Юридические исследования - А. С. ГРИБОЕДОВ и ДЕКАБРИСТЫ. М. В. НЕЧКИНА Часть 6 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: А. С. ГРИБОЕДОВ и ДЕКАБРИСТЫ. М. В. НЕЧКИНА Часть 6


    Вопрос о взаимоотношениях Грибоедова и декабристов является прежде всего темой исторического характера. Он входит как органическая часть в состав истории русского общественного движения XIX в., исследование которого было бы неполно без раскрытия этой темы. Вместе с тем вопрос о взаимоотношениях Грибоедова и декабристов входит в состав другой крупнейшей проблемы — истории русской культуры XIX в. Развитие русской культуры можно понять лишь в тесной связи с историей общественного движения.


    АКАДЕМИЯ НАУК СССР ИНСТИТУТ ИСТОРИИ

    М. В. НЕЧКИНА

    А. С. ГРИБОЕДОВ 

             и

    ДЕКАБРИСТЫ

    ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ

    ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР Москва —1951

    ОТВЕТСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР член-корреспондент АН СССР А. М. ЕГОЛИН


    Глава XV ДЕКАБРИСТЫ и «ГОРЕ ОТ УМА»

    1

    «Х^оре от ума» является замечательным примером произве­дения, которое возникло и развивалось в глубокой связи с об­щественным движением своего времени. Оно окружено кипением политической мысли своей эпохи. Оно даже и писалось почти что в присутствии людей, имевших непосредственное отношение к движению декабристов: первые два акта создавались в значи­тельной мере в Грузии на глазах лучшего друга Грибоедова — Кюхельбекера, сцены комедии читались ему сейчас же, как толь­ко возникали. Вторые два акта создавались в тульской деревне бывшего члена Союза Благоденствия С. Бегичева, также чи­тались ему по мере возникновения сцен, обсуждались вместе с ним. Эти два декабристских имени сопровождают самое рождение пьесы. Известно даже, что Грибоедов учел какие-то замечания Бегичева и сжег некоторые места- рукописи, затем вновь написав их с поправками.

    Московские декабристы и их друзья, вероятно, познако­мились с пьесой в числе первых. Так как Грибоедов начал чи­тать свою комедию еще в Москве, то не приходится сомневаться в том, что такие близкие и душевные его друзья, как Кюхель­бекер, например, вероятно, были в числе первых слушателей. Бегичев свидетельствует: «Слух об его комедии распространился по Москве, он волею-неволею читал ее во всех домах». Близкий к декабристским кругам П. А. Вяземский также познакомился с комедией еще в Москве, об этом свидетельствует цитируемое ниже письмо Грибоедова к Вяземскому от 21 июня 1824 г., недавно разысканное и еще не бывшее в исследовательском обороте. Слух о новой пьесе проник в круг петербургских де­кабристов еще до приезда Грибоедова в Петербург. Декабрист

    А.   Бестужев еще до появления Грибоедова в столице получил о нем и, очевидно, о его комедии восторженные письма из

    Москвы «от юных друзей моих». Отметим, что и Пушкин что-то знал о комедии в своей михайловской ссылке еще до приезда к нему Пущина с копией «Горя от ума» в январе 1825 г.; об этом свидетельствует Пущин, сообщающий, что Пушкин был очень доволен рукописной комедией Грибоедова, «до того ему вовсе почти незнакомою»572.

    Ближайший друг Грибоедова и декабристов, А. А. Жандр, окружил своим вниманием комедию и ее автора в Петербурге. В истории грибоедовского текста одна рукопись по праву носит название «жандровской». Д. А. Смирнов записал со слов Жандра: «Когда Грибоедов приехал в Петербург и в уме своем переделал свою комедию, он написал такие ужасные брульёны, что разобрать было невозможно. Видя, что гениальнейшее со­здание чуть не гибнет, я у него выпросил его полулисты. Он их отдал с совершенной беспечностью. У меня была под руками целая канцелярия: она списала „Горе от ума“ и обогатилась, потому что требовали множество списков. Главный список, поправленный рукою самого Грибоедова, находится у меня». Н. К. Пиксанов справедливо полагает: «Несомненно, что это была первая серия списков комедии, пошедших по России. И несомненно также, что списки, вышедшие из канцелярии Жандра, копировались с первого, „главного списка“ (а затем, конечно, один с другого)»573.

    Недавно разысканное письмо Грибоедова к П. А. Вязем­скому от 21 июня 1824 г. из Петербурга содержит новые данные о распространении комедии в списках: «Любезнейший князь, на мою комедию не надейтесь, ей нет пропуску, хорошо, что я к этому готов был и, следовательно, судьба лишнего ропота от меня не услышит, впрочем, любопытство многих увидать ее на сцене или в печати или услышать в чтении послужило мне в пользу, я несколько дней сряду оживился новой отеческой заботливостью, переделал развязку, и теперь, кажется, вся вещь совершеннее, потом уже пустил ее в ход, вы ее на-днях получите». В этом тексте Грибоедов, несомненно, имеет в виду ту переделку развязки, о которой он более подробно писал Бегичеву в известном июльском письме из Петербурга (1824). Конец цитаты содержит свидетельство о том, что около 21 июня копии комедии — очевидно из жандровской серии — уже стали распространяться: Грибоедов отсылает Вяземскому одну из копий574.

    Несомненно, что тогда же, летом 1824 г., копии из этой же первой жандровской серии стали попадать и в руки декабристов, а также переписываться ими. Декабрист Александр Семенович Гангеблов позже рассказывал, что обладал копией «Горя от ума», «снятой мною еще в Петербурге вскоре после того, как сам Гри­боедов читал (как говорили, в первый раз) это свое творение
    у Федора Петровича Львова». Сличая это свидетельство с июль­ским письмом Грибоедова к Бегичеву из Петербурга (1824), приходим к выводу, что слух о первом чтении комедии у князя Львова, дошедший до декабриста, был едва ли правилен: Грибоедов перечисляет в письме к другу первые девять чтений комедии в Петербурге: он читал комедию Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гречу, Булгарину, Колосовой, Каратыгину и на обеде у Столыпина; в момент написания пись­ма в перспективе у него было еще три чтения «в разных зако­улках». Может быть, в числе этих «закоулков» и предполага­лось чтение у Ф. П. Львова, однако ясно, что оно не было пер­вым: Грибоедов не забыл бы упомянуть о нем по свежей памяти в письме к Бегичеву. Но все же слова Гангеблова — любо­пытное свидетельство того, что копии «Горя от ума» стали быстро попадать в руки декабристов575.

    Уже указывалось, что «вскоре после наводнения», то-есть после 7 ноября 1824 г., декабрист Бестужев познакомился у Булгарина с отрывками из «Горя от ума», которые так по­трясли его, что он сейчас же забыл свою старую неприязнь к Грибоедову: «Я проглотил эти отрывки, я трижды перечитал их. Вольность русского разговорного языка, пронзительное остроумие, оригинальность характеров и эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души. „Нет,— сказал я сам себе,— тот, кто написал эти строки, не может и не мог быть иначе, как благородное существо". Взял шляпу и поскакал к Грибоедову:

       Дома ли?

       У себя-с.

    Вхожу в кабинет его. Он был одет не по-домашнему, кажется, куда-то собирался.

       Александр Сергеевич, я приехал просить вашего знаком­ства. Я бы давно это сделал, если б не был предупрежден про­тив вас... Все наветы, однако ж, упали пред немногими стихами вашей комедии. Сердце, которое диктовало их, не могло быть тускло и холодно.

    Я подал руку, и он, дружески сжимая ее, сказал:

       Очень рад вам, очень рад! Так должны знакомиться люди, которые поняли друг друга»576.

    Этот замечательный отрывок воспоминаний драгоценен пре­жде всего как свидетельство восприятия декабристами «Горя от ума». Оно сразу воспринималось как явление своего лагеря, сразу входило в сердца. Чацкий немедленно завоевывал декабристские симпатии.

    Кроме того, приведенный выше отрывок дает основания да­тировать момент, когда довольно отдаленное знакомство А. Бе­стужева с Грибоедовым перешло в дружбу, это было «вскоре
    после страшного наводнения в Петербурге», то-есть вскоре после 7 ноября 1824 г.

    Создается впечатление, что каждый существенный шаг в жизнп только что родившейся комедии сопровождается име­нами декабристов. Цензурные мытарства Грибоедова описаны в литературе. Уже 21 июня 1824 г. Грибоедову ясна невозмож­ность напечатать свою комедию (ср. вновь найденное письмо к П. А. Вяземскому, цитированное выше), но он все же не пре­кращает борьбы за ее опубликование. Вот Грибоедов безуспешно хлопочет о пропуске комедии цензурой. Не с декабристом ли А. Одоевским ездит он к фон Фоку? По крайней мере, в ок­тябре 1824 г. Грибоедов пишет Гречу: «Напрасно, брат, все напрасно. Я что приехал от Фока, то с помощию негодования своего и Одоевского, изорвал в клочки не только эту статью но даже всякий писанный листок моей руки...» Как видим негодование декабриста па запрещение комедии не знает границ577.

    Видя так рано декабриста А. Одоевского в совместных с Грибоедовым хлопотах по изданию комедии (и в совместном бешенстве от неудачи), заключаем, что Одоевский также был одним из первых декабристов, кто познакомился с полным текстом рукописи.

    Цензурное разрешение на «Русскую Талию» было дано

    14    ноября 1824 г., то-есть как раз «вскоре после наводнения». Выхода в свет этого сборника в литературных кругах под­жидали с нетерпением. Пушкин уже в первой половине ноября просит брата Льва прислать ему «Русскую Талию». Видимо,

    А.   Бестужев и читал у Булгарина эти подготовленные к печати отрывки комедии. Свидевшись сейчас же после этого чтения с Грибоедовым, А. Бестужев стал просить у него рукопись «Горя от ума» «для прочтения» (ср. слова Грибоедова в письме к Бегичеву: «все просят у меня манускрипта»). «Она у меня ходит по рукам,— отвечал Грибоедов,— но лучше всего при­езжайте завтра ко мне на новоселье обедать... Вы хотите чи­тать мою комедию — вы ее услышите. Будет кое-кто из лите­раторов, все в угоду слушателей-знатоков: добрый обед, мягкие кресла и уютные места в тени, чтобы вздремнуть при случае».

    А.   Бестужев, разумеется, не замедлил явиться на другой день по приглашению. «Обед был без чинов и весьма весел». Чтение Грибоедова всегда оставляло неизгладимое впечатление: «Грибоедов был отличный чтец; без фарсов, без подделок он умел дать разнообразие каждому лицу и оттенить каждое счастливое выражение. Я был в восхищении»578.

    Можно не сомневаться, что А. Бестужев, работавший тогда над своим обзором «Взгляд на русскую словесность в течение

    1824    и начала 1825 годов» и близко подружившийся с Гри­боедовым, также вскоре стал обладателем полной рукописи ко­медии: в упомянутом обзоре он пишет отдельно об отрывках, напечатанных в «Русской Талии», и отдельно о рукописной ко­медии. Вероятно, это и была первая рукопись «Горя от ума», поступившая в круг Рылеева и близких ему людей; если бы какая-либо рукопись комедии побывала тут ранее, Бестужев знал бы комедию до прочтения отрывков у Булгарина, между тем сам А. Бестужев свидетельствует, что до этого знал стихи комедии, лишь «изувеченные изустными преданиями»579.

    Декабристы были душевно рады бурному успеху «Горя от ума». 15 января 1825 г. А. Бестужев пишет с удовлетворением

    В.    Туманскому: «Здесь шумит — и по достоинству — Грибоедова комедия. Это — диво, и он сам пресвежая душа»580.

    Из бестужевско-рылеевского гнезда рукопись «Горя от ума», очевидно, разлетелась по широкому кругу северных декабри­стов и пошла дальше в массу сочувствующих читателей как по писательской линии, так и по линии армии и флота. С нею, вероятно, сразу ознакомился только что вернувшийся 22 сен­тября 1824 г. из дальнего плавания на фрегате «Проворный» Николай Бестужев, а затем мичман 27-го флотского экипажа Петр Бестужев, плававший в Исландию на фрегате «Лег­кий». Петр Бестужев списал отрывки «Горя от ума» в особую тетрадку, о которой шла речь на следствии,— она была захва­чена при обыске. Вероятно, это были не копии отрывков, опубликованных в «Русской Талии»,— экземпляр альманаха младший Бестужев мог бы легко достать у братьев или у Бул­гарина; вернее всего, это были именно опущенные в «Русской Талии» части текста, не пропущенные цензурой.

    Из показаний на следствии видно, что с рукописью «Горя от ума» был знаком и другой моряк — декабрист Арбузов. К этой же «морской группе» можно прибавить и близкого к Бе­стужевым декабриста Александра Петровича Беляева, также мичмана гвардейского экипажа.

    В своих воспоминаниях Беляев донес до нас замечатальное свидетельство о впечатлении, которое производила в декаб­ристской среде пьеса Грибоедова: «Комедия „Горе от умаа ходила по рукам в рукописи... слова Чацкого „все распроданы по одиночке" приводили в ярость». Эта цитата общеизвестна и обошла всю грибоедовскую литературу, в частности и школь­ную. Однако эти слова никогда не цитируются в том широком контексте, рисующем общую обстановку эпохи, которому они принадлежат. Контекст драгоценен, так как показывает, в ка­ком именно направлении воспринималось «Горе от ума», само явившееся элементом того общественного возбуждения, которое характеризует эпоху европейской революционной
    ситуации. Декабрист Беляев пишет, что русские тайные обще­ства «мало-помалу стали ревностными поборниками революции в России. Составлены были и конституции: умеренные монар­хические и радикальные республиканские, так что в период времени с 1820 года до смерти Александра I либерализм стал уже достоянием каждого мало-мальски образованного человека. Частые колебания самого правительства между мерами прогрес­сивными и реакционными еще более усиливали желание поло­жить конец тогдашнему порядку вещей, много также нашему либерализму содействовали и внешние события, как то: дви­жение карбонариев, заключение Сильвио Пелико Австрией, отмененный поход нашей армии в Италию, показавший, что и Россия была готова следовать за Австрией в порабощении на­родов. Имя Меттерниха произносилось с презрением и нена­вистью; революция в Испании с Риэго во главе, исторгнувшая прежнюю конституцию у Фердинанда, приводила в восторг таких горячих энтузиастов, какими были мы и другие, безот­четно следовавшие за потоком.
    В то же время появилась ко­медия „Горе от ума“ и ходила по рукам в рукописи; наизусть уже повторялись его едкие насмешки; слова Чацкого „все распро­даны по одиночкеприводили в ярость; это закрепощение кре­стьян, 25-летний срок службы считались и были действительно бесчеловечными. „Полярная звезда", поэмы Рылеева „Войнаров- ский“ и „Наливайко", Пушкина „Ода на свободу" были зна­комы каждому и сообщались и повторялись во всех дружеских и единомысленных кружках»581.

    Текст Беляева можно было бы и продолжить, однако и при­веденная его часть показывает с большой убедительностью, что декабристы воспринимали «Горе от ума» как элемент общего революционного возбуждения своего времени, которым оно и было в действительности. Думается, что эта общеизвестная цитата гораздо больше говорит в своем контексте, нежели взя­тая разъединенно от него,— истинное ее значение понятно лишь в первом случае582.

    Вероятно, из рылеевского гнезда вылетела и та копия «Горя от ума», которую И. И. Пущин повез в подарок ссыльному Пушкину. Друг Рылеева И. И. Пущин, принявший его в тай­ное общество, сблизился с ним еще в 1823 г. Во время пребы­вания Грибоедова в Петербурге Пущин жил в Москве, занимая должность судьи; оба они — Рылеев и Пущин — своим при­мером стремились показать высокое назначение гражданской службы. На рождество 1824 г. Пущин приехал к отцу в Петер­бург и повидался со всем близким ему декабристским кругом, дела которого всегда столь сильно его занимали. Он неодно­кратно виделся с Рылеевым, Бестужевым и очень интересовался грибоедовской комедией, поэтому, как уже указывалось, прав­
    доподобно предположение, что друзья-декабристы познакомили его и с автором комедии, постоянно бывавшим в их кругу. Задумав посетить ссыльного А. С. Пушкина, Пущин запасся в Петербурге рукописью «Горя от ума», чтобы повезти ее другу в подарок,— вероятно, он добыл эту рукопись в том же рылеев- ском декабристском кругу, где к рождеству 1824 г. «должно уже было обращаться немало верных копий. Поездка декабриста в Михайловское и свиданье его с Пушкиным, рассказанные в «Записках Пущина» о Пушкине, по праву пользуются широ­чайшей известностью в пушкинской литературе.

    «Я привез Пушкину в подарок „Горе от ума“,— пишет Пущин.— Он был очень доволен этою тогда рукописною ко­медией, до того ему вовсе почти незнакомою. После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух: но опять жаль, что не припомню теперь метких его замечаний, которые, впрочем, потом частию появились в печати».

    Чтение рукописи было прервано приходом монаха-согляда- тая. Пушкин торопливо прикрыл ее толстым томом Четьи- Миней. По уходе монаха Пушкин «как ни в чем не бывало про­должал читать комедию: я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение, до­вольный тем, что мне удалось доставить ему такое высокое наслаждение»583. Пущин повез Рылееву ответное письмо от Пушкина и отрывок «Цыган».

    Чтение «Горя от ума» Пушкиным можно, таким образом, точно датировать: 11 января 1825 г., после обеда. Пушкин, несомненно, осведомился от Пущина о частых встречах Рылеева, Бестужева и Грибоедова, так как знаменитое письмо Пушкина к А. Бестужеву о «Горе от ума» (от конца января 1825 г.) со­держало слова: «Покажи это Грибоедову». В параллель к этому можно вспомнить пушкинские слова «не во гнев Грибоедову» в мартовском письме к брату Льву,— Пушкин ощущает себя как бы в непосредственном общении с Грибоедовым.

    Пущин привез Пушкину рукопись в подарок 11 января, но ее уже нет дома в конце января, когда Пушкин пишет свое письмо Бестужеву о «Горе от ума», ибо Пушкин сообщает тут, что читал («слушал») комедию «только один раз. Эти замеча­ния пришли мне в голову после, когда уже не мог я справиться (с рукописью.— М. В.)». Очевидно, рукопись Грибоедова сейчас же ушла из Михайловского — не в Тригорское ли? Пушкин мог отдать ее сюда читать или, может быть, спрятать.

    Наиболее позднее из дошедших до нас свидетельств о зна­комстве декабристов с «Горем от ума» принадлежит Д. И. За- валишину. Он пишет в своих воспоминаниях о Грибоедове, что привез в Москву «полный экземпляр (рукописи «Горя от ума».— М. II.), списанный мною еще весной того года в числе
    других, на квартире Одоевского, под общую диктовку, с под­линной рукописи Грибоедова, даже с теми изменениями, которые он делал лично сам, когда ему сообщали по его же собственной просьбе некоторые замечания, особенно на те выражения, ко­торые все еще отзывались как бы книжным языком. Я имею основание думать, что если и другой кто привозил в Москву рукописи „Горя от ума", то мой экземпляр был из всех при­везенных туда и самый полный и самый исправный».

    В другом месте своих «Записок декабриста» Завалишин пишет о том же: «Литературные деятели (очевидно, имеются в виду Рылеев, Бестужев, Грибоедов.— М. Н.) захотели вос­пользоваться предстоящими отпусками офицеров для распро­странения в рукописи комедии Грибоедова „Горе от ума", не надеясь никаким образом на дозволение напечатать ее. Несколь­ко дней сряду собирались у Одоевского, у которого жил Гри­боедов, чтоб в несколько рук списывать комедию под диктовку... на мою долю досталось первому привезти эту комедию в Мо­скву и в Казань». Последнее замечание требует поправки, и ее сделал сам Завалишин в приведенных выше воспоминаниях о Грибоедове, где он признает наличие в Москве многих экзем­пляров «Горя от ума» до его приезда. Завалишин поехал в Мо­скву осенью 1825 г. К этому времени рукописи «Горя от ума» уже давно были у П. А. Вяземского, В. Ф. Одоевского и ряда других московских литераторов. Москвич А. М. Дмитриев, разразившийся против «Горя от ума» статьей, опубликованной в Москве в 1825 г., вероятно, также имел рукописный экзем­пляр «Горя от ума» много ранее этой даты, не говоря уже о К. Полевом, высказавшемся еще раньше, в январе 1825 г.584

    Но особенно важно в свидетельстве Завалишина другое; он говорит о замечательном факте: декабристы признали «Горе от ума» своим, они сделали пьесу агитатором за свое дело. Пере­писка ее в несколько рук на квартире Одоевского «с подлинной рукописи Грибоедова» (факт этот остался неизвестен следствию) есть не только факт, говорящий об использовании комедии в це­лях агитации, но и акт творческого содружества с писателем: сам Грибоедов присутствует при этой диктовке, просит делать ему замечания, учитывает их, работает над еще большим при­ближением языка комедии к разговорному. Вместе с этим мы получаем еще новое свидетельство о роли декабристов как рас­пространителей комедии. Она делается агитационным докумен­том декабризма — «эмиссары» или «комиссары» тайного об­щества, едущие в провинцию, имеют двоякую цель: распростра­нять либеральные идеи и исследовать общее положение с целью предстоящего переворота.

    «В Москве остановился я в доме Ивана Николаевича Тют­чева, супруга которого была родная сестра моей мачехи,— пи­
    шет далее Завалишин в своих воспоминаниях о Грибоедове:— Привезенным мною экземпляром „Горя от ума“ немедленно овладели сыновья Ивана Николаевича, Федор Иванович (из­вестный поэт, с которым мы жили вместе в Петербурге у графа Остермана-Толстого) и Николай Иванович — офицер гвардей­ского генерального штаба, а также и племянник Ивана Николае­вича, Алексей Васильевич Шереметев, живший у него же в до­ме (в Армянском переулке, где ныне заведение Горихвостова). Как скоро убедились, что списанный мною экземпляр есть самый лучший из известных тогда в Москве, из которых многие были наполнены самыми грубыми ошибками и представляли сверх того значительные пропуски, то его стали читать публично в разных местах и прочли у княгини Зинаиды Волконской, за что и чтецам и мне порядочно-таки намылила голову та самая особа, которая в пьесе означена под именем княгини Марии Алексеевны». Далее Завалишин вспоминает, как «Горе от ума» читалось в Москве на обедах у декабриста Оржицкого, у ко­торого бывал и П. А. Вяземский. Текст Завалишина дает, таким образом, сведения еще об одном имени декабристского читателя комедии—Оржицком, а сверх того рисует живую картину со­действия декабристов дальнейшему распространению комедии585.

    К весне 1825 г. относится и другой ценный факт, говорящий об интересе декабристов к постановке комедии Грибоедова на сцене: воспитанники Театральной школы задумали поста­вить «Горе от ума», представление было назначено на 18 мая 1825 г., но не состоялось благодаря вмешательству Милорадо- вича и наложенному им запрещению. На репетициях мы опять- таки встречаем Грибоедова вместе с декабристами А. Бестуже­вым и В. Кюхельбекером; участник этих репетиций, П. А. Ка­ратыгин (он играл Репетилова), свидетельствует, что Грибо­едов на репетицию «привел с собой А. Бестужева и Вильгельма Кюхельбекера, и те также нас похваливали»586.

    К сожалению, у нас нет данных для выяснения отношений Южного общества к комедии и распространения «Горя от ума» среди южных декабристов. Из глухого упоминания на след­ствии кн. Барятинского, показавшего, что он лично не знаком с «сочинителем Грибоедовым», мы можем заключить, что бли­жайший друг Пестеля Барятинский, сам причастный к лите­ратуре, знал, что Грибоедов—«сочинитель», а стало быть, вероятно, знал и важнейшее произведение Грибоедова. Много­численные приезды южан на север,— мы упоминали уже о разъездах Повало-Швейковского, Волконского, обратной по­ездке с севера на юг Бригена, а более всего, конечно, С. Тру­бецкого, чрезвычайно интересовавшегося литературой чело­века,— конечно, могли сопровождаться и, вероятно, сопровож­дались привозом рукописи «Горя от ума» на юг. Говоря о
    московской группе декабристов, нельзя не вспомнить, что Скало­зубы упомянуты как нарицательное имя в «Записках» Якуш­кина («На каждом шагу встречались Скалозубы...»). Трудно предположить, чтобы это обнаруживаемое текстом мемуаров знакомство автора с комедией восходило ко времени после ареста по делу декабристов. Весь 1824 и 1825 г. Якушкин прожил в своей смоленской деревне Жукове и вернулся в Мо­скву с семьею только
    8 декабря 1825 г.Через очень короткое число дней ему уже было не до литературы — он был арестован. Поэтому можно предположить, что уже в конце 1824 г. или в 1825 г. какой-то экземпляр комедии дошел до смоленских имений. Не Кюхельбекер ли, побывавший у родных в Крашне- ве, оказался распространителем комедии в смоленской глуши?

    Такова общая картина отношения декабристов к комедии и распространения «Горя от ума» в декабристской среде в той мере, в какой это поддается восстановлению на основе доку­ментального материала. Нет ни малейших сомнений, что реаль­ная картина распространения «Горя от ума» среди декабристов и их содействия дальнейшему ее распространению стократно богаче только что обрисованной.

    Подводя итоги этой части исследования, можно кратко сказать: комедия родилась на глазах у декабристов, они были свидетелями ее возникновения, они обсуждали ее с автором еще тогда, когда она писалась, они восторженно приветствова­ли ее, когда она была завершена, признали ее своей, а ее авто­ра — «своим», они совместно с автором ободряли молодых актеров во время первой попытки поставить комедию на сцене, они совместно с автором были в бешенстве от цензурных пре­град и невозможности ни напечатать пьесу, ни представить на театре, они были активными агитаторами за пьесу и ее распро­странителями.

    Замечу для полноты картины, что свидетельство о послед­нем штрихе, наложенном автором на текст комедии, также является декабристским свидетельством. Его разбор вводит нас в интересный и немаловажный для дальнейшего исследова­ния вопрос: когда закончил Грибоедов работу над комедией? Н. К. Пиксанов категорически утверждает, что к осени 1824 г. комедия была уже совершенно закончена, на нее был наложен последний авторский штрих. Однако последнее из известных нам свидетельств о работе Грибоедова над комедией (свидетельство декабриста Завалишина) говорит о том, что весной 1825 г. Грибоедов, находясь в декабристском окружении, еще работал над «Горем от ума». Необходимо условиться, что понимать под «концом работы» художника над художественным произведе­нием. Если понимать под этим завершение основного сюжета, раскрытие его в существеннейших элементах, дата будет одна.

    Если понимать под концом работы нанесение последней извест­ной нам авторской поправки в уже завершенный в основном текст, получим другую дату. В первом смысле датой окончания ко­медии надо, повидимому, счесть дни переезда Грибоедова в Пе­тербург и первые дни пребывания в Петербурге (самый конец мая — начало июня 1824 г.), когда он придумал и оформил новый вариант развязки. Это — дата возникновения крупного нового текста в заключительной части пьесы. Грибоедов писал об этом С. Бегичеву: «Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и предать его огшо, коли решишься: он так несовершенен, так нечист; представь себе, что я слишком восемьдесят стихов или лучше сказать рифм переменил, теперь гладко, как стекло. Кроме того, на дороге мне пришло в голову приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он увидел свою негодяйку со свечею над лестницею, и перед тем, как ему обличить ее; живая, быстрая вещь, стихи искрами посыпались, в самый день моего приезда»587.

    Грибоедов приехал в Петербург 1 июня 1824 г.,— это и дает основания датировать описанную выше авторскую работу. Вновь найденное письмо Грибоедова к П. А. Вяземскому уточ­няет длительность этой работы. Грибоедов пишет: «Я несколько дней сряду оживился новой отеческою заботливостью, переде­лал развязку и теперь, кажется, вся вещь совершеннее». Эти «несколько дней», очевидно,— первые дни июня 1824 г.

    Если же считать временем завершения работы дату послед­ней из авторских поправок, то свидетельство о таковых доне­сено до нас в только что цитированных «Записках» Д. И. Завали­шина. Мы узнаем из них, что весной 1825 г. при переписке комедии декабристами в несколько рук Грибоедов все еще вносил поправки в комедию. Это наиболее позднее из всех до­шедших до нас свидетельств о поправках текста Грибоедовым. Датировку этого факта Д. И. Завалишиным весною 1825 года Н. К. Пиксанов считает мало правдоподобной и легко решается «передвинуть» показание Завалишина «к тому же 1824 году». Однако весною 1824 г. Д. И. Завалишин при всем желании не мог заниматься перепиской комедии Грибоедова, так как находился в это время в дальнем плавании у берегов Калифор­нии и вернулся в Петербург лишь 3 ноября 1824 г. Завалишин познакомился с Рылеевым в самом начале 1825 г. и лишь после этого вошел в круг знакомств его группы. Таким образом, пока­зание Завалишина может быть отнесено только и единственно к весне 1825 г.,так как позже (в конце мая) Грибоедов уже уехал из Петербурга в Киев и больше не виделся с Завалишиным вплоть до своего ареста (1826)588.

    При разборе декабристских отзывов о комедии обычно рядом с уже разобранным отзывом декабриста Беляева цитируют
    второе свидетельство, принадлежащее декабристу В. Штейнге- лю. Это вошло, так сказать, в классический канон грибоедов- ской литературы. Однако надо признать, что свидетельство Штейнгеля едва ли относится к «Горю от ума»,—оно говорит о чем-то другом. Как правило, оно цитируется с сильными со­кращениями. Разберем весь текст в целом.

    Следственный комитет обычно интересовался источниками декабристского вольнодумства и задавал подследственному лицу вопрос о том, какая именно литература способствовала раз­витию его либеральных идей. Подобный вопрос получил и декабрист В. Штейнгель. Не участвовавший непосредственно в восстании 14 декабря и значительно более старший по воз­расту, чем остальные декабристы (родился в 1783 г., то-есть в год восстания ему было 42 года), Штейнгель, как показывает его дело, был крайне заинтересован в том, чтобы создать у сле­дователей представление о себе, как о человеке чрезвычайно серьезном, уравновешенном и благоразумном, и с этих пози­ций максимально использовать свою основную выгоду: он под­робно знал о планах восстания, но участия в нем непосредствен­но не принял, хотя и был 14 декабря в Петербурге. Этой тенден­цией пронизаны все показания Штейнгеля. Отвечая на вопрос об истоках вольнодумства и о прочитанной литературе, Штейн­гель и тут провел нужную ему линию и написал: «Теперь трудно упомнить все то, что читал и какое сочинение наиболее способ­ствовало к развитию либеральных понятий, довольно сказать, что двадцать семь лет я упражнялся и упражняюсь в беспре­станном чтении: я читал Княжнина «Вадима» (даже печатный экземпляр), Радищева «Поездку в Москву», сочинения Фон­визина, Волтера, Руссо, Гельвеция, Попе, Парни, Грекура, Виго Либрень и проч. Из рукописных разные сочинения (кому неизвестные?) Баркова, Нелединского-Мелецкого, Ясвитского, кн. Горчакова, Грибоедова и Пушкина. Сии последние вообще читал из любопытства и решительно могу сказать, что они не произвели надо мною иного действия, кроме минутной забавы: подобные мелочи игривого ума мне не по сердцу; но я увлекался более теми сочинениями, в которых представлялись ясно и смело истины, неведение коих было многих зол для человечества причиною. По совести сказать должен, что ничто так не озарило ума моего, как прилежное чтение Истории с размышлением и соображением»589.

