|
|
|
Если бы, объединяя эти статьи, отобранные среди стольких других, я задался целью воздвигнуть себе нечто вроде памятника, я подыскал бы сборнику другое название. Смастерив за свою жизнь (и рассчитывая смастерить еще) некоторое количество грузной мебели для меблировки истории — достаточное для того, чтобы заслонить, хотя бы временно, иные из голых стен во дворце Клио,— я назвал бы «Моими стружками» эти древесные обрезки, вырвавшиеся из-под рубанка и подобранные под верстаком. Но я затеял этот сборник вовсе не для того, чтобы похвастаться повседневным своим ремеслом, а чтобы принести кое-какую пользу своим товарищам, особенно самым молодым. Выбранное заглавие, стало быть, должно напомнить о том, какие качества бойца я сохранил в течение всей своей жизни. «Мои сражения»? Конечно, нет: я никогда не сражался ни за себя, ни против кого бы то ни было, если иметь в виду определенные личности. «Сражаться за историю» — другое дело. Именно за нее я всю жизнь и сражался.
|
|
|
|
ЛЮСЬЕН ФЕВР
Перевод
А. Л. БОБОВИЧА, М. А. БОБОВИЧА и Ю. Н. СТЕФАНОВА
Статья А. Я. ГУРЕВИЧА
Комментарии Д. Э. ХАРИТОНОВИЧА
|
ИЗДАТЕЛЬСТВО 'НАУКА' М О С К В А • 1991
|
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ «ПАМЯТНИКИ ИСТОРИЧЕСКОЙ МЫСЛИ»
К. 3. Лшрафян, Г. М. Бонгард-Левип, В. И. Буганов (зам. председателя), Е. С. Голубцова, А. Я. Гуревич, С. С. Дмитриев, В. А. Дунаевский,
В. А. Дьяков, М. П. Ирошников, Г. С. Кучеренко, Г. Г. Литаврин>
А. П. Новосельцев, А. В. Подосинов (ученый секретарь),
Л. Н. Пушкарев, А. М. Самсонов (председатель),
В. А. Тишков, В. И. Уколова (зам. председателя)
|
Ответственный редактор А. Я. Гуревич
|
МАРК БЛОК И СТРАСБУР
|
ВОСПОМИНАНИЯ О ВЕЛИКОМ ИСТОРИКЕ
Первая наша встреча в Страсбуре произошла, насколько мне помнится, в октябре 1920 года на первом факультетском собрании — одном из тех, от которых остается впечатление восторженного порыва и бескорыстного душевного пыла. Нас было человек сорок, почти все прибыли буквально накануне, едва успев расстаться с мундирами и уже как-то чисто по-французски стыдясь своих боевых наград и званий. Мы были, разумеется, преданными сынами Франции — мы целых четыре года доказывали это с оружием в руках,— но теперь нам предстояло стать верными слугами истерзанного войной Эльзаса, чье доброе духовное здравие, как мы были уверены, в немалой степени зависело от нас и от наших усилий. И в то время как под блестящим председательством совсем еще молодого в ту пору Этьена Жильсона мы договаривались об избрании декана — уже заранее, впрочем, намеченного нами, как это всегда бывает во французских университетах,— мы, еще не зная своих коллег в лицо, принялись знакомиться. Мы устремлялись навстречу друг другу с такой искренней непосредственностью, какой потом нам уже никогда не суждено было ощутить. Каждый из нас вкладывал свой кирпичик — тщательно, с толком и умом отобранный — в прекрасное здание дружбы и взаимной преданности.
Марк Блок, родившийся в Лионе 6 июля 1886 года, был одним из наших младших товарищей. Мне он казался сущим юнцом. Впрочем, сорокалетнему человеку всегда кажутся молодыми те, кто едва перевалил за тридцать. Я видел его и куда более юным — то было в 1902 году на улице Алезии, в доме его отца, Гюстава Блока, замечательного педагога, человека грозного и в то же время приветливого; он с блеском преподавал древнюю историю в Высшем педагогическом училище на улице Ульм; не я один считаю его наставником своей молодости... От той мимолетной встречи у меня осталось воспоминание о стройном подростке с блестящими умными глазами и застенчивой улыбкой — в ту пору его несколько затмевал старший брат, будущий первоклассный медик. Теперь же я видел перед собой молодого человека, отмеченного печатью четырех лет войны, четырех жестоких лет, полных славных деяний, о которых свидетельствовали четыре благодарности в приказах, справка о ранении и орден Почетного легиона — словом, весь этот непременный в те годы багаж французского воина. Он только что женился, и его брак с юной особой, столь же склонной к самоотверженности, сколь не расположенной к показной аффектации, с самого начала стал глубоко человечным и прекрасным союзом, который он поддерживал до последнего своего часа. Устроив личную жизпь, Марк Блок, однако, еще не нашел себя как историк. Его отец, его
|
наставники из Высшего педагогического училища (в Страсбуре он встретился с главным из них, тем, кто когда-то открыл ему дверь в средние века,— с нашим дорогим Кристианом Пфисте- ром), его заграничные поездки — и, в частности, тот год, что он провел в Берлине и Лейпциге у Бюхера и Гарнака,— вся эта долгая и тщательная подготовка была наилучшим залогом того, что на историческом поприще ему предстоят великие свершения. Но какие? Он все еще колебался в поисках выбора, завершая свою диссертацию «Короли и сервы, глава из истории Капетин- гов», небольшую работу, вышедшую в 1920 году. Он поехал защищать ее в Сорбонну; вернулся, разумеется, с наилучшими отзывами. И, разделавшись с трудом, который в конечном счет$ был для него скорее обязанностью, чем внутренней необходимостью, занялся свободным определением своей научной судьбы.
Уже в этой диссертации Марк Блок поставил перед собой серьезную, крайне серьезную проблему психологической и социальной истории. Он не принадлежал к числу тех, кто занимается историей точно таким же образом, как их бабушки занимались вышиванием: для препровождения времени и оправдания своих титулов. Он уже размышлял над своим «ремеслом историка» 4. Раздумывал над датами и — недаром он был историком-юри- стом — правовыми институтами. Занимался всем этим не только как юрист, но и как социолог: его увлекала школа Дюркгейма. Он питал живой интерес ко всем проявлениям коллективных верований в истории. Именно от них он отталкивался, изучая проблему свободы в средние века. Судя по старинным текстам, разница между свободными и несвободными была в ту пору разительной. В чем же состояла ее суть? Что на самом деле означало для «средневековых людей» (формула, кстати сказать, столь же нелепая, сколь и общераспространенная) это полное глубокого смысла слово СВОБОДА? Вопрос сложный, трудный для разрешения, но сама его отчетливая постановка столь молодым ученым — это уже кое-что.
Впрочем, в то время Блока увлекали и другие исследования. Исследования, в сущности, того же порядка. Мысль о том, чтобы заняться ими, пришла ему в голову, когда он беседовал со своим братом-медиком, человеком крайне откровенным и любознательным. Речь зашла о королях-чудотворцах — такая проблема не могла не заинтересовать историка, изучающего коллективные верования. Посвященная ей книга Блока2 редкостна по своим достоинствам; это подлинный перл среди изданий страс- бурского филологического факультета, а кроме того, едва ли не первое из этих изданий. Я часто говорил Блоку, что это рдна из самых любимых мною его книг,— и он был признателен мне за столь благосклонный отзыв о его, как он выражался, «увесистом детище». Когда подумаешь, во что подобная тема могла бы обратиться под неуклюжим пером какого-нибудь наивного обожа
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
теля чудес, яснее сознаешь проявившиеся в этом по-юпошески сумбурном, но содержательном произведении духовные качества настоящего историка, одного из тех, что воскрешают людей прошлого не затем, чтобы журить-и поучать их с высоты собственных достижений, а для того, чтобы постараться их понять.
В университете наши семинары были по соседству. Мы работали дверь в дверь. И двери эти всегда оставались открытыми: не мбгло быть и речи о том, чтобы медиевисты чурались новейшей истории, а специалисты по новому времени сторонились средневековья. Наши студенты переходили из одной аудитории в другую — и мы вслед за ними. Часто мы с Блоком возвращались домой вместе: центральный тротуар аллеи Робертсо был свидетелем наших бесконечных прощаний и расставаний, провожаний и перепровожаний — все это несмотря на разбухшие от книг портфели, которые оттягивали нам руки„ Мы подолгу беседовали, обменивались мнениями, размышляли — и в результате Блок мало-помалу начал склоняться на сторону новых направлений, которые я пытался наметить еще в 1911 году в своем объемистом сочинении, относившемся к истории скорее социальной, чем экономической, и скорее экономической, нежели религиозной и политической3.
История, хранившая добрый запах земли, деревни, пахоты и жатвы,— эта история вовсе не отталкивала такого завзятого горожанина, каким был Блок, родившийся в дымном Лионе, воспитанный в каменной пустыне Парижа и не питавший, казалось, никаких пристрастий к провинции, к своему родному углу.
Как и многие среди нас, его сверстников или старших собратьев, он испытал сильное влияние той географии, которую Видаль де ла Блаш — выдающийся и оригинальный ученый, человек редкой культуры и редчайшей широты ума — незадолго перед тем возвел в ранг первостепенной дисциплины. Суть географии не выскажешь, разумеется, в двух словах, но для многих молодых французов, томившихся в угрюмых и неуютных аудиториях, чьи стены были выкрашены понизу бурой, а поверху грязно-охристой краской, где над склоненными головами мертвенно чадили удушливые газовые рожки (вплоть до 1900 года, а то и позже сей источник мигрени полновластно царил во всех наших лицеях и школах),—для этой молодежи география была чем-то вроде глотка свежего воздуха, прогулки за город, возвращения домой с букетами дрока и наперстянки — прогулкой, промывающей глаза и прочищающей мозги, позволяющей ощутить превосходство реальности над любыми абстракциями.
Все это к тому, что наш друг Анри Берр, руководитель «Журнала исторического синтеза», служившего для нас своего рода троянским конем, с помощью которого мы проталкивали в печать столько необычных и дерзких новинок,— Анри Берр затеял в начале 1900-х годов серию под названием «Монографии о про
|
винциях». «То, что сделано, и то, что еще предстоит сделать»,— гласил девиз на обложках этих многообещающих книжек. Мне было поручено подготовить монографию о Франш-Конте. Блок последовал моему примеру и написал «Иль-де-Франс», замечательную работу, как, впрочем, и все, что выходило из-под его пера. В ней уже чувствовалось его призвание специалиста по аграрной истории. И не было ничего удивительного в том, что этот молодой ученый, искавший собственное поприще, в конечном счете обратился к исследованию земельных и крестьянских проблем. Я говорю так, ибо ненавижу термин «аграрная история». В нашей корпорации насчитывалось уже немало «аграрных историков». Но то были любители юридических категорий, довольствовавшиеся, подобно знатокам феодального права в XVIII веке, классификацией средневековых общин (а средневековье в крестьянской среде продолжалось — не будем об этом забывать — по меньшей мере вплоть до ночи 4 августа) Когда же требовалось обнажить живую реальность, скрытую за этой паутиной абстракции, поставить позитивные, конкретные, человеческие проблемы духовного мира крестьян, их образа жизни, моральных и физических тягот, оплаты их труда и т{ш далее, когда требовалось выпутаться из привычных абстрактных представлений,— они пасовали. Не делали ни шагу вперед. То было время (да и минуло ли оно, несмотря на все наши усилия?) — то было время, когда крестьяне, взяв на подмогу какого-ни- будь нотариуса, пахали не пашни, а одни только картулярии.
Отсюда отвращение, которое внушала ему подобная история, отсюда его желание, его потребность «обратиться к земле», распахнуть окна аграрной истории на живую деревню-кормилицу, поведать о нуждах крестьян, их чувствах и потаенных мыслях, покончить с пассивным раскладыванием пасьянса и всевозможных псевдоюридических этикеток. Всеми этими соображениями Блок начал делиться со мной уже давно. Я по мере сил поощрял его желание двинуться по этому пути. И, желая оставить за ним полную свободу действий, решил, что сам я больше не буду работать в этом направлении. К чему дублировать исследования, когда подлинно квалифицированных специалистов так мало, а фронт работ так широк?
Словом, Блок принялся за дело. С той скрупулезной методичностью, с тем усердием, на которых держалась вся его деятельность. Он всегда умело пользовался текстами. Но в первое время его внимание привлекали прежде всего отечественные письменные источники, французские картулярии. Однако и ход развития его собственных мыслей, и влияние Анри Пиренна — в 1921 году Блок вместе со мной слушал в Брюсселе потрясающий доклад о сравнительной истории, прочитанный этим удивительным человеком, столь простым при всем своем величии,— и тезисы знаменитого историка наложились в его сознании на
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
соображения и установки, уже неоднократно высказанные по этому поводу ученым-лингвистом Антуаном Мёйе. Ход развития его собственных мыслей, обогащенный столькими заманчивыми и плодотворными тезисами, привел моего друга к заключению, что сельская история Франции не является самодовлеющей областью, что решение многих проблем, десятилетиями висевших в воздухе и передававшихся от одного историка к другому, находится, по всей вероятности, вне Франции и что именно там его следует искать, вооружившись предварительно всем необходимым для этих нелегких поисков. Блок как следует к ним подготовился. Выучил несколько языков, как новых, так и старых, вдобавок к немецкому и английскому, с которыми уже был знаком. Обрел некоторые познания в русском, фламандском н древнескандинавском и основательные — в старонемецком, чтобы иметь возможность самостоятельно погрузиться в крайне интересную литературу. Столь же основательно занялся он и старосаксонским — этого требовало изучение нордических 5 обществ по ту сторону Ла-Манша. В то же самое время начал он приобщаться и к реальным сторонам сельской жизни. К особенностям севооборота. К технике корчевания и расчистки почвы, к технике пахоты и жатвы. И открыл для себя ту необъятную область позональных переписей и планов, крупнейшим французским исследователем которой ему суждено было стать впоследствии.
Пестрая чересполосица полей и культур, яркие и контрастные цветовые пятна, приведшие бы в восторг Ван Гога. А за всем этим — масса исторических проблем. Проблем невероятно сложных, но заманчивых. Заслуга Блока в том, что он заметил их, а заметив, решительно вторгся в этот новый мир и открыл его для всех. Вошел в него как исследователь действительности — как толкователь жизни. Почему, к примеру, в одной области все земельные наделы вытянуты в длину? А в другой — квадратны и массивны? Отчего здесь царит единообразие, -а там — полнейшая неразбериха? Почему здесь поля огорожены зарослями густого кустарника или рядами деревьев, растущих на высоких межевых полосах? И почему в другом месте угодья ничем не разграничены, лишены изгородей, голы, почему на них не увидишь ни деревьев, ни кустов? Когда в этих долах изредка поднимается ветвистый могучий дуб, он тут же становится известным и почитаемым; сколько-нибудь приметная липа, грушевое или ореховое дерево заносятся на карты Генерального штаба и служат на них ориентиром для всей окрестности. Мы равнодушно взираем на все эти мелочи. Мы настолько к ним присмотрелись, что уже и не замечаем их. Здесь, как и повсюду, нужно заново учиться искусству удивления. Благотворного удивления, без которого нет любознательности, а следовательно, и науки. Блок постиг это искусство. И сколько открытий удалось ему попутно сделать! Ибо стоявшие перед ним проблемы
|
могли, оказывается, проясниться с помощью географии. Возьмем проблему огороженных и открытых полей: не следует ли для ее решения учитывать структуру почвы и подпочвенных образований, особенности климата, водный режим и десятки других факторов «землеустройства»? Германия протягивала толкователю великой книги полевых культур иной ключ для раскрытия этой загадки — массивный ключ этнографии, ту самую отмычку, которой давно уже и на виду у всех орудовал старина Мейцен *. А разве сельскохозяйственная техника не могла сказать здесь своего слова? Как в самом деле они обрабатывались, эти столь несхожие друг с другом поля? При помощи каких орудий, инструментов, машин? И разве сам факт употребления этих орудий, инструментов, машин не может служить, хотя бы отчасти, объяснением проблемы?
Трудность состояла не в том, чтобы вникнуть во все эти многоразличные способы объяснения — географические, этнические, сельскохозяйственные, технические. А в том, чтобы не пытаться выстроить их в очередную блестящую систему. Чтобы избежать абстрактного и выхолощенного эклектизма, находящего свое оправдание в пресловутой широте взглядов. Чтобы прежде всего быть историком. Не отворачиваться ни от действительности, ни от предвзятых идей. Смотреть им прямо в лицо. Уметь обращаться к текстам. И вопрошать эти исписанные поля точно так же, как и поля вспаханные,— не теряя из виду столь излюбленного Блоком определения: «История — это наука перемен». Я — при своей ненависти к абстракциям — сказал бы несколько иначе: «История — это наука о переменах». Стало быть, разница между замкнутым и открытым характером угодий, между open fields (открытыми полями] и enclosure [огороженными] все-таки не обусловлена божьей волей, не является вневременным установлением провидения. Заглянем в прошлое — на пять, десять или двадцать веков: быть может, там все-таки обнаружатся неприметные и скромные причины этого явления — и мы поймем, почему бретонские поля без оград и рвов так похожи на поля Шампани.
Итогом всего этого был цикл лекций, прочитанный Марком Блоком в Осло, в Институте сравнительного исследования культур. Институте, словно бы созданном именно для него, скроенном, так сказать, по его мерке. Эти лекции, посвященные аграрной истории Франции, имели огромный успех. И тотчас же по возвращении домой, довольный не столько тем, что ему удалось отыскать собственный путь, сколько этим успехом, увенчавшим все его усилия, Блок переработал свои лекции, дополнил и уточнил их. Так родилась книга с несколько длинноватым, но выразительным названием «Характерные черты французской аграрной истории»—она вышла из печати в 1931 году одновременно в Париже и Осло. Блок посвятил ее памяти Эмиля Беша, одного
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
из своих школьных друзей, умершего после долгой болезни,— жест, характерный для всего нашего поколения: все мы, открыто или в глубине души, с законным основанием посвящали частицы своего труда друзьям юности, которые были свидетелями наших мечтаний и свершений, которые помогали нам вынашивать наши заветные мысли, как мы, в свою очередь, помогали им...
Книга быстро стала классической. Но вовсе не в том смысле, который придают этому слову, говоря об учебном пособии. Мой друг Жюль Сион, не забывая о сильном впечатлении, которое она не него произвела, тем не менее замечал, что было бы хорошо, если бы лет через тридцать она полностью устарела и стала бесполезной. Нужно быть историком, чтобы понять, каким образом такое пожелание может совмещаться с восхищением той или иной книгой по истории. Книгой, вовсе не претендующей на то, чтобы дать застывший, вневременной, мертвенный образ действительности, как это свойственно учебникам; книгой, нисколько не похожей на кубик желатина, который в один прекрасный момент растечется, так и не успев никого насытить. Книгой, побуждающей к мыслям, поискам, находкам. Книгой, чьи основные выводы, постоянно пересматриваемые и обновляемые, изменяются вследствие прогресса, ею же самой вызванного. Ибо каждый вывод должен быть пересмотрен — и в первую очередь самим автором.
Нужно плохо знать Блока, чтобы вообразить, будто он был раз и навсегда удовлетворен своим произведением и отныне занимался лишь тем, что яростно отстаивал заключенные в нем выводы. Блок не был поставщиком систем. Он был искателем. «Характерные черты» были для него не самоцелью, а, скорее, отправной точкой.
В 1928 году он поделился со мной одним замыслом. Дело в том, что сразу же после окончания войны, едва успев демобилизоваться, я загорелся идеей создания толстого международного журнала, посвященного экономической истории. Мне представлялось, что руководить им должен Пиренн, чей авторитет в данной области был неоспорим, а себя я готовил к роли ответственного секретаря этого издания. Проекты мои зашли достаточна далеко, и Пиренн живо ими заинтересовался. На международном конгрессе историков в Брюсселе я изложил их перед несколькими компетентными учеными, среди которых был сэр Уильям Эшли. Была сформирована соответствующая комиссия. Пиренн счел за благо ознакомить с моей затеей кое-какие женевские организации. В итоге предполагаемый журнал увяз в топких берегах озера Леман7. Изрядно разочарованный, я расстался со своими идеями и планами. И вот в одно прекрасное утро Блок предложил мне свою помощь, чтобы снова взяться за их осуществление. Однако учитывая мой горький опыт, он имел в виду создание отечественного журнала, выходящего при широ
|
ком международном участии. Я поддержал эту мысль, уверив Блока, что, как только издание встанет на ноги, я всячески буду содействовать его дальнейшему существованию, но лишь из-за кулис, в качестве простого сотрудника. Судьба распорядилась иначе. Столкнувшись с издательскими трудностями, Блок призвал меня на помощь, предложил заняться делами вплотную. Мы объединили усилия, и нам удалось наладить выпуск «Анналов экономической и социальной истории», чему немало способствовала широта взглядов нашего издателя Макса Леклерка, с которым нас свел (мне приятно лишний раз об этом напомнить) Альбер Деманжон. Решение было принято. Пути к отступлению отрезаны. С той поры я вместе с Блоком сделался ревностым служителем и поставщиком материалов для этого журнала, главную редакцию которого мы решили открыть в Страсбуре,— одно время он, ко взаимному нашему удовлетворению, именовался «Страсбурскими Анналами». Именно «Анналы», наши «Анналы», и стали для Блока, только что выпустившего в свет свои «Характерные черты», желанным орудием непрестанного пересмотра, неутомимой переработки, постоянного и последовательного углубления проблем, поднятых в его замечательной книге.
Среди разделов нашего журнала была рубрика, посвященная землеустройству, поземельным планам, сельскохозяйственной технике и всевозможным отражениям этих тем в гуманитарной истории — отражениям, способным заинтересовать таких столь непохожих друг на друга людей, как Жюль Сион, которого я только что упоминал, как Альбер Деманжон, скрывавший свою привязанность к нам под маской ворчливого нелюдима, как Ар- бос и Мюссе, Алике и Дион; я уж не говорю об Анри Болиге, который был е Страсбуре нашим каждодневным помощником и добрым советчиком, неизменно основательным и надежным...
