоки, при больших дождях, смывали здания, и песок,, обнаженный от дерна, где прежде стояли казенные здания,, засыпал дома жителей. Два страшные пожара в 1780 году

    окончательно его доконали: первый, случившийся 4 апреля,, истребил 278 частных домов, 60 купеческих лавок и 2 церкви; другой, в том же году в октябре, истребил остальное. Импе­ратрица Екатерина II ассигновала погорелым жителям на воз­ведение храма и постройку города двухлетний сбор с кяхтин- ской торговли, что составляло, по-тогдашнему, значительную сумму, и предоставляла выбор нового места, ежели прежнее неудобно. Старики начали разводить умом: переходить или не переходить на новое место, и, хотя настоятельная необхо­димость перевести город на новое место была очевидна, но они положили решить этот казусный случай жеребьем — бросить рукавицу, и ежели она упадет пальцем в землю, то перехо­дить, ежели же вверх — остаться. Рукавица упала пальцем вверх — и город начал снова выстраиваться на пожарище,, смываемый, подмываемый водою и засыпаемый песком. Камен­ная церковь в два этажа, существующая и теперь в старом городе, очень прочной постройки и оригинальной архитек­туры, была построена томским мещанином Мальцовым, который в контракте выговорил себе в вознаграждение за по­стройку 16 руб. медью, кусок синей дабы и 2 кирпича чаю в месяц. Подле самой церкви построили каменный гостиный двор с 20 лавками, уцелевший доселе, где только в двух лав­ках торгуют мелочники.

    Наконец, мачеха-судьба, в образе рукавички предков,, до того насолила потомкам, что они вынуждены были испра­шивать высочайшего разрешения перенести город на другую сторону Селенги, что им и разрешено в 1840 г., сентября 6 числа. Но и на этот раз выбор местности был неудачен. Они избрали место почти напротив старого города, в прекрасной Тайонской долине; но, страшась разлива Селенги, удалились слишком далеко от нее и тем лишились необходимого условия для существования города — воды. Колодцы не дают воды даже на 9-саженной глубине, а для бедных жителей вырыть такой колодец, снабдить его веревками, особенно в зимнее время, когда они, обмерзшие, беспрестанно ломаются, это

    12  *

    такие издержки, которые они не в состоянии вынести. Сверх того, огороды с табаком есть единственное средство существо­вания большей части мещан, а с колодцем на такой глубине недостанет ни сил, ни времени для обильной поливки, потреб­ной для табаку. Плоты, спускающиеся с хлебом из нашей забайкальской житницы, т. е. от раскольников, поселенных на Чикое, плоты с лесом и дровами, идущие тоже оттуда, по невозможности пристать в мелководной протоке, ближай­шей к городу, пристают у острова, на который надо попадать в лодке. Протока зимою промерзает до дна, и потому за водою надо выезжать на матерую Селенгу...

    Одним словом, неудобств так много, что жители очень неохотно оставляют старый город, несмотря на некоторые льготы и запрещения строиться на прежнем месте. Теперь наш город, т. е. новый, которому дан герб, изображаю­щий феникса, поднимающегося из пламени, состоит из 5 или 6 домов первостатейных купцов порядочной наружности и из каких-нибудь 20 маленьких домиков более зажиточных мещан. На площади (т. е. предполагаемой) стоят казенные здания полиции, почтамта, дом словесного суда, дом купцов Старцева, Мельникова и Лушникова. Остальные дома разбро­саны без особой симметрии. Посреди площади стоит часовенка на месте сгоревшего собора, только что освященного и не со­всем отделанного. На горе, вне черты городской, стоит кладби­щенская церковь (Успения пресвятой богородицы), выстроен­ная после сгоревшего собора. Здания бригадного правления 3-й конной бурятской бригады стоят поодаль и не якшаются с простолюдинами.

    Вам теперь будет понятно, почему мы с братом не хотели строиться на новом городе и предпочли остаться, где у нас был куплен дом. 'Правда, мы немного удалены от города (5 верст ниже по течению Селенги); но зато мы наслаждаемся вполне сельскою жизнью, живем на самом берегу реки и про­гуливаемся в легких сидейках в новый город по прекрасной горной дороге. Кругом нас живут, добрые буряты, почти вое
    народившиеся на наших глазах. Старики нас любят и ува­жают; все они больше или меньше наши должники и люди, обязанные благодарностью. Пять домов селенгинских мещан, еще не переселившихся в новый город, составляют все русское народонаселение нашей заимки. Дом Торсона продан и уже свезен в новый город.