    Вчитываясь в это свидетельство, мы отчетливо замечаем, что речь идет о каком-то или о каких-то небольших по размеру вольнодумных сочинениях Грибоедова, а не о крупном произ­ведении — комедии. Штейнгель явно относит к этому произ­ведению или произведениям Грибоедова определение «мелочи игривого ума» и говорит о «минутной забаве». Все это никак

    не подходит к большой четырехактной пьесе. Существенно и то, что имя Грибоедова стоит в ряду авторов, прославившихся разнохарактерными вольнодумческими произведениями именно небольшого объема. Вспомним эпиграммы и «ноэли» вольно­думца XVIII в. Горчакова и вольнодумные стихи и эпиграммы Пушкина, имя которого Штейнгель упоминает непосредственно после имени Грибоедова. Таким образом, точный смысл показа­ния декабриста Штейнгеля заставляет притти к выводу, что в приведенном тексте вообще не идет речи о «Горе от ума»,— о нем декабрист молчит,— но идет речь о каких-то известных современникам, но не дошедших до нас мелких вольнодумче- ских стихотворениях Грибоедова. Навстречу этому идет и из­вестное свидетельство декабриста Завалишина, что некоторые грибоедовские стихотворения «не уступали, например, в рез­кости пушкинским стихотворениям известного направления». Из дошедшего до нас крайне бедного грибоедовского стихо­творного наследства разве что «Хищники на Чегеме» и обло­мок эпиграммы о пребывании под арестом в генеральном штабе могут быть отнесены к подобным стихам, и то с оговорками. Однако эти два небольших произведения Грибоедова еще не могли быть известны Штейнгелю, так как написаны первое осенью 1825 г. на Кавказе, а второе — уже после ареста. Следовательно, Штейнгель имеет в виду не эти, а какие-то другие, небольшие по объему, грибоедовские произведения. Сопоставляя все документальные свидетельства на эту тему, мы приходим к выводу, что эти мелкие «вольнодумные» стихо­творения Грибоедова, к величайшему сожалению, до нас не дошли и что декабрист Штейнгель в своем показании имеет в виду именно их. К «Горю от ума» показание Штейнгеля не имеет отношения590. Будем надеяться, что дальнейшие поиски в литературных архивах сделают нас обладателями и этих грибоедовских произведений.

    2

    Какова же была роль декабристов в ожесточенной литера­турной борьбе, разгоревшейся вокруг комедии в том же 1825 г., в конце которого произошло восстание 14 декабря, пресекшее полемику?

    Если расположить полемику 1825 г. в строго хронологиче­ском порядке цензорских разрешений на выход данного жур­нала, то первенство будет принадлежать «Мнемозине» В. К. Кю­хельбекера и В. Ф. Одоевского, цензорское разрешение которой датировано 13 октября 1824 г. (хотя журнал и вышел в свет лишь в 1825 г.). Тут в общей редакционной статье говорилось о «Горе от ума», как о произведении, «истинно делающем честь

    нашему Бремени, блистающем всею свежестью творческого вы­мысла, заслуживающем уважения всех читателей, кроме не­которых привязчивых говорунов». Уже эта формулировка констатировала, хотя и в самой беглой форме, наличие спора о пьесе, причем «все читатели» пока что прошвопоставлялись «некоторым привязчивым говорунам»591.

    В январе 1825 г. появилось в «Московском телеграфе» стихотворение В. К. Кюхельбекера, посвященное Грибоедову. В нем не говорилось прямым образом о комедии, но высокая похвала ее автору в момент, когда увлечение комедией охватило читающую Россию, говорила за себя. В январе 1825 г. в № 2 «Московского телеграфа» появился в общем благожелатель­ный отзыв Н. А. Полевого (рецензия на «Русскую Талию»), хотя и содержавший (как указал Н. К. Пиксанов, это может быть вставкой П. А. Вяземского) критические замечания, ка­савшиеся языка комедии. Эта статья и явилась предлогом для М. А. Дмитриева, чтобы в марте 1825 г. обрушиться в «Вест­нике Европы» на «Горе от ума». Первым прямым ответом Дми­триеву явился отзыв о пьесе, сделанный А. Бестужевым в его «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» (цензорское разрешение — 20 марта 1825 г.). Самый контекст обзора был проникнут иронией по отношению к Дмитриеву. Отзыв о комедии Грибоедова помещен в обзоре непосредственно вслед за отзывом о Дмитриеве. Вот формула перехода: «К числу театральных представлений принадлежит и „Творчество муз", пролог г. М. Дмитриева на открытие Боль­шого московского театра. В нем, хотя форма и очень устарела, есть счастливые стихи и светлые мысли. Но все это выкупила рукописная комедия Грибоедова „Горе от ума", феномен, какого не видели мы от времен „Недоросля"». Казалось бы, «счаст­ливые стихи» и «светлые мысли» незачем «выкупать». Оборот перехода разоблачал истинное суждение автора обзора о М. Дмитриеве.

    А.   Бестужев дал самый высокий отзыв о комедии. Форму­лы его стали знаменитыми и обошли грибоедовскую литера- туру. Мы коснемся существа его отзыва ниже, при анализе полемики.

    21 апреля 1825 г. было дано цензорское разрешение на выход в свет 101-й книги «Сына отечества», где О. Сомов поместил обширную статью в защиту «Горя от ума»,— одну из выдаю­щихся работ, связанных с полемикой 1825 г.: «Мои мысли о за­мечаниях Г[осподина] Мих. Дмитриева на комедию: Горе от ума, и о характере Чацкого». Пародируя подпись Ореста Со­мова, «Пиллад Белугин» (А. И. Писарев), друг и единомышлен­ник врага Грибоедова — М. А. Дмитриева, поместил в майской книжке «Вестника Европы» обширную ругательную статью
    о «Горе от ума», направленную против Сомова и носящую за­главие: «Несколько слов о мыслях одного критика о комедии „Горе от ума“». В том же мае месяце 1825 г. В. Ф. Одоевский, скрывшийся под инициалами У. У., напечатал в «Московском телеграфе» статью «Замечания на суждения Мих. Дмитриева о комедии „Горе от ума“», резко полемизировал с Дмитриевым и защищал комедию. В декабре 1825 г. тот же «Пиллад Белугин» ответил в «Вестнике Европы» длинной статьей: «Против заме­чаний неизвестного У. У. на суждения о комедии „Горе от ума“».

    На этом в декабре 1825 г. и прервалась полемика.

    Именно декабристская критика отстаивала комедию Гри­боедова и уясняла ее значение. Ряд имен критиков комедии из декабристского лагеря, напечатавших свои отзывы (А. А. Бе­стужев, О. М. Сомов, В. Ф. Одоевский), может быть дополнен именами лиц, не опубликовавших своих отзывов в печати, но оформивших их в письменном виде и предложивших их на об­суждение в декабристской среде. Это имена А. С. Пушкина (его знаменитое письмо А. А. Бестужеву) и С. Н. Бегичева, приславшего Грибоедову целую «тетрадку» в защиту «Горя от ума» от нападок Дмитриева,— она тоже обсуждалась среди декабристов. Вероятно, Бегичев взялся за перо сейчас же, как познакомился с возмутившей его статьей М. Дмитриева. За­кончив свою «тетрадку» против него, он прислал ее Грибоедову в Петербург.

    Конечно, этот список критиков декабристского лагеря (А. Бестужев, О. М. Сомов, В. Ф. Одоевский, А. С. Пушкин,

    С.   Н. Бегичев), дошедший до нас, не может считаться полным. Самое живое устное обсуждение комедии в декабристской среде несомненно. Несомненно и то, что едва ли хоть какие-либо друзья Грибоедова, бывшие в Петербурге, остались в стороне от этого обсуждения, хотя их мнения и не дошли до нас. Несо­мненно, что в этом устном обсуждении приняли участие и Ры­леев, и появившийся весною 1825 г. в Петербурге Кюхельбе­кер, и Николай Бестужев, и Д. Завалишин, и Арбузов, и Петр Бестужев, списавший отрывки «Горя от ума», и Каховский, обожавший литературу, и многие другие.

    Существенно, что мнение В. Кюхельбекера, хотя и не по­павшее в то время в печать, дошло до нас в позднейшем изло­жении его самого,— в его сибирском дневнике 1833 г. Хотя эти записи и отделены значительным временем от изучаемого периода, но все же и их надо принять во внимание как голос декабриста, ибо нет никаких оснований полагать, что Кюхель­бекер изменил с тех пор свое мнение о «Горе от ума». «Нападки М. Дмитриева и его клевретов на „Горе от ума" совершенно Показывают степень их просвещения, познаний и понятий. Степень эта истинно незавидная»,— пишет Кюхельбекер,
    полагающий, что комедия Грибоедова будет «чуть ли не самым лучшим цветком нашей поэзии от Ломоносова до известного мне времени»592.

    Мнения о комедии декабристов Якушкина и Беляева, чрез­вычайно ясно выраженные в их мемуарах и совпадающие в основ­ной оценке с мнениями перечисленных декабристов, также должны быть приняты во внимание.

    После всего сказанного ясно, что выступления в печати

    A.      Бестужева, О. М. Сомова (Петербург) и тесно связанного в этот момент и с Грибоедовым и с Кюхельбекером В. Ф. Одо­евского (Москва) не могут рассматриваться изолированно. Это — мнение общественной группы, течения. Близость в это время (до 1825 г.) к декабристам В. Одоевского — вне сомнения,

    об   этом свидетельствует в своих «Записках» хорошо знавший

    B.      Одоевского А. И. Кошелев. Далее будет показано, что за­нятая этой группой позиция тесно связана с общими взглядами декабристов на русскую литературу и ее значение.

    Появляющийся в Петербурге, на рождестве 1825 г., И. И. Пу­щин — очевидно, новый участник живого обсуждения комедии среди декабристов, а также, как уже указывалось,— живая связь их с Пушкиным. Пущин был первым слушателем метких замечаний Пушкина и, очевидно, первым передатчиком Пушки­ну мнений декабристов о комедии. В конце января 1825 г. декабристская группа в лице А. Бестужева уже получает зна­менитое письмо Пушкина о «Горе от ума», которое, в сущности, адресовано также и Грибоедову («Покажи это Грибоедову»). Оно становится достоянием всей декабристской группы и, конечно, горячо обсуждается. Примерно в то же время, в январе 1825 г., Грибоедов получает письмо о «Горе от ума» от Катенина, содержащее «жестокую» и «вовсе несправедливую» критику комедии, видимо, прежде всего со стороны компози­ционной и с точки зрения старой классической школы. К со­жалению, письмо Катенина не дошло до нас. Но, насколько можно судить о тематике упреков Катенина по ответному письму Грибоедова (писанному в два приема — в январе и затем 14 февраля 1825 г.), Катенин не задевал в своей критике идеологической стороны пьесы — он критиковал более всего композицию. Он находил «главную погрешность в плане», повидимому, упрекал в какой-то «неполноте», ибо Грибоедов характеризуя композицию, заключает словами: «Что же может быть полнее этого?» Катенин далее находил, что «сцены связаны произвольно», «характеры портретны» и «дарования более, нежели искусства»; последние три положения — его личные формулировки, что оттенено в грибоедовском ответе через под­черкивание, показывающее, что в письме Грибоедова эти тексты даны в качестве цитат Катенина.

    Письмо Катенина также немедленно стало достоянием всего круга грибоедовских знакомых, о чем пишет сам Грибоедов Катенину593. Вслед за этим в марте вся декабристская группа знакомится с отзывом «марателя Дмитриева», вызывающим взрыв всеобщего возмущения. Ответ немедленно пишет общий декабристский друг и единомышленник О. М. Сомов. Примерно около того же времени в Петербург приходит «тетрадка» Бе­гичева, также подвергающаяся общему обсуждению, но не напечатанная. В борьбу с Сомовым вступает затем А. И. Пи­сарев — «Пиллад Белугин». Декабристскую позицию отстаи­вает одновременно В. Ф. Одоевский в «Московском телеграфе».

    Если мы вспомним, какое огромное значение придавали де­кабристы еще в эпоху Союза Благоденствия созданию нацио­нальной русской комедии, с каким нетерпением ждали ее, как около этой проблемы уже произносилось имя Грибоедова (на заседаниях «Зеленой лампы»), мы поймем то сильнейшее дви­жение, в которое привела комедия Грибоедова декабристов как критиков, как литераторов.

    Проанализируем полемику 1825 г. по существу. Линию за­щиты комедии ведут прежде всего декабристские критики (ее в основном поддерживают в тот момент также Н. Полевой и Ф. Булгарин). Разберемся во мнениях столкнувшихся сторон. Антагонистичность мнений вне сомнения.

    Конечно, обе столкнувшиеся стороны знали комедию цели­ком в рукописном виде, а не судили о ней только по отрывкам в «Русской Талии». А. Бестужев прямо пишет в своем обзоре о рукописной комедии (там же он отмечает и рукописную поэму Пушкина «Цыганы»). Бестужев отдельно, несколько ниже, выделяет вопрос о «Русской Талии», которая «между многими хорошими отрывками заключает в себе 3-е действие комедии „Горе от ума“, которое берет безусловное преимущество над другими». Однако неопубликованность пьесы в целом и в силу этого цензурные преграды в ее обсуждении крайне стесняли полемику. Позже в грибоедовской литературе высказывалось мнение, что полемика 1825 г. отличается тем, что «критики говорили о всей пьесе, хотя формально должны были считаться только с фрагментами „Русской Талии“». Проверка этого поло­жения показывает, что оно крайне преувеличено и не соответ­ствует действительности: цензура сдавливала полемику и ме­шала декабристской стороне развернуться, нередко придавала декабристской полемике сдавленную форму, что будет пока­зано ниже. Критики могли сколько угодно думать обо всей комедии, известной им в рукописи, но говорить о ней в пе­чати они не могли: в критике нет ни одной цитаты из не пропу­щенных цензурою частей пьесы, ни одного прямого указания на ее ход в целом. Сомов был вынужден прямо написать:
    «Не следуя за ходом целой комедии до самой развязки, я должен ограничиться тем, над чем Дмитриев произнес свой строгий суд, а именно отрывками, помещенными в „Русской Талии"». Еще горше звучит признание Сомова: «В доказательствах не было бы недостатка, но они завели бы меня слишком далеко». Поэтому в полемике 1825 г. важнейшие вопросы приходилось ставить сдавленно, а свободно и широко, нарушая пропорции существа дела, говорить о второстепенных подробностях, отдельных выражениях пьесы и т. п.594.

    Основным вопросом полемики был вопрос о соответствии изображенного в пьесе — реальной действительности. Привнося позднейшую терминологию, мы могли бы сказать так: спор шел прежде всего о том, реалистична ли пьеса. Дмитриев утвер­ждал, что пьеса не отразила действительности, что господин Грибоедов «не совсем попал на нравы того общества, которое вздумал описывать», и даже находил, что в комедии имеется «грубая ошибка против местных нравов». Декабристская кри­тика, наоборот, утверждала, что «Горе от ума» отражает дей­ствительность, что оно есть «живая картина московских нравов» (А. Бестужев), «живая картина живого общества» (Сомов), и находили, что противники узнали себя и потому бесятся, так как оскорблены «зеркальностью сцен» (А. Бестужев). Декаб­ристская критика с возмущением восклицала: «Кто из ваших читателей вам поверит, что г. Грибоедов не попал на нравы описанных им обществ?» (В. Одоевский). Декабристская кри­тика полагала, что беспристрастные судьи, «смотря на произ­ведение г. Грибоедова, находят не одни портреты, но и целую картину весьма верною...» (Сомов). В параллель к этому нельзя не привести свидетельства декабриста Якушкина: «На каж­дом шагу встречались Скалозубы», прямым образом говорящее о соответствии образов комедии действительности. В соответ­ствии с этим же и Н. Полевой приходил к выводу, что еще ни в одной комедии «не находили мы... таких живых картин об­щества, какие находим в комедии „Горе от ума". Загорецкий, Наталья Дмитриевна, князь Тугоуховский, Хлёстова, Ска­лозуб списаны мастерской кистью».

    Ясно, если противники «Горя от ума» выдвигали обвинение, что пьеса не отражала действительности, а изобразила нечто вымышленное, нереальное, то они же должны были поставить вопрос об истоках этой нереалистической комедии и найти причину ее появления не в условиях реальной жизни, а в ли­тературном заимствовании. Так и произошло. Антигрибоедов- ский лагерь критиков стал утверждать, что «Горе от ума» не произведение, давшее живую картину московских нравов, а якобы подражательная, неоригинальная пьеса, сколок с ви- ландовых «Абдеритов», а Чацкий — копия, причем, как и
    подобает копии, ухудшенная — с виландова Демокрита (Дми­триев); «Молиеров мизантроп в мелочах и в карикатуре» (Дмитриев). Вот в этот момент и родилась печально-знаменитая литературоведческая тема о происхождении «Горя от ума» от каких-то заимствований и образцов, тема, которой «по­счастливилось» стать предметом обширных монографий, сви­детельствовавших о зря потраченном времени.

    Декабристская критика решительно отвергла это обвинение. Сомов детально, со справками из подлинника Виланда, доказал бессмысленность сопоставления и характеризовал сравнение с Виландом вообще как лишнее и неудачное. Важный и еще до нашего времени не изученный в полной мере вопрос о новой комедийной форме в «Горе от ума» и о решительных нарушениях классического канона поставила именно декабристская критика 1825 г. Первый указал на это А. Бестужев, остроумно заметив: «Люди, привычные даже забавляться во французской систе­матике, говорят, что автор не по правилам нравится — но пусть их говорят, что им угодно». Сомов высказал по этому же вопросу ряд продуманных и глубоких соображений; он отметил, что сочинитель комедии «не шел и, как видно, не хотел итти тою дорогой, которую углаживали и, наконец, истоптали комиче­ские писатели от Молиера до Пирона и до наших времен. Посему обыкновенная французская мерка не придется по его комедии, здесь нет плута слуги, около которого вьется вся интрига, нет ни jeune premier, ни pere noble, ни raisonneur, словом, ни одного сколка с тех лиц, которых полное число служит во фран­цузских театрах для набора театральной челяди. В первом пред­ставлении первого действия не выведены слуга и служанка или два другие из действующих лиц, чтоб высказывать зри­телям или читателям характеры главных лиц комедии и вместе с тем сообщить наперед, в чем состоит завязка пьесы. Здесь характеры узнаются и завязка развертывается в самом дей­ствии». В. Одоевский прямо противопоставил «Горе от ума» французским подражательным пьесам и метко указал: «У одного Грибоедова находим мы колорит русской»595.

    У противников комедии, отрицавших соответствие ее со­держания с действительностью, естественно, возникало и отри­цательное мнение о противоположности столкнувшихся ла­герей. Никакой противоположности Чацкого и противостоящего лагеря они не желали признавать: господин Грибоедов «не совсем попал на нравы того общества, которое вздумал опи­сывать, и не дал главному характеру надлежащей с ними проти­воположности» (Дмитриев). Декабристская критика, наоборот, решительно утверждала, что Чацкий «составляет совершенную противоположность с окружающими его лицами» (В. Одоев­ский), что беспристрастные судьи находят «нравы общества
    схваченными с природой, а противоположность между Чацким и окружающими его весьма ощутительною. В доказательствах не было бы недостатка, но они завлекли бы меня слишком далеко» (Сомов). Характерно, что оказалось невозможным привести всю полноту доказательств именно по вопросу о про­тивоположности двух лагерей. «Я не вижу образованного об­щества, коим Чацкий окружен»,— колко и верно возражает Сомов Дмитриеву и недоумевает, как не мог заметить Дмитриев вокруг Чацкого людей, «набитых предрассудками и закосне­лых в своем невежестве».

    Признание или непризнание противоположности героя с окружающим его обществом влекло за собою вопрос о компо­зиции пьесы. Если этой противоположности не было и автор напрасно на нее предъявлял претензии, то о какой же завязке комедии можно было говорить? Не получалось ни завязки, ни внутреннего развития действия. Об этом Дмитриев и Писарев говорили особенно много и с жаром. Позже многочисленные критики, высказывавшиеся о том же, лишь развивали их мысли. Сомов, напротив, доказывал наличие завязки и развитие дей­ствия: «Завязка развертывается в самом действии; ничто не под­готовлено, но все обдумано и взвешено с удивительным расче­том». Когда позже И. А. Гончаров раскрыл с таким искус­ством внутреннее движение любовной интриги в комедии, он раскрыл именно этот тезис декабристской критики.

    Трафаретные требования, связанные с французским клас­сическим шаблоном, тут опять-таки отпадали. А. Бестужев рассказывал в своих воспоминаниях о Грибоедове, как один из поэтов, присутствовавший на чтении комедии, повторял: «Великолепно!» после чтения каждого действия, а затем, выйдя в антракте и встретив Бестужева одного, сказал: «Великолепно! Но многое, многое надо переделать... что за комедия в четыре действия!» — «Неужели вы находите, что мало четырех колес для дрожек, на которых вы ездите?»— отвечал Бестужев и «оста­вил его проповедывать, как надобно писать театральные пьесы». Это замечание Бестужева — также элемент декабристской критики, отвергавшей литературный французский шаблон.

    От суждения о художественных достоинствах комедии и о степени ее реалистичности критика легко переходила к вопросу о правоте героя. Удалось ли сделать его мнения убедительными, а поведение и вообще взаимоотношения с противостоящим ла­герем — понятными и оправданными? Прав ли Чацкий? Нет, нет,— с бешенством кричал лагерь Дмитриева,— герой не прав, он — «сумасброд» (Дмитриев), он — бешеный, «Чацкий как с цепи сорвался» (Писарев), он отвечает на вежливые вопросы грубыми дерзостями, он действительно «не человек — змея», «мудрено ли, что от такого лица разбегутся» и «примут его за
    сумасшедшего». Ни о какой идейной правоте героя не может быть и речи,— Чацкий отличается каким-то «бранчивым па­триотизмом» (Дмитриев), он «умничает», он «смешон». Ха­рактер главного героя необходимо «переменить», без этого «не стоит издавать пьесу» (Дмитриев).

    Ярость Пиллада Белугина была индивидуализирована лишь некоторым повышенным интересом к «приличному» и «непри­личному». Выписав с ужасом сентенцию: «Чтоб иметь детей, кому ума не доставало», и заметив, что слова «ни на волос люб­ви» — «выражение неприличное», Пиллад Белугин заключал, что Чацкий «уезжает как селадон искать место, где есть уголок оскорбленному чувству». Любопытно, что уже в 1829 году пущена прочно утвердившаяся в позднейшей литературе кле­вета на Чацкого, что он-де «сердится за то, что мы не подра­жаем китайцам» (Дмитриев).

    Чацкий прав, со страстным убеждением заявляла против­ная сторона. Декабристская критика считала героя «умным, пылким и добрым» (Сомов). «Чацкий до некоторой степени сбро­сил с себя иго светских приличий и говорит такие истины, которые другой, по совету Фонтенеля, сжал бы покрепче в руке» (Сомов). Чацкий — патриот. Всего загадочнее для Со­мова было обвинение его в «бранчивом патриотизме». Сомов с достоинством возражал зоилам Грибоедова: «Любовь к оте­честву, изливающаяся в жалобах на то, что многие сыны его отстали от коренных доблестей своих предков и не достигли до настоящей степени образования, заняли у иностранцев толь­ко то, что вовсе недостойно подражания: роскошь, моды и полу- французский тон разговора, негодованье на то, что все чуже­земное предпочитается всему отечественному,— вот бранчи- вый патриотизм Чацкого. И сие-то лицо с чувствами благород­ными и душою возвышенной, сей-то Чацкий, осуждающий одни старые и новые пороки и странности в земляках своих, есть по словам г-на М. Дмитриева сумасброд и молиеров мизантроп в мелочах и карикатуре...» (Сомов). «Чацкий и прежде и после путешествия питает пламенную любовь к родине, уважение к народу и только сердится и негодует на грубую закоснелость, жалкие предрассудки и смешную страсть к подражанию чуже­земцам,— не всех вообще русских, а людей некоторой касты» (Сомов). «В Чацком действует патриотизм, доходящий до фана­тизма» (В. Одоевский). Яркое впечатление от личности Чацкого вообще вошло в первое впечатление А. Бестужева от чтения от­рывков «Горя от ума»:«Это благородное негодование ко всему низ­кому, эта гордая смелость в лице Чацкого проникла в меня до глубины души»,—писал Бестужев в воспоминаниях о Грибоедове.

    Однако у декабристского лагеря было одно возражение по отношению к Чацкому. Как указывалось выше, Пушкин
    разделил вопрос об отношении к герою на две составные части: на оценку его идеологии, его мыслей и мнений — и на оценку его поведения. Первое было оценено Пушкиным самым высоким образом: «Все что он говорит— очень умно». Второе же получило иную оценку — отрицательную. Чацкий обращается со своими умными речами к Фамусову, Скалозубу, на балу к московским бабушкам,— «Это непростительно. Первый признак умного чело­века— с первого взгляда знать, с кем имеешь дело». Уже отме­чалось, что Пушкин мог так рассуждать с высоты опыта, при­обретенного общественным движением к началу 1825 г., ранее он сам поступал иначе.

    Чацкий создавался именно в годы южной ссылки Пушкина, когда еще не был вполне найден иной способ готовить преобра­зование родины, нежели агитацией, проповедью, словом. Тогда все декабристы «гремели», по словам Якушкина, против диких, крепостнических учреждений. Сомов включил попытку объяснить эту сторону поведения Чацкого в свою статью. Объяснение это не было вызвано какими-либо упреками Дмит­риева или Писарева,— у них нет соответствующих критиче­ских замечаний. Мне представляется это место статьи Сомова ответом на пушкинский упрек Чацкому в известном письме Пушкина Бестужеву о «Горе от ума». Сомов прежде всего по­лагает, что сам Чацкий считает, что «напрасно теряет речи, но не может удержаться в силу свойственной молодости, занос­чивости и нетерпеливости — пороков Чацкого». Это место со- мовской статьи замечательно. Прежде всего он указывает вновь на реализм Грибоедова,— его герой живой человек, а вовсе не заоблачное совершенство. «Г. Грибоедов, сколько мог я постигнуть цель его, вовсе не имел намерения выставлять в Чацком лицо идеальное: зрело судя об искусстве драматиче­ском, он знал, что существа заоблачные, образцы совершенства нравятся нам как мечты воображения, но не оставляют в нас впечатлений долговременных и не привязывают нас к себе». Сомов усматривает слабости Чацкого: Грибоедов «представил в лице Чацкого умного, пылкого и доброго молодого человека, но не свободного от слабостей; в нем их две, и обе почти нераз­лучны с предполагаемым его возрастом и убеждением в преиму­ществе своем перед другими. Эти слабости — заносчивость и нетерпеливость. Чацкий сам очень хорошо понимает (и в этом со мною согласится всякий, кто внимательно читал комедию „Горе от ума“), что, говоря невеждам о их невежестве и пред­рассудках и порочным о их пороках, он только напрасно те­ряет речи; но в ту самую минуту, когда пороки и предрассудки трогают его, так сказать, за живое, он не в силах владеть своим молчанием: негодование против воли вырывается у него пото­ком слов колких, но справедливых. Он уже не думает, слу­
    шают и понимают ли его, или нет: он высказал все, что у него лежало на сердце — и ему как будто бы стало легче. Таков вообще характер людей пылких...» Таким образом Сомов согласился с Пушкиным, признав черту отрицательной. Он даже отнес ее за счет «слабостей» героя — заносчивости и нетерпеливости, свойственных молодости. Однако он глубоко смягчил упрек, выразив убеждение, что сам Чацкий понимает, что «напрасно теряет речи». В тактике и в понимании «способов действия» общественное движение 1825 г. на много выросло по сравнению со временами Союза Благоденствия,— и Пушкин и Сомов в отношении своем к поведению героя отражали этот рост.

    В.    Ф. Одоевский поддерживал этот же взгляд и относил к Чацкому слова: «не терпит сердце немоты».

    Можно уже предчувствовать, что оба лагеря критиков разой­дутся в оценке языка комедии. Староверы всячески охуляли прославленный язык «Горя от ума»: язык этот «жесткий, не­ровный и неправильный», «совсем не разговорный, а книжный» (Дмитриев), в комедии «сряду тысячи дурных стихов» (кстати во всей комедии вообще немногим более двух тысяч стихов)596. Утверждалось, что Софья и Чацкий говорят «наречием,которо­го не признает ни одна грамматика, кроме, может быть, лезгин­ской» (Писарев,— намек на кавказское пребывание Грибоедо­ва). Лучше-де просить автора совсем не издавать комедию, пока он «не исправит слога» (Дмитриев). «Кто, кроме лезгинца, скал^ет девушке: „Вы уж на ногах"»? Фраза «верст больше семисот пронесся» — «непозволительна в языке разговорном», «„Вдвоем — мы мочи нет друг другу надоели"— лезгинская фраза» (Писарев). Подобными выписками испещрены целые страницы Пиллада Белугина. В противоречии с этими утвер­ждениями декабристская критика справедливо отмечала вы­сокие качества языка. Подчеркивались «невиданные доселе беглость и природа разговорного русского языка в стихах» (А. Бестужев). Грибоедов «соблюл в стихах всю живость языка разговорного» (Сомов). В полном соответствии с этим

    В.    Кюхельбекер позже разбирал язык «Горя от ума» в своем сибирском дневнике, и этот разбор остается и поныне одним из самых тонких и вдумчивых разборов языка прославленной комедии. «Другой упрек касается неправильностей, небрежностей слога Грибоедова, и он столь же мало основателен,— писал

    В.   Кюхельбекер.— Ни слова уже о том, что не гг. Писаревым, Дмитриевым и подобным молодцам было говорить о неправиль­ностях, потому что у них едва ли найдется и 20 стихов сряду без самых грубых ошибок грамматических, логических, рифми- ческих, словом, каких угодно. Но что такое неправильности слога Грибоедова (кроме некоторых и то очень редких исклю­чений)? С одной стороны, опущения союзов, сокращения,
    подразумевания, с другой — плеоназмы, словом, именно то, чем разговорный язык отличается от книжного... какому-то фи­лософу, давнему переселенцу, но все же не афинянину, сказала афинская торговка „Вы иностранцы".— „А почему?" — „Вы говорите слишком правильно; у вас нет тех мнимых неправиль­ностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разго­ворный язык не может обойтись, но о которых молчат ваши грамматики и риторики"»597.

    Высоко оценила декабристская критика и самое стихосло­жение «Горя от ума». «Что касается до стихосложения, то оно таково, какого должно желать в русской комедии и какого мы доныне не имели» (Сомов). В полном соответствии с декабрист­ской оценкой стояла оценка языка комедии Пушкиным: «О сти­хах я не говорю: половина должны войти в пословицу». Когда, развивая эту же пушкинскую мысль, В. Ф. Одоевский в своей статье писал, что слыхал «целые разговоры, взятые из „Горя от ума"», Пиллад Белугин издевательски требовал представить узаконенное число свидетелей, объявлял говорящих глупцами, которые сами не в состоянии связать двух мыслей, раз заим­ствуют целые разговоры, и отпускал пошлости, спрашивая, были ли эти говорящие трезвы, а то пьяный кого хочешь может процитировать... Так яростно, прибегая к оружию клеветы и пошлости, напала критика на великую русскую комедию в первый же год ее распространения.

    Совершенно ясно, что те два лагеря, которые существовали в действительности и были отражены в комедии, вновь заявили о своем существовании — уже при обсуждении написанной комедии в полемике 1825 г. Да иначе и быть не могло. Самое любопытное то, что критики великолепно сознавали себя людь­ми разных партий, противоположных мировоззрений. Эту про­тивоположность приходится не только видеть в самом существе вопросов, поднятых полемикой, они прямо и открыто формули­рованы враждующими сторонами, об этом можно прочесть в самой критике: «Чтобы рассматривать ее (комедию) с настоя­щей точки зрения, должно откинуть пристрастие духа партии и литературное староверство» (Сомов). «У всякого есть свое стеклышко, сквозь которое он смотрит на так называемый свет. Немудрено, что у г. Грибоедова и г. Дмитриева сии стеклышки разного цвета. К этому надобно прибавить и разность высоты подзорного места, с которого каждый из них смотрит в свое стеклышко» (Сомов). Сомов процитировал известную басню, говоря о себе, что он «не того прихода», что Пиллад Белугин. Тот с восторгом подхватил сравнение: «Г. Дмитриев с своей стороны может сказать, что г. Сомов хвалит „Горе от ума", бывши одного прихода с автором». Простая фраза Сомова: «Чацкий и прежде и после путешествия питает пламенную
    любовь к родине» вызывает ядовитую реплику Пиллада Бе- лугина: «Мудрено, чтоб г. Сомов знал Чацкого прежде путе­шествия». Лагерь староверов чувствовал за несколькими де­кабристскими критиками многочисленных сторонников, и Пи­сарев с бессильной яростью называл В. Одоевского «тысяча первым защитником „Горя от ума“». Вообще «староверов» раз­дражал даже самый факт полемического оживления, и Пиллад Белугин злобно писал: «„Горе от ума“ недостойно чрезмерных похвал одной половины литераторов и чрезмерной нападки другой половины». Он негодовал на то, что «рукописная ко­медия „Горе от умаа произвела такой шум в журналах, какого не производили ни „Недоросль4*, ни „Ябеда"». С этим перекли­кался и раздраженный вопрос П. А. Вяземского, занявшего крайне половинчатую и в общем неблагожелательную позицию по отношению к «Горю от ума»: «Что скажешь ты о глупой войне за и против Грибоедова?» — писал он Пушкину 7 июня

    1825   г.598

    Конечно, старая вражда Писарева и Дмитриева к Грибо­едову по поводу его эпиграммы и в связи с его московскими литературными отношениями могла сыграть некоторую роль в резкости нападок противной стороны. Однако существо дела не в этом. Оба критика действительно принадлежали к лагерю «староверов», и эта принадлежность ярче всего сказалась на занятой ими позиции.