Что за славные то были годы — тридцатые годы в Страсбуре! Славные годы яростного, самоотверженного и плодотворного труда. И что за невероятное стечение благоприятных обстоятельств способствовало успеху этой работы! Я имею в виду прежде всего дружеские связи, не только отличавшиеся горячей сердечностью, но и служившие источником взаимного соревнования. То была пора, когда дорогой наш Шарль Блондель писал «Введение в коллективную психологию», свой шедевр, небольшую книжку, ставшую одной из величайших книг нашего времени, сочинение, столь родственное нам по духу, что мы могли бы считать его своим, если бы его словесная ткань и форма (как всегда, удивительно изящная) не принадлежали Блонделю, и только Блонде- лю. А рядом с ним (упомяну главным образом тех, кто умер: их список уже достаточно обширен) — целая армия лингвистов, начиная с милейшего Эрнеста Леви, непревзойденного знатока старого Эльзаса, его обычаев, его нравов, его фольклора — не говоря
|
Люсьен Февр. Вой за историю
|
уж о мебели и антикварных безделушках,— и кончая когортами наших германистов, англистов, славистов... Вам встретилась какая-нибудь филологическая тонкость в средневековом тексте? Эрнест Хёпфнер тут же придет к вам на подмогу. Вы наткну;- лись на археологическую загадку? П. Пердризе поспешит раскрыть перед вами неисчерпаемую сокровищницу своих знаний. Хотите получить справки по литургии, теологии, истории церковных догматов? Страсбурский теологический факультет незамедлительно предложит вам свои услуги. У вас есть вопросы по каноническому праву? Обратитесь к Габриелю Лебра, к его живой и богатой эрудиции. Ибо ни Блок, ни я, ни остальные наши коллеги не замыкались в стенах нашего факультета, каковы бы ни были его богатства, какой бы активной, в частности, ни была деятельность группы историков, руководимых Андре Пиганьо- лем, Э. Перреном и Жоржем Лефевром, которые, к нашей с Блоком большой радости, пришли работать на факультет после смерти Паризе. Посещали нас и временные гости. Самым выдающимся и самым деятельным из них был, без сомнения, великий Силь- вен Леви — окончив курс лекций в Коллеж де Франс, он по собственной воле приезжал на несколько месяцев в Страсбур. Он был, как известно, индологом, но, помимо, этого и прежде всего, он проповедовал любовь к Франции, ко всему, что есть в ней щедрого, благородного и человечного. Что же касается Пиренна, то он никогда не наведывался в Страсбур, не дав о себе знать Блоку и мне. А порой даже читал нашим студентам лекции, позволявшие им воочию убедиться в неоспоримой широте его ума. Словом, нас окружали звезды первой величины. А фоном этому созвездию служила наша библиотека, восхитительная национальная библиотека Страсбурского университета, чьи манящие взор сокровища всегда были у нас под рукой,— несравненный рабочий инструмент, единственный во Франции. Если кому-либо из нас удалось оставить след в науке, он обязан этим — хотя бы отчасти — Страсбурской библиотеке. Ее неисчислимым богатствам, которые только и ждали исследователя.
Страсбурские ученые принимали гостей. И сами были желанными гостями. Я уже говорил, что перед тем, как выпустить в свет свои «Характерные черты», Блок ознакомил с ними нор- вежскую публику. В то же время он активно и достойно представлял Францию в Брюсселе, Генте, Мадриде, Лондоне и Оксфорде — особенно в Лондоне, где перед компетентной аудиторией Лондонской школы экономики был прочитан блестящий доклад на одну из самых излюбленных его тем: «Французская сеньория и английский манор» 8. И повсюду слушателям дано было ощутить его творческую силу, самобытность и острый ум. Когда же в серии «Эволюция человечества» один за другим вышли два тома его «Феодального общества», стало ясно, что он окончательно выиграл партию, за которую взялся. Мы поняли, что среди нас
|
появился великий историк. Точнее сказать — великий европейский историк. Ибо неоспоримо, что история средневековых об' ществ, породивших наше собственное общество, может изучаться только в европейских рамках. Ведь Европа — в наиобычнейшем значении этого слова — родилась именно в средние века, родилась благодаря сближению нордических элементов, дотоле остававшихся вне сферы притяжения Рима, и элементов средиземноморских, распавшихся и разъединенных вследствие падения Империи. Поэтому понятно, что он, столь активно ратовавший еще в 1928 году «За сравнительную историю европейских обществ», оставивший наброски неоконченной «Истории Франции в рамках европейской цивилизации»,— понятно, что он, прослеживая эволюцию «Феодального общества», не мог довольствоваться одними только французскими текстами и французскими данными. Он знал, что в подобных исследованиях границы ничего не значат, что если поместья в Иль-де-Франс в общих чертах схожи с рейнскими поместьями, то поместья Лангедока представляют из себя нечто совсем иное; что если можно сравнивать между собой такие типы городских поселений, как Амьен, Гент или Кёльн, то невозможно отыскать черты, роднящие их с Марселем, Флоренцией или Генуей; он знал, что аграрная система деревень Шампани в общем сопоставима с той же системой саксонских деревень, но отличается от системы Бретани или Лангедока. И все это чревато далеко идущими последствиями. Тот факт, что во Франции, Германии и Англии начиная с XII века зародились три совершенно разных понятия о социальной иерархии, объясняет многие особенности дальнейшей судьбы этих стран9. Мы видели, как терпеливо, как настойчиво запасался Марк Блок всем необходимым научным инструментарием. Инструментарием, который в руках умелого мастера оказался совершенным. Свидетельство тому — две замечательные книги, произведшие на нас столь глубокое впечатление.
Марк Блок уже не был страсбурцем, когда вышел его двухтомник «Феодальное общество». Отставка Анри Озе, заведовавшего кафедрой экономической истории в Сорбонне, позволила ему вернуться в Париж, где к тому времени мало-помалу собралось столько его верных друзей и сотрудников. Никак нельзя сказать, что он покидал берега Иля с легким сердцем, беззаботно отряхнув с ног пыль временного пристанища, где ему пришлось так долго томиться. Думаю, что и никто из нас, обосновавшихся в Страсбуре около 1920 года, никогда не испытывал подобных чувств. Он отвечал на призыв долга, а кроме того — заботился о судьбе своих детей, шестерых детей: ему хотелось перевезти их в Париж, великий город, воплощение духовного величия Франции.
В Сорбонне его ждали нелегкие задачи; он знал это с самого начала. К счастью, на кафедре экономической истории Блок ос
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
тавался несколько в тени, ибо и сама эта дисциплина всегда была у нас чем-то вроде бедной Золушки. Не так сильно обремененный профессиональными обязанностями, как иные из его коллег, автор «Характерных черт» мог продолжать свою работу — тому в немалой степени способствовала его неутомимая натура. Не хочу сказать, что он не знал усталости. Но его энергия всегда одерживала над нею верх. Пребывание в древних стенах Сорбонны имело для него и еще одно преимущество: он постоянно ощущал тесный контакт с молодежью, до той поры привыкшей получать подлинно духовную пищу только на филологическом факультете, и нигде более.
Едва прибыв в Париж, Блок занялся организацией семинара по экономической истории в выделенном ему для этой цели тесном помещении; там же он разместил и соответствующую библиотеку, обогатив Сорбонну столь же драгоценным подспорьем для работы студентов, каким располагал в Страсбуре. Помимо прочего, он пристально следил за ходом развития высшего образования во Франции. Его, как и меня, волновала серьезная проблема конкурсов на замещение должностей в высших учебных заведениях — конкурсов, которые направляют по неверному пути, извращают всю деятельность наших университетов. Обширная статья, задуманная нами совместно и написанная им одним, выражала нашу точку зрения на этот вопрос, или, как мы шутя говорили, «точку зрения „Анналов*4».
Тем временем вокруг сгущались тучи. Блок никогда не занимался политикой. Впрочем, я всю жизнь задавался вопросом — да и может ли подлинный историк ею заниматься? Тем не менее он оставался настоящим гражданином и патриотом. Следя за политическими событиями, мы с 1936 года начали испытывать серьезное беспокойство. И для него, и для меня Мюнхен явился чудовищной катастрофой, предвестием роковых судеб. Франция растеряла все свои козыри. Франция по собственной воле пожертвовала своим материальным и моральным авторитетом в Центральной Европе. Франция с омерзительным равнодушием бросила в беде государство, чье зарождение приветствовали в лице Дени лучшие из ее сынов; государство, чья молодая армия проходила выучку у лучших наших военачальников; государство, которое, несмотря на все трудности, уверенно смотрело вперед, в счастливое будущее; государство, которое в силу своего географического положения призвано было сдерживать и усмирять Германию, страну вечных агрессий, разбоя и завоеваний 10. Так же как я, Блок не принимал этого предательства. Будучи историком и географом, он не мог питать никаких иллюзий относительно этого отступления, предвещавшего полный разгром. Мы определили свое отношение к событиям, но чтр могли мы поделать перед лицом столь грозных сил? Разве что чисто платонически хранить свою честь...
|
Когда грянула война, Блок больше не колебался ни минуты. Он родился 6 июля 1886 года, стало быть, ему пошел уже пятьдесят четвертый год. Он был отцом шестерых детей. Двадцать лет назад, во время войны 1914—1919 годов, он получил чин капитана с С тех пор он не испрашивал себе новых званий и оставался, как и тогда, обладателем трех скромных нашивок пехот* ного офицера. «Я самый старый капитан французской армии»,— говорил он мне, смеясь. Я отвечал ему, что, не выйди я оконча телько из призывного возраста несколько лет назад, я по тем же причинам мог бы оспаривать у него этот единственный в своем роде титул. Блок имел возможность спокойно оставаться на своей сорбоннской кафедре, избавившись от военной обязанности. Но вопреки всему этот ученый, известный всей gelehrte Europa [ученой Европе], этот неоспоримый мастер, который мог бы еще столько сказать, столько написать, который был живой сокровищницей интеллектуальных и духовных богатств, снова надел военную форму. Снова стал просто-напросно капитаном Блоком.
Но его талантам не нашлось применения. Если франция и нуждалась в химиках, то историки Есегда были ей ни к чему. Было бы естественно и логично, если бы этот маститый ученый, более знаменитый за рубежом, чем у себя на родине, и более, чем где бы то ни было, в Англии,— было бы естественно, если бы он получил какой-нибудь высокий пост в частях, осуществляющих связь с английской армией. Сам он именно этого и желал. Он знал, он чувствовал, какую пользу он мог бы таким образом принести своей стране. Но его заставили заниматься писанипой в Страсбуре, на неприметном посту, недалеко от линии фронта, которая в начале сентября 1939 года проходила сначала через Мольсхейм, а затем через Саверну. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежат его письма, полные желания с максимальной отдачей служить своей стране. Вот что он писал мне 8 октября 1939 года:
«Мои обязанности не очень-то существенны, нашлось бы немало других, когда я мог бы быть более полезен... Я уж не говорю о том, что мне здесь нечего делать с точки зрения чисто практической; я заранее уверен, что все мои коллеги с параллельных кафедр Оксфорда, Кембриджа и Лондона впряглись в более продуктивную работу, но у нас не стоит пытаться спорить с мерзостными предрассудками деловых людей. Впрочем, я совсем не цепляюсь за Парижа мне не хотелось бы делать !вид, будто я намерен полностью отказаться от моих первоначальных замыслов. Но когда я думаю о том, что человек, обладающий более или менее ясным умом и привыкший к обработке информации, мог бы быть полезен во Втором или даже в Первом управлении и; когда я думаю о том, что человек, в какой-то степени знакомый с положением вещей в Англии, мог бы участвовать в решении необходимых и, как мне кажется, трудных вопросов свя
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
зи,— теперешняя моя работа начинает меня бесить... Ведь я мог бы стать активным штабистом, да и чувствовал бы себя лучше, если бы мне удалось хоть немного размяться».
И, призывая меня на помощь — «нужно добиваться возможности приносить пользу»,— он напоминал мне свое воинское звание, свой опыт («на трудных работах начиная с 1920 года»,— уточнял он без явной иронии) и свои воинские заслуги, «самые обычные»: четыре благодарности в приказах, одно ранение, крест Почетного легиона.
15 октября 39 года обстановка меняется. Блок оказывается в крупном северном городе, расположенном среди равнины, засеянной свеклой и кормовыми травами. Над ним — огромное небо с прекрасными облаками. Где-то неподалеку — штаб армии. Блок внезапно переведен из Второго в Четвертое управление, где получил «важную должность» — ему поручено обеспечение горючим. Должность достаточно трудную, а подчас связанную с тяжкой ответственностью. Если три нашивки Блока позволяли ему во Втором управлении разве что «проявлять свой несносный характер», не имея возможности «хоть что-либо изменить в плачевных методах работы, заменить их лучшими», то теперь он стал «безраздельным хозяином бензина, бочек и цистерн на колесах». Неудовольствия он не проявлял, но особого энтузиазма тоже не испытывал; его поддерживало чувство, что здесь он хоть чем-то может быть полезен. Впрочем, это не мешало ему при случае говорить cum grano salis [здесь: с долей иронии] «о впечатлении пустоты, смехотворности, почти отчаяния, которое испытывает человек, прибывший в Страсбур с тем, чтобы отправиться на передовую, а вместо этого вынужденный целых семь месяцев марать бумагу, чувствуя себя в такой же безопасности, словно он находится в Клермон-Ферране или Байонне». Пробуждение было резким и ужасным. Попав из Дюнкерка в Англию и из Англии в Бретань, едва избежав плена, 4 июля 1940 года Марк Блок добрался на своей чудом уцелевшей машине до Гере, где встретился с женой и детьми, еще во время «странной войны» 12 поселившимися в этом мирном городке, неподалеку от которого находилась их дача в Фужере. События развивались с катастрофической скоростью. Злосчастные деятели, подписавшие перемирие, вскоре стали покорными исполнителями расистской политики своих немецких хозяев. Блок был одним из немногих университетских профессоров, которых временно, из лицемерных соображений, решили оставить в покое. Но жить и работать в Париже не позволили. Он был выслан сначала в Клермон-Ферран, где возобновил работу в Страсбурском университете, эвакуированном в Овернь, а годом позже перебрался в Монпелье, чей климат, как ему казалось, больше подходит его жене, только что перенесшей тяжелое легочное заболевание. Но в Монпелье собралась не вся •его семья. Старшие сыновья Блока не замедлили перейти грани
|
цу в Пиренеях и, проведя несколько месяцев в испанских тюрьмах, присоединились к армиям-освободительницам. Да и самому Блоку не суждено было надолго там задержаться. Когда немцы, успевшие тем временем прибрать к рукам его богатейшую рабочую библиотеку в «Париже и всю ее, до последней книги, переправить за Рейн (точно так же поступили они и с библиотекой Анри Озе),— когда немцы, перейдя демаркационную линию, оккупировали всю территорию Франции 13, Марк Блок, следуя совету местных властей, тут же покинул Монпелье. Это позволило правительству Виши через некоторое время призвать его к ответственности за то, что он «оставил свой пост перед лицом врага». Формула — поразительная в своем бесстыдстве,—особенно если подумать о том, что она была продиктована или по меньшей мере одобрена этим самым «врагом».
В этот момент Блок мог бы просто-напросто скрыться, провести вместе с женой и младшими детьми несколько месяцев в ожидании окончательной и давно предвиденной катастрофы. Но он, как всегда, избрал путь действия. Он вступил в ряды движения Сопротивления. Главным поприщем деятельности Блока стал Лион, его родной город. Мой друг перестал быть Марком Блоком, став одновременно Морисом Бланшаром — это имя значилось на его удостоверении личности — и Нарбонном, представителем движения Фран-Тирёр14 в местной директории Объединенного движения Сопротивления в Лионе, взвалившим на себя весь риск, все тревоги, все опасности подпольного существования, несмотря на свой возраст, несмотря на здоровье, которое никогда не было особенно блестящим, несмотря на привычку к размеренной жизни.
В ту тяжкую пору я встречался с ним всякий раз, когда он наезжал из Лиона в Париж для участия в решающих совещаниях своей организации. Внезапно раздавался поздний телефонный звонок: «Алло, это я... Вы не против, если я загляну к Вам сегодня поужинать?» Из предосторожности он всегда останавливался подальше от Латинского квартала, где-то в районе кладбища Пер-Лашез. Остерегался появляться поблизости от Сорбонны и Высшего педагогического училища — я был единственным обитателем этих мест, которого он посещал, предварительно предупредив. Иногда он просил меня пригласить одного-двух друзей, Поля Этара или Жоржа Лефевра. Он был таким же, как и раньше,— собранным, оптимистичным, деятельным. Задумывался над тем, какие задачи встанут перед нами сразу же после освобождения, говорил о необходимости реформы или, вернее, революции в системе образования. В один из последних своих визитов он передал мне замечательный документ — «Проект общей реформы системы образования», начинавшийся следующими словами:
«Наше поражение было, в сущности, поражением нашего строя мыслей, нашего характера. Признать это — значит при
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
знать, что одной из первейших наших задач после Освобождения будет срочная перестройка нашей системы образования. Обновленная Франция нуждается в молодежи, воспитанной согласно новым методам, без чего наши прошлые ошибки неизбежно бу дут повторяться в будущем».
Отрывки из этого документа под названием «Заметки о революции в образовании» были напечатаны в третьем выпуске «Политических тетрадей», подпольном органе, руководство которым было предложено Блоку (хотя он его и не принял). Вот выдержка из этого издания:
«Наш разгром был поражением строя мыслей и характера, присущих в первую очередь нашим руководителям, а также — чего уж там скрывать — и части всего нашего народа. Одна из глубинных причин этой катастрофы — в недостатках образования, которое наше общество дает молодежи».
Я передал проекты Блока Полю Ланжевену, председателю Комиссии по реформам в системе образования. Надеюсь, что он сумеет провести в жизнь многие из содержащихся там идей, когда наступит время той «революции», которую все мы ожидаем.
Блок не питал иллюзий относительно подстерегающих его опасностей. Помню, как-то вечером, расставаясь с ним после долгой беседы, я с глупейшим видом (но кто в подобной ситуации не выглядел глупо?) сказал ему: «И все-таки будьте поосторожней! Вы так понадобитесь нам потом...» — и услышал в ответ: «Да, я знаю, что меня ожидает, если... Добро бы еще просто смерть. А то ведь — ужасная смерть! Но что поделаешь?» — И он скрылся в лестничной темноте.
Катастрофа разразилась в Лионе, в один из зловещих весенних дней 1944 года. После многомесячных усилий гестаповцам удалось выследить часть руководителей Лионской директории движения Сопротивления. Блок был арестован, брошен в камеру зловещего форта Монлюк, избит, истерзан палачами. Его видели в застенках гестапо с покрытым кровью лицом. Стало известно, что он был подвергнут пытке ледяной водой,— известно потому, что Блок, заболевший вследствие такого зверского обращения воспалением легких, попал в тюремный лазарет, где с ним, надо признать, хорошо обращались и быстро вылечили, после чего он был снова отправлен в камеру. Он знал, что готовиться надо к самому худшему, но не падал духом. Он говорил своим сокамерникам о Франции, о ее истории, о ее будущем. Они не знали его подлинного имени; впрочем, оно ничего бы не сказало этим простым людям. Но и они в конце концов догадались, что их товарищ по испытаниям и надеждам — профессор Сорбонны. Тем временем союзники высадились в Нормандии. Немцы в Лионе стали готовиться к возможной эвакуации и принялись очищать тюрьмы — на свой, разумеется, лад. Вечером где-нибудь километ
|
рах в тридцати от города останавливался грузовик, с него спрыгивали заключенные, которых тут же расстреливали либо сами оккупанты, либо их прихвостни из местной милиции. После чего палачи сжигали все документы, уничтожали все метки, по которым можно было бы опознать убитых, приказывали мэру ближайшего селения закопать тела и отправлялись за новыми жертвами.
16 июня 1944 года семнадцать французов, семнадцать патриотов, томившихся в застенках Монлюка, были привезены в поле возле местечка Лерусий, что на полдороге между Трево и Сен- Дидье-де-Форман, километрах в двадцати пяти к северу от Лиона. Среди них был немолодой человек с сединой в волосах, с быстрым и проницательным взглядом. А рядом с ним, как пишет Жорж Альтман в своей волнующей статье, помещенной в «Политических тетрадях», а рядом с ним — дрожащий парнишка лет шестнадцати, который все повторял: «Не хочу, чтобы мне было больно...» Марк Блок обнял его за плечи, говоря: «Не бойся, малыш, это совсем не больно»,— и первым рухнул наземь с криком: «Да здравствует Франция!»
Так пал от немецких пуль один из великих ученых Европы, которая была для него не пустым звуком, а живой реальностью. Так погиб один из величайших французов. И нам — теперь и в будущем — предстоит приложить все силы, чтобы смерть его но оказалась напрасной.
|
КРИТИЧЕСКИЙ СИНТЕЗ
I
Прекрасная книга Марка Блока, названная «Феодальное общество. Формирование связей зависимости»,1* не только прибавит новый том к многотомному изданию «Эволюция человечества», руководимому нашим другом Анри Берром, но и обогатит это со брание новой ценностью. Это — прекрасная книга, ученая и убедительная, порождение обширного ума и дотошного знания; она лишний раз ставит передо мной трудно разрешимую проблему (оба руководителя «Анналов» с явным удовольствием ставят та- кого рода проблемы друг перед другом): как сказать о книге все то хорошее, чего она заслуживает, избежав при этом опасности показаться чересчур дружески расположенным? Придется пренебречь тем, что церковь называет людским мнением, и попытать- ся сказать здесь о Марке Блоке то же, что сказали бы на страницах какого-нибудь другого журнала.
Книга, какою она предстала перед нами,— это половина большого целого. По сути дела, феодальному обществу автор должен был посвятить только один том. Но тема столь велика и столь настоятельна необходимость осветить ее, что слишком обширную рукопись пришлось разделить на две части. Вторая книга под названием «Классы и управление людьми» последует в недалеком будущем за первой. Не дожидаясь выхода второй книги, рассмотрим вкратце первую. При этом мы с легкостью можем подвергнуться еще одной опасности: столь многие взгляды у нас — у Блока и у меня — общие (как бы ни были глубоки различия наших темпераментов), что мы всегда, когда один из нас говорит о другом, можем оказаться менее чувствительными, чем сторонний читатель, к оригинальности, к новизне воззрений, которые с давних пор нам привычны.
