Юридические исследования - А. С. ГРИБОЕДОВ и ДЕКАБРИСТЫ. М. В. НЕЧКИНА Часть 4 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: А. С. ГРИБОЕДОВ и ДЕКАБРИСТЫ. М. В. НЕЧКИНА Часть 4


    Вопрос о взаимоотношениях Грибоедова и декабристов является прежде всего темой исторического характера. Он входит как органическая часть в состав истории русского общественного движения XIX в., исследование которого было бы неполно без раскрытия этой темы. Вместе с тем вопрос о взаимоотношениях Грибоедова и декабристов входит в состав другой крупнейшей проблемы — истории русской культуры XIX в. Развитие русской культуры можно понять лишь в тесной связи с историей общественного движения.


    АКАДЕМИЯ НАУК СССР ИНСТИТУТ ИСТОРИИ

    М. В. НЕЧКИНА

    А. С. ГРИБОЕДОВ 

             и

    ДЕКАБРИСТЫ

    ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ

    ИЗДАТЕЛЬСТВО АКАДЕМИИ НАУК СССР Москва —1951

    ОТВЕТСТВЕННЫЙ РЕДАКТОР член-корреспондент АН СССР А. М. ЕГОЛИН



    Глава IX

    ЧЕСТЬ И СЛУЖБА

    1

    Два лагеря стояли друг против друга. Новаторы измеряли расстояние между собою и «староверами» по меньшей мере целым столетием: «Мы ушли от них на сто лет вперед» (Якушкин). «Век нынешний» и «век минувший» было трудно сравнивать. «Свежо предание, а верится с трудом»,— говорил Чацкий. Пропасть между двумя лагерями выражалась и в глубоко раз­личном понимании их представителями своего места в мире. Понимание смысла жизни, роли человека, как деятеля, его жизненной задачи — вот что глубоко их разделяло.

    У представителей молодой России взгляд на свое место в мире связывался с высокими задачами общественного порядка, отсюда сейчас же возникал в их самооценке вопрос о чести. Честь — это прежде всего понимание своего высокого жизнен­ного назначения, утверждение его; отсюда и охрана его от врагов или сомневающихся. Эпоха декабристов, переломная по харак­теру, отмечена возникновением нового понятия о чести, резко противоположного понятию старого лагеря. Иначе и быть не могло, ибо новый передовой лагерь по-новому понял и свое место в жизни, свое высокое назначение.

    Новая эпоха, разрывавшая путы сословной подчиненности и не признававшая «благородства» в силу рождения от «бла­городных» родителей, противопоставляла этим отношениям но­вое понятие свободной личности, ценимой по своим личным до­стоинствам. «Самойлова себе представим крайне бедство — что б был он, ежели б не дядино наследство?»— иронически спрашивала ермолОвская тетрадь стихотворений еще в исходе XVIII в. Так острая мысль философов-просветителей проби­вала брешь в феодальном сознании. «Оставаясь честным, нельзя достичь ничего из того, что в свете условились считать благом... Почести и титулы — не всегда достояние честности», — пишет знакомец Грибоедова кн. Ив. Д. Щербатов в 1818 г.382

    Противостояние новаторов лагерю «староверов» и «готеито- тов» не было принято новаторами как фатальная неизбежность. Нет, они воспринимали это противостояние как результат своего собственного свободного выбора и гордого решения. Они не просто стояли против, они хотели стоять против, более того, они бросались в борьбу. Борьбу эту они со всей страстью пони­мали как свою обязанность и назначение в жизни, как резуль­тат деятельности своего ума. «Понимая под свободным образом мыслей привычку не руководствоваться мнением других, а рассуждать по собственному своему рассудку, не мог я оный заимствовать от кого другого, как от самой природы, давшей мне способность рассуждать»,— гордо показывал на следствии де­кабрист Оржицкий. «Помилуйте, мы с вами не ребяты,— зачем же мнения чужие только святы?» — спрашивал Чацкий Молча­лив: а. Обе позиции разительно совпадают. Это не просто слу­чайная реплика человека, который удивлен низкопоклониым афоризмом «В мои лета не должно сметь свое суждение иметь»,— это исповедание важнейшего убеждения в том, что свободный образ мыслей — это «не руководствоваться мнением других, а рассуждать по собственному своему рассудку»383.

    Как же развивалось исторически это новое понятие чести у передового поколения?

    Мысль о жизненном назначении, о своей высокой и ответ­ственной роли в жизни встала перед поколением Грибоедова и декабристов особенно ясно и остро, а для иных, может быть, и впервые, в июньские дни 1812 г., когда Наполеон перешел Неман. Дворянство в 1812 г. могло служить или не служить по собственному желанию. Огромнейшее пополнение офицер­ского состава, вступление на службу новых, еще не служивших офицеров (в их числе был и корнет Грибоедов) было делом добровольным, свидетельствовало о патриотическом порыве. Сроки вступления или возвращения на службу были индиви­дуальны — вернулся же генерал А. С. Кологривов на военную службу только 2 октября 1812 г., значительно позже Бородин­ской битвы, когда французы уже целый месяц хозяйничали в Москве. Были примеры и уклонений от службы,— не стал же, например, военным злобный реакционер Ф. Ф. Вигель, не без цинизма рассказавший в своих воспоминаниях, как мать ему сказала, что на войну ему лучше не итти,— в доме нужен муж­чина, и он хоть и «лядащий», но все-таки мужчина, так пусть уж побудет дома. Но подобный случай лишь резче оттеняет общий патриотический порыв молодежи. Никита Муравьев пи­сал, что в 1812 г. «не имел образа мыслей, кроме пламенной любви к отечеству». Сознание долга преодолевало личные об­стоятельства — семейные условия, привычку к уютной и при­вольной жизни, подчас и влюбленность, наметившиеся браки.

    Молодежь, уходя на войну в 1812 г., пела:

    Итак, любовь должна быть славе данью.

    Спеши, герой, прославься славной бранью,

    Лети к честям...

    «Все порядочные и образованные молодые люди (дворяне), презирая гражданскую службу, шли в одну военную; молодые тайные и действительные статские советники с радостью пере­ходили в армию подполковниками и майорами»,— пишет тот же Вигель 384.

    1812 год был массовой школой деятельного патриотизма, стало быть, чести. Защита родины понималась как жизненная миссия, как призвание. Служение родине и вошло как основное содержание в новое понимание чести. Оно заполнило его, стало его критерием. Само поколение декабристов ясно осознавало это. «В продолжение двухлетней тревожной боевой жизни, среди беспрестанных опасностей, молодые офицеры,— пишет декабрист Фонвизин,— привыкли к сильным ощущениям, ко­торые для смелых делаются почти потребностию. В таком на­строении духа, с чувством своего достоинства и возвышенной любви к отечеству, большая часть офицеров гвардии и генераль­ного штаба возвратилась в 1815 году в Петербург»385. «Возвы­шенная любовь к отечеству» требовала и особого — возвышен- його — служения ему.

    Наблюдая за солдатской массой, декабристы отмечали огром­ный рост ее сознания. Якушкин писал: «В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чув­ствовал, что он призван содействовать в великом деле». Этот же рост сознания был отчетливо заметен среди молодого пере­дового офицерства. Служба стала служением отечеству, уча­стием в истории Европы, освещенном светом великих целей: освободить родину, победить поработителя народов, обеспечить народам свободную жизнь. Заполняясь великой целью общего дела, она стала делом чести: передовая молодежь не просто служила — она служила великому делу. Она чувствовала себя активной силой, спасшей родину и Европу. «При такой огром­ной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос»,— пишет в своих «Записках» Якушкин 386.

    Пребывание за границей обострило тревогу за положение любимой родины, косневшей в крепостничестве в самодержав­ном произволе. Отшумели великие битвы, армия вернулась на родину. Молодые военные, вернувшиеся из-за границы, были, как пишет декабрист Басаргин, еще «покрыты дымом исполин­ских битв 1812—1814 годов».

    Что же им предстояло в России? Кому же теперь служить? Аракчееву?

    Прежнее высокое содержание понятия службы начинало исчезать. Служить ради карьеры? Сознательно подчиняться солдафонскому произволу, «шагистике», фрунтомании? Но жизнью можно было жертвовать во имя спасения народов, во имя крушения тирана, во имя торжества свободы, а теперь? «Ты, надеюсь, как нынче всякий честной человек, служишь из чинов, а не из чести»,— иронизирует Грибоедов в письме к Бегичеву в апреле 1818 г.387

    Матвей Муравьев-Апостол показывал на следствии: «После кампаний 1812, 1813 и 1814 годов, после существования, столь исполненного происшествиями, последующая единообразная жизнь не могла быть достаточною для тех, которые произво­дили сии кампании». К хору свидетельств о том же еще раз при­соединяет свой голос и декабрист Фонвизин: «Возвратись в Петербург, могли ли наши либералы удовлетвориться пошлою полковою жизнью и скучными мелочными занятиями и подроб­ностями строевой службы, которые от них требовали строго начальники, угождая тем врожденной склонности Александра и братьев к фроитомании, солдатской вытяжке?..»888.

    Знакомец Грибоедова декабрист Оржицкий в 1819 г. опуб­ликовал стихотворение «Прощание гусара». Герой стихотво­рения покидал военную службу. Правда, сам Грибоедов не ухо­дил в отставку, но гусарам пришлось прощаться с боевой жизнью, наполненной высоким смыслом. Воспохминание о преж­них подвигах и контраст с бездействием настоящего — основ­ная тема стихотворения:

    Товарищи! на ратном поле,

    Среди врагов, в чужих краях Встречать уже не будем боле Мы смерть, столь славную в боях!

    Уж вместе чашу золотую Вином не будем наполнять:

    Не будем боле круговую За здравье храбрых осушать.

    Я броню скинул, меч мой ржавит,

    В бездействии душа моя;

    Конем рука моя не правит,

    И славы путь не для меня.

    От вас отторгнутый судьбою,

    Один средь родины моей,

    Один — с стесненною душою Скитаться буду меж людей...3 89.

    Отсюда и шла новая дорога, которую торила непрерывная работа сознания: как понимать свое истинное место в жизни, свое жизненное назначение? «После событий 1812,1813 и 1814 го­дов, когда мы возвратились в Петербург,— пишет один из де­
    кабристов, — гарнизонная жизнь не могла удовлетворить на­шим желаниям и заменить прежних ощущений. Это самое за­ставило иных вдаться мистическим идеям, а других — полити­ческим наукам» ЗЭ0. Проторено было, как видим, два пути: один вел в лагерь «староверов», а другой— в лагерь новато­ров. Идейная поляризация вступала в действие.

    Новаторы унесли с собою величайшее завоевание бурных и высоких лет,— понимание службы не как дела личной выгоды, а как служения гражданина отечеству. Отсюда разнообразные формы протеста против «пустой» и пошлой жизни. Царская служба перестала быть заполненной содержанием великого служения отечеству и угнетенным народам Европы: заговори­ли об «оковах службы царской». Пушкин в своей надписи к чаадаевскому портрету (1817) употребил новое для молодой России выражение: «Он вышней волею небес рожден в оковах службы царской». Молодые люди в 1812—1814 гг. не сказали -бы так о службе,— это они теперь, в эпоху аракчеевщины, стали так говорить о ней. Весь комплекс вопросов чести повер­тывался против самодержавия. Именно в это время лицей, общающийся с лейб-гусарами — передовыми людьми,— при­думал слово «шагистика», как свидетельствует об этом извест­ный донос Булгарина 391, а за несколько лет до этого лицеисты прерывали уроки, чтобы выйти прощаться с идущими на фронт полками,— «и в сень наук с досадой возвращались, завидуя тому, кто умирать шел мимо нас...» (Пушкин). Так родилось новое отношение к службе.

    2

    Бывает, что новые понятия развиваются неприметно, но в данном случае было иначе: современникам бросилась в глаза новизна понятия чести. Начальник штаба кн. П. М. Волкон­ский в 1820 г. писал о протесте офицеров против грубостей и произвола начальства в Измайловском полку с растерянностью и удивлением: «Почему никто из нас при покойном императоре (Павле I.— М. Н.) и не подумал оставлять службы из-за того, что нами командовали и нас учили Куприяновы, Каракулины, Малютины и проч. Мы исполняли свою обязанность, не делая никогда возражений и не рассуждая о способе обучения этих господ. Почему же теперь необходимо, чтобы господа офицеры имели право рассуждать и обижаться?»392. «Век нынешний» не походил, следовательно, на «век минувший», и князь Волкон­ский был встревожен тем новым, что внезапно предстало перед ним: новым понятием чести.

    Аракчеевщина мало изучена как система борьбы крепост­ного строя с движением молодой России. Мало исследованы и

    отдельные случаи движения в армии до восстания декабристов. Именно в сфере борьбы аракчеевщины с молодой Россией росло, обогащалось и закалялось у передовых военных элемен­тов новое понятие о чести и о служении родине. Крутость арак­чеевщины была между прочим и показателем силы движения вольнодумства в армии. «Государь... всю армию свою казнил Аракчеевым», писал Вигель 393.

    Отрывать реакцию александрова царствования от той силы, с которой она боролась, значит скатываться к ли­берально-идеалистической концепции аракчеевщины как случайной ошибки правительства, обрушившегося на невин­ные формы либерализма, ранее этим же правительством насаждавшиеся. Ничего опасного для правительства якобы и не происходило, правительство зря обрушилось с репрес­сиями на невинных людей и этим усилило недовольство и вызвало своими неосмотрительными действиями ответное дви­жение,— такова либеральная схема. Она в корне неправильна и бессильна внести ясность в истинный процесс. Он рос из глу­боких сдвигов во внутренней жизни страны и был закономе­рен. Рождались элементы нового в экономике и социальной жизни, находились люди, отстаивавшие это новое в области идей и политических требований. Старый мир выставлял своих защитников против борцов нового лагеря. Правительственно­аракчеевский лагерь боролся с «вольнодумцами» в армии, с «вольным духом», который укреплялся в передовом офицерстве. Поэтому аракчеевщина понятна лишь во взаимодействии с этим лагерем. Она не просто личный произвол царского любимца, а закономерное развитие самодержавия, продуманная система принимаемых царизмом мероприятий внутренней политики.

    В армии аракчеевщина сказалась, например, в планомерной смене командиров полков, зараженных вольным духом после заграничных походов. Либеральные начальники были за­менены аракчеевскими ставленниками. Сюда же входят общие меры по передвижению и замене высшего командного состава. Иногда речь даже не шла о замене любимого начальника, но просто об обновлении командного состава — видимо, по прин­ципу «новая метла чище метет». Новые ставленники были не­редко немцами, сторонниками «фридриховой» системы палочно­го «воспитания» солдата. Царские братья — свирепые солдафо­ны и парадоманы, увлеченные шагистикой, прочно заняли ме­ста в руководстве гвардией: расширились служебные функции вел. кн. Николая Павловича, будущего императора,— он был назначен бригадным командиром 1-й гвардейской дивизии; вел. кн. Михаил, столь же нелюбимый в гвардии, как и первый^ был также назначен командиром гвардейской дивизии. Печально­знаменитый полковник Шварц весной 1820 г. сменил популяр­
    ного командира лейб-гвардии Семеновского полка Потемкина. Аракчеев при назначении поставил ему цель: «Надо выбить дурь из головы этих молодчиков». Вместо любимого командира лейб-гвардии Преображенского полка Розена был назначен полковник Карл Пирх. Еще в апреле 1819 г. полковым коман­диром лейб-гвардии Московского полка был назначен барон П. А. Фридерихс, тот самый, который позже пытался помешать участию своего полка в восстании 14 декабря и которому де­кабрист Щепин-Ростовский раскроил за это саблей голову.

    Отметим, что пресловутый Ф. Е. Шварц в январе 1820 г. уже побывал краткое время полковником лейб-гвардии гренадер­ского полка (он сменил П. Ф. Желтухина) и был переброшен в лейб-гвардии Семеновский только в апреле. Во главе лейб- гвардии гренадерского полка стал полковник — опять-таки немец — Н. К. Стюрлер, тот самый, который в день восстания 14 декабря был убит на Сенатской площади декабристом Кахов­ским за то, что пытался помешать восстанию лейб-гвардии гре­надерского полка и соединению его с основными силами восстав­ших на Сенатской площади.

    В лейб-гвардии Измайловском полку полковой командир генерал-майор С. С. Стрекалов в ноябре 1821 г. был сменен не­навистным П. П. Мартыновым, который уже встречался нам в 1808 г. в пародии П. Семенова на оду Державина «Бог» («...чей крик двор ротный оглашает, десница — зубы сокрушает, кого Мартыновым зовут»); но еще более, нежели руку Мартынова, чувствовал на себе полк тяжелую руку будущего императора Николая Павловича, который в качестве командира 2-й бригады

    1-        й гвардейской пехотной дивизии вплотную занимался пол­ком. В 1821 г. генерал-майор В. Н. Шеншин принял командо­вание лейб-гвардии Финляндским полком, причем историк пол­ка Ростковский глухо намекает на связь этого назначения с «то­гдашними большими переменами в составе начальствующих лиц гвардии». В августе 1821 г. был назначен новый командир, генерал-майор Головин, в лейб-гвардии егерский полк; позже именно он репрессировал участников известной «норовской исто­рии», о которой речь будет ниже. Можно привести подобные же примеры и из жизни не гвардейских—«армейских» частей. В Одесском пехотном полку также был сменен командир и назначен грубый фронтовик Ярошевецкий. Появляющийся около того же времени в Черниговском пехотном полку подполковник Гебель — также аракчеевский ставленник. Сын Гебеля прямо пишет в своих мемуарах об отце, что того специально назначили, чтобы он «подтянул полк. За это подтягивание и не взлюбили его» (курсив в обоих случаях принадлежит сыну). Добавим, что даже сын признает отца «вспыльчивым до крайности», каково же было солдатам? Командирами становились Скалозубы 394.

    Система замены полковых командиров аракчеевскими креа­турами— важный элемент аракчеевщины. С 1815 г. (декабрь) вообще вся военная часть при переходе на мирное положение получила новое устройство: за новым военным министром были сохранены лишь хозяйственные функции (денежная, счетная, продовольственная части); он был подчинен начальнику глав­ного штаба (генерал-адъютанту П. М. Волконскому), который распоряжался всеми прочими делами военного министерства.

    С1821 г., после Семеновского восстания, в армии была учреж­дена специальная тайная военная полиция. Настроение в армии, особенно в гвардии, тревожило Александра еще в годы загра­ничных походов. Насаждалась строгая дисциплина для искоре­нения вольного духа. Еще в 1815 г., в первый день офицерского выхода в Зимнем дворце после возвращения Александра I из-за границы, артиллерийских офицеров не пустили во дворец, так как бригадный командир полковник Таубе донес царю, что офицеры его бригады «в сношении с ним позволили себе дер­зость». Как сообщает Якушкин в своих «Записках», царь про­гнал со смотра вернувшийся из-за границы Апшерокский и 38-й егерский полки, недовольный их выправкой. В августе 1818 г. Милорадович был назначен санкт-петербургским гене­рал-губернатором,— одной из его функций была слежка за на­строениями гвардии. Существенно, что в это время в гвардии растет недовольство военными поселениями, особенно острая вспышка которого связана с восстанием военных поселений в 1819 г. и с жесточайшим их усмирением Аракчеевым. «В 1819 г. говорили, и не одни мы, о жестоком усмирении чугуевцов»,— свидетельствовал декабрист Поджио. Ходила по рукам новая пушкинская эпиграмма на Аракчеева: «В столице он — капрал, в Чугуеве — Нерон, кинжала Зандова везде достоин он».

    Еще до «семеновской истории» в августе или сентябре 1820 г. произошла громкая «история» в Измайловском полку: оскорбленные вел. кн. Николаем Павловичем офицеры начали один за другим подавать в отставку — движение захватило, как говорят современники, 52 офицера. Измайловский полк был из­вестен «вольнодумными» настроениями офицерства (в нем име­лась особая Измайловская управа Союза Благоденствия). Офицеры Семеновского полка, где командир Потемкин был сме­нен Шварцем, устроили демонстративные проводы любимому полковнику, не пригласив на прощальный обед нового коман­дира — Шварца. За обедом вслух бранили Шварца, затем офи­церы, «разгоряченные шампанским», как пишет Греч, подхо­дили к квартире Шварца и вслух громко ругали его. В письмах к приятелю Грибоедова кн. И. Щербатову товарищи по полку называли Шварца «алчным зверем в человеческой гордой и благородной коже», очевидно полагая, что самая кожа человека
    унижена таким «содержанием». Повидимому, еще во второй половине 1818 г. в полку шло какое-то брожение среди офицер­ства и что-то затевалось. По крайней мере в сентябре 1818 г. осведомленная об этом Натали Щербатова писала своему бра­ту — семеновскому офицеру: «Друг мой! не забудь сообщить нам о том, что происходит в вашем полку. Твои сослуживцы — вернулся ли к ним здравый смысл и каково решение? Новости, которые обсуждаются в Москве,— прискорбны». В сентябре 1818 г. в полку что-то произошло, какое-то выступление имело место, ибо друг И. Щербатова Д. Ермолаев писал ему, что «сен­тябрь немножко унял» начальство. Настроение рядового соста­ва в Семеновском полку становилось все напряженнее. В част­ности,! усиливались побеги (в том числе повторные); нижние чины произносили «хулительные слова насчет г. полкового ко­мандира». Щербатов и его товарищи, сочувствуя солдатам, которых тиранил Шварц, допускали в своем присутствии про­явления солдатского недовольства против Шварца, как говорится в документальном материале, разрешали солдатам «забавлять­ся неприличными шутками насчет командира полка». Полков­ник Ермолаев перед выходом своим в отставку (еще до возму­щения полка) заготовил «вчерне» письмо Шварцу, в котором в резкой форме протестовал против его поведения 395.

    После возмущения Семеновского полка слежка за армией была усилена. Самое возмущение имело значение стимула дви­жения. В Преображенском полку разбрасывались прокламации, говорившие о сочувствии семеновцам. Усиление репрессий, связанное с усилением движения, характерно для правитель­ственной политики. Выразительны самые заглавия архивных дел, возникающих в генеральном штабе. Вот одно из них: «О вред­ном направлении умов военных людей и о мерах, принятых для отвращения в войсках духа вольнодумства» (1821—1822).

    Объективно все перечисленные выступления отражали более широкое брожение в армии, были какими-то проявлениями все­го процесса в целом. Рядовой лейб-гвардии егерского полка Гущеваров, как доносили осведомители, говорил: «Коли за се­мей овце в не вступится великий князь, то вся гвардия взбун­туется и сделает революцию... Ведь здесь не Гишпания: там бунтуют мужики и простолюдины, их можно унять, а здесь взбунтуется вся гвардия — не Гишпании чета, все подымет». Один из солдат-конногвардейцев говорил: «Ныне легко чрез семеновских служить; нам теперича хорошо и надо молчать». Осведомитель спросил у одного солдата: «Разве вас боятся?» Тот ответил: «Нет, бояться — не боятся, а побаиваются»396.

    Формы проявления офицерского протеста были многообраз­ны. Нельзя упомянуть и об индивидуальных проявлениях не­довольства. Декабрист Матвей Муравьев-Апостол, вышедший
    из Семеновского полка еще до его возмущения (он в январе 1818 г. был переведен в Киев адъютантом к князю Репнину), узнал все подробности «семеновской истории» из писем своих однополчан — брата Сергея, князя Трубецкого и других. Когда на одном парадном обеде стали пить здоровье Александра I, бывший семеновец Матвей Муравьев-Апостол отказался при­соединиться к тосту и вылил на пол содержимое своего бокала. Историю удалось замять, но декабрист в связи с нею вышел в отставку.

    Надо отметить и появление возмутительных стихов. На­чальник штаба кн. П. Волконский обеспокоен какими-то возму­тительными стихами по случаю «семеновской истории»,— их приписывают подполковнику гренадерского корпуса Д. П. Ше- лехову,— ставится вопрос о переводе его в армию397. Шаги­стика и вытягивание носков раздражали армию и особенно пе­редовое офицерство, разумеется, вовсе не «трудностью» своею (каких трудностей не преодолела армия в 1812—1814 гг.!), а бессмысленностью, унижением достоинства, оскорбитель­ностью. Среди разнообразных форм протеста против этой сто­роны дела отмечу оригинальные стихотворные пародии. В то время в большой моде была пушкинская «Черная шаль». Вер- стовский переложил ее на музыку и певал под аккомпанемент Грибоедова. Приводимая ниже пародия на «Черную шаль» (доселе неопубликованная) могла возникнуть не ранее 1820 г., когда упомянутое стихотворение Пушкина было написано; она превосходно отражает отрицательное отношение к великим князьям — проводникам ненавистной политики:

    Гляжу я безмолвно на кончик носка,

    И хладную душу терзает тоска,

    Неопытны деты,— рассудок пленя,

    Мундир, эполеты прельстили меня.

    Приветливы ласки родных и друзей Сменил на педантство великих князей.

    Сначала прельстила та служба меня,

    Но скоро я дожил до черного дня.

    Однажды я дома на койке лежал,

    Ко мне торопливо ефрейтор вбежал.

    «Ступайте скорее,— вскричал он, смеясь,—

    Потеха большая — в казармах наш князь!»

    Я дал ему в ухо и прогнал его:

    Насмешка в несчастьи больнее всего!

    Я в кухню вбежал и позвал я слугу,

    Поспешно оделся, в казармы бегу.

    Лишь только я в двери,— а кяязь у дверей,

    Толкует невежам науку царей:

    «Смотрите, как ходят! Носки вверх торчат!

    Колена согнуты! То третий разряд.

    Какой вы начальник? Какой капитан?

    У вас погоняет болвана болван.

    Скажите, где были? Зачем вы не здесь?..»

    Меня потащили тотчас под арест...

    С тех пор я по службе не справлюсь никак,

    Все, как ни стараюсь, клеится не так...

    Гляжу я безмолвно на кончик носка,

    И хладную душу терзает тоска398.

    Это стихотворение может быть комментарием к приказу Александра I по поводу смотра гвардии в мае 1819 г.: «...много колен было согнутых, ногу поднимали неровно, носки были не вытянуты». «Шагистика» вызывала, прежде всего, горькую насмешку, иронию, ощущение личного царского произвола. «Собираемся тешить царя и чистимся, чтобы как можно кра­сивее забрызгаться для блага отечества и славы вахт-парадского Олимпа»,— иронизирует будущий друг Грибоедова Александр Бестужев в одном из писем 1819 г. Но именно у этого декабри­ста, который привел на Сенатскую площадь первый восставший полк, встречаем мы особо отчетливо выраженное возвышенное понимание истинной военной службы. Это замечательно совпа­дает с позицией Грибоедова. Недаром его друг Бестужев до конца жизни ощущал в Грибоедове военного человека. Бесту­жев описывает в письме к брату, как отслужил панихиду на могиле Грибоедова в 1837 г.: «Я плакал тогда, как и теперь плачу, горячими слезами, плачу о друге, о товарище по оружию, о себе самом»399.

    3

    Рост военных революций в Западной Европе, как уже ука­зано, был новым стимулом борьбы с «вольным духом армии» и усиления слежки. В 1821 г. предприняли специальный поход гвардии к западным границам для «проветриванья либераль­ного духа»: гвардия была подвергнута пятнадцатимесячному «карантину». В сентябре 1821 г. Александр I торжественно отпраздновал «примирение» с гвардией в Бешенковичах, где 17—19 сентября был царский смотр и маневры, а затем торже- ственный праздник.

    Однако «примирение» оказалось непрочным — об этом явственно говорит хотя бы «норовская история», происшедшая позже 400. Она непосредственно связана с недовольством гвар­дии против вел. кн. Николая Павловича. Разыгралась она в Вильне в лейб-гвардии егерском полку весною 1822 г. Николай Павлович остался недоволен разводом двух рот и сделал в оскорбительной форме выговор ротному командиру В. С. Норо­ву (декабристу). Норова очень уважали в полку. Прославленный
    еще в Отечественную войну и заграничные походы (ранен под Кульмом), он был глубоко образованным офицером и поль­зовался большим авторитетом.

    По отъезде великого князя все офицеры собрались к ба­тальонному командиру Толмачеву и заявили требование, как пишет сам Николай Павлович Паскевичу, «чтоб я отдал сатис­факцию Норову». Поскольку Николай сатисфакции не «отдал», офицеры решили уйти в отставку.

    В отставку сговорились уйти около двадцати офицеров. Решили подавать по два прошения об отставке в день через каждые два дня, бросили жребий, кому подавать первому. Шестеро успели привести намерение в исполнение. Подавшие в отставку были арестованы и переведены в армию; при по­мощи И. Ф. Паскевича дело, грозившее великому князю боль­шими неприятностями, удалось с трудом замять. В «норовской истории» принял между прочим большое участие Алексей Челищев, родственник С. Н. Бегичева, о котором уже упоми­налось раньше. Участвовали в ней также Оболенский, Пан­кратьев, Урусов, Безобразов и ряд других401.

    В 1823 г. имело иместо выступление в Одесском полку: штабс-капитан Рубановский по жребию избил перед фронтом своего начальника Ярошевецкого, за что был разжалован и сослан в Сибирь. Осведомленный об этой истории декабрист Басаргин замечает, что «почти все офицеры участвовали в за­говоре». Добавим о волнениях в Камчатском полку (1821), напомним о волнениях гренадерской роты Саратовского полка, протестовавшей против ротного командира Березина (1825). Вопрос о движении в армии до восстания декабристов почти не изучен, и часто дело ограничивается одним упоминанием об общеизвестном восстании Семеновского полка. Движение между тем, как видим, гораздо сложнее и богаче проявления­ми 402. Развивалось новое чувство чести и новый взгляд на службу.

    Естественной реакцией на такое положение вещей явились отставки, перемена службы, попытки служить по гражданской части — может быть, именно там можно служить родине?

    Мы встречаем в декабристской среде целую вереницу по­добных попыток. Некоторые только хотели оставить службу, другие действительно оставляли ее. И для тех и для других смысл службы являлся темой усердного раздумья. Матвей Му- равьев-Апостол свидетельствовал, что его брат Сергей в 1815 г., по возвращении из-за границы, был переведен поручиком в лейб-гвардии Семеновский полк и «вознамерился оставить на время службу и ехать за границу слушать лекции в универ­ситете, на что отец не дал своего согласия». В январе 1817 г. вышел в отставку декабрист Владимир Раевский: «Железные
    кровавые когти Аракчеева сделались уже чувствительны по­всюду,— объясняет он этот поступок в своих «Записках».— Служба стала тяжела и оскорбительна. Грубый тон новых начальников и унизительное лакейство молодым корпусным офицерам было отвратительно... Требовалось не службы бла­городной, а холопской подчиненности. Я вышел в отставку». Это знакомая нам формула Чацкого: «Служить бы рад — при­служиваться тошно». Нечего добавлять, что декабрист Влади­мир Раевский подписался бы под нею обеими руками. Эта мысль Чацкого буквально вырастает из декабристского сознания действительности, из нового понимания чести и своей функции в жизни. «Служба заменилась прислугою, общая польза забыта, своекорыстие грызет сердце, и любовь к отечеству уже для иных стала смешным чувством»,— как бы вторит этому де­кабрист П. Г. Каховский (письмо из крепости). Николай Бе­стужев передает слова К. Ф. Рылеева на ту же тему: «Я служил отечеству, пока оно нуждалось в службе своих граждан, и не хотел продолжать ее, когда увидел, что буду служить только для прихотей самовластия»403. Заметим, что в марте 1816 г. вышел в отставку из военной службы и сам Грибоедов; точных обстоятельств этого, причин и поводов мы подробно не знаем, но его неудовлетворенность военной службой вне сомнений.