    Подводя итоги, скажем: именно декабристская критика пер­вая заявила о том, что комедия Грибоедова стоит в ряду клас­сических произведений русской литературы, и вступила в борь­бу со старым миром, отстаивая это высокое место для комедии. «Горе от ума» было именно декабристами объявлено классиче­ским литературным образцом, «феноменом», какого не видали мы от времен «Недоросля» (А. Бестужев). Замечательные слова декабриста Бестужева о комедии как бы увенчивают декабрист­скую борьбу за великую русскую национальную пьесу,— так блещет в них подлинная мысль настоящего деятеля, истори­чески оценивающего закономерности развития: «Предрассудки рассеются, и будущее оценит достойно сию комедию и поста­вит ее в число первых творений народных».

    3

    Таким образом декабристская полемика о «Горе от ума» конца 1824 г. и первой половины 1825 г., несмотря на цензур­ные стеснения, сумела поднять и поставить многие важные вопросы, которые и позже остались живыми и основными для оценки комедии. Она поставила вопросы о реалистичности

    комедии, о противоположности двух лагерей, о правоте героя, о языке комедии, она справедливо отвергла попытки обвинить комедию в нереалистичности, в отсутствии правильной компо­зиции, завязки, хода действия, отвергла попытку объяснить ее происхождение через подражание иностранным образцам, охулить ее язык; она разоблачила попытку дискредитировать идеологию героя. Однако все эти большие вопросы приходилось ставить сдавленно и приглушенно. Цензура теснила критику декабристского лагеря. Противный лагерь уводил критику на путь мелочей и придирок к языку. Многие вопросы при дан­ных цензурных условиях просто невозможно было поставить. Естественно в силу этого, что характер полемики не удовлетво­рял ни Грибоедова, ни всю декабристскую петербургскую группу. Последнее явствует из того, что с мая 1825 г. она больше в печати не выступает. Расширить идейную сторону полемики в силу цензурных условий было невозможно, препираться же о стилистических мелочах было не только скучно, но и недо­стойно для высоты предмета.

    Грибоедов, очевидно весною 1825 г., получил целую «тетрад­ку» Бегичева против Дмитриева: «Ты не досадуй, что я до сих пор позамедлил ответом на милое твое письмо с приложением антикритики против Дмитр[иева]»,— писал Грибоедов Беги­чеву 18 мая 1825 г. Отсюда можно предположить, что письмо Бегичева с приложением «антикритики» пришло к Грибоедову примерно в конце апреля или самом начале мая. «Ты с жаром вступился за меня, любезный мой Вовенарг. Благодарю тебя и за намерение и за исполнение,— продолжал Грибоедов.— Я твою тетрадку читал многим приятелям, все ею были очень довольны, а я вдвое, потому что теперь коли отказался ее пе­чатать, так, конечно, не от того, чтобы в ней чего-нибудь не доставало. Но слушай. Я привык тебя уважать; это чувство к тебе вселяю в каждого нового моего знакомца; как же ты мог думать, что я допущу тебя до личной подлой и публичной схват­ки с Дмитриевым]: личной и подлой потому что он одною вы­ходкою в В[естнике] Е[вропы] не остановится, станет писать, пачкать, бесить тебя, и ты бы наконец его прибил. И все это за человека, который бы хотел, чтобы все на тебя смотрели как на лицо высшего значения, неприкосновенное, друга, хра­нителя, которого я избрал себе с ранней молодости, коли отчасти по симпатии, так ровно столько же по достоинству. Ты вспомни, что я себя совершенно поработил нравственному твоему пре­восходству. Ты правилами, силою здравого рассудка и характе­ра всегда стоял выше меня. Да! и коли я талантом и чем-нибудь сделаюсь известен свету, то и это глубокое благоговейное чувство к тебе перелью во всякого моего почитателя. Итак, плюнь на марателя Дмитриева»599. Грибоедов пишет и В. Ф. Одо­
    евскому в Москву от 10 июня: «Виноват, хотя ты за меня подвизаешься, а мне за тебя досадно. Охота же так ревностно препираться о нескольких стихах, о их гладкости, жесткости, плоскости, между тем тебе отвечать будут и самого вынудят за брань отплатить бранью. Борьба ребяческая, школьная. Какое торжество для тех, которые от души желают, чтобы отечество наше оставалось в вечном младенчестве!!!»

    Эта точка зрения — едва ли не изъявление мнения всей декабристской петербургской группы. Оно очень хорошо объясняет прекращение выступлений в печати со стороны де­кабристов. Последний лай Пиллада Белугина раздался вновь из подворотни «Вестника Европы» лишь в декабре 1825 г.,— это и был конец полемики.

    Но каковы же были эти более высокие идейные вопросы, которых вообще нельзя было поставить из-за цензурных стес­нений? Прежде всего ясно, что нельзя было расширить и пол­ностью развернуть аргументацию и тех вопросов, которые все же, хоть и в сдавленном виде, сумела поставить декабристская полемика; это, по собственному признанию критиков из декаб­ристского лагеря, «завело бы их слишком далеко» (Сомов). Но были и другие литературные вопросы, горячо интересовав­шие декабристов, поставить которые в печати было бы невоз­можно. О них можно судить по сохранившейся переписке Рылеева и А. Бестужева с Пушкиным, относящейся к этому же времени. Все эти вопросы имеют отношение и к «Горю от ума».

    Чтобы полностью уяснить себе взаимосвязь поставленных в этой переписке вопросов с обсуждением комедии Грибоедова, необходимо еще раз напомнить, что вопрос о создании достой­ной русской национальной литературы — причем в больших литературных формах — был постоянным в культурной про­грамме декабризма. Еще в эпоху Союза Благоденствия в поли­тической утопии Улыбышева «Сон» во весь рост был поставлен вопрос о создании великой русской национальной литературы больших форм — о трагедии, комедии и эпопее. Создание этой литературы могло быть достигнуто только в силу освободитель­ной работы революции. Старец в утопии «Сон», являющийся проводником автора по послереволюционному Петербургу, говорит, что русский народ стал нацией лишь после револю­ционных событий: «наши литературные труды несли уже печать упадка, еще не достигнув зрелости, и нашу литературу, как и наши учреждения, можно сравнить с плодом, зеленым с одной стороны и сгнившим — с другой. К счастью, мы заметили наше заблуждение. Великие события, разбив наши оковы, вознесли вас на первое место среди народов Европы и оживили также почти угасшую искру нашего народного гения. Стали вскрывать
    плодоносную и почти не тронутую жилу нашей древней народной словесности и вскоре из нее вспыхнул поэтический огонь, который и теперь с таким блеском горит в наших эпопеях и трагедиях. Нравы, принимая черты все более и более харак­терные, отличающие свободные народы, породили у нас хоро­шую комедию, комедию самобытную...»600.

    На заседаниях той же «Зеленой лампы» критики, как уже указывалось, разбирали ранние комедии Грибоедова «При­творная неверность» и «Молодые супруги» и подчеркивали несамобытность, подражательность обоих произведений. «При­творная неверность. Комедия в 1-м действии, перевод с фран­цузского Грибоедова и Жандра»,— говорилось в отчете о теа­тральном репертуаре, читанном на заседаниях «Зеленой лампы». «Молодые супруги. Комедия в 1-м действии в подражание фран­цузскому г-на Грибоедова...»801 Эти произведения не были тем, чего искали и о чем мечтали декабристы,— самобытной, нацио­нальной русской комедией. Старец в «Сне» с удовлетворением говорит собеседнику: «Наша печать не занимается более повто­рением и увеличением бесполезного количества этих переводов французских пьес, устаревших даже у того народа, для которого они были сочинены. Итак, только удаляясь от иностранцев, по примеру писателей всех стран, создавших у себя националь­ную литературу, мы смогли поравняться с ними, и, став их победителями оружием, мы сделались их союзниками по гению». Нечего говорить о том, что эти мысли разделял и сам Грибоедов, называвший свои первые подражательные комедии «комедий- ками» и мечтавший о подлинном национальном произведении, большой формы. Автор монолога Чацкого о французике из Бордо, ненавистник «пустого, рабского, слепого подражания», совпадал в этом с декабристами602.

    В «Горе от ума» декабристы и увидели монументальное, большой формы произведение — долгожданную национальную комедию. Этот план оценки и был взят А. Бестужевым, когда он давал свою пророческую формулировку о комедии Грибоедо­ва, как об одном из «первых творений народных». Это была оценка в плане констатации возникновения национального про­изведения большой формы. Развернуть всю систему этих мыслей в царской подцензурной печати декабристы во время полемики 1825 г., разумеется, не могли.

    Однако этим дело не ограничивалось. Переписка Рылеева и Бестужева с Пушкиным ставила еще одну проблему. Она возникла из сравнения «Горя от ума» с «Евгением Онегиным». С точки зрения декабристов, сравнение было в пользу «Горя от ума» и к невыгоде «Евгения Онегина». Появление «Горя от ума» в общем совпало с выходом в свет первых песен «Евгения Онегина», и декабристы (Бестужев, Рылеев) не были удовле­
    творены «Евгением Онегиным», хотя и признавали ряд его высоких достоинств.

    В литературоведении широко распространено мнение, что декабристы признавали лишь историко-романтическую тема­тику и поэтому недооценивали «Евгения Онегина»; далее обычно следует характеристика этого подхода декабристов к литературе как узкого, а пушкинского как более широкого. На мой взгляд, эта концепция неправильна. Тот глубоко дружеский, не анта­гонистический спор, который завязался между Пушкиным и декабристской группой в начале 1825 г., имел в центре своем вовсе не вопрос о выборе темы из той или иной области, а вопрос о самой постановке выбранной темы или, употребляя превосход­ное выражение декабриста Бестужева, о способе «проникно­вения» в тему.

    Документальный комплекс полемики неполон: в нем, по- видимому, отсутствуют и некоторые пушкинские письма, и письма декабристской стороны; например, отсутствует первое январское письмо А. Бестужева к Пушкину, о котором Пушкин упоминает в письме к Рылееву от 25 января 1825 г. из Михай­ловского: «Бест[ужев] пишет мне много об Онегине — скажи ему, что он не прав: ужели хочет он изгнать все легкое и ве­селое из области поэзии». Пушкин защищает свое право из­брать сюжет из светской жизни. Но недоразумение разъясняет­ся: оказывается спор не в этом, и Рылеев и Бестужев признают право поэта на выбор сюжета из светской жизни. «Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область поэзии»,— пишет ему Рылеев от 12 февраля.— «Что свет можно описывать в поэтических формах — это несомненно»,— также соглашается А. Бестужев (письмо от 9 марта). В чем тогда спор? Спор — в самой трактовке светской темы, в постановке ее, в проникновении в нее. Герой поэмы Евгений Онегин Пушкиным не противопоставлен свету (как, например, Чацкий, добавим мы от себя), а слит с ним, поэтому движение в «Евгении Оне­гине» получается, по мнению декабристов, не от борьбы героя с противостоящей ему средой, которой он антагонистичен, а от других причин. Вот в этом-то и есть существо спора. «Что свет можно описывать в поэтических формах, это песомненно,— пишет Бестужев Пушкину 9 марта,— но дал ли ты Онегину Поэтические формы, кроме стихов, поставил ли ты его в кон­траст со светом, чтобы в резком злословии показать его резкие черты? Я вижу франта, который душой и телом предан моде, вижу человека, которых тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность и мизантропия и странность теперь в числе туалет­ных приборов. Конечно, многие картины прелестны, но они не полны, ты схватил петербургский свет, но не проник в него»603.

    Последние слова только что приведенной цитаты замеча­тельны: ясно, что для декабристов «проникновение» в предмет было в данном случае равнозначно контрастному, антагони­стическому противопоставлению героя свету. Отсюда и декаб­ристское требование сатиры на строй. Такого контраста у Пуш­кина не было. Дальнейшая полемика ясно показала, что глу­боких расхождений по этому вопросу между Пушкиным и де­кабристами не было: Пушкин, и т^к удивлявшийся, что его Евгений «протерся» сквозь цензуру, объяснил друзьям, что он в поэме сознательно не ставил, да и не мог ставить по понят­ным причинам, требуемых ими вопросов. «Нет, моя душа, мно­го хочешь. Где у меня сатира? о ней и помину нет в Евг[ении] Он[егине]. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатире»,— отвечал Пушкин Бестужеву 24 марта 1825 г. Зимний дворец находился как раз на набережной.

    Следя за дальнейшей эволюцией сюжета «Евгения Онегина» в замыслах Пушкина уже после восстания 14 декабря, мы не можем не отметить его перерастания в сюжет именно того ха­рактера, о котором мечтали декабристы. Пушкин хотел сделать Евгения Онегина декабристом, привести его на Сенатскую пло­щадь, иначе говоря, несомненно, противопоставить его дво­рянскому обществу в антагонистической форме. Это неизбежно повлекло бы за собою и элементы острого сатирического изоб­ражения строя: в «Странствии Онегина» и были картины угне­тения людей в военных поселениях, которые Пушкину при­шлось, как свидетельствует Катенин, выбросить из поэмы в силу их чрезмерной для цензуры недопустимой политической остро­ты. А вместе с тем и вся VIII песнь, «как бы оскудевшая» в силу этих купюр, оказалась неприемлемой для поэта. Поэтому обычное толкование спора Пушкина и декабристов как спора сторонника разнообразных и широких поэтических литератур­ных форм, наполненных реалистическим содержанием, со сто­ронниками более узких форм историко-революционной роман­тики («псковской свободы», Наливайки, Волынского и пр.) необходимо признать неточным, искусственно-суженным, а стало быть, и неправильным. Взгляд декабристов на литера- туру был значительно шире. Рылеев и Бестужев против «бе­мольной поэзии» романтика Жуковского, говорят даже о его «пагубном влиянии на русскую словесность», но тот же Рылеев умоляет Пушкина не подражать революционному романтику Байрону, столь им ценимому, а итти своей дорогой. Декабри­сты восхищались «Горем от ума» и признавали его «своим» произведением, хотя «Горе от ума» не имело ни малейшего от­ношения ни к «псковской свободе», ни вообще к какому бы то ни было сюжету историко-революционной романтики; сюжет его был, несомненно, почерпнут из светской жизни и заполнен
    не романтическим, а настоящим реалистическим содержанием. Но в том-то и дело, чтобы герой был
    противопоставлен «свету». Разумеется, всех этих вопросов декабристы не могли полностью поставить в подцензурной полемике 1825 года. Но сохранив­шийся о них документальный материал, драгоценный и сам по себе, вдвое ценен для нас, поскольку, несомненно, вводит в круг тех литературных идей, участником обсуждения которых был Грибоедов в зиму 1824/25 г.604

    Так из общеполитических споров на квартирах Рылеева, Бестужева, Одоевского, в тесной связи с живыми обществен­ными проблемами времени, органически выросла крупнейшая литературно-критическая тема — оценка «Горя от ума». Тут же определился и первоклассный по значению круг общелитера­турных вопросов, волновавших современников.

    Восстание 14 декабря явилось, так сказать, пятым действием «Горя от ума», когда сразу тридцать строевых начальников, восхищавшихся своим единомышленником — Чацким, заняли места на Исаакиевской площади перед тремя тысячами восстав­ших солдат. Командир, приведший на площадь первый восстав­ший полк — лейб-гвардии Московский,— Александр Бестужев и был первым литературным защитником «Горя от ума», глу­боко и верно определившим его подлинное значение как «тво­рения народного». Восстание было разгромлено — видимость «последнего слова» в борьбе старого с новым осталась пока что за царизмом. Но поклонники «Горя от ума» отстаивали на Сенатской площади то новое, которое неодолимо. Это же новое в истории нашей родины защищала и любимая ими пьеса — «Горе от ума».


    КИЕВСКОЕ СВИДАНИЕ ГРИБОЕДОВА С ЮЖНЫМИ ДЕКАБРИСТАМИ

    1

    Время поездки Грибоедова в Киев может быть определено с довольно большой точностью на основании его переписки. Принятая в грибоедовской литературе датировка приезда Гри­боедова в Киев «в конце мая» вызывает некоторые сомнения. В письме к Бегичеву от 18 мая 1825 г. Грибоедов пишет, что его отъезд задержан внезапной смертью А. А. Столыпина, с которым он собирался ехать. Если класть на эту задержку хотя бы 2—3 дня (после написания письма), дня 2 на сборы в дорогу, дня 3—4 на переезд из Петербурга в Москву (летние передвиже­ния на лошадях медленнее зимних), хотя бы 2—3 дня на пре­бывание в Москве,где он рассчитывал повидаться с родными перед отъездом на Восток, дня 3—4 на передвижение из Москвы в Киев,— то мы получим в сумме дней 12—14 и почти неизменно придем к первым числам июня. Навстречу этой датировке идет и выражение киевского письма Грибоедова к В. Ф. Одоев­скому: «Хорошо, однако, что побывал здесь в начале июня»,— о мае Грибоедов не упоминает. Первое, дошедшее до нас его письмо из Киева, датировано 4 июня,— мы узнаем из него, что он уже успел отправить письма с первыми впечатлениями и осмотреть город. Вернее всего, он приехал в Киев 1—2июня 606,, В Киеве Грибоедов пробыл долее 10 июня: этой датой по­мечено его письмо из Киева к В. Ф. Одоевскому; он в общем собирается ехать дальше, но думает еще посетить ярмарку в Бердичеве, «которая начнется послезавтра», и заехать в Лю- бар к Артамону Муравьеву. Следующее письмо к С. Н. Беги­чеву из Симферополя датировано уже 9 июля 1825 г.,— Гри­боедов в этот момент уже объехал южную и восточную часть Крымского полуострова. Таким образом, можно предположить, что он пробыл в Киеве, свыше десяти дней. На следствии он показывает, что уехал внезапно, почему-то не простясь,— мы


    остановимся на этом ниже,— повидимому, заезд его в Любар не состоялся.

    Что же происходило в Киеве? Приезд Грибоедова в Киев вдруг привел в необычное движение всю Васильковскую упра­ву. Нельзя отвергнуть предположение, что южные декабристы были заранее предупреждены о его приезде и потому так быстро и организованно пришли в движение.

    Около Грибоедова сейчас же оказывается один из глава­рей Васильковской управы Бестужев-Рюмин, через специаль­ного нарочного вызывается из Василькова основной руково­дитель управы Сергей Муравьев-Апостол; тут же появляется Сергей Трубецкой, который еще в конце 1824 г. переехал в Киев, получив должность дежурного офицера штаба 4-го пехотного корпуса, и развил активнейшую деятельность по объединению Северного общества с Южным через голову Пе­стеля. Добавим Артамона Муравьева и Матвея Муравьева- Апостола — и мы получим довольно внушительный актив Васильковской управы Южного общества.

    В одной из работ Н. К. Пиксанова мы читаем: «В июне

    1825    г. Грибоедов попал в Киев»606. Можно задать фамусов- ский вопрос: «Попал или хотел попасть?» Видя далее Грибо­едова в таком оживленном декабристском^окружении, законно и продолжить фамусовские вопросы: «Да вместе вы зачем? Нельзя, чтобы случайно...»

    Рассматривая историю тайного общества 1823—1825 гг., нельзя не отметить все возраставшую потребность самого тес­ного и частого конспиративного общения Северного и Юж­ного обществ. Учтем, что вырабатывалась общая платформа и шла подготовка к открытому выступлению. Неотложные вопросы требовали уяснения и согласования. Поездки с севера на юг и с юга на север идут непрерывно. Использовался каждый надеж­ный человек. Напомним о поездках с конспиративными целями и поручениями Барятинского, Волконского, Пестеля, Матвея Муравьева-Апостола, еще два раза Волконского, Швейков- ского, Давыдова, Никиты Муравьева, Бригена, Поджио, На­рышкина. Это была система связи двух тайных организаций. Поездки вызваны необходимостью обсудить важнейшие вопро­сы: Барятинский вел переговоры о «соединении» обоих обществ и выработке общей платформы; Пестель приезжал для обсуж­дения принципов «Русской правды» и также для выработки общей платформы; Швейковский приезжал для переговоров о единстве действий между Васильковской управой и северя­нами; Никита Муравьев, приехав в Москву, созывал собрание по поводу намерения Якубовича убить царя; Нарышкин по­слан на юг также с целью обсудить проект Якубовича. Чтобы представить себе, какие конспиративные поручения давались
    декабристами людям, не состоявшим формально в тайной ор­ганизации, но связанным с нею близким друзьям, облеченным полным доверием, можно привести пример декабриста Бри­гена, который поехал от Северного общества к Южному позже Грибоедова. Декабрист Бриген, формально не состоявший чле­ном общества, был отправлен Рылеевым к Трубецкому в Киев, чтобы: 1) согласовать с Трубецким вопрос о необходимости подготовить кронштадтских офицеров для насильственного вывоза за границу царской семьи на тот случай, если импера­тором будет отвергнута конституция, предложенная Великим собором (учредительным собранием), 2) доставить Трубецкому устав тайного общества— «орден восстановления», полученный Рылеевым от декабриста Завалишина, 3) уведомить Трубец­кого о намерении Якубовича убить царя, 4) спросить у Трубец­кого о состоянии принадлежавших тайному обществу денежных сумм 607.

    Принимая во внимание все только что сказанное, можно предположить, что и встреча Грибоедова с декабристами в Киеве не была простой случайностью. Дальнейшее изложение подтвердит это.

    2

    В следственном деле Грибоедова даются две версии киев­ской встречи. Первая принадлежит Грибоедову,— именно он объясняет встречи с декабристами как чисто случайные; неко­торые декабристы дают иное объяснение, указывая, что речь шла о приеме Грибоедова в члены общества. Можно усомнить­ся в правильности обеих версий.

    Первым заговорил о киевском свидании Сергей Трубецкой в том же показании от 23 декабря 1825 г.: «Я знаю только из слов Рылеева, что он принял в члены Грибоедова, который состоит при генерале Ермолове, он был летом в Киеве, но там не являл себя за члена; это я узнал в нынешний мой приезд сюда». Это показание еще не дает особых нитей,— оно про­сто констатирует факт посещения Грибоедовым Киева; указа­ние на Ермолова воспринимается лишь как уточнение личностп Грибоедова — речь идет именно о том Грибоедове, который слу­жит при Ермолове. Вопрос о том, виделся ли сам Трубец­кой с Грибоедовым в Киеве,— заботливо обойден. В противоре­чии с утверждением, что Грибоедов — член общества, стоит старательная оговорка, что в Киеве он «не являл себя за члена».

    Участник восстания Черниговского полка М. П. Бестужев- Рюмин, взятый на месте восстания с оружием в руках, дал свои показания о киевском свидании 27 января 1826 г. Вопрос следствия, обращенный к нему, гласил: «Какая именно была
    та совершенно необходимая надобность, для которой просили вы Сергея Муравьева побывать у вас, хотя только на несколько часов, в то время, когда находились у вас Артамон Муравьев с некоим Грибоедовым? Кто именно был сей последний и в чем состояло требуемое вами свидание Сергея Муравьева с ними?» Бестужев-Рюмин крайне лаконически и явно не желая вдавать­ся в подробности ответил: «Дабы он видел Артамона и приятеля его Грибоедова, кои не могли остаться долго в Киеве. Грибо­едов служил при Ермолове» 608.

    29 января следственный комитет запросил Артамона Му­равьева: «Кто именно был тот Грибоедов, с которым вы, при­ехав к Бестужеву, нетерпеливо желали видеться с Сергеем Муравьевым, за которым Бестужев посылал нарочного, и в чем заключались как предмет требуемого свидания с ним, так и взаимные ваши разговоры?» Артамон Муравьев отвечал: «Грибоедов, которого желал познакомить с Муравьевыми, тот самый, который при генерале-от-артиллерии Ермолове на­ходится. Желание мое видеть Сергея Муравьева тогда истинно было родственное и дружеское, касательно Грибоедова, то го­воря о моем брате, как об особенно умном человеке и зная, что Грибоедов предполагал остаться в Киеве, то хотел доста­вить ему этим удовольствие. С Муравьевым Сергеем я видел­ся тогда коротко, ибо он приехал он (sic!) в полдень, а уехал на другое утро рано. Во время же его бытности сих несколь­ких часов приехала моя жеиа, с которою я 6 месяцев не виделся. При мне разговор их, в котором я участвовал урывками, был общий и не касающийся до общества».

    Показание Артамона Муравьева внутренне противоречиво, в нем не сведены концы с концами. Грибоедов вовсе не пред­полагал остаться в Киеве — и Артамону Муравьеву, и всем, с ним говорившим, было прекрасно известно, что едет он обратно на службу к Ермолову в Грузию, что в Киеве он— проездом. Явная неправда была наспех всунута в показание для мотивировки, почему человека, проездом остановившегося в чужом городе, надо спешно знакомить с другим человеком и вызывать последнего из другого города только потому, что этот человек — умный. Позже окажется, что и место свидания показано ложно,— у Бестужева-Рюмина Грибоедов не был. Последняя оговорка отводит тему о тайном обществе из разго­вора — просто познакомились два умных человека и в период от полудня одного дня до утра другого говорили на общие темы. Все это крайне неправдоподобно и очень плохо скомпановано.

    Сопоставляя же показание Артамона Муравьева с показа­нием Бестужева-Рюмина, находим ряд противоречий. Артамон Муравьев показывал, что он вызывал умного Сергея Муравь­ева для знакомства с Грибоедовым, чтобы доставить им
    обоюдное удовольствие. Бестужев-Рюмин, наоборот, говорил, что он вызывал Сергея Муравьева для свидания прежде всего с Артамоном Муравьевым, а также с его приятелем Грибоедо­вым,— причиной вызова на первом плане оказывается свида­ние именно Сергея Муравьева с Артамоном. Все это шито бе­лыми нитками: Артамон Муравьев уже полгода жил в Люба- ре, где стоял его Ахтырский гусарский полк,— из Любара шла прямая дорога на Васильков и Киев; выехав в Киев встречать жену, Артамон Муравьев, если ему было нужно видеть Сер­гея Муравьева, мог легко сам проехать не через Брусилов, а через Васильков или, наоборот, отправиться с женой из Киева в Любар также через Васильков — так декабристы нередко и ездили. Особенно просто это было для Артамона Муравьева, полкового командира, менее зависимого в своих действиях от разрешения начальства, чем младшее офицерство. В прямом противоречии с показанием Артамона указана и причина: Бе­стужев-Рюмин вызывает Сергея Муравьева-Апостола якобы потому, что Артамон Муравьев и Грибоедов «не могли остаться долго в Киеве», а Артамон Муравьев — прямо противоположно тому показывает: потому что Грибоедов будто бы именно пред­полагал остаться в Киеве.

    Специальный вызов Муравьева подчеркивал важность сви­дания, указывал на какую-то неотложную в нем нужду и на особое значение участия в свидании главы Васильковской упра­вы Южного общества — Сергея Муравьева-Апостола. След­ствие запросило последнего 31 января 1826 г.: «Комитету из­вестно, что Артамон Муравьев приезжал с Грибоедовым к подпоручику Бестужеву и что сей последний посылал к вам записку с нарочным, которою требовал приезда вашего к нему хотя только на несколько часов по крайней надобности в сви­дании. Поясните: какая была та необходимая надобность, для которой призывал вас Бестужев к свиданию с Муравьевым и Грибоедовым? Кто именно сей последний и где теперь нахо­дится?» Последний вопрос был со стороны комитета довольно лицемерным, ибо уже более недели тому назад (22. I) Гри­боедов был арестован и накануне дня, когда задали вопрос, уже выехал с фельдъегерем из Екатеринодара в Петербург. Сергей Муравьев дал довольно пространный ответ: «В июне или июле месяцах 1825-го года Бестужев с баталионом Пол­тавского полка был в карауле в Киеве, в то время, когда А. Муравьев приезжал в Киев же, не к Бестужеву, а на встре­чу жены, ехавшей из Петербурга; Бестужев действительно посылал ко мне записку и приглашал меня приехать видеться с А[ртамоном] Муравьевым, коего я не видел с самого моего отъезда из Петербурга и который при всем своем желании быть у меня не мог для сей поездки бросить жены. К тому же Бесту-
    укев просил меня в записке приехать на несколько часов, не столько по крайней надобности свидания, сколько потому, что знал, что я не люблю отлучаться от полка, в коем, к тому же, имел занятие. Грибоедов был действительно в то же самое время в Киеве, куда он однакож не с Муравьевым приехал, ибо, если не ошибаюсь, он ехал из Москвы в Грузию, где он имеет долж­ность. Я с ним тут познакомился таким образом, что он знает, что я — Муравьев, а я — что он Грибоедов. Об обществе же ни слова не было говорено между нами, и он не член наш». Несмотря на пространность ответа, вопрос не уясняется. Про­тиворечия ответа — кричащие. Во-первых, С. Муравьев-Апо- стол не дает ответа по существу,— остается неясным, в чем именно состояла надобность видеть столь спешно Артамона Муравьева. Довод, что с Петербурга не видались, глухо говорит о чисто дружеском смысле встречи — без всяких особых при­чин, просто решили повидаться. Грибоедов как причина сви­дания устранен совершенно — все дело было в Артамоне,— с Грибоедовым же знакомство было столь беглым, что были только обоюдно названы фамилии: «Он знает, что я — Мура­вьев, а я — что он Грибоедов» — вот и все. Следственный ко­митет вовсе не спрашивал о разговорах относительно тайного общества и о том, член ли его Грибоедов, но сам Муравьев, боясь этого вопроса, спешит его предупредить и заверяет ко­митет, что Грибоедов — не член общества и что разговоров о тайном обществе не было. Кто такой Грибоедов и где он — этот вопрос оставлен без ответа. С. Муравьев более отвечал ходу своих мыслей, чем вопросам следствия, и стремился к од­ному — совершенно изъять Грибоедова как причину свида­ния, знакомство с ним сделать шапочным, случайным609.

    Уже из сделанного обзора совершенно ясно: скрывается что-то важное, ответы путаны, противоречивы и не соответ­ствуют истине.

    Четырнадцатого февраля 1826 г. следствие, уже твердо установившее самый факт свидания Грибоедова с декабриста­ми в Киеве и по общему ходу дела сильно заинтересованное Ермоловым, задало Рылееву вопросы о Грибоедове. Спросив вообще о принятии Грибоедова в члены общества, комитет по­ставил и специальные вопросы о киевском свидании: «Не было ли сделано ему поручения о свидании с кем-либо из членов Южного общества, а также и о распространении членов оного в корпусе генерала Ермолова, и не имели ли вы от него уве­домления об успехах его действий?» Рылеев ответил: «Слышал я от Трубецкого, что во время бытности Грибоедова в про­шлом году в Киеве некоторые члены Южного общества также старались о принятии его в оное, но не успели в том по тем же причинам, по каким и я принужден был оставить его». Этот
    ответ вводил «неожиданную» тему, ни намеком не проявившую себя в показаниях южных декабристов, и разоблачал Трубец­кого: оказывается, он говорил Рылееву о южной попытке «при­нять Грибоедова в члены общества»: признайся он в этом в первом ответе — немедленно последовал бы вопрос о его лич­ном в этом участии, поскольку в дни свидания он был в Киеве.