Какое определение дает Марк Блок своей книге? «Анализ социальной структуры и ее связей». Какой социальной структуры? Сразу он этого не говорит. Чтобы узнать, нужно добраться до второй части (и, более того, дождаться второго тома книги). Однако социальная структура нарождается, растет, приобретает свои отличительные черты и утверждается в некоторой среде. Как пишет Блок, «средневековый феодальный строй вышел из лона эпохи, чрезвычайно изобиловавшей потрясениями. В какой- то мере он родился из самых этих потрясений» (с. 10). Итак, рассмотрим, что это за потрясения. Они вызывались в первую очередь нашествиями. Это уже не германские нашествия: книга охватывает, грубо говоря, IX—XIII века. Речь идет о трех ве-
|
*• Bloch М. La societe feodale. P., 1939. Т. 1: La formation des liens de dependence.
|
ликих и грозных нашествиях: арабов и ислама, венгров и норманнов *. Именно эти бедствия привели к тому, что «создавшаяся несколькими веками ранее в пылающем горниле германских нашествий новая западная цивилизация оказалась теперь, в свою очередь, в положении осажденной крепости или, лучше сказать, крепости, захваченной врагами» (с. 10). Однако же дело не только в потрясениях и в их различных последствиях. Существует! нечто более общее — определенные условия жизни. Условия материальные, моральные, интеллектуальные. Марк Блок исследует их в пяти обширных главах, исполненных мудрости историка, насыщенных его долгими и содержательными размышлениями о человеке средних веков,—мне кажется, у меня есть некоторое право так выразиться — о человеке XVI века. Четкое разделение феодальной эпохи на два периода; как тогда чувствовали и мыслили; коллективная память; интеллектуальное возрождение во втором периоде феодализма; основания права. Сколько проблем, сколько формулировок и плодотворных указаний в каждом из этих больших разделов! Только тридцатилетние занятия историей могут принести подобные плоды.
Мы добрались до страницы 190. Здесь начинается часть вторая: связи, соединяющие человека с человеком. Одна за другой проходят перед читателем дроблемы, порожденные племенной общностью и ее трансформациями — назовем это «узами крови»; далее, обычай вассального долга и ленного владения; следствия того, что вассальные отношения были многоступенчатыми; правильное истолкование вассальной зависимости; установление власти сеньоров; как появилось различие между подневольным и свободным состоянием; наконец, эволюция сеньориального владения на первых его этапах. Заключают книгу богатая библиография, не критическая, но отлично подобранная, и четыре листа приложений, где воспроизведены документы2*.
Тут я начинаю испытывать затруднение, как поведать о богатстве, разнообразии, увлекательности этих 428 страниц насыщенного текста, за каждой строкой которого стоит — не скажу «подлинник», слово гадкое, припахивающее старинным крючкотвором, его употреблявшим,— но свидетельство, или, лучше сказать, откровение документа, часто живописное, всегда безукоризненно отобранное и отвечающее своему назначению. По ходу изложения — множество методических замечаний, полезных отнюдь не только для начинающих. Хотите несколько примеров?
|
г* Очень мало подстрочных примечаний и почти полностью отсутствуют ссылки на работы предшественников. Блок приводит свои объяснения по этому поводу (с. 6t примеч. 1) и готов без страха встретить «досадный упрек в неблагодарности». Он ставит вопрос весьма существенный. Что до меня, то я охотно перевел бы его из сферы морали в область метода. Но в подобном случае нужно располагать временем н местом. Здесь это было бы делом не совсем подходящим.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
«Когда два сеньора спорили о цене участка земли, они не изъяснялись на языке Цицерона. Облечь их соглашение в классические одежды — дело нотариуса. Поэтому каждый или почти каждый договор или список, составленный на латыни, представляет собой результат переложения, и современный историк, если он хочет ухватить скрытую под оным истину, должен заново повторить труд перелагателя, только в обратном порядке» (с. 125). В нескольких строках — целый метод интерпретирования текстов. Но вот Марк Блок ведет рассказ о территориальном распространении сеньориального режима. Как определить достоверно, какая доля земель избегла этого способа управления даже в тех мест ностях, где он был в наибольшей силе? А так: «...только сеньории — во всяком случае те, что принадлежали к церкви,— держали архивы, и поля без сеньоров — это поля без истории. Если то или иное земельное угодье попадает ненароком в поле зрения документов, это происходит только тогда, когда запись констатирует окончательное поглощение этих угодий комплексом сеньориальных прав; так что, чём дольше земля была без сеньора, тем больше вероятности, что наше незнание окажется непоправимым». Мы чувствуем стиль и увлекательность этого непринужденного собеседования учителя с учеником, без педантизма, не в «духе профессионализма», боже упаси! Скажем так: этого непрестанного обращения к разуму.
Когда же подумаешь, какое устрашающее число фактов нужно было перемолоть, чтобы написать эту книгу, разобраться в них, классифицировать; когда представишь себе все огромное множество теорий, споров и диспутов на тарабарском языке и на немецком, тонкостей, мелочных словопрений о пустяках — все то, что нужно было познать, проанализировать, высветлить,— для того чтобы либо отбросить, либо использовать (я имею в виду прежде всего часть вторую и то, какие героические усилия требуются, чтобы с топором в руках прорубиться к смыслу таких терминов, как «ленное владение», «власть сеньора», «подданство», «вассальная зависимость», в непроходимом криволесье диссертаций); вспомнив обо всем этом, понимаешь, что пользу этой книги оценить попросту невозможно; она как бы создана для того, чтобы подвести культурных людей, влюбленных в историю (такие, к счастью, еще не перевелись), к глубокому пониманию живого прошлого. Но никто, конечно, и не пытается оспорить право автора на заслуженные им похвалы.
Рассматривать эту книгу глава за главой и подвергать их главы бесплодному анализу было бы занятием, лишенным всякого интереса. Книгу будут читать. Ей не нужны рекомендации. Спросим себя только, какое общее впечатление оставляют у читателя самые стать ее и поступь. Отвечу без раздумий: впечатление довольно отчетливого контраста. Крепко и плотно сбитое единство части второй (связи, соединяющие людей). Пестрота ю
|
некоторая зыбкость первой части (среда обитания). Однако же эта первая часть битком набита идеями — не меньше, чем вторая* а в каком-то смысле и больше 3*; она в такой же мере, как я первая часть, отмечена печатью личности, обладающей сполна своим талантом и дарованиями. Откуда же, несмотря на все это, возникает чувство беспокойства? Виноват ли в этом план книги? Скорее, я бы сказал, недостаточная точность изначальных определений. На с. 3, внизу, читаем: «При обычном употреблении терхмины „феодализм", „феодальное общество44 включают в себя беспорядочный ворох образов, в которых ленное владение как таковое отступает на задний план. Историк может пользоваться этими образами при условии, что будет относиться к ним, как к этикеткам, которые использует лишь предварительно для обозна- qeHHfl некоего содержания, которое еще нужно определить». Мы говорим себе: «Содержание, которое нужно определить? Перевернем страницу и найдем определение». Переворачиваем; определения не находим. Напротив, нас тут же отсылают от понятия «средневековое общество» к понятию «феодализм в узком смысле этого слова» («феодализм, анализ которого мы попытаемся предпринять,— тот, который первым получил это название», с. 4). Однако следующий параграф перебрасывает нас к понятию «цивилизация» и к противопоставлению античной средиземноморской цивилизации средневековому европейскому обществу (с. 6). После чего нас приводят к понятию «анализ социальной структуры». Какова тема этой книги, если попытаться определить ее точно?
< Каркас установлений, на котором стоит общество», как сказано на с. 94? Феодальная Европа — об этом сказано, например, на с. 142? «Эпоха», ранний феодализм (с. 97) или, быть может, различные аспекты цивилизации, «феодальная цивилизация» (с. 97) и ее связи с «сопредельными цивилизациями» (с. 412)?
Да, конечно. Я рассуждаю сейчас так, будто передо мною — завершенный труд, в то время как перед моими глазами всего лишь первая его половина. Вторая же выходит в свет в то самое оремя, как я пишу эти строки. И Блок может мне ответить: определение, которое Вы требуете от меня,— подождите: оно появится в конце исследования; моя вторая книга — или, вернее, вторая половина моей книги (а книга была задумана и написа- на на одном дыхании) — поможет Вам попытаться ответить на вопросы, поставленные во вступлении. Что ж, справедливо. Подождем. Однако все же, я думаю, стоило упомянуть о том, не
|
3* Что ни возьми: «уклон в экономику» во втором периоде феодализма, или любопытный анализ «духа эпохи» (здесь Блок следует за Хёйзингой), или его тонкие и оригинальные замечания о средневековой культуре и «царстве обычая» и т. д. Однако это собрание свежих мыслей, остроумных и убедительных, следует прочесть своими глазами. Весьма заслуживают внимания указания на структуру «системы связей» в средние века (с. 103-105).
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
сколько тревожном, ощущении, которое оставляют страницы, читая которые все ждешь и ждешь.
Слишком много противоречивых понятий; много колебаний иг неопределенностей. Иной раз речь заходит о проблеме четко очерченной, ограниченной, как бы ни был велик ее объем. Какие институты группируют ныне под вывеской «феодализм» в том точном и определенном смысле, который приведен во Введении (с. 1—8)? Где они возникли, когда, почему? В чем они, собственно, состояли? Как они распространялись, из какой страны в какую? Наконец, как они развивались от такой-то эпохи до такой- то? В других же случаях автор устремляется к вопросам гораздо более широким. Прежде всего вопрос о среде... Феодализм вышел из лона эпохи, богатой потрясениями. Коли так, первым делом набросаем в общих чертах точную, четкую и яркую картину этих потрясений 4*, а именно трех нашествий — мусульманского, венгерского, норманнского. Ладно. Но я не совсем удовлетворен. Во- первых, вот почему: «феодализм, возникший из потрясений» - эта формулировка весьма напоминает мне другую, против которой я некогда отчаянно воевал: «Реформация, порожденная злоупотреблениями». Разумеется, в канун Реформации злоупотребления были. И были потрясения, когда возник феодализм,— без1 всякого сомнения! Однако... запускаем в машину злоупотребления, потрясения — и из нее выходят готовенькие Реформация или феодализм: Блоку, думается, такое фокусничество нравится не больше, чем мне. Далее, «феодальная цивилизация». Допустим. Но в таком случае почему столько пробелов? Взять, например, художественную деятельность или религиозную, то есть те два вида цивилизующей деятельности, которые были для «людей средневековья» главными...
Я не сетую. Блок ответил бы мне... именно так, как он отвечает своим читателям. Но я чувствую, что шатаюсь, разрываюсь между двумя образами, двумя восприятиями одной и той же книги. С первых же страниц этого труда, отправившись от его порога в путь по начертанному маршруту, я жду, когда же мне скажут, что такое феодализм как социальная структура; и меня несколько сбивает с толку, когда передо мною разворачивают «картину» трех великих нашествий...
Когда Анри Берр пишет в своем Предисловии (с. VIII): «Страницы, которые Марк Блок посвящает завоеваниям, читатель прочтет с самым живым интересом не только в связи с темой книги, но и ради них самих», мне чудится в этом замечании отголосок той же легкой досады, которую испытываю и я, когда
|
к* См. с. 87-72 книги. «Потрясения - это опустошения»,- говорит Блок; материальные потери. Скажем так: потрясения экономические, а так* же психологические - нравственный шок, он всегда сопутствует опас* ности. Но существуют же и потрясения политические, изменения политической структуры,- не так ли?
|
приходится перемещаться из одного измерения в другое. И такую же досаду я чувствую снова, когда от описания среды обитания перехожу к «условиям жизни и духовной атмосфере» 5*.
Безусловно, здесь мы встречаем в изобилии прозорливые указания — в замечательной серии «заметок к пониманию некоторых характерных черт средневековой цивилизации», ибо именно так можно озаглавить эти двести страниц, столь богатых содержанием. Однако, как это часто бывает (и со многими весьма почтенными историками), Блок, когда писал эти страницы — с явным удовольствием и увлечением,— слишком может быть, поддался радостному искушению изложить некоторые из своих мыслей о средних веках сами по себе и ради них самих, поддался иллюзии, что его читатели с такой же легкостью, как и он сам, установят связи между «заявками» первой части и «следствиями» второй. Оп часто пренебрегает необходимостью наложить скрепы. В итоге — на первых двухстах страницах все фрагменты, все фразы и все параграфы превосходны, однако связь между этими страницами и второй частью представляется слишком рыхлой.
Если я отмечаю это здесь, то только потому, что мы ведем разговор не о ком-нибудь, а о Марке Блоке. И прежде всего потому, что я очень доволен возможностью упрекнуть его хоть в чем-то. А во-вторых, перед нами доказательство, неоспоримое доказательство того, какие трудности испытываем все мы и какие трудности испытывают лучшие из лучших, когда приходит пора избавиться от привычек, приобретенных смолоду, и нужно ставить проблемы и формулировать их «так, чтобы они могли быть разрешены», как говорил математик Абель. От истории- концепции (и всего того, что есть в ней от литургии) — к истории как таковой, да будет нам ведомо, что это путь, на котором нас всегда подстерегает опасность поскользнуться. Так будем же наготове против этой опасности: «Путь скользкий — берегись юза!» Чтобы избежать его, нужны разумные предосторожности. Но и самые предусмотрительные не избегнут, если не несчастного случая, то по меньшей мере риска попасть в дорожное происшествие. Это последнее наставление, которое мне хотелось бы добавить ко всем урокам благоразумия, преподнесенным читателю’ Блоком. Однако благоразумие — добродетель суровая. Давайте перечитаем эту книгу, чтобы получить удовольствие, после того^ как мы препарировали ее для назидания.
|
5* Даже прочитав объяснения на с. 96—97, я остаюсь не вполне удовлетворенным. Что же касается с. 131—139, посвященных религиозной психологии, то они по краткости своей не могут дать об этой теме, рассматриваемой под углом зрения, избранным Блоком, адекватного представления, или, как мне хотелось бы сказать, представления о пропорциях.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
II
В начале 1940 года я оповестил читателей «Анналов» о выходе в свет (в серии «Эволюция человечества») первого из двух томов, которые посвятил феодальному обществу ученый, наиболее достойный из нас их написать,— Марк Блок. Том назывался «Формирование связей зависимости». Второй том, появившийся в 1940 году, называется «Классы и управление людьми» 6*. По-настоящему, это не две разные книги, а две части одного труда, за- мысленного и исполненного в едином промежутке времени; поскольку размеры этого сочинения превышают обычные, пришлось разделить его надвое; так или иначе, второй том, несколько менее тщательно отделанный, чем первый, по меньшей мере столь же интересен. И его выход побуждает читателя перечесть единым духом весь труд целиком.
На сей раз книга имеет два раздела. Один из них озаглавлен «Классы», и я, говоря по правде, предпочел бы, чтоб он назывался несколько иначе. Раздел под таким названием — пять обшир* ных глав — посвящен почти исключительно знати — это один из полюсов притяжения книги: «1. Знать как класс de facto. 2. Благородный образ жизни. 3. Рыцарство. 4. Превращение знати из класса de facto в класс de jure. 5. Классовые различия внутри знати». Итого сто великолепных страниц. После чего Марку Блоку хватило шестнадцати страниц, чтобы рассказать о духовенстве и о «классах профессиональных» — так он называет крестьян и горожан7*.
Второй раздел книги посвящен управлению людьми. Под этим заголовком рассказ ведется в таком порядке: о правосудии, затем о традиционной власти — имперской и королевской, о местных правителях — о власти графов и шателенов, о церковных владениях. Царство порядка. Беспорядок не заставляет себя ждать, и борьба с ним — важнейшая проблема средневековья: поддержание мира и спокойствия. Наконец, одна глава описывает объединения людей на пути к восстановлению государств к дает представление о перегруппировке сил, которая при этом происходит. Здесь тоже добрая сотня страниц, написанных живо, остро, насыщенно.
Две последние главы представляют собою заключение, хотя таковым не названы. Первая из них рассматривает «Феодализм
|
6* Bloch М. La societe feodale. P., 1940. Т. 2: Les classes et le gouvernement des hommes.
|
7* Я думаю, что г-н Блок еще вернется к крестьянам и горожанам в тех двух томах, которые обещаны им также для серии «Эволюция человечества»; один из них будет называться «Происхождение европейской экономики», в другом будет прослежен переход «От городской и сеньориальной экономики к финансовому капитализму». Но духовенство - кто возьмется написать о нем как о социальной группе, разумеется в рамках упомянутой серии?
|
как тип общества» и представляет собою прекрасную страницу той «Сравнительной истории», к созданию которой столь горячо призывал Пиренн и которой в своей области Марк Блок доблест- по служил добрых два десятилетия. Вторая из этих глав трактует о «продолжениях» европейского феодализма (быть может, следовало уточнить: о продолжениях во времени идей, особенно близких и дорогих Марку Блоку, с которыми читатели «Анналов» уже отчасти знакомы, поскольку встречались с ними на страницах множества внушительных критических обзоров).
Мы были вынуждены ограничиться этим весьма поверхностным разбором потому, что намерение подвергнуть второй том анализу — в настоящем смысле этого слова — было бы неосуществимым. Точно так же, как в свое время было бы тщетным пытаться анализировать первый том. Давайте просто подчеркнем то, что да будет позволено мне назвать «большими победами» этой книги.
Как сформировалась знать? Это крупная проблема, которая очень часто ставилась неправильно, и автору «Феодального общества» принадлежит с давних пор заслуга, заключающаяся в желании ставить ее, и ставить правильно **. Мы знаем, к каким выводам привело его исследование. В том промежутке времени, который в первом томе определен как «первый период феодализма» 10* (с. 95), не было знати в собственном смысле этого слова, в юридическом смысле. Скажем так: знати не было, строго говоря, до XI века, который оказался в этом отношении "рубежом. Затем — постепенное учреждение новой аристократии, которая получит собственный общественный статус, которая уже отличалась особенным образом жизни, где не было места какому бы то ни было прямому участию в деятельности экономической {имеется в виду работа с целью заработка или барыша),—аристократии, чьим занятием являлась только война; но она уже не вела свое происхождение от освященных древностью родов прошедших времен — те давно исчезли и*. Таким образом, уже по
|
** Поскольку .речь не идет о некоторых «продолжениях» феодализма сразу во времени и в пространстве, что имело место, когда некоторые страны были колонизованы старыми европейскими нациями, принесшими туда всю свою цивилизацию целиком,— я имею в виду, например, Канаду, Канаду XVII века 2.
|
•• Здесь нет необходимости упоминать об исследований проблем, относящихся к знати, проведенном «Анналами». Оно было задумано нами сов- . местно, но возвестил о нем Блок своими глубокими и замечательными статьями, они широко известны.
Заметим в скобках, что этому «промежутку времени» пошло бы на пользу, если бы его упомянули где-нибудь на титульном листе (или, вернее, заглавие книги выиграло бы от этого в ясности и точности).
О том, как в давние времена пресеклись старинные роды «edelinge», и об исчезновении этой аристократии крови см. том второй (с. 2—3); эти страницы являются продолжением главы «Кровнородственные связи» в первом томе (с. 191).
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
тому, что аристократия эта по природе своей военная в те времена, когда война занимает центральное место в жизни людей и человеческих групп; и потому еще, что профессиональный воин, обладающий всем, что нужно для войны, применяющий все усовершенствования, достигнутые в вооружении, снаряжении, тактике ***, держит своего рода монополию на оружие,— поэтому он доминирует. И Марк Блок великолепно показывает нам «как» и «почему» этого доминирования — на тех страницах, где он воссоздает «благородный образ жизни», как он пишет, используя краткую формулу, которую мне приятно было увидеть возродившейся под его пером.
Картина, которую рисует обширная вторая глава,— жизнь знатного человека: силы его реализуются на войне и охоте — .физическая сила могучего и тренированного зверя. Это большая фреска, на которой изображены все его турниры и сражения. Автор реконструирует происхождение правил поведения знати (правил, которые будут уточняться по мере того, как знатные люди будут все лучше осознавать свою социальную функцию). Все это живет, все из первых рук, написано ярко и проницательно. Как возникло рыцарство; почему этому термину суждено было приобрести постепенно более узкое значение; почему обряд чисто светский — вручение оружия конному воину, умевшему биться в полном вооружении,—превратился в религиозный ритуал 3 — все это великолепно воссоздано в книге. Она бросает яркий свет на историю сложную, причудливую, и, чтобы в ней разобраться, требовалось не меньше смелости, чем знаний и та- лапта; сему порукой тот факт, что до Марка Блока никто в этом так славно не преуспел. Для этого нужно было обладать и обостренным чутьем, способностью отыскивать связи, и всепроникающим интересом к взаимоотношениям светского и религиозного — нужно было обладать всеевропейской эрудицией, столь же богатой, сколь надежной.
Такой же впечатляющей, как и первая группа глав, о которой шла речь выше, а в некотором смысле еще более свежей и захватывающей представляется картина, нарисованная Марком Блоком во втором разделе его книги,— картина эволюции, которую можно было бы назвать «от расчленения — к воссоединению». Здесь великолепны страницы, отведенные королевской власти и ее священным основаниям и тому, как постепенно крепло королевское могущество, тогда как бесконечное дробление власти, результат непреодолимого натиска локальных сил, происходило почти повсюду в европейском мире — и тогда можно было видеть, как плодятся графы и виконты, маркизы и герцоги, «аристократия de facto», превратившаяся в наследственные ди-
|
|2* Ценные, но краткие сведения по этому вопросу можно найти во втором томе (с. 13-14). Относительно старых и новых приемов владения копьем см. таблицы 1 и 2 (вне текста).
|
яастии, потому что отвлеченная идея «общественного служения не могла выдержать простого и неприкрытого испытания реальной властью — в сознании людей,— ибо они лучше понимают силу, чем правовые установления, легче прельщаются живым образом вождя, чем теоретической идеей авторитета. И еще страницы, не менее прежних замечательные и исполненные новизны, об эволюции, которая протекает небыстро, многократно меняя направление, возвращаясь к прежнему и запинаясь,— от территориального дробления к воссоединению, от расчленения власти к ее концентрации; и о становлении национальных групп в течение второго периода феодализма. Разумеется, по всем этим нелегким проблемам не делается никаких категорических утверждений, до в соответствии с желанием автора нас приглашают следовать неизведанными путями поиска, постоянно и действенно побуждают к пересмотру того, что мы, казалось, уже знаем 13*.
Откликнемся же на этот призыв к свободе мышления. И на страницах нашего журнала, где никогда не было места расчетливому благоразумию и лукавой игре в глубокие чувства, попытаемся выразить по поводу этих двух великолепных книг, столь богатых содержанием, новизной, эрудицией, сверкающих умом,—' попытаемся выразить те мысли, что внушены нам нашей страстной приверженностью к ремеслу историка — одному из прекраснейших (не постесняюсь это сказать) в сфере наук о Человеке.