    Из вышеписанного мною касательно патриархального быта селенгинских жителей Вы уже довольно познакомились с образом их жизни. Мне немного остается прибавить. Из 700 душ, составляющих мещанское общество города, со включением и разночинцев, почти все хлебопашцы, а жен­ское население преимущественно занимается уходом за таба­ком, считающимся лучшим из всего Забайкалья, Некоторые из них разводят арбузы и сбывают в Кяхте особенно выгодно в арбузный праздник китайцев. Отличительная черта их нрава — это лень, вошедшая в кровь и плоть сибирякам от азиатцев. Ежели он, а пуще того она, обладают V4 кирпича чаю карымского, даже без куска хлеба, они не шевельнут пальцем для работы. Голод — единственный stimulant[9] их деятельности. В урожайный год вы с трудом найдете работника и тем менее работницу. Если б не было бурят плотников, столяров и куз­нецов, невозможно бы было предпринять здесь никакой по­стройки, и странно, что азиатцы, заразившие их ленью, теперь показывают им пример трудолюбия. Кяхта, Селенгинск, Верхнеудинск и сам Иркутск, наша столица Восточной Сибири, без бурят пропали бы. Я из этого сонмища лентяев исключаю раскольничьи деревни, цветущие довольством от их трудо­любия. Брата Николая п Торсона сначала бесили отзывы некоторых из наших соседей сибиряков, когда на приглаше­ние их — притти пособить какой-нибудь спешной работе — они отвечали и <Шет, батюшка,- Николай Александрович, я занят по домашности». И в чем же заключались эти занятия по домашности? Целый день о н или она сидят на зава­
    линке, и когда опустеет горшок с кирпичным чаем, то сни­мают дранье с дому, чтобы вскипятить другой горшок.' На на­личные деньги вы ничего не сделаете простым наймом; надо дать вперед — и тогда вы уже сделаетесь рабом того, кому дали. Аккуратный немец Торсон не мог равнодушно перева­рить такой порядок вещей, особенно когда он по необходи­мости имел надобность в мастеровых при устройстве своей мельницы. Например, дело стало за какой-нибудь железной скобкой, заказанной соседу кузнецу, взявшему деньги вперед. Два срока уже давно прошли, Торсон идет к нему лично, чтоб узнать причину, и застает его лежащим на печке посреди нагих своих ребятишек. «Помилуй, — говорит Торсон, —что ты со мной делаешь? Из-за твоей лени десять человек рабочих сидят, сложа руки, потому что без скоб нельзя продолжать дело». — «Да, вам хорошо говорить, — отвечает тот, —вы сыты, а я другой день чаю не пил. Дайте остальные деньги, так авось сделаю». — «Да ведь, братец, эта работа одного часа не возьмет: сделай — и получишь остальные». —«Нет, уж без чаю я не примусь за дело». Каков народец? Я, напри­мер, с производством своих сидеек тоже много терпел от этой вредной системы задатков вперед, но все-таки я имел дело с бурятами, которые вообще добросовестнее старожилов-сиби­ряков. Когда же случай меня приводил иметь с ними дело, я почти всегда раскаивался в намерении сделать добро какому- нибудь мальчику из жителей. Случалось, что, видя способ­ности ребенка и охоту к учению, призовешь отца или мать его и, объяснив им, что беру их сына, чтоб сделать из него трудолюбивого ремесленника, буду одевать, обувать его и вдобавок, в свободное от работы время, учить его грамоте, — на вопрос.мой: согласны ли они на это? — был почти посто­янно один и тот же ответ: «Как, батюшка Михаил Алексан­дрович, не быть согласным: ведь это Вы нам делаете истинное благодеяние. Мальчишка бьет в баклуши, ничего не делает, а его одевай да корми»... — «Ну, так ты его приведи ко мне». — «Слушаю-с. А что же Вы пожалуете в год жалованья ему?».