    Следствие в тот же день отнеслось с вопросом к Трубец­кому. Тот признался, что «рассказал ему [Рылееву], что Гри­боедов был в Киеве п что его там „пробовали" члены Южного общества, но он не поддался; — это слышал я от Полтавского пехотного полка поручика Бестужева, который, кажется, с Артамоном Муравьевым имели намерение открыть Грибоедову существование их общества и принять его, но отложили оное, потому что не нашли в нем того образа мыслей, какого желали. На это мне Рылеев ничего не отвечал, и я остался при мнении, что он принял Грибоедова».

    Ответ Трубецкого вновь обходит вопрос о его личном участии в киевском свидании— он пока ни при чем, он только слышал нечто от Бестужева-Рюмина. Между тем свидание Грибоедова с Бестужевым-Рюминым происходило, как мы сей­час увидим, именно на квартире у Трубецкого. Характерно, что и Грибоедов признает, что видел С. Муравьева-Апостола у Трубецкого^10. Вопиющее противоречие в основной теме показания бросается в глаза. Трубецкой в разговоре с Рылее­вым не мог бы не заинтересоваться вопросом, почему Грибо­едов — член тайного общества на севере, на юге вдруг не ока­зался таковым? Почему понадобилось принимать его вновь и для этого приводить в движение всю Васильковскую управу? Бросается в глаза заботливое устранение себя из этого дела. Почему так планомерно уклоняться от совсем не компромети­рующего признания: и я, мол, Трубецкой, пытался принять в общество Грибоедова, но из этого ничего не вышло? Что тут было бы опасного для Трубецкого, за которым уже числилось гораздо больше вин — в том числе активная деятельность по под­готовке восстания 14 декабря, не говоря уже о выясненной роли одного из основателей тайного общества. На этом фоне «вина» неудавшейся попытки принять нового члена была бы просто ни­чем. Уже это рождает подозрение, что и Трубецкой, и южные члены общества пытаются скрыть нечто другое, а вовсе не нич­тожную неудачную (то-есть совершенно неважную для следствия) попытку принять нового члена. Какая это малость для руково­дителя восстания Черниговского полка Сергея Муравьева, взятого на поле восстания с оружием в руках, для Бестужева- Рюмина, находящегося в том же положении! И Сергей Мура­вьев, и Бестужев-Рюмин признались в приеме целой вереницы членов тайного общества, а последний, сверх всего, в присоеди­
    нении к Южной организации целого Общества соединенных славян.

    Дело, очевидно, вовсе не в приеме Грибоедова в члены общества, а в чем-то другом,-- это подтверждается и тем соображением, что для приема нового члена нет никакой нуж­ды приводить в движение всю Васильковскую управу. И стояв­ший в карауле Бестужев-Рюмин, и оказавшийся в одной гости­нице с Грибоедовым Артамон Муравьев — оба имели право принимать новых членов, имели и опыт этого приема, оба по отдельности могли бы уяснить, желает или не желает Грибо­едов быть членом общества.

    Девятнадцатого февраля последовало наиболее любопытное показание по этому вопросу М. П. Бестужева-Рюмина. «Точно ли Вами или кем другим был принят в члены общества кол­лежский ассессор Грибоедов и когда именно?»— спрашивал комитет: «Притом объясните, по какому поводу он был у вас и виделся с Сергеем Муравьевым? Что тогда сообщено ему было о намерениях общества, какого он был о сем мнения и какое дал обещание насчет содействия видам общества и распро­странения членов оного в грузинском корпусе?»

    Опустив вопрос о поводе свидания с Муравьевым и не отве­чая на то, что было сообщено Грибоедову о намерениях обще­ства и какого он был о сем мнения, Бестужев-Рюмин показал: «Грибоедов в общество принят не был по двум причинам: 1) Что служа при Ермолове, он нашему обществу полезен быть не мог;

    2)     Не зная ни истинного образа мыслей, ни характера Гри­боедова, опасно было его принять в наше общество, дабы в оном не сделал он партии для Ермолова, в коем общество наше доверенности не имело. На мое мнение согласились и предложения Грибоедову не делали. Был же он не у меня, а проезжал через Киев вместе с Артамоном Муравьевым, и видел я его только два раза у Трубецкого. С. Муравьева тогда я просил приехать в Киев, дабы ему вышесказанное мнение со­общить. Он его опробовал». Прежде всего бросается в глаза передвижение центра внимания с Грибоедова на Ермолова. Именно Ермолов — центральная тема показания, и то или иное отношение Грибоедова к Ермолову становится критерием принятия или непринятия его в общество. Показание содержит далеко не всю истину, а скрывает что-то очень существенное, это видно из его внутренних противоречий. Открывается, что

    С.   Муравьев приехал, конечно, не для дружеского свидания с Артамоном Муравьевым, как утверждалось ранее, а именно по вопросу о Грибоедове. Если истинный образ мыслей лица, приглашаемого в члены, неизвестен, то нельзя предугадать и его дальнейшего поведения,— сделает ли он в обществе «пар­тию» для Ермолова или не сделает. Очевидно, с Грибоедовым
    произошли такие разговоры, которые уяснили его своеобраз­ное отношение к вопросу и возбудили опасения,— иначе нельзя было бы притти к такому предположению. Если речь шла бы только о простой информации Сергея Муравьева, зачем было бы его
    вызывать из Василькова,— Бестужев-Рюмин мог бы ин­формировать его несколько позже при своих постоянных сви­даниях с ним. Была некая спешность в вопросе о Грибоедове — очевидно, речь шла о каком-то безотлагательном поручении. Выясняется: прежнему показанию Муравьева о шапочном зна­комстве, о том, что Грибоедов и он только узнали фамилии друг друга,— верить нельзя. Выясняются и ранее данные неправиль­ные показания Трубецкого — оказывается, свидание проис­ходило у него на квартире. Самое же любопытное противо­речие — это противоречие двух занумерованных Бестужевым- Рюминым причин; первая: служа при Ермолове, Грибоедов бесполезен для общества; подразумевается: территория эта отдалена, вне круга действия общества, Грибоедов не сможет что-либо сделать для общества, находясь в таком отдалении. Вторая же причина, наоборот, предполагает особого рода нежелательную активность Грибоедова в тайном обществе — он может сделать в обществе партию для Ермолова, следо­вательно, отдаленность территории ни при чем. Предпола­гается, следовательно, что Ермолов может быть как-то заин­тересован в укреплении своего влияния в тайном обществе.

    Совершенно ясна ложность первой причины: то обстоятель­ство, что Грибоедов служит при Ермолове и, следовательно, находится в отдалении — была всегда известна, это не было новостью. Если это было бы причиной непринятия Грибоедова в общество, то вообще и не вставал бы вопрос о его приеме,— решительно все и так знали, что он служит при Ермолове и едет к нему; об этом не приходилось подавать никакого «мнения».

    Опрошенный в тот же день, 19 февраля, Сергей Муравьев- Апостол не внес ничего нового в прежние показания,— он про­должал настаивать на том, что с Грибоедовым «не имел ника­ких сношений по обществу», никогда не принимал его в члены, видел его не у Бестужева, а у Артамона Муравьева, то-есть в гостинице (о Трубецком — ни слова). «Мой брат очень осторожен»,— гласит одна из тщательно зачеркнутых строчек в показаниях Матвея Муравьева-Апостола. Необходимо при­знать справедливость этого мнения о Сергее Муравьеве611.

    Двадцать четвертого февраля волна допроса докатилась, наконец, до самого Грибоедова. Он не изменил ранее взятой линии и остался на позиции полного отрицания: Муравьевых и Бестужева-Рюмина видел случайно, «мельком», «разговоров не только вредных правительству, но в которых требуется хотя несколько доверенности с ними не имел: потому что не успев
    еще порядочно познакомиться, не простясь, уехал». Запрошен­ный вторично 15 марта, Грибоедов ввел в свою аргументацию лишь один дополнительный довод — присутствие дам: «Во вре­мя самого короткого моего пребывания в Киеве один Муравьев туда приехал на встречу жене, с которою дни два, три или ме­нее пробыл в одном трактире со мною; потом они уехали. Дру­гого я видел у Трубецкого, все это было в присутствии дам, и мы, можно сказать, расстались едва знакомыми»612. В этих двух ответах любопытно указание на свидание у Трубецкого, которое тот упорно замалчивал, и неожиданная деталь: уехал «не простясь». Почему Грибоедов, светский человек, щепетиль­ный в соблюдении приличий, вдруг так поступил? Очевидно, к тому были какие-то основания.

    Кажется, что глубокие разноречия в показаниях должны были бы неизбежно повести к очным ставкам. Но таковых не последовало. Комитет почему-то бросил этот клубок нераспу­танным. Будем распутывать его дальше. Подведем пока краткие итоги. Очевидно, целью киевских свиданий было вовсе не при­нятие Грибоедова в члены общества — для этого не надо было бы приводить в движение всю Васильковскую управу и пере­хватывать путника на дороге в дальние края. Очевидно, речь шла о каком-то важном и спешном для Васильковской управы поручении, неотложном деле, в котором должен был принять участие Грибоедов. Дело это явно связано с Ермоловым. Переговоры были резко порваны — Грибоедов, не простясь, уехал. Что же случилось и какое именно поручение ему хотели дать?

    3

    Ответить на этот вопрос можно только предположительно. Нет, и, повидимому, и не предвидится в будущем материалов для бесспорных утверждений. Но изучение всего следственного процесса декабристов в целом дает основания для построения обоснованной гипотезы. Прежде всего необходимо включить событие в общий поток деятельности Южного общества, по­ложить его на фон всего того, что происходило в Васильков­ской управе в первой половине 1825 г. Мы сейчас же обнару­жим, что в этом «фоне» есть свое совершенно определенное место, куда — точно по контурам — укладывается данное собы­тие. Для этого надо ознакомиться с тем, что представляет со­бою так называемый «белоцерковский план» и в каких взаимо­отношениях была в это время Васильковская управа с Пестелем.

    Обратим внимание на одну существенную деталь. Грибо­едова хотят принять в общество — это будто бы не удается. Приняли ли нового члена, или не приняли, — при любом исходе
    это должно было бы стать известно главе Южного общества — Пестелю, такова была обычная практика при приеме новых членов. Однако, к удивлению нашему, Пестель не знает ровно
    ничего о попытке принять Грибоедова; Барятинский alter ego Пестеля — также ничего не знает об этом. Каменская управа (Волконский и Давыдов) также решительно ничего не знает. «О принадлежности коллежского ассессора Грибоедова к тай­ному обществу не слыхал я никогда ни от кого...»,— показы­вает Пестель. «Неизвестно также мне, член ли он тайного общества»,— показывает Барятинский.

    В первой половине 1825 г. глубокая внутренняя борьба между Пестелем и Васильковской управой нарастала и развива­лась 613. Опередить Пестеля, начать осуществление такого пла­на, где ему отводилась бы самая незначительная роль, держать в своих руках инициативу — таково было решение Васильков­ской управы. Этот план связан был и с постоянной позицией Сергея Муравьева — требованием незамедлительного высту­пления: «Я с 1823 г. в Киеве, в Каменке и при всяком случае уго­варивал всегда членов отбросить всякую медленность, дока­зывая им, что, решившись раз на толикое дело, они поступили бы безрассудно, оставаясь в бездейственности, то они сим умножают лишь опасности, на каждом шаге нам угрожающие». В конце 1824 г. и возник в Васильковской управе Южного об­щества революционный план, известный в следственных делах под названием «белоцерковского» 614.

    В конце лета или в начале осени 1825 г. предполагался царский смотр 3-го корпуса после обычных летних лагерей. Смотры эти не были новостью, они не раз уже имели место и раньше. Предполагалось, что Александр I остановится в име­нии графини Браницкой — Белой Церкви, где и должно было произойти решительное выступление тайного общества. Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин, авторы плана, проектировали поставить в караул к государю членов тайного общества, пере­одетых солдатами, «захватить» императора и «нанести ему удар». Дальнейший план действий после цареубийства состоял в сле­дующем: «Издание двух прокламаций, одну — войску, другую— народу, затем следование 3-го корпуса на Киев и Москву с на­деждою, что к нему присоединятся прочие на пути его распо­ложенные войска без предварительных даже с ними сношений, полагаясь на общий дух неудовольствия. В Москве требовать от Сената преобразования государства. Между всеми сими дей­ствиями 3-го корпуса надлежало всем остальным членам союза содействовать революции. Остальной части южного округа занять Киев и в оном оставаться. Северному округу поднять гвардию и флот, препроводить в чужие край всех особ импера­торской фамилии и то же сделать требование Сенату, как и тре­
    тий корпус. Потом ожидать от обстоятельств, что окажется нужным к дальнейшим действиям»615.

    Предложенный Васильковской управой белоцерковский план был обсужден на обычном январском съезде руководите­лей Южного общества во время контрактовой ярмарки (1825) и встретил решительное несогласие Пестеля и его сторонников. Они считали этот план неподготовленным, авантюрным, преуве­личивающим силы Южного общества и обреченным на провал. Пестель считал военную революцию возможной единственно в том случае, если она начнется не на периферии, а в Петербур­ге, где можно будет сразу захватить не только царя, но и все центральные правительственные учреждения, сразу силою ору­жия поставить от себя в зависимость Сенат и Государственный совет.

    Однако непринятие плана на январском съезде 1825 г. не помешало ему вновь возродиться и получить дальнейшую раз­работку после съезда в той же Васильковской управе, которая не соглашалась с Пестелем и вела свою линию.

    Этот план и лег в дальнейшем в основу того замысла совме­стных действий, который был разработан Южным и Северным обществами декабристов и который был столь неожиданно для них отменен новой создавшейся ситуацией — внезапной смертью Александра I, междуцарствием, неотложной необходимостью выступить в день второй присяги.

    Чтобы понять конкретную обстановку всей этой внутренней борьбы, надо вспомнить, что с конца 1824 г. одно из централь­ных лиц Северного общества передвинулось с севера на юг и оказалось в Киеве, в нескольких часах езды от Васильковской управы. Член Северной думы князь Сергей Трубецкой, реши­тельный антагонист Пестеля, приехал в Киев в качестве дежур­ного офицера штаба 4-го пехотного корпуса. Князь приехал с женой и пожитками и прочно обосновался в Киеве почти на год. Подобный визит с севера на юг, конечно, в корне отличался от всех предыдущих визитов с юга на север. Поездки Барятин­ского в 1823 г., Пестеля в 1824 г. и др. занимали сравнитель­но мало времени, приезд же Трубецкого был прочен и рас­считан на длительное воздействие. Характерно, что Трубецкой уже жил в Киеве во время январского съезда руководителей Южного общества 1825 г., но не был приглашен Пестелем и на съезде не участвовал. «В 1824 г., в исходе отправился я в 4-й корпус... Одна из обязанностей моих была наблюдать за Пестелем, ибо он вовсе отделился»,— показывал Трубецкой. Немедленно по прибытии Трубецкой завязал сношения с Ва­сильковской управой: «Князь Сергей Трубецкой по прибытии в Киев действовал с сею управою», — лаконически, но многозначительно показывает Пестель. Сергей Муравьев и

    Бестужев-Рюмин останавливались на квартире С. Трубецкого, когда приезжали в Киев616.

    Возродившийся, несмотря на несогласие Пестеля, белоцер- ковский план уделял Пестелю незначительную роль — он дол­жен был возглавлять обсервационный корпус в Киеве и воздей­ствовать на херсонские военные поселения. Инициативу революционного действия Васильковская управа всецело брала на себя. После цареубийства в Белой Церкви должно было следовать движение восставших войск к Москве. В это же время начиналось выступление Северного общества в Петер­бурге. Назначение временного правительства производилось именно Северным обществом.

    Вопрос о позиции, которую займет в этот момент корпус Ермолова, играл для инициаторов действия существенную роль. Именно этот корпус, оставшись верным царскому правитель­ству, мог бы нанести всему движению на Москву сокрушающий удар с фланга и воспрепятствовать соединению южных войск с северными. Если же Ермолов перешел бы на сторону револю­ционных войск, успех был бы значительно обеспеченнее; весь юг оказался бы охвачен движением: армия, стоявшая на Укра­ине, пришла бы в движение первой, ее поддержала бы вся полоса южных военных поселений, выступил бы и Кавказский корпус Ермолова,— таким образом вся южная часть империи от Бессарабии до Кавказа оказалась бы охваченной револю­ционным восстанием. Это обеспечило бы успешное движение к Москве и в значительной мере содействовало бы успеху пред­полагаемого соединения с северными войсками в Петербурге. Вопрос о Ермолове имел поэтому самое жизненное значение для тайного общества. Позже довольно хорошо осведомленный писатель эмигрант П. Долгоруков, к которому стекались многие конспиративные сведения, прямо писал в некрологе Батень- кова, что Грибоедов был посредником между декабристами и Ермоловым 617.

    Начало июня, когда Грибоедов проезжал через Киев, было кануном летних лагерей. После лагерного сбора предполагался царский смотр, далее — по планам декабристов — «нанесение удара» царю и начало военной революции. Лагерный сбор кон­чался 15 сентября, следовательно, уже в июньском варианте белоцерковского плана, которым горели его авторы, встретив­шиеся с Грибоедовым в Киеве, выступление предполагалось примерно во второй половине сентября или в самом начале ок­тября. Грибоедов должен был попасть к Ермолову до этого срока. Какое поручение он мог получить? Можно предполо­жить два варианта. Если степень доверия декабристов к Ер­молову и уверенность в существовании тайного общества в Кав­казском корпусе действительно были велики, то Грибоедову
    могло быть поручено и полное
    предварительное оповещение Ермолова о белоцерковском плане, его ходе, сроках и предпо­лагавшейся роли самого Ермолова. Если эта степень была не так велика и декабристы надеялись лишь на то, что Ермолов примкнет к побеждающей революции, когда успех явно скло­нит чашку весов на сторону восставших,— они могли поручить Грибоедову оповестить Ермолова о белоцерковском плане лишь в тот момент, когда начнется открытое выступление. И в том и в другом случае приходилось ввести передатчика —Грибо­едова — в курс всех предположений. Мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем всего содержания этих, не таких уж кратких, переговоров,— Бестужев-Рюмин и тот говорит о двух свида­ниях у Трубецкого. Но совершенно ясно, что при обоих вариан­тах Грибоедов должен был быть осведомлен о белоцерковском плане довольно подробно. Ответ на вопрос о силах общества, которые могут быть двинуты в это дело, был при таких обстоятельствах неизбежен.

    Выше мы уже ставили вопрос, в какой период жизни тай­ного общества мог Грибоедов произнести свою знаменитую фразу: «Сто прапорщиков хотят переменить весь государ­ственный быт России». Мы привели выше основание, почему эта фраза не может относиться ни ко времени Союза Спасения, ни ко времени Союза Благоденствия. Она может относиться только к периоду военной революции, то-есть для Грибоедова, приехавшего в Петербург в мае 1824 г. и уехавшего на Восток из Киева после 10 июня 1825 г.,— только к этому периоду. Эта запомнившаяся всем фраза,— конечно, отрывок горячего разговора, а ее дружески-резкий вариант: «Я говорил им, что они дураки» вырвался из кипения каких-то жарких и страстных прений. Можно предположить, что этот афоризм — осколок киевского свидания: Грибоедов оказался противником военно­революционного белоцерковского плана, он справедливо счи­тал, что «сто прапорщиков» не могут «перевернуть весь государ­ственный быт России». Но допустимо, конечно, предположение, что эта реплика была и более ранней, а может быть, произно­силась как в Петербурге, так и в Москве. Грибоедов мог быть осведомлен об основных чертах плана выступления как в северной столице, так и во время киевского свидания.

    Ермолов, по свидетельству Дениса Давыдова, любил Гри­боедова, «как сына», и облекал его полнейшим доверием. Обе­щал ли Грибоедов все же что-то передать Ермолову, принять какое-то участие в белоцерковском плане, мы не знаем. Но перед нами бесспорный факт: Ермолов предупредил Грибоедова об аресте и дал возможность сжечь его бумаги,— мы остано­вимся на этом ниже более подробно. Из каких соображений проистекало это предупреждение? Может быть, только из
    общей осведомленности Ермолова о политических настроениях Грибоедова и общей своей симпатии к нему. Но тогда благой совет старшего друга уничтожить на всякий случай компро­метирующие материалы мог быть дан гораздо ранее, при пер­вом нзвестии о восстании 14 декабря. Ведь весть о восстании отделена от ареста Грибоедова более чем недельным сроком. Ермолов явно выжидал,— он был о чем-то осведомлен. Идя на безусловный риск и давая Грибоедову время уничтожить свои бумаги, он мог быть озабочен ликвидацией и тех данных, нити от которых привели бы к нему самому.

    Существенно, что встретившиеся с Грибоедовым члены Южного общества буквально горели верой в возможный успех и были всецело захвачены предполагаемым планом революции. На следствии передавали слова Сергея Муравьева: «если вы не хотите революции, то я ее один сделаю». По сводке следствен­ного комитета в одной из анкет, Сергей Муравьев «брался воз­мутить 8-ю дивизию — полагался на 9-ю и на 3-ю гусарскую и на всю артиллерию их, хотел послать за братом его Матвеем, чтобы отправить в Москву и в Петербург, где, по словам его, все готово — упоминал, что надобно также послать за Якубовичем, чтобы он был готов»618. Бестужев-Рюмин, преданный идее во­енной революции, может быть, более чем кто-либо иной пылал желанием скорейшего выступления и был готов на все. Ар­тамон Муравьев, первый организатор киевского свидания де­кабристов с Грибоедовым, должен был принять в событиях самое деятельное участие. Декабристы рассчитывали на восста­ние Ахтырского гусарского полка, которым он командовал. Сам Артамон Муравьев горел желанием скорейшего выступления. В Лещинском лагере (месяца через два после свидания с Гри­боедовым) Артамон Муравьев на евангелии присягнул поку­ситься на жизнь государя. Когда царский смотр был отменен, Артамон Муравьев вызвался ехать в Таганрог, где в то время был Александр I — «для нанесения удара» (сохранилось даже мемуарное предание, будто он действительно туда ездил). Бестужев-Рюмин показывает: «Артамон Муравьев уговаривал немедленно предпринять действия, уверяя, что у него есть ка­кое-то неизъяснимое, но сильное предчувствие, что прежде но­вого года все мы будем перехвачены».. Нельзя отказать Арта- мону Муравьеву в правильности этого предчувствия — так и случилось 619.

    Таковы были настроения главных участников киевского сви­дания. Можно представить себе бурный и страстный характер киевских прений.

    Свидание Грибоедова с южными декабристами происходило в опасный и напряженный момент жизни тайной организации. Правительство уже начало догадываться о ее существовании,
    началась слежка. Еще в апреле 1825 г. началась шпионская деятельность предателя Бошняка. Члены Южного общества уже подозревают в предательстве графа Витта. Среди южан ходит слух, что в мае того же года Витт предлагал Ки­селеву выдать «всю шайку заговорщиков». Надо было то­ропиться. Такова была общая напряженная атмосфера, в которой протекло киевское свидание декабристов с Грибо­едовым 62°.

    Белоцерковский план рухнул сам собою: царский смотр после лагерей 1825 г. был отменен в связи с полученными правительством сведениями о тайном обществе: в июле 1825 г. последовал донос Шервуда —17 июля Александр I лично го­ворил с предателем в Каменноостровском дворце. 13 августа последовал донос Витта. Васильковская управа тем не менее не отказалась от своего плана, она лишь перенесла его на 1826 г., когда вновь был предположен царский смотр621.

    Подводя теперь «киевскую» часть итогов развернутой нами гипотезы, скажем кратко: Грибоедов был перехвачен в Киеве Васильковской управой для сообщения Ермолову «белоцер- койского плана». Степень доверия декабристов к Грибоедову была чрезвычайно велика. С. Трубецкой — одна из важных пружин заговора — и Артамон Муравьев были его старыми приятелями, а Бестужев-Рюмин был с ним знаком еще задолго до киевского свидания. «Горе от ума» уже было признано аги­тационным документом декабризма, и слава о нем шла перед Грибоедовым, завоевывая ему доверие и симпатии.

    Ни одна из других гипотез не кажется мне более правдо­подобной. Наиболее неосторожно и наивно было бы принять на веру показания самого Грибоедова и декабристов, то-есть трактовать киевское свидание как случайную встречу старых знакомых — выехавшего к жене Артамона Муравьева и не­известно как появившегося в трактире Бестужева-Рюмина, ко­торому вообще полагалось бы быть в карауле. Далее эти два лица, воспылав желанием доставить проезжему путнику удо­вольствие знакомства с умным человеком, импортировали та­кового в лице Сергея Муравьева, вызвав его через нарочного из другого города. Но почему-то хлопоты не увенчались успе­хом: умные люди почему-то так и не поговорили, явно не получив взаимного удовольствия от знакомства: они только обоюдно узнали фамилии друг друга — и более ничего, хотя не менее двух вечеров молча просидели друг против друга уже почему- то не в «Зеленом трактире», а на квартире у Сергея Трубецко­го, который об этом, кстати, ничего не знал. После этого вдруг все единогласно пришли к выводу, что Грибоедов в тай- ном обществе сделает партию Ермолова, поэтому в члены его не приняли. Загадочная картина!

    Теперь понятно н то, почему члены Васильковской упра­вы и Трубецкой так упорно отрицали совершенно ничтожный для их «силы вины» факт, что они хотели принять в обще ство еще одного члена — Грибоедова, но из этого ничего не вышло. Признайся они в этом — за этой ниточкой потянулся бы большой план революционного выступления, белоцерков- ский план, который отрицался до последней возможности. Особенно Трубецкой был заинтересован в сокрытии этого пла­на, с головой выдававшего его принципиальное согласие имен­но на организацию военного удара.

    4

    После киевского свидания Грибоедов, не простясь с декаб­ристами, выехал в Крым. Как бы ни были глубоки его сомне­ния в правильности тактики военной революции, как бы ни был он взволнован ошибочностью белоцерковского плана, едва ли он мог в тот момент противопоставить ему какую-то иную, правильную тактику. Нельзя предположить в нем спокойного внутреннего состояния после бурных киевских объяснений. Как- никак, а его позиция в этом вопросе отъединяла его от того дела, которое, по словам его близкого друга Жандра, он счи­тал и «необходимым» и «справедливым». Конспирацию киев­ского свидания он строго соблюл, и его письмо к В. Ф. Одоев­скому из Киева от 10 июня ввело в заблуждение не одного исследователя. Он ни словом не упомянул там о встречах с дека­бристами,— между тем его адресат сам знаком со многими из них, и хотя бы беглое упоминание в письме о двух свиданиях с С. Трубецким и о «шапочном» знакомстве с С. Муравьевым- Апостолом было бы более чем естественно. Однако Грибоедов окружает полным молчанием все декабристские свидания. «Посетителей у меня перебывало много, однако скромных, мало мешали»,— пишет он, не упоминая ни одного имени и умалчивая о том, у кого он сам «перебывал»622.

    Н. К. Пиксанов в работе «Душевная драма Грибоедова» и ряде других считает, что Грибоедов был в Киеве в мрачном настроении, якобы вызванном иссякнувшим после «Горе от ума» творчеством, и это-то мрачное настроение будто бы и делало его «глухим» к политическим «увлечениям» и равнодушным к во­просу о вступлении в тайное общество623. Никак нельзя согла­ситься с этой концепцией, она искусственна и лишена связи со всеми протекшими событиями. Она противоречит фактам.

    Письмо из Киева к Вл. Одоевскому никак нельзя счесть мрачным: Грибоедов собирается на ярмарку в Бердичев624, хочет познакомиться с Ржевусским, не прочь воспользоваться
    «самым приятным приемом», который ему в Любаре устраивает семейство Муравьевых. Едва ли эти намерения свидетельствуют о душевной драме. Далеко не безразлично, как воспринял это письмо хорошо знавший Грибоедова адресат. На В. Ф. Одоев­ского оно произвело самое благоприятное впечатление, он пи­шет В. К. Кюхельбекеру: «На сих днях получил я от Грибо­едова из Киева письмо... Он, видно, в хорошем расположении духа»625.

    Н. К. Пиксанов и ряд других исследователей утверждали, что Грибоедов в Киеве и «не заметил» декабристов. Исследователи эти основывали свое мнение на искусственно оборванной цитате из письма к В. Одоевскому. Приведем ее пол­ностью. «Сам я в древнем Киеве; надышался здешним воздухом и скоро еду далее. Здесь я пожил с умершими: Владимиры ш Изяславы совершенно овладели моим воображением: за нимй едва вскользь заметил я настоящее поколение; как они мыслят, и что творят — русские чиновники и польские помещики, бог их ведает». Если обрывать цитату на словах «едва вскользь заметил я настоящее поколение»626, что нередко делается, то, действительно, читателю сможет показаться, что речь идет и о декабристах,— ведь не могут же они быть исключены из по­нятия «настоящее поколение». Однако далее поясняется очень точно, кого именно разумел под этим Грибоедов: он говорил о местном киевском населении: о «русских чиновниках и поль­ских помещиках», то-есть придавал понятию «настоящего поколения» явно ограничительный смысл. Под рубрику поль­ских помещиков и русских чиновников декабристы никак не могут быть подведены. Грибоедов явно молчал о свидании с ними. Но тяжелого настроения в этом письме еще нет. Раз он еще собирался к Артамону Муравьеву в Любар, значит, те со­бытия, которые вынудили его уехать даже не простившись, еще не произошли. Что-то, вызвавшее внезапный отъезд, произошло именно после этого письма.

    Следующие крымские письма к Бегичеву приносят нам сви­детельство о приступе тяжелой тоски: «Наконец еду к Ермолову послезавтра непременно, все уложено. Ну, вот почти три ме­сяца я провел в Тавриде, а результат нуль. Ничего не написал. Не знаю, не слишком ли я от себя требую. Умею ли писать. Право, для меня все еще загадка. Что у меня с избытком най­дется, что сказать, за это ручаюсь, от чего же я нем? — нем как гроб!!» Через три дня, в письме из Феодосии от 12 сентября, тяжелое настроение резко усиливается: «А мне между тем так скучно! так грустно! думал помочь себе, взялся за перо, но пишется нехотя, вот и кончил, а все не легче. Прощай, милый мой. Скажи мне что-нибудь в отраду, я с некоторых пор мрачен до крайности. Пора умереть. Не знаю, отчего это так долго
    тянется. Тоска неизвестная. Воля твоя, если это долго меня про­мучит, я никак не намерен вооружиться терпением; пускай оно остается добродетелью тяглого скота. Представь себе, что со мною
    повторилась та же ипохондрия, которая выгнала меня из Грузии, но теперь в такой усиленной степени, как еще никогда не бывало... Ты, мой бесценный Степан, любишь меня то же, как только брат может любить брата, но ты меня старее, опыт­нее и умнее; сделай одолжение, подай совет, чем мне избавить себя от сумасшествия или пистолета, а я чувствую, что то или другое у меня впереди»627 .

    Характер тоски точно определен в этом письме самим Гри­боедовым: это именно та же «ипохондрия», которая выгнала его из Грузии. Когда? Ясно, что речь идет об отъезде из Гру­зии в начале марта 1823 г. Для этой выгнавшей его из Грузии «ипохондрии» причины творчества должны быть начисто исключены. Грибоедов был в разгаре творчества: он вез с собой манускрипт первых двух актов «Горя от ума», чуть ли не в пер­вый день приезда в Москву читал их С. Н. Бегичеву, несколько переправлял, учитывая его замечания, жадно наблюдал москов­скую жизнь, набрасывал сцены бала (III акта) и летом в туль­ской деревне Бегичева в основном закончил комедию. Вернув­шись в сентябре в Москву, он уже знакомил с нею друзей; позже он еще вносил существенные добавления в рукопись, но из всего изложенного ясно, что грузинская «ипохондрия» не имела своей причиной недовольства творчеством,— она выросла из других корней.