    В 1817 г. Якушкин и Фонвизин мечтают оставить службу. «Слубжа в гвардии стала для меня несносна»,— писал Якушкин в своих «Записках»; в начале 1817 г. он приехал в Москву и ходил во фраке в ожидании сентября, чтобы подать в отставку. Фонвизин большую часть времени также проживал в Москве и также хотел оставить службу (подавать прошения об отставке разрешалось лишь между сентябрем и январем). Выйдя в 1818 г. в отставку, Якушкин поселился в своем имении Жукове, Вя­земского уезда, Смоленской губернии, и стал заниматься делами крестьянского устройства. Друг Якушкина кн. И. Д. Щер­батов в беседе со своим приятелем Ермолаевым (позже оба были привлечены по делу о восстании Семеновского полка) говорил еще до 1820 г. о своем желании выйти в отставку и ехать «путешествовать в чужие края». В конце 1818 г. Рылеев, проделавший заграничные кампании, вышел в отставку поручи­ком; он также сначала занимался хозяйственными делами, а в январе 1821 г. перешел в штатскую службу — стал заседа­телем в Петербургской палате уголовного суда. Рылеев, как показывал на следствии Александр Бестужев, стал «служить в палатах для показания, что люди облагораживают места, и для примера бескорыстия». Это характерный пример того, как разочаровавшийся в военной службе декабрист пытается найти разрешение своего вопроса «что делать?» в службе граждан­ской. Не там ли можно служишь отечеству?

    Рылеев славился как защитник угнетенных; он выступал, например, по процессу крестьян графа Разумовского и выиграл процесс крепостных против помещика. Интересна попытка друга Грибоедова Бегичева перейти из гвардии в армию. Он задумал расстаться с «казарменными готентотами», будучи в Москве в 1818 г., то есть как раз в то время, когда находился в тесной связи с только что возникшим Союзом Благоденствия. Не воздействие ли это тайной организации? Приятель Бегичева Никита Муравьев, принявший его в Союз Благоденствия, вы­шел в отставку в январе 1820 г. Исследователь жизни и деятель­ности этого декабриста (Н. М. Дружинин) отмечает, что при­чиной его ухода в отставку было то, что декабрист «тяготился связью с правительством в этот революционно-критический период своей жизни». В 1821 г. по сложным причинам, разбор которых не входит в мою задачу, ушел в отставку П. Я. Чаа­даев. Важна мотивировка его поступка, изложенная им в пись­ме к его воспитательнице-тетке. Друг декабристов полон пре­зрения к «милостям» царизма. Чаадаеву предстояло получить флигель-адъютантство. Он мог бы применить к себе слова из «Горя от ума»: «Чин следовал ему— он службу вдруг оставил». «Я нашел более забавным презреть эту милость, чем полу­чить ее,— писал Чаадаев.— Меня забавляло выказать мое презрение к людям, которые всех презирают... В сущности, я должен вам признаться, что я в восторге от того, что уклонил­ся от их благодеяний, ибо надо сказать, что нет на свете ничего более глупо-высокомерного, чем этот Васильчиков, и то, что я сделал, является настоящей шуткой, которую я с ним сыграл. Вы знаете, что во мне слишком много истинного честолюбия, чтобы тянуться за милостью и тем нелепым уважением, которое она доставляет». В 1823 г. в январе И. И. Пущин уволился с военной службы и перешел в штатскую из тех же высоких соображений служения отечеству. Он определился судьею первого департамента Московского надворного суда. «Места сего, хотя и в нижней инстанции, я никак не почитал малозна- чущим, потому что оно дает направление делу, которое трудно, а иногда уже и невозможно поправить в высшем присутствен­ном месте»,— показывал Пущин на следствии. Добавим, что еще до этого он убедился, как сам пишет о себе, «в горестном положении отечества моего». В 1820 г. вышел в отставку де­кабрист С. Кашкин, родственник Е. Оболенского, поступив­ший затем в первый департамент Московского надворного суда, туда же, куда поступит декабрист Пущин 404.

    Люди глубоко продумывали возможность служить отече­ству — в суде, в школе, в науке. Это тоже могло завоевать сла­ву, пусть не громкую, военную, боевую, а «тихую», но все же славу. Декабристы Пущин и Кашкин — надворные судьи,

    Рылеев — в этой же сфере деятельности — прославленный защитник угнетенных. Пущин служил безденежно, «сверх­штатным членом без жалованья», это была чисто идейная работа. Он говорил, что в штатской службе «всякой честной человек может быть решительно полезен другим». Кюхельбекер ко вре­мени окончания Лицея мечтал о месте школьного учителя в провинции или был готов стать библиотекарем в Петербург­ской публичной библиотеке. Грибоедов тоже желал переве­стись в Тбилиси «судьею или учителем» и даже просил об этом Ермолова. Позже страх остаться на этой работе в Грузии и, следовательно, не вернуться в Россию удержал его. Декабрист Оболенский позже точно изложил ход мыслей, который вел к предпочтению этой негромкой, скромной славы славе военной: «Из-за желания помочь несчастным при тогдашнем судопроиз­водстве Рылеев променял военное поприще на место судьи в Петербургской уголовной палате, как сделал и другой декаб­рист — Пущин, надеясь своим примером побудить других принять на себя обязанности, от которых дворянство устраня­лось, предпочитая блестящие эполеты той пользе, которую оно могло принести, внося в низшие судебные инстанции тот благо­родный образ мнений и те чистые побуждения, которые укра­шают человека в частной жизни и на общественном поприще»405.

    Но в разные моменты развития своих биографий — то поз­же, то раньше — бывшпе военные, возлагавшие надежду на «тихую славу», понимали свою ошибку406. И эта слава оказы­валась обманом. Высоким целям ставилась тысяча препят­ствий самим строем, аракчеевщина активно сражалась с друзья­ми человечества и на поприще надворного суда и в классном помещении ланкастерской школы. Пушкин отразил движение мысли целого поколения в стихах, которые твердила вся молодая Россия:

    Любви, надежды, тихой славы

    Недолго нежил нас обман.

    Исчезли юные забавы,

    Как дым, как утренний туман.

    Лев Толстой глубоко подметил этот процесс, изучая декабри­стов, и отразил его в служебной карьере князя Болконского, в его интересе к гражданским делам и реформам Сперанского, в последующем крушении его замыслов и надежд. Он лишь хронологически сдвинул эти явления назад, по праву худож­ника перемещать события. Андрей Болконский, смертельно раненный на Бородинском поле, и не мог бы, по строению сю­жета «Войны и мира», пережить эту драму позже: он испытывает разочарование в работе на гражданском поприще еще до 1812 г., во времена Сперанского. Крушение деятельности Сперанского
    перед Отечественной войной показывает, что осознание обмана «тихой славы» могло, разумеется, иметь место и в годы Неглас­ного комитета и в послетильзитскую эпоху. Однако тогда раза чарование в «тихой славе» не имело того широкого характера, который приобрело после Отечественной войны. Разочарование это стало драмой
    рядового представителя передовой молодежи именно в послевоенное время. «Что за жизнь! — писал Грибо­едов в июне 1820 г. Рыхлевскому в ироническом, «под библию», стиле.— В первый раз вздумал пошутить, отведать статской службы. В огонь бы лучше бросился Нерчинских заводов и взываю с Иовом: да погибнет день, в который я облекся мун­диром Иностранной Коллегии, и утро, в которое рекли: се титулярный советник. День тот, да не взыщет его господь свыше, ниже да приидет на него свет, но да приимет его тьма и сень смертная и сумрак».

    Заметим, что мать Грибоедова не без художественности обрисовала в одном из своих писем особенности служебного низкопоклонства; ее письмо достойно быть комментарием к фамусовским советам и молчалинскому характеру. Катенин пишет Вахтину 29 мая 1828 г.: «Сказывал ли я вам когда, что случайно довелось мне однажды, лет десять тому назад, прочи­тать письмо матери Грибоедова к сыну? Он тогда, чином титу­лярный советник, вошел снова в службу и собирался в Персию с Мазаровичем; мать, радуясь его определению, советовала ему отнюдь не подражать своему приятелю, мне, потому-де, что эдак, прямотой и честностью, не выслужишься, а лучше делай, как твой родственник такой-то, который подлец, как ты знаешь, а все вперед идет; а как же иначе? ведь сам бог, кому мы до­кучаем молитвами, любит, чтоб перед ним мы беспрестанно кувырк да кувырк. Так вещала нежная мать».

    Обман «тихой славы» исчез, «как дым, как утренний туман», и оказалось, что ненависти и презрения к старому миру, готов­ности к борьбе скопилось еще больше, чем раньше. Желание действовать и сознание гнета «власти роковой» сделались лишь сильнее. Отчизна же призывала, и самовластье нужно было превратить в обломки, раз «роковая власть» мешает расцвету любимой родины. Этой борьбы требовала именно новая честь. Все это с непревзойденной точностью и красотой сказано было еще в пушкинских стихах 1818 г., которые Грибоедов, конечно, знал:

    Но в нас кипят еще желанья,

    Под гнетом власти роковой Нетерпеливою душой Отчизны внемлем призыванье.

    Пока свободою горим,

    Пока сердца для чести живы,—

    Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы.

    С великолепной закономерностью стихотворение кончалось призывом бороться с «самовластьем» и предвидением его крушения:

    Товарищ! верь, взойдет она,

    Заря пленительного счастья,

    Россия вспрянет ото сна,

    И на обломках самовластья Напишет наши имена!

    Весь комплекс вопросов чести повертывался против само­державия. «Где же, кого спасли мы, кому принесли пользу? За что кровь наша упитала поля Европы?» — писал из тюрь­мы декабрист Каховский.— «Может быть, мы принесли пользу самовластию, но не благу народному. Нацию ненавидеть не­возможно, народы Европы не русских не любят, но их прави­тельство, которое вмешивается во все их дела и для пользы царей притесняет народы»407. Дело царей и дело народов было явно разъединено в сознании декабриста.

    Решение выступать 14 декабря выросло у декабристов не только из той или иной оценки реального положения вещей в дни междуцарствия, но в какой-то мере и из морального само­чувствия, из понимания чести: «Когда вы получите сие письмо, все будет решено... Мы уверены в 1000 солдат... Случай удобен. Ежели мы ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов»,— писал накануне восстания друг Пушкина И. И. Пущин декабристу Фонвизину. Декабрист Розен пола­гал, что офицеры, даже не бывшие в обществе, примыкали к восстанию из чувства чести,— участие в деле декабристов «многие офицеры почитали за заповедь чести»408.

    4

    В «Горе от ума» вопросы чести и службы занимают огром­нейшее место. Они крепчайшим образом вплетены в его сюжет, в самый ход действия, в объяснение поступков, положений и характеров героев. После всего сказанного ясно, что все это не может быть случайностью, делом авторской фантазии — и только. Сопоставляя бытие передовой молодежи той эпохи с авторским сознанием, создавшим образы «Горя от ума», нельзя не заметить разительной связи. Бытие передового, декабрист­ского лагеря молодой России определило сознание автора. Комедия воплотила в себе самые тонкие оттенки декабристского
    понимания чести и отразила основные этапы его исторического развития.

    Обратим прежде всего внимание на планомерное отъедине­ние вопросов чести от образа аракчеевца—Скалозуба. В одном из первоначальных текстов «Горя от ума» в речах Скалозуба тоже фигурировала «честь», но Грибоедов при переработке выкинул не только самое слово, но и сопутствующие понятия. Софья говорила о Скалозубе:

    Куда хорош! Толкует все про честь,

    Про шпаги и кресты, крестов не перечесть!

    Он слова умного не выговорил сроду,

    Мне все равно, что за него, что в воду.

    Первые две строки исчезли при переработке, остались лишь две общеизвестные последние строки. Понятие чести и Скало­зуб — разъединились409.

    С этим логически связано сознательное авторское установ­ление еще одного разрыва: между Скалозубом и 1812 годом, который был овеян для Грибоедова, как он сам писал, «поэзией великих подвигов» и возвышенного служения отечеству,—

    об  этом ясно говорит грибоедовский набросок пьесы «1812 год». Скалозуб на военной службе с 1809 г. («Я с восемьсот девятого служу»,— говорит он); казалось бы, как же миновать 1812 год при рассказе о подвигах такого заслуженного вояки? Однако Грибоедов явно выбирает желательную дату его подвигов. Казалось бы, чего проще сказать: «В двенадцатом году мы отли­чались с братом...» Какой же военный может миновать две­надцатый год при воспоминании о боевом прошлом? Однако Скалозуб вообще ни слова не говорит о нем и упоминает другую дату: «В тринадцатом году мы отличались с братом в тридцатом егерском, а после в сорок пятом». Тенденция разъединения Скалозуба с двенадцатым годом проведена и далее; грубая ре­плика Скалозуба о пожаре Москвы не связана ни в малейшей мере с «поэзией великих подвигов»: «По моему сужденью пожар способствовал ей много к украшенью». Для самого Грибоедо­ва пожар Москвы имел иное содержание. В наброске пьесы «1812 год» оттенена трагедийность события: «Между тем зарево обнимает повременно окна галлереи; более и более устрашаю­щий ветер. Об опустошениях огня. Улицы, пылающие дома. Ночь. Сцены зверского распутства, святотатства и всех поро­ков...» Пожар Москвы для Грибоедова — вовсе не повод, спо­собствующий ее «украшению». Обратим внимание на сходство реплики Скалозуба со следующим выражением из книги пре­дателя декабристов Богапяка «Дневные записки путешествия А. Бошняка в разные области Запалной и Полуденной России», изданной в 1820 г., то-есть до «Горя от ума»: «Московский
    пожар,— пишет Бошняк,— послужит однако к
    украшению сей самой Москвы, ибо не только новые домы строются по прави­лам изящнейшей архитектуры, но и каменные погоревшие исправляются...» Любопытно совпадение не только мысли, но даже слова («украшению») в тексте Бошняка и в грубой остроте Скалозуба. Не мог ли Грибоедов ознакомиться с этой новинкой в Тбилиси, где он, по собственным словам, «вдоволь начитался», обратить внимание на грубое выражение книги Бошняка о по­жаре Москвы и отразить это в тексте комедии? 410

    За что же получил Скалозуб боевые награды? Первоначаль­но в музейном автографе стояло:

    За 3-е августа, мы брали батарею.

    Ему дан с бантом, мне на шею411.

    Но брать батарею противника — реальное боевое дело. Гри­боедов не захотел делать Скалозуба участником реальных боевых дел, более того, он захотел несколько дискредитировать его именно но этой линии. Он изъял прежний текст, несколько приподнимавший образ, и с чрезмерной ясностью обнаружил свое намерение в так называемом варианте Завелейского:

    За третье августа, теперь я не сумею

    Сказать вам, именно за что.

    Ему дан с бантом, мне на шею412.

    Но этот текст чересчур резко обнажал внутреннюю тен­денцию автора; герой, который даже, собственно, и не знает, за что и как получил орден, мог выглядеть почти неправдо­подобно, а, кроме того, самое сообщение об этом собеседнику делало бы Скалозуба дураком. Грибоедов вновь изменил текст, на этот раз возникли классические строки, дошедшие до нас в окончательной редакции:

    За третье августа; засели мы в траншею:

    Ему дан с бантом, мне на шею.

    Но «засесть в траншею» — еще не подвиг. Скалозуб дискре­дитирован в этом тексте тоньше, не так явно, нежели в преды­дущем.

    Откуда взята дата «третье августа»? Она очень точна. Может быть, Грибоедов выбрал ее совершенно случайно, как первую попавшуюся дату, которая удовлетворяла необходимому образу точности и ритму строки, а сама по себе не имела претензии На отражение действительности? Едва ли он рискнул бы на это; воспоминания о 1812—1814 гг. были слишком свежи, пьесу читали тысячи глаз реальных участников событий, отлично знавших хронологию войны. Они невольно справлялись бы
    при чтении со своею памятью, где даты были записаны кровью. Поэтому не лишено интереса знакомство с реальным положением дел, относящимся к этой дате.

    Оказывается, 3 августа 1813 г. не происходило и не могло происходить никаких боевых действий. Действовали особые условия Плесвицкого перемирия, в силу которых боевых дей­ствий в эти дни вообще не могло происходить. Офицерство ве­селилось в Праге. «Жизнь наша в Праге была самая шумная»,— пишет историк заграничных походов. Русские корпуса двину­лись из Богемии в Силезию в последних числах июля и только

    7   августа соединились с австрийцами. «Засесть», таким образом, в траншею при всем желании было нельзя, так как армия нахо­дилась на марше. Первые военные действпя после перемирия начались лишь 14 августа, когда утрохМ союзные армии обло­жили Дрезден и начали атаку. Так выглядит «подвиг» Скало­зуба в историческом освещении 413. Мало этого, та же тенден­ция развита далее. Ордена Скалозуба, собственно, получены пм не за настоящие боевые дела, а, повидимому, в силу использо­вания хорошо знакомых ему «каналов»: «Да чтоб чины добыть, есть многие каналы...» Желание Грибоедова разъединить Ска­лозуба с реальным боевым героизмом, с вопросом подлинной воинской чести обнаруживается, таким образом, еще более явственно.

    Любопытно, что в более ранней редакции Скалозуб говорил о себе:

    Я — школы Фридриха, в команде гренадеры, Фельдфебеля мои Вольтеры414,

    то-есть он прямо относил себя не к суворовской, а к прусской реакционной военной системе, особенно отчетливо выглядев­шей как реакционная после побед 1812 г. и торжества Куту­зова — суворовского ученика.

    Противопоставление прежней службы высокого значения теперешней, аракчеевской службе явственно заметно в «Горе от ума». Оно видно не только в тенденции отъединить Скало­зуба от славного 1812 г., но и в ряде деталей. Храбрость прежде была нужна для подвигов, а теперь какие перспективы открыты перед храбрым человеком? Грибоедов отвечает на это непре­взойденной по остроумию тирадой Натальи Дмитриевны:

    Платон Михайлыч мой единственный, бесценный!

    Теперь в отставке, был военный,

    И утверждают все, кто только прежде знал,

    Что с храбростью его, с талантом,

    Когда бы службу продолжал,

    Конечно, был бы он московским комендантом.

    Быть московским комендантом! Очень нужна храбрость московскому коменданту! Можно себе представить, как смеялись герои Бородина и Лейпцига над этим текстом. Сознание его остроты со временем утратилось, и на современной сцене смысл реплики, как правило, пропадает.

    Чацкий — носитель подлинной чести. Несколько лет тому назад Чацкий был военным. Он говорит о мундире: «Я сам к нему давно ль от нежности отрекся?» Ему и сейчас далеко не чуждо высокое ощущение военного бытия, горячее, приподнятое воспоминание о лагерной жизни, «товарищах и братьях». Он говорит Платону Михайловичу:

    Ну, бог тебя суди;

    Уж точно стал не тот в короткое ты время!

    Не в прошлом ли году, в конце,

    В полку тебя я знал? лишь утро: ногу в стремя И носишься на борзом жеребце,

    Осенний ветер дуй хоть спереди, хоть с тыла.

    Платон Михайлович (вздыхает)

    Эх! братец! славное тогда житье-то было.

    Не может быть более точного указания на совместную службу в полку — и именно в гусарском. Как же иначе можно «знать» товарища «в полку», вспоминать утренний подъем, очевидно, многократные утренние упражнения в верховой езде (кстати, входящие в режим кавалерийского лагеря)? «Забыт шум лагер­ный, товарищи и братья» — так тепло и проникновенно может говорить только один из этих самых «товарищей и братьев», сам знающий, что такое «лагерный шум». Именно на лапидар­ном, условном языке военных того времени говорит Чацкий, бросая реплику:

    В полк, эскадрон дадут. Ты обер или штаб?

    Эти короткие фразы соединены ассоциативной связью. Посу­лив товарищу эскадрон, Чацкий как бы спохватывается, не умалил ли он его чина. Точно ли он все еще ротмистр (последний обер-офицерский чин в кавалерии: ротмистр мог быть команди­ром эскадрона)? Может, он уже повышен в чине? Товарищ может тогда претендовать не на эскадрон, а на полк, если он уже не обер-офицер, а штаб-офицер. Поэтому Чацкий, как бы­валый кавалерист, назвав кавалерийское подразделение, сей­час же останавливается и проверяет у товарища, спрашивая лаконичным, условным языком военного: «Ты обер или штаб?»415.

    Обычно задают вопрос: не противоречит ли военной службе Чацкого его «связь с министрами», а затем «разрыв», о котором рассказывала Татьяна Юрьевна, «из Петербурга воротясь»?

    Так проф. Н. Котляревский пишет о Чацком: «Есть глухое (?) указание на какую-то его „связь с министрами4*, но мало ве­роятно, чтобы у этого юнца (а с министрами он, очевидно, был знаком до своего отъезда из России, когда ему было 18 лет) были какие-нибудь серьезные отношения с деловыми людьми»416. Внесем прежде всего поправку, касающуюся возраста. Чацкий, очевидно, до отъезда за границу уже был совершеннолетним, ибо вступил в управление имением. Фамусов его корит: «Имень­ем, брат, не управляй оплошно». Это соответствует и тому, что- он «съехал» от Фамусова и получил где-то в Москве свою соб­ственную оседлость: вернувшись из-за границы, он ведь только заезжает к Фамусову с неожиданным визитом, а затем отправ­ляется к себе домой. Он говорит Фамусову в конце первого действия:

    Простите; я спешил скорее видеть вас,

    Не заезжал домой. Прощайте. Через час

    Явлюсь.

    Очевидно, Чацкому до отъезда за границу несколько более 21 года. Возвращается он из-за границы, следовательно, лет двадцати четырех.

    «Связь с министрами» могла быть как у штатского, так и у военного человека. Чацкий легко мог бы иметь «связь с ми­нистрами» и до и после своей отставки от военной службы. Многие молодые военные в эпоху заграничных походов, в бур­ные военные годы — во время оккупации Парижа. Венского конгресса, русского управления Саксонией и т. д.— получали задания дипломатического характера и вступали в непосред­ственную «связь с министрами», хотя бы с такими представи­телями министерства иностранных дел, как с гр. Каподистрия и Нессельроде. При штабах армий была в то время дипломати­ческая служба, так, например, декабрист Юшневский состоял «при главнокомандующем 2-й армии по дипломатической ча­сти»417. Практика подобной «связи с министрамп» имела место и позже, в эпоху конгрессов. Можно привести пример декабриста Пестеля, который в 1821 г. получил от Нессельроде через штаб

    2-        й армии поручение собрать для русского правительства све­дения о греческом восстании. Пушкин виделся с Пестелем в Кишиневе как раз в тот момент, когда он выполнял это пору­чение. И внутри России военные чины неоднократно получали подобные поручения. Кстати, нельзя в этой связи не обратить внимания на формулировку отзыва генерала-от-кавалерии Кологривова, данного самому Грибоедову: «Находясь при мне в должности адъютанта, исполнял как сию должность, так и прочие делаемые ему поручения с особенным усердием, рев­ностью и деятельностью»418.

    To-есть: какие-то внеадъютантские поручения у Грибоедова были.

    Таким образом, успел ли Чацкий короткое время послужить по гражданской части после своей отставки с военной службы, или его «связь с министрами» относится к годам его военной службы, все равно он уже изведал в какой-то мере и обман «тихой славы». «Связь с министрами» кончилась «разрывом», и, повидихмохму, не тихим, а громким, так как о нем заговорили в петербургских кругах, а из Петербурга вести докатились и до Москвы. «Татьяна Юрьевна рассказывала что-то, из Пе­тербурга воротясь, с министрами про вашу связь, потом раз­рыв»,— говорит Молчалин Чацкому. Таким образом формула Чацкого «служить бы рад — прислуживаться тошно» является результатом сложного в своем составе служебного опыта: и военного и в какой-то мере гражданского.

    Итак, Чацкий не служит, он в отставке. Он порвал и с во­енной службой и с «министрами». В комедии он не один в этом положении: двоюродный брат Скалозуба также бросил службу. «Чин следовал ему: он службу вдруг оставил, в де­ревне книги стал читать». Фамусов подает голос: «Вот моло­дость!.. читать!., а после хвать!..» И тут чувствуется, что случай не единичен: повидимому, Фамусов уже заметил, что молодежь не раз совершала такие необдуманные поступки. Князь Федор, племянник княгини Тугоуховской, занят не службой, а науками, он сознательно не хочет служить: «Чинов не хочет знать! Он химик, он ботаник, князь Федор, мой племянник».

    Декабрист Каховский в своем знаменитом письме из крепо­сти, как бы вмешиваясь в текст «Горя от ума», пишет: «У нас молодые люди при скудных средствах занимаются более, чем где-нибудь; многие из них вышли в отставку и в укромных своих сельских домиках учатся и устраивают благоденствие и просвещение земледельцев...»419.

    Ясно, что отставка была своеобразной формой протеста пе­редовой молодежи. Отсюда враждебная, резко настороженная позиция, которую занял лагерь «староверов» по отношению к этому вопросу. Фамусов, иронически сожалея, говорит о Чац­ком, представляя его Скалозубу: «Не служит, то-есть в том он пользы не находит». Княгиня Тугоуховская ставит в один ряд отказ своего племянника от чинов и упражнения профессоров Педагогического института «в расколах и безверьи». Чацкий говорит об отношении «староверов» к этому вопросу:

    Теперь пускай из нас один,

    Из молодых людей, найдется: враг исканий,

    Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

    В науки он вперит ум, алчущий познаний;

    Или в душе его сам бог возбудит жар

    К искусствам творческим высоким и прекрасным,

    Они тотчас: разбой! пожар!

    И прослывет у них мечтателем! опасным!!

    Служить сейчас, по мнению молодежи, стало негде и некому. Вот об этом и идет спор. Старый мир прав, ощущая в этом чуть ли не главную опасность. Он всеми средствами борется против нее. Он прибегает с этой целью к оружию клеветы: эти-де юнцы потому не служат, что хотят особых отличий и почестей, чванятся, переоценивают себя. Старцы «подозревали» передовую молодежь в гипертрофированном карьеризме — собственном недуге. Князь Радугин, герой комедии Шаховского «Пустодомы» (1819), вернувшись из-за моря, вышел в отставку, так как считал, что «офицерский чин для мудреца ничтожен» и что он должен-де быть «фельдмаршалом или ничем». В ано­нимной брошюре некоего S., под выразительным заглавием «Горе от ума, производящего всеобщий революционный дух», не без остроты поставлен вопрос о чести в понимании предста­вителя нового поколения или, как замысловато именует его автор, «фантазического человека». Злобный пасквилянт верно подметил, что два противостоящих лагеря имели два разные понятия о чести: человеку, проникнутому «всеобщим револю­ционным духом», в ином смысле представляется первый из трех «предметов, необходимых в жизни: честь» (вторые два предме­та — слава и богатство.— М. Н.). «Взглянем на первый его предмет: честь. Известно, что многие образованные и необра­зованные люди честь почитают ничем другим, как только быть честным, то есть никого не обманывать, жить по правилам наших предков; но фантазический человек о чести мыслит совсем иначе,— по его мнению — это значит быть в чести перед дру­гими, себе подобными...»420. Настороженное отношение предста­вителей старого лагеря к этим поискам нового ответа на свое «что делать?» прекрасно оттенено в рассказе декабриста И. И. Пущина: «Я между тем по некоторым обстоятельствам сбросил конно-артиллерийский мундир и преобразился в судьи уголовно­го департамента Московского надворного суда. Переход резкий, имевший, впрочем, тогда свое значение. Князь Юсупов (во главе тех, про которых Грибоедов в „Горе от ума“ сказал: „что за тузы в Москве живут и умирают!"), видя на бале у московского воен­ного генерал-губернатора князя Голицына неизвестное ему лицо, танцующее с его дочерью (он знал, хоть по фамилии, всю москов­скую публику), спрашивает Зубкова: кто этот молодой человек? Зубков называет меня и говорит, что я — „надворный судья".

    „Как! Надворный судья танцует с дочерью генерал-губер­натора? Это вещь небывалая, тут кроется что-нибудь необык­новенное"».

    «Юсупов — не пророк, а угадчик, и точно, на другой год ни я, ни многие другие уже не танцовали в Москве»,— много­значительно добавляет Пущин, намекая на восстание 14 де­кабря, Сибирь и ссылку.

    Некоторые исследователи, реконструирующие «репертуар позитивной идейности» Чацкого, почему-то полагают, что в его программу входила борьба за право дворянина «путешествовать или жить в деревне» и что отношение Чацкого к царской службе нечто иное, как «ограждение права дворянина уехать из сто­лицы в деревню, то-есть в барскую усадьбу...» Заодно это свя­зывается с «властью деревни над сознанием Чацкого»421. Нель- зя не подивиться этому мнению. Оно — пример тяжелых по­следствий разрыва с историей и ни в малейшей степени не со­ответствует действительности. Неужели Фамусов или Скалозуб были против права дворянина уезжать из столицы в деревню и выходить в отставку по желанию? Разумеется, нет! Это право, между прочим, дано было дворянам еще манифестом о «дво­рянской вольности» в 1762 г. и подтверждено Жалованной гра­мотой дворянству 1785 г. «Ограждать» их было нечего. О них вообще и речи нет в «Горе от ума». Спор старого и нового ла­герей идет совсем в иной плоскости: спорят об отношении к самодержавию. Спорят о поддержке царской политики, о службе в аракчеевской России,— иными словами: спорят о по­нимании роли нового человека как деятеля в своей стране и о препятствиях, которые этой деятельности ставит самодержавие.

    Для Чацкого служба — это отношение гражданина к роди­не, высокое служение отечеству, тяжелое положение которого зовет на борьбу. Для Фамусова служба — карьера, путь к устройству личных выгод, достижению богатства, почестей, влиятельности. Служба, по Фамусову,— нечто безусловно необходимое для молодого человека («а главное — поди-тка, послужи!»). И сам Фамусов служит, дел у него, повидимому, немало; он, конечно, преувеличивает, когда говорит Софье, что у него целый день «нет отдыха» и что он мечется «как словно угорелый», но его формуле «по должности, по службе хлопотня, тот пристает, другой, всем дело до меня» можно поверить. Однако его отношение к делам более чем формальное — его тревожит только (он «смертельно» боится!), «чтоб множество не накоплялось их». «А у меня, что дело, что не дело, обычай мой такой: подписано, так с плеч долой». Для вникания же в су­щество дел пригрет Молчалин («за то, что деловой»). Деловой пыл Молчалина по части вникания в существо дела Фамусов считает нужным лишь в определенной дозе,— подчас тут надо даже осаживать чиновника: «Дай волю вам, оно бы и засело».

    Фамусову не доверено ни малейшего идейного обоснования царской службы, хотя бы карамзинского стиля. Он не нуждается
    в этом. Служба для него начисто лишена какой бы ни было», хотя бы реакционной «идейности», лишена элементов государ­ственного или общественного служения родине, лишена понятия
    отечества и чести в возвышенном его понимании. С какою целью непременно надо служить? Для чинов, личных почестей, богат­ства, жизненных удобств, выгод: «Память по себе намерен кта оставить житьем похвальным, вот пример: покойник был по­чтенный камергер, с ключом, и сыну ключ умел доставить; богат и на богатой был женат...» Последнее обстоятельство должно, по контексту, стоять в связи с первым: положение при дворе —* источник богатства. Максим Петрович, который «не то на се­ребре — на золоте едал», был «весь в орденах» и «век при дворе». Черта «сто человек к услугам» — контекст придворной близо­сти. Еще бы! речь идет о щедрейшей раздатчице крестьян — Екатерине II. В каких отношениях этот образец образцов («учились бы на старших глядя!») к царской власти? Он от­важно жертвовал затылком, «нарочно оступаясь» на куртаге, чтобы насмешить императрицу, он безусловно вернейший еа раб и слуга. Но какова же цель служения? Опять-таки оно начисто лишено хоть какого-нибудь идейного обоснования. Отважно жертвовать затылком необходимо для того, чтобы при дворе чаще слышать «приветливое слово», чтобы «пред всеми знать почет», а главное: «в чины выводит кто? и пенсии дает? Максим Петрович. Да! Вы, нынешние — нутка!» To-есть опять- таки личные выгоды почета, богатства, карьеры — на первом плане. Что, собственно, нужно? Быть богатым, нахватать чины, ордена — «знаков тьму, отличий», весело пожить, давать балы... Во всем этом понимании «службы» нет ни грана идейности. Служба царю начисто выдохлась, она похожа на кожу, сбро­шенную змеей, она пуста, хотя хранит форму когда-то напол­нявшего ее тела.