    И я платил, и потом приводилось раскаиваться: приводилось •с каждым месяцем торговаться с нежными родителями, кото­рые увеличивали требование по мере моих хлопот сделать их детище путным человеком, и в заключение, когда я уже без него не мог обойтись, у меня его брали без всякого пред­варения или требовали такую плату, которой я не мог дать. Руководят этим обществом два лица: Старцев и JI уш­ников, и надо признаться, что их попечениям это общество лентяев и обязано, что оно не распалось.1

    Двадцать лет в жизни общества много значит: теперь это общество, в котором мы должны были составлять звено, улег­лось в общечеловеческие формы; теперь это самое общество не отдается душою и телом патриархальным пирушкам; оно читает журналы и газеты, их интересует теперь общая жизнь Руси; а в эпоху нашего прибытия в этот город их жизнь и раз­влечения были чисто материальные. И мы участвовали во всех их развлечениях, по пословице: с волками жить — по-волчьи выть, утешая себя мыслью и видя на самом деле, что в осно­вании их было простодушие, добросердечие и патриархальное гостеприимство. Мы ездили с ними на Гусиное озеро купаться; 2 оздили на острова, забоки и в очаровательную Тумур-дарич праздновать семейные праздники; ездили в солеваренный завод и на поворот; поездами в 7 и более троек на именины начальника завода Киргизова или И. А. Седова, проводили там целые дни; участвовали в дележе их обществен­ных покосов, где были и наши части, в праздновании годовых праздников и в их семейных развлечениях. Но время от вре­мени нам стало это надоедать, и мы мало-помалу уединялись под свой мирный кров.

    Время домашней нашей жизни делилось между занятиями по хозяйству, чтением, поездками на пашню и на сенокос. Кроме того, у меня на руках было воспитание маленького -сына Наквасиных и присмотр за мастеровыми. Брат Николай свободное время посвящал своей любимой идее — хрономе­трам— и, кроме того, добивался устройства ружейного замка
    з самом простейшем виде. Он, наконец, и довел простоту его до
    пес plus ultra:[10] в его замке был только один шуруп. Перед смертью своей, в бытность его в Иркутске, генерал-губернатор Муравьев просил его сделать такой замок, чтобы пред­ставить его Константину Николаевичу; брат сделал, Муравьев отослал — и он канул, как в воду. Вероятно, рассматривают ученым комитетом его хитрую простоту. А между тем, бедный солдатик будет еще лет десять мучиться, собирая на походе свой многосложный инструмент. Это последнее занятие непри­метно пристрастило брата Николая к охоте; но он хотел непре­менно иметь весь охотничий снаряд своего изделия; стволы винтовок, дробовиков, ложи к ним, порошницы, натруски, екташи, патронташи, пистонницы, — все* это делал он соб­ственными руками., с различными приспособлениями и особен­ными устройствами. Все наши заборы были исстреляны пулями и дробью, и, наконец, он дошел до изумительной верности выстрела; но на действительной охоте он был постоянно несча­стен. Причинами этого были: во-первых, то, что он ничего не мог делать хладнокровно и в мгновение решительного выстрела волнение до такой степени одолевало его, что он стрелял наугад; во-вторых, он был в душе поэт и художник. Всякая живописная местность, ручей, скала, дерево, погло­щали его внимание до такой степени, что дичь очень часто- убегала из-под его ног. К этому должно прибавить, что он не хотел никогда охотиться с собакою; он не хотел, как он часто говорил, чтоб собака водила его за нос, охотилась за него, оставляя для него только труд выстрела. Он хотел подражать бурятам, которые, почти без преувеличения можно сказать, едва ли не первые охотники и первые стрелки. Со всеми лучшими охотниками из бурят он был в большой дружбе, уходил с ними на целые недели в горы, устраивал засады и облавы. С целью лучше сблизиться с бурятами он несколько раз, как и аз грешный, принимался за изучение*
    монгольского книжного языка, но попытки были неудачны: нам много мешало то, что окружающие нас буряты все очень хорошо говорили по-русски, а изучение языка с ученою целью было для нас невозможно по недостатку средств.