    В цитированном выше письме к Бегичеву из Феодосии от 12 сентября 1825 г. Грибоедов пишет, что теперь степень тоски у него небывалая, неизведанная ранее, и, очевидно, знает ка­кие-то события, какой-то срок, с которого тоска началась: «Я с некоторых пор мрачен до крайности». Может ли горечь о том, что в Крыму ничего не написалось, высказанная в письме из Симферополя, быть именно той причиной, которая заставляет его думать о самоубийстве? Едва ли. Ведь еще весной 1825 г. дорабатывалось «Горе от ума» — прошло слишком мало вре­мени, да и отсутствовало ли творчество? Еще в июле 1824 г. в Петербурге Грибоедов задумал трагедию — очевидно, в шек­спировском духе — «и лишь бы отсюда вон, напишу непременно». В октябре 1824 г. Грибоедов пишет Катенину: «Сам не отстаю от толпы пишущих собратий. А. А. везет к тебе мои рифмы...» Его перевод отрывка из «Фауста» Гёте относится к концу 1824 или началу 1825 г., его «Случаи петербургского наводне­ния» — к концу 1824 г. Жалоба на «немоту» вовсе не стоит в непосредственном контексте с мыслями о самоубийстве — она принадлежит другому письму. До отъезда из Киева этого тяже­лого состояния мы не наблюдаем, поэтому выдвинуть объясне­
    ние, что якобы иссякшее творчество и мрачное настроение по этому поводу сделало в Киеве Грибоедова «глухим к политиче­ским увлечениям декабристов» — не означает ли это переста­вить последовательность фактов? Что произошло раньше — киевское свидание или приступ тоски? Переписка ясно отве­чает: сначала киевское свидание, потом страшный приступ то­ски с мыслью о самоубийстве. Не является ли первое причиной второго? Над этим необходимо подумать, и это много реальнее, чем объяснение: Грибоедов в течение полугода после «Горя от ума» не написал ничего крупного, а писал только мелкое,
    it поэтому будто бы счел себя бесплодным и решил покончить жизнь самоубийством. Мало правдоподобно. Но вот другое объ­яснение: Грибоедов, несогласный с практическим планом на­зревающей революции, отверг его, счел его неправильным, но не смог предложить ничего взамен, отказался выполнить ре­волюционное поручение и этим поставил себя вне надвигаю­щихся революционных событий, в результате чего им овладела тоска и он думал даже о самоубийстве. Это объяснение гораздо более правдоподобно. Может быть, и творческий процесс вре­менно приостанавливался именно этим родом душевных пере­живаний. В данной системе недовольство творчеством, выра­женное в письме к Бегичеву,— частный признак, так сказать, симптом, а не основной процесс 628.

    Насколько можно судить по переписке, именно письмо декабриста А. Бестужева вывело Грибоедова из состояния де­прессии. Вслед за письмом к Бегичеву, где говорилось о само­убийстве, следует датированное 22 ноября 1825 г. (из Екате- риноградекой станицы) письмо Грибоедова к А. Бестужеву: «Любезнейший Александр, не поленись, напиши мне еще раз и побольше, что в голову взойдет: не поверишь, каким веселым расположением духа я тебе нынче обязан, а со мною это редко случается...» Именно в этом письме Грибоедов и просит обнять Рылеева «искренне, по-республикански». С киевскими декаб­ристами Грибоедов расстался после резких споров,— тем более его обрадовало проявление дружеских чувств со стороны се­верных республиканцев.

    Через пять дней — 27 ноября — Грибоедов пишет В. К. Кю­хельбекеру, от которого у него не было тайн, и в этом письме мы видим глухие следы каких-то тяжелых тревог о своих друзьях и о мнениях друзей о его, Грибоедова, достоинстве, которыми он так дорожил. А далее следующая ассоциация — от мнения друзей о его достоинстве — неожиданно ведет не­посредственно к Ермолову, и комментаторы письма, думается мне, окажутся бессильными истолковать это загадочное место без привлечения вопроса о киевском свидании. Вот это место: «Помоги тебе Бог, будь меня достойнее во мнении друзей и
    недругов. Кстати о достоинстве: какой наш старик чудесный, невзирая на все о нем кривые толки; вот уже несколько дней, как я пристал к нему в роде тени, но ты не поверишь, как он занимателен, сколько свежих мыслей, глубокого познания людей, всякого разбора остроты рассыпаются полными горстя­ми, ругатель безжалостный, но патриот, высокая душа, замыслы и способности точно государственные, истинно-русская мудрая голова». Как объяснить слова «кстати о достоинстве»? Далее в ермоловской характеристике об этом достоинстве — ни слова. Значит, речь идет о
    достоинстве Грибоедова, о котором и гово­рится с самого начала? Не задели ли южные декабристы во­проса о его достоинстве в бурных киевских разговорах? Не ощутил ли он возникновения какого-то нежелательного для себя мнения о своем достоинстве у друзей-декабристов?

    Приняв свое отрицательное решение, Грибоедов не мог не испытывать тяжелых колебаний и сомнений. Переворот казал­ся явно надвигающимся, близость его как бы ощутимой. О нем говорили и в Петербурге и в Киеве... «Но кто же, кроме по­лиции и правительства, не знал о нем? О заговоре кричали по всем переулкам», писал Пушкин. Это было, конечно, преуве­личением. Но отказаться действовать значило остаться в сто­роне. Грибоедов был глубоко прав, говоря, что сто прапор­щиков не могут изменить государственный быт России, но исто­рическая ситуация была такова, что в тот момент в этой сотне прапорщиков сосредоточилась сила, двигавшая вперед его родину. Грибоедов не мог не колебаться. Европейская история последних лет говорила о том, что военные революции могли и побеждать, существовал же пример победившей Испании, Неа­поля, Пьемонта. Казалось, дело было лишь в том, какими способами удержать завоеванное...629

    По всему ясно, что Грибоедов более всего расходился с декабристами в вопросе о способах действия, а не в вопросе о существе желаемых изменений строя. Расхождение это серь­езно, ибо не может не проистекать из какого-то иного пред­ставления о ходе истории и ее движущих силах. Несомненный факт — Грибоедов, многократно и с глубоким вниманием сам наблюдавший народ, много и упорно думал о роли народа в истории и пришел к выводу, что роль эта чрезвычайно значи­тельна. Уже не раз цитировалась мысль его раннего путевого дневника о том, что народы добывают себе конституцию. На­роды, а не сто прапорщиков... В «Горе от ума» он говорит об умном и бодром, иначе говоря, деятельном, полном энергии русском народе. Драма «1812 год» сосредоточена на истории крепостного ополченца — человека из народа. Замечательная мысль о народе в наброске плана драмы: «Сам себе преданный,— что бы он мог произвести?»— одна из глубочайших мыслей
    грибоедовского творчества («сам себе преданный»;—т. е. оставленный действовать самостоятельно). Народные нравы и обычаи, даже народное русское платье были «любезны» сердцу Грибоедова. Выйдя на свободу из тюрьмы после почти полу­годичного заключения по делу декабристов, Грибоедов думал о народе, глубоко скорбел о разъединении с ним «образованно­го общества» («Загородная поездка»). В замысле «Радамиста и Зенобии» народное восстание противопоставлено заговору знати. Не дают ли основания все эти факты поставить во­прос так: не пошел ли Грибоедов дальше по пути понимания революции как дела народа? Не отсюда ли вырастали его сомне­ния в декабристской тактике? Не приходил ли он уже тогда, в спорах с декабристами, к каким-то выводам, близким по типу к будущему герценовскому положению,— «декабристам на Се­натской площади нехватало народа»? Русло его мыслей, пови­димому, было направлено именно в эту сторону.

    Из Киева Грибоедов отправился в Крым. Крым также ока­зался местом встречи с декабристами — тут Грибоедов, как уже упоминалось, встретился с Оржицким и, очевидно, вел с ним разговоры на политические темы, но подробностей об этом источники до нас не донесли. В октябре 1825 г. Грибоедов был уже у Ермолова.


    ГРИБОЕДОВ ПОД АРЕСТОМ И СЛЕДСТВИЕМ ПО ДЕЛУ ДЕКАБРИСТОВ

    1

    Мы очень мало знаем о том тревожном периоде, который пережили Грибоедов, «ермоловцы» и сам Ермолов в смутные дни междуцарствия. Сопоставим все дошедшие до нас скудные известия — они все же намечают некоторый общий контур картины.

    Девятнадцатого ноября 1825 г. в Таганроге неожиданно скончался император Александр I. Уже через три дня слухи об этом дошли до Ермолова, который как раз в это время воз­вратился из похода в горы и приехал в станицу Екатерино- градскую,— здесь он назначил свидание со своим начальником штаба А. А. Вельяминовым, приехавшим из Тбилиси, и по­сланником в Персии С. И. Мазаровичем. Тут уже находился и Грибоедов (он жил в станице, в одной комнате с Мазаровичем).

    Двадцать второго ноября, в день приезда в станицу, Ермо­лов записал в своем дневнике: «Первый слух о кончине государя с подробностями, которые не оставляли места сомнению». Именно в этот же день 22 ноября Грибоедов пишет радостно­возбужденный ответ на письмо своего друга, декабриста Бес­тужева, и просит его «по-республикански» обнять Рылеева. Нельзя усомниться в том, что Грибоедов был осведомлен о дошедших до станицы слухах о смерти императора,— конста­тируем, что они во всяком случае не помешали (а может быть, и способствовали?) повышенно-мажорному настроению письма. Это — первый грибоедовский документ, свидетельствующий о том, что приступ тоски, столь обострившийся после киевского свидания, кончился. В письме, посылаемом, судя по адресу, по почте, нет, конечно, ни намека на дошедшие до Кавказа слухи.

    Пока еще не было никаких официальных извещений о смер­ти Александра. Адъютант Ермолова Н. В. Шимановский, оста-


    вивший воспоминания об аресте Грибоедова, пишет, что офи­циальное известие о кончине императора привез в ноябре в станицу фельдъегерь Якунин, приехавший из Таганрога. Вероятно, на основании этого сообщения в биографии Грибо­едова, предпосланной академическому изданию его сочинений, приезд фельдъегеря даже датируется «около 25 ноября». Сооб­щение Шимановского ошибочно, а приведенная дата неправиль­на: никаких фельдъегерей с официальными сообщениями о смерти императора из Таганрога, разумеется, не рассылалось. Начальник главного штаба барон Дпбич, находившийся в Та­ганроге при больном императоре, послал официальное сообще­ние о его смерти в Варшаву, к цесаревичу Константину, кото­рый получил его 25 ноября, и в Петербург, где оно было полу­чено 27 ноября. Из Петербурга в тот же день, 27 ноября, Се­нат (а не Дибич!) разослал указы о смерти Александра I и о присяге Константину. Этот порядок и был, разумеется, соот­ветствующим установленной субординации. Как и полагалось, известие о смерти прежнего императора и указ о присяге новому не разъединялись во времени, а следовали вместе, одновременно, поэтому утверждение биографов, что Ермолов сначала получил официальное сообщение о смерти Александра, а потом — о присяге Константину, не соответствует действительности. Против датировки ноябрем получения этих официальных известий говорит и дневник Ермолова, который относит их к декабрю. Против датировки ноябрем говорит и письмо Гри­боедова к А. А. Жандру и Миклашевич от 18 декабря: «На днях прибыл сюда фельдъегерь Якунин (в Полном собрании сочине­ний Грибоедова неправильно прочитана фамилия «Экунин», надо «Я» вместо «Э».— М. II.) и привез мне письмо из Театраль­ной школы». Такое письмо шло, разумеется, из Петербурга, а не из Таганрога, а выражение «на днях», написанное 18 де­кабря, не может относиться к предыдущему месяцу.

    Известно, что исполняющий должность астраханского граж­данского губернатора 10 декабря донес Ермолову о принесении присяги Константину Астраханской губернией, а Ермолов ответил на эту бумагу 14 декабря. Очевидно, получение Ермо­ловым официального известия о смерти императора Александра и сенатского указа о присяге Константину относрггся к первой половине или даже к первой декаде декабря. Е. Вейденбаум датирует прибытие к Ермолову фельдъегеря с указом о при­несении присяги Константину 8 декабря, и датировка эта не вызывает возражений. «Смерть государя причиною, что мы здесь запраздновали и ни с места»,— пишет Грибоедов Жанд­ру и Миклашевич 18 декабря из станицы Екатериноградской. Выражение «запраздновали» с официальной точки зрения, вероятно, показалось бы неуместным.

    Приятель Ермолова шелковод Алексей Федорович Ребров через два года после событий рассказал ему о той взволновавшей его фразе Грибоедова, произнесенной в эти дни, о которой уже шла речь выше. Напомним о ней. Денис Давыдов, который мог почерпнуть эти сведения и от Ермолова и от самого Реброва, с которым был приятелем, пишет об этом так: «Ермолов, Вель­яминов, Грибоедов и известный шелковод А. Ф. Ребров на­ходились в средине декабря 1825 г. в Екатеринограде; отобедав у Ермолова, для которого, равно как и для Вельяминова, была отведена квартира в доме казачьего полковника, они сели за карточный стол. Грибоедов, идя рядом с Ребровым к столу, сказал ему: „В настоящую минуту идет в Петербурге страшная поножовщина";—это крайне встревожило Реброва, который рассказал это Ермолову лишь два года спустя». Ясно, что эта фраза могла поразить Реброва лишь после известия о присяге Константину и до сообщений о присяге Николаю и о восстании 14 декабря. После присяги Николаю, весть о которой пришла вместе с известием о восстании, подобная фраза никого не могла удивить — о восстании уже знали и говорили все, и в этот момент любой собеседник мог бы громко произнести сло­во «поножовщина» для характеристики событий,— это зависело от взгляда на вещи. Удивить и встревожить эти слова могли лишь до известий о восстании, когда все казалось спокойным. Поэтому случай этот крайне примечателен. Ранее мы приводили этот факт лишь как показатель осведомленности Грибоедова о планах декабристов начать восстание в момент смены импе­раторов на престоле. Теперь же он нужен нам для общей картины в своем хронологическом месте.

    Говорил ли Грибоедов Ермолову что-либо о киевском сви­дании, о замыслах декабристов? Точно мы этого не знаем и, веро­ятно, никогда не узнаем. Отношения их между собою были так близки, что позволяли говорить втайне на самые опасные темы. Возможность подобных разговоров была, обстановка это пол­ностью дозволяла, а времени было более чем достаточно,— Грибоедов не разлучался с Ермоловым с 22 ноября, когда встретился с ним впервые по возвращении, до 22 января (даты ареста). Иначе говоря, Грибоедов провел с Ермоловым ровно два месяца и мог успеть найти время и случай для переговоров. Можно лишь твердо сказать, что Ермолов в это время был чем-то очень встревожен и ждал больших событий, хотя, соб­ственно говоря, с точки зрения официальной, к этому не было никаких оснований: все шло совершенно «нормально»: после смерти прежнего императора все присягнули новому и внешне все было спокойно. 19 декабря 1825 г., когда слухи о петербург­ском восстании еще никак не могли дойти до Ермолова, он на­писал из Екатеринограда своему другу М. С. Воронцову явно
    конспиративное письмо, прося осведомить его об общем поло­жении и циркулирующих тревожных слухах. Воронцов нахо­дился в Таганроге, и Ермолов писал, что ему, Ермолову, все ново­сти «по обстоятельствам нужно знать скорее многих других»; «Объясни те странные слухи, которые начинают распростра­няться и о которых даже подумать неловко». Он посылал к Во­ронцову расторопного человека, «чрез которого все можешь написать с доверенностью»; человек этот, имя которого Ермо­лов в письме не называл,— очевидно, один из «ермоловцев»,— посылался, писал Ермолов, «под видом отпуска», «собственно в твое распоряжение» (то-есть в распоряжение Воронцова для связи с Ермоловым). Ермолов просил присылать ему «нароч­ных» со всеми новостями, но почему-то их надо было адресовать не непосредственно к нему,
    а не называя его имени, к другу Ермолова генерал-майору Горчакову, который будет знать, как поступать дальше. Вероятно, Воронцов отвечал Ермолову, но текстом ответа мы не располагаем.

    Двадцать четвертого декабря 1825 г. Ермолов записал в своем дневнике: «Прибыл фельдъегерь с известием об отрече­нии Константина Павловича, привез манифест о вступлении на престол императора Николая Павловича». В том тексте дневника, который опубликован М. П. Погодиным (другим мы не располагаем, и подлинник дневника до нас не дошел), более под 24 декабря не значится решительно ничего. Одновременно с известием о восшествии на престол Николая I фельдъегерь Дамиш привез в станицу Червленную, куда передвинулся Ермолов (а с ними и Грибоедов), весть о разгроме восстания 14 декабря.

    Николай Викторович Шимановский, «ермоловец», один из любимейших адъютантов Ермолова, в своем воспоминании «Арест Грибоедова» относит прибытие фельдъегеря Дамиша к

    25      декабря (день рождества) и картинно рассказывает об этом так: «Утром 25 декабря все чиновники и офицеры, нахо­дившиеся при главной квартире, собрались, чтобы поздравить Алексея Петровича с праздником. Домик офицерский, занимае- мый Алексеем Петровичем, был на площади, на углу улицы, ведущей к станице Наур, то-есть к дороге из России. Утро было прекрасное, довольно теплое. Кто сидел на завалинке домика, кто прохаживался по близости. Толкуя о предстоящем походе в Чечню, мы увидали, что шибко скачет кто-то на тройке прямо к квартире генерала. Это был фельдъегерь Дамиш. Тотчас позвали его к генералу, он подал ему довольно толстый конверт, в котором был манифест о восшествии на престол им­ператора Николая и все приложения, которые хранились в Москве, в Успенском соборе... Когда Алексей Петрович окончил распоряжения, фельдъегерь Дамиш стал рассказывать о
    событии 14 декабря. В это время Грибоедов, то сжимая кулаки, то разводя руками, сказал с улыбкою: „Вот теперь в Петербур­ге идет кутерьма! Чем-то кончится!"».

    В декабристской литературе нередко упоминается о том, что Ермолов задержал присягу на несколько дней, явно выжидая событий. Н. В. Шимановский признает факт задержки, но объясняет его случайными обстоятельствами — отсутствием православного священника в раскольничьих станицах, среди которых находилась Червленная; за священником будто бы при­шлось посылать в город Кизляр, за 200 верст от станицы Черв- ленной, и его привезли только на третий день, когда и произош­ла присяга. По Шимановскому, присяга, таким образом, была произведена 27 декабря — с трехдневным запозданием, если верить дате приезда фельдъегеря, данной самим мемуаристом, н с четырех дневным, если отправляться от даты приезда фельдъегеря, зафиксированной в дневнике самого Ермолова (24 декабря).

    Вопрос о том, задержал ли Ермолов присягу, существенно важен и проливает свет на события. М. П. Погодин был скло­нен допускать положительное решение вопроса — признать задержку присяги. Исследователь Е. Вейденбаум избрал этот вопрос темой специальной работы: «Присяга Ермолова императо­ру Николаю I», и пришел к противоположному выводу. Запо­здание Ермолова с присягой относится, по его мнению, к обла­сти «легенд». Поскольку Е. Вейденбаум исследовал вопрос на основании первоисточников, на этом выводе и можно было бы поставить точку. Но — неожиданным образом — проверка фактических данных, привлеченных Вейденбаум ом, обнаружи­вает, что в основе его аргументации лежит грубая фактическая ошибка.

    Вопрос упирается в определение двух дат: даты приезда фельдъегеря с сообщением о новой присяге Николаю I и даты самой присяги. Никаких новых документов, непосредственно фиксирующих именно эти даты, Вейденбаум не нашел. И пер­вая и вторая даты фиксируются им якобы на основании днев­ника Ермолова — общеизвестного, опубликованного М. П. По­годиным документа. Но дело в следующем: имеются два ермоловских документа, непосредственно повествующих об инте­ресующем нас событии. Первый — дневник Ермолова, оче­видно, современный описываемым событиям: он регистрирует их в обычной дневниковой форме — или под общим обозначе­нием месяца, или месяца с точным указанием на число. Дневник этот опубликован М. П. Погодиным в его материалах о Ермо­лове. В этом документе записано под 24 декабря: «Прибыл фельдъегерь с известием об отречении от престола Константина Павловича, привез манифест о вступлении на престол императора

    Николаи Павловича». Более под этой датой, как уже отмеча­лось выше, не значится ничего: как видим, тут нет ни малейших упоминаний о присяге. Второй ермоловский документ — его мемуары, опубликованные под названием «Записки Алексея Петровича Ермолова за время его управления Грузией», изданные Н. П. Ермоловым на четыре года позже «Материалов» Погодина («Материалы» вышли в 1864 г., «Записки» — в 1868 г.). Это документ гораздо более позднего происхождения, чем дневник,— «Записки» писались уже в то время, когда опаль­ный Ермолов находился не у дел. В этом документе Ермолов дает уже другое число приезда фельдъегеря и в общей повествователь­ной форме пишет следующее: «Вскоре — Указ Сената о присяге императору Константину. Начальнику корпусного Штаба поз­волил я отправиться в Тифлис, по причине болезни. Туда же обратив Мазаровича, сам поехал в Червленную. Декабря 26 дня прибыл фельдъегерь с отречением его от престола и мани­фестом о восшествии на трон императора Николая 1-го. Вой­ска, при мне и в окрестностях находившиеся, приняли присягу в величайшем порядке и тишине».

    Тут перед нами но дневник, а сплошное мемуарное повест­вование, из текста которого совершенно ясно, что дата 26 де­кабря относится только к прибытию фельдъегеря. Присяга, о которой повествуется далее, вообще не датирована, и утвер­ждать на основе данного текста, что присяга была принесена также 26 декабря,— нельзя. Что же делает Е. Вейденбаум? Он берет цитату мемуаров от слов: «прибыл фельдъегерь с от­речением», кончая словами «приняли присягу в величайшем порядке и тишине» и выдает ее за запись Ермолова в дневнике, якобы занесенную под 26 декабря, то-есть произвольно выдает один документ за другой, присваивает мемуарам не прису­щую им форму дневника и ложно утверждает, что документы датируют присягу 26 декабря. Но ничего этого в документах просто нет.

    При этой подтасовке или невольной, но грубой ошибке факт присяги выдается как датированный 26 декабря. Добавим к этому, что Вейденбаум дважды утверждает, что он пользуется якобы записью дневника («Ермолов... в тот же день записал в своем дневнике...» «Ермолов недаром отметил в своем дневни­ке...»). К тому же цитирует текст неточно (например: вместо «с отречением его от престола» Вейденбаум произвольно и без ого­ворок меняет текст на: «с отречением императора Константина» и др.). Таким образом, Вейденбаум совершает прямую, вольную или невольную, фальсификацию, выдает один источник за другой и благодаря этому произвольно относит дату 26 декабря сразу к двум событиям: к приезду фельдъегеря и к самому факту присяги 630.

    Цитируя в примечании дату 24 декабря как дату «матери­алов Погодина» (даже не упоминая, что речь идет о дневнике), Вейденбаум объясняет ее «опиской» или «опечаткой», так как, по его расчетам, фельдъегерь никак не мог приехать из Петербурга в Червленную за 10 дней,— ему пришлось бы для этого делать в сутки более 240 верст, что, по мнению Вейден- баума, было невозможно. Приходится прежде всего заметить, что фельдъегери ездили и быстрее. Фельдъегерь, привезший в Петербург из Таганрога весть о смерти императора Александ­ра I, прибыл на восьмой день. При Екатерине II ямщики бра­лись доставить короля прусского из Петербурга в Москву за двое суток, то-есть брались проехать за сутки (по зимнему пути) гораздо более, чем смущающее Вейденбаума расстояние. Нельзя, кстати, не вспомнить, что не кто иной, как Александр Андреевич Чацкий в первом разговоре с Софьей дает точные цифровые данные относительно быстрой езды: «Я сорок пять часов, глаз мигом не пршцуря, верст больше семисот пронес­ся — ветер, буря, и растерялся весь и падал сколько раз». Едва ли реалист Грибоедов совершил ошибку в этом расчете, хорошо известном современникам. Сколько ни придирались тогдашние критики к тексту «Горя от ума», этой цифры не оспо­рил никто, а она дает более 350 верст в сутки 631.

    Но наиболее любопытно то обстоятельство, что новые ар­хивные документы, разысканные именно Вейденбаумом, не только не поддерживают его выводов, но ведут к прямо противо­положным. В архиве кавказского гражданского управления Вейденбаум разыскал предписание Ермолова о приведении к присяге Николаю I «войск, в Грузии расположенных», а также другое предписание — о приведении к присяге гражданских чиновников. Оба документа датированы 28 декабря, то-есть не­преложно свидетельствуют о задержке распоряжения прися­гать как по корпусу, так и для гражданского населения. Вей­денбаум полагает, что задержка естественно вызывалась необ­ходимостью скопировать сенатские документы, но аргумент этот явно не выдерживает критики: Сенат рассылал не рукопис­ные, а типографски отпечатанные тексты (кстати, сохранив­шиеся в бумагах Ермолова), и обычно во многих экземплярах. Объем их сравнительно невелик, и если бы, сверх чаяния, и понадобилось бы почему-то копировать их от руки, то любая полковая канцелярия справилась бы с этим самое большее часа за два при наличии нескольких писцов. Таким образом, факти­ческие данные приводят к выводу: Ермолов с присягой нарочито промедлил, явно задержал ее. На сколько именно дней? Пока документы, приведенные выше, дают возможность предполагать 3—4-дневную задержку. Очевидно, у Ермолова были какие-то причины для выжидания 632.

    Еще до того момента, как на Кавказе официально узнали об отказе от престола Константина и о вступлении на престол Николая, в следственном комитете уже прозвучало на допро­сах имя Грибоедова. 23 декабря 1825 г. следственный комитет в составе военного министра Татищева, великого князя Михаи­ла Павловича, князя А. Голицына и генерал-адъютантов Голе­нищева-Кутузова, Бенкендорфа и Левашова впервые услышал имя Грибоедова как замешанного в движении при устном до­просе князя Сергея Трубецкого. Показания Трубецкого не удовлетворили комитет, и в протоколах, или иначе «журналах», его заседаний появилась запись: «В присутствии Комитета до­прашивая князь Трубецкой, который на данные ему вопросы дал ответы неудовлетворительные. Положили: передопросить его, составя вопросы против замеченных недостатков, неясно­стей и разноречий»,

    Среди составленных вопросных пунктов к Трубецкому был обращен такой вопрос: «Не существуют ли подобные общества в отдельных корпусах и в военных поселениях и не известны ли вам их члены?» Вопрос был, как видим, чрезвычайно общим, на него вполне можно было ответить, не называя имен. «Мне неизвестно, чтоб подобные общества существовали в отдельных корпусах или в военных поселениях»,— отвечал Трубецкой: «Я знаю только, что в 1-м корпусе есть полковник Вольский, с которым я не знаком. В других же корпусах я наименовал, кого знал. Г(енерал) М(айор) князь Волконской говорил мне, что есть или должно быть по его предположению какое-то об­щество в Грузинском корпусе, что он об етом узнал на Кавказе, но он не удовлетворительно о том говорил и кажется распо­лагал на одних догадках. Я знаю только из слов Рылеева, что он принял в члены Грибоедова, который состоит при генерале Ермолове; он был летом в Киеве, но там не являл себя за члена; ето я узнал в нынешний мой приезд сюда».

    На полях этого показания у фамилии Грибоедова появилась карандашная помета следствия: «Спросить Рылеева». Рылеев был допрошен о Грибоедове устно на следующий же день 24 декабря и вслед за этим оформил свой ответ в письменном виде таким образом: «Грибоедова я не принимал в Общество: я испытывал его, но, нашед, что он не верит возможности пре­образовать правительство, оставил его в покое. Если же он принадлежит Обществу, то мог его принять князь Одоевский, с которым он жил, или кто-либо на юге, когда он там был».

    Очевидно, ответ Рылеева нимало не убедил членов след­ствия в непричастности Грибоедова к тайному обществу.

    Сопоставив полученные два ответа, следственный комитет пришел к выводу о необходимости арестовать Грибоедова. Надо заметить, что устный ответ Рылеева на показание Трубец­кого был, вероятно, много подробнее того, что он записал. Члены следственного комитета допрашивали об этом Рылеева и, очевидно, не были убеждены не только его письменной формулировкой, но и более пространным устным объяснением.

    26    декабря, суммируя полученные данные, комитет на своем десятом заседании вынес решение об аресте Грибоедова.

    Комитет собрался в 6 часов вечера в составе военного ми­нистра Татищева, великого князя Михаила Павловича, князя А. Голицына, генерал-адъютантов Голенищева-Кутузова, Бен­кендорфа, Левашова и Потапова (последний был только что вве­ден в состав комитета и присутствовал на нем первый раз). Пятым вопросом повестки данного дня и оказался интересую­щий нас вопрос. Ввиду важности документа передаем целиком весь текст пятого пункта:

    «Слушали: ...5) Письменные ответы Рылеева и допросы Бестужевых: капитан-лейтенанта и штабс-капитана, адъютанта герцога Виртембергского. Положили: а) взять под арест ока­зывающихся по их показаниям соучастниками в обществе мятежников и представить его императорскому величеству: Краснокутскоео, обер-прокурора Сената Батенкова, подполковника инженеров путей сообщения Нарышкина, полковника Тарутинского полка Капниста, бывшего адъютанта Раевского Енталъцева, артиллерии полковника Хотяинцова, подполковника Калъма, генерал-майора

    Грибоедова, служащего у генерала Ермолова Завалишина, лейтенанта» 633.

    Начало формулировки породило легенду о привлечении Грибоедова к следствию по оговору Бестужевых. Споря против этого, П. Е. Щеголев замечает даже, что следственный комитет указал в своих протоколах повод для ареста Грибоедова «не совсем точно». Между тем по этой линии никакой неточности в формулировке протокола нет, но тем не менее и ни о каком «оговоре» Грибоедова Бестужевыми, Николаем или Александ­ром, она не говорит. Приведенный выше список имен, составлен­ный комитетом, является списком сводным, извлеченным из по­казаний четырех лиц: Рылеева, Александра Бестужева, Ни­колая Бестужева и не упомянутого в тексте кн. Трубецкого. Отсюда не следует, что все трое называли одинаковые име­на,— анализ ответов названных трех лиц, данных следствию до 26 декабря, приводит вопрос в полную ясность: Рылеев на­звал имена Батенкова, Нарышкина, Грибоедова (отрицательно)
    и Завалишина; А. Бестужев назвал только бывшего на пло­щади 14 декабря Краснокутского и Завалишина, а Николай Бестужев только одного Краснокутского. Капнист, Ентальцев, Хотяинцев, Кальм и опять-таки Грибоедов — названы впервые кн. С. Трубецким. Следственный комитет суммировал имена и составил сводный список. Наличие имени Грибоедова в этом списке говорило, что отрицание Рылеевым показания Трубец­кого о Грибоедове комитет счел неудовлетворительным. Таким образом, Грибоедов был арестован не только по показанию Трубецкого, но и по недоверию комитета к показаниям Рыле­ева, отрицавшего показание Трубецкого.

    Николай I на следующий же день, 27 декабря, «высочайше соизволил» утвердить предположение комитета об аресте пере­численных лиц, что и записано в журнале комитета от 27 де­кабря. Далее на полях журнала комитета от 26 декабря около списка лиц, намеченных к аресту, появилась помета: «Испол­нено 28 и 30 Декабря», что явно не соответствует истине по отношению к Грибоедову; распоряжение об его аресте было подписано 2 января 1826 г.

    Все последующие показания о Грибоедове, даваемые на до­просах, в том числе Оболенского и других, могли подтверж­дать в глазах комитета правильность его прежнего решения арестовать Грибоедова, но не могли быть поводом к аресту, ибо приказ уже был отдан. Поэтому утверждение некоторых исследователей, что Грибоедов был арестован также и по пока­занию Оболенского, не выдерживает критики, ибо приказ об аресте был подписан 2 января, а Оболенский дал свое показа­ние о Грибоедове только 21 января 634.

    Двадцать седьмого декабря, в день, когда последовало «высочайшее соизволение» на арест Грибоедова, последний находился в станице Червленной и уже несколько дней как знал о восстании 14 декабря. 2 «генваря» 1826 г. военный министр Татищев передал в отношении за № 52 командиру От­дельного кавказского корпуса генералу Ермолову высочайшее распоряжение «приказать немедленно взять под арест служа­щего при вас чиновника Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел вре­мени к истреблению их, и прислать как оные, так и его самого под благонадежным присмотром в С. Петербург прямо к его императорскому величеству».