Науки о Человеке: превосходное название. Однако же (поскольку нужно, чтобы я исполнял свою работу критика) меня больше всего поражает — после того как я закрыл прочитанную книгу — то, что личность отдельного человека в ней почти не видна. В труде, который учит нас, что век феодализма, что оба века феодализма, первый и второй, «плохо умели отделять конкретный образ вождя от абстрактной идеи власти» (с. 197),—в книге этой ни разу не выступил «конкретный образ» какого-нибудь определенного вождя. Я отлично понимаю: нужно избегать сомнительных реконструкций «из головы», которые на деле являются построением заново. Существуют же, однако, письменные источники. И в источниках этих — есть же в них сведения, заслуживающие внимания? Я опасаюсь, что воздержанность автора (раз уж пришлось об этом заговорить) призвана как бы подкрепить многочисленные его рассуждения о том, чта средневековое общество было в каком-то смысле подобно стаду и нимало не заботилось о правах личности.
|
гг* чТобы получить представление о том, как много удач может принести стремление не замыкаться в пределах одной страны, а выйти из них, дабы заняться сравнением и совершить тур по Европе (стремительный, ибо другие неоднократно проделывали это не спеша), прочтите, например, во второй главе второго тома параграф, озаглавленный «География королевств». Ср. с «Обзором европейского горизонта» в первом том& (с. 270), где говорится о феодальных государствах.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Отметим, что психология в этой прекрасной книге отсутствует, конечно, не полностью. Но каждый раз нам говорят о психологии коллективной. «Насилие было в обычае, в нраве эпохи, потому что люди, малоспособные укрощать свои первые побуждения, с нервами, малочувствительными к зрелищу страданий, люди, не испытывавшие большого почтения к жизни, которую они считали лишь переходным состоянием перед Вечностью,— эти люди были к тому же весьма склонны полагать для себя делом чести едва ли не звериные проявления физической силы». Отлично сказано; эти несколько строк много говорят нашему разуму. Но в них речь идет о людях. Почему бы не показываться время от времени, отделившись от массы,—человеку? Или, если мы и впрямь требуем слишком многого, показали бы нам хотя бы какое-нибудь человеческое деяние, поступки отдельных людей.
Давайте не будем лить слишком много воды на старую мель- пицу, на грозную мельницу абстракции. «Не судить, но понять» — так определяет Блок (с. 56) «единственный долг историка». Можете не сомневаться: если кто и возмутится против этой формулы, то только не я. Но я внесу небольшую поправку. Я бы сказал: «Привести людей к пониманию»; эти слова я сделал девизом «Французской энциклопедии». «Привести людей к пониманию» — это означает одновременно «показать» и «объяснить». Большинству людей необходимо увидеть, чтобы узнать и понять. Так в чем же дело — дадим увидеть, покажем личности в действии, в момент свершения, не будем ограничивать себя демонстрацией одного только устройства феодального человека (homo feo- dalis), как бы умно, тонко и проницательно ни была произведена его разборка. Смело покажем страны — вплоть до пейзажей. Книга, о которой мы говорим, держится, пожалуй, далековато от почвы. От нее слишком мало пахнет землей — Землей, вид которой в феодальные времена, несомненно, был более разнообразным, чем ныне.
И мне хотелось бы сказать (только бы набраться смелости!), что в книге Блока можно усмотреть своего рода возврат к схематизму. Назовем это своим именем — возврат к социологизму, который является весьма соблазнительной формой абстракции 14*. Вы можете сколько угодно говорить: «А где взять место? И время?» Не будем останавливаться на этом возражении. Сочиняя
|
14* Не нравятся мне и названия разделов книги. Я, например, обошелся бы без «классов». По многим причинам. Первая из них та, что автор знакомит нас с одним только классом, с единственным, а именно со знатью; я уже говорил о крайней, чрезмерной краткости того, что написано о духовенстве; все остальные, можно сказать, не появляются вовсе. Что же касается «класса» знатных людей... Класс с точки зрения юридической? Класс социологический? Зачем ломать голову над всей этой схоластикой? 4
|
два тома, Блок мог написать еще сотню страниц. И вообще, обладая талантом, место находят. А время? Им овладевают.
И вот еще что: «понять...». Но понимают не только умом. Не все постигается умом. Однако не сыщется книги менее эмоциональной (хотелось бы выразиться именно так), чем эта книга, автор которой в своих разъяснениях отводит столь большое место страстям; скажем даже — все, которое им причитается, и делает это очень часто весьма убедительно.
Чуть выше я с удовольствием выписал отличный отрывок из второго тома о духе насилия у феодалов. Мы видим, Блок не забыл отметить с большой проницательностью, что люди той эпохи без особого уважения относились к жизни другого человека, поскольку считали земную жизнь переходным состоянием перед Вечностью. За этим должен был бы последовать комментарии, богато иллюстрированный текстами: замечание заслуживает того, чтобы его не обронили походя; во всяком случае, оно свидетельствует о неусыпном желании показать с полной ясностью, когда это уместно, воздействие религиозного чувства на поведение людей. Бесспорно. Но мне представляется, что феодалы, как их изображает Марк Блок, и в самом деле уж слишком мало чувствительны 15* и что об очень сложной проблеме соотношений, существовавших в ту отдаленную эпоху между чувствами (проявления которых были очень часто гораздо более бурными, чем в наши времена) и непреклонной волей, высокомерной и варвар- ской жестокостью,—* об этом в книге говорится несколько ^бегло 16*. Между тем сколько интересного можно было бы позаимствовать из того, что написал недавно Хёйзинга в своей «Осени средневековья».
Написав все это не отрывая пера от бумаги, на следующий день после того, как во второй раз перечитал весь труд (и даже в третий, если речь идет о первом томе), хочу подчеркнуть — я не занимаюсь критикой. Я пытаюсь понять. Более всего я пытаюсь разобраться в некоторых своих впечатлениях.
В этой превосходной книге мне нравится все, чем поделился с нами автор,— проницательный ум, ясность, широта мышления.
|
J5* Когда я писал это, то не имел намерения упустить из виду с. 39-43 второго тома - о любви. Отмечу, однако, что, описывая чувства знатного человека, Марк Блок вовсе не упоминает о благочестии. А ведь в Европе того времени была не только знать! Равным образом я не забываю и о параграфе (из первого тома), который Блок посвящает религии. Точнее, проблеме религии. Название параграфа весьма знаменательно: «Религиозное мышление» (с. 131). Мышление, а не чувство. Кроме того, параграф этот — единственный, «один за всех». Его содержание, мне кажется, не вошло в достаточной степени в состав книги, в ее плоть.
|
,в* О проблеме в целом см. мой очерк: Февр J1. Чувствительность и история: Как воссоздать эмоциональную жизнь прошлого (наст, издание. С. 109-125).
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
всеобъемлющая любознательность, богатое разнообразие, критически осмысленная информация. Но факт остается фактом: я не всегда чувствую, что захвачен достаточно сильно и влеком мощным устремлением к ясной цели. Взятые по отдельности, фрагменты этой книги мне нравятся, вызывают интерес, порою захватывают надолго; сообщают бог весть сколько новых и умных вещей. Ну а в целом?
Книга начинается как широкая и яркая картина цивилизации. А затем — после столь величественного начала — мельчает. Это уже не картина, а исследование: исследование социальной структуры (с. 7) — излюбленная формула Блока, который за последние десять лет сделал для ее пропаганды больше, чем кто-либо другой. Однако анализ социальной структуры — это не картина цивилизации. 190 страниц «картины» в начале книги — не слишком ли много, если книга эта о социальной структуре, и не слишком ли мало, если мы имеем дело с чем-то другим? Само число этих страниц приводит в некоторое замешательство. И исследование, на которое водрузили непомерно большую шапку, отправляется в путь несколько шаткой поступью. Не по вине писавшего. По вине читателя, который продолжает размышлять над интереснейшими вопросами, поставленными перед ним первой частью первого тома, столь расточительно щедрой.
Мне трудно оторваться от двух прекрасных частей большого и мощного целого. Еще раз я кладу их перед глазами. Воссоздать такой мир — всю феодальную Европу! Кто из нас мог бы одолеть такую тему? Правда, труд Марка Блока испытал на себе естественную и неизбежную силу противодействия столь мощному усилию. Это не фреска, неистово набросанная замечательным виртуозом: ученый не позволит себе такого. Это и не картина «из мастерской», с предусмотрительно продуманной композицией, выписанная тщательно и не торопясь, в которой все взвешено и отмерено: сама широта темы не допускала такого способа действий. Философия феодализма? Тоже нет. Если хотите — отчасти то, и другое, и третье. И, в сущности, ни то, ни другое, ни третье. Причины для этого, впрочем, вполне почтенны — я хочу сказать, что они вполне оправдывают первоклассного историка, попытавшегося воссоздать целый мир. Я говорю это не лукавя, поскольку уважаю тех, кто меня читает, и в первую очередь моего товарища по борьбе, уважаю, не скрывая своего уважения и не притворяясь. И потому еще, что книга достаточно основательна, достаточно надежна и сделана надолго благодаря прочности материалов, которые пошли на нее, благодаря силе вложенного в нее ума— чтобы лучшей данью этой книге было искреннее подношение друга, который будет спорить, продумывать свои суждения и немного упорствовать, прежде чем дать себя увлечь.
|
О НЕДАВНИХ ПУБЛИКАЦИЯХ
По довольно странному совпадению за последнее время вышли сразу три книги, посвященные изучению одной и той же проблемы, относящейся к числу самых важных, какие только ставит перед нами наука о человеке,— проблемы соотношений между географической средой и человеческими обществами. Три книги, очень, впрочем, различающиеся как по духу, так и по своим только им присущим особенностям. Первая из них представляет как бы завещание выдающегося ученого, истинного создателя современной французской географии Видаля де л а Блаша **. Вторая — совместный, вызывающий к себе несколько двойственное отношение труд двух авторов, в полной мере владеющих своим методом и своими идеями, Камилла Валл о и Жана Брюна 2*. Третья книга — критическое эссе историка, поставившего своею главной целью выделить то, что в трудах и в самих устремлениях современных географов может интересовать историю 3*.
Именно этот историк, продолжая заниматься обоснованной критикой географических идей, но всяком случае постольку, поскольку они затрагивают объект его собственных исследований,— именно он хотел бы ныне сделать сообщение о двух весьма важных работах, которые появились почти одновременно с его собственной. Надеюсь, ему извинят то, что он не сделал этого раньше. Из щепетильности, которую нетрудно понять, он добровольно отложил чтение и подробное изучение упомянутых выше работ до того времени, когда была полностью опубликована его собственная книга. Но пусть ему простят также то, что, представляя их читателю, он не совсем забыл и ту точку зрения, которой придерживается сам; поэтому пусть никто не удивляется, если он станет отмечать при случае, делая это насколько возможно четко, согласие или несогласие своей мысли с мыслью тех географов, чьим трудам будут посвящены эти страницы.
I
Книга Видаля де ла Блаша — посмертная. Мы знаем, что великий географ умер 5 апреля 1918 года. Много лет назад он начал труд теоретического и методического характера, посвященный науке, которую он во Франции поистине создал. Когда его унесла смерть, первая часть его труда «Распределение людей по земному шару» была достаточно близка к завершению, чтобы мшь
|
4* Vidal de la Blache P. Principes de la geographie humaine / Pub. d’apres les manuscrits de l’auteur par E. de Martonne. P., 1922.
|
2* Bruhnes J., Vallaux C. La geographie de l’histoire: Geographie de la paix et de la guerre sur terre et sur mer. P., 1921.
|
** Febure L.y Bataillon L. Introduction geographique a l’histoire//La Terre* «t. revolution humaine/Dir. par H. Berr. P., 1922. T. 4.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
гие главы могли быть напечатаны отдельно в 1917 и 1918 годах в «Анналах географии»: их можно найти и в «Принципах»4*; они составляют главы I—V этой книги. Однако г-н Э. де Мар- тонн, издатель книги, зять Видаля де ла Блаша и сам профессор физической географии в Парижском университете, сообщает нам: вторая и третья части замышлявшегося труда, посвященные соответственно формам цивилизаций и обмену, оставались целиком в рукописи и представляли собою, за исключением двух или трех полностью написанных глав, всего лишь «увесистые папки с заметками и черновиками». Привести в порядок такие материалы было, надо полагать, делом непростым, мы можем легко в это поверить.
Чем стала бы книга, предлагаемая нам теперь г-ном де Мар- гонном, если бы ее закончил и опубликовал сам Видаль? Никто не может этого сказать. В нынешнем своем виде она не свобод- па от некоторой тяжеловесности. И я не знаю, не оказал ли бы г-н де Мартонн лучшую услугу автору «Картины Франции», если бы, вместо того чтобы собрать membra disjecta [разъятые члены] незаконченного труда в единое, но все же несколько искусственное целое,— если бы он просто опубликовал в виде отдельных кусков фрагменты, созданные рукою покойного мастера. По-видимому, законченность — своего рода «пунктик» г-на де Мартон- на. «Если мы не заблуждаемся,—пишет он,—большая часть глав выглядят как однородное целое; лишь очень немногие заметным образом неполны». Странное преклонение перед полнотой и завершенностью, при том, что Видаль никогда не отличался талантами архитектора. Ибо в самом деле этот очень большой, очень проницательный географ чувствовал себя довольно неуверенно и был несколько неуклюж в области теоретических концепций. Чтобы одерживать победы, ему нужно было не покидать эту, по выражению Мишле, «добрую, прочную основу» — землю. Самое живое в его книге — это «фрагменты», некоторые из его «разборов», столь индивидуальных, тонких и в то же время убедительных, что они могут принадлежать только одному географу во всем мире, и никому другому. И если бы толстая белая нитка не соединяла жемчужины, найденные в папках мастера, никто от этого особенно не потерял бы — даже сам Видаль де ла Блаш, чья слава отнюдь не была славою создателя теоретических обобщений.
Часто говорили и повторяли; что на страницах этой посмертной книги читатель не находит ничего особенно нового, а также ничего, что указывало бы на реальный прогресс мысли мэтра. Конечно, мы находим там во множестве совершенные образцы того таланта и той особой элегантности, которые делают «разбо
|
Под этим заглавием вышел в свет посмертный труд Видаля. Принадлежит ли название книги самому Видалю? Г-н де Мартонн этого не сообщает.
|
Проблема «человеческой географии»
|
ры» Видаля столь бесценными и неподражаемыми, особенно когда он трактует о странах Средиземноморья, которые он любил и так хорошо знал; однако на страницах, найденных и опубликованных г-ном де Мартонном, несомненно, можно встретить и немало новых замечаний, неопубликованных указаний, которые стоит удержать в памяти. Отметим лишь одно из многих. В «Принципах» есть очень интересная попытка использовать для целей географии некоторые данные, полученные ценою долгих и настойчивых усилий молодой наукой, находящейся в стадии становления,*— этнографией.
Видаль де ла Блаш очень живо объясняет нам, какого рода интерес пробуждался у него при посещениях «этнографических музеев, какие существуют в некоторых городах Европы и Соединенных Штатов». Их коллекции вызывали пред его глазами видения тех обществ, которые представили экспонаты для этих коллекций. Он не был нечувствителен к сильному, ,хотя на деле поверхностному ощущению экзотичности, которое возникает, когда видишь собранными вместе столько различных предметов из разных мест; и как же могло быть иначе, если Видаль был наделен столь сильным географическим воображением и столь несомненным даром видеть мысленно. Однако, как это было ему присуще, созерцание побуждало его к размышлению. «В тех случаях, когда размещением экспонатов в этих музеях руководила последовательная мысль, мы сразу заметим, что предметы одного происхождения объединяет глубокая внутренняя связь. По отдельности они поражают только своею причудливостью; собранные вместе, они обнаруживают печать общности. Понемногу, путем сравнения и анализа, географическое впечатление уточняется. Подобно тому как внешний вид листвы и других вегетативных органов растения или шерсти и органов животного позволяет ботанику или зоологу распознать, под действием каких основных влияний климата и рельефа протекает существование этих организмов, так и географ по тем предметам материальной культуры, которые были им изучены, может заключить, в каких условиях среды они создавались. Материал и форма орудий охоты и ловли, оружия, орудий труда, емкостей для хранения и транспортировки говорят нам: то, из чего и как они сделаны, гармонирует с тем или иным способом существования, в свою очередь формировавшимся под влиянием физических #и биологических условий, которые можно установить и определить. В этом смысле урок сравнительной географии можно извлечь из данных, относящихся к обществам самым неразвитым» 5*.
Очень любопытный отрывок, свидетельствующий — не будем называть это «новым направлением мыслей ученого», ибо не составило бы труда найти в его наследии значительно более ран-
|
** Vidal de la Blache P. Principes... P. 120-127.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
ние указания на выраженный интерес к этнографии,— во всяком случае, о более четком и ясном осознании этого интереса и о том, насколько он был глубок. К тому же попутно можно отметить явный намек на хорошо известную теорию «образов жизни», изложенную самим Видалем в 1911 г. в нескольких статьях, представляющих фундаментальный интерес ®*. Действительно, в «Принципах» целая глава (вторая глава части второй), посвященная орудиям и материалам, может служить доказательством упомянутых выше тенденций; а три прекрасные цветные карты дод общим названием «Природная среда: автономное развитие цивилизаций» превосходно представляют нам в наглядной форме основные результаты, полученные Видалем де ла Блашем в его исследованиях. Одна из этих карт иллюстрирует, какую роль среди материалов, используемых различными цивилизациями, играют те или иные растения, не только кокосовая пальма или бамбук, но также береза или хлопок (ограничимся этим перечнем). Другая повествует о практическом применении материалов, получаемых, например, от северного оленя или от овцы, от гигантских черепах, от жемчужниц или от великолепных раковин Тихого океана. Цель третьей карты — показать распределение форм строительства в зависимости от применяемых материалов: вот область сооружений из камня, другая — кирпичных или глинобитных сооружений или из богатой смолою древесины, а вот область тропических хижин, то прямоугольных, то цилиндрических...
С живым интересом знакомимся мы как с этой наглядной документацией, так и со страницами текста, часто блистательными и достойными Видаля его лучшей поры. Мэтр посвятил их осмыслению (с тем чтобы передать свое понимание нам) того «семейного сходства», которое роднит предметы материальной культуры, например, тропических цивилизаций. Разумеется, эти цивилизации используют тропический лес как источник материалов; однако, кроме того, они вдохновляются ежедневным зрелищем и, если можно так выразиться, стоящим постоянно пред глазами примером растительного мира, который их окружает и предоставляет им убежище. «Это как бы живые строения, громоздящиеся один поверх другого, подобно хорам, этажи леса,—тонко замечает Видаль,— от подлеска внизу, на самой земле, от деревьев в половину высоты и до величественных верхушек, облаченных в пронизанную воздухом кровлю листвы и увенчанных ею. Хотя архитектура хижин всего лишь весьма слабое воспроизведение архитектуры леса, она тем не менее вызывает некие отдаленные ассоциации с этой последней. Переплетения лиан, помогающие иным лесным обитателям передвигаться по всему лесу не касаясь
|
•• Vidal de la Blache P. Les genres de vie dans la geographie humaine// Annales de geographie. 1911. T. 20.
|
Проблема «человеческой географии»
|
земли, стали в человеческих руках растительными мостами, которыми пользуются от Западной Африки до Меланезии. Обитатели Амазонии взяли эти же переплетения за образец Для гамака, который, по-видимому, впервые появился именно у них. Крупные шарообразные плоды Lagenaria 1 и кокосовой пальмы, так же как скорлупа страусиных яиц, передали чашам и калебасам, сделанных из них, форму округлую или овальную... Живая природа отличается тем, что, поставляя материал, она одновременно подсказывает форму»7*. Далее отметим такие тонкие замечания: «Поучительно наблюдать — это относится особенно к центральной части Западной Африки,— до какой степени производство металлических изделий вдохновляется формами, заимствованными из царства растений. Кажется, будто железо заменило собой дерево, лишь подражая ему». И, перечислив метательные ножи, серпы, орудия для свершения жертвоприношений, которые навели его на эти размышления, Видаль замечает: «Одни из них распластаны симметрично вдоль оси, подобной центральной жилке банапового листа; у других концы имеют ланцетовидную форму, как молодые побеги пальм; третьи искривляются и по вогнутому краю образую! выступающие зубцы или пластины, подобные прилистникам, окружающим черешок листа».
Мы узнаем здесь Видаля де ла Блаша, скупыми и меткими словами отметившего в «Картине Франции» «особенную элегантность», ту, что йвляет Лотарингия человеку, направляющемуся туда со стороны Бельгии или Арденн,— Лотарингия с ее флорой, что «уже приобретает южный оттенок»; в изящной растительности, добавляет он, «можно увидеть те узоры, которыми бессчетное число раз вдохновлялось местное искусство, давая им повториться и ожить в переплетениях рисунка на изукрашенном оружии и в стройном орнаменте стеклянных ваз» **.
Все это очень умно, очень интересно, взаправду поучительно. Но какие выводы сделает из этого Видаль де ла Блаш — географ? Конечно же, что среда жестко определяет и обусловливает те своеобразные цивилизации, которые он называет «автономными», а также, что географ находит в них превосходные примеры обществ, действительно детерминировапных почвой и климатом их местообитания,— не так ли? Нисколько.
Эти цивилизации непосредственно зависят от местной среды: это верно. Это настолько верно, что можно было бы по примеру некоторых географов-ботаников возвести такие-то и такие-то виды животных и растений в ранг «типических» и по такому принципу выделять различные регионы цивилизаций; вспомним, например, о бамбуке и кокосовой пальме в тропиках, о финиковой пальме и агаве в засушливых странах, о березе в субарктиче
|
7* Vidal de la Blache P. Principes... P. 122.
|
** Vidal de la Blache P. Tableau de la geographie de la France. P., 1903.
P. 207.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
ских областях, о северном олене на севере Старого Света, о тюлене и морже на севере Нового. Видаль попутно все это отмечает. Но он не поддается искушению превратиться в «географа-ботаника». Не только потому, что он отлично знает: эти цивилизации как раз в той степени, в какой они привязаны к специфическим средам обитания жесткими и, есть искушение полагать, неизбежными узами,— именно в такой степени они страдают ущербностью. «Им недостает способности сообщаться друг с другом и распространяться». Но также и потому, что он особо подчеркивает следующее: местные ресурсы в конечном счете никогда не доставляют человеку ничего, кроме материалов, необходимых для изготовления орудий, основная идея, замысел которых не имеет местного происхождения. Орудия и предметы, которые человек создал для нападения и обороны, для транспортировки или как емкости для хранения, не отклоняются существенным образом от неких общих форм 9*. Независимо от того, камень или золото, раковина или дерево использованы в составе сложного целого — топора, палицы, лука, они составляют все то же целое. Пирога, выдолбленная из ствола дерева, челнок из древесной коры, каяк, одетый кожами 2; такелаж с парусами из рогожи, из полотна, из кожи, как у древних кельтов,— все они различаются более материалом, нежели формами. Такими путями воплощаются замысел (который предшествует приспособлению материала) и творческое начало, накладывающее на материал печать человека.