    Даже тогда, когда Фамусов желает характеризовать боль­шой государственный ум,— по его выражению, ум «канцлера»,— он не может дать ему положительного заполнения и опять- таки рисует пустоту. Особо оговорено отрицательное отношение сих государственных умов к чему бы то ни было новому,— за­мечательно подмеченная черта. Старички, судящие «о делах» («что слово — приговор»), и даже с некоторой вольностью»

    Не то, чтоб новизны вводили — никогда,

    Спаси нас боже!.. Нет. А придерутся

    К тому, к сему, а чаще ни к чему.

    Поспорят, пошумят и... разойдутся.

    Так понимать службу, как понимал ее Фамусов, не мог бы* например, ни один «птенец гнезда Петрова», как бы он ни был (Меншиков, например) заинтересован личным обогащением. Петровский слуга, преданный царю, служил ему, занимаясь
    реально или полковым строением, или кумпанствами и флотом, или Сенатом. Служить царю тогда значило делать какое-то реальное дело. Но самодержавие уже стало тормозом обществен­ного развития, потеряло свое прогрессивное значение. В «Горе от ума» представлены другие времена: старый лагерь, обри­сованный автором, оказался начисто лишенным общественного, государственного смысла своего служения — об этом смысле думает герой из другого лагеря.

    Таков был критерий в отборе качеств образа,— критерий страстного, взволнованного, кипящего негодованием передового ума. Этот критерий отбора характерных черт старой и новой службы также родился в передовом лагере — с иной точки прения его нельзя было и заметить. Это была полемика автора с Фамусовым. Конечно, даже Голицын, Магницкий и Рунич {о Карамзине и не говорю) нашли бы «государственное» зна­чение своей службы царю. Но Грибоедов вывел противника начисто разоблаченным. Он обрисовал со всей остротой ре­альной борьбы таких представителей старого лагеря, кото­рые своим отношением к службе выявляли полную опусто­шенность своего общественного сознания.

    И вместе с тем Фамусов выведен в «Горе от ума» как живой человек; он не абстрактная формула, не ходульное понятие без плоти и крови. Он весь перед нами в своей неповторимой жизненности и не лишен «достоинств»: он прекрасно говорит по-русски, более того, он прямо оратор, тонкий мастер гово­рить, московский барин-краснобай и великолепный рассказ­чик; он остроумен и находчив, он человек меткой наблюдатель­ности; достаточно сопоставить два представления о Москве: бедное представление Скалозуба (для него Москва, очевидно, •более всего «дистанция огромного размера») и богатое и разно­образное представление Фамусова: тут и внешний облик города и его быт, обычаи, нравы, разные характерные типы. Как схва­чена, например, Фамусовым самостоятельная активность мос­ковских дам, которые могут-де и скомандовать перед фрунтом и присутствовать в Сенате, или как метко обрисована им же­манность московских девиц, выводящих в романсах верхние лотки: «словечка в простоте не скажут — все с ужимкой». Он безусловно в обычном смысле слова умен, даже очень умен, и все же его понятие службы насквозь пусто: в нем нет ничего, кроме личных выгод, оно лишено понятия отечества.

    5

    Понятие «гражданина», обогащенное в русском полити­ческом сознании Радищевым, растет далее и обогащается в своем содержании работой следующего революционного поколения.

    «В 1816 году вышеозначенный Павел Пестель* с коим видался я весьма часто в доме отца его, рассуждал со мною об обязан­ности благомыслящего человека»,— показывает на следствии осторожнейший декабрист И. Шипов, полковник лейб-гвардии Преображенского полка422. И когда далее следует принятие его, Ивана Шипова, в тайное общество, мы понимаем, что именно разумелось под «обязанностями благомыслящего человека»- Когда декабристы назвали свое первое тайное общество «Обще­ством истинных и верных сынов отечества», они уже в этом названии противопоставили понятие истинного сына отечества иному, не истинному сыну отечества, а лишь называющему себя таковым. Они здесь лишь развивали дальше, углубляли, а главное, ставили на практическую почву революционного организованного действия то понимание двух патриотизмов — истинного и ложного, которое развивал еще Радищев в своей работе «Беседа о том, что есть сын отечества». Необходимость дифференциации понятий истинного и ложного гражданина не только стала ощущаться еще острее, но и заполняться еще бо­лее богатым содержанием. «Варвар! недостоин ты носить имя гражданина!» — восклицал Радищев, обращаясь к помещику- кровопийце. При всем высоком содержании понятия «гражда­нин» Радищев еще не вложил в него требований активного революционного действия. Но сейчас положение изменилось. «Я ль буду в роковое время позорить гражданина сан?» — спрашивал К. Ф. Рылеев и отчетливо пояснял, что «позорить» означает влачить свой младой век в «постыдной праздности» и не понимать «предназначенья века», которое далее без колеба­ний пояснено как участие в революционной борьбе:

    Пусть юноши, не разгадав судьбы,

    Постигнуть не хотят предназначенья века И не готовятся для будущей борьбы За угнетенную свободу человека.

    Они опомнятся, когда народ, восстав,

    Застанет их в объятьях праздной неги И в бурном мятеже, ища свободных прав,

    В них не найдет ни Брута, ни Риеги.

    Это новое наполнение понятия «гражданин» выросло ив исторических потребностей времени. В жизни страны назрели дела, которые надо было разрешить, без которых Россия косне­ла бы в неподвижности, застое, невежестве, и разрешить эти дела могли только истинные граждане, истинные сыны отече­ства. Старые тузы, стоявшие у государственных дел, оказыва­лись неспособными, возмущали душу, приносили вред. В разре­зе новых требований, им предъявляемых, становилось немед­ленно видно ничтожество и вредность старых, ложных «отцов
    отечества», их враждебность всему новому, необходимому для родины. Становилось очевидным их резко суженное личными корыстными интересами понятие целей жизни и человеческого поведения. Они и не могли быть
    деятелями времени:

    Где, укажите нам, отечества отцы,

    Которых мы должны принять за образцы?

    Не эти ли, грабительством богаты?

    Защиту от суда в друзьях нашли, в родстве, Великолепные соорудя палаты,

    Где разливаются в пирах и мотовстве,

    И где не воскресят клиенты-иностранцы Прошедшего житья подлейшие черты...

    Мотовство, пиры, великолепные палаты и все богатство, основанное на беззаконии (ср. у Радищева в «Путешествии»: «Богатство сего кровопийцы ему не принадлежит. Оно нажито грабежом...») и защищенное от суда знатным родством,— вот облик опороченного и с презрением отвергнутого «деятеля», премудрость которого черпается из газет «времен очаковских и покоренья Крыма». Узко личный, грабительский, жадно­стяжательский «идеал» деятельности и жизни заклеймен на­званием «подлейшего».

    Образное упоминание о временах очаковских и покоренья Крыма может и не нуждаться в историческом комментарии — это общий образ косной устарелости, отжившей старины, уже не годной «веку нынешнему», требующему новых идей и дел. Однако не лишне вспомнить, что год покоренья Крыма (1783) и год взятия Очакова (1788) отстояли от времен Чацкого всего десятка на три с небольшим лет. За этот в конце концов очень небольшой исторический срок Россия сильно продвинулась вперед. Добавим, что она продвинулась Вхместе с движением всего человечества: времена очаковские и поко­ренья Крыма — это, собственно, годы кануна французской революции.

    В те же годы, когда Грибоедов в Петербурге, уже задумав «Горе от ума», наблюдал коллизию старого и нового миров, Пушкин также думал над вопросом: «а судьи кто?». В стихах, посвященных кн. Голицыной, Пушкин писал (1817):

    Я говорил: в отечестве моем

    Где верный ум, где гений мы найдем?

    Где гражданин с душою благородной,

    Возвышенной и пламенно-свободной?

    Этих же государственных деятелей декабрист Николай Тургенев поминал в дневнике, говоря о членах Государствен- ного совета: «В совете я не предвижу никакого успеха доброму...

    Чего ожидать от этих автоматов, составленных из грязи, из дудры, из галунов,— и одушевленных подлостью, глупостью, эгоизмохм? Карамзин им вторит... Россия, Россия! Долго ли ты будешь жертвою гнусных рабов, бестолковых изменников?» Якушкин указывает как одну из причин своего вольномыслия «усмотрение бесчисленных неустройств в России», происходя­щих оттого, что люди имели «единственным предметом выгоды личные», а друг Грибоедова декабрист Якубович писал Ни­колаю I из тюрьмы: «Не правосудие, а лихоихмство заседает в судилищах, где не защищается жизнь, честь и состояние гражданина, но продают за золото или другие выгоды пристраст­ные решения». Это как бы исторический комментарий к гневным речам Чацкого об «отцах отечества» 423.

    Так разобгцилосъ для молодой России понятие чести с по­нятием служения царю. Честь стала заполняться новьш содер­жанием — служение не царю, а родине. Если царь был тираном и угнетателем родины, если родина изнывала «под тяжким игом самовластья» (Рылеев), то разошлись в своем содержании также и понятия чести и присяги царю, ранее слитные. Как рассказано в записках декабриста Н. И. Jlopepa, Николай I вызвал на допрос братьев Раевских (не членов тайного общества) и упрекал их за то, что они знали об обществе, но не донесли: «Где же ваша присяга?»

    «Тогда Александр Раевский, один из умнейших людей на­шего века, смело отвечал государю:

         Государь! Честь дороже присяги: нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись»424.

    Процесс декабристов многократно вскрывал это интересней­шее историческое явление — расхождение понятий присяги царю и чести для эпохи декабристов. Это говорило в данной обстановке об огромном росте политического сознания. Поручик Кавалергардского полка декабрист Анненков, объясняя Ни­колаю I, почему не донес на общество, также мотивировал это честью: «Тяжело, нечестно доносить на своих товарищей». В ответ на это Николай, страшно вспылив, крикнул: «Вы не имеете понятия о чести!» Столкнулись два понятия о чести — реакционное и революционное 425.

    Новое понимание чести было в существе своем противо­поставлено царизму и было исторически новой, прогрессивной силой, формирующей передовое сознание. Честь ранее была службой царю, теперь стала службой отечеству, а не царю. «Муки совести» и колебания между двумя противоположными понятиями чести отчетливо видны в поведении предателя Якова Ростовцева: он сообщил Николаю о заговоре декабристов и готовящемся выступлении и сейчас же вслед за этим, тревожи­
    мый совестью, побежал к Рылееву и сообщил ему о своем до­носе Николаю. В противоположность этому поведению Оржиц­кий, например (как Раевские и многие другие), не донес о за­говоре, хотя знал о нем, не будучи членом тайного общества. Оржицкий дал такое объяснение этому на следствии: «Мысль носить на себе постыдное имя предателя была причиною, побу­дившею меня умолчать перед правительством о бывшем мне известном заговоре»426.

    Вдумываясь в критерий нового понятия о чести, мы еще и еще раз ощущаем отечество как основной и решающий при­знак:

    Пока свободою горим,

    Пока сердца для чести живы,—

    Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы.

    Как бы ответом на эти пушкинские строки звучат слова И. И. Пущина на следствии: «Убежденный в горестном поло­жении отечества моего, я вступил в общество с надеждою, что в совокупности с другими могу быть России полезным слабыми моими способностями и иметь влияние на перемену правитель­ства оной» 427. Уже один этот критерий несравненно обогащал со­держание нового понятия чести, вводил в него невиданное ранее, богатое и разнообразное содержание, которого было уже в то время лишено старое, выдохшееся и выродив­шееся понятие чести как служения царю, «отважно жертвуя затылком».

    За этим критерием стояло сознание своего права участвовать в политической жизни страны. Карамзин не «замечал» этой стороны в жизни древнего античного мира и выхолащивал ее основной смысл. «Если исключить из бессмертного творения Фукидидова вымышленные речи, что останется? голый рассказ о междоусобии греческих городов: толпы злодействуют, ре­жутся за честь Афин или Спарты, как у нас за честь Монома- хова или Олегова дому. Немного разности, если забудем, что сии полутигры изъяснялись языком Гомера, имели Софокловы трагедии и статуи Фидиасовы»,— таков был ход мыслей Ка­рамзина. Декабрист Никита Муравьев горячо возражал Ка­рамзину в своем разборе его сочинения: «Там граждане сража­лись за власть, в которой они участвовали, здесь слуги дра­лись по прихотям господ своих. Мы не можем забыть, что полу­тигры Греции наслаждались всеми благами земли, свободою и славою просвещения» 428. В монологе Чацкого «И точно начал свет глупеть» отчетливо проведена тема нового отношения к самодержавной власти—под личиною усердия к царю «прямой был век покорности и страха». Этот век резко осуждается.

    Тут чувствуется иной взгляд на власть и иное к ней отношение. Фамусов по-своему очень точно передает содержание этого моно­лога, когда распространилась весть о сумасшествии Чацкого: «Чуть низко поклонись, согнись-ка кто кольцом, хоть пред монаргииим лицом, так назовет он подлецом!..» Это так ново, так пугает, так беспокойно, что именно это обстоятельство вы­ставляется Фамусовым как доказательство сумасшествия Чацкого.

    Печатные и открытые похвалы императорам и вельможам казались декабристу Никите Муравьеву «постыдным сервилиз­мом». «Пылкое раболепство»,— переведем это же понятие на язык «Горя от ума» («...кто в раболепстве самом пылком...»). Оно вызывало возмущенное осуждение декабристов, которые тонко подметили и одобрили разбираемую черту Чацкого — новую честь. Декабрист Александр Бестужев в своем разборе комедии Грибоедова с восхищением отмечал: «Это благородное негодование ко всему низкому, эта гордая смелость в лице Чацкого». Гордости Чацкого как бы эхом отвечает гордость декабристов в пушкинском послании в Сибирь: «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье...» Уже будучи в си­бирской ссылке, декабрист Оболенский писал: «Ко всему можно привыкнуть, исключая того, что оскорбляет человеческое до­стоинство». Любопытно в этом же отношении одно (еще неопу­бликованное) письмо декабриста И. И. Пущина из Сибири, относящееся к апрелю 1856 г., то-есть к началу царствования Александра II: «У нас все благополучно. Нового ничего нет особенного. Читаем то же, что вы читаете. Бесцветное какое-то начало нового царствования. Все подличают публично и под­час цалуют руки у царя. Все это дико и ничего не обещает хорошего. Адресов и приказов нет возможности читать. Отли­чились четыре генерал-адъютанта, а Ростовцев, тот просто исто­щается в низости, нет силы видеть такие проявления вернопод- данничества. Не знаю, были ли эти сцены при Николае,— ка­жется, не печатались. Знаю только, что Александр I не дозволял так кувыркаться. По-моему, это упадок, и до сих пор не вижу ничего, кроме упадка. Между тем время такое, что можно бы на что-нибудь получше обратить умы...» Слова: «Александр I не дозволял так кувыркаться» могут служить комментарием к словам Чацкого: «Да нынче смех страшит и держит стыд в узде; недаром жалуют их скупо государи...» Словам ста­рого декабриста соответствуют и старые факты той эпохи, когда он вырос, тех лет, когда декабризм делал первые шаги: Ф. Вигель злобно рассказывает, как «вытертый либерализмом» офицер Пикулин, бывший во Франции в оккупационном корпусе Воронцова, возмущался, вернувшись из-за границы, когда увидел, что слуга поцеловал у Вигеля руку, получив
    талер на чай: «Кто в Европе у господина станет целовать руку!»429.

    Подводя итоги этой части изложения, еще раз скажем: исторической базой нового понимания чести, нового представ­ления об общественном смысле жизни и своей роли в ней как деятеля была потеря царизмом его прогрессивного значения. Политическая система власти стала тормозом развития страны, задержкой созревающих новых отношений, и революционное дворянство пошло на борьбу с царизмом. Поэтому тема службы царю в сознании передового деятеля и пришла в столкновение с пониманием службы отечеству, поэтому и возникла яркая формула: «честь дороже присяги». Все это выковывало новое политическое сознание, нового деятеля, понимавшего себя как гражданина, активного участника в разрешении назревших исторических задач своей страны, истинного сына отечества.

    Сын отечества и стоял в гостиной Фамусова против ложных «отцов отечества», разливавшихся в пирах и мотовстве. «Отцы» ничуть не заботились о служении родине, представляли собою старое, «подлейшее» житье, сыны же были гражданами, истин­ными и верными сынами св'оего отечества. Богатству, граби­тельству, великолепным палатам, нажитым грабежом и обма­ном, всей этой подлейшей жизни противостоял гражданин в лице Чацкого. Он обладал, употребляя слова Пушкина, «душою благородной, возвышенной и пламенно-свободной».

    6

    Мы еще раз убеждаемся, что Грибоедов острым взором художника выхватил из жизни одно из крупнейших развиваю­щихся явлений, насыщенных творческими потенциями, и отра­зил его во всей сюжетной ситуации пьесы и в образах отдельных героев.

    Однако разобранные выше вопросы еще не исчерпывают проблемы. Полнота анализа обязательно требует рассмотрения вопроса о чести и службе в целом — в развитии сюжета «Горя от ума», то-есть выяснения композиционного значения мотива чести и службы в комедии. Что именно и как связано с динами­кой этой темы и как развивается она сама?

    Чацкий приехал в Москву для Софьи (в письме к Катенину Гри боедов подчеркивает, что Чацкий приехал «единственно» для Софьи). Он приехал не проповедывать, он приехал на сви­дание с любимой девушкой, на которой задумал жениться. Поэтому законно спросить: когда же он «взорвался» и начал открытую и возмущенную проповедь? Что вызвало ее?

    Чацкий сразу, с первого же разговора с Софьей о знакомых и родственниках, противопоставлен старому миру. Он противник
    и того члена Ученого комитета, который «с криком требовал присяг, чтоб грамоте никто не знал и не учился», он противник того театрального барина, который «сам толст — его артисты тощи», противник системы барского воспитания и требований к бракам («от нас потребуют с именьем быть и в чине...»).Одна­ко к Софье он обращается как к
    единомышленнице, и общий тон его пока довольно благодушен. Слуга шел докладывать, а Чацкий в дорожном плаще бежал за ним, не дожидаясь от­вета, могут ли его принять. Он чувствовал себя в родном доме, а главное, он «без памяти» любил ту, к которой — и «единствен­но» к которой — приехал. Он надеялся на «прелесть встреч» и «участье живое». В сценах первого действия он, несмотря на всю противопоставленность свою старому миру, еще не вошел в роль открытого борца. Цитируя Державина, он даже говорил о дыме отечества, который ему «сладок и приятен».

    В детстве Чацкий с Софьей, вероятно, нередко по косточкам разбирали знакомых и родственников. Мне представляется, что даже в самом подборе характерных признаков, которыми он пользуется в первом разговоре, описывая знакомых, есть эле­менты этого очень юного восприятия,— реминисценции дет­ского врехмени. Тут очень много смешных внешних признаков, схваченных острыми глазами подростка: приметилась особая смешная походка («ваш дядюшка отпрыгал ли свой век?»). Не забыты тоненькие ножки некоего «черномазенького» («тот черномазенький на ножках журавлиных»); вспомнились какие- то внешние признаки одежды, прически или, может быть, кос­метики некиих трех знакомых, которых они встречали вместе с Софьей, вероятно, во время традиционных детских прогулок по бульвару («трое из бульварных лиц, которые с полвека молодятся»); не забыт и увлеченный театрал со своими арти­стами— опять привнесенный со смешным внешним, но много­говорящим признаком («сам толст — его артисты тощи»); вспомнился тут же бал, на котором они с Софьей, два под­ростка, которым все надо разведать, открыли вдвоем—вместо того чтобы танцовать — в одной из комнат «посекретней» че­ловека, щелкавшего соловьем. Все это еще в какой-то мере воспоминания детства.

    Первая встреча с Фамусовым еще в общем дружественна — это встреча молодого человека со старым воспитателем и опе­куном. Фамусов заключает Чацкого в объятья и, повидимому, судя по ритму строки, троекратно его целует: «Здорово друг, здорово брат, здорово...» Чацкий полушутливо обещает Фа­мусову — охотнику рассказывать новости в Английском кло- бе — первому все рассказать о заграничной поездке («Вам первым, вы потом рассказывайте всюду»). Побывав дома, он и является затем к Фамусову. Таким образом, Чацкий в первом
    действии еще не выступил в
    открытой роли новатора и борца. Он уже противопоставлен старому миру, но он еще фактически ни с кем не столкнулся,— для этого пока еще не было прямого повода. Для взрыва нужен какой-то инициирующий момент, внешний импульс, удар, толчок, воспламеняющая искра. Когда же и где этот момент возник?

    Чацкий явился к Фамусову после утреннего свидания, гото­вый усесться на диван и рассказывать новости. Но его чересчур настойчивые вопросы о Софье несколько раздражают Фаму­сова: «Тьфу, господи прости! пять тысяч раз твердит одно и то же». И с прямолинейностью старшего «друга» и опекуна, а также своенравного московского барина и — отдадим ему должное — проницательного отца, Фамусов прямо в упор спрашивает Чацкого: «Обрыскал свет; не хочешь ли жениться?». Он попал в точку. Да, Чацкий хотел бы жениться на Софье. Психологически-бесподобное «а вам на что?» Чацкого — это сразу и смущение от неожиданной атаки, и гордая поза молодой, но довольно необоснованной «независимости» от родительского соизволенья на брак, и желание несколько выиграть время. Следует вопрос Чацкого: «Пусть я посватаюсь,— вы что бы мне сказали?» Нельзя согласиться с мнением И. А. Гончарова в «Мильоне терзаний», что Чацкий задает этот вопрос небрежно и «почти не слушает» ответа Фамусова 430. Как же так? Ведь он кровно заинтересован в ответе, ибо он любит Софью и при­ехал «единственно» для нее. Он хочет жениться на Софье — это очевидно. Он, несомненно, настороженно ожидает ответа Фамусова на столь интересующий его вопрос. Отказывает ли ему Фамусов в руке дочери? Нет, не отказывает. Он «только» ставит ему три условия для женитьбы на Софье: «во-первых: не блажи, пменьем, брат, не управляй оплошно, а главное, поди-тка, послужи». Первое условие — «не блажи»,— конечно, имеет в виду «завиральные идеи» Чацкого; оно в другом месте форхмулировано: «и завиральные идеи эти брось». Второе усло­вие — не управлять оплошно имением — очевидно, связано и с имущественным положением Чацкого: все-таки у него, по более оптимистическому подсчету Фамусова, четыре,— а не три, как думает Хлёстова,— сотни душ; и хоть Фамусов и хвастает, что жених для него лишь тот, у кого наберется «душ тысячки две родовых», но в конце концов и четыреста душ Фамусов все-таки признает чем-то реальным. Но «главное» — это главное!— «поди-тка, послужи». В ответ на это предложе­ние (Чацкий и отвечает только на главное — третье — условие) и следует знаменитый ответ Чацкого: «Служить бы радприслуживаться тошно». Иначе говоря, Фамусов предлагает Чацкому купить брак с Софьей ценою отказа от его убеждений, от его взгляда на жизненное назначение нового человека,
    на честь, на служение отечеству. Но убеждения Чацкого не продаются, даже за такую несказанно дорогую для него цену, как Софья. Вот тут-то и взрывается Чацкий. Вот в этом узле действия пьесы, где так тесно переплетаются общественное и личное, так резко сталкивается новое и старое понимание жиз­ни,— тут-то и происходит взрыв.

    Тема последующих двух монологов — Фамусова: «Вот то-то все вы гордецы!» и Чацкого: «И точно начал свет глупеть» — это прежде всего честь и служба человека в ее старом и новом понимании. Ответ Чацкого на восхваления Максима Петровича и на совет «жертвовать затылком» для развлечения высшей власти (так и вспоминается «кувырк да кувырк» из цитированного ранее письма матери Грибоедова) сосредоточен на теме старого и нового понимания чести. «Как посравнить да посмотреть век нынешний и век минувший: свежо предание, а верится с тру­дом»,— этот знаменитый афоризм вызван именно вопросом о чести.

    Как тот и славился, чья чаще гнулась шея,

    Как не в войне, а в мире брали лбом,

    Стучали об пол, не жалея!

    Кому нужда: тем спесь, лежи они в пыли,

    А тем, кто выше, лесть, как кружево плели.

    Прямой был век покорности и страха,

    Все под личиною усердия к царю.

    Но между тем, кого охота заберет,

    Хоть в раболепстве самом пылком,

    Теперь, чтобы смешить народ,

    Отважно действовать затылком?

    Вывод: «Хоть есть охотники поподличать везде, да нынче смех страшит и держит стыд в узде» — говорит уже о новом общественном мнении, иначе оценивающем честь и достоинство человека. Эта тема развивается и дальше. Фамусов немедленно находит квалификацию — «карбонари» — для этой точки зре­ния.

    Борьба началась в открытую — тема чести и службы длится вплоть до прихода Скалозуба. Вот основное сплетение соци­ального и любовного сюжетов, основное место, где они пере­крещиваются и где происходит взрыв.

    Тема чести всплывает не раз и в дальнейшем развертывании борьбы Чацкого со старым лагерем: она и в «подлейших чертах» прошедшего житья, и в унизительном поклонничестве перед «Нестором негодяев знатных», и в нежелании ехать на поклон к Татьяне Юрьевне, и в хохоте над «похвалой» Хлёстовой Загорецкому («не поздоровится от эдаких похвал!»), и во всем отношении к Молчалину и его жизненной позиции карьериста и тихони, и в национальной гордости, возмущенной случаем
    с французиком из Бордо. Тема возникает и в последнем моно­логе; так она дана и в словах: «с вами я
    горжусь моим разры­вом», и в гордых строках о «благонравном, низкопоклоннике и дельце». Интересно, что именно в последнем монологе Чацкий точно воспроизводит контекст первого взрыва: «Я сватаньем моим не угрожаю вам. Другой найдется благонравный, низко­поклонник и делец, достоинствами, наконец, он будущему тестю равный». Это и есть последнее выражение темы чести в комедии.

    Итак, новатор по-новому понимает и свою роль в жизни и служение отечеству. Чувство чести, сознание своего достоин­ства и понимание службы как служения отечеству и есть его индивидуальная позиция, выражение нового отношения к миру. Отношение это глубоко действенно, душа нетерпеливо рвется к деятельности, к переделке мира. «Нетерпеливою душой отчизны внемлем призыванья»,— можно сказать об этом сло­вами Пушкина. Новатор хочет, говоря словами Пушкина, уничтожить «гнет власти роковой» и превратить самовластье в обломки. Обломки есть результат того, что предано сознатель­ному сокрушению, сломано. Что же именно подлежит передел­ке? К чему именно призывает отчизна? Говоря кратко, сокру­шению подлежал именно крепостной строй в целом, и идеология борьбы с ним была в «Горе от ума» декабристской идеологией. Перейдем поэтому к разбору антикрепостнического комплекса идей в комедии и в мировоззрении ее автора.


    ПРОТИВНИК КРЕПОСТНОГО СТРОЯ

    1

    Декабристы были борцами против крепостного права. Обще­известность этого делает излишним специальный историче­ский экскурс на эту тему. Достаточно напомнить, что борьба против крепостного права и сплотила тайное общество в 1816 г., а затем прошла через всю его историю. «С самого начала го- ворено было о желании даровать свободу крепостным крестья­нам»,— свидетельствует декабрист Пестель. Как бы разно ни решался аграрный вопрос в конституциях Пестеля и Никиты Муравьева, самая отмена крепостного права нигде не ставилась под вопрос и была безусловной. «Крепостное состояние и раб­ство отменяются, раб, прикоснувшийся земли русской, стано­вится свободным»,— говорится в конституции Никиты Му­равьева. Пестель в «Русской правде» полагал, что «рабство крестьян» есть «дело постыдное, противное человечеству», «рабство должно быть решительно уничтожено, и дворянство должно непременно навеки отречься от гнусного прешмущества обладать другими людьми». Отмена крепостного права вменя­лась в первую обязанность Временному верховному правлению: «Сие уничтожение рабства и крепостного состояния возлагается на Временное верховное правление, яко священнейшая и не­пременнейшая его обязанность».

    Идейный комплекс «Горя от ума» сложился на этапе раннего декабризма. Конституционные проекты декабристов еще не были оформлены, и нет никаких оснований ставить вопрос об их влия­нии на Грибоедова. Однако основной характер вопроса об от­мене крепостного права в декабризме, который и возник как общественное течение именно вокруг этого стержня, дает все основания сопоставлять идеологию комедии с идеологией сосуществовавшего передового общественного течения.

    Как подойти к исследованию этого вопроса? В отличие от предшествующих тем («Два лагеря», «Честь и служба») данная


    тема многократно разбиралась в грибоедовской литературе. Исследователи подходили к ней различно, пользуясь различ­ными методами изучения, и приходили к разным результатам. Отсюда возникает необходимость сначала остановиться на ме­тодологии вопроса.

    «Горе от ума» — не конституционный проект и не политико- экономический трактат, а художественное произведение. Было бы величайшей ошибкой применить к нему те же способы ис­следования, какие необходимо применить к конституции или политико-экономическому трактату. Разбирая его руководя­щие идеи, надлежит учитывать его особенности как художе­ственного произведения и разбирать его именно как таковое. Кроме того, «Горе от ума» не художественное произведение вообще, а произведение драматургическое, имеющее свою спе­цифику, обладающее своими закономерностями. Забвение по­следних также может привести к ошибкам. Все эти соображения справедливо могут представиться читателю само собою разу­меющимися и даже излишними для упоминания. Но необ­ходимость напомнить о них будет уяснена в последующем из­ложении.

    Как художник-реалист Грибоедов воссоздавал в образах жизнь своего времени. Он не имел в виду искусственно выделять какую-то одну особую идею в общем облике героя, он воссозда­вал его во всей жизненной цельности, в особой обстановке дра­матургического действия, которое давало герою возможности разнообразного выявления себя, но, как всегда в драматурги­ческом произведении, не любые возможности, а совершенно определенные, ограниченные. Герой приехал в дворянский дом на свидание с любимой девушкой; он действует в парадных комнатах дома и в течение только одного дня; он все время на­ходится в общении с людьми светского круга. Его внутренний мир идей и чувств выявлен только через это общение — автор ни разу не дал ему одинокого монолога в пустой комнате. Когда в горячей речи о французике из Бордо Чацкий замечает, что его не слушают и танцуют, он на слове «глядь» обрывает свои слова и умолкает. И последний монолог «Не образумлюсь— виноват» обращен к определенным лицам и ими вызван; он, раскрывая внутренний мир героя, вместе с тем отчетливо адре­сован Фамусову и его дочери.

    Вся тематика социальных обличений Чацкого обусловлена даваемыми ему в разговорах с другими людьми ассоциациями. Поэтому она и раскрыта столь жизненно. Он, естественно, вспо­минает о старых знакомых при первой встрече с Софьей,— как же не спросить о них только что приехавшему человеку? Он сравнивает век нынешний и век минувший и излагает свое мнение о раболепстве (монолог: «И точно начал свет глупеть»)
    в ответ на поучение Фамусова о необходимости служить; он возражает замечанию Фамусова о том, что в Москве «все на новый лад»; нет не все: «дома новы, но предрассудки стары»; он произносит знаменитый монолог: «А судьи кто?» в ответ на упрек Фамусова: «Не я один, все также осуждают»; полный впечатления от встречи с французиком из Бордо, он обра­щается к Софье, чтобы с ней поделиться, ей об этом рассказать; наконец, последний монолог глубочайше мотивирован всей слож­ной ситуацией, создавшейся в вестибюле и совершенно импера­тивно вызывающей Чацкого на объяснения. Поэтому о всех социально-политических темах он говорит в живой и естествен­ной форме, вызванной особенностями действия. Для него тяжелое положение любимой родины — живой и цельный об­раз, постоянно возникающий то в этой, то в другой связи.