    Вы просите сообщить сведения о ссыльных аннинских,, елизаветинских и екатерининских времен. Но Вы лучше, нежели кто, знаете, как в России труден доступ к архивам даже лицам, уполномоченным от правительства. В Сибири же— особенно нам, носящим печать отвержения, а еще того хуже — подозрения, уже потому только, что мы должны были свои письма адресовать в III отделение собственной е. и. в. канце­лярии. Когда же случалось нам просить о подобных справках людей, <к>нам дружески расположенных, бесполезные хлопоты всегда были результатом их попыток. Они встречали там мало сочувствия к их просьбам от хранителей этого мертвого капи­тала, находили его в таком хаотическом беспорядке и небреж­ном, жалком положении, что не было никакой возможности найти хоть искру света в этой тьме кромешной. Касательно же отсутствия устных преданий о замечательных лицах, то его можно объяснить холодным равнодушием сибиряков, привык­ших денно и нощно видеть пред своими глазами нескончаемую вереницу ссыльных секретных, ссыльных под номерами, про­стых и государственных, даже политических ссыльных. Совре­менники смотрят на них с равнодушием, а потомки, ежели бы захотели что-либо узнать о них поподробнее, находят в их равнодушии одно забвение. Так, я ничего ни от кого не мог добиться касательно кратковременного пребывания сына Волынского. Гетман Демьян Многогрешны й, живший очень долго в Селенгинске, участвовавший с гражданами в побоище монгол на горе, носящей до сих дней название Убиенной, — об его пребывании не сохранилось здесь никаких преданий, даже место, где он похоронен, не известно, потому что плита с его могилы снята при постройке каменного собора в Селенгинске и заложена в каменный пол нижней церкви в числе других плит.

    В доказательство их равнодушия к преданиям, даже более близким их душе по обычной склонности русского к религиоз­ным чудесам, я приведу вам несколько примеров. Еще до по­жара в 1780 году крестьянин Ключевского (на Хилке) селе­ния Артамон Клементьев по три ночи видел во сне видения, некоего старца, приказывающего ему отрыть крест деревянный в показанном месте (6 верст ниже города). И точно, там найден деревянный крест, глубоко засыпанный песком, с вырезанною надписью: в 7198/1689 году поста­вил гетман Гаятев, который с торжеством и был перенесен в собор. Во время пожара, когда церковь до тла сгорела, он, сохранившийся целым, перенесен в Покровскую; когда же и та сгорела, и он остался цел, его перенесли в Казанскую, и для него построили часовенку подле церкви, тоже сгоревшей. В память этих чудес установлен крестный ход из Кяхты и Ключей в Селенгинск. Но я никак не мог доспро- ситься каких-либо преданий об этом гетмане Гаятеве.

    Другой предмет их наружной религиозности (истинной религии они чужды) — это поклонение гробу митрополита Арсения, похороненного в деревянной часовенке, на речке Березовке, подле Троицкой церкви в Удинске (Верхнем). Вам расскажут с подробностью, как он, немощный, ехал из Нер- чинского упраздненного монастыря и при въезде в Верхне- удинск лошади остановились у речки Березовки и не пошли далее; как он, чувствуя свой последний час, пригласил свя­щенника для последнего напутствия; как этот священник, при входе в избу, где лежал больной, остановился в священном ужасе на пороге, увидя в избе святителя в полном архиерей­ском облачении, окруженного ослепительным светом; как поп упал к ногам его и сказал: «Не мне, а тебе давать благосло­вение!», как потом видение исчезло, и он, увидав перед собою умирающего, напутствовал его, — все это вам расскажут с разными прикрасами. Но спросите: кто же был этот угодник? — «Да угодник и был», — ответят вам пре- наивно.

    Даже о святителе их Иннокентии, мощам которого каждый сибиряк считает долгом поклониться хоть раз в своей жизни, даже о нем в народе не сохранилось правдивого пре­дания. Я не говорю о печатной его биографии: нам известно, как они составляются. Например, у Д. Д. Старцева есть образ, писанный рукою этого святителя. Старушка, его мать (ей 85-й год), при всей своей набожности и светлом уме, ничего не могла мне сказать: где он был писан, при каких обстоятель­ствах и как он попал в их руки? К слову, об иконах. Когда Вам случай доведет быть в Кяхте, то при въезде из Троицко- савска в Кяхту по шоссе, направо, вы увидите кладбищенскую церковь, в восточной стене которой вставлен образ этого свя­тителя, писанный масляными красками во весь рост. Это работа брата Николая.