Таким образом, рассмотрение замкнутых обществ, которые, как кажется, все извлекают из окружающей среды, которые сами представляются, если можно так сказать, не чем иным, как продуктом окружающей среды,— это рассмотрение не побуждает выдающегося географа обмануться видимостью и объявить о подчинении человека природным условиям. Напротив. Вот что поражает Видаля в первую очередь: изобретательность человека, его инициатива, пластичность, свобода, если хотите,— нужно лишь отнять у этого слова метафизический смысл,— но только не его закабаление. Какова его зависимость от природного окружения? «Она лишь дает ярче засверкать — в определенных ситуациях — могуществу и разнообразию выдумки, на какую он только способен». И в итоге вот что считает Видаль де ла Блаш в конце своей научной карьеры, обогащенный всеми наблюдениями, размышлениями и опытом целой жизнй, заполненной постоянной работою мысли,— вот что он считает наиболее примечательным в материальной культуре цивилизации: не связи, которые он видит лучше и тоньше, чем кто-либо другой, связи между созданиями человеческих рук и разнообразными произведениями природы,
|
•* Vidal de la Blache P. Principes... P. 131, 132.
|
Проблема «человеческой географии»
|
окружающей людей, а всеобъемлющее и властное могущество человеческого разума.
Читатель извинит нас за то, что мы — с особым удовлетворением — остановились на этих глубоких идеях выдающегося мыслителя и лишний раз воздали должное его широте и щедрости.
II
При всей своей незавершенности последний труд Впдаля в любом случае являет во всех своих частях прекрасное единство мысли и чувства. Напротив, «География истории» господ Ж. Брюна и К. Валло — книга составная, довольно странная по композиции, а то, как она написана, может озадачить читателя. Книга двойственная — не только потому, что авторов двое, их и в самом деле двое,— и у каждого из них свои достоинства и недостатки, но еще *— и главным образом — потому, что она составлена из двух разнородных частей и установить связь между этими частями, сказать по правде, представляется делом затруднительным. Ответственность за это, как сказано в Предисловии, несет только один из авторов, г-н Брюн, ибо он сообщает нам, что «География истории» была уже «скомпонована и частично написана», когда г-н Валло предложил ему свое сотрудничество.
Первая часть книги, намного более внушительная — 440 страниц, является общим исследованием связей географии с историей. Вторая, менее обширная — 250 страниц, представляет собою серию заметок о мировой войне 1914—1918 годов под названием не совсем понятным, зато изобилующим существительными: «География современных битв; Расы, Народы, Нации, Государства, Война и Мир». Есть ли какая-нибудь реальная связь между этими двумя частями? Авторы об этом не говорят. Они не захотели подразделить свою книгу старым удобным способом: первая часть — приведение в систему теоретических принципов, извлеченных из историко географических знаний всех времен; вторая — приложение этих принципов к основным событиям войны 1914—1918 годов. На деле последние 250 страниц книги не имеют никакой определенной связи с 400 первыми. Они образуют нечто вроДе самостоятельного исследования. Они более похожи на статью из журнала, чем на географический трактат. Порою они очень определенно напоминают нам о том обстоятельстве, что один из двух авторов, а именно тот, чью печать несет на себе вся эта последняя часть книги, во время войны властно почувствовал в себе призвание журналиста. Пусть извинят нас за то, что мы не последуем за ним в эти сферы. Каждому —.его ремесло. Перед нами с 1914 но 1918 год война поставила лишь небольшое число скромных вопросов тактического характера, связанных с «Инструкцией по боевым действиям некрупных боевых подразделений». Мы не чувствуем себя достаточно искушенными столь малым опытом, чтобы судить ныне живущих полководцев с вы
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
сот стратегии — сухопутной, морской и военно-воздушной. Или, скажем точнее, наше мнение по этим вопросам не имело бы нн веса, ни ценности.
Что же касается первой части книги, то здесь мы чувствуем себя более уверенно, так что можем обсудить ее и по мере необходимости поспорить. Здесь мы попадаем в законную область интересов географа и историка: к тому же автор пишет о вещах, уже достаточно знакомых. Ибо то, что на этих 440 страницах принадлежит г-ну Брюну, не содержит в себе ничего неожиданного. Мысли те же, что были изложены уже в «Человеческой географии» того же автора — как в общей форме, так и довольно подробно в главе VIII. Опубликованная в 1914 году в «Ежегодном географическом обзоре» 10* статья под таким же названием, что и нынешняя книга, развивает и формулирует те же идеи. Равным образом и то, что принадлежит г-ну Валло, тоже выходит из-под его пера, собственно говоря, не в первый раз. Уже в 1910 году в объемистом томе под названием «Социальная география. Земля и Государство» и* этот знающий географ уже сформулировал те соображения, «более сжатое и упорядоченное изложение» которых (так пишет он сам) он представляет нам ныне. Вообще, видно, что затея гг. Брюна и Валло во многом надуманная и их сочинение обязано своим появлением, по всей вероятности, скорее успеху предыдущих работ, чем подлинной интеллектуальной потребности.
Поспешим отметить, что в этом труде есть удачные страницы, абзацы, которые можно прочесть с пользою, остроумные рассуждения. Их немало, в особенности это, конечно, относится к главам, посвященным населению земного шара, путям сообщения, границам, столицам,— эти главы изобилуют небесполезными указаниями. Однако здесь, на этих страницах, нам хотелось бы поспорить относительно идей, принципов и в известной степени методов. Перейдем же прямиком к самому существенному, я хочу сказать — к нескольким довольно сжатым и насыщенным главам, в которых г-н Валло, подытоживая свой предыдущий опыт, сконцентрировал главные мысли о фундаментальной проблеме (или проблемах) политической географии. Прекрасный случай пересмотреть лишний раз наши собственные мысли относительно совокупности процессов, в изучении которых историки из вполне законных побуждений (надеемся, что географы с этим согласятся) стремятся принять участие. В первой из трех глав, посвя-
|
l9* Bruhnes J. La geographie de l’histoire 11 Revue de geographie annuelle. 1914. T. 8. Fasc. 1. Статья по-прежнему представляет интерес даже после выхода в свет солидной книги, благодаря интересным иллюстрациям, помещенным отдельно, вне текста,- весьма характерным фотографиям Боснии и Герцеговины.
|
11 • Ему предшествовал другой том под названием «Море». О выходе этих двух томов мы в свое время оповестили читателей. См.: Revue de syn- thfese historique. 1911. T. 18. P. 242.
|
Проблема «человеческой географии»
|
щенных последовательному рассмотрению «трех фундаментальных проблем политической географии», г-н Валло в первую очередь исследует и пытается определить «первичные географические условия», являющиеся необходимой основой для образования любого государства 12*. Действительно, именно в этом вопрос вопросов — сердцевина всей политической географии. 7
Избранный же автором метод представляется безупречно адекватным. Составить карту государств. Затем — карту обитаемого мира. Наложить первую на вторую. Отметить несовпадения. И применить географический анализ к тем частям обитаемого мира, которые избегли государственности; попытаться вырвать у них тайну географического аспекта жизнедеятельности политических организмов. Теоретически — нет ничего разумнее. На практике — давайте посмотрим.
Составить карту государств... Но что такое государство? Г-н Валло сообщает нам это, и именно там, где он должен был это сделать: в самом начале своей книги. Государства — это общества, организованные для того, чтобы гарантировать составляющим их индивидам личную безопасность, мирное пользование своим достоянием и плодами своих трудов13*. Безопасность, собственность — перед нами политико-юридическая теория. Но в таком случае при чем здесь география? Безопасность, собственность: это ведь понятия отнюдь не географические.
Позвольте, возражает нам г-н Валло. Само осуществление этих прав государством (почему «прав»? Мы ожидали бы здесь слова «функций») «немыслимо, если этим правам не сопутствует обладание, пребывание на каком-то участке земной поверхности». Но какая в том необходимость? Государство, как Вы его понимаете и определяете,— это абстрактное и военное государство Ратце- ля из его «Политической географии»: общество гарантий и защиты против опасностей, угрожающих его членам. Однако в этом определении нет ничего такого, что не позволило бы применить его, скажем, к государству кочевников, кочующих постоянно; иными словами, оно не содержит в себе необходимости постоянно занимать участок земной поверхности, очерченный границами. Были ли на самом деле в истории чисто кочевнические государства (или, как говорит г-н Валло, «абсолютные и законченные») 14*—это другой вопрос. Но в данный момент мы подвиг заемся в сфере понятий и дефиниций. Я утверждаю, что абстрактная и правовая дефиниция государства, рассматриваемого попросту и всего лишь как система защиты и охраны, не подра7 зумевает сама по себе необходимости в постоянном владении, пребывании на некоторой территории.
|
!г* Bruhnes Vallaux С. Op. cit. Ch. 7. P. 269, 281 sqq.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Я отлично знаю: Камилл Валло ответил на это заранее. «Группа людей, которая все время перемещается, нигде не переходя к оседлости, и не прилагает никакого преобразующего усилия к той земле, где она временно пребывает, не может создать общество, оформленное политически, даже в зачатке», ибо «потребность в коллективной безопасности начинает появляться с того дня, когда, осев на какой-то территории, освоив ее, используя ее для нужд материальной жизни, люди, объединенные в группу, почувствуют, что им нужно защищать их общее достояние». Однако куда при этом девается различие, сформулированное самим К. Валло, с одной стороны, между «суверенитетом», то есть специфической для государства формой владения территорией, и, с другой стороны, простым владением, или частной собственностью? Когда наш автор говорит нам, что нет государства, которое не занимало бы постоянно некоторую территорию,— не впадает ли он в путаницу, подобную той, какую он обличает у Анатоля Франса или Ратцеля?
Оставим это и вернемся к происхождению «потребности в коллективной безопасности», которая может появиться не иначр как только если люди закрепились на территории, освоенной ими. Но не испытывают ли участники каравана «потребности в коллективной безопасности»? И чтобы почувствовать, что им «нужно защищать общее достояние» (при том, что это достояние является действительно общим или состоит из суммы индивидуальных), должны ли они обязательно быть землевладельцами? Когда какой-нибудь Ратцель совершает такого рода ошибки и путает суверенитет с оседлостью, это можно понять. Он начинает с утверждения, что «государство есть посредник, при помощи которого общество связано с землей», только для того, чтобы прийти к заключению: «Народ должен жить на той земле, которая дана ему судьбою; он должен там и умирать, чтобы исполнить ее закон». Для Ратцеля — годится. А для г-на Валло?
Теперь о другом. Нам объясняют, что тот, кто говорит «государство», говорит «организация для защиты и охраны». Но любая человеческая группа, сколь угодно малая, разве не заботится она прежде всего о защите своих членов от нападений и посягательств других групп? В таком случае при помощи приведенного выше определения как отличить примитивные, или зачаточные, в политическом отношении общества от крупных и развитых государств? Я знаю, что по ходу дела г-н Валло предлагает и другие критерии. Подлинное государство, государство, достойное так называться, говорит он, может возникнуть не иначе как на территории, достаточно населенной, чтобы могли установиться постоянные и тесные соседские отношения между элементарными группами, ассоциация которых приведет к образованию самостоятельного и политического общества. Естественно. Однако исходное определение государства, данное г-ном Валло, несет ли
|
Проблема «чеАовеческой географии»
|
оно в себе эту мысль? Нет. Кроме того, даже когда он вводит новые уточнения подобного рода, представление о государстве, характеризующемся исключительно организацией системы защиты своих членов, не дает покоя нашему автору. «Нужно, чтобы между людьми, составляющими группу, были постоянные соседские отношения, для того чтобы могла возникнуть потребность в коллективной безопасности и организация таковой» 15*. Опять безопасность. Именно в этом, на взгляд г-на Валло, самая сущность государства.
Поистине довольно парадоксально, что такую позицию занимает географ, ибо, в конце концов, верно ли, что государство возникает только в силу потребностей военного характера? Разве не играют роли потребности экономические (не будем говорить о других) — своей важнейшей и первостепенной роли в образовании политических объединений людей? Но если так, что не вызывает сомнений, разумно ли географу оставить это вне сферы своих интересов? Если юрист, если теоретик государственного права может удовлетвориться абстрактным определением, которого придерживается г-н Валло и которое служит для него отправным пунктом,— я понимаю такого юриста. Путь для него «земля» может быть каким-то образом «сублимирована» до такой степени, что становится абстрактной категорией мышления; пускай есть основания (все у того же юриста) выделить понятие «чистой земли», не имеющей иных свойств, кроме пространственного положения, размеров и т. д. Но для географа? Если он не интересуется землей как таковой, землей, производящей и кормящей, землей, покрытой растениями, населенной животными и несущей в себе металлы, кто же другой будет иметь право ею интересоваться? Не говоря о том, что концепцию государства, совершенно формальную, целиком военную, мог принять Ратцель, немец Рат- цель, пангерманист Ратцель. Она соответствовала логике его мышления и его доктрины, отнюдь не научной, а политической. Не лучше ли будет, если мы не последуем за ним по этой стезе?
Признаюсь, я остался неисправим. Сегодня, как и прежде, на мой взгляд, «проблема политической географии и проблема географии человеческой — это единая проблема». Для меня не су-, ществует ни политической, ни исторической географии без географии социальной — ни социальной географии без географии экономической, ни экономической географии без географии физической. Это цепь, которая не может быть разорвана. И я упрямо отказываюсь видеть в обществе всего лишь что-то вроде пружины, движущейся в жесткой коробке-государстве, то разжимаясь, то сжимаясь. Мне кажется, что группы людей, объединенных в общество, обосновавшиеся на земле и извлекающие из нее сред
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
ства к существованию, следует изучать непосредственно как таковые и ради них самих.
Пойдем, однако, дальше. В наши времена высказать мысль, что географы порой слишком одержимы «несесситаристскими» 3 предубеждениями и, кроме того, слишком часто признают возможность прямого, как бы механического «влияния» физических факторов на человеческие общества,— сказать это — значит вызвать горячие протесты: «Детерминизм или, вернее, географический несесситаризм? Что за ветряная мельница, на которую вы кидаетесь? Дверь открыта, дружище, напрасно вы в нее ломитесь!»
Давайте же вернемся к главам, которые К. Валло посвятил политической географии. Когда он сопоставил карту государств и карту обитаемого мира, то констатировал, что в двух случаях они не совпали. Во-первых, в арктической области, во-вторых, в лесной экваториальной. «Обе они обитаемы. Но ни та ни другая не имеют и никогда не будут иметь собственной политической истории» 4. Это не оговорка. Далее К. Валло настаивает и уточняет. «Останутся ли они не затронутыми организацией или будут колонизованы чужеземными державами — невозможно представить себе, чтобы там образовалось государство, действительно имеющее корни в этой почве». Но почему? Потому что «всякое историческое развитие в этих регионах подавляется законами географии. Эта область земного шара — единственная, где можно зафиксировать непосредственное влияние климата на форму правления у людей. Только здесь подтверждается теория, получившая распространение благодаря великому имени Монтескьё...» 51в.
Пророчество: «никогда». Роковое предопределение: климат. Да, в самом деле, географический несесситаризм — это не более как ветряная мельйица...
Как много, однако, можно возразить. Мы, конечно, не станем вступать в пререкания с г-ном Валло по поводу рудиментарного характера политических сообществ, существующих в настоящее время в зоне влажных тропических лесов, ограниченных полосою приблизительно между 10° северной широты и 10° южной. Все же скажем в двух словах — вместе с Видалем де ла Блашем,— что, хотя вполне очевидные причины способствуют поддержанию изоляции человеческих групп в тех краях, «было бы ошибкой сделать вывод, что там не развились интересные цивилизации» 1Т*. Но как можно говорить о «прямом» влиянии климата на форму правления? И особенно — как можно провозгласить это столь категорическое и самоуверенное «никогда»? При том, что это не я, а сам К. Валло пишет на странице 271: «Политическая
|
1в* Ibid. Р. 282, 283.
t7* Vidal de la Blache P. Principes... P. 121.
|
Проблема кчеловеческой географии»
|
карта распространилась на большую часть обитаемого мира всего лишь несколько десятилетий тому назад». По какому же праву этому явлению говорят: «Дальше не пойдешь»? По какому праву можно исключить ту или иную область из сферы человечества, политически организованного? Пускай на этих территориях, несомненно находящихся в невыгодном положении из-за своего климата и всякого рода географических условий,— пусть на этих территориях не могут с легкостью и беспрепятственно образоваться крупные государства, полные жизненных сил и с богатыми перспективами развития, способные соперничать с наиболее мощными и энергичными политическими образованиями умеренной зоны земного шара,— это можно не говорить, не стоит доказывать. Но суть проблемы не в этом. «Карта государств» К. Валло включает только государства перворазрядные. Подобная карта, безусловно, может включать и государства кочевников, таких, как туареги, сенусси, киргизыв. Она может включать также слаборазвитые государства, такие, как страны тропической зоны Африки. Наконец, она может включать колониальные государственные образования. И кто осмелится утверждать, что через некоторое время даже в районах экваториальной сельвы, которую цивилизованный человек начнет разрабатывать, освоит, заселит,— что там не возникнет одно или несколько колониальных государственных образований, способных если не к беспредельному развитию, то хотя бы к какой-то самостоятельной и организованной жизни?
Прошу Вас остановиться, скажет Валло. Я говорю только о возникновении «автономных политических образований». Колонии — это политические образования, привнесенные извне и навязанные... Навязанные? Но если принять в расчет этот признак, чем тогда отличаются колонии от других государств, о которых сам автор говорит нам (с. 270): «Все великие государства, прошедшие путь развития и имеющие историческое прошлое, объединяют осколки народов, рас и наций узами принуждения, навязанными насильственно или принятыми добровольно». Таким образом, мы называли бы государством, если бы оно не было разрушено, государство хова на Мадагаскаре (а было ли оно результатом самостоятельного политического развития?) 7, но откажем в этом звании колониальному государственному образованию Мадагаскар, все более освобождающемуся от своих связей с породившей его метрополией. Есть, однако, знаменитый пример по ту сторону Атлантики, когда колониальное образование превратилось в великое государство... Как же можно декретировать, что никогда не будет другого такого же?
Камилл Валло, предвидя это возражение, отвечает на него. Но как! Не знаю ничего более поучительного. «Колониальные побеги великих государств, проросшие в экваториальной зоне или в ее непосредственном соседстве,— пишет он на странице 283,—
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
хотя основаны недавно, уже сейчас обнаруживают признаки чахлости, которые являются плохим предзнаменованием на будущее».
Речь идет, как мы помним, о влиянии климата на «форму правления у людей» и о том, что из-за этого влияния в циркумполярной полосе, так же как в экваториальной, «всякое историческое развитие подавлено законами географии». Но что это за колониальные отпрыски великих государств, которые, будучи жертвами климата и законов географии, уже хиреют и идут к неизбежному концу? Камилл Валло приводит два примера. Один — его он касается вскользь: из всех американских республик «самые слабые, рыхлые, наименее процветающие те, что соседствуют с экватором с севера и с юга». Однако типический случай, самый поучительный пример — это Австралия. Ибо так написал Д. Ф. Фрэзер: в этой сравнительно новой стране «молодые англичане не слишком отличаются инициативой» и все же они активнее молодых австралийцев.
Не будем придираться. Отнесемся к этому утверждению с максимальным доверием. Будем считать строго доказанным недостаток инициативы у молодых англичан, переселившихся в Австралию, или у австралийцев, рожденных в самой Австралазии О чем здесь идет речь? О жизненной немощи колониальных отпрысков великих государств, «проросших в экваториальной зоне или в ее непосредственном соседстве». Я смотрю на карту и вижу, что населенная часть Австралии — та, которую стоит принимать в расчет,— находится в точности на широте Трансвааля, Оранжевой республики и оживленных областей английской Южной Африки 9, а также Чили и Аргентины, где как будто не наблюдается подавления человеческой энергии неблагоприятным климатом. Я вижу, что Мельбурн, лежащий на 27°50' южной широты, не ближе к экватору, не более «экваториален», чем Афины, лежащие на 38° северной широты, или чем Севилья, Гранада, Тегеран; и кия;у, напротив того, что Фес, Алжир и Тунис, Мессина, Сиракузы и Палермо, Александрия, Каир и все главные города Древнего Египта, и Мекка, и Иерусалим, и Багдад, не говоря уже о Вавилоне и Ниневии 10, что все города Индии, Центрального и Южного Китая, все политические центры Японии «экваториальнее», чем Мельбурн, и по большей части «экватори- альнее» Сиднея. Видя все это, я чувствую себя неловко: ведь не географ !8*.
|
18* Все же я являюсь им в достаточной степени - и не думаю, будто для того, чтобы судить о температурных условиях в какой-либо местности, достаточно знать ее широту. Я отвечаю очень грубыми допущениями на допущения не менее грубые — мне это известно.
|
Проблема «человеческой географии»
|
III
В последнее время многие и с разных сторон очень старались обвинить меня в том, что я замыслил на редкость черное дело — задушить географию. И — это является отягчающим обстоятельством — задушить ее, позаимствовав «роковой шнурок» у самой географии.
Позвольте не согласиться. Мне всего лишь хотелось бы, чтобы географы сами себя обязали, по собственному убеждению, к строгой и коллективной дисциплине во всем, что касается готовеньких теорий, крупномасштабных доктрин с большими претензиями, не географических по своему происхождению (Камилл Валло имел полное право напомнить об этом, хотя и был не совсем ппав, напоминая об этом именно мне) 19*, от которых они ярост!' отмежевываются, когда эти теории им представляют в догматической форме; но на деле — и после того примера, который был нам преподнесен самою «Географией истории»,— кто решился бы утверждать, что географы не испытывают зачастую влияния все тех же доктрин, которые толкают их к неосторожному обращению с фактами, к сомнительным интерпретациям?
Необходима четкая постановка вопроса. Как именно он может быть поставлен? Мне, историку, не подобает говорить об этом географам; они, конечно, знают это лучше меня. Позволят ли они мне, однако, указать им на высказывание, которое, как мне кажется, представляет самый живой интерес? Вновь я позаимствую его у Камилла Валло. В своей рецензии на посмертную книгу Видаля (эту книгу мы представили читателям несколько ранее) он процитировал отрывок из письма своего учителя, которое тот написал ему в 1909 году20*. Речь идет об эпитете «humaine» [«человеческая»]; в те времена все больше входило в обыкновение присоединять его к слову «география». Видаль, как всегда пекущийся о поддержании единства и целостности географической науки, пишет: «Прилагательными поистине злоупотребляют. Почему бы не заниматься просто географией? К этому еще возвратятся».