    Анализ идейного содержания произведения необходимо проводить, учитывая конкретную жизненную ситуацию сю­жета и самый факт художественности произведения. Художе- ственныйобраз всегда выражает гораздо больше, нежели формаль­но в себе содержит. В том и состоит мастерство художника, что, комбинируя малое число признаков, он воссоздает их ре­альную множественность во всем жизненном богатстве явле­ния. Образ несет в себе, так сказать, «магические детали», влекущие огромное богатство жизни, понимаемой в таком-то освещении, с такой-то точки зрения. Пушкин, описывая бег­ство Марии к Мазепе, упомянул чрезвычайно мало конкретных деталей: конский топот, людские голоса, след на траве:

    Никто не знал, когда и как Она сокрылась. Лишь рыбак Той ночью слышал конский топот,

    Казачью речь и женский шопот,

    И утром след осьми подков Был виден на росе лугов.

    Но читатель неизбежно представит себе большее, нежели три-четыре перечисленных признака: он поймет и девичье вол­нение, и спешность подготовленного бегства, ощутит на своем лице не упомянутый автором утренний ветер, и свежесть украин­ского воздуха. Этого всего в образе нет, и это все в образе бе­зусловно есть,— в этом существо отбора типического. Поэтому любой настоящий художественный образ и говорит читателю гораздо больше, нежели формально в себе содержит. С пре­дельной скупостью передан Маяковским лирический образ страстного ожидания:

    Приду в четыре,— сказала Мария.

    Восемь.

    Девять.

    Десять.

    Тут не сказано, что она не пришла, и не описано, что чув­ствует по этой причине герой, но тут безусловно и с исключи­тельной силой сказано и о том, что она не пришла, и о том, что чувствует герой. Никакого противоречия в этом утверждении нет. Чацкий говорит о каком-то очень определенном «Несторе негодяев знатных», которого он знал и ненавидел лично, еще «дитёй», когда его возили к нему на поклон; он говорит о каком-то определенном помещике-балетомане, который «на крепостной балет согнал на многих фурах от матерей, отцов отторженных детей», которых затем за долги барина распродали поодиночке. Все это признаки, воссоздающие целое.

    И «Нестор негодяев знатных» и помещик-балетоман, рас­продавший детей поодиночке,— лишь художественные признаки целого — крепостной России. Эти фигуры влекли за собой ин­тегральный образ крепостной родины, ее страшного угнетения. Это были классические примеры, конденсированное выражение угнетения. И вместе с тем эти образы влекли за собою и образ самодержавной России в целом, ибо Чацкий говорил о «Несторе негодяев знатных» и о помещике-балетомане в неразрывной свя­зи с «отцами отечества», с проблемой деятеля, долженствующего спасти и перестроить любимую родину: «Где, укажите нам, отечества отцы, которых мы должны принять за образцы?» Кто же они, эти «отцы», эти деятели? Не те ли старцы, которые черпают сужденья из газет времен очаковских и покоренья Крыма? Не грабители ли они, нашедшие защиту от суда в род­стве и друзьях? Не Нестор ли это знатных негодяев? Не ба­летоман ли, распродавший детей поодиночке? Крепостной строй в целом был объектом нападения для Чацкого. Он не имеет по ходу сюжета ни поводов, ни причин писать и устно прочитывать трактаты о крепостном праве как институте. Но он — живой человек — имеет живые конкретные поводы страстно громить этот крепостной строй. Его глубоко занимает вопрос о деятеле новой России, и он через эту тему подходит и к разным сторонам строя и ко всему строю интегрально. В его живых многочисленных, по разным поводам выраженных мыслях, никак не преследующих цели изложить декабристскую программу как таковую, вместе с тем по законам художествен­ного воссоздания действительности дана именно эта антикрепост­ническая декабристская многообразная программа. Она ка­сается и самодержавия, и крепостного права, и отчуждения народа от правящих классов, и выдохшейся царской службы, и нового понимания чести, и работы деятеля, преобразующего страну, и отсутствия истинных «отцов отечества», и низкого состояния культуры, и необходимости борьбы с темнотой и отсталостью.

    Слова «распроданы поодиночке» приводили декабристов, по собственному их признанию, «в ярость»,— вот и пример образа в действии, в сознании современника. Балетоман, распродав­ший поодиночке своих крепостных зефиров и амуров, был «сигналом», был лишь «магической деталью» (чеховским гор­лышком бутылки, блестящим при лунном свете), воссоздавшим все в целом, интегрально,— крепостную Россию, где люди торгуют людьми, где нарушаются крепостным правом святей­шие человеческие законы.

    Но именно в этом месте на дороге исследователя находится настоящий «завал» из рубленых стволов и камней. Не расчи­стив пути, нельзя двигаться дальше.

    2

    Многочисленные исследователи Грибоедова и его комедии приходили к выводу, что «Горе от ума» направлено против крепостного права, и автор его — противник крепостного права. Историки, заграгивавшие этот вопрос, также приходили к вы­воду, что и Грибоедов и Чацкий — противники крепостного права. Так, В. И. Семевский справедливо писал, что в «Горе от ума» мы находим «самое энергичное бичевание крепостного права» 431.

    Однако не так давно вопрос подвергся пересмотру. Н. К. Пиксанов в ряде специальных работ пришел к неожидан­ному выводу, что ни Чацкий, ни Грибоедов якобы не являются противниками крепостного права,— они возражают будто бы только против «эксцессов», злоупотреблений крепостничества, а не против самого института крепостного права. Так и сказано: «Реплики Чацкого нельзя толковать так расширительно, как это делали старые словесники-либералы. Из того, что Чацкий негодует на злоупотребления крепостным правом, еще не сле­дует, что он и его творец отрицают начисто этот социально­государственный институт».

    В другом месте Н. К. Пиксанов пишет: «Старая литератур­ная критика много напутала вокруг Чацкого»; она «хваталась за словесные формулы и не вникала в их смысл... Можно было горячо негодовать на злоупотребления известным институтом и столь же горячо отстаивать его. Молодых образованных и чут­ких дворян времен Грибоедова коробили грубые формы крепост­ничества, и они надеялись, что дело можно поправить гуман­ностью. Но отсюда еще далеко до освобождения крестьян». Расширяя вопрос и разбирая уже не только отношение к кре­постному праву в «Горе от ума», но вообще отношение Грибо­едова к крепостному праву, Н. К. Пиксанов выходит за рамки комедии и тщательно устанавливает «весь корпус высказываний
    писателя на эту тему» — от ранней комедии «Студент» до за­мыслов позднейших произведений («1812 год» и «Грузинская ночь»). Вывод тот же: Грибоедов и в других произведениях вовсе не отрицал крепостного права, а лишь «порицал злоупо­требления крепостничества»; необходимо различать между кри­тикой «эксцессов» и «отрицанием самого института» 432. Так как аргументация автора чрезвычайно подробна, полезно разобрать его доводы один за другим, чтобы выяснить их истинную цену.

    Особенностью метода Н. К. Пиксанова является прежде всего игнорирование специфики художественного образа. Это видно, во-первых, из того, что вопрос о крепостном праве ис­кусственно вычленен из всего антикрепостнического идейного комплекса и рассматривается изолированно. Во-вторых, ци­таты комедии рассматриваются аналогично тому, как рассма­тривались бы положения политического трактата или консти­туционного проекта — как позитивные требования автора, а не как конкретные признаки художественного образа, влеку­щие за собой нечто цельное (что и подлежит исследованию) и никогда не совпадающие механически в своей формальной «сухмме» со всем комплексом вызываемого образом явления.

    Каждая цитата великого художественного произведения — окно в историю. Она имеет и множество других аспектов изу­чения, но понять ее смысл во всей полноте нельзя, не учтя ее исторической связи с действительностью. Между тем вычлене­ние цитат, произведенное Н. К. Пиксановым при разборе вопроса, как раз сопровождается игнорированием истории. Так, приступая к изучению идейности комедии, Н. К. Пикса­нов считает необходимым сначала вычесть, удалить из поля зрения исследователя «нейтральные» и «бесхарактерные» эпи­зоды, чтобы отобрать идейные мотивы «в собственном, узком смысле» и начать их изучение. В разряд «нейтральных» и «бес­характерных» текстов, якобы не дающих материала для анализа идейности пьесы, попадают, например, такие «пословицы»: как: «Ну, как не порадеть родному человечку», «Подписано, так с плеч долой», «Кто беден, тот тебе не пара» и т. д. Это может показаться невероятным, но это так 433. Достаточно представить себе проблему чести и службы в комедии, чтобы ощутить, какое огромное значение имеет «нейтральное» изречение: «Ну, как не порадеть родному человечку» или: «Подписано, так с плеч долой». Надо окончательно выхолостить из «идейности» про­блему исторического, чтобы тезис «кто беден, тот тебе не пара» признать «нейтральным» и «бесхарактерным» изречением. Очевидно, по мнению исследователя, так думают люди любой эпохи и любого социального строя.

    Таковы некоторые неправильные стороны метода Н. К. Пи­ксанова. Перейдем теперь к разбору положений по существу.

    Н. К. Пиксанов наиболее подробно остановился на вопросе об отношении Грибоедова к крепостному праву в двух работах: «Социология „Горя от ума“» и «Грибоедов и крепостные рабы». Менее подробно те же соображения развиты в его книге «Твор­ческая история „Горя от умаа», где особый отдел посвящен идейности комедии; остановился он на этом же вопросе и н предисловии к школьному изданию «Горя от ума». Исследова­нию придан вид скрупулезной точности: выделены и разо­браны все места комедии, где говорится о крепостном праве. Мест этих нашлось немного. «Привычно мы связываем „Горе от умаа с обличением крепостничества. Но, в сущности, в ко­медии говорится о нем немного»,— утверждает Н. К. Пикса­нов. Высказываний о крепостном праве в комедии всего пять: прямым образом к крепостному праву относятся «только две» реплики Чацкого в монологе «А судьи кто?»: 1) о Несторе не­годяев знатных; 2) о помещике-балетомане, распродавшем поодиночке своих амуров и зефиров; косвенным образом — еще три реплики: 3) четыре строки Лизы — строфа «Ах! от гос­под подалей...»; 4) гневные посулы Фамусова своей дворне в последнем акте; 5) слова Хлёстовой о Загорецком: «двоих арапченков на ярмарке достал». «Других протестов против крепостного права в „Г. о. y.tt нет» 434.

    Ниже мы остановимся на явной неполноте привлеченного к анализу «корпуса высказываний» Грибоедова о крепостном праве. Пока проверим анализ выявленного «корпуса». Н. К. Пи­ксанов всячески снижает значение слов Лизы:

    Ушел... Ах! от господ подалей;

    У них беды себе на всякий час готовь,

    Минуй нас пуще всех печалей

    И барский гнев и барская любовь.

    Эта «примета крепостной неволи» должна-де умалиться в значении в силу довода, что такая фраза могла быть вложена и в уста «французской комедийной субретки». Нужно за­метить, что имеется огромное количество фраз, которые, звуча формально одинаково, вкладываются в художественных про­изведениях в уста самых разнообразных героев и именно в силу этого приобретают самый разнообразный смысл. Ведь Лиза — не французская горничная, а крепостная девка барина Фаму­сова. Ведь она произносит свои слова в совершенно конкрет­ных обстоятельствах,— только что имели место поползнове­ния Фамусова в полутемной столовой. Она с облегчением на­чинает со слова «ушел!..» Французские субретки — не кре­постные своих господ и по желанию могут оставить должность. Поэтому доводов к «умалению» значения мы не видим.

    Далее разбираются гневные посулы Фамусова Лизе в по­следнем акте:

    Постой же, я тебя исправлю:

    Изволь-ка в избу, марш, за птицами ходить...

    Швейцару Фильке и еще каким-то дворовым (множественное число!) Фамусов кричит:

    В работу вас, на поселенье вас!

    За грош продать меня готовы...

    Крепостнический характер этих посулов, по Пиксанову, снижается доводом, что они-де, может быть, «просто характе­ристические проявления раздражительного темперамента Фа­мусова». Но почему же раздражительность фамусовского тем­перамента должна снизить социальный смысл угрозы? Любо­пытно, что темперамент выливается у Фамусова в ту форму, которая между прочим даже зафиксирована в крепостническом законодательстве,— право помещика ссылать крепостных в Си­бирь на поселение. Барин конца XIX века ведь не мог бы погрозить этим служанке.

    Из реплики Хлёстовой, что Загорецкий «двоих арапченков на ярмарке достал», можно, по мнению Н. К. Пиксанова, сде­лать «косвенный (?) вывод» о продаже крепостных на ярмарках. Очевидно, «косвенность» вывода (в каком же случае он был бы прямым?) должна несколько снизить социальное значение мотива. Никакой «косвенности» в мотиве усмотреть нельзя, и социальное его значение снижено быть не может.

    «Прямых» же текстов о крепостном праве в комедии, по мнению Н. К. Пиксанова, «только два». Первый относится к «Нестору негодяев знатных»:

    Тот Нестор негодяев знатных,

    Толпою окруженный слуг;

    Усердствуя, они в часы вина и драки И честь и жизнь его не раз спасали: вдруг На них он выменил борзые три собаки!!!

    Вторая относится к помещику-балетоману:

    Или вон тот еще, который для затей На крепостной балет согнал на многих фурах От матерей, отцов отторженпых детей?!

    Сам погружен умом в зефирах и амурах,

    .Заставил всю Москву дивиться их красе!

    Но должников не согласил к отсрочке: —

    Амуры и зефиры все Распроданы по одиночке!!!

    Но Н. К. Пиксанов пытается снизить антикрепостнический характер и этих текстов соображением, что они-де своим острием направлены не против самого института крепостного права, а только против «вельмож», против высшей знати, которая была ненавидима средним дворянством. Смысл довода таков, что здесь сводятся, мол, счеты среднего дворянина с высшей знатью, а не проявляется вражда передового человека к крепостному праву. Но это утверждение противоречит тексту. В тексте нигде нет противопоставления среднего дворянства знати. Может быть, «эксцессы» крепостного права, здесь описанные, имеют такой характер, что были доступны только знати? Нет, и это не так. Самый средний помещик мог выменять своего крепостного на охотничью собаку: это было его правом. На собак выменивали крепостных и мелкие, и средние, и крупные помещики. Собака была платежом за крепостного, его стоимостью. Променять на собаку человека — это не противоречило закону. Более того, оче­видно, богатый придворный вельможа, как правило, располагал наличными деньгами для покупки породистых собак, и чаще всего подобные уплаты «натурой» как раз производились среди поме­щиков средней руки, более стесненных в денежных средствах. Ясно, что «Нестор негодяев знатных» в данном образе пред­ставляет дворян вообще, он лишен в своем действии специфики знати. То же относится к распродаже поодиночке крепостных детей; это также отнюдь не было прерогативой знати. Смысл обоих текстов — возмущение самим правом выменивать чело­века на собаку, продавать детей поодиночке. То обстоятельство, что в первом случае помещик знатен, а во втором — богат, не играет определяющей роли. Определяющую роль играет то, что эти люди — помещики. О «знатности» или незнатности балетомана, кстати, вообще не упомянуто — богатство не обя­зательно связывалось с принадлежностью к придворным кругам. О том, что балетоман — придворный и намека нет в «Горе от ума», между тем Пиксанов совершенно необоснованно относит его к «особой дворянской группе — придворной знати» 435.

    Ни тот, ни другой случай нельзя назвать «эксцессом»: Салтычиха гладила девушку горячим утюгом — это эксцесс. Но в чем же «эксцесс», если помещик продавал крепостного, распоряжался им, как своею вещью? Это не эксцесс, это право, И право это называлось крепостным правом.

    Таким образом, если мы даже возьмем этот искусственно вычлененный из живого контекста «корпус высказываний» о крепостном праве и исследуем его, то и тут мы не получим искомого Н. К. Пиксановым вывода. Эти вычлененные сентен­ции принадлежат к антикрепостническому комплексу коме­дии, и направлены они прежде всего против крепостного строя— в этом их существо.

    Теперь выйдем вместе с Н. К. Пиксановым за рамки коме­дии и разберем те тексты о крепостном праве, которые почерп­нуты из других произведений Грибоедова. Они тоже входят в установленный Пиксановым «корпус высказываний». Нам осталось разобрать те части означенного «корпуса», которые не относятся к «Горю от ума». Таких текстов разбирается три:

    1)    тирада «большого барина» Звездова в комедии «Студент»;

    2)   набросок пьесы «1812 год»; 3) отрывок диалога князя и кор­милицы из незаконченной трагедии Грибоедова «Грузинская ночь».

    Звездов произносит такую «тираду»: «Да отправить старосту из жениной деревни, наказать ему крепко-накрепко, чтоб Фомка-плотник не отлынивал от оброку и внес бы 25 рублей непременно, слышите ль, 25 рублей до копейки. Какое мне дело, что у него сын в рекруты отдан,— то рекрут для царя, а оброк для господина: так чтоб 25 рублей были наготове. Он, видно, шутит 25 рублями, прошу покорно, да где их сыщешь? Кто мне подарит? На улице, что ли, валяются? 25 рублей очень делают счет в нынешнее время, очень, очень».

    Кажется, прямой антикрепостнический смысл «тирады» не нуждается в комментариях. Однако и тут Н. К. Пиксанов пытается не то снизить, не то вообще снять значение «тирады» ооб ражением, что она-де «случайна и вложена в уста этого бари­на только затем, чтобы оттенить его вздорное хозяйствование» 436. Но что же в этой реплике относится к вздорному хозяйствова­нию и «оттеняет» его? Она вполне разумна в хозяйстве крепост­ника, под нею подписался бы любой помещик, получавший об­рок. Если мы заняты этой цитатой для характеристики взглядов самого Грибоедова на крепостное право, то случайность или не­случайность этой реплики в роли данного персонажа не имеет ни малейшего значения. Н. К. Пиксанов многозначительно замечает, что комедия имеет двух авторов — Катенина и Гри­боедова, и еще неизвестно, кому именно принадлежит этот текст. Правда, в другом случае, используя цитату из проекта об учреждении Закавказской компании (мы остановимся на этом в XVIII главе), подписанного Грибоедовым и Завилейским, Пиксанов уже не ставит вопроса, кто автор необходимой ему Цитаты, повидимому, потому, что использует ее для обратной Цели. Не лучше ли держаться какого-либо одного принципа? Надо полагать, что текст, подписанный двумя авторами, в идей­ном смысле был принят ими обоими, и если бы идейный смысл «тирады» не принимался бы Грибоедовым, он не дал бы своей подписи под произведением. Таким образом антикрепостниче­ский смысл тирады не подлежит сомнению.

    Изумительный набросок плана пьесы Грибоедова «1812 год» развивает тему ополченца-крепостного, который участвовал
    в Отечественной войне и заграничных походах. Н. К, Пиксанов хочет снизить антикрепостнический смысл наброска соображе­нием о том, что «тема ополченца-крепостного не является цен­тральной в пьесе». Центральна ли, или эпизодична роль кре- постного-ополченца, кончающего жизнь самоубийством при возврате в крепостное состояние, это не имеет ни малейшего отношения к разбираемому вопросу. В эпизоде ли, или в каком- то цельном произведении проявилось отрицательное отношение Грибоедова к крепостному праву, оно не перестает от этого быть отрицательным. Но вместе с тем нельзя не отметить ошибку Пиксанова: крепостной-ополченец в пьесе, несомненно, цен­тральный герой. Пиксанов пытается доказать обратное ука­занием на то обстоятельство, что у пьесы есть «патриотическое и националистическое задания». Но это соображение ни в ма­лейшей мере не доказывает желаемого положения. Ни в одной пьесе задание не может раскрыться без героев. Герой же — ополченец М.— должен был появиться в пьесе в первом «отделении» и быть, по замечанию Грибоедова, на сцене «с пер­вого стиха до последнего»; тут же, в первом действии, должно было быть дано «очертание его характера». Смущающие Н. К. Пиксанова сцены с появлением «ангелов» и «теней» в Ар­хангельском соборе являются лишь одной из трех сцен первого акта. Во втором акте также предполагалось показать опол­ченца М. как на улицах пылающей Москвы «в разных случаях» (в первой сцене), так и в селе под Москвой во время сбора ополчения. В третьем отделении также предполагалось показать «подвиги» М. В двух сценах эпилога также М.— главное дей­ствующее лицо: «Вильна. Отличия, искательства; вся поэзия великих подвигов исчезает. М. в пренебрежении у военачаль­ников. Отпускается во-свояси с отеческими наставлениями к покорности и послушанию. Село или развалины Москвы. Прежние мерзости. М. возвращается под палку господина, который хочет ему сбрить бороду. Отчаяние               само­убийство». Таким образом, сверх всего, тема ополченца являет­ся центральной. Текст говорит за себя. Этот набросок — изу­мительный грибое довский антикрепостнический документ. Грибоедов раньше других русских писателей выдвинул тему человека из народа, крепостного крестьянина в роли участника событий исторического значения. Весь сюжет пьесы — подвиги крепостного, надежда на свободу, прежние «мерзости» крепост­ного права, «палки» господина— и исход: «отчаяние 

    самоубийство» — пронизан протестом против крепостного строя.

    Еще не обращалось внимания на то, что последнее слово («самоубийство») отделено от предшествующего в первопечат­ной публикации Д. А. Смирнова 15 точками. Д. А. Смирнов, публикатор «Черновой тетради» Грибоедова (подлинная
    рукопись до нас, к горькому сожалению, не дошла), разумеется не случайно разделил ими слова «отчаяние» и «самоубийство». Повидимому, эти 15 точек скрыли еще какой-то текст, непозво­лительный с точки зрения цензуры 437.

    «Крепостное состояние — мерзости»,— пишет декабрист Якушкин. «Прежние мерзости. М. возвращается под палку господина»,— пишет Грибоедов. Тексты эти как бы перекли­каются.

    Какая же еще «общая декларация» против крепостничества нужна Н. К. Пиксанову? «Мы не имеем ни одного прямого заявления о том, что он (Грибоедов) был сторонником осво­бождения крестьян»,— утверждает Пиксанов. Если подобное «прямое заявление» необходимо, то чем же не «прямое заявле­ние» этот набросок пьесы «1812 год»? Вот он лежит перед вами, искомый текст, и его самого прямого антикрепостнического смысла никак не могут поколебать многозначительные сообра­жения вроде такого: «Как развернулась бы эта тема — сказать трудно». Как раз можно сказать, как бы она развернулась; перед нами автор ясно обозначил 438 и ход действия и финал пьесы — «самоубийство». Чего же еще?

    В трагедии Грибоедова «Грузинская ночь», содержание ко­торой дошло до нас лишь в изложении Булгарина, основой темы является, несомненно, протест против крепостного права, взятый в высоком, шекспировском, плане борьбы против угне­тения человека. Булгарин пишет: «Трагедию назвал он „Грузин­ская ночь“; почерпнул предмет оной из народных преданий и основал на характере и нравах грузин. Вот содержание: один грузинский князь за выкуп любимого коня отдал другому князю отрока, раба своего. Это было делом обыкновенным, и потому князь не думал о следствиях. Вдруг является мать отрока, бывшая кормилица князя, няня дочери его; упрекает его в бесчеловечном поступке; припоминает службу свою и требует или возврата сына, или позволения быть рабою одного господина и угрожает ему мщением ада. Князь сперва гне­вается, потом обещает выкупить сына кормилицы и, наконец, по княжескому обычаю, забывает обещание. Но мать помнит, что у нее отторжено от сердца детище, и умышляет жестокую месть. Она идет в лес, призывает Дели, злых духов Грузии, и составляет адский союз на пагубу своего господина. Появляет­ся русский офицер в доме, таинственное существо по чув­ствам и образу мыслей. Кормилица заставляет Дели вселить любовь к офицеру в питомице своей, дочери князя. Она уходит с любовником из родительского дома. Князь жаждет мести, ищет любовников и видит их на вершине горы св. Давида. Он бе­рет ружье, прицеливается в офицера, но Дели несут пулю в сердце его дочери. Еще не совершилось мщение озлобленной
    кормилицы! Она требует ружья, чтобы поразить князя, и убивает своего сына. Бесчеловечный князь наказан небом за презрение чувств родительских и познает цену потери детища. Злобная кормилица наказана за то, что благородное чувство осквернила местью. Они гибнут в отчаянии».

    Вчитываясь в это единственное до нас дошедшее изложение всего сюжета трагедии (до нас дошли лишь отрывки ее текста), мы должны признать, что существо замысла — в мести за по­пранные крепостным владельцем высокие человеческие чув­ства матери. Н. К. Пиксанов усматривает подчиненность сюжета каким-то «моралистическим заданиям». Но наличие или отсут­ствие «моралистических заданий» вообще не решает основного вопроса: ведь содержание трагедии привлекается автором для ответа на вопрос, как относится Грибоедов к крепостному праву. Сюжет пьесы дает на это самый прямой ответ: относится отри­цательно. Наличие или отсутствие в пьесе «религиозно-морали­стического финала» 439 не меняют в этом ответе решительно ничего. Может быть, обмен сына кормилицы на коня — тоже лишь «эксцесс» крепостника? Но даже Булгарин не усматривает этого и пишет: «Это было делом обыкновенным, и потому князь не думал о следствиях». Мне неизвестны художественные про­изведения той же эпохи, где бы протест против крепостничества был вознесен на еще большую высоту. Именно человеческое противопоставлено в пьесе крепостному угнетению:

    Князь

    Уж сын твой — раб другого господина И нет его, он мой оставил дом.

    Он продан мной, и я был волен в том,—

    Он был мой крепостной...

    Кормилица

    Он — сын моii!

    Дай мне сына!

    О том же свидетельствуют слова кормилицы: «О сыне я скорблю: я — человек, я — мать».

    Каких же доказательств еще нужно? Идея человека, матери противопоставлена крепостному владению. За продажу сына на том основании, что «он был мой крепостной», князь предается проклятию:

    А там перед судом всевышнего творца Ты обречен уже на муки без конца.

    Недопустимо после этих текстов утверждать, что Грибоедов «нигде» не высказался против крепостного права как института, а был лишь противником его «эксцессов». Замысел «Грузин­
    ской ночи» — вот еще один бесспорный документ, свидетель­ствующий о том, что Грибоедов был противником крепостного права.

    Но это еще не все. Проверка аргументации Н. К. Пиксанова приводит к установлению любопытного факта: бесспорной и не­случайной неполноты разобранного «корпуса» высказываний. Так «в корпус» почему-то не включен один вариант реплики Загорецкого (музейный автограф, IV тетрадь): «Я сам ужасный либерал и рабства не терплю до смерти, чрез это много поте­рял». Загоредкий хочет прикинуться единомышленником «ли­бералов» и поэтому изрекает: «рабства не терплю до смерти». Тут уж проблему «эксцессов» приходится попросту оставить, ибо речь идет самым неприкрытым образом о рабстве вообще. Строки эти в «корпус высказываний» Грибоедова о крепостном праве почему-то не включены 440.

    Есть еще один текст, так же превосходно известный Пикса- нову и так же забытый им в «корпусе высказываний». Грибо­едова арестовали по делу декабристов и посадили на гауптвахту главного штаба. Он сам на себя написал экспромт, поясняю­щий причину этого события:

    По духу времени и вкусу Он ненавидел слово «раб»,

    За что посажен в главный штаб И там притянут к Иисусу441.

    Имеются разнообразные варианты этой записи, но все они сохраняют единый основной смысл. Он-то нам и важен. В экс­промте предельно ясно сказано: «Он ненавидел слово „раб"»— вот причина ареста. Перед нами пример искомой общей формулы отношения Грибоедова к крепостному праву.

    Но и это еще не все.

    Почему доводы искусственно ограничивать словами самого Грибоедова, а не привлечь еще и убедительные свидетельства современников о Грибоедове? Ведь мы стремимся к полноте аргументации. Поэтому необходимо пополнить «корпус высказы­ваний» этими ценными свидетельствами. Рылеев сказал декаб­ристу Трубецкому о Грибоедове: «Он наш». Мог ли Рылеев сказать эти слова о стороннике крепостного права как инсти­тута? Ведь Рылеев крепко сдружился с Грибоедовым и знал его сокровенные мысли. Могли ли бы декабристы поставить вопрос о принятии Грибоедова в их общество (1825), если бы Грибоедов был сторонником крепостного права? Мог ли бы сторонник крепостного права — Грибоедов — просить в пись­ме к декабристу Бестужеву: «Обними за меня Рылеева искренне, по-республикански»?

    Декабрист Александр Бестужев свидетельствовал на след­ствии: «С Грибоедовым как с человеком свободомыслящим я не­редко мечтал о желании преобразования России». Бестужев также прекрасно знал Грибоедова, был его другом. Как же он мог назвать «свободомыслящим» сторонника крепостного права как института, да еще мечтать с ним о преобразовании России?

    Не чересчур ли много берет на себя Н. К. Пиксанов, утвер­ждая: «Сам Грибоедов теоретически никогда не высказывался за отмену крепостного права». Почем знать? А может быть, высказывался — в беседах с декабристами, например? Он не записал этих разговоров, и эти записи не дошли до нас? Может быть, именно это хочет сказать Н. К. Пиксанов? Да, не записал разговоров, и странно было бы, если бы он их записал. Но ведь в силу этого никак нельзя утверждать, что Грибоедов «никогда не высказывался». Это не подтверждено никакими аргументами.

    Думается, что множить доказательства излишне. Выводы Н. К. Пиксанова являются неправильными и должны быть отвергнуты.

    От искусственно вычлененной из комедии проблемы крепост­ного права вернемся теперь к более общему вопросу — к кре­постному строю в целом. Именно тут лежит центр тяжести в анализе декабристской идейности пьесы,

    3

    «Горе от ума» задумано в пору раннего декабризма. Анти­крепостническая программа еще не была детально разработана для самих деятелей авангарда молодой России и не приняла еще отчетливых форм конституционных проектов. Для декабри­стов было совершенно ясно, что враг — это крепостничество и самодержавие. Но статут Союза Спасения (1816—1817), составленный Пестелем (он не дошел до нас), по свидетельству всех, с ним знакомых, был сосредоточен гораздо более на органи­зационных, нежели на программных вопросах. Необходимость отмены крепостного права была ясна и бесспорна, но конкрет­ная программа его ликвидации в 1816—1818 гг. еще не была ясно разработана, ни в Союзе Спасения, ни в Союзе Благоден­ствия. Было ясно, что «крепостное состояние — мерзость», но каким именно образом ликвидировать эту «мерзость» (самая необходимость ликвидации сомнению не подлежала),— это было еще неясно самим декабристам. Конституционные проекты только задумывались. Первый набросок «Русской правды» Пестеля относится к 1820 г., начало работы Никиты Муравьева над конституцией — к 1821—1822 гг.

    И вместе с тем именно борьба против крепостного права явилась основным, центральным вопросом в формирующемся деятельном мировоззрении дворянина-революционера. Первое тайное общество, как уже отмечено, возникло и сформировалось именно около этого вопроса. Вслед за ним вскоре возник вто­рой основной вопрос — о переустройстве центральной власти. Через всю историю декабризма прошли обе цели, оба лозунга, слитые в неразрывном единстве: борьба с крепостным правом и самодержавием. От этих центральных идей тянутся нити ко всей системе политических требований — от устройства суда и цензуры до вопросов просвещения.

    Какие же стороны антифеодального комплекса раннего де­кабризма отражены в «Горе от ума» и полно ли он отражен? Отношение к крепостному праву, как уже указывалось, выра­жено ярко и отчетливо. Чтобы еще яснее почувствовать остроту и злободневность грибоедовских антикрепостнических форму­лировок, можно вспомнить, например, что слова «распроданы по одиночке» приводят на память то обстоятельство, что именно в 1820 г. вопрос о продаже крестьян поодиночке, врозницу, был поставлен в Государственном совете, долго и безуспешно дебати­ровался и кончился ничем: права крепостных владельцев не были нарушены, «право» продавать крестьян поодиночке было помещиками сохранено. Декабристы были взволнованы этим вопросом: позже декабрист Штейнгель писал правительству особую записку именно о продаже крестьян врозницу. Вместе с тем в своих примерах Грибоедов взял классические, устано­вившиеся образы крепостного гнета: обмен людей на собак «Нестором негодяев знатных» и разрыв семей, продажа детей отдельно от родителей. Это были вопиющие, классические при­меры, вплетенные в речь Чацкого 442.