    Живописью масляными красками он начал заниматься случайно. В первую бытность его в Иркутске генерал-губер­натор Руперт, с семейства которого брат снял портреты очень похожие, подарил ему полный прибор для письма мас­ляными красками, с изобильным запасом. Он не принимался за него до тех пор, когда для письма икон в новопостроенный собор граждане <не> выписали из Иркутска иконописца и про­сили нас принять его в наш дом для жительства, для его заня­тий, а главное — для советов брата. Брат согласился, и наш дом мгновенно обратился в студию живописи. Одноглазый наш артист был суздальский рутинер, в полном смысле этого слова; но зато он обладал механическими приемами в живо­писи, приобретенными им долговременным навыком, и потому они с братом истинно были полезны друг другу. Из числа всех икон, составлявших иконостас сгоревшего собора, Благове­щение и картина на левой выходной из алтаря двери и два символических изображения над алтарем были написаны бра­том; остальные или по его рисунку, или с его совета. И, говоря без прикрас, иконостас был изящное произведение, тем более, что ему соответствовала изящная золоченая резьба по дереву, исполненная артелью резчиков, прибывших из России
    в Иркутск и желавших ознаменовать свой дебют со славою. Жаль, очень жаль, что этот собор, великолепно и гармони­чески украшенный даянием 40 слишком капиталистов, перво­статейных купцов, составляющих наше купеческое сословие и привлеченных единственно только льготами, дарованными новому городу, но в нашем городе не живущих и даже не имею­щих в нем своих домов, — этот прекрасный собор сгорел в какие-нибудь два часа по неосторожности сторожа, оставив­шего огарок непотушенной свечки.

    2

    Поселение и жизнь вСеленгинске

    (Время поселения в Селенгинске. Как приняли там Вас, в чем состояли Ваши первые хлопоты, горести, нужды, радости9 заботы, удачи и неудачи?)

    Из Посольска, где получено было наше новое поселение, в Селенгинск мы прибыли в конце августа 1840 года.

    Так как Торсон еще не достроил своего дома и жил в доме купца Наквасина (Никифора Григорьевича) и маленький флигелек, предложенный нам для жительства, занимал сам хозяин, то в ожидании, когда, по окончании своего дома, Торсон переедет на новоселье, а хозяин наш очистит флигель переходом на место Торсоновых, — нас пригласил погостить у себя Дмитрий Дмитриевич Старцев.

    Дом Старцевых всегда был и теперь есть первым в Селен­гинске как по значительности, так и по гостеприимству. Очень умная и необыкновенно добрая старушка, говорящая ты всем, даже генерал-губернаторам, поддерживает и до сих пор его значительность. С ее дочерью вы уже знакомы, а сын ещё в то время был молод, только что женился на дочери Сабаш­никова, правителя дел американской компании в Кяхте, и, следовательно, приобрел отца и покровителя своих коммер­
    ческих предприятий, только тогда начинавшихся у него в Кяхте. Он от природы очень умный и смышленый, но, не по­лучив никакого образования, чуть не был совсем сбит с толку Дмитрием Захаровичем
    Ильинским. К счастию, ему помог природный его смысл, и он от всех внушений Ильин­ского занял только охоту к чтению и выписке книг, чего прежде за Селенгинском не водилось. Теперь в нашем городе выписывают, кроме других книг, одних журналов и газет более, чем на 300 руб. В этом-то патриархальнейшем дому мы провели более месяца и в полном смысле катались, как сыр в масле, потому что в Сибири вообще и до сих пор, а у Стар­цевых всегда, угощение хлебом-солью считается святым дол­гом. Сверх того, Ильинский в нас души не слышал, а старуха любила без души своего тестюшку — следовательно, мы жили, как одно семейство, а теперь еще более — когда поежились да покумились.