Думаю, что будущее время было употреблено главным образом, чтобы выразить пожелание. Во всяком случае, я упрекал бы себя, если бы ничего не добавил к этим четырем коротким заключительным словам, которые кажутся мне пророческими и исполненными смысла.
Однако могут возразить — зачем придавать такое большое значение какому-то прилагательному? Какое зло может причинить невинный эпитет «человеческая», которым ныне столь часто пытаются поднять несколько сомнительный престиж слова «география»? Названия, формулировки, вывески — все это слова...
|
Chronique // Mercure de France. 1923. 1 janv. P. 205, 206.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Да, конечно, но слова, которые указывают на те или иные концепции, приводят их за собой, заключают в себе. А концепция «человеческой географии» — кто станет сегодня утверждать, что не следует пересмотреть ее тщательным образом?
«Человеческая география»... Будьте осторожпы. Пока речь шла о «просто»географии, как говорит Видаль,— о географии, которая естественным образом и в самом широком смысле занимается человеком, ибо человек, «поскольку он возводит сооружения на поверхности земли, оказывает воздействие на реки и даже на самые формы рельефа, на флору, фауну и вообще на равновесие живого мира,— человек принадлежит географии», пока дело обстояло таким образом, не было никаких сложностей, никаких столкновений, никаких опасностей. С того дня, когда вздумали стачать из разных кусков самостоятельную науку, окрещенную «человеческой географией», с того дня, как таким манером человек был официально введен в должность, с этого времени появились трудности философские, если будет позволено так выразить- ся, и методические. Выделить человеку его долю - задача нелегкая. Он завоеватель по своей природе. Слово «география» — прежде всего существительное. Но вот: прилагательное понемногу затмило существительное. Прежде человек. А все, что связано с человеком, полно неопределенностей. И вот географам приходится рассуждать (с грехом пополам) о детерминизме, который не детерминизм, о прерывистом нессеситаризме, который по временам не срабатывает, о... Все это — с какой целью и с какими результатами? Более того, вот уже географам приходится заниматься мнимыми проблемами совершенно особого свойства, которые, казалось бы, не входят в сферу их исследований — они и в самом деле могут быть причислены к разряду географических не иначе как путем откровенного насилия или же из ребяческого тщеславия. Здесь мы имеем в виду все эти вопросы о «влияниях», все поиски «первопричин» — выше мы уже говорили об их порочности и тщетности (быть может, говорили недостаточно энергично, недостаточно сурово). В чем же дело? Этот обратный эффект можно было предсказать: если человек воздействует на землю, то и земля, в свою очередь, воздействует на человека... Географы, называющие себя «человеческими», знайте отныне, что ничто человеческое вам не чуждо... И поскорее спросите себя, не климат ли является цричиной политического полуза- стоя современных австралийских обществ,— продолжая провозглашать самое похвальное и всеобъемлющее пренебрежение к устарелым теориям Монтескьё. Однако, сколько бы вы ни старались, ваша наука будет от вас убегать, ибо кто помешает тому, чтобы вслед за вами и г-н де Морган, историк, тоже задался вопросом: «Не являются ли важные этапы развития человечества следствием двух великих природных явлений: засухи, принудившей семитов уйти со своего полуострова и похолодания Сиби
|
Проблема *человеческой географии»
|
ри, заставившего индоевропейцев покинуть свои степи?»41 *«12 Хорошо или плохо (скорее плохо, чем хорошо, так как я не философ, а сделаться философом вдруг — невозможно) в книге «Земля и эволюция человечества» я сказал об этом, или, вернее, попытался сказать22*: зародыш всех сложностей, среДи которых мы ныне барахтаемся, пытаясь конкретно измерить ценность усилий современной «человеческой географии», именно здесь: я хочу сказать — в том, что слишком многие географы принимают без достаточной критики и размышлений — назовем это вульгарным представлением о причинности, или, проще говоря, в том, что у них есть потребность, что они ставят перед собой иллюзорную цель «дойти до первопричин». Некогда их наука была всего лишь описанием. Она хочет стать объяснением. И это замечательно. Но что следует понимать под «объяснением» в области наук наблюдательных — вот в чем вопрос23*. Классифицировать наблюденные факты, располагать их в определенном порядке, выстраивать из них последовательности — это прекрасно. Но является ли безупречно законным вводить в эти последовательности факты совсем другого порядка? Корректно ли с научной точки зрения вдруг приклепывать к звену метеорологическому звено политическое и считать цепь, полученную таким путем, совершенно однородной? Обсуждение этого вопроса завело бы нас слишком далеко. И я совершенно не имею соответствующей подготовки, чтобы вести подобную дискуссию. Каждому его ремесло — так гласит мудрость всех народов. Я только прошу, чтобы квалифицированные географы серьезно поразмыслили над упоминавшимися выше сложностями, Думаю, это не означает, что я хочу их, географов, удушить.
|
21* De Morgan J. Des origines des Semites et de celles des Indo-Europeens// Revue de synthese historique. 1922. T. 34. P. 7.
|
2Z* Febvre L., Bataillon L. Op. cit. P. 86.
|
23* В err H. La synthese en histoirc. P., 1911. P. 49; вообще все Введение ко второй части книги.
|
Мы открываем книгу — толстую книгу в одиннадцать сотен страниц, которую Фернан Бродель озаглавил «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» **. Открываем ее на любом месте, все равно на какой главе. Читаем десять строчек, двадцать строчек или тридцать. Мы поражены манерой, в которой они написаны. Самобытной мощью богатого оттенками стиля, который хотя и не избегает чеканных формулировок (таковых множество), но, не прилагая к тому усилий, очаровывает какою-то теплотой доверительности, излучением света, мягко проникающего в темные глубины. Это не сноп света без полутонов и отблесков, какой помещает в центре своих «Ноктюрнов» Жорж де Латур*, великий лотарингский художник,— света, который яростно лепит формы, обнажает лица, бросает на стены резкие тени. Это слегка приглушенное освещение голландских мастеров, от которого их полотна становятся своего рода созерцанием и раздумьем, человечным и трогательным. Это свет, присущий одному Броделю и ни на что другое не похожий.
Итак, мы читаем. Читаем все дальше. Читая, мы восхищаемся совершенством труда, созданного рукою труженика, изобилием и качеством использованных им материалов, богатством не знающего промахов воображения. Не возникает желания сказать: «искусно», «с пониманием», «умело» — все вещи хорошие, но слова эти обозначают достоинства второстепенные. Мы скажем: ум, проницательность, обаяние. И поскольку книга читается без скуки, она прочитывалась бы залпом, если бы так можно было усвоить книгу, битком набитую сокровищами.
Дать о ней представление немыслимо. Прочитав ее один раз, даже внимательно, нельзя исчерпать ее богатства. Это книга глубокая и основательная, она принадлежит к числу тех, что становятся «настольными» на долгие годы. «Да, быть может, возразят мне, если интересоваться Средиземноморьем XVI века, Филиппом II Испанским, наконец, просто XVI веком...» Нет. Если интересоваться историей. Я чуть не написал «просто историей». Не будем останавливаться на частностях. Пусть каждый сам
|
** Braudel F. La Mediterrannee et le monde mediterraneen a l’epoque de Philippe II. P., 1949. Чтобы книга могла выйти в свет, Фернан Бродель должен был пожертвовать огромной и великолепной «средиземноморской» библиографией, которую он собрал, и отказаться от огромного иллюстративного материала - карт и документов, который он подготовил. Труд, подобный книге Броделя,- если бы Франция поощряла достижения Разума — должен был бы выйти томом in-4° или двумя томами in-4°, в роскошном издании, с множеством иллюстраций и карт, ибо и рисунок, и карта - это тоже история. Но увы!
|
Средиземное море и средиземноморский мир 177
|
извлекает из них пользу и удовольствие. Постараемся в самых общих чертах объяснить, почему эта великолепная книга, это совершенное творение историка, исчерпывающим образом владеющего своей прекрасной профессией,— чем она отличается (и намного) от образцового сочинения профессионала. Эта книга — революция в подходе к истории. Это переворот в наших старых привычках. «Историческая мутация» основополагающего значения.
I
Во-первых, тема. Среди моих бумаг наверняка до сих пор лежит письмо, много лет назад полученное мной из Алжира, от молодого преподавателя истории, который в те времена казался созданным для быстрой и блистательной карьеры историка Северной Африки. Он сообщал мне о своем намерении в скором времени представить в Сорбонну диссертацию на классическую тему: «Средиземноморская политика Филиппа II». Он знал, что когда я собирал материалы для собственной диссертации «Филипп II и Франш-Конте», то вплотную столкнулся с загадочной фигурой Осторожного короля, ткущего свою «бургундскую паутину»; он знал, что многие деятели средиземноморской политики Испании были уроженцами Франш-Конте и что я пытался (в 1911 году) разобраться в их личных устремлениях и социальной принадлежности; он знал, что в резансоне и в других местах я множество раз разбирал на полях какой-нибудь депеши, написанной в рощах Сеговии или в пустынном Эскуриале, короткие заметки хозяина Испании 2. Поэтому Бродель полагал, что я могу сально заинтересоваться его планами. Я не замедлил подтвердить ему это, добавив, однако, в конце письма: «„Филипп II и Средиземное море44 — прекрасная тема. Но почему не „Средиземное море и Филипп Н“? Ибо роли этих двух главных действующих лиц — Филиппа и Внутреннего моря — не равны».
Неосторожный намек, который, по-видимому, усилил имевшиеся у самого Броделя сомнения и тревоги (а сделать соответствующие выводы самостоятельно он не сумел). Короче, он решился и, препоясав чресла, начал блистательный и опустошительный поход за документацией по всем архивам средиземно- морского мира. Ничего особенного в этом нет. Необычно то, что он решился действовать в одиночку, с отвагой, на собственном малом суденышке, без кормчего и без товарищей, без Наставления по навигации — он осмелился пуститься в плавание по яростным волнам моря, которое вечно спокойно и улыбается в* лазури только на вокзальных панно для туристов. Он посвятил десять лет своему путешествию вокруг моря. И уже видел конец своему плаванию, когда пришла война сор<*кового* АО да.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Затрудняюсь сказать, каким образом пленный французский офицер в концлагере, не слишком довольный тем, что он обязав в качестве старосты лагеря поддерживать бодрость в каждом,— как совершил он сей неслыханный подвиг: написал по памяти одну за другою все главы трактата ъ одиннадцать сотен страниц. Я получал эти главы одну за другою в течение четырех гибельных лет. Такими, какими они выходили из-под пера Фернана Броделя. И если мы помним великий пример Анри Пирен- на, увезенного в глубь Германии и писавшего там в школьных тетрадках «Историю Европы» 3, не имея ни книг, ни своих заметок и материалов, то справедливо будет запомнить и другой, не менее прекрасный пример Фернана Броделя, который, будучи пленником в Германии, тоже писал свое «Средиземное море» в ученических тетрадках, имея еще меньше книг и заметок, среди шума и гвалта (их легко себе представить) барака для пленных, под постоянной угрозой, под постоянным гнетом...
Ныне книга готова; она перед нами: вышла из печати. И после того как я, случалось, упрекал себя в том, что слишком усердно, быть может, толкал Фернана Броделя на пути нелегкие и нескорые, теперь я могу только восхищаться его успехом. Он победил.
Впервые море (или, если хотите, комплекс морей) возведено в ранг действующего лица истории 2*. Действующее лицо в(у многих лицах, заполняющее собою весь объем, обладающее неисчерпаемыми возможностями вмешиваться в жизнь людей, притягивать их к себе, быть посредником между ними. Действующее лицо из ряда вон выходящее, неподвластное времени, несоизмеримое с нашими привычными мерками. Действующее лицо пленительное, коварное, всепроникающее; оно вкрадывается в жизнь людей, в самую жизнь обитателей суши и порождает рядом с нею своеобразную жизнь людей моря, открывает перед теми и другими ристалища, столь же прекрасные и столь же кровавые, как прибрежные долины и горы; наконец, действующее лицо огромное; на протяжении многих веков оно было единственным средоточием обмена и общения белых людей, наиболее предприимчивых из них, наиболее богатых идеями и продвинувшихся в своем развитии; оно оставалось еще в XVI столетии (во времена, когда другие «морские персонажи» привлекают к себе внимание государств и государей и, побеждая, все прочнее tali
|
2* Я говорю «действующего лица», но, конечно, не «объекта». Ибо уже было множество книг, посвященных Средиземному морю: работы географического, исторического характера; вы найдете в книге Броделя (с. 1127) перечень тех книг, что заслуживают внимания. Однако этв книги, сочинения по большей части скороспелые, написанные второпях лихими журналистами, не имеют ничего общего с трудом, о которой идет речь. Бродель проявляет снисходительность в оценках этих книг.
|
Средиземное море и средиземноморский мир
|
завладевают), оно оставалось еще одним из крупнейших центров активности белого человечества, впервые получившего право гордиться собою, будучи уверено в своей окончательной победе3*.
II
Такова тема. А метод?
Что касается метода, то здесь — подлинная революция. Вот почему книга Фернана Броделя (не перестающая после своего выхода в свет вызывать во Франции и за ее пределами живое и благодетельное любопытство) — вот почему она заслуживает, чтобы ее принимали с той смесью энтузиазма и почтения, какая подобает только творениям, за которыми будущее4*. Три части. Вначале «Роль среды обитания», 300 страниц. Портрет, если хотите, или, вернее, физический и физиологический анализ персонажа, чье огромное, близкое и благотворное присутствие угадывается совсем рядом на каждой странице книги. Перед нами водная равнина и кайма побережий, ближние горы, плоскогорья и выходящие к морю равнины. Вот по ту сторону Средиземного моря — океан застывших волн щебня, пустыня, та самая Сахара, которая отчасти управляет климатом5* и задает временам года их ритм и темп. Разнообразие, но также и единство. И прежде всего единство человеческого пейзажа. Единство мира деятельных и шумных городов, имеющих богатое прошлое, пожирателей человеческих толп; их хрупкое величие, конечно, может быть раздавлено одним ударом; их величие, занятое добыванием ежедневного пропитания, но бесконечно, от одного к другому, текут потоки, которые их соединяют, увлекают за собой, заставляют сотрудничать (вопреки сепаратизму, порой отчаянному) — в едином великом деле цивилизации...6*
«Во всем этом нет ничего нового, и в чем Вы видите новаторство? То, что дает нам Фернан Бродель, разве это не классическая глава-жертва, какую каждый историк считает себя обя
|
Именно: наконец-то обретенная гордость — завоевывалась она долго и трудно (см-.: Grenard J. Grandeur et decadence d’Asie: l’avenement, de l’Europe. P., 1939). Та самая гордость, которая, как мне кажется, в значительной степени выразилась во всеоблемлющем и могучем явлении,, которое мы зовем Возрождением.
|
4* Не стану здесь задерживаться на методологическом аспекте труда Фернана Броделя. Краткий очерк идей, положенных в основу этой книги,, можно найти в моей статье: Febure L. Vers une autre histoire//Revue de la metaphysique et de morale. 1949. Juill.
|
5* Cm. c. 196: «Ответственные за климат: Атлантика и Сахара».
|
6* См. пятую главу первой части: «Дороги и города». И в особенности прекрасный очерк «Участь городов в XVI веке», исполненный новых мыслей, требующих обсуждения (например, с. 293: «...последняя вселенская цивилизация - Барокко, которую приморские города создали для христианской Европы; цивилизация, полная жизни, драматичная, напыщенная, как нельзя более чопорная»). Ибо «города — это школа зависти и пышности».
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
занным, ради соблюдения приличий, предпослать своей книге: «1. Физические условия: почва и климат»? Три десятка страниц — и привет. Мы свое дело сделали и возвращаться к этому не будем».
Однако, читая Фернана Броделя, мы возвращаемся непрестанно... Ибо, если он пишет о горах, то не для того, чтобы попутно приукрасить текст комментариями в духе какого-нибудь Филипсона 4. И, сказать по правде, пишет он не о горах. Он пишет о Горе, о мире сильных людей, связанных тесными семейными узами, скрытных людей7*, чье доверие трудно завоевать, живущих в стороне и поодаль от общих течений; людей, засевших в своих орлиных гнездах и мало озабоченных ходом большой истории8*, как бы она ни называлась — христианизацией, феодализмом или денежным обращением.
И если Бродель говорит о водных равнинах (с. 73—99), то не как о пустых пространствах, где только ходят волны. На era взгляд, роль этих водных пространств в том, чтобы создать, способствовать созданию единой цивилизации. Потому что выйти из узких морей, связать одни моря с другими, проникнуть череа морские преграды, которые их разделяют, установить между ними сравнительно легкое сообщение — такова была всегда великая задача9*, которую ставили перед собой властители, скажем точнее, задача, которую всегда ставили перед собой среди- -земноморские города.
|
7* «Ибо Гора есть именно то самое: фабрика, производящая людей, и это ее жизнью — развеянной по ветру, расточенной, потерянной безвозвратно - питается вся история моря». К тому же «свойственный горцам образ жизни - более движение, чем оседлость, скотоводство более, чем земледелие,-это, по-видимому, и было первоначально жизнью Средиземноморья». Населенные людьми долины были созданиями поздними, потребовавшими тяжкого труда, немыслимыми без столетий коллективных усилий.
|
** Эти мирки, угнездившиеся среди гор, не знали города и, стало быть* жизни города. Рим повсюду насадил свой язык, но не в неприютных горных массивах Северной Африки, Испании и т. д. Рим насадил христианство повсюду, но в изолированных мирках диких пастухов в крестьян этот процесс не завершился окончательно и в XVI веке. Гора - земля ересей. Вспомним о вальденсах. Позднее — севеннскнй протестантизм и т. д.5 Не менее важные последствия имело то обстоятельство, что феодальный режим (система политическая, экономическая, социальная и, следовательно, правовая) оставил вне сферы своих захватов большинство гористых областей. Например, Корсика и Сардиния; но и, помимо них, между Тосканой и Лигурией — Луниджьяна* своего рода внутренняя Корсика. Исследование о вендетте, проведенное Жаком Ламбером, показало, что страны вендетты - это те, которые средние века не завоевали своими идеями феодального правосудия.
|
*** Великолепны заметки о «водных пустынях» (с. 99-100). В Средиземном море - столь небольшом сегодня в масштабах земного шара и по меркам привычных нам скоростей - в XVI веке имелись обширные опасные и запретные районы, мореплаватели должны были обходить их стороной.
|
Средиземное море и средиземноморский мир
|
И наконец, если он, Фернан Бродель, говорит об островах (с. 116, след.), то не для того, чтобы разобрать их по косточкам. И это не перепись — при том, что такая задача была бы в известном смысле новой и необычной,— ибо островов в Средиземном море намного больше, чем можно подумать, заглянув в наши учебные атласы, в наши мелкомасштабные карты; на морских картах россыпь мелких крошек, отвалившихся от материка, кажется нескончаемой, и перед нами предстает рой миниатюрных мирков, в одинаковой мере принадлежащих тверди и хляби 10*, они живут семьями, архипелагами, образуя в водном просторе разорванную сеть мостов; они баюкают среди своих берегов участки сравнительно спокойной воды. Но не об этом речь. На взгляд историка, это миры, постоянно подвергающиеся опасностям; их всегда подстерегает голод; миры, без передышки осаждаемые морскими разбойниками и грабителями,— и потому миры отсталые, архаичные, хранители примитивных способов хозяйствования. Но в то же время они открыты дыханию просторов; острова вспыхивают порой таким великолепием, что их можно причислить к самым блистательным из рискованных затей цивилизации; они — промежуточные станции на пути ее авантюр. «Большая» история затрагивает их раньше и глубже, чем горные местности. Через них осуществляется интенсивный обмен культурными влияниями, растениями, животными, тканями, технологией и даже модами, в том числе модой на одежду п*. Все идет через острова, великие поставщики-экспортеры людей. Они подмешивают в Историю своих эмигрантов.
Итак, полуострова, горы, долины, водные пространства, острова малые и большие — все это термины географические. Однако Бродель не географ. Он специально подчеркивает это в своем великом стремлении к ясности без каких бы то ни было недоразумений 12*. Прежде всего человек, а не земля, не море и не небо. Бродель всегда помнит о хронологии, у него есть та одержимость датой, которая так отчетливо отличает прирожденного историка от его собрата, а иногда и врага — социолога. Среда,
|
10* «На самом деле нет такого участка побережья (каким бы простым он ни выглядел на картах), возле которого не было бы роя островов, островков, торчащих из воды скал» (с. 116).
|
и* См. кратко изложенную (с. 112) историю сахарного тростника, пришедшего изч Индии в Египет, оттуда на Кипр (X век), с Кипра на Сицилию (XI век), с Сицилии на Мадейру, оттуда на Азорские острова, на Канарские, на острова Зеленого Мыса и, наконец, в Америку. Бродель вспоминает также, как высадились десантом на Кипре, при пышном дворе Лузиньянов, китайские моды (обувь с заостренными носами, высокие женские прически с рогами и т. д.) — моды, вызывающие перед нашими глазами времена Карла VI и Изабеллы Баварской е.
|
|2* С. 3: «Главы с первой по шестую не о географии. Это главы об истории». И далее (с. 295) он напишет придуманное им слово «геоистория». Сказано хорошо, хотя и тяжеловато.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
которую он описывает,— это не вневременная среда. Это среда, которую Средиземное море создает для человеческих объедине- йий XVI века, или, точнее, второй половины XVI века. Точно так же, как (да будет мне позволено вспомнить об этом в доказательство преемственности замыслов и стремлений),— точно так же, как описание Франш-Конте в начале моей диссертации — это не Франш-Конте, зафиксированное вне времени, в своего рода географическом постоянстве, граничащем с вечностью. Это среда, в которой в XVI веке развивались человеческие группы, сформированные ею и одновременно ее формирующие.
III
Итак, первая часть — среда обитания. Вторая часть — «Коллективные судьбы, единое движение» (414 с.). Самый большой раздел книги после географического (анализ и синтез) — социальный. Медленная, размеренная поступь истории. «Экономики; Общества; Цивилизации» — с таким подзаголовком начиная с 1945 года выходят «Анналы»; главы книги Фернана Броделя добровольно следуют этому продуманному порядку и иллюстрируют его.
И вот перед нами хозяйственная деятельность Средиземноморья — я хочу сказать, те ее виды, для которых источником является Средиземное море, и те, что, существуя в местностях, в той или иной степени удаленных от Внутреннего моря, пытаются заинтересовать обитателей его побережий своими произведениями. Исследование весьма оригинальное. Оно избавляет* пас от множества бесцветных перечислений, разбитых на школярские параграфы и сводящих экономику к чему-то вроде каталога товаров — наподобие тех списков, что выставлены для обозрения в таможенных конторах Великобритании, дабы помочь путешественнику составить декларацию.