    Тема о крепостных, спасших жизнь и честь господина, а по­том проданных им, развита еще Радищевым в «Путешествии из Петербурга в Москву». Старик-крепостной продается с пуб­личного торга за барские долги: «В Франкфуртскую баталию он раненого своего господина унес на плечах из строю. Возвра­тись домой, был дядькою своего молодого барина. Во младен­честве он спас его от утопления, бросясь за ним в реку, куда сей упал, переезжая на пароме, и с опасностию своей жизни спас его. В юношестве выкупил его из тюрьмы, куда посажен был за долги в бытность свою в гвардии унтер-офицером». У Гри­боедова та же тема в строках: «Усердствуя, они в часы вина и драки и честь и жизнь его не раз спасали:— вдруг на них он выменил борзые три собаки!!!» Однако тональность у Грибо­едова несколько иная: у Радищева в описании есть привкус сентиментальной слезы: какие-де хорошие и трогательные дела Делал этот верный человек, как он хорошо поступал — и вдруг...

    А у Чацкого и в ироническом «усердствуя» и в пренебрежитель­ном упоминании уже не о «баталиях», а просто о «драках» и выпивках чувствуется саркастическая усмешка: и чего-де они усердствовали! 443

    Грибоедов не просто «выдумал» примеры промена на собак и насильственного отрыва детей от родителей, не случайно на­шел счастливые образцы — он взял классику агитации, поднял на новую высоту агитационную традицию, шедшую еще от Радищева. Он сделал это с величайшим тактом художника. Говоря об острейшем общественно-политическом вопросе вре­мени, он не сбился на тон поучения, голой декларации, трак­тата. Нет, он остался художником: он создал подлинный об- раз, то-есть мастерский комплекс нескольких скупых, отобран­ных признаков, влекущий за собою жизнь, воссоздающий ее во всем многообразии. При сознательном преследовании своей политической цели он остался мастером слова, художником.

    Весь строй крепостнической России разоблачен в «Горе от ума». Этого уже приходилось — с другой точки зрения — ка­саться в главе, посвященной службе и чести. Чацкий нападает на привилегии дворянства, на даваемые рождением преимуще­ства. В ранней редакции комедии имелся текст:

    Вам нравится в сынках отцовское наследство.

    И прежде им плелись победные венки,

    Людьми считались с малолетства Патрициев дворянские сынки,

    В заслуги ставили им души родовые,

    Любили их, ласкали их,

    И причитались к ним родные 444.

    Что могло породить этот ход мысли? Лишь борьба со строем в целом. Возьмем ту же посылку в радищевской формулировке: «Человек рождается на свет равен один другому». Достоинства человека суть прежде всего его личные достоинства и не могут зависеть от обстоятельств рождения. Вместо строки: «Желаю вам дремать в неведеньи щастливом», в музейном автографе стоит: «В дворянской спеси вам желаю быть щастливым»445,— та же предпосылка. Первоначальная формулировка о «Несто ре не­годяев знатных»:

    Тот Нестор негодяев старых Туда же в самых знатных барах И повелитель многих слуг...—

    содержит ярко подчеркнутый контраст между привилеги­рованным положением знати и не только отсутствием у нее лич­ных достоинств, но и наличием возмущающих гражданина пороков — Нестор старых негодяев! В письме к Булгарину
    от 12 июня 1828 г. Грибоедов писал: «Матушка посылает тебе мое свидетельство о дворянстве, узнай в герольдии, наконец, какого цвета дурацкий мой герб, нарисуй и пришли мне со всеми онёрами». Еще в 1879 г. Орест Миллер в журнале «Неделя» не мог напечатать эту цитату полностью и процитировал строку так: «какого цвету... мой герб».

    Эти слова были прямой атакой на дворянство как институт, и если угодно искать и для отношения к дворянству обязательно некоей общей формулы, подобно той, которую искали, но не захотели найти некоторые исследователи по отношению к кре­постному праву, то вот она перед нами. Юную свою жену Гри­боедов прямо поучал, что он «незнатный человек». «Ты не шахзадинская дочь, и я незнатный человек»,— писал он ей из Казвина в декабре 1828 г. Ахвердовой он писал относительно «le degout que je porte aux rangs et aux dignites» («отвраще­ние, которое питаю я к чинам и отличиям»).

    Понятно поэтому, что основой всего было отрицание именно феодального института дворянских привилегий, а вовсе не узкая внутрисословная зависть «среднего» дворянина к «придворной знати». Если в крупном вельможестве пороки и обветшание само­го института были особенно выпуклы, то как художнику было не прибегнуть именно к этим примерам? Особенно ясно виден этот подход в письме Грибоедова к Бегичеву от 9 декабря 1826 г.: «Кто нас уважает, певцов истинно вдохновенных, в том краю, где достоинство ценится в прямом содержании к числу орденов и крепостных рабов? Все-таки Шереметев у нас затмил бы Оми- ра: скот, но вельможа и крез. Мученье быть пламенным мечта­телем в краю вечных снегов...» Первая часть цитаты раскрывает именно общий тезис: крепостная Россия — край, где достоинство человека ценится в прямом содержании к числу орденов и кре­постных рабов. Здесь налицо протест против самого института дворянских феодальных привилегий со справедливым указанием, что в этом привилегированном строе даже один дворянин не равен другому,— до такой степени — начисто — отсутствует в строе идея равенства: один дворянин ценится выше другого в соответствии с числом крепостных рабов и с иерархической лестницей орденов, то-есть прямых показателей заслуг перед царем. А далее приводится пример Шереметева — иллюстра­ция к приведенному выше положению. Гомер — высокий образ вдохновенного певца, то-есть идеал человека, выдающегося не по знатности, а по личной одаренности и славе, приобретен­ной в силу своего гения,— и этого человека в такой стране, как царская Россия, затмил бы «скот», но «вельможа и крез» — Шереметев.

    В ноябре 1825 г. Грибоедов писал Бестужеву, что тот «оргии Юсупова срисовал мастерскою кистью, сделай одолжение,
    внеси в повесть, нарочно составь для них какую-нибудь рамку. Я это еще не раз перечитаю себе и другим порядочным людям в утешение. Этакий старый придворный подлец!..» Знать была ненавистна как особо яркий и типичный носитель привиле­гий феодального строя. Следовательно, еще и еще раз: врагом был феодально-крепостной строй в целом, он подлежал раз­рушению 446.

    Чацкому противен и весь склад устоявшегося московского дворянского быта, в котором он сразу подмечает застойные чер­ты крепостнического паразитизма: барский дом тетушки полон «воспитанниц и мосек», в великолепных барских палатах «раз­ливаются в пирах и мотовстве»; непрерывные «обеды, ужины и танцы» хоть кому зажмут в Москве рот («Да и кому в Москве не зажимали рты обеды, ужины и танцы»). В противоположность этому Фамусов является прославителем этого быта — дворян­ского довольства, дворянского богатства, дворянской еды. По ходу пьесы нигде не показывают людей за едой,— однако, сколько узнаем мы о ней из «Горя от ума» — и все от Фамусова, раскрывающего конкретное содержание этих московских «пи­ров»,— тут и форели и сервировка стола («не то на серебре — на золоте едал») и в тексте (позже снятом) меню постных обе­дов: «грибки да кисельки, щи, кашки в ста горшках» — «ешь три часа, а в три дни не сварится». Тут и состав приглашенных до принципу: «Я всякому,— ты знаешь, рад»; «Хоть честный человек, хоть нет, у нас равнёхонько для всех готов обед». Самое вот это плотное родство, кровные связи, которые Фаму­сов сыщет «на дне морском»,— оно фактор служебного строя, внутренней, столь низко организованной жизни отсталой, крепостной страны: «Как вам доводится Настасья Николавна?» «Как станешь представлять к крестишку иль к местечку, ну как не порадеть родному человечку». Чацкий — ненавистник этого родства, он видит его социальную функцию: «Не эти ли, грабительством богаты, защиту от суда в друзьях нашли, в род­стве...» Это протест против всего крепостного строя — от его социальных взаимоотношений до устоявшегося барского быта.

    4

    В живой связи с этим протестом стоит весь комплекс идей о центральной власти. Антиабсолютистская направленность «Горя от ума» уже разобрана хз главе о службе и чести. Весь сю­жет комедии, все понимание героем своего места в жизни и своей действенной в ней роли, все новое понимание чести найравлены против самодержавия. «Попробуй о властях — и нивесть что наскажет!» — восклицает взволнованный Фамусов,
    распространяя слух о сумасшествии Чацкого. «Чуть низко поклонись, согнись-ка кто кольцом хоть пред монаршиим
    лицом, так назовет он подлецом!..» Такой вывод сделан именно из рассуждений Чацкого о новой чести и об отношении к службе.

    Фамусов еще в первом разговоре воскликнул: «Ах! Боже мой! Он карбонари!» В ответ на что в первой редакции Чацкий отвечал: «Нет, нынче дурно для дворов». «Опасный человек!..»— кричал Фамусов. «Вольнее всякий дышит»,— продолжал Чац­кий. В позднейшем тексте вместо криминальной фразы — «нын­че дурно для дворов» — была поставлена Грибоедовым нейтраль­ная: «Нет, нынче свет уж не таков» (явный пример «цензурной» переработки). Чисто грибоедовский острый сарказм в словах Загорецкого о баснях:

    На басни бы налег; ох! басни смерть моя!

    Насмешки вечные над львами! над орлами!

    Кто что ни говори:

    Хотя животные, а все-таки цари.

    Эти стихи десятилетиями запрещала цензура.

    Кроме общего образа центральной власти, в комедии немало образов ее институтов. Пестель говорил о «подкупливости судов», об этом же писал Каховский, твердил Кюхельбекер. Когда речь шла об «отцах отечества», Грибоедов рисовал их образ: они «грабительством богаты», и эти грабители «защиту от суда в друзьях нашли, в родстве...» Это была та же постоян­ная декабристская тема.

    Органической частью антикрепостнического идейного ком­плекса в «Горе от ума» была защита истинного просвещения и передовой культуры от нападения старого лагеря. Эта сфера борьбы с передовыми идеями была особенно широко исполь­зована реакцией. Политика Голицына, Магницкого, разгром Руничем Петербургского университета, процесс профессоров Арсеньева, Германа и Раупаха, еще длившийся в момент окон­чания работы Грибоедова над комедией,— все это было атмо­сферой, в которой выросла взволнованная защита просвещения в тексте комедии.

    Нападение Грибоедова на мракобесов, предание их позору было активным участием в борьбе времени. В системе освобо­дительной антифеодальной идеологии разум и просвещение были в числе центральных идей. Они были противопоставлены авто­ритарному принципу старой феодальной системы, его догма­тике и религиозным преградам для ищущего разума. Право на собственную деятельность ума, на свое суждение, от кото­рого трусливо и подло отказывался Молчалин, было важней­шей предпосылкой борьбы со старым строем. Старый мир и от­личался, по определению Чацкого, «рассудка нищетой» (мундир
    «когда-то укрывал, расшитый и красивый, их слабодушие, рас­судка нищету»).

    Начиная внутренне понимать свою обреченность, сторон­ники старого образно рисовали ужасы просвещения и его не­минуемые революционные последствия. Магницкий писал в сво­ем докладе: «Все правительства обратят особенное внимание на общую систему их учебного просвещения, которое, сбросив скромное покрывало философии, стоит уже посреди Европы с поднятым кинжалом». В тон этим реакционным декларациям звучат все реплики о просвещении, рассыпанные в речах Фаму­сова, Скалозуба и других представителей «староверов».

    Ученье — вот чума, ученость — вот причина,

    Что нынче пуще чем когда Безумных развелось людей, и дел, и мнений.

    Княгиня Тугоуховская, которая самое название «Педаго­гический институт» может выговорить только по складам, под­нимает острую, злободневную тему времени Грибоедова, аги­тируя против передовых учебных заведений:

    Нет, в Петербурге Институт Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:

    Там упражняются в расколах и безверьи Профессоры!!

    Невежество шло войной на науку именно в то время, когда иросвещение играло особую роль в сокрушении феодальной идеологии. Еще «Горе от ума» не было написано, и предложе­ние Фамусова: «Уж коли зло пресечь: забрать все книги бы да сжечь» — еще не прозвучало, а в декабристской среде уже го­ворили на ту же тему. «Наши проповедники — губернаторы, начальники отделений, директоры — не зная наук, но зная средства, ведущие к выгодам, восстают против просвещения. Они кричат подобно Омару: сожжем все книги! Если они сходны с библиею, то они не нужны, если же ей противны, то вредны»,— писал Николай Тургенев в своем дневнике 27 февраля 1819 г.

    Ю. Н. Тынянов справедливо указывает на отражение реаль­ной действительности в перечисленных Хлёстовой учебных за­ведениях: «И впрямь с ума сойдешь от этих от одних, от пансио­нов, школ, лицеев, как бишь их, да от ланкарточных взаимных обучений»: «Здесь дан полный и точный список учебных заве­дений, в которых учился и преподавал Кюхельбекер: он кончил лицей, преподавал в Педагогическом институте, был воспитате­лем пансиона и состоял при этом секретарем общества взаим­ных ланкастерских обучений»447 .

    Ланкастерская система, получившая распространение в Рос­сии после заграничных походов, ставила себе целью массовое
    распространение просвещения. В массовости и быстроте обуче­ния было ее существо. Кюхельбекер так объяснял следствен­ному комитету причины, побудившие его заняться этой систе­мой: «Совершенное невежество, в котором коснеют у нас простолюдимы, особенно же землепашцы. Сие последнее обстоя­тельство и прежде, еще до моего отбытия 1820-го года за гра­ницу, заставило меня вступить в известное правительству и пользовавшееся покровительством оного Общество распростра­нения училищ по методе взаимного обучения». Кюхельбекер был секретарем этого общества и членом «управляющего ко­митета».

    Общеизвестно, как декабристы использовали ланкастерскую систему в целях агитации среди солдат. Декабрист В. Раев­ский руководил ланкастерской школой в 16-й дивизии генерала Мих. Орлова. Как говорит всеподданнейший доклад по делу Раевского, «для обучения солдат и юнкеров вместо данных от начальства печатных литографических прописей и разных учебных книг Раевский приготовил свои рукописные прописи, поместив в оных слова: «свобода, равенство, конституция, Квирога, Вашингтон, Мирабо» и на уроках говорил юнкерам: «Квирога, будучи полковником, сделал в Мадриде революцию, и когда въезжал в город, то самые значительные дамы и весь народ вышли к нему навстречу и бросали цветы к ногам его».

    Крик чахоточного врага просвещения, который требовал присяг, «чтоб грамоте никто не знал и не учился», выражал прежде всего опасение широкого распространения грамотно­сти,— уж как бы не распространилось просвещение в народе! После «семеновской истории» ланкастерская система подверг­лась яростному гонению правительства. Алексей Н. Веселов­ский вполне прав, усматривая в словах Хлёстовой отголосок этой реакции448. Проекты Магницкого и замыслы свести до ми­нимума преподавание наук, занимаясь в школах более «нрав­ственностью» и шагистикой, отражены в словах Скалозуба:

    Я вас обрадую: всеобщая молва,

    Что есть проект насчет лицеев, школ, гимназий,

    Там будут лишь учить по-нашему: раз, два.

    А книги сохранят так: для больших оказий.

    Никита Муравьев был особенно возмущен, например, про­ектом цензурного комитета и предложениями запретить пре­подавание по рукописным тетрадям и допускать изложение толь­ко общепринятых мнений. Он писал с негодованием: «Про- фессоры должны преподавать общие правила и мысли, а не свои! Общие — кому: государственному и духовному комитету или всем людям?.. Где таковые правила и мысли? Всякое изобре­тение, каждое новое понятие, пока оное не получает права
    гражданства, в нравственном мире принадлежат тому, кто их выразил. Ньютон был бы осужден за преподавание дифференци­ального вычисления, поелику оное было плодом собственных его мыслей, а не
    общих. Коперник, Галилей, словом все великие мужи, какою бы отраслью наук ни занимались, сидели бы в остроге и долженствовали отвечать Гладкову (петербургскому полицмейстеру.— М. Н.)> который бы весьма легко опроверг все их лжеучения и лжемудрствования»449. Саркастический образ полицмейстера, «легко» опровергающего в остроге Копер­ника и Галилея, хочется сопоставить с аналогичным образом фельдфебеля, данного в Вольтеры:

    Я князь-Григорию и вам Фельдфебеля в Вольтеры дам,

    Он в три шеренги вас построит,

    А пикните, так мигом успокоит.

    Так раскрывается в образах комедии антикрепостнический идейный комплекс.

    Но ранее, нежели подвести итоги, необходимо задать вопрос, насколько стеснила цензура формулировку мыслей Грибоедова? Вопрос этот уже подвергался подробному разбору в работе- Н. К. Пиксанова «Творческая история „Горя от ума“», где спе­циальная глава четвертого отдела озаглавлена выразительным тезисом: «Независимость идеологического состава Г. о. у. от цензурных давлений». Тезис доказывается тем, что в оконча­тельном тексте комедии наличествуют одновременно как обо­стрения, так и смягчения первоначального текста в политиче­ском отношении, а не одни его смягчения. Это будто бы снимает вопрос об учете автором цензуры; «...цензура не была опасна творческой работе драматурга»,— полагает Н. К. Пиксанов о Грибоедове: «Если в ранней редакции встречаем формулы более резкие, чем в редакции окончательной, то бывало и наоборот».

    Прежде всего перед нами — логически неприемлемый ме­тод доказательства тезиса. Если угодно доказывать, что цензура была не опасна творческой работе драматурга Грибоедова, надо действовать лишь единственным методом — доказывать тождество или чрезвычайную близость политических установок комедии, с одной стороны, и царской цензуры — с другой. Если этого нет, рушится выдвинутый тезис. Цензура только в том случае «не опасна творческой работе драматурга», когда точки зрения драматурга и цензора совпадают. Не стоит распро­страняться о том, что данного случая перед нами нет. Точки зрения Грибоедова и царского цензора явно не совпадали. От­ношение Грибоедова к цензуре, не пропустившей его детище ни в печать, ни на сцену, общеизвестно. Перевернем теперь
    вопрос и спросим: была ли опасна цензуре и всему строю, ею за­щищаемому, творческая работа драматурга? Действительность отвечает: «Да! была опасна»450.

    Цензура, особенно для драматурга, вступает в свои права уже в процессе творчества, ибо автор, создавая произведение, осведомлен о существовании цензуры и учитывает факт ее суще­ствования. Единственным исключением является случай, когда автор решает заранее писать нелегальное произведение и не пускать его в печать, а оставлять в рукописи или печатать не­легально. Цензура стесняет и давит автора в самом начальном процессе творчества. Для того чтобы устранить это чересчур очевидное положение, Н. К. Пиксанов вводит фантастическую предпосылку о том, что у Грибоедова якобы был некий — по- видимому, длительный — период, когда он и не «думал» ни печатать свою комедию, ни ставить ее на сцене: «Изучение руко­писей „Горя от ума“ удостоверяет, что даже в самой ранней редакции, когда Грибоедов еще не думал о напечатании и поста­новке на сцене своей пьесы, когда он мог дать полную свободу своему перу, мы не находим более резких выступлений против крепостного права»451.

    Позволительно спросить, чем доказывается самое наличие такого периода, когда Грибоедов почему-то «не думал» ни о пе­чатании творимой комедии, ни о постановке ее на сцене? Ни­каких доказательств наличия такого странного периода не су­ществует. Но существуют положительные доказательства об­ратного. В своей заметке по поводу «Горя от ума» Грибоедов вспоминает о самом раннем периоде творчества, когда он еще думал о замысле «высшего значения». Замысел этот не отразился в дошедшем до нас рукописном наследии автора и по времени предшествует созданию музейного автографа, то-есть был по времени более ранним, нежели эта самая ранняя рукопись. Грибоедов объясняет отказ от этого замысла «высшего значения» словами: «Ребяческое удовольствие слышать стихи мои в театре, желание им успеха заставили меня портить мое создание сколько можно было. Такова судьба всякому, кто пишет для сцены»452. Это — непреложное свидетельство того, что автор мечтал уви­деть свою пьесу на сцене еще до создания музейного автографа. Следовательно, музейный автограф — наиболее ранняя из до­шедших до нас редакций комедии — уже писался с учетом всей совокупности обстоятельств реальной постановки пьесы на сцене в царской России. Можем ли мы при такой простой и ясной ситуации исключить осознание автором наличия цен­зуры? У нас нет для этого никаких оснований. Черновики ко­медии, предшествующие созданию музейного автографа (а они, разумеется, существовали), до нас, к сожалению, не дошли. Мы не можем проследить за этим реальным процессом
    предварительного учета цензуры автором в силу плохой со­хранности документального материала,— и только. Но реши­тельно никаких оснований отрицать наличие этой внутренней авторской цензуры у нас нет.

    Общеизвестна трудность опубликовать в эпоху реакции про­изведение, критически относящееся к крепостному праву. Пушкин, например, не мог и помыслить полностью напечатать свою «Деревню», написанную в 1819 г. В 1826 г. им были опу­бликованы лишь первые 34 стиха, совершенно «невинные» в политическом отношении (кончая стихом «В душевной зреют глубине»); дойди до нас «Деревня» в этом виде, мы и сейчас ха­рактеризовали бы это стихотворение как идиллическую сельскую картину, вызывающую у автора мягкое лирическое на­строение. Но Пушкин уже в 1819 г. писал свое произведение без расчета на печать, оно ходило по рукам как рукописное и по­пало к Александру I именно как образ ненапечатанного пуш­кинского стихотворения. Отсюда, кстати, ясна неправомерность сравнения «Деревни» и «Горя от ума»: «Деревня» писалась как произведение, к печати не предназначенное, а «Горе от ума» с самого начала создавалось автором как произведение легаль­ное, имеющее быть поставленным на сцене и подлежащее печати 453.

    5

    Подводя итоги разбору антикрепостнического комплекса в «Горе от ума», скажем: в комедии отражены разнообразные стороны крепостного строя, которому и объявлена война. Ко­медия направлена своим острием против самодержавно-кре­постного строя в целом. Она не только в образной форме заявила свой протест против абсолютистского строя и крепостного права, она коснулась также отдельных и существенных, конкретных сто­рон и даже деталей строя: его социальной структуры, феодальных привилегий, вопросов чести и службы, косного быта дворянства, отражающего строй дворянского привилегированного созна­ния и в свою очередь питающего его; она коснулась крепостного суда и цензуры, просвещения и школьной политики. Все это вместе взятое и является, употребляя выражение Пестеля, «общей картиной народного неблагоденствия».

    Передовая идеология, вступившая в бой с этим «неблаго- денствием», объемлется одной формулой: защитой, употребляя слова Грибоедова, «свободной жизни». «А судьи кто? За древно- стию лет к свободной жизни их вражда непримирима»,— вос­клицает Чацкий. Другую формулу — «вольность» — называет Фамусов: «Он вольность хочет проповедать!» Грибоедов про­тивопоставляет «свободную жизнь» или «вольность» обветшав­
    шему, угнетательскому сословному крепостному строю. При­мечательна самая мысль о
    непримиримости крепостнического лагеря со «свободной жизнью»: «К свободной жизни их вражда непримирима)). Это — священная формула времени, вызывав­шая у представителей молодой России порывы благородней­ших чувств: «свободная жизнь», «вольность», «свобода»,— Пуш­кин говорил о том же, когда писал строки: «Пока свободою горим...» или «Вослед Радищеву восславил я свободу».

    Полно ли отражен в «Горе от ума» декабристский антикре­постнический комплекс идей? Думается, очень полно. Учтем вместе с тем, что все это идейное богатство передано образно и ни в малейшей степени не подавляет сюжета и любовной ин­триги, не сбивается на тон голой декларации и трактата. Вместе с тем признаем, что оно буквально пронизывает комедию — самую политическую из всех великих русских комедий про­шлого, сквозит во всех ситуациях, даже мелких репликах и эпи­зодах. Крупных монологов Чацкого всего три, и все три так тесно вплетены в сюжет разговора, так естественно звучат, что ни в малейшей степени не нарушено художественное впечат­ление. Чацкий, почти что единственный положительный герой нашей литературы XIX в., остался живым человеком и завоевал себе самую широкую любовь читателя и зрителя.

    Нельзя в силу сказанного выше оставить без возражения мнение, что в «Горе от ума» якобы нет «сложных и глубоких» «социальных проблем», а вся «идейность пьесы однородна и вращается в одном круге — общественно-политическом». Во- первых, каким образом «общественно-политический» круг может не быть социальным? Социальное и есть общественное. Во-вто­рых, как можно «глубину» социальных проблем противопо­ставлять, очевидно, некоей «не глубине» проблем «общественно- политических»? Если речь идет о смене феодальной формации формацией новой, более высокой по социальной структуре, чего уж, кажется, глубже?

    «Репертуар позитивной идейности» Чацкого, его «программа» до невероятия сужены и искажены Н. К. Пиксановым: «Итак, личное достоинство, честное исполнение служебных обязанно­стей, право не служить, а путешествовать или жить в деревне, заниматься науками или искусствами. Вот и все». Можно по­чувствовать цену этого «Вот и все», если сопоставить его с ито­гами предыдущего разбора 454.

    Гончаров не ориентировал в своем анализе «программу» Чацкого на величайший вопрос истории — смену одной обще­ственно-экономической формации другою и, конечно, по своему мировоззрению и не мог этого сделать. Его анализ не имел предпосылок общей концепции исторического процесса, а носил эмпирический характер. Однако, насколько выводы Гончарова
    богаче и глубже своей последующей убогой трансформации! Гончаров в «Мильоне терзаний» пишет о Чацком: «Он очень положителен в своих положениях и заготовляет их в готовой программе, выработанной не им, а уже начатой веком... Он требует места и свободы своему веку: просит дела, но не хочет прислуживаться, и клеймит позором низкопоклонство и шу­товство. Он требует „службы делу, а не лицам“, не смешивает „веселье и дурачества с делом“, как Молчалин, он тяготится среди пустой, праздной толпы „мучителей, зловещих старух, вздорных стариков", отказываясь преклониться перед их авто­ритетом дряхлости, чинолюбия и проч. Его возмущают безоб­разные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы „разливанья в пирах и мотовстве*— явления умственной и нравственной слепоты и растления. Его идеал „свободной жизни" определите лен: это — свобода от всех этих исчисленных цепей рабства, которыми оковано общество, а потом свобода „вперить в науки ум, алчущий по- знаний" или беспрепятственно
    предаваться „искусствам твор­ческим, высоким и прекрасным*,— свобода служить или не слу­жить, жить в деревне или путешествовать, не слывя за то ни разбойником, ни зажигателем,— и ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе от несвободы». Вот итог Гончарова. Он опубликовал этот текст в 1872 г., когда, по цензурным сооб­ражениям, не мог сказать всего,— позднейший автор мог это сделать. Но этот позднейший автор предпочел отломать и от­бросить от формулы Гончарова самый живой росток,— слова: «и ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе от несвободы», отрезать еще ряд существеннейших частей формулы и оставить только «личное достоинство», «честное исполнение служебных обязанностей», «право путешествовать или жить в деревне, заниматься науками и искусствами» да еще доба­вить: «Вот и все». Да сверх всего повторить эту формулировку не один раз, а много — от ученых работ до школьного издания комедии 455#

    Н. К. Пиксанов признает связь Грибоедова с декабристами. Но чего же стоит это признание, если и декабристы не при­знаются противниками «рабства» как института? Близость Грибоедова и декабристов становится тогда начисто лишенной основного содержания. Н. К. Пиксанов занят определением того, к какой именно фракции и группировке декабризма можно отнести Чацкого и Грибоедова. Необходимо заметить, что отне­сение комедии к идеологии, положим, «средней группы» (?) Северного общества или какой угодно другой «группе» совер­шенно необоснованно и бесплодно. Комедия в момент своего рождения запечатлела основной антикрепостнический идейный комплекс авангарда молодой России — декабристов. В этом глав­
    ное. Комедия никогда и не могла бы иметь такого успеха среди декабристов, если бы отражала специфику какой-либо «группы».

    «Речи Чацкого — это не Пестель»,— в довольно своеобраз­ной стилистической форме утверждает Н. К. Пиксанов 456. Самое сравнение Чацкого и Пестеля неосновательно. Спросим прежде всего о том, что известно Н. К. Пиксанову о речах Пестеля в дворянских гостиных в период раннего декабризма (1816—1819)? Ведь надо же сравнивать героев в одинаковом по- ложении. Чацкий говорит не на собрании декабристов, а в го­стиной Фамусова. Поручусь, что о речах Пестеля в дворянских гостиных Пиксанову ничего неизвестно. О чем именно говорил в гостиных осторожнейший конспиратор Пестель в эпоху своего увлечения конституционной монархией и споров с республи- канцем-декабристом Новиковым против республики? Своего доклада 1820 г. о преимуществах республики Пестель не делал в доме Фамусова, перед Хлёстовой и Скалозубом,— он прочел его на конспиративном собрании членов Коренной управы Союза Благоденствия, на квартире декабриста Глинки. Мы много знаем о Пестеле в декабристской среде, о Пестеле на следствии. Но что мы знаем о Чацком на собрании кружка заговорщиков? Тоже ничего. Повторил бы он на собрании дворян-революцио- неров именно те речи, которые говорил Фамусову? Гадание об этом не входит в задачу настоящего исследования, но утверди­тельный ответ на вопрос совершенно неправдоподобен. Чац­кий говорил бы иначе. Да дело и не в том, что Чац­кий — «это не Пестель» и «даже» не Рылеев. Чацкий — не образ какой-то декабристской группировки, он образ молодой Рос­сии в целом, образ ее авангарда. Его объективная функция, как агитатора — консолидация сил этой молодой России (на этом мы еще остановимся позже), а вовсе не отстаивание того или иного программного оттенка декабризма.

    Антикрепостнический идейный комплекс комедии еще не исчерпывает ее идейного содержания. Он должен быть проана­лизирован еще с другой точки зрения — в разрезе формирова­ния русской передовой нации, ее передовой идеологии. Борьба за национальное — другой аспект того же комплекса. К ее анализу мы и перейдем.


    БОРЬБА ЗА НАЦИОНАЛЬНОЕ

    1

    «Нация — это, прежде всего, общность, определенная общ­ность людей» (Сталин). Она — явление историческое, не суще­ствующее искони, а подготовляемое историческим развитием и создающееся постепенно. Она складывается в процессе ликви­дации феодализма и развития капитализма. «Нация является не просто исторической категорией, а исторической категорией определенной эпохи, эпохи подымающегося капитализма» (Сталин). Четыре существенные признака отличают нацию: это «исторически сложившаяся устойчивая общность языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры» (Сталин). Ленин указы­вает, что историческая эпоха между Великой французской ре­волюцией и франко-прусской войной была временем развития демократических национальных движений; эпоху 1789—1871 гг. Ленин характеризует словами: «эпоха подъема буржуазии, ее полной победы». «Это — восходящая линия буржуазии, эпоха буржуазно-демократических движений вообще, буржуазно-на­циональных в частности, эпоха быстрой ломки переживших себя феодально-абсолютистских учреждений»457. «Горе от ума» воз­никает именно в эту эпоху.