    Приказ об аресте Грибоедова был привезен 22 января фельдъ­егерем Уклонским в крепость Грозную, куда только что при­был Ермолов со всем окружением и в том числе с Грибоедовым. Арест произошел вечером того же дня 635.

    Наиболее подробный рассказ об аресте Грибоедова, неточ­ный лишь в некоторых незначительных деталях, но точный в
    последовательности событий и общем их характере, принадле­жит Шимановскому. Осведомленность Шимановского об аре­сте Грибоедова есть несомненная осведомленность очевидца, проверенная позже в разговорах об аресте с самим Ермоловым и близкими к нему людьми. Более краткий рассказ об аресте Грибоедова принадлежит Денису Давыдову, осведомленность которого (очевидцем происшествий он не был) восходит к са­мому Ермолову и кругу «ермоловцев», в том числе к адъютанту Ермолова Талызину, а также к расспросам самого фельдъегеря Уклонского и полковника Мищенко, также очевидцев и уча­стников событий, «и некоторых других лиц»,— добавляет Давы­дов. Д. А. Смирновым записан ряд сведений об аресте Грибо­едова со слов С. Н. Бегичева и А. А. Жандра, осведомленность которых восходит, несомненно, к самому Грибоедову. Особенно же ценно наличие официальных документальных данных: Е. Вейденбаум разыскал в архиве гражданского управления Кавказа особое дело «об отправлении коллежского советника Грибоедова в С.-Петербург арестованным и об описании у него бумаг». Имеются и отдельные документы об аресте Гри­боедова в делопроизводстве следственного комитета по делу де­кабристов и в фонде канцелярии дежурного генерала. Таким образом, осведомленность исследователя об обстоятельствах аре­ста Грибоедова основана на ряде ценных и достоверных данных.

    Когда к Ермолову прибыл фельдъегерь с приказом об аре­сте Грибоедова, «генерал немедленно приказал позвать его (фельдъегеря.— М. Н.) к себе. Уклонений вынул из сумки один тонкий конверт от начальника главного штаба Дибича. Генерал разорвал конверт; бумага заключала в себе несколько строк, но когда он читал, Талызин прошел сзади кресел и поймал на- глаз фамилию Грибоедова. Алексей Петрович, пробежавший быстро бумагу, положил (ее) в боковой карман сюртука и застегнулся...»

    Известное утверждение, что Ермолов предупредил Грибо­едова за час или за два до ареста и дал ему время уничтожить его бумаги, не вызывает сомнений. Оно подкреплено свидетель­ством очевидца ареста Н. В. Шимановского и Дениса Давы­дова, ссылающегося на сообщение двух очевидцев и участников событий: полковника Мищенко и капитана Талызина; наконец, оно подтверждено свидетельством С. Н. Бегичева и А. А. Жан­дра, которые несомненно знали это от самого Грибоедова.

    Шимановский рассказывает существенные подробности об этой стороне дела: предупрежденный Ермоловым Талызин пре­дварительного ареста, вызвал из обоза арбу, на которой нахо­дились вещи Грибоедова и Шимановского. Арбу подвели к фли­гелю Козловского, предназначенному для ночлега обоих. В сож­жении бумаг участвовал камердинер Грибоедова, известный
    «Алексаша» (Александр Грибов)—«не более как в полчаса време­ни все сожгли на кухне Козловского, а чемоданы поставили на прежнее место в арбу». Шимановский пишет, что не была сож­жена лишь рукопись «Горя от ума». Отметим еще ту правдоподоб­ную сторону в рассказе Шимановского, что у Грибоедова при сожжении бумаг были помощники. Действительно: в обстанов­ке передвигающегося отряда, без личной комнаты, имея че­моданы в обозе, Грибоедов без помощи товарищей не мог бы организовать уничтожение документов.

    Позже чемоданы — уже не содержавшие опасных докумен­тов — внесли в общую комнату, предназначенную для ночлега Грибоедова и офицеров. В этой обширной комнате не было мебели: «Нам постлано было на полу и, чтобы удержать подушки, наши переметные чемоданы были приставлены к головам. Так было и у постели Грибоедова».

    «Мы с Жихаревым разделись и легли. Сергей Ермолов раз­девался, но по обыкновению спорил с Грибоедовым и защищал Москву, которую Грибоедов, как и всегда, клеймил своими сарказмами. Грибоедов не раздевался. Вдруг отворяются двери и появляется дежурный по отряду полковник Мищенко, но уже в сюртуке и шарфе, точно так и дежурный штаб-офицер Талы­зин, а за ними фельдъегерь Уклонений. Мищенко подошел к Грибоедову и сказал ему: «Александр Сергеевич, воля государя императора, чтобы вас арестовать. Где ваши вещи и бумаги?» Грибоедов весьма покойно показал ему на переметные чемоданы, стоявшие в голове нашей постели. Потащили чемоданы на середину комнаты. Начали перебирать белье и платье и, нако­нец, в одном чемодане на дне нашли довольно толстую тетрадь. Это было «Горе от ума». Мищенко спросил, нет ли еще каких бумаг. Грибоедов отвечал, что больше у него бумаг нет и что все его имущество заключается в этих чемоданах. Переметные че­моданы перевязали веревками и наложили печати Мищенко, Талызин и Уклонений, у которого оказалась при часах сердо­ликовая печать. Потом полковник Мищенко сказал Грибо­едову, чтобы он пожаловал за ним. Его перевели в другой офи­церский домик, где уже были поставлены часовые у каждого окна и двери».

    Этот рассказ Шимановского совпадает в ряде существенных моментов с официальным делом «Об отправлении коллежского асессора Грибоедова в С.-Петербург арестованным и об опи­сании у него бумаг». Так, Шимановский, в отличие от Дениса Давыдова, совершенно правильно перечисляет лиц, пришедших арестовать Грибоедова: в деле также указано, что арест произ­вели артиллерии полковник Мищенко и гвардии поручик Талы­зин в присутствии фельдъегеря Уклонского (Денис Давыдов, не бывший очевидцем происшествия, неправильно передает,
    что Грибоедова арестовал лично Ермолов). Из архивного дела об аресте Грибоедова видно, что осмотр чемоданов был про­изведен того же 22 января 1826 г. «в присутствии Уклонского, артиллерии полковника Мищенко и адъютанта Ермолова Та­лызина»636. Вполне правдоподобно и интересное свидетельство Шимановского о наличии среди бумаг Грибоедова рукописи «Горя от ума». Однако ряд деталей передан Шимановским не­точно: он ошибся в дате ареста, отнеся его к 28 декабря, не со­общил, что все же какие-то бумаги были оставлены для правдо­подобия Грибоедовым, кроме рукописи «Горя от ума», и при обыске были зашиты в холст, опечатаны печатями лиц, совер­шивших обыск, и переданы Уклонскому. Если бы при писа­теле и дипломате не нашли решительно никаких бумаг, это выглядело бы неестественно и возбудило бы подозрения. Ермо­лов писал в своем секретном отношении начальнику штаба Дибичу: «...имею честь препроводить господина Грибоедова к вашему превосходительству. Он взят таким образом, что не мог изтребить находившихся у него бумаг, но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровож­даются». Ничего не говорит Шимановский и о найденных у Грибоедова книгах637.

    Двадцать третьего января арестованного Грибоедова увез­ли из крепости Грозной. Ермолов заступался за Грибоедова в своем секретном отношении к начальнику главного штаба Ди­бичу638, которое, очевидно, также было вручено фельдъегерю Уклонскому для передачи по адресу: «В заключение имею честь сообщить вашему превосходительству, что г. Грибоедов во вре­мя служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был за­мечен развратным и имеет многие хорошие весьма качества»639.

    Во время обыска выяснилось, что два других чемодана Гри­боедова сданы на хранение майору Огареву и находятся во Владикавказе. Е. Вейденбаум установил, что для полу­чения этих чемоданов и производства обыска фельдъегерь Уклонскийс арестованным Грибоедовым остановился в Екатери- нодаре, куда привезли чемоданы. Тут был произведен новый обыск, и отобранные в данном случае грибоедовские бумаги составили второй опечатанный пакет, который также оказался в руках Уклонского. Во Владикавказе, очевидно, бумаги Гри­боедова не могли быть предварительно просмотрены и уничто­жены, и второй — владикавказский — пакет с бумагами не мог не беспокоить Грибоедова. Заметим это обстоятельство640.

    Тридцатого января фельдъегерь с Грибоедовым выехали из Екатеринодара в Петербург. Путь был нелегким, стужа, по словам Грибоедова, была «самая суровая», беспокойство грызло душу. Грибоедов сразу выговорил себе у своего тело­
    хранителя какую-то степень самостоятельности в действиях: «Я сказал этому господину,— позже рассказывал Грибоедов С. Н. Бегичеву,— что если он хочет довезти меня живого, то пусть делает то, что мне угодно. Не радость
    же мне в тюрьму ехать»641.

    Ясно, насколько была важна для Грибоедова осведомлен­ность о событиях 14 декабря и о том, кто именно арестован. Длительное время, отпущенное ему обстоятельствами для об­думывания своего будущего поведения на следствии, сослужи­ло ему большую службу. Еще в Червленной Ермолов, как ука­зывалось выше, подробно расспрашивал при Грибоедове у фельдъегеря Дамиша о событиях 14 декабря. Видимо, еще по­дробнее рассказывал о событиях фельдъегерь Уклонский, кото­рый выехал из Петербурга много позже Дамиша и, естественно, больше знал. Шимановский рассказывает, как Грибоедов, за столом у Ермолова в крепости Грозной, «слушал рассказы Уклонского, который назвал много арестованных». Таким обра­зом, Грибоедов выехал из Грозной уже довольно осведомленным

    о     событиях. Естественного настроения невинного чело­века— все это скоро, мол, выяснится и благополучно кончит­ся — у Грибоедова не было и не могло быть. Его слова «не ра­дость же мне в тюрьму ехать» — говорят сами за себя. И позже, во время пребывания на главной гауптвахте, у Грибоедова вырывались самые мрачные предсказания: «Кажется, что мне воли еще долго не видать, и вероятно буду отправлен с фельдъ­егерем...» «В случае что меня отправят куда-нибудь подалее...»

    Существенно разобраться в вопросе, какие же именно бу­маги мог уничтожить Грибоедов. Е. Вейденбаум полагает, что все компрометирующие документы Грибоедов мог бы уничто­жить еще в Червленной, когда впервые узнал о восстании 14 де­кабря, и выражает сомнение, что Грибоедов мог уничтожить что-либо, имеющее серьезное значение. Это соображение тре­бует, однако, существенной оговорки. Шимановский, как уже указывалось, вспоминал, что после первого сообщения фельдъ­егеря Дамиша о восстании «Грибоедов, то сжимая кулаки, то разводя руками, сказал с улыбкою: „Вот теперь в Петер­бурге идет кутерьма! Чем-то кончится! “» Полного убеждения, что все дело кончится поражением, что восстание полностью разгромлено, у Грибоедова в тот момент не было. К тому же и Ермолов явно чего-то выжидал, то есть также не был пол­ностью уверен в окончательном неудачном исходе восстания. Заметим, что Сергей Муравьев-Апостол возглавил восстание Черниговского полка после того, как узнал в Житомире от се­натского фельдъегеря, развозившего присяжные листы, о 14 де­кабря. Пестель, арестованный 13 декабря, будучи под аре­стом, общался с южными декабристами и также явно ждал
    первые дни, еще обдумывая, не дать ли сигнала к восстанию- Поэтому вполне возможно, что Грибоедов, не вполне уверен­ный в исходе восстания, не испытывал еще полной необходи­мости в уничтожении документов сразу после первого изве­стия о 14 декабря.

    Неизвестно, были ли у Грибоедова какие-либо секретные бумаги, непосредственно относящиеся к тайному обществу. У него была, разумеется, личная переписка с декабристами и их друзьями, не дошедшая до нас и неизвестная нам в своем полном составе. Однако, исходя из сохранившихся за этот пе­риод писем самого Грибоедова, мы можем судить о некоторой части этой несомненно существовавшей и уничтоженной пере­писки и получить сведения не только об именах адресатов, но некоторые данные о содержании какой-то доли уничтоженных документов. Естественно предположить, что Грибоедов хранил получаемые письма от дорогих ему лиц хотя бы за период своего путешествия от Киева до Грозной. В этот период он получил:

    1—2) Два письма от В. Ф. Одоевского, в том числе, как пишет сам Грибоедов, какую-то «секретную почту», вероятно, имевшую отношение к денежным делам.

    3)   Письмо от декабриста Александра Одоевского, в котором была приписка В. Кюхельбекера и где сообщалось о том, что Кюхельбекер с Одоевским считают себя в праве распечатывать письма, приходящие на имя Грибоедова,— это, конечно, сви­детельствовало об особо дружеских отношениях, которые су­ществовали между Грибоедовым и этими двумя декабристами, активными участниками 14 декабря. «Письмо твое уже не заста­ло меня в Петербурге, его распечатали Александр с Вильгель­мом, уверенные, что нам с тобою от них таить нечего; сам брат твой мне это объявляет»,— писал Грибоедов В. Ф. Одоевско­му. Ясно, что сохранись это письмо Александра Одоевского к Грибоедову, следствие могло бы установить еще и факт осо­бой дружбы «Александра и Вильгельма» — двух декабристов. Заметим, что самые первые известия о 14 декабря переплетены с громкими объявлениями о бегстве Кюхельбекера и о его ро­зысках, что, весьма вероятно, могло дойти и до Грибоедова через фельдъегерские рассказы. О бегстве и розысках Кю­хельбекера говорили повсюду. Если так, то дать в руки след­ствию собственноручное свидетельство двух декабристов, сов­местно пишущих письмо, об их дружбе было бы далеко не безразличным для следствия фактом.

    4)       Письмо от А. Бестужева, полученное Грибоедовым 22 ноября в Екатериноградской станице. Именно в этом письме было восхитившее Грибоедова своей резкостью описание «ор­гий Юсупова», которое было сделано так мастерски и с такой

    разоблачительной силой, что Грибоедов в ответном письме про­сил декабриста вставить этот текст в повесть: «Я это еще не раз перечитаю себе и другим порядочным людям в утешение. Этакий старый придворный подлец!»—писал Грибоедов 642. Попади это мастерское описание в руки следствия, следова­тели едва ли отнеслись бы к нему как к нейтральному худо­жественному материалу,— оно несомненно компрометировало бы в глазах следствия декабриста Бестужева и говорило бы об его взглядах. А кроме того, была бы засвидетельствована и дружба Грибоедова с Бестужевым. Будь это письмо в руках следствия, Грибоедов не мог бы, например, утверждать на допросах, что его связи с Бестужевым были чисто литератур­ные. Совершенно ясно, что в письме А. Бестужева к Грибо­едову сообщались какие-то сведения об Оржицком, ибо Грибо­едов спрашивал его: «Оржицкий передал ли тебе о нашей встрече в Крыму». Более чем вероятно, что Бестужев, живший рядом с Рылеевым, сообщал что-то в письме и о своем бли­жайшем друге: Грибоедов именно в ответном письме просит «по-республикански» обнять Рылеева.

    5)    Из нескольких писем Бегичева, в которых был ясно за­свидетельствован приступ крымской тоски у Грибоедова, отме­тим то письмо, на которое Грибоедов отвечает из станицы Екатериноградской 7 декабря 1825 г. Судя по вопросу ответ­ного письма Грибоедова «Что говорит об нем (А. Вельямино­ве) Якубович?», можно заключить, что уничтоженное письмо Бегичева упоминало о декабристе Якубовиче, с которым Беги­чев видался в Москве. Ясно, что такое письмо не только вы­давало бы знакомство самого Грибоедова с декабристом Яку­бовичем, но и компрометировало бы Бегичева, выдавая также и его знакомство со столь видным участником 14 декабря.

    6)      Письмо от А. Жандра, которое свидетельствовало не только о близкой дружбе с Грибоедовым, но и о дружбе Жан­дра с декабристом Александром Одоевским (Грибоедов пи­шет ему в ответном письме: «У тебя я, я и я, а наш Александр Одоевский? И когда мы не вместе, есть о ком думать»). Жандр сообщал Грибоедову какие-то петербургские новости, в от­вет на которые Грибоедов писал в своем ответе: «Какое у вас движение в Петербурге!! — А здесь... Подождем». Грибоедов уже знал в момент ответа о смерти Александра I.

    7)     Около 18 декабря Грибоедов получил еще одно письмо от декабриста А. Одоевского, написанное ночью, в квартире какой-то женщины, скрытой в ответном письме Грибоедова под инициалами В. Н. Т. «Ночью сидит у ней и оттудова ко мне пишет, когда уже все дети спать улеглись»,— пишет Грибоедов Жандру. Это в глазах следствия могло компрометировать еще новое лицо, какую-то близкую декабристу женщину 643.

    Таким образом, даже та доля уничтоженных Грибоедовым писем, сведения о которых до нас дошли в ответных письмах самого Грибоедова, компрометировала его серьезно: она не только говорила о самых дружеских и тесных его связях с членами тайного общества, но называла имена их друзей, вы­являла их связи и даже характеризовала социально-полити­ческую тематику разговоров. Можно точно сказать, что уни­чтоженная переписка выявляла дружеские связи Грибоедова по крайней мере с шестью декабристами, из которых пятеро: Рылеев, А. Бестужев, В. Кюхельбекер, Якубович и Одоевский, были в числе самых активных участников восстания 14 декабря. Если этого нельзя сказать о шестом имени, об Оржицком, то тесная связь его с Рылеевым и Бестужевым и ближайшая его осведомленность в делах восстания 14 декабря компромети­ровали уже сами по себе. Уничтожение же писем Бегичева по­зволило Грибоедову вообще не назвать имени своего кровно­го и ближайшего друга на следствии, что вполне могло бы оказаться неизбежным, если бы следствие располагало этими письмами.

    Поэтому мнение Е. Вейденбаума, что сожженные Грибо­едовым письма были «опасны не по содержанию своему (?), а по тем именам, которыми они были подписаны», поверхност­но и неосновательно. Содержания писем Вейденбаум не знал,— на каком же основании заявлял он с такой уверенностью, что содержание их не было опасным? Он даже и не пытался восстановить его хотя бы частично по ответным письмам Гри­боедова. Поэтому приведенный выше вывод сделан им легко­мысленно и голословно и при сверке с документами не выдержи­вает критики. Письма, уничтоженные Грибоедовым, были опас­ны и для него и для некоторых декабристов и близких им лю­дей — опасны не только по подписям, но и по содержанию. Если,— что очень правдоподобно,— Грибоедов уничтожил не только их, а еще какие-то другие письма, которых мы не зна­ем, то опасность уничтоженного надо признать возросшей 644.

    Остановимся теперь на судьбе двух пакетов, составленных из забранных при обыске бумаг. Один из них — взятый в са­мой крепости Грозной, имел проверенное Грибоедовым содер­жание и не мог его беспокоить. Другой не мог быть проверен им и должен был беспокоить Грибоедова. Заслуживает внимания рассказ, записанный Д. А. Смирновым со слов двух осведом­ленных самим Грибоедовым лиц — С. П. Бегичева и А. А. Жан­дра. Фельдъегерь сдал и самого Грибоедова и оба пакета караульному офицеру главного штаба. «Этот офицер,—передает со слов Бегичева Д. А. Смирнов,— был некто Синявин, сын знаменитого адмирала, честный, благородный, славный малый. Принявши пакет (правильнее: пакеты.— М. #.), он положил
    его на стол, вероятно, в караульной комнате... Синявин не мог не видеть, как Грибоедов подошел к столу, преспокойно взял пакет (очевидно, правильнее было бы: один из пакетов.—
    М. Н.), как будто дело сделал, и отошел прочь. Он не сказал ни слова: так сильно было имя Грибоедова и участие к нему». До сих пор в этом рассказе возбуждало сильное сомнение имя Синявина,— оно отводилось в силу того, что последний сам был арестован по делу декабристов и содержался в том же главном штабе (повидимому, Синявин причастен к одной из организаций, связанных с Союзом Благоденствия). Однако сейчас по официальным документам следствия можно устано­вить, что Синявин был арестован позже — 11 марта 1826 г., то есть ровно через месяц после привоза арестованного Гри­боедова в Москву, следовательно, упомянутый довод отпадает. Однако рапорт с.-петербургского коменданта генерал-адъютан- та Башуцкого дежурному генералу главного штаба Потапову упоминает другое имя — не Синявина, а Родзянко 3-го («Сто­ящий в карауле на главной гауптвахте лейб-гвардии егерского полка штабс-капитан Родзянко 3-й представил ко мне при опи­си вещи, отобранные им от арестованного по высочайшему по­велению коллежского асессора Грибоедова, которые при сем к вашему превосходительству препроводить честь имею»). Связан­ный с литературой Родзянко 3-й не мог не знать Грибоедова. Заметим кстати, что с одним Родзянко Грибоедов учился в Московском университете. Ясно, что похищение одного пакета облегчалось наличием другого: несмотря на похищение, Гри­боедов сдавался «при бумагах», что вполне могло отвести глаза начальству.

    А.    А. Жандр рассказывал Д. А. Смирнову следующее о дальнейшей судьбе похищеннэго пакета: через несколько дней после прибытия Грибоедова в Петербург и заключения на га­уптвахту главного штаба к Жандру «является один вовсе до того времени мне незнакомый человек, некто Михаил Семено­вич Алексеев, черниговский дворянин, приносит мне поклон от Грибоедова, с которым сидел вместе в Главном штабе, и па­кет бумаг, приехавших из Грозной» ... «передавая... мне пакет, он вместе с тем передал мне приказание Грибоедова сжечь бу­маги. Однако же, я на то не решился, а только постарался запря­тать этот пакет так, чтобы до него добраться было невозможно,— я зашил его в перину. Когда Грибоедова выпустили, мы пакет достали и рассмотрели бумаги; в нем не оказалось ничего валя­ного, кроме нескольких писем Кюхельбекера». В этом расска­зе далеко не все точно,— неверно передано имя и отчество Алексеева, неточно назван он «черниговским дворянином», есть неточности и в опущенной нами части рассказа. Однако основное ядро события выдерживает критику: с Грибоедовым
    действительно сидели вместе на гауптвахте генерального штаба бывшие члены полтавской масонской ложи «Любовь к истине» два брата Алексеевы—Дмитрий Ларионович и Степан Ларионо- вич. Арестованы они были в связи с поисками тайного малорос­сийского общества. Оба были признаны к обществу непричастны­ми и быстро освобождены. Поскольку, по документам следствия, Дмитрий Ларионович Алексеев был тяжело болен, надо думать, что к Жандру от имени Грибоедова приходил другой Але­ксеев — Степан Ларионович, Хорольский уездный предводи­тель дворянства, который содержался на гауптвахте с 8 фев­раля и освобожден с аттестатом 21 февраля 1826 г. Косвенно подтверждает реальность события и одна из записочек Гри­боедова к Ф. Булгарину из крепости: «...передай сведения Ж[андру], а тот перескажет А[лексееву], а А[лексеев] найдет способ мне сообщить». Особенно же важно дошедшее до нас дружеское письмо Грибоедова к С. Л. Алексееву645.

    Такова история захваченных при обыске бумаг Грибоедова.

    Вернемся теперь к путешествию арестованного Грибоедова. Повидимому, в первых числах февраля Грибоедова привезли в Москву (вероятно, числа около 6—7 февраля, полагая около 3—4 дней на передвижение из Москвы в Петербург). Как рассказывал С. Н. Бегичев Смирнову, Грибоедов проехал пря­мо в дом его брата Дмитрия Никитича Бегичева, «в Старой Конюшенной, в приходе Пятницы божедомской». По рассказу С. Н. Бегичева, Грибоедов не заехал прямо к нему самому, «чтобы не испугать меня»,— правдоподобно добавить и дру­гой мотив: чтобы не скомпрометировать друга в глазах вла­стей заездом арестованного. Грибоедов должен был знать, что Бегичев—член Союза Благоденствия, и мог предполагать (справедливо), что аресты не щадят и последних: Дмитрий же Никитич Бегичев, прототип Платона Михайловича Горича в «Горе от ума», был далек от политических интересов и не мог возбудить подозрений. У Степана Никитича в это время был семейный обед — собрались родные для проводов брата его жены А. И. Барышникова, который отправлялся на служ­бу после окончания отпуска. К семейному обеду ждали и Дмитрия Никитича, однако он не являлся. «Ждали мы его, ждали — нет! Сели за стол. Во время самого обеда мне вдруг подают от брата записку следующего содержания: „Если хо­чешь видеть Грибоедова, приезжай, он у меня*. На радостях, ничего не подозревая, я бухнул эту весть за столом во все­услышание. Зная мои отношения к Грибоедову, родные сами стали посылать меня на это так неожиданно приспевшее сви­дание. Я отправился. Вхожу в кабинет к брату. Накрыт стол, сидит и обедает Грибоедов, брат и еще безволосая фигурка в курьерском мундире. Увидал я эту фигурку, и меня обдало
    холодным потом. Грибоедов смекнул делом и сейчас же нашел­ся. „Что ты смотришь на него? — сказал мне Грибоедов, ука­зывая на курьера.— Или ты думаешь, что это так, просто курьер? Нет, братец, ты не смотри, что он курьер, он знатного происхождения: испанский гранд Дон-Лыско-Плешивос-ди-Па- риченца". Этот фарс рассмешил меня своею неожиданностью и показал, в каких отношениях находится Грибоедов к своему телохранителю. Мне стало легче. Отобедали, говорили. Грибо­едов был весел и покоен как нельзя больше. „Ну, что, бра­тец,— сказал он, наконец, своему телохранителю:— ведь у тебя здесь есть родные, ты бы съездил повидаться с ними". Телохранитель был очень рад, что Грибоедов его „отпускает", и сейчас же уехал...»

    Итак, С. Н. Бегичев с братом остались наедине с аресто­ванным Грибоедовым. Последний приехал в Москву со своим стражем около 4 часов дня, а выехал в 2 часа ночи. Можно не сомневаться, что как только телохранитель ушел, Грибоедов и Бегичев говорили о многом: можно не сомневаться, что Гри­боедов узнал тут, кто именно арестован и какова общая ситу­ация в связи с разгромом восстания. Тут Грибоедов, вероят­но, получил многочисленные и точные сведения о том, как раз­вертывались события. К 6—8 февраля 1826 г. Бегичев уже был подробно осведомлен газетами о том, что происходило в Петербурге и, конечно, знал, кто именно был арестован в столице. Можно не сомневаться, что в разговоре звучали имена Рылеева, братьев Бестужевых, Одоевского, Оболенского, убийцы Милора­довича—Каховского, Якубовича, Кюхельбекера,бежавшего было, но уже пойманного 19 января. Все это были имена лучших дру­зей Грибоедова. Газетное объявление от правительства о розыске бежавшего преступника В. К. Кюхельбекера было опубликовано еще 30 декабря, поэтому не приходится сомневаться, что факт бегства Кюхельбекера и его поимки также был широко изве­стен и, конечно, упомянут в разговоре. Основное живое ядро активных организаторов восстания все состояло из самых близ­ких грибоедовских друзей. Кроме упомянутых декабристов, которые все (не считая Кюхельбекера) были арестованы в про­межуток между 14 и 16 декабря, к моменту разговора Грибо­едова с Бегичевым были арестованы еще следующие знакомые Грибоедова: Трубецкой (в ночь на 15 декабря), братья Раев­ские, Николай и Александр (30 декабря), Ф. Глинка (30 декабря в первый раз, позже — вторично), Бестужев-Рюмин (3 января), Волконский (5 января), Бриген (10 января), Ф. Гагарин (13 ян­варя), Давыдов (14 января), Корнилович (14 декабря), Артамон Муравьев (31 декабря), Никита Муравьев (23 декабря), Сомов (14 декабря), Оржицкий, Завалишин, Торсон. Конечно, Беги­чев знал об аресте Жандра, схваченного сейчас же после
    восстания и освобожденного 31 декабря. Все это были имена арестованных не в Москве. Еще яснее, что Бегичев, сам с ми­нуты на минуту ждавший ареста, прекрасно знал о том, кто был арестован в Москве: к моменту разговора арестованного Грибоедова с Бегичевым в Москве были арестованы следующие знакомые им обоим декабристы: Михаил Орлов (21 декабря), Кологривов (23 декабря), Поливанов (28 декабря), Кашкин (8 января), Зубков (9 января), Петр Муханов (9 января), Фон­визин (9 января, в подмосковной деревне), Якушкин (9 января, в самой Москве), Ивашев (23 января). Можно упомянуть еще имена Норова и Нарышкина. Москва была в великом страхе и тревоге. Как вспоминает А. Кошелев в своих «Записках», изве­стие о восстании произвело в Москве «потрясающее действие». Мать Кошелева держала наготове теплую одежду сына и каждую ночь ждала появления жандармов: сын был знаком со многими декабристами. Напряженное ожидание новых арестов длилось в Москве, как вспоминает Кошелев, до апреля. В Москве распро- странился слух, как передает тот же мемуарист, «что Ермолов также не присягает и с своими войсками идет с Кавказа на Москву. Эти слухи были так живы и положительны и казались так правдоподобны, что Москва или, вернее ска­зать, мы, ожидали всякий день с юга новых Мининых и Пожарских» 646.

    Но пока Минины и Пожарские не появлялись, и в десятках московских печей и каминов пылали письма, дневники, прото­колы, проекты и многие другие документы движения. Фило­софский кружок В. Ф. Одоевского сжег протоколы своих засе­даний. Нет никаких сомнений, что Бегичев уже давно «почи­стился», уничтожив и кое-какие письма Грибоедова, о чем, надо думать, поставил в известность своего друга. С этой стороны Грибоедов мог быть вполне спокоен.

    Итак, в Москве Грибоедов, несомненно, получил богатей­ший фактический материал, который был существенно не­обходим ему для выработки линии поведения на следствии. Он узнал немало имен арестованных, осведомился об общей ситуации, установил в связи с этим линию своего пове­дения. Нет сомнений, что он был страшно подавлен и вместе с тем взволнован,— сколько арестовано «друзей, братьев, товарищей...»

    В 2 часа ночи, как вспоминал Бегичев, Грибоедов выехал с фельдъегерем из Москвы в Петербург. Он приехал в столицу 11 февраля — эта дата проставлена на секретной записке де­журного генерал-адъютанта Потапова: «сего числа привезен из крепости Грозной коллежский ассессор Грибоедов, который отправлен к генерал-адъютанту Башуцкому для содержания под арестом на Главной Гоубвахте» 647.

    Точная дата первого допроса Грибоедова неизвестна. II. Е. Щеголев в своей работе «Грибоедов и декабристы» с ос­нованием предполагает, что Грибоедов был допрошен сейчас же, как его привезли, то есть датирует первый допрос тем же 11 февраля. Действительно; такова была обычная практика. Сам Грибоедов указывает в письме Николаю I из крепости на по­следовательность событий: «Я был вырван от друзей, от началь­ника, мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был позван к генералу Левашову...»

    Генерал-адъютант Левашов всегда лично снимал первые допросы арестованных. Допросы обычно происходили в залах Эрмитажа, и нет оснований предполагать, что для Грибоедова было сделано исключение. Его допрос был записан генерал- адъютантом Левашовым собственноручно. Грибоедова допраши­вали двести двадцать четвертым по общепорядковой нумерации допросов у Левашова648.

    Ответы Грибоедова продуманны,— он сам пошел навстречу опасности, назвал имена знакомых декабристов, отметив ли­тературный характер связи с ними, но сразу признался и в по­литических разговорах, подчеркнуто полагая, что в этом нет ничего особенного. Относительно своей принадлежности к тай- ному обществу он сразу ответил категорическим отрицанием. Вот его первое показание (орфография принадлежит Левашову): «Я тайному обществу не принадлежал и не подозревал о его существовании. По возвращении моиму из Персии в Петербург в 1825 году я познакомился посредством литтературы с Бесту­жевым, Рылеевым и Аболенскнм. Жил вместе с Адуевским и по Грузии был связан с Кюхельбекером. От всех сих лиц ни­чего не слыхал могущего мне дать малейшию мысль о тайном обществе. В разговорах их видил часто смелые суждения на­счет правительства, в коих сам я брал участие: осуждал что казалось вредным, и желал луччего. Более никаких действий моих не было, могущих на меня навлечь подозрение и почему оное на меня пало, истолковать не могу». Подпись: «Коллеж­ский ассессор Александр Грибоедов». Заметим, что это пока­зание было самым «откровенным», позже Грибоедов отрицал на допросах и эту степень «вины».