Прежде всего Фернан Бродель приучает нас к мерам, которыми пользовался его век — XVI век 13*. Какова была истинная цена расстояниям в те времена, когда верховая лошадь оставалась самым быстрым средством передвижения? «Один из величайших шутников, каких только можно сыскать в дне пути верхом на лошади»: я привожу фразу из «Сельских бесед» Ноэля дю Файля 7; она характерна для того времени. Из этого следует, что персонаж, исследованный историком,— я имею в виду Средиземное море — был гораздо больше размером, гораздо огром-
|
18* С единственной целью - в этот раз, как и прежде,- сказать об узах, которые добровольно объединяют историков одного направления — я напомню, что Марк Блок в своей книге «Феодальное общество» (т. 1) посвящает целую главу под названием «Материальные условия и характер экономики» проблемам измерения пространства и времени в средние века.
|
Средиземное море и средиземноморский мир
|
нее, чем он кажется сегодня 14*. «Средиземное море XVI века,— пишет Бродель,— имеет в общем те же размеры, что и во времена римлян. Для человека оно огромно и необъятно... Это не то озеро, каким оно стало в XX веке. Это не улыбчивая вотчина туристов и яхт, где всегда можно добраться до берега за несколько часов... Чтобы понять, чем оно было тогда, нам нужно раздвинуть его пространства настолько, насколько хватит нашего воображения» (с. 318).
Из этого следует (ибо в книге Броделя каждое замечание по поводу предметов неодушевленных тут же влечет за собой щедрую и плодотворную мысль, относящуюся к людям) — из этого следует, что управление империями XVI века ставило трудные проблемы перед правителями. И прежде всего управление огромной Испанской империей. Империей, которая была в те времена колоссальным предприятием по перевозкам на суше и на море. Можно сказать так: проблема связи. И Бродель совершенно прав, отмечая, что история никогда не ощущала важности этого существеннейшего аспекта испанской проблемы при том, что добрая половина актов Филиппа II объясняется исключительно необходимостью поддерживать связь, обеспечивать транспорт, осуществлять необходимые перевозки денег в каждом из отдаленных углов его королевств. Пути, по которым передвигались войска, денежные документы, драгоценные металлы, непрерывный круговорот (мощь которого я почувствовал в одной из главных перевалочных зон, во Франш-Конте, и она поразила меня в свое время 15*) — вот на что была направлена «добрая половина» политической деятельности Осторожного короля, и Бродель объясняет ее с захватывающей ясностью и убедительностью 1в*. Это История с большой буквы, и это поистине возведение Пространства в ранг действующего лица Истории.
|
14* Весьма достойно сожаления, что П. Сарделья, который уже много лет пишет замечательный труд о расстояниях и скоростях в начале XVI века, еще не опубликовал его; он окончательно объяснит эти вопросы. Можно испытать предвкушение, прочитав со всем вниманием, какого она заслуживает, статью Сардельи «Экономическая роль новостей в Венеции в начале XVI века» (Sardella P. Le role economique de la nou- velle a Venise au debut du XVIе siecle//Cahiers des Annales. P., 1947).
|
t5* Febvre L. Philippe II et la Franche-Comte. P., 1912. Ch. 25: La Franche- Comte exploitee et sacrifiee. P. 744-745.
1в* «Жить в воображении подле Филиппа II - это значит постоянно держать в мыслях (не правильнее ли было бы: „промерять4*?) Францию, это пространство, занимающее промежуточное положение (Францию, про которую Антонио Перес писал, что она - сердце владений Филиппа II); это значит - научиться разбираться в организации и снаряжении французской почты, научиться распознавать в возобновившемся движении курьеров помехи, создававшиеся то здесь, то там нашими религиозными войнами». И все, что написано далее относительно «испанской медлительности». Сказать более проницательно, более ярко и убедительно- невозможно.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Пространства — поскольку оно оказывает влияние на государства; Пространства — поскольку оно влияет на экономику.
С особой признательностью читатель прочтет страницы 324— 347, которые Бродель озаглавил «Экономика и Пространство». Выше я говорил, что он пустился в плавание, не имея самых элементарных Наставлений по навигации. Ибо ни у кого из своих предшественников — я имею в виду историков, писавших ранее,— он не мог найти того, о чем написаны эти страницы, исполненные мыслей и новизны. То же относится и к следующим — «о числе людей»: сколько их было? И, само собою, увеличивается ли их число?
После того как установлены эти основные вехи и масштабы, и установлены тщательно, мы сталкиваемся с проблемами драгоценных металлов, то есть металлических денег, то есть цен,— эти проблемы современники Филиппа II должны были разрешать ежедневно. Но мы уже знаем, как свободно чувствует себя Фернан Бродель среди этих реальностей. Вот перед нашими глазами обращение продуктов первостепенного значения: перца и пряностей, а также пшеницы. С полной убедительностью Фернан Бродель показывает, что вопреки легенде на протяжении всего XVI века продолжала существовать дорога пряностей, протянувшаяся от Ормуза до Алеппо8. С полной уверенностью он относит «точные сроки окончательного упадка торговли Дальнего Востока со Средиземноморьем» (с. 447) к временам более поздним, чем 1600 год, то есть «на век позже, чем та дата, ко- торую большинство историков приводят как официальную дату кончины старой королевы Средиземного моря, Венеции, смещенной с трона новым владыкой мира — Океаном».
После того как автор поведал нам обо всем этом, следует ряд глав, посвященных империям, цивилизациям и, наконец, способам ведения войны (в порядке, который я, быть может, мог бы оспорить). Однако, в конце концов, порядок изложения не так уж важен. Важно, чтобы было сказано все, что должно быть сказано в этом разделе книги; там сказано все. Сказано хорошо.
IV
Наконец, третья и последняя часть: «События. Политика. Люди». То есть, иными словами, традиционная история. Та, которую Симиан называл перечнем или хроникой событий. И которая наперекор всем традициям оказывается здесь задвинутой на последний план. На третий. И с полным основанием.
Не потому, чтобы такой истории могло быть поставлено в упрек, будто ей недостает жизни., Напротив. Это «история, полная резких поворотов, стремительных и нервных»,— и поэтому увлекательная, богатая человеческим содержанием, порою все «ще жгучая; несмотря на века, что прошли с тех пор, жар ее
|
Средиземное море и средиземноморский мир
|
плохо остыл17*. Но это «поверхностный слой истории». Пена. Гребешки волн, рябь на поверхности мощных дыхательных движений океана. И вот перед нами проходят войны, договоры, перемены политики. Вспышки молний, озаряющих ночь. Кусочки большого разбитого зеркала. Мелкая пыль индивидуальных поступков, судеб, происшествий. Войны. Испанцы против турок. Лепанто9. Перемирия между испанцами и турками. Европейские последствия событий на море. Вот Карл Пятый и Филипп II, Пий V, Дон Хуан, Фарнезе, Гранвелла. Великолепные фигуры, которым Фернан Бродель, проходя мимо, не забывает отдать поклон. Но только после того, как он завершил два своих исследования — основательные, долгие и глубокие — «среды» и «общих процессов». Только после того, как он подвел под свою книгу прочное и надежное основание. И тем самым наперед придал «перечню событий» подобающие ему размеры.
Так нужно ли доказывать, как много нового в этом замысле? Это не более и не менее как отражение в структуре книги новой концепции Истории,8*. Истории, развертывающейся одновременно на многих этажах, на различных уровнях. Впрочем, они сообщаются между собой, это ясно без слов. Постоянно сообщаются — но различны. Ибо если на место Истории-абстракции хотят поставить Человека — объект истории, то скажем так: это есть логичное и неизбежное завершение процесса разъятия Человека, взятого в его абстрактном единстве, на целую «вереницу персонажей», как говорит Фернан Бродель. Ибо есть человек, отвечающий требованиям географической среды. И человекг который живет в группе и обладает особенностями, свойственными членам его группы. И, наконец, человек, живущий своей индивидуальной жизнью, проявления которой от случая к случаю регистрируются хроникой — предком газеты.
Поистине такое происходит впервые: историк, захватив в охапку огромный ворох собранных им фактов и документов, относящихся к очень крупной теме,— это поистине первый раз, что историк, доводя свою мысль до конца, осмеливается таким вот образом порвать с самыми старыми и почитаемыми традициями, заменив порядок хронологический, четкий и простой, или порядок систематический, чреватый опасностями, порядком
|
17* Впрочем, из всех разновидностей истории - самая недостоверная. Размышления Марка Блока по этому поводу см.: Bloch М. Apologie pour . l’histoire, ou Metier d’historien // Cahiers des Annales. P., 1948.
4S* Febure L. Examen de conscience d’une histoire et d’un historien//Revue de synthese. 1934. Vol. 1, N 2 (repr.: Combats pour l’histoire. 2 ed. P., 1953. P. 3-17); Idem. Propos d’initiations: vivre l’histoire//Melanges d’histoire sociale. 1943; Idem. Une reforme de l’enseignement historique: pourquoi? // Education nationale. 1947. 25 sept.; Idem. Sur une forme d’histoire qui n'est pas la notre//Annales. E.S.C. 1947. Fasc. 3 (repr.: Combats pour Fhistoire. P., 1953. P. 114-118; Idem. Introduction//Moraze Clu Trois essais sur Histoire et Culture//Cahiers des Annales. 1948.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
динамическим и одновременно эволюционным — порядком, который не разъединяет то, что должно быть единым, но позволяет в каждый момент временной последовательности освещать различные уровни, на которых разворачивается действие,— одни через посредство других.
Такой порядок не есть простое размещение как таковое; он иерархичен. Он идет от более глубокого и постоянного к более поверхностному и эфемерному. Впрочем, без пренебрежения к эфемерному. Ибо история «не может быть только большими и пологими холмами времени, только коллективной действительностью, в которой свойства и соотношения устанавливаются неспешно и столь же неспешно сменяются другими. История — это и мелкая пыль событий, индивидуальных жизней, тесно между собой сплетенных — иногда освобождающихся на мгновение, как будто рвутся великие цепи». И Фернан Бродель заключает: «История — это изображение картины жизни во всех ее проявлениях. Это не „избранное44» (с. 721).
Я хотел кратчайшим путем прийти напрямик к самому главному. И решительно подчеркнуть большую новизну замысла, воплощенного с такой ясностью и элегантностью — и к тому же с умной осмотрительностью. Для нас, кто уже двадцать лет в самой гуще борьбы, в «Анналах» (я могу сказать это в стенах дружественного дома, каким для нас является «Историческое обозрение»),—для нас, работавших в полном единодушии, как бы каждый из нас ни прозывался — Марк Блок или Анри Пиренн, Жорж Эспинас или Андре Сайу, Альбер Деманжон, Анри Озэ или Жюль Сион,— я не хочу называть никого, кроме ушедших,— для нас, стремившихся утвердить концепцию истории более живую, лучше продуманную, безусловно более действенную, чем прежняя, и лучше приспособленную к потребностям нашего времени,— для нас это большая радость: увидеть, как наши идеи обретают плоть, как становится реальностью (и делается это столь убедительно, с такою гибкостью и тонкостью ума) образ той Истории, какую нам так нравилось рисовать себе в воображении. Однако и для самой истории это большой успех, благотворное новаторство. Заря нового времени, я в этом убежден.
И мне хотелось бы сказать, особенно молодым: читайте, перечитывайте, обдумывайте эту прекрасную книгу. Подолгу, не торопясь. Сделайте ее своею спутницей. Сколько вы из нее почерпнете нового для вас о действительности XVI века, подсчитать невозможно. Но какие знания о человеке сообщит она вам — просто о человеке, о его истории, о самой истории, ее истинной сути, ее методах и целях,— этого вы заранее не можете себе представить.
Это не книга, которая учит. Это книга, которая заставляет расти.
|
Международному историческому конгрессу 1913 года в Лондоне выпала большая удача — получить сообщение крупнейшего бельгийского историка Анри Пиренна. Оно было принято с большим одобрением учеными различных национальностей и взглядов, которые выслушали его в английском переводе; в апреле 1914 года оно было опубликовано в «American Historical Review» в доработанном и расширенном виде, с некоторыми изменениями, внесенными самим автором; наконец, оно приняло форму щедро документированного доклада на сорока страницах, и 6 мая 1914 года автор прочел его членам отделения словесности Бельгийской Королевской академии, главою которого Пиренн тогда состоял1*. К несчастью, война началась раньше, чем текст и тщательно составленные примечания могли быть напечатаны в «Бюллетене» Французской академии; мы, французы, храним благодарную память об Анри Пиренне, о тех испытаниях, в какие ввергло его вражеское нашествие, о его новом долге перед стра ~ ной, ибо «История Бельгии» Пиренна стала не только фундаментальным творением исторической науки, но и действенным выражением национального духа и самосознания. Короче, труд, законченный Пиренном в 1914 году, стал известен во Франции практически только после перемирия, когда стало возможным его читать и обсуждать.
Он заслуживает изучения, в этом можно быть уверенным заранее — порукой тому самый размах этого труда, многочисленность проблем, которые он ставит, уважение, которым по праву пользуется его автор, всеми признанные научные заслуги последнего и более всего смелость этого произведения. Оно имеет заглавие: «Периоды социальной истории капитализма». Истории социальной — запомните хорошенько. Анри Пиренн не пытался написать исследование о происхождении, формировании, эволюции капитализма — расширенное подобие теперь уже давней,, но все еще не утратившей значения статьи Анри Озэ, который в 1902 году в. «Обозрении политической экономии» опубликовал свою работу об истоках современного капитализма во Франции; и не повторение сравнительно недавнего эссе Артуро Лабриолы, напечатанного в Турине в 1910 году (издательство Бокка), «Капитализм, исторические очерки» — резюме и итог курса, читавшегося автором в Неаполитанском университете.
Нет. Пиренн не задается целью изучить, как образуется капитал, но раскрывает нам происхождение и самую природу владельца этого капитала — правильнее было бы сказать: добытчика и владельца капитала — в различные эпохи экономической истории.
|
*• Доклад быя опубликован, си.: Bulletin de la classe des Lettres de l’Aca- d£mie Royale de Belgique. 1914. P. 258—299.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Иными словами, Пиренн предлагает нам исследование не по истории экономической, а по истории социальной в полном смысле этого слова. И ценность этого исследования заключается главным образом в интересной и плодотворной гипотезе. Именно она дала название нашей лекции; сформулированная в 1913 году, перед великим мировым военным потрясением, гипотеза получила, по- видимому, в этих событиях поразительное, неожиданное и грозное подтверждение. И уж во всяком случае, теперь мы бесконечно лучше, чем прежде, подготовлены к тому, чтобы оценить ее истинное значение и возможности ее дальнейшего развития.
Основной тезис отличается четкостью и ясностью. В общем и целом среди историков и экономистов ныне существует согласие насчет того, что в экономической истории политических образований Западной Европы можно выделить некоторое число хорошо очерченных крупных периодов; перепутать их невозможно. Давайте примем то деление, которое предлагают нам специалисты, не вдаваясь в дискуссию относительно признаков, характеризующих эти периоды, или их границ, и тогда мы обнаружим факт, поразительный с точки зрения социальной истории: каждому из этих различающихся между собой периодов соответствовала своя особая разновидность капиталистов.
Капиталисты какой-либо эпохи, те, что появляются тогда, когда эта эпоха сменяет предыдущую,— те, что, так сказать, возвышаются вместе с нею и в известной степени ее воплощают,— никогда не бывают сыновьями, наследниками, прямыми преемниками видных капиталистов непосредственно предшествовавшего периода. Напротив. Есть, по-видимому, общий закон — как только успех достигнут, сыновья тех, кто, работая локтями, рискуя напропалую, бросался в схватку (как правило, не соблюдая правил), стали победителями своей эпохи, научились использовать ее для своего обогащения,—сыновья их выходят из борьбы или сами, или их наследники. За одно или два поколения (здесь все зависит от обстоятельств) они превращаются в конечном счете в денежную аристократию, более или менее удалившуюся от дел или в лучшем случае принимающую участие в делах лишь в качестве вкладчика денег.
Иными словами, все происходит так, словно эти капиталисты, финансовые короли или наследники финансовых королей определенного периода, держатся во главе делового мира совершенно естественным образом до тех пор, пока общие условия рынка и товарооборота, условия жизни продолжают оставаться прежними, именно теми, что служат историкам для характеристики данного периода. Но как только условия становятся иными, эти люди оказываются неспособными (или менее способными, чем другие) последовать за неизбежными изменениями и приспособиться к ним. На их место выдвигаются новые люди. Благодаря своим достоинствам и в равной мере порокам они без труда, естественно
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма
|
и стихийно, оказываются приспособленными к своей эпохе. Эта они «пользуются», как говорил Рабле; они владеют секретом, начав с нуля, создавать колоссальные состояния, предосудительные с точки зрения мелкого и среднего люда; они накапливают капитал, поднимаются к могуществу, которое дается богатством, и царствуют — до тех пор, пока, в свою очередь, их потомки, оказавшись жертвами развития, которое никогда не останавливается, не уступят место другим, более ловко эксплуатирующим потребности, до той поры неведомые, приемами и методами, дотоле не применявшимися; однако и их потомки, когда придет черед, уступят поле битвы другим, которые вытеснят их, будучи стяжателями капитала, если можно так выразиться, активными капиталистами, капиталистами в движении на подъеме, которые в скором времени достигнут полноты могущества — в отличие от «прежних» капиталистов, пресыщенных, усталых и, помимо всего прочего, сбитых с толку новыми нравами и новыми требованиями; «прежние» озабочены теперь только тем, как удержать и упрочить то, что осталось у них в руках, чтобы тратить й наслаждаться, и становятся, если можно так выразиться, обладателями почетного звания, лестного, но почти не связанного с какой бы то ни было деятельностью.
В некотором смысле капиталистами не бывают по наследству — от отца к сыну; скажем точнее: не бывают по наследству собирателями, приумножателями капитала. И каждая эпоха имеет таких капиталистов, каких она заслуживает,— сделанных по ее мерке, по ее образу. Мы не видим медленного и плавного возвышения; вместо этого — ряд ступеней. То здесь, то там — лестничные площадки той или иной протяженности: это утверждается новая генерация богачей. И борьба, которую она неизбежно затевает не только против бедняков и против кандидатов в богачи, ею подавляемых, но и против «прежних богачей» (независимо от того, сохранили они крупные капиталы или же их достояние быстро уменьшается, словно тает в новой среде),—картина этой борьбы является до настоящего времени одной из наименее изученных в общей истории, но, безусловно, наиболее' любопытных и достойных изучения.
Такова центральная гипотеза мемуара Анри Пиренна, таково основное положение, которое требуется доказать. Факты общей истории экономики, во всяком случае те, что известны нам в настоящее время,— подтверждают ли они или опровергают это положение? Такой вопрос возникает сразу же. Очевидно, чем шире будет круг доказательств, чем больший период сможем мы рассмотреть, тем доказательства будут убедительнее. Теоретически лучше всего было бы начать с античности. Но история античной экономики до сих пор настолько плохо известна, ее связь с последующими периодами до такой степени ускользает от нас, что искать и обрести там падежную основу невозможно. Приходит
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
ся обратиться к средним векам. Именно на развитии экономической истории, какою она известна нам от начала средних веков, Пиренн пытается основать доказательства своей исходной гипотезы.
Однако тут же возникает серьезное возражение. Что может дать история раннего средневековья для подтверждения основного положения истории капитализма или, точнее, капиталистов?
Поистине своего рода аксиома, что современный капитализм родился во времена Возрождения и что средневековье его совершенно не знало. Это тезис не только Зомбарта, автора большой книги о современном капитализме «Der moderne Kapitalismus», третье издание которой ныне вышло в свет; в своих книгах, полных противоречий и вздора, но всегда интересных и порой поучительных, Зомбарт, как известно, отказывает средневековью в каком бы то ни было знакомстве с капиталистической экономикой. Строго говоря, более важно то, что такова же точка зрения Карла Бюхера.
В своем «Происхождении экономики», которое Пиренн, кста- ' ти, некогда поручил перевести на французский язык одному из своих учеников, Ансею2*, Бюхер, методически описывая средневековую экономику (сделал он это ярко и захватывающе), обошел полным молчанием деятельность, роль и самое существование капитала.
Мы знаем его основную концепцию и что он выделяет три последовательные стадии в эволюции европейской экономической жизни. Вначале была стадия замкнутой домашней экономики. Никаких обменов. Все производится в семье, семьею, для семьи. Это экономика раннего средневековья. Конечно, тогдашняя «семья», бывало, принимала такие размеры, что могла охватывать обширные домениальные владения, куда входили земли королевские, земли знати и духовенства, обрабатываемые держателями и зависимыми людьми; несомненно также, что раннее средневековье в конце концов узнало и обмен — рудиментарный л ограниченный — некоторых естественных продуктов и некоторых изделий, обладавших значительной стоимостью. Однако это никак яе влияет на общую экономическую систему, которая в основном продолжает оставаться закрытой; не было в те времена ни предпринимательства, ни капитала — в смысле накопления ценностей с целью приобретения новых ценностей. Такие категории, как промышленный капитал, торговый, ссудный, оборотный капитал, совершенно не встречаются в раннем средневековье.
От этой стадии осуществляется переход к следующей — к стадии прямого обмена или городской экономики, когда производят, имея в виду определенную клиентуру, а не для семейной
|
2• Bucher К. Etudes d'histoire et d’economie politique. Bruxelles; P., 1901.
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма
|
группы. Город был укреплением — бургом. Он становится впри- дачу рынком. И закон этого рынка содержится в двух формулах:
A. Непосредственный обмен между производителем и потребителем: деньги служат только для того, чтобы покрывать разницу, любое вмешательство посредников по-прежнему категорически запрещено.
B. Монополия на производство обеспечена жителям города, в городе, для жителей самого города и небольшого территориального округа, к нему примыкающего. Жители последнего, защищенные аналогичной монополией, несут на рынок свою продукцию — масло, сыр, яйца, чтобы обменять их на изделия горожан: главным образом орудия труда и другие произведения ремесла. И здесь деньги продолжают служить только для покрытия разницы. И для капитализма — во всяком случае, для развитого капитализма — нет места. Ибо, если в те времена он и проникал кое-куда порою, вкрадывался (робко, почти скрытно), то благодаря некоторым сделкам особого рода, например если каким-нибудь ремеслом в данном городе не занимались. Тогда в этот город поступали предметы, произведенные в другом месте,— со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Для К. Бюхера капитализм не существует, не может существовать иначе как на стадии национальной экономики, установление которой совпадает с возникновением больших современных государств, больших централизованных держав, что приводит нас во времена, приблизительно соответствующие Возрождению. Теперь речь идет о производстве не для семьи, не для города, но для нации. Иными словами, рынок из городского становится национальным. И тогда — видимое проявление такого расширения рынка — появляются крупные ярмарки вроде Франкфуртской. И равным образом тогда же капитал набирает силу и развивается свободно; он уже не удовлетворяется ролью торгового капитала; он становится предпринимательским капиталом для местной промышленности, которую он стимулирует, которую он побуждает к расширению производства с разделением труда и сосредоточением большого количества работников на мануфактурах или на фабриках, в те времена уже значительных.