    Следя за формированием русского народа в нацию, мы за­мечаем множество характеризующих данный процесс явлений именно между концом восьмидесятых годов XVIII в. и восста­нием декабристов. Укажем на книгу Радищева, впервые с ре­волюционной остротой поставившую тему о русском народе и его освобождении от феодального гнета. Первые образы пред­ставителей народа обрисованы именно Радищевым со всей теп­лотой его взволнованного и глубокого гуманизма (например, образ русской девушки Аннушки, отвергающей ухаживания барина и мечтающей о достойной человека жизни, образы кре­стьян, восстающих против угнетения, образ слепца, отвергаю-


    щего барские подачки с высоким чувством человеческого до­стоинства). Деятельность Новикова и всей его плеяды с их пре­зрением к галломании, к лености и вертопрашеству дворян­ства, с проповедью уважения ко всему национальному русскому также характеризует этот процесс. Неудачный и тяжелый для России Тильзитский мир всколыхнул не только дворянские круги,— смутное брожение в разных слоях русского общества, вызванное военными неудачами, было показателем того же про­цесса. Крупнейшее по значению явление этого же ряда — Оте­чественная война 1812 г. всколыхнула широкие массы народа, выведенные ею на историческое поприще сознательной защиты родины от иноземного вторжения. Декабристы также приняли на себя задачу работы над формирующимся национальным сознанием. Эта задача оказалась, таким образом, в обла­сти работы не только вообще передового, а революционного* движения.

    На всем протяжении своей истории русское революционное* движение не только не отказывалось от вопросов формирова­ния русского передового национального сознания, но было этим постоянно и вплотную занято. Тема любви к родине всегда была органической темой русской революционной идеологии. Револю­ционеры, передовые люди, молодая Россия любили родину дея­тельной и преобразующей любовью. Они были не согласны с тяжелым и угнетенным ее положением, они видели силы, способные завоевать лучшее. Они видели в стране ростки но­вого, растили их, защищали их, содействовали тем самым неодо­лимости нового. В этом и усматривается исторический характер их деятельности. «Горе от ума» как раз и служило этой цели. Объективно оно само по себе, как историческое явление, и было показателем формирующегося национального сознания.

    Художественное произведение может служить формирова­нию нации, не касаясь во внутреннем строе своего сюжета обоб­щений по национальной проблеме, не рассуждая прямым обра­зом о нации. «Женитьба Фигаро» была существенным фактом формирования передового французского национального со­знания, но внутренне, в развитии своего сюжета, она не ста­вила в прямой и обобщенной форме этих проблем. В отличие от этого «Горе от ума» не только объективно несет в себе функ­цию формирования национального сознания, но и прямым, обобщающим образом говорит о данной проблеме, вплетает ее в свой сюжет.

    Национальное сознание не всегда формируется таким сча­стливым образом — при непосредственной помощи передовых идей и мощного революционного движения огромной страны. В разных конкретных условиях оно формируется по-разному, и случается, что оно связывается с реакционной идеологией.

    В русском историческом процессе передовое национальное сознание воспитано революционным движением. Отсюда вели­кая сила передовой национальной русской культуры.

    Отсталые и реакционные слои боролись с передовым харак­тером национального сознания и не могли не заняться в целях укрепления своих позиций той же национальной темой. Реакци­онное национальное сознание мимикрично по существу, оно не истинное, а ложное, прикидывающееся истинным. Реакцио­неры перехватывали национальную тему, строили свои концеп­ции, делали свою реакционную идеологию орудием борьбы с передовыми течениями, но ни разу на всем протяжении рус­ского исторического процесса им не удавалось выбить это ору­жие из рук революции. «Есть две нации в каждой современной нации,—скажем мы всем национал-социалистам»,—пишет Ленин в «Критических заметках по национальному вопросу» (1913): «Есть две национальные культуры в каждой национальной куль­туре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве,— но есть также великорусская культура, характе­ризуемая именами Чернышевского и Плеханова. Есть такие же две культуры в украинстве, как и в Германии, Франции, Англии, у евреев и т. д.»458.

    Пьеса Грибоедова относится к передовой, революционной русской национальной культуре. Хотя «Горе от ума» и отно­сится к ранней поре декабристского движения, но оно уже со­держит в себе сложную национальную проблематику.

    Нация есть прежде всего определенная устойчивая общность людей. Следовательно, идеи, формирующие национальное со­знание, и работают прежде всего над созданием этой общности. Работа над нею особенно трудна в тот исторический момент, когда еще не произошло крушения феодально-крепостного строя. Он существовал века, разделял людей резкими сослов­ными преградами, форхмируя общество, резко разобщил его на сословные группы. Длительность существования строя воспи­тала распространенное понятие о его «незыблемости». Представ­ление о непоколебимости и исконности феодальных привилегий в высшем классе питалось и классовыми выгодами. Сознание того, что сословным преградам пришел конец, что «нынче свет уж не таков» и «вольнее всякий дышет», пугало одних, приводило в восторг других и объективно было значительной действенной силой, работавшей над созиданием общности. Общность эта в классовом буржуазном обществе и не может быть завершена— выше приведено положение Ленина о двух нациях в каждой нации. Тем не менее самое начальное возникновение нацио­нальной общности и ее проповедь, совершаемая под лозунгами передового исторического характера,— большое прогрессивное дело в истории народа.

    Отсюда ясно, что нельзя формировать национальную общ­ность людей, не сокрушив феодальных перегородок между сословиями. Революционный лозунг всеобщего равенства, про­тивопоставленный феодальной сословности, работает на созда­ние национальной общности. Понятно, что именно этот момент— ликвидация сословного строя — и есть лакмусовая бумажка, безошибочно помогающая установить, с какой национальной идеологией мы имеем дело,— с прогрессивной или реакционной. Чацкий — носитель национальной идеологии, но и Фамусов тоже носитель национальной идеологии. В иных случаях даже находили и некое внешнее сходство между национальными положениями Чацкого и Фамусова. Чацкий против дворян­ского воспитания с набором учителей «числом поболее, ценою подешевле», неучей, которых в России «под великим штрафом» велят признать историками и географами. И Фамусов недоволен как будто тем же: «Берем же побродяг и в дом и по билетам, чтоб наших дочерей всему учить, всему,— и танцам, и пенью, и нежностям, и вздохам...» Чацкий против слепого подражания иностранцам и раболепного преклонения перед заграницей, и Фамусов как будто возражает против того же: «А все Кузнец­кий мост и вечные французы, откуда моды к нам, и авторы, и музы, губители карманов и сердец...» Н. К. Пиксанов даже приходит к выводу: «Любопытно, что в национальном вопросе нередко совпадают оба антагониста — Фамусов и Чацкий...» Разница усматривается лишь в тоне: Фамусову-де поручены автором «националистические выходки», выдержанные «в до­бродушном, шутливом тоне», тогда как Чацкому «поручены полновесные сатирические обличения»459.

    Между тем национальные мировоззрения Фамусова и Чац­кого разделены пропастью. Это — антагонистические мировоз­зрения. Национализм Фамусова лишен прогрессивного соци­ального содержания. Какой же общности русского народа может служить фамусовское национальное мировоззрение, если оно как раз охраняет ветшающие сословные преграды того мира, где «дорожат дворянством», где достоинство человека опреде­ляется числом крепостных душ, где даже подходящим женихом может быть только тот, у кого «наберется душ тысячки две ро­довых», где бедный не может жениться на богатой («кто беден, тот тебе не пара»), где к услугам одного человека сто дворо­вых — и это очень хорошо («сто человек к услугам»). Может ли содействовать созданию нации, то-есть общности народа, тот социальный идеал, который утверждает законность и правиль­ность феодального угнетения большинства меньшинством, идеал, заставляющий восторгаться тем, что Максим Петрович «не то на серебре — на золоте едал», в ответ на поклоны не кивал «тупеем» и даже в своем вельможном качестве «не как другой —
    и пил и ел иначе»? Это — любование сословностью, восторг перед ней, нахождение в ней жизненного идеала. А ведь фео­дальная сословность и есть первый враг той
    общности людей, которая называется нацией и формируется именно в процессе крушения феодализма и создания нового строя.

    Более того, «националистическое» брюзжанье Фамусова на «вечных французов» с Кузнецкого моста и на «побродяг», ко­торых он берет в дом в качестве учителей, стоит в бесспорном противоречии с тем идеалом московского дворянского быта, который ярко и любовно обрисован тем же Фамусовым в его монологе о Москве. В самом деле, он возмущается: «А все Кузнецкий мост и вечные французы, откуда моды к нам, и ав­торы, и музы, губители карманов и сердец!» Он восклицает с раздражением: «Когда избавит нас творец от шляпок их! чепцов! и шпилек! и булавок! и книжных и бисквитных лавок!» Однако, произнося далее панегирик московским девицам, он искренне восхищен именно их «воспитанностью» и уменьем одеваться: «Можно ли воспитаннее быть!.. Умеют же себя при­нарядить тафтицей, бархатцем и дымкой...» Нет сомнений,— тафтица, бархатец и дымка совершенно того же происхождения, что шляпки, чепцы, шпильки и булавки. Они, конечно, с того же Кузнецкого моста. Не приходится сомневаться и в том, что «воспитанность» московских девиц — плод деятельности их гувернанток и учителей. А что хвалит Фамусов в своем пане­гирике московским девицам? Результаты именно этих, якобы отрицаемых им, сторон воспитания молодых дворянских девиц: «Французские романсы вам поют и верхние выводят нотки...»— стало быть, необходимы «побродяги», учащие «пенью» и «язы­кам». Московские девицы дошли до такой виртуозности, что «словечка в простоте не скажут — все с ужимкой», и Фамусову это очень нравится. Стало быть, не пропали даром труды тех «побродяг», которые учили их не только «пенью», но и светскому обхожденью,— «нежностям и вздохам».

    Следовательно, национальный идеал Фамусова по существу пуст и внутренними своими противоречиями снимает вопрос о каком-либо своем положительном национальном значении. Положительного социального содержания в его национальном мировоззрении нет: Фамусов стоит за старую феодальную со­словность. В его пустом «национальном» идеале можно с трудом нашарить несколько узко личных конкретных предложений: он, повидимому, непрочь, чтобы воспитание с заграничными учителями и гувернантками обходилось подешевле (иностранные «побродяги» — «губители карманов»), и, может быть, целесо­образно как-нибудь попридержать влияние Кузнецкого моста на нравственность дочерей и жен (он кричит Лизе в последнем действии: «Вот он, Кузнецкий мост, наряды и обновы; там вы­
    училась ты любовников сводить»); в последнем случае он — от­части пострадавшее лицо, так как, по собственному его призна­нию, его жена ему постоянно изменяла (судя по его поведению с Лизой, он не оставался в долгу). Вот, собственно, и все.

    За фамусовским исторически пустым «национализмом» остает­ся, конечно, весьма важная и для крепостников функция — мимикрическая и противореволюционная. Патриотизм Фаму­сова затрудняет борьбу со стариной для молодого лагеря, фаму- совская позиция может кое-кого обмануть. Ведь даже Чацкому приходится посчитаться с этим обстоятельством: обращаясь мысленно к передовому поколению и защищая национальные русские обычаи, он говорит, повидимому, полемисту своего лагеря: «Пускай меня отъявят старовером...». Фамусовский национализм несколько затрудняет борьбу передового лагеря.

    Пустоту и внутреннюю противоречивость реакционного на­ционализма отлично понимали представители передового лагеря, защитники нового. Этот внешний, показной и по существу пу­стой патриотизм имел самое широкое распространение в кругах крепостнического дворянства. Реакционер Ф. Вигель заполняет свои воспоминания проклятиями по адресу французов, и его ругательства на учителей-иностранцев легко могут быть сопо­ставлены с фамусовскими словами: «Берем же побродяг и в дом и по билетам» (Вигель: «Из недр Франции целые потоки невежественного дворянства полились на соседние страны»).

    Реакционная клика заинтересована в присвоении своим людям наименования «патриотов». Достаточно вспомнить, что знаменитый мракобес архимандрит Фотий называл не кого иного, как Аракчеева, «истинным патриотом», чтобы убедиться, что «патриотизмов» было два: один — передовой, другой — реакционный, один — истинный, другой — объективно-лож­ный, мимикрический, тянувший страну назад. Уступать передо­вому лагерю такое оружие, как понятие патриотизма, реакцион­ная клика никак не хотела,— не кто иной, как махровый реак­ционер Жозеф де Местр писал специальные рассуждения о слове «отечество» («Dissertation sur le mot Patrie»). Пушкин высмеял поверхностный и бессодержательный патриотизм врагов Куз­нецкого моста в «Рославлеве», подметив и его внутреннюю про­тиворечивость: после вторжения Наполеона «гонители фран­цузского языка и Кузнецкого моста взяли в обществе реши­тельный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все заклялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отпра­виться в саратовские деревни». Понимание этого противоречия —
    проповедуют народную войну, а сами, вместо того чтобы при­нять в ней участие
    вместе с народом, готовятся отправиться «на долгих» в саратовские деревни — было, повидимому, еще раньше остро подмечено Грибоедовым в наброске пьесы «1812 год». «Всеобщее ополчение без дворян» — записано там. О какой же национальной общности могла итти речь у патрио­тов типа Фамусова? Даже такой недоброхот «Горя от ума», как П. А. Вяземский, и тот называл патриотизм Фамусова «замоскворецким патриотизмом»460.

    Мы постоянно встречаем в текстах Грибоедова два образа России-родины: светлый образ страны, полной творческих возможностей, народных талантов, страны, где живет «умный и бодрый» народ, страны, где можно осуществить «свободную жизнь», о которой с таким страстным убеждением говорит Чацкий. Это образ, полный движения, влекущий к себе, сразу вызывающий горячую волну эмоций. «Родные песни! Куда занесены вы с священных берегов Днепра и Волги...» («Загород­ная поездка»). Этому образу противостоит образ царской, кре­постной России — угнетенного отечества. Он мрачен, о нем можно условно сказать словами той же «Загородной поездки»: «Чем ближе к Петербургу, тем хуже...» Отчетливо обрисован этот образ в горьких словах письма Грибоедова к Кюхель­бекеру о сборах в «любезное отечество» в начале 1823 г.: «Да­веча, например, приносили шубы на выбор: я года четыре со­всем позабыл об них. Но как же без того отважиться в лю­безное отечество] Тяжелые. Плечи к земле гнетут. Точно трупы, запахом заражают комнату всякие лисицы, чекалки, волки... И вот первый искус желающим в Россию: надобно непременно растерзать зверя и окутаться его кожею, чтобы потом роскошно черпать отечественный воздух!» Эти яркие слова — параллель к грибоедовской же строке: «В их земле — и свет темничный»,— так думают угнетенные царизмом народы. В этом противо­поставлении двух образов: России «свободной жизни», светлой России — и России царской, угнетательской, мертвящей и «темничной», где небо покрыто «ризой погребальной»,— суще­ство национальной концепции Грибоедова 461.

    Таким образом, нет никаких оснований усматривать некое «сходство» между национальной идеологией Фамусова и Чац­кого. Эти идеологии не только ничуть не сходны, а глубочай­шим образом различны, антагонистичны. Установив эту раз­ницу, продолжим разбор национальной идеологии Чацкого.

    2

    Выше уже было сказано, какое национальное значение имел антикрепостнический комплекс идей у Чацкого. Уничтожение
    сословных преград, ликвидация феодальной общественной структуры — это и было, в аспекте борьбы за национальное
    единство, за общность людей, главным содержанием нацио­нального лозунга. Отсюда ясно, что антикрепостнический ком­плекс и есть основное определяющее содержание национальной идеологии «Горя от ума». Антикрепостнический комплекс на данном этапе развития и формирует общность людей, создает национальное единство. Кто не поймет этого, ничего не поймет в национальной проповеди Чацкого. Разбирая антикрепост­нический комплекс, мы уже вошли в тему борьбы за националь­ное. Система антикрепостнических идей имеет особый аспект — национальный. Борьба за равенство человека человеку, возмущение привилегиями, присвоенными «рождению», а не заслугам, требование, чтобы каждый ценился по собственным достоинствам,— это и была реальная работа во имя создания национальной общности людей. Это характерно для декабрист­ской идеологии в целом, это характерно и для «Горя от ума».

    Уничтожение рабства внутренне связывалось с достоин­ством русской нации, с ее национальной честью, которая для Чацкого — своя, кровная тема. Декабристы требовали уничто­жения «унизительной для нации продажи людей». О том же замечательно говорил «первый декабрист» Владимир Раевский: «Предки наши, свободные предки с ужасом взглянули бы на пре­зрительное состояние своих потомков, они в трепетном изумлении не дерзали бы верить, что русские сделались рабами, и мы, чье имя и власть — от неприступного Северного полюса до берегов Дуная, от моря Балтийского до Каспийского, даем бесчисленным племенам и народам законы и права,— мы, внутри самого нашего величия, не видим своего унижения в рабстве народном».

    Декабрист Федор Глинка принимал участие в выкупе кре­постного поэта И. С. Сибирякова; причастный к этому П. А. Вя­земский отражал мнение декабристов, когда писал о Сибиря- кове: «В отечестве — поэт, кондитер в барском доме»; бар­ский дом противопоставлялся отечеству; отечество понимало поэта, как поэта, «барский дом» понимал поэта, как кондитера462. Отсюда ясно, что тема слуг, вымениваемых на борзых собак, тема о «праве» помещиков разрывать семейные узы и «пооди­ночке» распродавать крепостных детей — все это проблема национального. В. Г. Белинский недаром отнес в своем письме к Гоголю освобождение крестьян к самым живым националь­ным вопросам. Это такая же тема о народе, как и знаменитые слова комедии «Горя от ума»:

    Воскреснем ли когда от чужевластья мод?

    Чтоб умный, бодрый наш народ

    Хотя б по языку нас не считал за немцев.

    Рассуждения горе-критиков о том, что «народ» упомянут в пьесе Грибоедова «только» один раз — в цитате, приведенной выше,— говорят лишь о беспомощности понять проблему на­ционального с исторической точки зрения. В «Горе от ума» о народе говорится ровно столько же раз, сколько раз автор осуждает крепостной строй в целом. Это две стороны одного и того же явления.

    Техма разрыва между народом и привилегированной кастой дворян есть тема отсутствия национальной общности, а тре­бование уничтожить этот разрыв через уничтожение крепост­ных отношений и есть тема о создании единства 463.

    Но, сливая разорванные сословностью людские группы в це­лое, за какие качества этого целого надлежит бороться? Не на­род ли — носитель величайших духовных богатств — должен дать свои характерные черты этому формирующемуся един­ству людей? Ведь не дворянство же, потерявшее национальный облик и охваченное «жалкой тошнотой» по инозехмному, будет диктовать форхмы новой жизни? Продолжим ранее начатую цитату: «Родные песни! Куда занесены вы с священных берегов Днепра и Волги?.. Прислонясь к дереву, я с голосистых пев­цов невольно свел глаза на самих слушателей — наблюдателей, тот поврежденный класс полу-европейцев, к которому я при­надлежу. Им казалось дико все, что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны. КакихМ черным волшебством сделались мы чужие между свои­ми?.. народ, единокровный, наш народ разрознен с нами и навеки!..» Так писал Грибоедов в «Загородной поездке» (1826), и нет лучше слов для комментария строк об «умном, бодром нашем народе», который настолько отчужден от бар, что счи­тает их «за немцев». «Если бы каким-нибудь случаем,— про­должает Грибоедов в «Загородной поездке»,— сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух раз­личных племен, которые не успели еще перемешаться обычая­ми и нравами».

    Грибоедов великолепным эпитетом «умный» оттенил первей­шее качество народа. Декабристы убежденно говорили о том же. Каховский, посетив крестьянские мирские сходки, был поражен именно умом русского крестьянина: «Сердце цвело во мне, видя ум и простое убедительное красноречие доброго народа русского. О, как хорошо они понимают и обсуживают нужды свои!.. Не лепечут наши красноречивого вздору; но в рассуждениях ум русской ясен, гибок и тверд». Декабрист Митьков говорил о том же, приходя вслед за тем к естествен­ному выводу: «Быв в деревне и разговаривая с крестьянами
    своими, заметил в них столько здравых мыслей и истины в сужде­ниях, что если только сообразоваться с их языком, то они скоро и легко поймут как права, так и обязанности свободного кре­стьянина».

    Дворяне-революционеры, несмотря на всю свою отдален­ность от народа, не могли не заметить тех сдвигов, того нового, что развивалось на их глазах в народной массе. Подпрапорщик Иван Якушкин, шагая в 1812 г. по Рязанской дороге вместе с отступающей русской армией и пестрой толпой народа, запом­нил слова шедшего рядом с ним солдата: «Ну, слава богу, теперь вся Россия в поход пошла!» Сдвинулось нечто застойное, непо­движное, объединилось в общем деле, этого не было прежде, — очевидно, такой приблизительно смысл вкладывал в свои слова шагавший рядом с будущим декабристом служивый. «Война 1812 года пробудила народ русский к жизни и составляет важ­ный период в его политическом существовании,— писал Якуш­кин:— В рядах даже между солдатами не было уже бессмыслен­ных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле»464.

    Эти замечательные явления в русской действительности име­ли всемирно-историческое значение. Декабрист Басаргин был совершенно прав, когда писал о росте сознания масс после осво­бодительных европейских войн против Наполеона: прави­тельства обманули народы и не сдержали своих обещаний, «тогдашние главы правительств... не предвидели, что много­значащие слова их найдут отголосок не только в людях мысля­щих, но и в самой массе... народы стали изъявлять свои требо­вания и волноваться, не видя скорого исполнения своих ожи­даний». Декабрист В. Раевский, перемещая привычные эпи­теты, писал в своей записке «О солдате»: «Участь благородного солдата всегда почти вверена жалким офицерам». Князь Иван Щербатов, судимый по делу о возмущении Семеновского полка, говорил, отвечая на вопросы следствия, что солдаты- семеповцы, жертвуя собою для товарищей, «были расположены, как бывает в таком случае расположено общество благородных офицеров, а потому необыкновенно...» Таким образом декабрист­ское понятие о народе учитывало исторические сдвиги в развитии народного сознания. Объективно все это вместе — и мнение декабристов о солдатах и народе, и внутренние изменения, происшедшие в самом народном сознании,— также говорило о развивавшемся процессе формирования нации 465.

    Грибоедов имел много случаев жить среди народа и наблю­дать его. Он побывал среди солдат формировавшегося Салты­ковского полка, в 1812 г. был очевидцем многих больших со­бытий с участием народа, позже столкнулся с важными вопро­сами народной жизни на Востоке. Ему пришлось задуматься
    и над темой о народных восстаниях. В своем письме в редакцию «Сына отечества» (1819) по вопросу о мнимом народном воз­мущении в Грузии он пишет: «Возмущение народа... отзы­вается во всех концах империи, сколько впрочем ни обширна наша Россия». Грибоедов признает, таким образом, силу этого явления и влияние его на жизнь страны466.

    Если Восток расширил поле наблюдений Грибоедова над проявлениями народной жизни вообще, то он же дал ему до­полнительно новые впечатления именно о русском народе. Вопрос о возврате наших пленных из Персии был поставлен перед шахом еще в 1817 г.: Ермолов во время своего посольства в Иран требовал «возвращения пленных и беглых». Грибоедов по своей дипломатической службе принял продолжение этого дела, начатого Ермоловым. Он преодолевал тут чрезвычайные трудности, ломая сопротивление шаха, уговаривая сарбазов вернуться. Он проявил себя и как агитатор, умеющий возбудить национальное чувство: после его горячих убеждений десятки русских дезертиров явились просить отправки на родину. 23 августа 1819 г. Грибоедов записывает в путевом дневнике: «Хлопоты за пленных. Бешенство и печаль», а 24-го: «Idem. Подметные письма. Голову мою положу за не­счастных соотечественников». Он выступил во главе собранного им отряда из Тавриза 4 сентября 1819 г., преодолевая величай­шие затруднения и непрерывные препятствия — хитрости и сопротивления шахского двора, интриги и недобросовестность проводников 467.

    Размышления Грибоедова касались сложной и мучительной для него темы — он агитировал именем России, звал солдат на родину, обещал содействовать их прощению, а на границе видел обратное дезертирство. Он писал Мазаровичу: «Но на границе какое обоюдное шпионство и дезертирство! Оттуда бегут! Бегут и от нас, и по-моему это Харибда и Сцилла. Там и здесь чиновники отвратительны...» Как волнуется Грибо­едов, когда вдруг исчезает из отряда солдат Ларин. Грибоедов верит, что это случайно, что Ларин вернется, нагонит отряд, и Ларин действительно является — он случайно отстал, один нашел путь в пустыне и, преодолев все препятствия, возвра­тился. Грибоедов восхищен в Ларине сильным русским челове­ком, восторгается его верностью и бесстрашием. Но вот дру­гой случай: солдат Васильков отказывается перейти русскую границу. Ранее он «за преступление в России был прогнан сквозь строй»,— пишет Грибоедов; не помогли никакие уговоры, никакие мольбы. Грибоедов отдавал ему свою лошадь, убеждал, просил — все было напрасно, русский солдат остался за ру­бежом, не пожелал вернуться на родину. Грибоедов мог рас­стрелять его, но «такой поступок,— пишет он Мазаровичу,—
    хотя бы и дозволенный законом, противен человеку чувстви­тельному». Можно представить себе, какой сложный ряд мы­слей о
    народе и о его угнетении на родине вызвал этот и по­добные случаи у Грибоедова. Непереносимо тяжелым оказалась для него невозможность выполнить обещания, данные дезер­тирам и пленным,— видимо, судьба их в России оказалась много жестче обещанной первоначально (точных сведений об этом в архивах пока не разыскано). «Генерал Вельяминов делает все, что только от него зависит, чтобы возможно менее скомпрометировать меня по отношению к моим несчастным, но все же я буду виновен по отношению к восьмидесяти. Это очень горько после таких стараний и таких огорчений, перене­сенных с единственной мыслью, что послужит это к их общему благополучию... и вот я оказался обманутым и обманщи­ком!»— пишет Грибоедов в одном из писем (подлинник по- французски) 468.

    Из всего только что приведенного материала можно с осно­ванием вывести, что Грибоедов много думал над вопросом о по­ложении народа, наблюдал его представителей, чрезвычайно его интересовавших, видел в солдате живого русского человека, глубоко размышлял над его судьбой и сталкивался с безыс­ходными противоречиями в его положении. Все эти пережива­ния хронологически относятся к кануну той вспышки творче­ства над ранее задуманной комедией, о которой он писал в 1820 г. неизвестному другу. Так восстанавливается обще­ственная идейная атмосфера и лично-авторская работа, пояс­няющая возникновение замечательных слов Чацкого об «ум­ном, бодром» нашем народе, сказанных в «Горе от ума».

    3

    Из размышлений над судьбою русского народа, над ходом исторического процесса, над очередными задачами, стоящими перед родиной, Грибоедов вынес глубокое убеждение, являв­шееся чрезвычайно важным в системе его взглядов на русское национальное развитие: необходима борьба за такую самостоя­тельную и зрелую русскую культуру, которая отражала бы общность русского народа и ликвидировала бы пропасть со­словного разделения («чтоб умный, бодрый наш народ хотя б по языку нас не считал за немцев»).

    Монолог о французике из Бордо сконцентрирован на идее национальной зрелости и самостоятельности русского народа. С презрением отвергнуто свойственное дворянству «пустое, рабское, слепое подражание». В монологе русский народ — «умный» и «бодрый» — противопоставлен привилегированным слоям, не воспитавшим в себе национального чувства. Чувство
    национального достоинства, национальной
    чести пронизывает монолог. Княжны, стонущие о Франции, гости, устраивающие овацию французику из Бордо и не протестующие против того, что Россия трактуется как французская «провинция», вызывают омерзение. Эта основная установка политического мировоззре­ния Грибоедова ясно чувствуется и в его переписке. Недовольный характером критики «Горя от ума» и препирательством из-за слов, Грибоедов восклицает в письме к В. Ф. Одоевскому: «Борьба ребяческая, школьная. Какое торжество для тех, которые от души желают, чтобы отечество наше оставалось в вечном младенчестве!!!»469. Как отчетливо ясно из этих строк страстное желание Грибоедова видеть не младенчество, а зре­лость отечества! Мысль о зрелости русской нации, о необходи­мости борьбы за русскую самостоятельную культуру и убе­ждение в возможности этого уровня, в его реальности пронизы­вает монолог Чацкого о французике из Бордо, является основ­ной его презумпцией.

    Декабристы боролись за то же самое. Так, в «Письме к другу в Германию», из архива «Зеленой лампы», широко развернута целая программа создания русской национальной литературы, национального искусства. Ратуя за необходимость сохранить «все, что составляет их (русских) национальную самобытность», неизвестный автор писал: «Общество, литература и искусства много от этого выигрывают. Особенно в литературе рабское подражание иностраннохму несносно и, кроме того, задерживает истинное развитие искусства. Есть ли на нашей сцене что- нибудь более пресное, чем обруселые водевили, переводы пьес Мольера, щеголи века Людовика XIV... блестящая фриволь­ность французских фраз и тяжеловесная резкость немецких шуток? Но этот вопрос так интересен, и обширен, что его стоит обсудить отдельно. Я удовольствуюсь тут замечанием, что ко­стюм, который более всего нравится в России иностранцам,— это костюм национальный, что нет ничего грациознее русской женщины, что русские песни — сахмые трогательные, самые выразительные, какие только можно услышать; они доставили иностранным композиторам мотивы самых прекрасных вариа­ций, что, наконец, в театре трагедии, которые больше всего увлекают нас, имеют сюжеты, взятые из русской истории, а в комедии нам больше всего нравится изображение наших смеш­ных сторон, из которых главная, конечно, есть желание всецело отречься от нашего характера и нравов. Итак, не подбирая жалким образом колосья с чужого поля, а разрабатывая соб­ственные богатства, которьши иностранцы воспользовались раньше нас самих, мы сможем когда-нибудь соперничать с фран­цузами, и после того, как мы отняли у них лавры Марса, мы будем оспаривать и лавры Аполлона»470.

    Этот замечательный текст вводит нас в самое существо де­кабристских мыслей о национальном. Его основная идея — зрелость России, ее возможность достичь высокого уровня самостоятельной национальной культуры. Автор не мечтает

    об  этой зрелости как о чем-то, хотя и желаемом, но еще недо­стижимом в силу русской отсталости. Нет, он спокойно уверен в достижимости и реальности высокого им нарисованного идеа­ла. И он и Грибоедов были правы в оценке возможностей рус­ского народа. Эту правоту показала последующая действитель­ность: русская национальная литература утвердилась Пушки­ным, Грибоедовым и другими писателями именно в это время, и национальная русская комедия «Горе от ума» доказала самим фактом своего появления правоту изложенного выше мнения.

    Из монолога о французике из Бордо мы можем судить и о народном характере русской культуры. Да, она должна быть народной, русской; если возмутительно то, что французик из Бордо не нашел в России «ни звука русского, ни русского лица», то отсюда следует, что Россия должна иметь свой прочный ха­рактерный национальный облик, свое лицо, она не должна походить на французскую «провинцию» («своя провинция»!). Омерзительна «жалкая тошнота по стороне чужой». В России должны быть свои нравы, свой язык, своя старина. Пусть будет и своя одежда, которая, в соответствии со строгим смыслом грибоедовского подлинника, должна соответствовать рассудку, не связывать движений, быть удобной: ведь фрак осужден не просто потому, что он, положим, французский, а потому, что он неудобен,— носят его из пустого подражанья, хотя форма его явно нецелесообразна: «хвост сзади, спереди какой-то чудный выем, рассудку вопреки, наперекор стихиям; движенья связа­ны...» В силу этого фрак смешон, он—шутовская, унижаю­щая человеческое достоинство одежда. Желательная же русская одежда не только целесообразна, но величава. В нецелесообраз­ном и неудобном платье унижено человеческое достоинство, человек похож на шута, а в целесообразном и удобном его достоинство подчеркнуто — он величав.

    В живой и страстной речи Чацкого — отсюда естественный переход к основной теме пьесы — к уму человека: «как платье, волосы, так и умы коротки» в этом пошлом, рабски-подража- тельном обществе, не имеющем своего национального лица и раболепствующем перед всем иностранным. Отсюда следует вывод о необходимейшем условии новой национальной культу­ры, ее подлинном, глубоком, а не коротком уме, которому со­ответствует требование «здравых мыслей» в конце монолога («в чьей по несчастью голове пять-шесть найдется мыслей здравых»). Необходима подлинная душа человека для борьбы за подлинно-национальное («чтоб искру заронил он в ком-
    нибудь с душой, кто мог бы словом и примерохм нас удержать? как крепкою возжой, от жалкой тошноты по стороне чужой»).