    Город наш и до сих пор носит печать патриархальных нравов, а тридцать лет назад еще более был связан как бы в одно семейство — следовательно, мы сразу попали как бы в общую семью и со всеми сблизились скоро. К тому же брат был такой истошник (источник), как здесь говорят, был так добр и прост в обращении со всеми, что все к нам обраща­лись за советами, как бы мы уже целое столетие с ними жили. Хозяин нашего дома был уже знаком с нами прежде, в быт­ность его с женою в Петровском заводе, и потому с ним мы сошлись, как старые знакомые, и полюбили его от всей души за его безграничную доброту — и это не гипербола, — и чтоб Вам это доказать, довольно, ежели я Вам скажу, что, будучи очень состоятельным купцом, помогая и дове­ряя своим милым братцам, он впоследствии дошел почти да нищеты.1

    Домик, в котором мы, наконец, поселились, был чистень­кий, тепленький флигелек, некогда бывший обиталищем Ворошилова, деда Старцевых по матери. Тут был коже­венный завод; тут же и Наквасин продолжал выделы­
    вать кожи, пока подряды с казною его не доконали. Торсон построил свой дом неподалеку от нас, так что теперешний наш дом отделялся от его строения только глубоким оврагом. Надо вам сказать, что город Селенгинск еще не был перенесен на новое место и был перед нашими глазами, как на ладони, потому что мы жили по другую сторону реки, тремя верстами ниже.

    Прежде, нежели заводить скот и баранов, надо было поду­мать, где приискать хорошенькие сенокосные места. Услужли­вый наш городничий Скорняков охотно вызвался пока­зать нам все свободные оброчные статьи, — и вот начались наши pârtie de plaisir, где, между бездельем, мы осматривали будущие свои владения. Между многими осмотренными брат Николай, как поэт в душе, выбрал живописное местоположе­ние на одной с нами стороне реки и с травою, которая считается лучшею по качеству. Одна беда: чтоб быть с сеном, надо смоч- ный год, а их-то у нас большой недочет; и впоследствии мы хоть охали, но брат говорил в утешенье: «Зато места-то какие!».

    Когда единственный сын Наквасина, мой ученик, в отсут­ствие мое на сенокос, утонул подле дома, безутешный добряк Наквасин продал нам дом, скот, почти все хозяйственное заве­дение и уехал с товарами в Россию. Мы перешли в большой дом, который заняли сестры и в котором теперь я живу, и заня­лись хозяйством не на шутку. Вам известно, что в Сибири пахотные земли не имеют ценности: здесь ценится только городьба, обнесенная кругом ее. У Наквасина мы таких земель, или лучше — такой городьбы, купили пропасть; прикупили сенокосных лугов, начали сеять и косить, — но увы! — почти десять лет мы зарывали наши деньги без всякого вознагра­ждения. Один только год нас порадовал — и это был един­ственный. В нашем засушливом краю нет выгоды сеять хлеб, а особливо тем хозяевам, которые не сами пашут, а все делают с найма. Ежели хлеб дорог — вас работа съест; ежели хлеб дешев, даже при урожае, вы не выручите издержек, продавая
    дешевый хлеб. Мы бросили хлебопашество и обратились к ско­товодству.

    Составив компанию с Старцевым, Л у ш н и к о- в ы м и отставным поручиком Седовым, родственником последнего, мы купили стадо мериносовых овец в 500 голов, с тем, чтоб от приписанных к нам сенокосных земель, в числе 500 десятин, иметь лишнее сено для продажи. Но и эта хозяй­ственная мера оказалась бесплодною. Шерсть с овец даже не покупали наравне с шерстью простых овец. Приплод стада не покупали, чтоб не портить простых стад; мяса не по­купали, потому что оно хуже обыкновенных овец, а сена едва хватало на их содержание, потому что мериносовые овцы такие барыни, что их почти круглый год надо было держать на по­стоянном корме. Стадо в том же составе существует и теперь и попрежнему не приносит никакой прибыли. В прошлом году был довольно удачный случай сбыть шерсть на Амур амери­канцам. Не знаю, как пойдет дело дальше.1

    Издержки на хозяйственные заведения, различные попытки и потери, расходы на постройки и жизненные потребности истощили наши средства. Нужда начала хватать нас за бока. Я принялся за производство мною выдуманных с и д е е к и вначале довольно выгодно сбывал их в Кяхту и Иркутск. Но так как я хотел, чтоб изобретение было полезно всему краю, то скоро производство их распространилось по всему Забайкалью, и мне эта отрасль доставляла только удовольствие видеть от него пользу жителям, иногда угождать просьбам хороших знакомых и <наслаждаться?> мыслью, что я доставляю хлеб 17 бедным бурятам, работавшим у меня и обучавшимся столярному, слесарному, кузнечному и другим мастерствам.