    Как пишет сам Грибоедов в письме к Николаю I,— Лева­шов «обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откро­венно, от него отправлен с обещанием скорого освобождения». Обнадеженный на первом же допросе, Грибоедов испытал горь­кое разочарование,— его не освобождали. Его нетерпение и
    подавленное настроение сказываются в том, что уже на четвер­тый день после первого допроса он пишет императору личное письмо такого характера, что начальник главного штаба генерал-адъютант Дибич помечает на письме: «Объявить, что этим тоном не пишут Государю, и что он будет допрошен». Вот текст этого письма: «Всемилостивейший Государь. По не­основательному подозрению, силою величайшей несправедли­вости, я был вырван от друзей, от начальника мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, чрез три тысячи верст в са­мую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом был позван к генералу Левашову. Он обошелся со мною вежливо, я с ним совершенно откровенно, от него отправлен с обещанием скорого освобожде­ния. Между тем дни проходят, а я заперт. Государь! Я не знаю за собой никакой вины. В проезд мой из Кавказа сюда я тща­тельно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг до моей матери, которая могла бы от того ума ли­шиться. Но ежели продлится мое заточение, то конечно и от нее не укроется. Ваше императорское величество сами питаете благоговейнейшее чувство к Вашей Августейшей родительнице.

    Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или послать меня перед Тайный комитет лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете».

    Но двери темницы не раскрывались, обещанный допрос от­тягивался и последовал лишь через десять дней.

    Между тем Грибоедов далеко не был забыт,— Николай очень хорошо помнил о нем. На Кавказ для сбора секретных сведений о Ермолове, его корпусе, «духе войск» и «порядке службы» был специально послан полковник Бартоломей, по­лучивший секретные царские инструкции через А. С. Менши- кова. 4 февраля Меншиков, формулируя пункты, по которым надлежит собрать на Кавказе сведения, записал два пункта, непосредственно касавшиеся Грибоедова: «11. Кто такой Гри­боедов, какого он поведения и что об нем говорят?.. 17. Бе­речься Грибоедова и собрать о нем сведения». Неясно, что имелось в виду под словами «беречься Грибоедова», ведь он уже был арестован; очевидно Бартоломею не сочли нужным сказать об этом аресте. Так началась потом ускользающая от нас линия особой царской слежки за Грибоедовым, отъединенная от следственного комитета и восходившая непосредственно к царю 649.

    Главная гауптвахта, на которой Грибоедову пришлось про­вести долгое время с 11 февраля по 2 июня 1826 г., была ме­стом, через которое проходил целый поток заключенных перед помещением в Петропавловскую крепость.

    Д. И. Завалишин вспоминает, что помещение главной гаупт­вахты состояло сначала из одной только длинной комнаты вро­де залы, которая ранее служила приемной для начальника штаба 1-й действующей армии Толя, когда он приезжал в сто­лицу, «что бывало часто», —и небольшой прихожей. «Но когда число арестованных уменьшилось, то к зале прибавили еще очень небольшую комнатку, служившую, судя по мебели, кабинетом и спальнею Толя, и в ней-то поместили и меня и Грибоедова».

    Заметим, что в лице Завалишина Грибоедов встретил на гауптвахте своего петербургского знакомого, вхожего в круг Рылеева—Бестужева, участника петербургских споров. 4 апре­ля Завалишин был препровожден в арестантский каземат № 6 Трубецкого бастиона 650.

    Тут, на гауптвахте главного штаба, перед Грибоедовым прошла вереница декабристов. Поток прошедших на его гла­зах арестованных людей не мог не оставить глубокого следа во впечатлениях писателя. Многие из декабристов содержа­лись на главной гауптвахте одпн-два дня, иногда даже часть дня и затем шли в Петропавловскую крепость или другие места заключения, но даже и такое промелькнувшее перед Грибо­едовым лицо могло оставить какой-то след в его памяти.

    Вернемся к первому допросу Грибоедова в следственном комитете. Протекло уже более недели после первого допроса его в Зимнем дворце у генерал-адъютанта Левашова, а в след­ственный комитет Грибоедова все еще не вызывали. Едва ли мы ошибемся, если предположим, что решение Грибоедова пла­номерно бороться за свою невиновность было подкреплено для него тем обстоятельством, что адъютант Ермолова Николай Павлович Воейков, взятый примерно по тому же подозрению, что и он, и содержавшийся на той же гауптвахте, 20 февраля уже был «освобожден с аттестатом». Грибоедова это могло окрылить и дать ему опору для еще более твердого тона при ответах. Не приходится сомневаться, что Грибоедов и Воейков согласовали свои ответы.

    Наконец, в среду 24 февраля, через четыре дня после осво­бождения Воейкова, следственный комитет затребовал на до­прос Грибоедова. Его вывели из гауптвахты и перевезли через замерзшую Неву в помещение коменданта Петропавловской крепости, где с 23 декабря до весеннего разлива Невы велись работы следственного комитета. Обычно путь в комитет заклю­ченный проделывал с завязанными глазами — ни для кого не делали исключения, очевидно не сделали его и для Грибоедова.

    Следственный комитет собрался в этот день на свое 69-е заседание, как обычно, вечером, в половине седьмого. Присут­ствовали: военный министр Татищев, великий князь Михаил

    Павлович, кн. А. М. Голицын, генерал-адъютанты Голенищев- Кутузов, Чернышев, А. X. Бенкендорф и Потапов. Перед Гри­боедовым допрашивали второстепенных членов Славянского общества: Тихонова, Веденяпина, Мозгана и Шимкова, а потом «и коллежского ассессора Грибоедова», как записано в журна­лах комитета. «Положили всем им дать допросные пункты». Заседание кончилось очень поздно — в половине третьего ночи651.

    У комитета осталось положительное впечатление от устных и письменных ответов Грибоедова, и 25 февраля решено было ходатайствовать об его освобождении. Однако ходатайство не имело успеха. 7 марта комитет заслушал, очевидно, несколько неожиданную для него высочайшую резолюцию на свой поло­жительный доклад о Грибоедове: «Коллежского ассессора Гри­боедова оставить пока у дежурного генерала». Повидимому, Грибоедов был задержан в связи с неясностью вопроса об ермо- ловском обществе на Кавказе и новыми подозрениями относи­тельно этого общества, которые, возможно, были подогреты допросами некоего Сухачева. Последнего Грибоедов не знал.

    Следующий, последний, раз Грибоедова вызвали на допрос в Петропавловскую крепость 15 марта. Вопросы, ему предла­гавшиеся, были сосредоточены на связях его с южными де­кабристами, на поездке в Киев, касались также и Сухачева. Грибоедов кратко отвечал, что никаких поручений от северных декабристов к южным не получал, виделся в Киеве с дека­бристами мельком, а Сухачева не знает вовсе. Более в след­ственный комитет Грибоедова не вызывали 652.

    Разберемся теперь в той линии поведения, которой при­держивался Грибоедов на допросах. Сохранилось два мему­арных рассказа о Грибоедове на следствии. Первый записан Д. А. Смирновым со слов С. Н. Бегичева. «Вот как было дело. На первом же допросе Грибоедов начал было писать: „В заго­воре я не участвовал, но заговорщиков всех знал и умысел их мне известен...“ и проч. в таком роде. Ивановский, видя, что Грибоедов сам роет себе яму, подошел к столу, на кото­ром он писал, и, перебирая какие-то бумаги, как будто что-то отыскивая, наклонился к нему и сказал ему тихо и отрывисто: „Александр Сергеевич, что вы такое пишете... Пишите: «знать не знаю и ведать не ведаю»Грибоедов послушался». Рассказ, записанный Смирновым, подвергся справедливой критике П. Е. Щеголева, указавшего на то, что первые показания Грибоедова были устные и не допускали позднейших ис­правлений, а в дальнейшем письменные ответы давались не в комиссии, а в помещении гауптвахты главного штаба, где сидел арестованный Грибоедов. Ивановского там никогда не было653.

    Второе свидетельство принадлежит декабристу Д. И. Зава- лишину. Он указывал на роль, которую сыграл в этой истории полковник Любимов, сидевший под арестом на той же гаупт­вахте. «В действительности вот как происходило все дело,— пишет Завалишин.— Когда Грибоедову принесли вопросные пункты и он стал писать черновой на них ответ, то Любимов, подойдя к нему, сказал: «Вы знаете, что все, что Вы ни напи­шете, до меня нисколько не касается, потому что у нас с Вами не было по обществу никаких сношений. Поэтому я и могу да­вать Вам советы совершенно беспристрастные. Я только желаю предостеречь Вас... Я знаю из всех наших здешних разговоров, действия относительно Комитета предполагаются различные, смотря по разным у всякого соображениям личным и политиче­ским. Не знаю, какой системы намерены держаться Вы, но ум хорошо, а два — лучше. Не по любопытству, а для Вашей же пользы я желал бы знать, на какой системе Вы остановились? Помните, что первые показания особенно важны». В ответ на это Грибоедов прочитал то, что успел уже написать. Прослу­шав написанное, Любимов с живостью сказал ему: «Что Вы это! Вы так запутаете себя и других. По нашему, по военному, не следует сдаваться при первой же атаке, которая, пожалуй, окажется еще и фальшивою; да если поведут и настоящую атаку, то все-таки надо уступать только то, что удержать уже никак нельзя. Поэтому и тут гораздо вернее обычный русский ответ: „Знать не знаю, ведать не ведаю". Он выработан вековою практикой». В результате этого разговора Грибоедов изорвал черновики и написал ответ вновь, придерживаясь совета Любимова. Конечно, к свидетельствам Д. И. Завалишина надо относиться с осторожностью: чрезвычайно ценные и достоверные сведения у него нередко смешиваются со спорными и неточными данными. П. Е. Щеголев отвергает и этот рассказ, не приводя, однако, достаточных оснований. Если можно согласиться с отрицательной оценкой записи Смирнова, сбив­чивой и неясной, то рассказ Завалишина никак нельзя отверг­нуть в полном его объеме. Любимов действительно сидел иод арестом в одном помещении с Грибоедовым, он был очень со­образителен и предприимчив (по рассказу того же Завалишина, он сумел посредством подкупа извлечь захваченные при его аресте бумаги). Большое помещение гауптвахты главного шта­ба, заполненное товарищами по несчастью, было под очень слабым надзором, и разговоры арестованных в ходе следствия велись совершенно свободно. Подружившиеся между собой арестованные, непрерывно советовались, спорили, обсуждали положение, решали, как держать себя на допросах, что отве­чать. Общая беда спаяла людей. Это подтверждают и показания И. II. Липранди. Он оставил живое описание быта арестованных
    на гауптвахте главного штаба: «Невозможно описать впечатле­ния той неожиданности, которою я был поражен: открывается дверь, в передней два молодых солдата учебного карабинерского полка без боевой амуниции; из прихожей стеклянная дверь, че­рез нее я вижу несколько человек около стола за самоваром; и все это во втором часу пополуночи меня поражало. «Вот, гос­пода, еще вам товарищ,— сказал Жуковский (начальник
    надзора.М. //.),— все глаза обратились на меня. Здесь сидели за чайным столом: бригадный генерал 18 дивизии Кальм; известный Грибоедов; адъютант Ермолова Воейков (оба привезенные с Кавказа), отставной поручик генераль­ного штаба А. А. Тучков... предводитель дворянства Екате- ринославской губернии Алексеев. Поздний чай произошел оттого, что Воейков и Грибоедов были на допросе в комиссии, находящейся в крепости. Через час мы все были как старые знакомые. Предмет разговора понимается: вопросам, расспро­сам и взаимно сообщавшимся сведениям не было конца»654.

    В эту яркую картину быта арестованных надо внести не­которые фактические поправки: она не может относиться к

    1    февраля — первому дню заключения Липранди, когда Гри­боедова на гауптвахте вообще не было. Очевидно, в ней, со­знательно или бессознательно, суммированы впечатления по­следующих дней. Воейков был освобожден 20-го, а Липранди — 22 февраля, Грибоедова же вызвали впервые на допрос 24-го,— следовательно, ни Липранди, ни Воейкова уже не было в поме­щении гауптвахты, когда Грибоедов впервые вернулся с до­проса. Очевидно, речь идет о допросе одного Воейкова655. Имена же заключенных перечислены правильно,— эти аресто­ванные действительно находились во время пребывания Лип- раьт ди в помещении главной гауптвахты.

    Но нарисованная Липранди картина, очевидно, в основном, верна, как общая характеристика быта заключенных.

    Быт этот далеко не походил на типичное тюремное заклю­чение. Арестанты содержались на свой счет, обеды брали из ресторана и могли при желании выходить вечером с унтер- офицером для прогулок. Начальник стражи Жуковский при­нимал взятки от арестованных и оказывал им самые неожидан­ные льготы. По рассказам Завалишина, он водил его и Грибо­едова в кондитерскую Л оредо на углу Адмиралтейской площади и Невского проспекта. Там, в маленькой комнатке, примыкав­шей к кондитерской, необычные посетители заказывали уго­щение, читали газеты, тут же Грибоедов — страстный музы­кант — играл на фортепиано. С разрешения того же Жуков­ского Грибоедов бывал у Жандра и возвращался от него поздно ночью. Удавалось ему, находясь под арестом, переписываться с Булгариным, от которого он получал ответные письма, кни­
    ги, газеты, журналы и через которого он сносился с хлопотав­шими за него лицами, например, с Ивановским. Все это надо учесть, чтобы судить о возрастающей осведомленности Гри­боедова, которая могла ему пригодиться в ходе следствия. Через газеты он получал некоторые сведения об общем ходе расследования, у Жандра он, несомненно, осведомлялся о циркулировавших в городе слухах. Знакомство В. С. Микла­шевич с семьей Рылеева могло некоторым образом держать Грибоедова в курсе положения Рылеева, доносить до него вести о Каховском, Оболенском. Все это было далеко не мало* важно для арестованного 656.

    Естественно предположить, что в подобной обстановке Гри­боедов получал советы о том, как держаться на следствии, и сам давал их другим.

    Кстати отметим, что чужие советы не учили его новому искус­ству, а лишь укрепляли его старый опыт: как известно, он не впервые в жизни стоял перед следователями и не впервые об­думывал характер своих ответов. Опыт этого рода у Грибоедова уже был в связи с известной дуэлью гр. А. П. Завадовского и

    В.   В. Шереметева, на которой Грибоедов был секундантом За­вадовского. По делу о дуэли петербургским генерал-губерна­тором Вязьмитиновым, как уже упоминалось, была наряжена специальная следственная комиссия, проводившая по всей форме допросы участников, устраивавшая очные ставки и т. д. Грибоедов подвергался и допросам, и очным ставкам. Он не сознался ни в чем, до конца отрицал свое участие в дуэли в ка­честве секунданта и не был выдан товарищами, с которыми, конечно, успел сговориться до следствия. Он умело показал часть правды,— сообщил, что о дуэли знал,— но секундант- ство отрицал. Весь город знал об этом, но прямых свидетелей не было, что, конечно, облегчило для Грибоедова исход дела.

    Правдоподобнее всего признать поэтому, что советы Люби­мова и многих других лиц не дали Грибоедову совершенно новых идей о линии поведения на следствии, а лишь поддержи­вали в нем решение держаться линии, которая уже была про­верена его личным опытом.

    Выясним теперь, какой образ себя самого хотел создать Грибоедов у следователей. Вопрос этот чрезвычайно существе­нен. Не в пример другим арестованным Грибоедов имел более чем достаточно времени для обдумывания линии своего пове­дения. Его приятель декабрист Александр Бестужев не имел, например, этой выгоды,— он сам явился во дворец на следую­щий же день после восстания и 15 декабря уже давал первые показания на допросе у генерал-адъютанта Левашова. Грибо­едов же, будучи на Кавказе, узнал о петербургском восстании 24 декабря, арестован был 22 января вечером, привезен в

    Петербург 11 февраля и, вероятно, в тот же день подвергся пер­вому допросу. Таким образом, от ареста до момента первого допроса он располагал двадцатидневным сроком и, как уже указывалось, успел собрать обширные сведения об арестах и ходе следствия.

    Грибоедов занял позицию полного и решительного отрица­ния своего участия в заговоре и своей осведомленности о нем. Не уловили Грибоедова и частные вопросы комиссии, ответ на которые мог бы иметь предпосылкой знание о существовании общества: в ответ на вопросы о численности общества, место­нахождении его центров и отделений, видах и средствах дей­ствий, а также на вопрос, каковы его мнения обо всем упомя­нутом, Грибоедов суммировал все вопросные пункты в один, вытянув над своим ответом строку: «в), г), д), е), ж)», озна­чающую перечисление буквенных пунктов допроса, и ответил: «Ничего подобного мне не открывали. Я повторяю, что, ничего не зная о тайных обществах, я никакого собственного мнения об них не мог иметь». Позиция оскорбленной невинности была сопровождена замечательно выдержанным топом «полной» и «смелой» откровенности. Уже в письме к царю Грибоедов писал, что «обошелся» с генералом Левашовым «совершенно откровенно». Откровенным признанием вольных разговоров о правительстве Грибоедов как бы парировал улику, которая была бы основана лишь на изложении его мнений (очевидно, он предвидел эту возможность, и она беспокоила его). В пер­вом же допросе он пошел навстречу опасности, предупреждая обличения подобного характера. Указывая на знакомство с Бестужевым, Рылеевым, Оболенским, Одоевским и Кюхель­бекером, он немедленно заявляет: «В разговорах их видел часто смелые суждения на счет правительства, в коих сам я брал участие: осуждал, что казалось вредным, и желал лучшего». Это признание обезврежено утверждением, что в России-де подобные разговоры о правительстве будто бы обычны и не при­знаются криминальными,— что же тут непозволительного — осуждать вредное и желать лучшего? «Суждения мои касались до частных случаев, до злоупотреблений некоторых местных начальств, до вещей всем известных, о которых всегда в Рос­сии говорится довольно гласно», а если ему случилось бы го­ворить перед «Вышним правительством», то он был бы перед ним «еще откровеннее». Тут была скрыта тонкая презумпция — терпимости и широты русского правительства, которое будто бы не боится правды, высказанной в глаза, и даже само заин­тересовано в ней. Любой упрек в вольных разговорах был бы ослаблен этой презумпцией.

    Обрисованный образ выдержан Грибоедовым непоколеби­мо и твердо. Какие бы вопросы ни предлагала комиссия,—
    позиция подследственного не менялась и
    была, проведена с бесподобной и прямо-таки художественной цельностью. В личных его ответах можно отметить лишь два явных противоречия.

    Утверждая о себе, что он, Грибоедов, не способен быть «оратором возмущения», он добавляет: «Много, если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благо­мыслящих». Выше oii признал свое знакомство с Бесту­жевым, Рылеевым, Оболенским, Одоевским и Кюхельбекером, то есть с пятью активнейшими участниками восстания на Се­натской площади,— очень трудно квалифицировать этот круг, как «кроткий и благомыслящий»657.

    Первое показание Грибоедова — самое откровенное. «От всех сих лиц ничего не слыхал, могущего мне дать малейшую мысль о тайном обществе. В разговорах их видел часто смелые суждения насчет правительства, в коих сам я брал участие: осуждал, что казалось вредным, и желал лучшего. Более ни­каких действий моих не было, могущих на меня навлечь по­дозрение, и почему оное на меня пало, истолковать не могу». В следующих показаниях он горазо умереннее высказывается по этому же вопросу. «Трубецкой и другие его единомышлен­ники напрасно полагали меня разделявшим их образ мыслей. Если соглашался я с ними в суждениях о нравах, новостях, литературе, это еще не доказательство, что и в политических моих мнениях я с ними был согласен...» Надо признать, что второй ответ противоречит первому: «суждения о нравах, новостях, литературе» — это одно, а «смелые суждения насчет правительства» — другое. Других противоречий в ответах Грибоедова, па мой взгляд, найти нельзя. На допросах он безусловно сохранял хладнокровие. Характерно его замеча­ние в одной из записочек Ф. Булгарину, посланных из-под ареста: «Бояться людей — значит баловать их».

    Добавим к этому несколько общих наблюдений над мане­рой давать показания, Грибоедов нигде не предается откровен­ности и излияниям чувств, что нередко встречается в показа­ниях других арестованных. Ответы Грибоедова уклончивы и общи. Он вообще называет очень мало имен и не раскрывает даже своих литературных связей. Мы уже отмечали нередкое объединение многих вопросных рубрик в один суммарный ответ. Общий тон ответов, как правило, категоричен, они даются без изъявлений сомнений и колебаний. Нередко замалчивается существо вопроса, и ответ поворачивается несколько в иную сторону. Так, в вопросном пункте «а» в четвертом отделе анкеты от 24 февраля утверждалось: «Рылеев и Александр Бестужев прямо открыли вам, что есть общество людей, стремящихся к преобразованию России и введению нового порядка вещей,
    говорили вам о многочисленности сих людей, о именах некото­рых из них, о делах, видах и средствах общества». В ответ на этот пункт обвинения Грибоедов пишет: «Рылеев и Бестужев никогда мне о тайных политических замыслах ничего не откры­вали». Мы видим, что он ничего не отвечает по существу во­проса о численности, именах, видах и средствах общества: его ответ суммарен, общ, уводит внимание следствия в сторону, в сущности подменяет один вопрос другим. «Вопросные пункты» от 24 февраля заканчивались общим предположением: «В за­ключение Вы по совести должны показать все то, что известно Вам о составе тайных обществ, их цели и образе действий». В ответ на это Грибоедов вообще не ответил
    ничего, игнориро­вал вопрос, даже не счел нужным повторить свое общее отри­цание о знакомстве с тайной организацией. О своем воспита­теле Ионе Грибоедов даже не упомянул, хотя вопрос следствия прямо запрашивал о воспитании. Грибоедов выбрал более нейтральное имя — московского профессора Буле, в этот мо­мент уже покойника.

    Нередко Грибоедов давал на следствии и заведомо невер­ные показания.

    Мы уже упоминали выше, что Грибоедов указывал в письме к Николаю I, что он во время проезда с Кавказа «тщательно скрывал» свое имя, чтобы слух об его аресте не дошел до его матери, «которая могла бы от того ума лишиться». Однако вот перед нами запись рассказа С. Н. Бегичева, лучшего друга Грибоедова о том, что «на третий день» после проезда арестован­ного Грибоедова в Петербург он, Бегичев, был у матери Гри­боедова Настасьи Федоровны и все рассказал ей. Может быть, Грибоедов не знал об этом? Нет, это было сделано с его ведома и по его просьбе, что доказывается другим свидетельством, почерпнутым из того же источника: проезжая арестованным через Москву, Грибоедов оставил записку своему бывшему воспитателю Иону, с просьбой предупредить мать и сестру о своем аресте. Таким образом, мать Грибоедова прекрасно знала об аресте сына и была осведомлена об этом по просьбе сына. Характерно, что она при этом не только не лишилась ума, как предполагал любящий сын, а, по свидетельству С. Н. Беги­чева, начала ругать сына «с обычной своей заносчивостью: карбонарий, и то и се и десятое». Эти материнские определе­ния чрезвычайно любопытны,— мать не проявила уверенности в невиновности сына и не выразила негодования на тех, кто допустил несправедливый арест. Нет, она начала изливать свое возмущение именно на сына и сразу, в силу каких-то причин, нашла ему квалификацию — «карбонарий». Очевидно, какие-то грехи вольнодумства за сыном знала даже она,— иного объяснения предположить невозможно.

    Причины, почему Грибоедов осведомлял мать, чрезвы­чайно понятны: матери не впервой было хлопотать за сына перед влиятельными людьми; у Настасьи Федоровны был «милльон знакомых», а в этом милльоне было ремало лиц чрез­вычайно влиятельных658.

    В ходе следствия ряд изобличающих Грибоедова показаний восходит к Трубецкому. Защищаясь от этих обвинений, Гри­боедов показывал, что «его правила с правилами кн. Трубец­кого ничего не имеют общего», и добавлял: «При том же я его почти не знал». Еслп учесть изложенный выше материал о знакомстве Грибоедова с Трубецким, восходящем еще к студенческим временам и несомненно превратившемся в дру­жескую связь еще в первый петербургский период, будет ясна заведомая неправильность этого показания. «Трубецкого целую от души»,— собственноручно свидетельствует Грибо­едов в своем письме к Я. Н. Толстому и Н. В. Всеволожскому из Тбилиси от 27 января 1819 г. Оказывается, Трубецкому можно доверить самые секретные поручения. Несколько ниже опять: «С Трубецким буду писать тебе вторично и много». Письмо это доказывает близкое знакомство с Трубецким не только Грибоедова, но и его друга Бегичева. Кроме того, по показаниям членов Южного общества мы узнаем, что Бесту­жев-Рюмин дважды виделся с Грибоедовым в Киеве именно у Трубецкого и что Трубецкой же рассказал Рылееву о попытке южных декабристов принять Грибоедова в тайное общество. Так комментируется показание Грибоедова на следствии, что он Трубецкого «почти не знал»659.

    Декабрист Е. П. Оболенский показал на следствии, что Грибоедов был принят в члены тайного общества «дня за три» до отъезда из Петербурга в мае 1825 г. Грибоедов ответил ре­шительным отрицанием: «Показание К [нязя] Оболенского совершенно несправедливо. Не могу постигнуть, на каких лож­ных слухах он это основывал, не на том ли, что меня именно за три дня до моего отъезда приняли в Общество любителей русской словесности, общество, которое под высочайшим по­кровительством издает всем известный журнал «Соревнова­тель», от вступления в которое я чрезвычайно долго отговари­вался, ибо поэзию почитал истинным услаждением моей жизни, а не ремеслом». Ответ имеет внешний вид чрезвычайной убе­дительности, особенно для несведущего в литературных делах следственного комитета. Однако и тут проверка фактической стороны изобличает Грибоедова. Во-первых, Оболенский не мог, конечно, спутать прием в тайное общество с приемом в общество литературное, а во-вторых, указание на совпадение времени (именно «за три дня до моего отъезда») не выдерживает факти­ческой проверки. В архиве Общества любителей российской
    словесности, находящемся в Академии наук, хранятся сле­дующие, обнаруженные И. Е. Щеголевым данные об избрании Грибоедова в члены: 8 декабря 1824 г. Д. М. Княжевич предложил Грибоедова в члены Общества любителей российской словесности; баллотировка имела место в заседании 15 де­кабря 1824 г. и кончилась единогласным избранием. Как можно установить на основании письма Грибоедова к Бегичеву из С.-Петербурга от 18 мая 1825 г. и следующего, уже из Киева, от 4 июня 1825 г., Грибоедов выехал из Петербурга во второй половине мая 1825 г. Иными словами, он был принят в лите­ратурное общество более чем за полгода до отъезда и, конечно, давая показания, не ошибался, а сознательно говорил не­правду. Он надеялся, что дата его принятия в литературное общество не будет проверяться,—и надежды его оправдались060.

    Заведомо неправильно указал Грибоедов и год своего по­следнего приезда в Петербург, и время знакомства с Бестуже­вым, Рылеевым и Оболенским: «По возвращении моиму из Пер­сии в Петербург в 1825 году...» — датирует он указанные собы­тия. Он, конечно, хорошо знал, что в Петербург он приехал вовсе не «из Персии», а из Москвы, а в Москву также не <пз Персии», а из Тбилиси, что приехал он в Петербург в 1824, а не в 1825 г., и что познакомился с Бестужевым также в 1824, а не в 1825 г. Ясно, что эти неточные сведения преследовали определенную цель — сократить сроки его пребывания и крамольной среде п совершенно изъять Грузию, как посред­ствующий этап.

    Таким образом уже на основании приведенных выше при­меров можно точно установить: Грибоедов дал на следствии ряд заведомо ложных и заведомо неточных показаний и дал их совершенно сознательно.

    Мы уже отмечали одну своеобразную особенность следствен­ного дела о Грибоедове. Вчитываясь в его скупые строки, мы все время улавливаем какие-то смутные шорохи в неосве­щенном пространстве, где протекает самое следствие. Тут, в этих дворцовых залах и царских канцеляриях, где состав­ляются следственные анкеты и производятся допросы, чувст­вуется все время какое-то неясное движение около дела Гри­боедова. В трудную минуту из тьмы вдруг показывается добро­желательная рука, тайком помогающая ему перейти через опасное препятствие. Движение это прекрасно замаскировано, и нам не удается проследить его до исходного момента. Однако самое его наличие бесспорно. Доказательства этого довольно многочисленны.

    Для всякого, знакомого с типичным составом декабристских следственных дел, покажется крайне странным отсутствие очных ставок при наличии столь серьезных расхождений в
    показаниях. Несмотря на явные противоречия показаний Гри­боедова — Бестужева-Рюмина, Грибоедова — Рылеева, Тру­бецкого — Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола — Бесту­жева-Рюмина, Грибоедова — Оболенского и т. д., очных ставок по делу Грибоедова не производилось. Факт почт и невероятный,—но это так.

    Показания А. Ф. Бригена и Н. Н. Оржицкого остались без внимания: их даже никто не спросил, откуда имеют ови сведения о том, что Грибоедов — член тайного общества, и когда они познакомились с писателем. Дело Бригена вел и читал сам Бенкендорф, имя Грибоедова в показаниях Бри­гена подчеркнуто, очевидно, самим Бенкендорфом,— иначе говоря, оно было замечено, на нем остановили внимание,—но все же показание Бригена удивительным образом не имело решительно никаких последствий для Грибоедова661.

    Хорошо знавший Грибоедова Артамон Муравьев даже не был толком расспрошен о киевском свидании. Комиссия не выяснила даже самых простых вещей, например, каким обра­зом узнали южные декабристы о проезде Грибоедова через Киев, и кто известил об этом Бестужева-Рюмина; не был даже поставлен вопрос, с каких пор Бестужев-Рюмин и Ар тамон Муравьев были знакомы с Грибоедовым.

    Особенно любопытен следующий случай: ответы Бестужева- Рюмина на обширную следственную анкету от 27 января 1826 г. вообще не удовлетворяли комитет, и — редкий случай — анкета была возвращена Бестужеву-Рюмину для вторичного ответа и дополнений со строгим препроводительным требова­нием: «Высочайше учрежденный комитет требует от подпору­чика Бестужева-Рюмина, чтобы по прилагаемым у сего заме­чаниям против данных ему вопросов дополнил на особой бумаге на каждый пункт порознь все то, чего не объяснил прежде и за подписом своим возвратил вместе с черновыми, если таковые напишете...» В числе этих пунктов ранее был пространный вопрос о киевском свидании с Грибоедовым, на который Бесту­жев в первый раз ответил крайне неполно и лаконично; однако именно этот пункт был почему-то опущен в приложенном пе­речне тех вопросов, дополнение к которым потребовалось.

    Как показывают материалы следствия, Кюхельбекер совер­шенно скрыл от следователей имя Грибоедова — он не назвал его даже в числе своих знакомых. Он щедро рассыпал в своих показаниях имена своих политически-безопасных литератур­ных друзей — упомянул Жуковского, Карамзина, слепого поэта Козлова, Измайлова, Греча, Булгарина, не поскупился и на имена нейтральных лицейских товарищей, назвал Михайлу Яковлева, Стевена, барона Корфа; он щедро перечислил и своих светских знакомых—тут и князь Лопухин, и полковник

    Альбрехт, и князь Львов, и даже госпожа Ярославова, «коей имени и отчества не упомню». Но нигде, ни разу, ни в какой связи он не назвал имени Грибоедова. Однако в руках следствия оказался уличающий документ — какое-то письмо Грибоедова к Кюхельбекеру: «Вы ли писали письмо, которое перед собою видите, Кюхельбекеру?» — спрашивал Грибо­едова 24 февраля (в день первого допроса) следственный коми­тет. «Письмо, которое мне здесь показано, моей руки, писано к Кюхельбекеру»,— лаконично отвечал Грибоедов. Однако, установив явную связь обоих, комитет не задал Кюхельбекеру ни единого вопроса о Грибоедове.