    Во всем монологе, проникнутом презрением к «пустому, рабскому, слепому подражапью», нет ни грана отрицания подлинных завоеваний передовой культуры, отвержения евро­пейского только потому, что оно европейское. Самоочевидно, что «пустое» противопоставляется тому, что полно целесооб­разного содержания, «рабское» — свободному, а «слепое» — сознательному, «зрячему». Следовательно, Чацкий не просто сторонник какой бы то ни было русской культуры, лишь бы она была русская по обличью и пахла «русским духом», а сторонник совершенно ясно очерченной, передовой по содержанию, вы­сокой по уровню и насквозь проникнутой человеческой со­знательностью, проверенной умом русской культуры.

    Недаром самый термин «подражание» Грибоедов сопрово­дил уже прокомментированными тремя эпитетами: «пустого, рабского, слепого». Если из русских старинных нравов он за­хотел бы вообще взять все, что бы они ни содержали, то ему попался бы ряд диких и грубых черт, вызванных столь долго длившимся крепостным строем. Но национальные нравы у Гри­боедова отчетливо отдифференцированы от угнетения и деспо­тизма.

    Комментарием ко всему этому может служить следующий текст из того же декабристского документа, сохранившегося в архиве «Зеленой лампы»,— из «Письма к другу в Германию»: «...французские манеры, которые у нас так очаровывают ино­странца, кажутся холодными и неухместными в Петербурге. Сразу же можно усмотреть, что они — только условная маска, ни на чем не основаны и создают режущий диссонанс с истин­ным национальныхм характером, черты которого заметны в тех, кто говорит только на своем языке и никогда не покидал своей страны. Сохрани боже, чтобы я хотел прославить те старинны© русские нравы, которые больше не согласуются ни с цивили­зацией, ни с духом нашего века, ни даже с человеческим до­стоинством; но то, что в нравах есть оскорбительного, происхо­дит от варварства, от невежества и деспотизма, а не от самого характера русских. И так вместо того, чтобы их (нравы) уни­чтожать, следовало бы упросить русских не заимствовать из-за границы ничего, кроме необходимого для соделания нравов европейскими и с усердием сохранять все то, что составляет их национальную самобытность. Общество, литература и ис­кусство много от этого выиграют»471. Этот исторический ком­ментарий вводит нас в самое существо идей Чацкого о нацио­нальном 472.

    Немало затруднили исследователей строки о заимствовании у китайцев «премудрого у них» (обычно комментаторами про­
    пускается «у них») незнанья иноземцев. Нашлось немало чита­телей, наивно понявших остроумный каламбур в прямом смы­сле и незаконно сделавших из него выводы, в корне противо­речащие авторским. Еще раз приведем этот текст:

    Ах! Если рождены мы всё перенимать,

    Хоть у китайцев бы нам несколько занять

    Премудрого у них незнанья иноземцев.

    Установим прежде всего, что Чацкий никак не утверждает, что незнанье иноземцев премудро вообще. Нет, его тезис подчерк­нуто лишен общего значения: не подражать иноземцам есть не общая, а именно «китайская» премудрость: учтите слово «у них», у китайцев. Ведь Грибоедов не сказал просто «пре­мудрого незнанья иноземцев», а, дорожа смыслом, даже пошел на некоторое ритмическое утяжеление строки и ввел слова «у них» после слова «премудрого»473.

    Самое же главное в том, что вторую и третью строки приве­денного текста немало критиков поняло буквально. Н. К. Пи­ксанов полагает, например, что Грибоедов вместе с Чацким был склонен «мечтать о премудром незнаньи иноземцев»474. Таким образом, Грибоедову приписывается желание, чтобы Россия древней китайской стеной отгородилась от всего окру­жающего мира. Этого совершенно нет в авторском тексте. Текст этот — горький и остроумный каламбур с типичным для каламбура внезапным перемещением смысла и неожиданным выводом. Существо каламбура в том, что страсть перенимать все иностранное можно направить таким неожиданным образом, что она превратится в свою противоположность и приведет к решительному отказу подражать именно в силу мании подра­жать. Вы любите всему подражать, тогда начните-ка подражать китайцам, и вы перестанете подражать, ибо китайцы никому не подражают. Вот к какому неожиданному выводу может при­вести ваша страсть к подражанию,— вы перестанете подра­жать... Некоторые читатели не усвоили каламбура и мысль Чацкого изложили в таком, примерно, виде: русские должны, Подобно премудрым китайцам, не знать иноземцев. Это не толь­ко явное опошление грибоедовских строк, но даже нежелание учесть синтаксис фразы: «Ах, если рождены мы всё перени­мать...» А если не рождены? Ведь Чацкий глубочайшим образом убежден именно в том, что русские не рождены «перенимать», тем более — «всё» перенимать. Ироническое «если» и придает строй шутки и иронии всему последующему тексту. Однако нашлись комментаторы, незаконно истолковавшие текст, откинув авторские «если» и все превратив в плоский и ложный тезис: «Россия должна древней китайской стеной отгородиться от остального мира» 475.

    Необходимо напомнить, что современники Грибоедова высо­ко ценили и хорошо понимали каламбуры; последнего нельзя сказать о потомках. Тогда каламбуры, как драгоценность, во­зили из гостиной в гостиную или в Английский клуб, они пе­редавались из уст в уста, были предметом любованья, записьь вались, сохранялись. Каламбур московского генерал-губер­натора графа Ф. В. Растопчина о восстании декабристов вошел в историю (сказан в январе 1826 г.). Этот каламбур столь же типичен, как и каламбур Чацкого о китайцах, резким перене­сением смысла и неожиданным поворотом вывода в обратную сторону. Шутка была записана московским почт-директором А. Я. Булгаковым так: «Во Франции повара хотели попасть в князья, а здесь князья — попасть в повара». Растопчинский каламбур увековечен в стихах Некрасовым:

    В Европе сапожник, чтоб барином стать,

    Бунтует — понятное дело.

    У нас революцию сделала знать,—

    В сапожники, что ль, захотела?476

    Грибоедов, великий мастер афоризма, был и мастером ка­ламбура. Он знал ему цену и ввел его в речь Чацкого 477.

    Остановимся теперь дополнительно на другой детали моно­лога, которой также «посчастливилось» по линии ошибочного комментария,— на уже упомянутом русском платье. По за­мыслу декабристов, преобразование государственного строя должно было сопровождаться и узаконением русского нацио­нального платья. А. Бестужев показывал на следствии, что де­кабристы с большим интересом относились к этой реформе. Русское платье было своеобразным элементом их собственного представления о будущей революционной России. Мы встре­чаем его еще в эпоху раннего декабризма. В архиве «Зеленой лампы» — «побочной управы» Союза Благоденствия — сохра­нился текст уже цитированной выше замечательной полити­ческой утопии «Сон». Автор будто бы видит во сне будущий, послереволюционный Петербург:

    «Проходя по городу, я был поражен костюмами жителей. Они соединяли европейское изящество с азиатским величием, и при внимательном рассмотрении я узнал русский кафтан с некоторыми изменениями.— Мне кажется, сказал я своему руководителю, что Петр Великий велел высшему классу русско­го общества носить немецкое платье,—с каких пор вы его сняли?

       С тех пор, как мы стали нацией,— ответил он,— с тех пор, как, перестав быть рабахми, мы не носим более ливреи господина»478.

    Тут вся идеология грибоедовской защиты русского платья, даже с грибоедовским эпитетом «величавого» («величием»).

    Нет сомнения, что Грибоедов подписался бы под приведенными выше словами «Сна». «Зеленая лампа» не раз останавливалась на этом вопросе. В другом документе ее архива, уже цитирован­ном «Письме к другу в Германию», мы читаем: «Я удоволь­ствуюсь замечанием, что костюм, который более всего нравится в России даже иностранцам,— это костюм национальный»479.

    Русское платье и у Грибоедова, и у декабристов служило одной цели — сближению с народом, формированию той общ­ности людей, которая именуется нацией. Допрошенный по этому вопросу на следствии по делу декабристов, Грибоедов ответил: «Русского платья желал я потому, что оно красивее и покойнее фраков и мундиров, а вместе с этим полагал, что оно бы снова сблизило нас с простотою отечественных нравов, серд­цу моему чрезвычайно любезных». Тут прямо указано на пла­тье, как на один из путей к формированию единых националь­ных нравов. «Когда воспитан кто в отечественных нравах...» — перекликается с этим ответом на следствии строка одного из более ранних текстов «Горя от ума». Рылеев хотел выйти на Сенатскую площадь в русском кафтане, «чтобы сроднить сол­дата с поселянином в первом действии их взаимной свободы»480.

    В силу всего изложенного надо признать глубоко ошибочной попытку некоторых авторов усмотреть в любви к русскому платью черту славянофильства, о котором тогда еще и помину не было. Нет также никаких оснований толковать увлечение Грибоедова русским платьем как «барско-усадебное народни­чество» (!) — смысл явления выяснен выше. «Барско-усадебное народничество»,— если бы и существовало столь любопытное явление,— стремилось бы, повидимому, сохранить прежде всего феодально-барскую усадьбу, чего никак нельзя усмотреть в общем и основном смысле социальной идеологии Чацкого. Ошибочно и мнение П. Е. Щеголева по этому вопросу: говоря о пристрастии Грибоедова к русскому платью, он усмотрел в этом «архаическое своеобразие» мировоззрения Грибоедова, что ни в какой мере не соответствует действительности. Эта деталь национального идеала — несомненно, декабристская деталь 481.

    Существенной стороной передовой национальной идеологии Грибоедова является его отношение к русскому языку. Язык, как известно, один из четырех обязательных и определяющих признаков нации. Язык — объединитель нации: народ говорит на русском языке — и вся нация должна говорить на русском языке. Народ наш не должен считать за «немцев» какую-то часть нации, подражающую всему иностранному. Язык рус­ский как объединяющая нацию сила — важная тема монолога о французике из Бордо: он упомянут тут как то, чего никак нельзя отдавать «в обмен», и стоит наряду с такой исконной и
    глубокой особенностью нации, как ее нравы и исторические предания («и нравы, и язык, и старину святую...»); о нем же говорит Чацкий с силой и страстью в словах, «чтоб умный, бодрый наш народ хотя б по языку нас не считал за немцев». О нем же — о языке — говорится в связи с якобы невозмож­ностью «европейское поставить в параллель с национальным» и перевести на русский язык слова «мадам» и «мадмуазель». Еще ранее, при первой встрече с Софьей, Чацкий пренебрежи­тельно отзывается о «смешеньи» языков — «французского с нижегородским», которое господствует в дворянском обществе.

    Русский язык, как элемент национальной общности, прико­вывал к себе внимание декабристов. В обоих конституционных проектах декабристов — как у Пестеля, так и у Никиты Му­равьева — запроектировано старинное название «Народное вече» для будущего парламента. Оба проекта оперируют — для различных государственных органов — названием «Дума» («вер­ховная Дума», «державная Дума»), Федеративные единицы носят у Никиты Муравьева русское название «держав». Никита Му­равьев применяет в конституционном проекте старинные рус­ские названия «тысяцкий», «наместник», «державный дьяк» ит. д. Среди декабристов вообще было сильно течение за замену иностранных по корню слов русскимп. Пестель подобрал целую вереницу русских слов, соответствующих, по его мнению, ино­странной военной терминологии: армия — рать, солдат — рат­ник, артиллерия — бронемет, каре — есебронь, батальон — сразин, масса — толща, иррегулярный — бесстройный, диви­зия — войрод, патруль — извед, кирасиры — латники, кап­ральство — уряд, корпус — ополчение, провиантский — кор­мовой, курьер — гонец, архив — делосвод, экстраординарные суммы — случайная казна, комиссариатский — снабдителъный, казармы — ратожилъе, жандармы — рынды. Декабрист А. Бе­стужев также занимался подбором русских слов для вытесне­ния иностранных и предлагал заменить карниз — «прилепом», антиквария — «старинарем» и т. д.482. Декабристы сознательно стремились таким образом к узаконению русского языка. В этом выражалась одна из сторон их работы над созданием общности русских людей. Общность эту в данном случае они хотели, как видим, создать не через распространение аристо­кратического языка и узких особенностей дворянской культуры на народ, а, наоборот, через восприятие образованными слоями народной культуры, выработанной веками и высоко ценимой передовыми людьми. Они боролись таким образом за русскую культуру нового содержания.


    НОВАТОР В БОРЬБЕ СО СТАРЫМ МИРОМ

    1

    Жы рассмотрели антикрепостническую идеологию новатора, его национальное мировоззрение, его чувство чести и взгляд на свое место в жизни. Хотя эти вопросы и захватывают важные и разнообразные стороны его бытия, они все же не исчерпывают идейного состава пьесы. Осталась еще немаловажная область: способы борьбы новатора. Рассмотрено, как он противопостав­лен старому миру в идеях, теперь надо рассмотреть, как он противопоставлен ему в действии. Новатор осудил действитель­ность, он хочет ее перестроить. Как он действует, какими ры­чагами, управляющими по его мнению изменением действитель­ности, он желает овладеть? Какое историческое объяснение может получить система его действий?

    Нет сомнений, что эта сторона не раскрыта, а лишь при­открыта в комедии. Герой действует всего один день и только в парадных комнатах дома, никем не будучи понят, не находя сочувствия и ни разу не высказавшись в одиночестве. В этом драматургическом русле выражение способа действия против враждебного мира ограничено строгими рамками.

    Какими же способами воздействия на действительность рас­полагает герой в этой драматургической системе? Он борется обличающим словом. Как защищается против него старый мир? Клеветой. Он объявляет его сумасшедшим. Комедия привычна для нас с детства, со школьной скамьи, подчас она — первое театральное впечатление жизни. В ней все «ясно» и кажется само собой разумеющимся. Только что очерченное чрезвычайно простое и привычное положение, как представляется большин­ству читателей, не требует никаких объяснений. Между тем данная ситуация борьбы и сопротивления имеет свое истори­ческое объяснение. Она почерпнута из бытия, принадлежит бытию и входит в историю как результат довольно слож­ного процесса. Она сама по себе является звеном в цепи


    исторического развития и начинает несколько по-иному по­ниматься в результате освещения историей.

    Авангард молодой России — декабристы были для той эпохи на высоком уровне понимания хода всемирно-историче­ского процесса. Составить себе представление о том, какими силами движется история, было для них существенно необхо­димо. Ведь они сознательно хотели воздействовать на ход исто­рии, это было смыслом их существования, делом их чести. Они хотели преобразовать Россию посредством переворота в ней. Какие же рычаги воздействия на действительность нашли новаторы в первой четверти XIX в.? Они были убеждены, что миром правят мнения. Вольтер считал общественное мнение «королевой мира» («La reine du monde») и рассматривал историю человечества как историю в значительной мере «человеческих мнений» («L’liistoire est en pârtie le recit des opinions des hom- mes»). Тезис «миром правят мнения» («c’est l’opinion qui gou- verne le monde») был тогда последним завоеванием человече­ского разума, последним словом науки. Идеалистический по существу, этот тезис не позволял добраться до глубины обще­ственных отношений и не содержал в себе истины, однако он был прогрессивен для своего времени. Он был шагом вперед по сравнению с идеологией феодального периода, когда считалось, что миром правит бог. Противопоставленный положению о бо­ге — двигателе истории — тезис «миром правят мнения» двигал мысль вперед, отбрасывал ее от клерикального мировоззрения, выбирался к простору понимания человеческих отношений и их развития без вмешательства потусторонней силы.

    Французская революция с ликованием вынесла вперед те­зис об общественном мнении, правящем миром. Этот лозунг был написан на победном знамени, которое революция водру­зила над обветшалым миром деспотизма королей, владычества дворян п попов. Еще Дюкло писал: «L’opinion publique tot ou tard renverse toute espece de despotisme» («Общественное мнение рано или поздно опрокидывает любой деспотизм»). КонЕент установил даже день Праздника Мнения («Fete de l’Opinion»).

    Провозглашенное решающей силой, общественное мнение глубочайшим образом интересовало мыслящих и активных со­временников. Проект Сперанского (1803) ставил себе сознатель­ной целью усилить «народное мнение» и его влияние на власть. Профессор Герман — тот самый, кого позже судил Рунич и чьи лекции слушали по возвращении из-за границы декабристы (в том числе Пестель),— учил: «Мнение народа (opinion publi­que) есть царь царей; оно дает законам более или менее силы в материальном пространстве». Лицеисты, слушавшие лекции Куницына, горячо воспринимали эти же суждения, и Кюхель­бекер записал в знаменитом лицейском «Словаре»: «Пусть общее
    мнение решает гражданские несогласия...» Сила общественного мнения была предметом упорного размышления, и отголосок этой же внимательной работы мысли виден в уже цитированной записи Грибоедова (1819): «В Европе, даже и в тех народах, которые еще не добыли себе конституции,
    общее мнение по край­ней мере требует суда виноватому...»483.

    Стремясь к основной цели — «потрясению» феодальной аристократии и уничтожению сословности,— дворянские революционеры и находили рычаг, которым хотели повернуть мир: оказывается, силой, потрясающей феодализм, является «общее мнение». Пестель, полагавший, что «отличительной чер­той нынешнего столетия» является борьба между «массами на­родными» и феодальной аристократией, находил, что последняя «Iобщим мнением всегда потрясена быть может и, следовательно, некоторым образом от общего мнения зависит». Иными словами,, ©ила, свергающая феодально-крепостной строй, и есть, по мне­нию декабристов, общественное или «общее» мнение. Декабри­сты говорили в то время о «пользе отечества, состоящей в обра­зовании общего мнения». Что такое революция, по мнению де­кабристов? Один из них с замечательной яркостью формули­ровал сущность явления со своей точки зрения: революция есть «общее развержение умов». Открытие «истинной» силы, двигавшей историей, пленяло одних, пугало других. Греч не без остроумия писал, ощущая некую новизну только что сделанного открытия: «Общее мнение — не батальон, ему не скажешь „смирно!“»484.

    2

    Первое тайное общество декабристов — Союз Спасения — зародилось в обстановке чрезвычайного идейного оживления после заграничных походов. Либеральные идеи имели очень широкое распространение. «В это время свободное выражение мыслей было принадлежностью не только всякого порядочного человека, но и всякого, кто хотел казаться порядочным челове­ком»,— пишет Якушкин в своих «Записках». Казалось, на­пример, что цареубийство — само по себе будет достаточно для «всеобщего развержения умов» и торжества свободы. Ведь все же готовы! Степень идейной готовности общества к перевороту крайне преувеличивалась. Декабрист Фонвизин писал: «Об­щественное мнение против Александра — не одних либералов, а всей Poccuuh С особой силой выразил ту же мысль декабрист Каховский: «Ни одно государство столь скоро не способно к вос­станию, как наше». Без учета этой субъективной уверенности первых русских дворян-революционеров в сравнительно легкой
    достижимости их целей невозможно понять особенностей декаб­ристской тактики 485.

    Членов декабристского общества мучила «неопределенность средств» и то, что действие общества было «незначуще». Возник­ла мысль о новой тактике — сознательном формировании об­щественного мнения. Было решено работать над созданием и желательным направлением той силы, которая движет исто- рией. И. Бурцов, несмотря на всю свою скрытность, показывал на следствии, что целью Союза Благоденствия было «пригото­влять общественное мнение... к освобождению крепостных людей, каковые перемены могли не нравиться дворянству». То же решение декабрист Бригген передает так: «Надежды, кои оно (тайное общество.— М. //.) имело в виду, были: дей­ствовать согласием на общее мнение, выставлять посредством оного на вид добродетельные дела и похвальные поступки и на позор злые и, таким образом, награждать гласностию первые и наказывать последние». Некоторые члены общества отводили для этой работы над подготовкой общественного мнения к пе­ревороту до двадцати лет, относя, таким образом, срок самой революции примерно к 1838 г. Все это делалось, «дабы общее мнение революции предшествовало». Это было постоянным правилом, которое декабристы неизменно отстаивали через все трансформации тайного общества 486.

    Так выросло своеобразное понимание значения пропаганды,— действия словом. Так формирование главной исторической силы — «общего мнения» — стало на некоторое время в центр декабристской тактики.

    Члены Союза Благоденствия со всей страстью отдались пропаганде. Убеждение, что они формируют основную силу переворота, не оставляло их. Проповедь велась с жаром, под­нимала и вдохновляла молодежь, стаповплась правилом и обя­занностью честного человека. «Чтобы противодействовать всему злу, тяготевшему над Россией, необходимо было прежде всего противодействовать староверству закоснелого дворянства и иметь возможность действовать на мнение молодежи»,— пи­шет Якушкин. 1818—1819 гг. были временем расцвета этой про­паганды. «В это время главные члены Союза Благоденствия вполне ценили представленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно»,— пишет тот же Якушкин. Усердную проповедь новых идей от­теняет и покаянная фраза А. Бестужева на следствии: «Я, как и все молодые люди, кричал на ветер...» Он добавлял: «без всякого намерения», в чем можно сильно усомниться.

    Все изложенное объясняет появление новой характерной фигуры в русском обществе после Отечественной войны и загра­ничных походов. Это фигура молодого оратора, военного или
    штатского человека, горячо увлеченного политической пропо­ведью
    нового. Он — во всеоружии передового политического образования, он громит косную старину. Ему свойственна горячность, страстность, он «с жаром витийствует», как пишет злобный Вигель, который отметил самый факт появления новой «моды», ставшей знамением времени: «Быть неутомимым тан­цовщиком, в разговорах с дамами всегда находить что-нибудь приятное, в гостиных при них находиться неотлучно,— все это перестало быть необходимостью. Требовалось более ума, знаний; маленькое ораторство начинало заступать место компли­ментов». Характерна смелость, убежденность этого «оратор­ства» в гостиных, клубах и собраниях, взгляд на свою пропо­ведь как на кровное, нужное дело. Об этом ясно свидетельствует Якушкин: «Вообще свобода мыслей тогдашней молодежи пу­гала всех, но эта молодежь везде высказывала смело слово истины». «В этом деле мы были решительно застрельщиками или, как говорят французы, пропалыми ребятами...» Молодые проповедники, «стали при всех случаях греметь против диких учреждений каковы палка, крепостное состояние и прочее» (Якушкин) 487.

    Появление молодого убежденного и горячего проповедника новой жизни, конечно, не ограничивалось пределами тайного общества — оно было знамением времени и захватывало более широкий круг людей. Оно было своеобразным и ярким прояв­лением новой общественной жизни. Пушкин в Петербурге 1818—1820 гг. и Пушкин в южной ссылке 1820 г. становится по-особому понятен, когда факты его биографии ложатся на фон этого общего движения времени. Секретные агенты, наблю­давшие жизнь Пушкина на юге, доносили, что он неустанно проповедует против правительства и даже ругает его «во всех кофейнях». Недавно найденная рукопись дневника П. Долгору­кова замечательно характеризует эту же сторону дела. Пушкин, если применять слова Вигеля, также «с жаром витийствовал» в Кишиневе за столом у наместника Инзова.

    «Наместник ездил сегодня на охоту с ружьем и собакою,— повествует П. Долгоруков.— В отсутствие его накрыт был стол для домашних, за которым и я обедал с Пушкиным. Сей послед­ний, видя себя на просторе, начал с любимого своего текста о правительстве в России. Охота взяла переводчика Смирнова спорить с ним, и чем более он опровергал его, тем более Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники — под­лецы и воры, генералы — скоты большею частью, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он € удовольствием затягивал бы петли»488.

    Позиция проповедника, острого разоблачителя пороков старого мира была присуща и прирожденному оратору П. Я. Чаа­даеву. Все без исключения мемуаристы подчеркивают его пре­восходное уменье владеть словом. Чаадаев сохранил это ка­чество до конца своих дней, несмотря на все пережитые потря­сения; позднейшие эпиграммы николаевского времени, пытаясь высмеять опальных Чаадаева и Михаила Орлова, не моглд н& отметить их «краснобайства» и «витийства»:

    Чета московских краснобаев:

    Михаил Федорыч Орлов И Петар Яковлич Чадаев Витийствуют средь пошляков.

    Не любивший Чаадаева Денис Давыдов сердито называл его «маленьким аббатиком», который «в гостиных бить привык в маленький набатик», то-есть явно пытался дать характеристи­ку именно ораторству Чаадаева (слова из известного стихотво­рения Д. Давыдова «Был век бурный...»). В этой же связи нельзя не отметить, что Брут и Перикл, чьи образы фигурируют в из­вестной пушкинской надписи к чаадаевскому портрету, оба были выдающимися ораторами древности. Смелость выступле­ний Чаадаева общеизвестна (например, он во всеуслышание обзывал Аракчеева злодеем) 489.

    Красноречие было выдающейся чертой самого Грибоедова. Современник свидетельствует, что «красноречие его, всегда пла­менное, было убедительно... Трудно было не согласиться с ним во мнении». Грибоедов мог говорить «вдохновенным языком». Нельзя не вдуматься в вырвавшееся у Булгарина выражение,, что Грибоедов родился «с характером Мирабо». Ясно, что обраа Мирабо неприложим к человеку, лишенному ораторского да­рования. Вспомним, что Грибоедов однажды даже говорил о себе в шутку как о проповеднике новой религии, „втором Магомете",— для этого надо было безусловно ощущать себя проповедником и оратором. Смелость грибоедовских обличений также отме­чалась современниками. Александр Бестужев писал: «Твердость, с которою он обличал порочные привычки, несмотря на знат­ность особы, показалась бы иным катоновской суровостью, даже дерзостью»490.

    Чацкий — несомненный оратор. «Как говорит! и говорит как пишет!..» — восклицает о нем Фамусов. Это качество героя не только может отражать индивидуальную особенность автора комедии,— оно прежде всего отражает историческое бытие свое­го времени, позицию молодого поколения, которое, как говорил- Якушкин, «при всех случаях гремело» против старого строя.

    Черта ораторства, несомненно, насыщена историзмом, и су­дить о ней надлежит, учитывая особенности явления в целом:
    словесные обличения, проповедь, яркое, открытое заявление о своих взглядах были не только
    делом чести лучших предста­вителей молодежи, но и по-особому оценивались передовым лагерем, верившим, что «мнения правят миром». В самооценке и в самоощущении передовых людей того времени их проповедь оказывалась важной и даже существеннейшей работой,— воз­действием на основную силу, с их точки зрения, двигавшую историей. Ведь миром правили мнения! Поэтому, когда высо­комерные гимназисты в эпоху реакции после 1905 г., начитав­шись Алферова и еще кое-кого, громили Чацкого за «болтовню» и трату времени на «пустые слова», они прежде всего демон­стрировали свое полное бессилие, а главное — бессилие своих учителей разобраться в историческом смысле явления.

    Основная функция агитации — завоевание сторонников, иначе говоря, консолидация единомышленников, стягивание общественных сил к определенному лагерю. Выполняет ли Чацкий эту функцию? В комедии как будто нет. Сторонников у него не оказалось, он никого не убедил, был побежден и оста­вил поле сражения. Но так будет обстоять дело лишь до тех пор, пока вы, подчиняясь волшебным законам искусства, будете — незаконно — считать комедию не произведением ис­кусства, а самою жизнью, действительным происшествием. Но верните явлению основной его признак — полагайте его художественным произведением, отдайте ему присущую ему функцию драматургического представления, очертите сцену, зажгите рампу, дорисуйте амфитеатр, заполните зрительный зал, восстановите в правах широкий круг сочувственных зри­телей,— и Чацкий действует уже не в кругу Фамусовых, а в историческом кругу какого-то поколения, чьи жадные и сочувствующие глаза устремлены на сцену. Пока пьеса не была разрешена, ее тысячи раз играли мысленно на воображаемых сценах (ибо читать драматургическое произведение, конечно, значит мысленно представлять его себе на сцене), потом стали играть и на воображаемых (поскольку она не только смотре­лась, но и читалась) и на реальных сценах. Вот в этом широком не фамусовском кругу Чацкий и сыграл свою основную роль консолидатора сил молодой России и выполнил свою задачу блестяще. Редко кто может сравниться с ним в русском обще­ственном движении XIX в. по объему выполненной работы, длившейся более столетия.

    3

    Тактика декабристов в дальнейшем претерпела существенные изменения. С 1821 г. вместе с принятием планов военной рево­люции стал иначе расцениваться и удельный вес агитационного
    ораторского слова в общей системе декабристских планов*. Однако пропаганда и далее продолжала считаться сильным ору­дием действия. Так, по показанию декабриста Бриггена, тай­ное общество и после петербургского совещания 1820 г., когда приняло республиканскую программу и задумалось над ко­ренной переменой тактики, все же не отказалось от формиро­вания «общественного мнения». На совещании у Федора Глинки, по его собственному свидетельству, рассуждали и о том, «каким способом действовать на общее мнение»491.
    «Nous commencerons absolument par la propagande» («Мы начнем обязательно с про­паганды»),— говорил Никита Муравьев декабристу А. П. Ба­рятинскому во время его приезда в 1823 г. в Петербург с тре­бованием активизации Северного общества. Матвей Муравьев- Апостол дает интересное свидетельство о решении продолжать работу над формированием общественного мнения уже после революции: «Во все время существования временного правле­ния общество должно было производить свое действие тайным образом, чтобы создать общее политическое мнение насчет введения нового порядка вещей»492.

    В лице декабристов и их друзей сошло со сцены поколение, среди которого нашлось бы немало выдающихся парламент­ских ораторов. Легко представить себе на политической три­буне Михаила Орлова, Пестеля, Никиту Муравьева, пылкого Бестужева-Рюмина, Владимира Раевского, Лунина и многих других. Сибирь, каторга, виселица, ссылка оказались судьбою этих выдающихся русских ораторских дарований. До нас до­шли многие свидетельства о значительных политических речах, произнесенных декабристами, и о большом впечатлении, ко­торое эти речи произвели на слушателей. Дошли даже — уди­вительным образом — некоторые образцы этих речей, обладаю­щих своим стилем, пафосом, ритмом. Напомним, что известная речь Бестужева-Рюмина («Век славы военной...»), звучавшая во МХАТ'е в исполнении Леонидова (пьеса Н. Лернера «Нико­лай I»), является подлинной речью декабриста, дошедшей до нас в его следственном деле. Сергей Муравьев-Апостол был о ней высокого мнения. Николай Тургенев и Михаил Орлов выступали с политическими речами в литературном обществе «Арзамас»; Михаил Орлов говорил политическую речь на заседании Библейского общества. Известно, какое огромное впечатление произвел на декабристов доклад Пестеля на пе­тербургском совещании 1820 г. о преимуществах республики. Огромное впечатление произвела на декабристов и другая его речь — против постановления о ликвидации тайного общества, принятого Московским съездом Союза Благоденствия в

    1821   г. Эта речь как бы открывает собою историю Южного общества декабристов. Речь Александра Бестужева
    подняла на восстание солдат гвардейского Московского полка. «Я говорил сильно, меня слушали жадно»,— признается де­кабрист на следствии. При аресте декабриста В. Раевского была найдена рукопись, могущая послужить образцом ораторского искусства декабристов (обращение «граждане!», восклицания, многочисленные вопросы и т. д.). Возмущаясь теми, кто русских крепостных крестьян называет «счастливыми», автор пишет:

    «Эти счастливцы в изорванных рубищах, с бледными, изну­ренными лицами и тусклыми взорами просят не у людей (ибо владельцы их суть тираны), но у судьбы пищи, отдыха и смер­ти... Кто дал человеку право назвать человека моим и собствен­ным? По какому праву тело, имущество и даже душа одного может принадлежать другому? Откуда взят закон торговать, менять, проигрывать, дарить и тиранить подобных себе чело­веков? Не из источника ли грубого неистового невежества, зло­дейского эгоизма, скотских страстей и бесчеловечия?.. Предки наши, свободные предки с ужасом взглянули бы на презри­тельное состояние своих потомков, они в трепетном изумлении не дерзали бы верить, что русские сделались рабами... Россия... требует необходимого и скорого преобразования... Дворянство русское, погрязшее в роскоши, в разврате, в бездействии и са­мовластии, не требует перемен, ибо с ужасом смотрит на необ­ходимость потерять тираническое владычество. Граждане! тут не слабые меры нужны, но решительность и внезапный удар...»493.