    Брат Николай, в свою очередь, выпросил позволение ехать в Кяхту. С приездом генерал-губернатора Руперта, простого добряка,2 дело это, хотя с трудом, но уладилось кое-как. В Кяхте он занялся рисованием портретов. Дело шло вначале туго: все как-то дичились писать свое обличив. Но когда сняты были портреты с двух-трех модных дам и львов Кяхты, когда
    все увидели, что на портретах они изображены не только похожими, но даже лучше настоящего, — все как будто взду­рились. Мода взяла свое, и брат в короткое время заработал порядочную сумму, потому что обладал даром рисовать скоро и очень похоже.1 Сперва он усвоил себе манеру И з а б е,2 тщательно-копотливой работы, и терял много времени на от­делку; потом, когда получены были портреты родных некото­рыми из наших соузников, работы нашего портретиста Соко­лова, он тотчас принял его методу и много выиграл, как во времени, так и в эффекте.3 Я приехал к нему в Кяхту на праздники святок, и мы провели их необыкновенно весело. -Мы всегда называли Кяхту — «Забалуй-городок», и тогда он заслуживал это название вполне. Звуки бальной музыки раз­давались почти всякий вечер, а звуки оттыкающихся пробок раздавались чуть ли не с зарей и до поздней ночи. Вся Кяхта, начиная с директора таможни, рвала наперерыв нас из одного дома в другой, так что, наконец, нам, мирным жителям, это уже стало тяжело — и мы убрались во-свояси.4

    Персии5 давно вызывал брата в Иркутск для той же цели, и брат, наконец, решился: отправился в столицу Восточ­ной Сибири, пробыл там почти год, принятый как свой в доме Руперта, губернатора Пятницкого и ласкаемый всеми, а особенно высшим купечеством и чиновничеством; перерисо­вал почти всех и, утомленный работой и непривычною для нас светскою жизнью, возвратился под мирный кров с порядоч­ным запасом материальных средств для нашего существования. Вскоре матушка получила милостивое разрешение отправиться к нам в тюрьму (только огромного размера). Мы начали отделывать свой дом для их приема, и когда, после 8-месячных трудов, все было готово к их принятию, когда большая часть вещей их уже была получена нами, когда они продали деревню и истратились на путевые приготовления и были уже в Москве, Незабвенный, раскаясь в своем неуме­стном великодушии, запретил дальнейшее следование в Сибирь, и несчастная матушка с сестрамц очутилась между небом
    л землёй, брошенная без всяких средств жизни, даже без необ­ходимых вещей, в незнакомом ей городе, без надежды когда- либо свидеться с нами. Она не пережила этого удара и скоро померла.

    По смерти ее сестра возобновила настоятельные просьбы позволить им ехать в тюрьму и через дворню его, нако­нец, выхлопотала, как величайшую милость, снова отпра­виться.1 По их приезде, хозяйство перешло на руки Елены Александровны; но уже это было чисто домашнее хозяйство. Я женился на сестре эсаула Селиванова, девушке- сибирячке, т. е. с природным умом и практическою сметли­востью, выстроил прекрасный дом, убранный мебелью и укра­шенный затейливо собственными моими столярами и масте­рами, и мы зажили даже припеваючи, потому что я, постоянно несчастливый в лотереях, вдруг выиграл прекрасное форте­пиано .



    [1]  «Итальянский Парнасе».

    [2]  Елизавета Петровна Нарышкина и после прибывшая m-me Annen-

    koff.

    [3]  Браните меня, упрекайте меня, но только по-французски, потому что, видите ли, служащие могут услышать и донести.

    [4] Вольности.

    [5]  Предвзятые идеи.

    [6]  В комических стихах.

    [7]

    (Какие газеты и журналы выписывались всеми вами?)

    Не помню, но, кажется, я Вам упоминал выше, что в Чите мы почти не читали никаких газет. В паровике нашего казе- матского общества бурлили пары, сжатые высоким давлением; машинисты-тюремщики еще не ознакомились с управлением такой паровой машины, которая грозила им каждую минуту страшным взрывом, и потому они боялись подливать масло*

    [8]  Вечное движение.

    [9]  Побуждение.

    [10]  Как нельзя более.