    Чрезвычайно любопытно еще одно обстоятельство: в деле декабриста Оболенского имеется письмо, ему адресованное, подписаное инициалами «С. К.». Это письмо — от декабриста Кашкина, написанное по поводу тяжелых семейных неприят­ностей; в нем упомянуто имя Грибоедова, которому необхо­димо сделать важные поручения по поводу этих семейных дел. Письмо свидетельствует о близости обоих декабристов с Гри­боедовым. Содержание его довольно таинственно, речь идет о загадочной смерти близкого родственника, о которой почему- то может что-то разузнать именно Грибоедов: «Николай умоляет тебя, дорогой друг, упросить Грибоедова собрать точные све­дения об этом деле. Это его обязанность — попытаться про­никнуть в эту тайну». Все письмо и тоном своим, и содержа­нием, и упоминанием имени Грибоедова, и свидетельством о большой близости к нему обоих декабристов не могло, каза­лось бы, не заинтересовать следствие. Однако никаких вопро­сов о связи с ним задано не было,— С. Кашкина даже не спро­сили, давно ли он знаком с Грибоедовым и что ему о нем известно662.

    Если следователи не уяснили себе, является или не являет­ся Грибоедов членом тайного общества, то у них после пока­заний Бестужева и Рылеева не могло быть никаких сомнений в том, что он во всяком случае знал о существовании тайного общества. Рылеев показывал: «Он из намеков моих мог знать о существовании общества»,— в этом признавался тот самый Рылеев, который усиленно отрицал членство Грибоедова. Однако заключительная, сводная записка о Грибоедове в его деле, скрепленная надворным советником Ивановским, гла­сила: «не принадлежал к тайному обществу и о существовании оного не знал». Чтобы оценить этот итог, надо вспомнить, что знание о тайном обществе и недонесение о нем квалифициро­валось в Верховном уголовном суде как тяжелая вина. Суд в своем докладе устанавливал три главных вида судимых пре­ступлений: 1) цареубийство, 2) бунт, 3) мятеж воинский. По всем трем видам он устанавливал в своих рубриках особый
    вариант преступления, состоявшего в «знании умысла» или даже «неполном знании умысла». Вот, например, судебная форму­лировка вины по делу хорошо знакомого Грибоедову декабри­ста Оржицкого: «Хотя не вполне, но знал сокровенную цель тайного общества относительно бунта, равно как знал и о пред­стоящем мятеже». Приговор: осужден к лишению чинов и дво­рянства и написанию в рядовые до выслуги с определением в дальние гарнизоны. Следствию не представило бы никаких трудностей найти в показаниях по делу Грибоедова материал, соответствующий не только подобному, но и гораздо более тяжелому обвинению.

    Необходимо заметить, что к следствию о Грибоедове вообще не был привлечен широкий круг лиц, знавших о политических убеждениях писателя. Некоторых, возможно, и спрашивали, но они не дали компрометирующих показаний в силу друже­ских отношений с Грибоедовым. Что означает, например, глу­хой намек Булгарина: «Греч имел случай оказать ему (Гри­боедову) на деле свою дружбу»? Едва ли речь идет о посылке арестованному Грибоедову журналов или газет, это место звучит как нечто более серьезное. Вчитаемся в первую запи­сочку Грибоедова из-под ареста, адресованную Гречу и Бул­гарину: «Друзья мои, Греч или Булгарин, кто из вас в типо­графии? Пришлите мне газет каких-нибудь и журналов, и нет ли у вас Чайльд-Гарольда? Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности. Чур! Молчать. Грибоедов. Das Papier ins Feuer». К чему относятся крепко выделенные особенно крупно написанные и подчеркнутые Грибоедовым слова «Чур! Молчать»? Неужели к желанию сохранить тайну дан­ной невиннейшей записки — просьбу о газетах, журналах, Чайльд-Гарольде? Едва ли. Зачем нужно бросить в огонь записку столь невинного содержания? Тем менее может относиться просьба о молчании к тому обстоятельству, что Грибоедов «погибает от скуки и невинности». Казалось бы, наоборот, о том, что арестованный Грибоедов невиновен, нужно было бы пошире разгласить именно в интересах Грибоедова! Очевидно, речь идет о каких-то других обстоятельствах, здесь не упомянутых, но хорошо известных и Гречу и Булгарину, которые поймут, о чем идет речь с одного намека. Думаю, что в этой записке слова «Чур! Молчать» относятся не к данной записке вообще и не к отдельным моментам ее содержания в частности, а к другому: к тем противоправительственным «воль­ным» разговорам, которые вел Грибоедов на свободе при Грече и Булгарине663.

    Выше мы останавливались на предположении, что со­действие Грибоедову было оказано надворным советником Ивановским, чиновником следственного делопроизводства.

    А. А. Ивановский — знакомый и почитатель Грибоедова, «страстный любитель литературы», сам состоял членом Обще­ства любителей российской словесности. В записочках, которые Грибоедов посылал из-под ареста Ф. Булгарину, есть упомина­ние об Ивановском: «Ивановский, благороднейший человек, в крепости мне говорил самому и всякому гласно, что я немед­ленно буду освобожден. Притом обращение со мною, как его, так и прочих, было совсем не то, которое имеют с подсуди­мыми. Казалось, все кончено. Съезди к Ивановскому, он тебя очень любит и уважает; он член Вольного общества любителей словесности и много во мне принимал участия. Расскажи ему положение и наведайся, чего мне ожидать...»664.

    Ивановский заботился не только о Грибоедове, но и о дру­гих декабристах: так, он «дал знать стороной» сидевшему в крепости декабристу Корниловичу, известному писателю-исто- рику, о том, что за его повести, помещенные в альманахе, вы­ручено несколько тысяч рублей, и даже хотел тайно передать ему эти деньги. Ивановский же предупредил о предполага­ющемся аресте декабриста Искридкого, сказав Булгарину (дяде декабриста): «Бедный Искрицкий, его возьмут завтра»665.

    В деле Грибоедова под важнейшим для приговора докумен­том — итоговой характеристикой Грибоедова, содержащей вы­вод о его полной непричастности к декабристам («не принадле­жал к обществу и о существовании оного не знал»), имеется скрепа Ивановского.

    Однако не нужно преувеличивать роли последнего. Как бы ни горел он желанием помочь арестованному Грибоедову, воз­можности его были довольно ограничены. Приведенное выше письмо Грибоедова говорит не об одном Ивановском,— Гри­боедов глухо упоминает, что и какие-то «прочие» обходились с ним не как с «подсудимым». Кто эти прочие? Грибоедов имел дело с генерал-адъютантом Левашовым и Чернышевым, чле­нами следственного комитета, которые непосредственно руко­водили допросами; кроме них, в состав следственного комите­та входили и при допросах Грибоедова присутствовали: воен­ный министр Татищев, вел. князь Михаил Павлович, князь Голицын, петербургский военный генерал-губернатор Голени­щев-Кутузов, а также генерал-адъютанты Бенкендорф и Пота­пов; делопроизводителем следственного комитета был Блудов. Грибоедов сам отмечает в письме к Николаю I, что генерал Левашов обошелся с ним «вежливо» и отправил его «с обеща­нием скорого освобождения». Дело Бестужева-Рюмина сви­детельствует о том, что генерал-адъютант Чернышев закрыл глаза на важные улики против Грибоедова. От Ивановского в некоторой степени зависела формулировка предъявляемых письменных вопросов, их более обобщенный характер, соеди­
    нение многих вопросов в один пункт, что допускало и более суммарный ответ подследственного, зависели от него в какой-то небольшой мере и формулировки общей характеристики. Но
    игнорирование свидетельств о Грибоедове в следственных делах других декабристов, отсутствие запросов Бригену, Оржиц- кому, Оболенскому (например, о письме Кашкина), решение не давать очных ставок по делу Грибоедова — все эти гораздо более ответственные решения зависели, конечно, не от Иванов­ского, а более всего от председателя комиссии, военного ми­нистра Татищева, а также, разумеется, и от общих решений следственного комитета, где председательствовал Татищев. Более же всего зависели они от императора Николая I, при­стально и неотступно следившего за ходом следствия. Поэтому, вполне признавая известную роль Ивановского в этом таин­ственном движении вокруг дела о Грибоедове, надо искать еще более значительных покровителей.

    Татищева лично просил за Грибоедова Ермолов — об этом имеется свидетельство Дениса Давыдова, отлично осведом­ленного об этой стороне дела666. Официальное письмо Ермо­лова к Татищеву, которое повез фельдъегерь Уклонений вместе с арестованным Грибоедовым, также идет навстречу этому сви­детельству: дать арестованному лицу положительную характе­ристику и в письменном виде отправить ее вместе с ним в Пе­тербург — на это, конечно, решился бы не всякий начальник. Но Ермолов решался и не на такие дела.

    Особенно же большое воздействие на ход следствия мог оказать, конечно, И. Ф. Паскевич, женатый на двоюродной сестре Грибоедова Елизавете Алексеевне. Имя Паскевича как основного ходатая за Грибоедова указывает, например, хорошо осведомленный Шимановский. Сам Грибоедов, очевидно, не случайно называет Паскевича своим «bienfaiteur» (благоде­телем). От Паскевича могли итти прямые связи к любому члену следственной комиссии, не исключая даже великого князя Михаила Павловича, с которым Паскевич был прекрасно зна­ком лично, так как в 1817—1819 гг. сопровождал его в качестве руководителя-воспитателя в его поездках по России и Западной Европе,— этими поездками заканчивалось образование велико­го князя. Паскевича прекрасно знала императрица Мария Федоровна, она вела с ним личную переписку по вопросам поездки и воспитания Михаила Павловича; императрица была крестной матерью двух дочерей-близнецов, родившихся у Пас­кевича в 1821 г. В 1823 г., в связи с обручением вел. князя Михаила Павловича с принцессой Шарлоттой Виртембергской, супруга Паскевича — двоюродная сестра Грибоедова — была причислена к кавалерствениым дамам меньшего креста орде­на св. Екатерины. Это было неслыханной честью и вызвало
    оживленные толки в светском обществе, ибо подобные награды давались ранее лишь супругам генерал-адъютантов или высших придворных чинов. 12 февраля 1825 г. Паскевич был назначен царским генерал-адъютантом.

    Но важнее всего из этих связей было, конечно, личное зна­комство Паскевича с Николаем Павловичем еще в бытность последнего великим князем. Их хорошие отношения устано­вились еще в 1814 г. в Париже. Важно отметить, что Паске­вич выручал будущего императора из больших неприятно­стей,— например, из известной «норовскох! истории». Николай относился к Паскевичу не только с большим уважением, но был привязан к нему и постоянно называл его своим «отцом- командиром». Паскевич сам пишет, что еще в Париже все зави­довали ему и «стали говорить в шутку, что он (то есть Николай Павлович.— М. Н.) в меня влюбился». «Любезный мой Иван Федорович, старый мой командир!» — начинает Николай свои письма к Паскевичу. Наконец, всю эту серию цитат могут увенчать слова, сказанные Николаем деСангиену: он, Николай, уважает Паскевича, «как только сын может уважать отца».

    Понятно, что при такой близости можно было рассчитывать на исполнение самых сложных и затруднительных просьб. Нельзя сомневаться в том, что такой рычаг, как Паскевич, и был пущен в ход. Грибоедов недаром поручал Бегичеву и Иону известить свою энергичную мамашу об его аресте. Та­ким образом, таинственное движение вокруг дела Грибоедова надо понимать как систему разнообразных воздействий, сла­гавшуюся из влияний и давлений различных лиц, среди которых были и чрезвычайно высокопоставленные667.

    Самое благоприятное отношение к Грибоедову членов след­ственного комитета особенно ясно видно из следующего факта: уже на следующий день после первого допроса Грибоедова, рас­смотрев его ответы, комитет, несмотря на кричащие противо­речия в показаниях о нем декабристов, постановил Грибоедова освободить. Не было назначено ни одной очной ставки, не дано ни одного проверочного вопроса. 25 февраля в вечернем заседании, где рассматривались ответы Грибоедова, присут­ствовали: военный министр Татищев, кн. Голицын, генерал- адъютанты Голенищев-Кутузов, Чернышев и Бенкендорф. По­становление гласило: «слушали ответы.... 4) коллежского ассес­сора Грибоедова: не принадлежал к обществу и о существова­нии оного не знал. Показание о нем сделано князем Евгением Оболенским 1-м со слов Рылеева, Рылеев же отвечал, что имел намерение принять Грибоедова, но, не видя его наклонным ко вступлению в общество, оставил свое намерение; все прочие его членом не почитают. Положили: об освобождении Грибо­едова с аттестатом представить его императорскому величе­
    ству». Неточности формулировок этого постановления бросают­ся в глаза: так, первое показание о Грибоедове было сделано не Оболенским, а Трубецким, имя же последнего просто не упомянуто: наличие
    двух свидетелей делало бы вопрос более серьезным. Если бы Бенкендорфу было угодно помнить, что он сам подчеркнул фамилию Грибоедова в показании Бри­гена, и вспомнить о показании Оржицкого, то он сам набрал бы по крайней мере четверых свидетелей, и важнейшая фор­мулировка: «все прочие его членом не почитают» — провали­лась бы. Напрашивается правдоподобное предположение,что члены комитета были уже подготовлены влиятельными хода­таями и смотрели сквозь пальцы на несоответствие харак­теристики с фактическим материалом следствия668.

    Вероятно, на первом этапе И. Ф. Паскевич ограничился устными переговорами только с членами следственного ко­митета и двинул в ход более тяжелую артиллерию лишь тогда, когда дело на первом этапе сорвалось, и Николай I не утвердил предложенного комитетом решения. Надо думать, что свидание с Николаем, буквально заваленным делами по процессу декаб­ристов, было не так легко получить. Внезапное движение дела сверху началось в самом конце мая.

    Движение это совпадает по времени с подготовкой пра­вительственного указа о персональном составе верховного уголовного суда, членом которого намечался в числе других особо преданных лиц «отец и командир» Николая I — Иван Федорович Паскевич. Правдоподобно, что сложность создав­шейся ситуации и форсировала дело Грибоедова: у будущего члена суда близкий родственник был подследственным лицом и так и норовил попасть в подсудимые. Ситуация давала бла­гоприятный повод для личных сношений по этому вопросу с императором и для оживления следствия по грибоедовскому делу. П. Е. Щеголев, повидимому, склонен приписывать это оживление просто тому, что дела следствия подходили к концу и так или иначе надо было заканчивать все затянувшиеся дела, причем приписывает возобновление допроса инициативе самого комитета. «Только заканчивая свои занятия, комитет в CXIV заседании 31 мая решил возобновить представление об осво­бождении Грибоедова и представить государю о нем записку». Сопоставление с датами утверждения Паскевича членом суда наводит на мысль, что дело было несколько сложнее.

    31 мая комитет постановил возобновить ходатайство о Гри­боедове, причем любопытно, что в ход пошел именно тот же старый, уже однажды не утвержденный императором, текст ходатайства. Ясно, что подобное возобновление должно было делаться по устному распоряжению царя, иначе комитет соста­вил бы новый текст и подобрал бы новые доводы669.

    Записка была на этот раз подписана флигель-адъютантом императора полковником Адлербергом I: «Коллежский ассес- сор Грибоедов не принадлежал к обществу и о существовании оного не знал. Показание о нем сделано князем Евгением Обо­ленским 1-м со слов Рылеева; Рылеев же ответил, что имел намерение принять Грибоедова, но, не видя его наклонным ко вступлению в общество, оставил свое намерение. Все прочие его членом не почитают».

    Это тот же текст, который был подан Николаю I по реше­нию комитета от 25 февраля. Тогда он вызвал у Николая резо­люцию отрицательного порядка — он велел Грибоедова «содер­жать пока у дежурного генерала». Теперь же старый текст февральской докладной записки, составленной после первого допроса, вновь пошел в ход и получил противоположное реше­ние: «Выпустить с очистительным аттестатом»670.

    Первого июня Николай I подписал указ Правительствующе­му сенату, в котором назначался персональный состав верхов­ного уголовного суда; среди его членов числился и флигель- адъютант И. Ф. Паскевич. Второго июня последовал приказ об освобождении Грибоедова из-под ареста. Дежурный генерал главного штаба получил от военного министра Татищева и ред- писание: «По высочайшему соизволению.— Освободить с ат­тестатом содержащегося при главном штабе под арестом кол­лежского ассессора Грибоедова, который был взят по подозре­нию в принадлежности к тайному злонамеренному обществу, но по исследовании оказался к оному неприкосновенным. Во исполнение таковой монаршей воли, покорнейше прошу ваше превосходительство освободить из-под ареста упомянутого Грибоедова, приказать ему явиться в высочайше учрежденную комиссию для изыскания о злоумышленном обществе для полу­чения надлежащего аттестата» (к этому времени следственный комитет уже был переименован в комиссмю) 671.

    Отсюда ясно, что nepeijm царскую резолюцию на доклад­ной записке Адлерберга надо датировать или 1 или 2 июня: сна­чала на докладе была положена высочайшая резолюция об «осво­бождении с аттестатом», а затем последовало в ее результате предписание военного министра Татищева. После получения этого предписания и последовало освобождение Грибоедова. Его точной датой поэтому является именно среда 2 июня 1826 г. 672.

    В тот же день, 2 июня, дежурному генералу главного шта­ба была направлена записка за № 768: «О представлении к начальнику главного штаба его императорского величества осво­божденного из-под ареста коллежского ассессора Грибоедова при офицере». Самый текст записки ясно говорит, что Грибоедов уже освобожден: к Дибичу необходимо доставить при офицере не арестованного коллежского ассессора, но «освобожденного
    из-под ареста коллежского ассессора». Еще раз подтверждает ту же дату— 2 июня — упомянутое письмо Грибоедова к

    С.   Л. Алексееву 673.

    На следующий день, 3 июня, Грибоедова видел П. А. Вя­земский, который в тот же день писал жене: «Сейчас видел выпущенного из тюрьмы Грибоедова». Это был как раз тот день, когда открыл свои заседания верховный уголовный суд над декабристами 674.

    Между тем записка Адлерберга продолжала покрываться резолюциями. Рукою начальника штаба И. Дибича на ней было зафиксировано устное требование Николая I: «3 июн[я] высочайш[е] повелен[о] произвесть в следующий чин и вы­дать не в зачет годовое жалованье» (запись чернилами). На­верху листа имеется беглая запись карандашом, в которой мож­но разобрать слова: «воскресенье... Грибоедов... О Врангеле...», а под резолюцией 3 июня бегло записано карандашом рукою Дибича: «Им всем выдать (над строкою «не в зачет».— М. Н.) годовое жалованье и представить на воскресение. Чин без вся­кого назначения]». Эти записи надо также датировать 3 июня,— смысл их раскрывается следующими ниже документами 675.

    3 июня 1826 г. дежурный генерал главного штаба подал военному министру рапорт: «Вследствие приказания г-на на­чальника главного штаба его величества прошу покорнейше ваше высокопревосходительство доставить ко мне список всем осво­божденным на сих днях из-под ареста чиновникам по делу о злоумышленном обществе. Список сей нужен для представле­ния их в будущее воскресенье государю императору676. Ближай­шее «будущее воскресенье» после 3 июня приходилось в 1826 г. на 6-е число. В этот день, 6 июня, в воскресенье, Грибоедов и представлялся Николаю I в составе целой группы только что освобожденных по тому же делу лиц. Согласно списку, Нико­лаю I представлялись: «лейб-гвардии конного полка поручик князь Голицын, корнет Плещеев 2-й, отставной подполковник Михаил Николаев сын Муравьев, коллежский ассессор Грибо­едов, поручик конно-артиллерийской № 6-й роты Врангель и служащий в департаменте внешней торговли надворный совет­ник Семенов» 677.

    Этот текст помогает нам разобраться в тех резолюциях и пометках, которыми покрылась записка о Грибоедове, состав­ленная флигель-адъютантом Адлербергом. Написанное каран­дашом слово «воскресенье», очевидно, является тем днем, когда Николай I решил принять группу освобожденных из-под аре­ста «чиновников». Написанная карандашом фамилия Врангеля («О Врангеле») относится к одному из освобожденных из-под ареста, включаемых в список для представления императору. Особенно интересна карандашная резолюция о выдаче «не в
    зачет» годового жалованья: множественное число
    (тм всем выдать не в зачет годовое жалованье») показывает, что денеж­ное награждение предполагалось для всех освобождаемых.

    Чиновник Карасевский, посылая военному министру тре­буемый список лиц, предназначенных к представлению в вос­кресенье императору, составил черновой ответ в тот же день, 3 июня (дата проставлена на черновике); но он начал свой чер­новик с упоминания завтрашнего числа, очевидно рассчиты­вая перебелить и отослать список завтра. В силу этого возник­ла не соответствующая действительности датировка в начале списка («4-го числа сего июня освобождены по высочайшему повелению из-под ареста...» и т. д.). Этот документ и ввел в заблуждение П. Е. Щеголева, который, ссылаясь на него, оши­бочно принял дату 4 июня за день освобождения Грибоедова из-под ареста. От Щеголева неправильная дата проникла в грибоедовскую биографию, предпосланную академическому из­данию сочинений Грибоедова, и была закреплена в помещен­ных там же (в III томе) «Избранных хронологических датах». «Аудиенция», данная царем Грибоедову, также неправильно датирована 2 июня. Обе даты должны быть исправлены: в действительности Грибоедов был освобожден из-под ареста в среду 2 июня, а принят царем 6 июня, в воскресенье, в группе других «чиновников» 678.

    Необходимо указать на неправильность укрепившихся в литературе датировок, особенно в силу следующих причин. Неправильные даты освобождения и представления царю дава­ли основания для разнообразных неблаговидных «подозрений» по адресу Грибоедова. В самом деле, если 2-го числа арестован­ного узника прямо из места заключения ведут на какую-то таинственную «аудиенцию» к царю, а затем почему-то опять возвращают в тюрьму (очевидно, он чем-то не угодил царю), потом вдруг через два дня — 4-го числа — освобождают, легко вообра­зить, что Николай на «аудиенции» предъявил Грибоедову какие- то требования, которые тот сначала отказался выполнить, а за­тем, вновь брошенный в тюрьму, согласился выполнить и был выпущен. Между тем в действительности все обстояло иначе и гораздо проще: 2 июня, в среду, Грибоедова освободили, а 6-го, в воскресенье, он в группе освобожденных чиновников представлялся императору. Это, разумеется, не было в непо­средственном смысле слова «аудиенцией», а было именно. представлением, как о том и говорится в документах.

    Едва ли мы ошибемся, если предположим, что группа представленных царю «чиновников» была объединена преобла­дающим признаком высоких протекций и влиятельных хода­тайств. Не приходится и распространяться о влиятельной придворной родне князя Михаила Федоровича Голицына;

    Александр Александрович Плещеев 2-й был сыном камер­гера А. А. Плещеева, бывшего личным чтецом императрицы Марии Федоровны; Алексей Васильевич Семенов679 только что перед арестом женился на Дарье Федоровне Львовой, отец которой с 1816 по 1835 г. состоял директором придворной капеллы; их семья, кроме того, была в родстве с Державиным; за Грибоедова хлопотал И. Ф. Паскевич.

    Восьмого июня Грибоедов был произведен в надворные со­ветники, а 9 июня получил очистительный аттестат: «По вы­сочайшему его императорского величества повелению комиссия для изыскания о злоумышленном обществе сим свидетельствует, что коллежский ассессор Александр Сергеев сын Грибоедов, как по исследованию найдено, членом того общества не был и в злонамеренной цели оного участия не принимал». Продолжая последнюю строку текста, Грибоедов расписался в получении документа 680.

    Обращает на себя внимание более скромная формулировка о невиновности, нежели примененная в докладной записке Адлерберга. Первоначальная формула: «не принадлежал к об­ществу и о существовании оного не знал»— заменена другой, собственно относящейся лишь к первой ее половине: «членом того общества не был...».

    В тот же день, 9 июня, было составлено подписанное воен­ным министром Татищевым отношение «господину командиру Кавказского отдельного корпуса» следующего содержания: «Вытребованный сюда на основании известной вашему высоко­превосходительству высочайшей воли коллежский ассессор Грибоедов, на коего упадало подозрение в принадлежности к тайному злоумышленному обществу, по учиненном исследо­вании оказался совершенно неприкосновенным к сему. Вслед­ствие чего по повелению его императорского величества осво­божден из-под ареста с выдачею аттестата, свидетельствующего о его невинности, и на обратное следование к своему месту снаб­жен прогонными и на путевые издержки деньгами. О чем дол­гом считаю ваше высокопревосходительство уведомить» 681.

    Приведенная выше официальная бумага несколько поторо­пилась объявить прогонные деньги выданными — Грибоедов расписался в их получении лишь через два дня. 10 июня 1826 г.682 он пришел в канцелярию военного министра и за подорожной в Грузию и за прогонными деньгами. Его заявление об этом написано на листе, очевидно выданном тут же в канцелярии Татищева (лист употреблявшейся тогда официально бумаги — с траурной по случаю смерти императора каймой). На нем рукою Грибоедова тщательно написан рапорт его высокопревосходи­тельству господину военному министру и разных орденов кавалеру (Татищеву), с просьбой о выдаче ему подорожной и
    прогонных денег: «Отправляясь обратно к месту моего назначе­ния в город Тефлис, в канцелярию г [осподина] главноуправ­ляющего в Грузии, при коем имею честь служить секретарем по дипломатической части, прошу ваше высокопревосходитель­ство предписать, дабы мне выданы были на проезд туда из С.-Петербурга подорожная по казенной надобности и прогон­ные деньги» 683.

    Военный министр Татищев запросил комиссариатский де­партамент о следуемой сумме и, получив точный расчет, дал предписание чиновнику 8-го класса Карасевскому выдать Гри­боедову «прогонные деньги до города Тифлиса на три лошади за 2662 версты пятьсот двадцать шесть рублей сорок семь ко­пеек, да на путевые издержки, полагая по сту рублей на 1000 верст, двести шестьдесят шесть рублей двадцать копеек, всего семь сот девяносто два рубли шестьдесят семь копеек, записав оные в расход по данной вам книге с распискою его, Грибоедова, и по исполнении мне рапортовать». 11 июня 1826 г. во входящий журнал следственной комиссии внесен за № 1200 рапорт Грибоедова «о выдаче ему подорожной и прогонных денег» 684.

    По выходе своем из-под ареста Грибоедов некоторое время пожил на даче Булгарина, в уединенном доме на Выборгской стороне, на берегу Невки, откуда, вероятно, была видна Петро­павловская крепость. Булгарин пишет, что Грибоедов жил одиноко и «видался только с близкими людьми»685.

    К этому времени относятся стихи Грибоедова, публикуе­мые в собрании его сочинений под названием «Освобожденный». Обычно вопрос стихотворения: «Но где друг?» относят к князю А. Одоевскому. Возможно, что это и так. Но правдоподобно и другое предположение, что это просто собирательный образ друга-декабриста из круга тех близких друзей, которые раньше так тесно окружали Грибоедова.

    Очевидно, тут же, на даче Булгарина, Грибоедов и узнал страшную весть о 13 июля — о казни декабристов и последо­вавших приговорах.

    Рылеев, близкий и любимый друг, которого Грибоедов толь­ко что хотел обнять «искренне, по-республикански», качался на виселице. Знакомец детских лет, Каховский, участник жи­вых петербургских споров о преобразовании отечества, также был повешен. До Грибоедова не могли не дойти по всему Пе­тербургу ходившие слухи об обстоятельствах казни: оба — и Каховский и Рылеев — как доносил петербургский генерал- губернатор, были в числе троих, которые при казни сорвались с веревок — «по неопытности наших палачей и по неумению устраивать виселицы». Третьим сорвался Сергей Муравьев- Апостол — участник киевского свиданья с Грибоедовым. Были
    повешены Бестужев-Рюмин, знакомый не только по киевскому свиданию, и Пестель, о котором Грибоедов, конечно, знал. Любимейший брат, «дитя сердца», энтузиаст Александр Одоев­ский, столь напоминавший Грибоедову его самого в юности, был осужден на двенадцатилетнюю каторгу. Самый дорогой друг, свидетель написания «Горя от ума», поэт, собрат по ли­тературе, восторженный Кюхельбекер, был приговорен к ка­торге на двадцать лет. К той же двадцатилетней каторге были приговорены и ближайший друг Александр Бестужев, прослав­лявший «Горе от ума», и товарищ детских лет Якушкин, и старый знакомый Никита Муравьев, и Ивашев, и Торсон. Близкий друг Оболенский, старый знакомый С. Трубецкой, старые друзья Якубович и Артамон Муравьев были пригово­рены к вечной каторге. Та же вечная каторга была уделом Николая и Михаила Бестужевых. Все были, конечно, лишены чинов и дворянства. Петр Бестужев, почти мальчик, был раз­жалован в солдаты и приговорен к высылке в дальние гарни­зоны. Лишенный чинов и дворянства, Оржицкий был приго­ворен к ссылке. Поливанов, лишенных! чинов и дворянства, приговоренный к каторге, был смертельно болен и лежал в каземате Петропавловской крепости...

    Рушился прочный, сложившийся в течение многих лет круг близких людей, в котором зрело мировоззрение писателя, в котором вырос замысел «Горя от ума». По свидетель* ству близких людей, музыкальные импровизации Грибоедова отличались в это время глубокой тоской. У нас нет докумен­тов, по которым мы могли бы точно восстановить его состояние в эти страшные дни, но все же и без них ясно основное, что гибель декабристов была для него не только горем личной дружбы, но и исторической катастрофой. Эта гибель была и вопросом мировоззрения. В том состоянии, в котором тогда на­ходился Грибоедов, счастливый исход его собственного дела мог быть для него только источником дополнительных страданий. «Положение мое облегчено, я не могу разделить с ними одной участи: это мучительно!»—писал один из декабристов генерал- адъютанту Левашеву во время следствия. Наверное то же переживал Грибоедов 686.

    Примечательно, что между 21 и 25 июня, то-есть вскоре после освобождения, Грибоедов пишет очерк «Загородная по­ездка», основной мыслью которого является мысль о великом значении народа и о русском несчастье — отрыве образованных слоев общества от народной массы. Именно в этом произведе­нии находятся замечательные, уже цитированные ранее, тексты о русских песнях: «Родные песни! Куда занесены вы с священ­ных берегов Днепра и Волги». Тот «поврежденный класс полу- европейцев, к которому я принадлежу», оторван от народа.

    «Каким черным волшебством сделались мы чужими между сво­ими?» Нет сомнений, что эти мысли — какая-то часть потока, в котором было немало размышлених! о восстании декабристов и о судьбе восставших. Вопрос о народе не был ли тут цен­тральным? Эта же линия размышлений о роли народа, столь характерная и для последекабрьского периода творчества Пуш­кина и для всей передовой общественной мысли того времени, возобновляется у Грибоедова очень рано — в первый же месяц после заключения. Булгарин вспоминает, что именно на этой теме были сосредоточены мысли Грибоедова после освобождения из-под ареста: «„Жизнь народа, как жизнь человека, есть дея­тельность умственная и физическая,— говорил Грибоедов. — Словесность — мысль народа об изящном. Греки, римляне, евреи не погибли от того, что оставили по себе словесность, а мы... мы не пишем, а только переписываем! Какой результат наших литературных трудов по истечении года, столетия? Что мы сделали и что могли бы сделать!Рассуждая о сих предметах, Грибоедов становился грустен, угрюм, брал шляпу и уходил один гулять в поле или в рощу» 687.

    В этих замечательных мыслях особенно важна высочайшая оценка потенций народа: «что могли бы сделать!» Тормозы этого «могли бы», выяснение преград к раскрытию сил народа, естественно, должны были быть в центре размышлений Гри­боедова. Можно вспомнить аналогичные мысли в наброске пье­сы «1812 год», где Грибоедов писал о народе: «Сам себе предан­ный,— что бы он мог произвести?»

    Получив подорожную и прогонные деньги, Грибоедов вско­ре двинулся в Москву, но в Тбилиси отправился не так скоро. Он выехал во второй половине августа и приехал в Тбилиси вместе с нагнавшим его в пути Денисом Давыдовым лишь 3 сентября 1826 г.