    Когда министр двора (ему, как уже говорилось, было под­чинено военное министерство) продумывал меры для преду­преждения дальнейших волнений после семеновского восста­ния, он прежде всего думал о том, как заставить молчать этих столичных ораторов, которых было все же так много, что он не полагал возможным всех их выслать,— предполагался лишь арест самых виновных. «Не могу от вас скрыть,— писал П. Волконский Васильчикову в апреле 1821 г.,— что все, что вы ни говорите о том духе, который господствует среди моло­дежи, вовсе неутешительно. Я нахожу, однако, что, несмотря на их многочисленность, надо стараться заставить их молчать, иначе число их будет прибавляться... ежели бы схватить не­которых из тех, которые говорят более других и которые дол­жны быть вам известны, как главные, это бы заставило молчать многих других... К тому же дела в Италии и Пьемонте могут служить хорошим примером всем этим краснобаям»494.

    Так характеризуется та общественная среда, которая дала Грибоедову материал для создания образа действий Чацкого. СахМа историческая действительность подсказала автору оратор­скую позицию героя. Герой обличал старый мир, боролся против него словом. В историческом смысле это отнюдь не индивидуаль­ная особенность героя,— так жило и так действовало передовое
    поколение его времени и авангард поколения — декабристы. Это было в то время их тактикой. В художественном творчестве, как всегда бывает, совокупность этих черт приобрела индиви­дуальный оттенок. Но и тут передана именно
    ситуация поко­ления} его позиция, его способ действия и вместе с тем его го­рячее убеждение в правоте своего дела.

    В свете только что изложенного вопрос о прототипе Чац­кого не имеет значения в плане исторического объяснения ко­медии. Были мнения, что в лице Чацкого изображен П. Я. Чаа­даев, что в какой-то мере он отразил Михаила Орлова, Николая Тургенева, Катенина, Якушкина. Характерна самая множе­ственность кандидатов. Очень возможно, что в Чацком изобра­жены именно все пятеро сразу, да сверх этого еще кто-то шестой, десятый, сороковой,—в этом и состоит обобщающая сила образа.

    В веренице многочисленных названных и неназванных совре­менниками «прототипов» несомненно должен числиться и уез­жающий на Восток горячий двадцатитрехлетний молодой че­ловек, в точности похожий на пылкого декабриста Александра Одоевского,— сам Александр Сергеевич Грибоедов. В Чацком налицо именно типическое обобщение передового деятеля эпохи раннего декабризма. Как это ни противоречиво звучит с первого взгляда, но вопрос о «прототипе» интересен, в сущ­ности, лишь тогда, когда снят вопрос о типе. Если речь идет о подлинно художественном образе, то-есть типе, находка «про­тотипа» не поможет, она всегда сомнительна, поскольку речь идет о широком обобщении черт многих современников. Наобо­рот, когда перед нами произведение, не преследующее цели художественного изображения,— острый политический пам­флет, направленный против определенного лица, или фотогра­фия какой-то реальной ситуации,— тогда вопрос об оригинале, с которого списан портрет, приобретает чрезвычайный интерес, но это уже не проблема «типа».

    Только рассмотрение исторической среды может дать нить исследователю типа, наблюденного автором и воссозданного на основе какого-то бытия, какой-то современности. Именно история и есть для литературоведа то «третье измерение», которое снимает с материала расположение его на плоскости и дает ему объемность, глубину, новую перспективу. Чацкий непонятен без широкой среды молодых агитаторов своего вре­мени, ораторов, стремящихся создать общественное мнение, убежденно действующих словом, полагающих в этом именно действии свое общественное призвание и дело своей чести. Тот яркий эмоциональный тон, который ему свойственен, ха­рактеризует движение времени. «Мы ждем с восторгом упо­ванья минуты вольности святой, как ждет любовник молодой минуты сладкого свиданья»,— писал Пушкин. И такой с дер­
    жанный конспиратор, как Пестель, не мог отказаться от того же пушкинского слова «восторг», да еще добавил к нему «бла­женство», «щастие», «восхищение», когда передавал настроения декабристского круга, мечтавшего о лучшем будущем для своей родины: «Я сделался в душе республиканец и ни в чем не видел большего благоденствия и высшего блаженства для России, как в республиканском правлении. Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то, представляя себе живую картину всего щастия, коим бы Россия по нашим понятиям тогда пользовалась, входили мы в такое восхищение и сказать можно восторг, что я и прочие готовы были не только согласиться, но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершен­ному укреплению и утверждению сего порядка вещей»495.

    Этот «восторг» был особой чертою времени, чертой ранней революционности, еще не сознававшей всех великих трудностей на своем пути. Испанские революционеры присвоили себе как партийное название термин «эксальтадос» (к этой партии при­надлежал, например, Ван Гален), немецкие деятели говорили о «буре и натиске»—«Sturmund Drang»,— все это были явления, выросшие в широком смысле слова на одном историческом корню и глубоко связанные с работой вдохновенного и убеж­денного слова.

    4

    Самый способ мести старого мира новатору отнюдь не имеет того первостепенного значения, которое имеют способы борьбы самого новатора со старым миром. Важен более всего факт борь­бы с новатором, факт мести и нападения. Однако при бли­жайшем рассмотрении не безынтересен, с исторической точки зрения, и самый способ мести, которым все же следует за­няться, хотя его значение и второстепенно.

    Старый мир мстит новатору клеветой: он объявляет его сумасшедшим. Этот мотив играет важную роль в пьесе и дает концу третьего акта основное движение, сказывающееся и далее на внутреннем ходе событий последнего, четвертого, акта. Может быть, этот мотив безумия — плод вольной фантазии ав­тора или, как полагали некоторые исследователи, результат чисто литературного заимствования? Нет, и он тесно связан с окружавшей автора действительностью. В историческом плане настоящей работы существенен вопрос: возникала ли и повто­рялась ли данная ситуация в исторической реальности? Имеем ли мы дело со случайностью или с чем-то закономерно обуслов­ленным? Иначе говоря, в борьбе старого с новым на данном этапе исторического процесса пользовался ли старый мир, уже
    обреченный историей, но еще обладавший огромной властью (го­сударственной, юридической властью, властью общественного мнения «староверов» и т. д.), подобным оружием борьбы с про­тивниками?

    Оказывается, на этот вопрос можно дать утвердительный ответ. Представители старого мира этим оружием пользовались, причем двояко: с одной стороны, его использовало правитель- ство, с другой — по собственной инициативе — косное дворян­ское общество. Позднейший случай 1836 г., когда Николай I объявил сумасшедшихм П. Я. Чаадаева за «Философическое пись­мо», помещенное в «Телескопе», может быть предварен рядом «дочаадаевских» случаев. «Некто Михайло Васильев, крепост­ной человек помещика Е., был посажен, находясь в здравом рассудке, в дом сумасшедших», показывал декабрист Ф. Глинка на следствии. Позже царское правительство стало сажать в тюрьму инакомыслящих, не испытывая нужды в подобном предлоге, однако при Александре I этот прием еще неоднократно использовался. Был объявлен сумасшедшим и заключен в тюрьму юнкер Жуков, сочинитель вольнодумных стихов о сво­боде, направленных против царизма. Во время разгрома Пе­тербургского университета и затеянного Руничем «процесса» против вольнодумных профессоров, Галичу во время следствия угрожали объявить его сумасшедшим. Исследователь движения в армии в связи с восстанием Семеновского полка С. Н. Чернов замечает: «Понятно, почему она (власть) так заботливо пере­сматривает офицерский корпус, передвигает, смещает, ссылает и сажает в сумасшедшие дома отдельных его членов». Заметим заодно, что еще до чаадаевского случая, когда Сенат рассма­тривал дело участника июльской революции во Франции 1830 г. Михаила Кологривова, граф С. С. Уваров и граф Ф. А. Толстой пришли к выводу, что Кологривов «поступал, как безумный, и, как безумный, должен быть наказан». Герцен в ссылке узнает от доктора целую историю, как вятский гу­бернатор, самодур и крепостник Тюфяев, объявил сумасшедшим чиновника — брата своей любовницы, который пытался поме­шать этой связи. Чиновник, здоровый и нормальный человек, был посажен в сумасшедший дом, где и умер. Это же орудие, в руках ловких пройдох и дельцов, очевидно, использовалось как средство для получения наследства и проч. Отголосок этих случаев явственно чувствуется в реплике Загорецкого: «Его в безумные упрятал дядя-плут; схватили, в желтый дом п на цепь посадили»496.

    Наряду с этими случаями, когда объявление безумным яв­ляется орудием в руках центральной власти или даже частных лиц, имеют место и другие «дочаадаевские» случаи использова­ния этого способа борьбы самим дворянским обществом. Рас­
    пускают слухи о сумасшествии не угодного обществу лица с целью его дискредитации. Судя по рассказам Новосильцевой, такой слух был пущен о самом Грибоедове, не поладившем с барской Москвой из-за ее раболепства перед иностранцами. Безумным был объявлен и В. К. Кюхельбекер. Тенденцию того же порядка, выраженную еще в самом слабом виде, можно усмотреть в реакции соседей на деятельность Евгения Онегина как помещика — его объявляют «опаснейшим чудаком», когда он заменил легким оброком ярем старинной барщнны. Особенно
    5ке любопытен случай с декабристом Ф. Глинкой, адъютантом графа Милорадовича, петербургского губернатора. Активный член Союза Благоденствия и упорный агитатор, он был объявлен сумасшедшим за свои либеральные идеи. Глинка сам пишет, что петербургский «свет» объявил его сумасшедшим: «...так, что я должен был ездить по домам, чтоб показываться,— о сем можно спросить у Кусовых, Уваровых, у графа Толстого и у сестры графа Милорадовича, которая, встретясь со мною у графа Дивиера, глядела на меня со слезами и призналась, что уж посылала человека проведывать, до какой степени я сошел с ума, как ей о том сказал полковник NN.»497,

    Таким образом, в эпоху Грибоедова была известна и практически применялась та форма мести передовому чело­веку, которая художественно изображена в «Горе от ума». С себя ли, с Кюхельбекера ли, Глинки или еще с кого- либо нам неизвестного списал Грибоедов данную ситуа­цию Чацкого (может быть, сразу со многих аналогичных слу­чаев, типизировав ситуацию,— последнее правдоподобнее), ему не было никакой нужды читать повесть Виланда о мести аб- деритов Демокриту, чтобы ввести в комедию мотив объявления героя сумасшедшим. Для введения этого мотива надо было про­сто наблюдать русскую действительность своего времени. Дру­гой вопрос, не мог ли Виланд наблюсти форму такого же мще­ния в Пруссии семидесятых годов XVIII в.,— этот вопрос интересно было бы выяснить. Итак, даже мотив объявления новатора сумасшедшим был мотивом реальным, отражал дей­ствительность.

    Но, с точки зрения историка, важно уяснить себе, кроме этого, реальное содержание мотива о сумасшествии в самой комедии и его композиционное в ней значение. Как это ни стран­но, вопрос оказывается чрезвычайно сложным. Кажется, ясно, что слух о сумасшествии Чацкого это — месть новатору, клевета на него, форма расправы с ним. Однако привычная для нас и Даже любимая нами и общепризнанная театральная традиция Дала мотиву иную трактовку. Слух о сумасшествии Чацкого в театральных постановках (в том числе и во МХАТ’е) трак­туется как информация об истинном положении дела: да, все
    эти гости, старухи и старики, Хлёстова и Фамусов, все они искренне-де убеждены, что Чацкий действительно сошел с ума. Они в испуге шарахаются от него, они
    верят слуху о сумасше­ствии. Такая трактовка не противоречит противостоянию двух лагерей: так новы и необыкновенны излагаемые Чацким мысли, что представители старого мира поверили, что он сошел с ума. Но, не противореча идее двух лагерей в пьесе, такая трактовка все же снижает остроту ситуации: если вы знаете, что такой-то ваш знакомый действительно сумасшедший, убеждены в этом, и в разговоре с кем-либо говорите об этом знакомом как о сума­сшедшем, при чем тут клевета? Утверждение о сумасшествии станет клеветой только тогда, когда вы будете нарочно, из целей злобы, мести и т. д. распространять то, ложность чего вам за­ведомо известна. Если же ложность слуха вам неизвестна и вы верите ему, то, распространяя его, вы ошибаетесь, а не клевещете.

    С чем же мы имеем дело в комедии? С ошибочным мнением старого мира, что Чацкий безумен, или с клеветой старого мира, что Чацкий безумен? Разница существенна.

    Грибоедов исчерпывающим образом разъяснил этот вопрос в своем письме к Катенину и с точностью установил авторское понимание мотива. Разъясняя другу план и замысел комедии, указав на противоречие героя с обществом, его окружающим, Грибоедов пишет: «Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил, и все повторяют, голос обще­го недоброхотства и до него доходит». Это ясно выраженное авторское понимание отражено и в ходе действия. Прежде всего сам Чацкий правильно понимает положение: когда он в вести­бюле под лестницей узнает о распространившемся слухе, он восклицает: «Что это? слышал ли моими я ушами! Не смех, а явно злость...» Он допускает далее, что при распространении слуха нашлись и глупцы, поверившие слуху («поверили глуп­цы»), однако он возмущен вовсе не «глупостью» общества, а его злобностью, клеветничеством. Он говорит о своих врагах в по­следнем монологе— мучителей толпа, он клеймит их как «лукавых простяков», называет «в вражде неутомимыми».

    Вдумаемся теперь в аргументацию безумия Чацкого, которая дается на балу гостями. Подтверждая мнение, что Чацкий сумасшедший, Хлёстова, Молчалин, графиня-внучка, Наталия Дмитриевна и Загорецкий наперебой доказывают справедли­вость этого мнения. Какими же доводами?

    Хлёстова

    Туда же из смешливых;

    Сказала что-то я, он начал хохотать.

    Молчалин Мне отсоветовал в Москве служить в архивах.

    Графиня-внучка Меня модисткою изволил величать!

    Наталия Дмитриевна А мужу моему совет дал жить в деревне.

    Загорецкий Безумный по всему.

    Ясно, что все приведенные выше аргументы в пользу без­умия Чацкого вовсе не являются таковыми. И не просто вообще они не являются таковыми в силу своего логического содержа­ния, они несомненно не являются таковыми и для лиц, их выдви­гающих. Хлёстова, Молчалин, графиня-внучка, Наталия Дмит­риевна,Загорецкий лишь выдают эти соображения за доказатель­ства сумасшествия Чацкого. Это место ясно обнаруживает истин­ный смысл мотива о сумасшествии: клевета как оружие против новатора. Каков бы ни был ум Натальи Дмитриевны или гра­фини-внучки, они ведь не могут серьезно думать, что совет мужу жить в деревне или сравнение с модисткой есть доказа­тельство сумасшествия. И уж, конечно, Молчалин не думает, что совет не служить в архивах — доказательство того, что Чацкий помешан. Все эти лица — от Фамусова до Натальи Дмитриевны — излагают не доказательства безумия Чацкого, а просто свои мотивы недовольства Чацким, и только. Когда княгиня при разъезде говорит о Чацком: «Я думаю, он просто якобинец, ваш Чацкий!!!»—то она и вскрывает подоплеку дела. Сумасшедший не может быть якобинцем. Ее же слова: «Его давно бы запереть пора» — лишь обнаруживают истин­ный смысл клеветы.

    Стоит только восстановить авторское толкование мотива, как сразу снимается ряд несправедливых претензий, которые придирчивые критики предъявляют к пьесе. Н. К. Пиксанов в своей работе «Творческая история „Горя от умаа» даже выде­ляет специальную главу под названием «Мелкие недостатки сценария», где имеется пункт: «Несогласованности в эпизоде сплетни о сумасшествии Чацкого»498. Так, например, критики удивляются, как это Фамусов «не принимает как хозяин ни­каких спешных мер к удалению сумасшедшего, наоборот, долго и беззаботно спорит с Хлёстовой, сколько душ у Чацкого». Констатировав далее якобы «уверенность всех» в «ненормаль­ности» Чацкого, критик удивляется, как огромный монолог о французике из Бордо не прерывается ни одной ремаркой автора, регулирующей поведение толпы. Непонятно-де, как перепуганные гости смогли в конце монолога о французике из Бордо спокойно перейти к танцам и картам. Указывается,
    что, по признанию Вл. Ив. Немировича-Данченко, этот переход к танцам после ужаса, возбужденного сумасшествием Чацкого, Художественному театру «не особенно удается»499.

    Конечно, трудно «с величайшим усердием» танцовать, если рядом находится реальный сумасшедший, которого надо свя­зать. Но восстановите авторское понимание мотива: никто не поверил, что Чацкий сумасшедший, это клевета на него,—и сразу становится понятно, почему Фамусов может начать оживленный спор с Хлёстовой о числе душ, почему публика может перейти к танцам, почему не надо принимать «никаких спешных мер к уда­лению сумасшедшего»: по той простой причине, что Чацкий не сумасшедший, и это всем отлично известно. Чацкому отомстили, он наказан, он посрамлен, осмеян и унижен, даже более того,— одновременно возвеличены его антагонисты. Если новатор вовсе лишен ума, если он сумасшедший, то сторонники старого, очевидно, умны, их взгляды — образец нормальности. Удо­влетворенные, они могут начать танцовать «с величайшим усер­дием».

    Заметим, что разъяснение авторского понимания дано в пись­ме Катенину в ответ на критику пьесы. Письмо Грибоедова — результат глубокого размышления, сосредоточенного пережи­вания: «Умнейший, любезнейший Павел Александрович! Вчера я получил твое письмо, и знаешь ли, какое оно действие про­извело на меня? Я заперся на целый день, и у огонька моей печки полсутки пожил с тобою, почтенный друг... Критика твоя, хотя жестокая и вовсе несправедливая, принесла мне истинное удовольствие...» Вот в этом-то письме, всецело посвя­щенном только авторскому разъяснению комедии, и значатся слова: «Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил и все повторяют...» Н. К. Пиксанов считает необходимым вступить в полемику с Грибоедовым и заявить: «Странное утверждение. Оно высказано второпях». Это же за­мечание было бы справедливо обратить против критика500.

    5

    Итак, старый мир покарал новатора. Он отомстил ему кле­ветой, которая не только снимала какое бы то ни было значение его идейной атаки (какие уж там идеи у сумасшедшего!), не только ставила новатора в униженное и смешное положение (что, мол, слушать сумасшедшего, мелющего чепуху; Фамусов так и говорит в конце концов о Чацком: «Что он тут за чепуху молол!»), но и возвеличивала цену противной стороны, отте­няла правоту противоположных положений.

    Эмоциональная насыщенность речей героя, их высокий ло­гический строй и проникновенный тон говорят за то, что

    Чацкий убежден в силе своего слова и верит в правильность взя­той линии поведения. Однако проповедь его терпит явную неуда­чу. Он проповедывал напрасно, он не приведен к торжеству, побе* да не увенчала его усилий. Автор явно иного мнения о способе его действий, чем сам герой. Вот тут-то позиции автора и героя впервые явно не совпадают. Это — своеобразнейшая черта комедии.

    Автор доверил герою лучшие свои мысли. Он ни в малей­шей мере не хотел сделать своего героя смешным; попытки некоторых критиков утверждать противное совершенно беспоч­венны. Грибоедов создал у тысяч и миллионов читателей убеж­дение в правоте Чацкого и неправоте старого мира. Аполлон Григорьев назвал Чацкого «единственным героическим лицом нашей литературы»,— для XIX в. утверждение справедливо. Сверх этого Чацкий едва ли не единственный положительный герой, удавшийся русской литературе XIX в. Однако всей ситуацией пьесы автор породил сомнения в методе действий героя. Горячая проповедь нового не могла не иметь—и истори­чески, и в ходе пьесы, в ее внутренних закономерностях — одной цели: завоевания сторонников, создания мнения, поддерживав­шего новое. Однако ни сторонники не были завоеваны, ни мне­ния не создалось. Результат получился обратный: новатор больно столкнулся с иным «общественным мнением», сформи­рованным старым миром. Это «общественное мнение», оказалось силою старины, его опорой. Оно направлено против силы чело­веческого ума, против новых, справедливых понятий. Старый мир в совершенстве владеет механизмом, управляющим этой грозной силой; чуть понадобилась она ему — и вот это злоб­ное «общественное мнение» староверов возникло и уже катится, нарастая, как снежная лавина, знаменуя собою сплоченность лагеря. Это «общественное мнение» — одно из активных дей­ствующих лиц «Горя от ума». Оно выступает на сцену со слов Софьи: «Что мне молва — кто хочет, так и судит»,— уже ге­роиня готова бороться с ним; оно встает во весь рост в словах Фамусова: «Вот то-то, все вы гордецы! Спросили бы, как делали отцы? Учились бы, на старших глядя...» Именно оно создало оценку положения: «он — сумасшедший». Очевидно, борьба словом не приводит к цели — передовое общественное мнение в стране не создается, властвует косная старина.

    Чье это сочиненье!

    Поверили глупцы, другим передают,

    Старухи вмиг тревогу бьют,

    И вот общественное мненье!

    И вот та родина...

    В более раннем тексте это место звучало так:

    О праздный! жалкий! мелкий свет!

    Не надо пищи, сказку, бред Им лжец отпустит в угожденье,

    Глупец поверит, передаст,

    Старухи, кто во что горазд,

    Тревогу бьют... и вот общественное мненье!

    И вот Москва! — Я был в краях,

    Где с гор верхов ком снега ветер скатит,

    Вдруг глыба этот снег, в паденьи все охватит,

    С собой влечет, дробит, стирает камни в прах,

    Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность.

    И что оно в сравненьи с быстротой,

    С которой, чуть возник, уж приобрел известность Московской фабрики слух вредный и пустой.

    «Общественное мнение» уходит со сцены последним: «Ахг боже мой, что станет говорить княгиня Марья Алексевна!» Эти значительные и полные смысла слова завершают комедию. Княгиня Марья Алексевна — сильнейший рычаг «обществен­ного мнения» староверов. Княгиня Марья Алексевна, так ска­зать, «правит миром»501.

    Чацкий, горячо убежденный, что «нынче свет уж не таков», и в том, что общий смех держит «в узде» охотников поподли­чать, явно рассчитывает на уже создавшуюся силу нового «об­щественного мнения». Однако вопрос переворачпвается —Гри­боедов думает иначе, чем Чацкий: никакого нового обществен­ного мнения как решающей силы — нет, наоборот, торжествует «общественное мнение» староверов. Этот перевернутый тезис героя об общественном мнении также одно пз доказательств несовпадения авторской точки зрения и точки зрения героя.

    Расхождение позиций героя и автора уже рассматривалось в критической литературе. Первый подметил это и гениально расшифровал А. С. Пушкин: «Чацкий совсем не умный человек — но Грибоедов очень умен»,— писал Пушкин кн. П. А. Вязем­скому 28 января 1825 г. В письме к А. Бестужеву от конца января того же года из Михайловского Пушкин подробно развивал ту же мысль: «Теперь вопрос: в комедии „Горе от ума“ кто умное действующее лицо? ответ: Грибоедов. А знаешь ли, что такое Чацкий? Пылкий, благородный и добрый малый, проведший несколько времени с очень умным человеком (именно с Грибоедовым) и напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что говорит он — очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непроститель­но. Первый признак умного человека — с первого взгляду знать, с кем имеешь дело, и не метать бисера перед Репетило- выми и тому подобными». Правда, сам Пушкин в Кишиневе
    за столом у Инзова три года тому назад проповедывал перед первыми случайно попавшимися чиновниками и «кричал» против правительства во всех кофейнях. Но теперь были иные времена.

    Совершенно ясно: Пушкин полагает, что высказываемые Чацким мысли — правильны: «все, что говорит он — очень умно». Но Чацкий осужден не за содержание своих речей, а за их адрес, иначе говоря, за способ своего действия. Он мечет бисер перед Фамусовым и Скалозубом. К чему это? Так думал Пушкин в 1825 г.

    Вопрос этот занимал и Аполлона Григорьева: «Чацкий ме­нее, чем вы сами, верит в пользу своей проповеди, но в нем желчь накипела, в нем чувство правды оскорблено. А он, кро­ме того, влюблен». Но и это объяснение не снимает замеченной Пушкиньш разницы в позициях автора и героя, в их оценках положения502.

    Грибоедов явно показал неудачу проповеди Чацкого, а через это разоблачил и отбросил надежды на дворянское обществен­ное мнение, которое может-де перевернуть мир. Нет, в этом надо усомниться,— не может этого сделать дворянское «обще­ственное мнение»! В силу этого внезапно снимается сама ос­новная общественная функция проповеди, во имя которой ею, проповедью, занимались сотни молодых ораторов из Союза Благоденствия и их друзей. Авторская позиция в комедии — отнюдь не энтузиастическое отношение к тактике воздействия словом, проповедью на косное дворянское общественное мнение.

    Рожденная из глубины передового общественного течения эпохи, задуманная в эпоху энтузиастического отношения к смелой агитации словом, комедия в процессе своего создания вдруг сняла эти установки на проповедь и, сохранив самое вы­сокое согласие с правотою излагаемых героем мыслей, осудила всем ходом действия и исходом интриги принятый героем спо­соб действия. Она доказала несостоятельность способа.

    Как это могло случиться? История помогает нам раскрыть процесс, в котором произошло это расхождение позиций героя и автора. Герой как бы задержался на старых позициях, автор же пошел далее, вместе с общественным движением.

    Когда еще в 1818 г. Пестель, учитывая реакцию дворянства на самое умеренное предложение в речи кн. Репнина, разочаро­вался в возможности опоры на дворянство, в завоевании боль­шинства дворянства на сторону новых идей, когда декабристы пришли к выводу, что «нельзя будет к тому дворянство скло­нить»,— тут уже был зародыш новой тактики, мысль работала над новым способом действия. Хотя члены Союза Благоден­ствия усердно «гремели» против диких учреждений — па­лок, Аракчеева и проч.,— упомянутые дикие учреждения
    продолжали существовать и властвовать. Пестель не был согла­сен с тактикой воздействия на мнение, но это сомнение еще далеко не сразу овладело членами тайного общества. Однако сомнения в правильности избранной тактики все отчетливее и отчетливее проявлялись в идеологии декабризма. Революционная ситуа­ция в Европе и процессы по существу аналогичные, хотя и не достигшие той же степени интенсивности в России, были почвой, на которой росло сомнение. Декабристы рассчитывали, что об­щественное мнение в стране будет готово через
    двадцать лет, а в это время в Европе уже пахло революционной грозой, уси­ливалось движение и в России, восставал — невиданное дело!— старейший лейб-гвардии Семеновский полк. Настроение стано­вилось все напряженнее. «Многие притеснительные постановле­ния правительства... явно порицались членахми Союза Благо­денствия, чрез что во всех кругах петербургского общества стало проявляться общественное мнение... Многие стали рассуждать, что вокруг их делалось... зато другие жаловались, что тайное общество ничего «не делает, по их понятиям создать в Петербур­ге общественное мнение и руководить им была вещь ничтож­ная»,— так пишет Якушкин 503.

    Иначе говоря, отношение к формированию общественного мнения стало дифференцироваться в декабристской среде. На­шлись и сомневающиеся. Декабристов томило сознание, что «время не сближает их с целью». Сомневающимся в правиль­ности старой тактики «хотелось бы от общества теперь уже более решительных приготовительных мер для будущих действий». На петербургском совещании 1820 г. тайное общество переме­нило свою программу на республиканскую, объединив всю руководящую группу тайного общества на этой радикализи­рованной программе.

    В 1821 г. Союз Благоденствия был ликвидирован на москов­ском съезде. Под этой конспиративной формой руководящая группа декабристов провела отсев слабых элементов от органи­зации. На вопрос, как действовать, дается уже иной ответ: силою оружия. У этого ответа есть вариант: «посредством войск». «Граждане! тут не слабые меры нужны, а решительность и внезапный удар»,— эти слова речи, записанной в бумагах Вл. Раевского, отражают уже новую точку зрения на «средства». Эти слова в корне противоречат репетиловскому тезису: «Но го­сударственное дело: оно, вот видишь, не созрело, нельзя ж© вдруг». Нет! Можно «вдруг»,— нужна решительность и вне­запный удар. Иными словами — нужно открытое революцион­ное выступление.

    Старый член тайной организации, декабрист Матвей Му­равьев, в своих показаниях чрезвычайно ясно раскрывает эту эволюцию тайного общества. Основная задача у всех, сменяв­
    ших друг друга декабристских обществ была одна: «Цель одна была — введение представительного правления. Первое об­щество надеялось достичь ее распространением просвещения, а после, т. е. Северное и Южное общество,—
    посредством силы». Позиция заговорщиков коренным образом изменилась. Декабрист Юшневский, например, был недоволен молодыми офицерами: «Они только в комнатах рассуждают, а не дело де­лают, а надобно меньше говорить, а дело делать и действовать». Это была существенно новая точка зрения5о4.

    В одной из предыдущих глав (VII), освещающей кавказский период жизни Грибоедова, приведен материал, позволяющий заключить, что в период своего общения с Кюхельбекером Гри­боедов не испытывал ни застоя, нп движения назад. Его миро­воззрение двигалось вперед и радикализировалось со всей об­щественной средой, его окружавшей. Можно предположить, что именно в эту зиму 1821/22 г. в Тбилиси и обозначилось это внутреннее отодвижение позиции автора от позиции героя. Убеждение в правоте взглядов героя осталось и закрепилось, это чувствуется в горячем, эмоциональном тоне монологов Чацкого, в твердом авторском убеждении в правильности изла­гаемых героем мыслей. Но позиция скепсиса по отношению к массе косного дворянства, это декабристское «нельзя будет дворянство склонить» — уже проникает в сознание. Вопрос о формировании общественного мнения предстает в новом свете. Авторская позиция в «Горе от ума» радикализировалась: Гри­боедов глубоко усомнился в надеждах на формирование дво­рянского общественного мнения, отверг надежды на него как на силу, преобразующую родину.

    Таким образом, применяемые Чацким способы воздействия на действительность не кажутся правильными автору, Гри­боедову. Он не считает их эффективными, на практике показы­вает своему герою — Чацкому, что они не приводят к цели. А цель сама по себе правильна! Завоевать своей родине «сво­бодную жизнь», разрушить угнетательский крепостной строй, вывести страну из крепостнической косности на широкий про­стор передового развития! Это ли не великая задача? Но до­стигать ее надо другими, более действенными способами.

    Позиция Грибоедова в этих вопросах яснее раскрывается при анализе образа Репетплова. Этот анализ является непо­средственным продолжением тем, поставленных в настоящей главе. Существо дела состоит в том, что Грибоедов, как и Пуш­кин, смотрит на тактику героя с высоты позиций, завоеванных позднейшим развитием общественного движения. Образ дей­ствия героя возник на ступени раннего декабризма. Новая же авторская оценка образа действий героя возникает на более позднем этапе общественного движения, когда оно сменило
    тактику борьбы, задумалось над более глубоким пониманием сил, управляющих общественным развитием, несколько при­близилось к вопросу о роли народа. Комедия писалась на протяжении длительного времени и не могла не отразить в себе изменений, протекших между исходным отношением автора к своему герою и последующей эволюцией авторского сознания.

    Жизнь шла вперед, зрела и развивалась, рождая новые идеи, новое понимание действительности. И волны этого нового по­нимания мощно набегали из широкого жизненного простора на творимую автором комедию. Даже песок на морском берегу хранит на себе волнистый рисунок прибоя. Комедия должна была запечатлеть на себе глубокие движения изменяющейся

    ЖИЗНИ.