В общем такова была уже концепция Карла Маркса. Для него тоже, он об этом говорил специально в двадцать четвертой главе третьего тома «Капитала», капиталистическая эпоха начинается XVI веком. Ей предшествовал переходный период, бывший свидетелем того, как в некоторых городах Средиземноморья в XIV и XV веках возникали первые разрозненные очаги капиталистического производства. Но истинное начало — это век Возрождения и Реформации, и именно там стремился найти его Маркс.
Что же касается Анри Пиренна, то он решительно занимает позицию, противоположную этим тезисам, и в частности положениям Карла Маркса *.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Неверно, говорит нам Пиренн, что средние века — эпоха бес- капиталистическая. Капитализм в средние века существовал, в том числе в первом раннем периоде средневековья, откуда Бю- хер изгоняет его наиболее решительно,— капитализм проявлял себя с энергией, с силой и свободой, о которых мы и не подозреваем. А доказательство то, что во втором периоде, который продолжался от конца XIII до конца XV века, человеческие коллективы принимали многочисленные и тщательные предосторожности разного рода, чтобы защититься от капитализма. Ведь не станут же защищаться от того, чего не существует и что не опасно?
Иными словами, с точки зрения К. Бюхера, средние века делятся на две последовательные эпохи: первую, в которой капитализм полностью отсутствует, и вторую, когда он отсутствует почти полностью; на взгляд Пиренна, напротив, в первую эпоху наличествовали в значительно большем числе, чем мы думаем, выраженные проявления капитализма; а вторая знала, что такое капитализм, настолько хорошо, что была в общем и целом вполне антикапиталистической...
На что опирается утверждение бельгийского историка? Главным образом на две серии фактов. Одни из них — итальянского происхождения. Он почерпнул их из экономической и социальной истории средиземноморских республик — Венеции, Генуи, Флоренции, Пизы и т. д. Другие факты — фламандского происхождения; он черпает из богатого источника, питаемого архивами могущественных городов, принадлежавших Нидерландам: Гента, Ипра, Брюгге, Турне и Дуэ. По мнению Пиренна, ошибка Бюхера, начало и корень его заблуждения — как раз в том, что немецкий ученый опирался только на немецкие факты, на свои познания (хотя и немалые), относящиеся к немецким городам XIV—XVI веков. Большинство же германских уродов той эпохи было далеко от уровня развития, которого достигли в те времена крупные коммуны Северной Италии, Тосканы и Нидерландов. Германские города представляют нам не классический пример средневекового города (как слишком часто полагали и утверждали), но образец не вполне развитых и отсталых средневековых городов. Выводы Бюхера безукоризненны, если они распространяются исключительно на германские города, которые он изучил. Они становятся несостоятельными, как только их пытаются распространить на все средневековые города Запада.
Это очень тонкое критическое замечание. Но что же представляет собою на самом деле первый период средневековой истории, который, по словам Пиренна, характеризуется относительно большой капиталистической активностью? Откуда происходят, как выглядят, чем объясняются проявления этой активности, которые так поразили бельгийского историка?
С момента возникновения европейских городов, говорит он нам, эти проявления можно захватить с поличным. Города — де
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма
|
тища торговли. Из этого с необходимостью следует, что первые капиталисты должны были жить в XI, XII веке — и это были торговцы.
Нужно вспомнить, что в те времена богатством (если можно так выразиться — естественной и нормальной формой богатства) было в основном владение землей. Доходы, которые землевладельцы получали от своих держателей или арендаторов земли, давали им огромное социальное могущество. Однако это могущество не было в их руках эффективным экономическим орудием; из того, чем они владели, они ничего не пускали в торговый оборот. Торговлей, напротив, занимались люди новые, лишенные корней — по большей части сельские жители, сбежавшие от деревенской эксплуатации, чтобы поискать счастья там, где грузят и выгружают товары, где тянут бечевою суда, где есть возможность заработка и барыша благодаря тому, что появился и набрал силу новый и живучий организм — торговый portus [здесь: предместье], прилепившийся к феодальному замку. У этих людей не было начального капитала: разве могло быть иначе? Их величайший, их единственный капитал — это ум, это, говоря точнее, коммерческая хватка, активность, практическая сметка. Их главный способ наживы — морская торговля, торговля с другими странами — торговля, связанная с передвижением и требующая коллективных действий, ибо, чтобы иметь возможность отбить нападение, нужно объединиться; торговля караванная, когда продажа и покупка товаров производятся сообща, а распределение прибыли соразмерно вкладу каждого,— это уже дух торгового общества, который столь пышно расцветет позднее, на пороге нового времени. Это оптовая торговля; мелкая розничная торговля была предоставлена сельским разносчикам товаров, убогим коробейникам, шагающим пешим порядком по опасным дорогам.
Странные фигуры появляются в текстах того времени — можно сказать, почти случайно, ибо раннее средневековье в общем мало помышляет, надо полагать, о социальной истории и интересах историков. Однако вот, например, любопытная история одного святого — на нее ссылается Пиренн — святого Годрика из Финшала, о котором мы можем узнать довольно много из «Книжицы о житии и чудесах св. Годрика», написанной благочестивым монахом. Крестьянский сын, родившийся в конце XI века в Линкольншире, он сделался поначалу, за неимением лучшего, береговым бродягой и собирателем того, что выбрасывает море: подходящее занятие для голодранца. Не это ли ремесло доставило ему средства накупить мелкого товару и стать разносчиком? И вот он в дороге — крутящийся камень, к которому вопреки поговорке пристает немного мха *, ибо биограф рассказы
|
* Французская поговорка: «Pierre qui roule n’amasse pas de mousse» —
крутящийся камень мохом не обрастает. (Здесь и далее звездочка означает примечание переводчика.)
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
вает нам, как Годрик, войдя в компанию с очень богатыми и сильными торговцами, становится участником одного из тех торговых караванов, о которых мы говорили выше, и вместе с сотоварищами ходит с ярмарки на ярмарку, с рынка на рынок, ведя суровую жизнь странствующего negociator’a [торговца] и авантюриста той эпохи, когда не было ни жандармерии, ни централизованной власти. В скором времени он уже может вместе с несколькими компаньонами нанять судно и пуститься в каботажное плавание вдоль берегов Англии, Шотландии, Дании, Фландрии, перевозить за границу товары, которых там не хватает, продавать их по дорогой цене, а на вырученные деньги приобретать товары, которые он будет сбывать там, где спрос превышает предложение. Так за несколько лет мудрое обыкновение покупать задешево и продавать втридорога сделало Годрика человеком невероятно богатым. Ему оставалось только обратиться в христианство, чтобы украсить эту историю, и стать отшельником, и он не преминул сделать это.
Кто такой Годрик? Анри Пиренн отвечает без колебаний: это капиталист,— объявляет он без обиняков. «Годрик предстает перед нами как оборотистый торговец, я бы сказал даже — как спекулянт, заключает он (с. 275).—У него безошибочное коммерческое чутье, практическая сметка, которую, впрочем, можно встретить у людей некультурных. Он горит стремлением к наживе, и в нем отчетливо проявляется пресловутый spiritus capitalisticus [капиталистический дух] (нас хотели уверить, что дух этот появился только в эпоху Возрождения)... Его не волнует теория справедливой цены, и декрет Грациана 2 в ясных и недвусмысленных выражениях осуждает привычные для Годри- ш. спекуляции. После всего этого какие могут быть сомнения в том, что Годрик и все, кто вели такой же образ жизни, были не кем иным, как капиталистами?»
Пример в самом деле убедительный, следует это признать. И появление в XI веке, да еще в Англии, фигуры, которая, если напрячь воображение, поможет вспомнить о таких крупнейших центрах капиталистических предприятий, как Жалюзо и Коньяк во Франции, и обо всех их основателях— о Пирпонте Моргане и других миллиардерах Соединенных Штатов, у которых начальным капиталом были только ум, энергия и практическое чутье,—появление Годрика, скажем прямо, несколько неожиданно и весьма любопытно.
Какое же применение находили капиталу, накопленному таким путем, в те отдаленные времена, которые мы до самых последних лет считали как раз совершенно не ведающими о капитализме и его проявлениях (ошибочно полагая капитализм отличительной чертой нашей эпохи),—какое употребление находили капиталу торговцы, чьи следы г-н Пиренн обнаружил в текстах, на которые он ссылается?
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма
|
Прежде всего они заставляли капитал работать. Они не оставляли его лежать втуне на дне сундуков. Они его одалживали — и у них с самого начала не было недостатка в должниках: государи, города, монастыри, знать. Но они и консолидировали капитал, превращая его в пахотные земли, луга, виноградники, дома. С начала XIII века городские земли почти целиком находятся в руках патрицианской аристократии, о которой в текстах говорится не иначе как с почтением. Кто они? Без всякого сомнения, потомки дерзких путешественников, членов гильдий и ганз XII века. Существовала некогда теория, которая изображала нам их прямыми наследниками древних обитателей, закрепившихся в civitates [городах] и castra [укреплениях] франкской эпохи. На самом же деле их богатство родилось из торговли. Имеется множество текстов, которые показывают нам, как торговцы того времени тратили свои доходы на покупку земельной собственности. При этом они совершали небызвыгодную сделку, так как непрерывный рост городского населения вызывал соответствующее увеличение земельной ренты в черте города. Поэтому с начала XIII века внуки купцов, собственными руками создавших свое богатство в XII веке, частенько полностью забрасывали торговлю с ее трудностями, превратностями и риском и довольствовались беспечальной жизнью на доходы от своих земель. Отказавшись от кочевой жизни «караванщика», поселившись в горделивых каменных домах с зубцами и надменными башнями, они берут в свои руки управление городом; иногда они даже роднятся с мелкой местной знатью. Во всяком случае, начиная с этого времени, они неукоснительно придерживаются основных обычаев и порядков «благородной жизни». Внуки нуворишей, они забыли своего предка, который бегал босиком по морскому берегу в поисках случайной находки или таскал за плечами тяжелые тючки с заморским товаром. Теперь это люди старинного богатства, почтенные, культурные и прочно утвердившиеся. И они яростно презирают тех, кто в скором времени вытеснит их,— нуворишей XIII века.
В самом деле, наступили новые времена. Поэтому неизбежно явились и новые люди.
Будучи поначалу простыми торговыми организмами, города понемногу превращаются в организмы производственные — по крайней мере некоторые из городов, и эта перемена имеет очень важное значение. Конечно, все города изначально содержали в себе небольшое ядро ремесленников. Но эти ремесленники работали только на местное потребление. С того дня, как благодаря торговле начался приток сырья в промышленных количествах в определенные центры,—с этого времениработники, которые также стекались туда со всех сторон, могли приступить к созданию настоящего производства, работающего на внешний рынок. Так было, например,— случай этот широко известен —
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
с фландрским сукноделием. Впоследствии между городами произошло своего рода размежевание. Или, точнее, возникла целая категория второстепенных городов, которые пробавлялись местной торговлей, владея местным рынком и его эксплуатируя; и наряду с ними несколько крупных и могущественных городов с обширной сферой влияния стали европейскими рынками, настоящими международными рынками.
Города с местным рынком неизбежно и довольно скоро, естественным ходом событий, стали организмами антикапиталистиче- скими. Среди их горожан не было ни крупных предпринимателей, ни крупных торговцев; самое большее — несколько купцов, покупающих оптом на рынках больших городов, с тем чтобы продать в розницу на местном рынке. А в основном — лавочники без больших доходов и без больших амбиций, узколобые и ограниченные; им нужно только одно: мерами строгого протекционизма оградить себя от внешней конкуренции и на веки вечные обеспечить удовлетворяющий их скромный достаток, установив к своей выгоде режим монополии — бесхитростный и в то же время очень сложный — посредством суровой регламентации, определяющей внутри городской черты положение и долю участия каждой группы ремесленников и торговцев, живущих в городе, а внутри каждой группы — положение и долю каждого участника, получившего свое место в иерархии.
Напротив, в больших городах, в центрах производства и экспорта, имевших всемирное значение,—там капитализм не только наличествует, но и развивается, стремительно совершенствуясь. Появляются средства кредита: доверенности, векселя. Развивается торговля деньгами. Ярмарочное обычное право порождает настоящее коммерческое право. Денежное обращение расширяется и становится более упорядоченным. Возобновляется чеканка золотой монеты; торговля становится более безопасной; улучшаются дороги; грандиозные торговые сооружения вроде крытого рынка в Ипре, о котором ныне сохранилось только воспоминание, свидетельствуют о том, что новые дрожжи бродят вовсю.
Разграничение двух категорий городов — весьма интересно и полезно. Оно позволяет А. Пиренну установить, в каких границах справедлива теория Бюхера. К городам с местным рынком — только к ним одним, говорит он, применима теория городской экономики, как ее сформулировал немецкий экономист. Остроумное замечание, подчеркивающее, что Пиренн отметил ранее: относительную отсталость крупных германских городов, на изучении которых основывался Бюхер. В то же время Пиренн отмечает следующее: проявления узкопротекционистского, монополистического, антикапиталистического духа в городских образованиях второй категории — тенденция новая. Это замечание Пиренна служит одновременно подтверждением тому, что он
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма
|
пытается обосновать, говоря об особенностях первого периода средневековья.
В ту эпоху не было регламентаций сдерживающего и запрещающего характера. Торговец был свободен в своих действиях. Годрик не был обязан ограничивать себя тем или иным видом торговли; за ним не следили, его не стесняли, не обуздывали, его инициативу не сдерживали поминутно регламентациями, имеющими силу закона. Ему были ведомы только ограничения, налагавшиеся свободной и жестокой конкуренцией, враждебностью соперничающих гильдий и ганз, а также примитивными еще условиями торговли, в особенности примитивной организацией монетного и банковского дела. Эти времена кончились. Ибо даже в больших городах, широко распространивших свое влияние, в городах — носителях активного и беспокойного капиталистического духа, где капиталисты большого размаха появляются сотнями, вырастают они не беспрепятственно. При всем своем могуществе они наталкиваются на муниципальное законодательство второстепенных городов и даже крупных городов; с ним приходится считаться. Они сталкиваются также с сопротивлением ремесленников, которые иногда объединяются: например, ткачи и сукновалы Фландрии объединяются, чтобы защитить свои заработки. Капиталистов проклинает Церковь, которая ужесточает свои канонические запреты, направленные против их занятий, против их «ростовщичества». Все это создает новые условия, совсем иную экономическую атмосферу, чем в предшествующую эпоху. В некотором смысле торговая жизнь становится более затрудненной, менее свободной, менее независимой, чем в XII веке.
Эти перемены окончательно отвращают от торговли прежних коммерсантов, постепенно превратившихся в патрициев. Они освобождают место для новых людей, обладающих иными качествами, иными талантами, нежели те, благодаря которым были основаны городские династии заканчивающегося XII века. Компаньоны и сотоварищи Годрика находили применение своим способностям и сноровке — в свободной торговле на суше и на море; новые люди должны были употреблять свои таланты на то, чтобы обходить препятствия, которые ставились городскими регламентациями и церковными запретами на пути к быстрому и непомерному обогащению. Другие времена, другие условия, другие свойства духа, другая генерация новых богачей. Они вырастают из ловких предпринимателей, из работодателей, из посредников, особенно из банкиров, спекулирующих на непрерывно растущей нужде в деньгах у королей и государей, спекулирующих бесстрашно и бессовестно; но и они порою терпят катастрофу...
Так течет человеческая река, спокойная и плавная на длинных плесах, переходящих один в другой. Затем вдруг стремнина, водопад, водовороты и обратные течения — и снова возвращается спокойствие, открывается новый плес и воды растекаются вширь.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
На этот раз перемены произойдут в конце XV — начале XVI столетия: мы знаем, что это — подлинная революция. Все сразу: великие морские открытия, которые изменят направления потоков торговли; формируются великие монархические государства и вступают в борьбу за гегемонию; великие денежные кризисы, приток драгоценных металлов, изменение масштаба цен, наконец, усиление государственной власти, которая постепенно берет верх над городами, суживает их политическое влияние и в то же время избавляет торговлю и промышленность от сковывавшей их опеки. С протекционизмом и исключительными привилегиями местных буржуа покончено. Эти последние, конечно, сопротивляются; они защищаются. Но сколько возникает новых центров рядом со старыми (которые охраняют привилегии)! Новые города свободны от всех мелочных регламентаций и быстро перерастают старые, которые чахнут и погибают от рутины. Это, например, Вервье в льежских землях; это — самый знаменитый пример — свободный Антверпен, сбросивший с трона регламентированный Брюгге...3
Дух свободы, ничем не стесняемой, почти безграничной, веет над миром. Личность, индивид может дерзать беспредельно. Это относится к области духа и в такой же степени справедливо в сфере обогащения. Разнузданные спекуляции и здесь, и там. Только и слышно, что о монополиях, перекупке, ростовщичестве, а также о банкротствах, кражах, убийствах. Золотая лихорадка овладевает всем миром. И вырастает многочисленное поколение новых богачей, со всею силою воплощающее в себе тенденции эпохи. Выскочка — некто Жак Кёр, и некто Якоб Фуггер, и Гаспар Дуччи из Пистойи, и Кристоф Плантен, сын простых крестьян из Турени. И множество других.
Между ними и «богачами» предшествующей эпохи — никакой связи. Эти последние, сбитые с толку новыми условиями, приведенные в замешательство ветрами свободы и вседозволенности, сразу расшатавшими старые установления и регламентации, под сенью которых они взрастили свои богатства,— «старые богачи» мудро вышли из схватки: они купили земельные владения и упрочили свое положение браками с дворянством. Любопытное чередование (заметим в скобках) эпох свободы и регламентации. Они регулярно сменяют одна другую: после свободы XI и XII столетий — зарегулированная городская экономика; свободное развитие странствующей торговли в XIII и XIV веках приводит к жестко упорядоченной городской торговле, в той или ивой степени монополизированной. А эта последняя, в свою очередь, уступает место необузданной вольности XVI столетия; однако индивидуалистическому взлету Возрождения наследует не что иное, как меркантилизм4, а регламентации этого последнего исчезнут в конце XVIII — начале XIX века в победоносном а всесокрушающем подъеме великого современного капитализма,
|
Общий взгляд на социальную историю капитализма 199
|
не ведающего ни законов, ни ограничений; он тоже был делом рук выскочек, новых людей, «сделавших себя собственными руками»: Ротшильда, Крупна, Шнайдера, Пежо, Кокрелла, Лаф- фитта — все они начинали с нуля, имея в качестве капитала только свой ум: особого рода ум, не тот, что у интеллектуалов, чей ум может не иметь ничего общего с таковым капиталиста; ум полностью практический, особое и изощренное чувство выгоды, умение пользоваться случаем и идти на хорошо рассчитанный риск.
Короче: имеем ли мы дело с прямолинейным, непрерывным и равномерным движением? Ни в коем случае. Последовательность рывков, разорванная кризисами, рывков, независимых один от другого, ибо они не имеют продолжения.
Такова важнейшая гипотеза, или, точнее, такова совокупность искусно сформулированных и согласованных между собой гипотез, представленных в замечательной работе Анри Пиренна.
Одно не вызывает сомнений, Когда Пиренн - вслед за другими и вместе с другими учеными, которых он не забывает процитировать,— когда он выступает против чрезмерной абсолютизации, которая свойственна схеме Бюхера, он прав, тысячу раз прав; и он сделал полезное дело, указав на слабости одной из самых соблазнительных и умело построенных теорий. Факты, которые привлекает Пиренн, когда их собрали воедино и сопоставили друг с другом, выглядят по-новому, даже если они сами по себе и не новы. В сущности, это великолепный и естественный ответ наблюдателя (притом наблюдателя выдающегося и поразительно проницательного) теоретику. Это — я не скажу «конфликт», но плодотворное сотрудничество историка и экономиста, из коих первый уточняет и совершенствует слишком жесткие, негибкие и слишком общие теории второго.
Однако должен признаться: когда слова «капиталист», «капиталистический» употребляются применительно к люд>:м XII века и их делам, что-то во мне все же протестует. Ибо если придавать этому термину смысл очень неопределенный и очень общий, то становится возможным говорить если не о капитализме, то о капиталистах не только в XII веке, но и гораздо раньше, в античности и во времена еще более отдаленные; уже давно один из критиков Маркса, Слонимский, так возражал автору «Капитала»: «Отчуждение трудящихся от средств производства, составляющее основу и сущность капитализма,— это явление экономической жизни, которое обнаруживается уже в самой ранней античности; и приписывать его только совсем недавней эпохе, которая начинается XVI столетием,— значит игнорировать историю» 5. Все это говорит о том, что нужно условиться, как определять капитализм. Ибо действительно все зависит от этого.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Пиренн же исходит из определения, взятого им в неизмененном виде у Зомбарта. Капитализм существует там, говорит нам этот последний, «где есть собственность, эксплуатируемая своим владельцем с целью воспроизводства с прибылью». А. Пиренн пишет, что он позаимствовал формулировку Зомбарта прежде всего потому, что находит ее очень точной, но также и затем, «чтобы избегнуть подозрений, будто он, Пиренн, дает такое определение капитала, которое работает на его тезис». В самом деле, мы уже вспоминаем, что Зомбарт, безусловно, не может быть причислен к признанным сторонникам пиренновского тезиса; совсем наоборот. Однако, нам кажется, стоило задать себе вопрос — законно ли это или, во всяком случае, разумно ли, если историк заимствует у экономиста определение, подобное тому, что мы приводим выше,— определение чисто экономическое, которое может быть превосходным с точки зрения экономистов, с их особым подходом к явлениям, но годится ли оно для историков?
Из этого не следует, что мы утверждаем, будто есть два капитализма, подобно тому, кто провозгласил некогда, что существуют две морали *. Однако мне хочется сказать (извинившись, впрочем, за то, что затронул столь важный вопрос): если существует одно или несколько определений капитала, выработанных экономистами, исполненных точности и смысла,— определений, коих историк не имеет права не знать,— то, наверное, существует, помимо них, и историческое понятие капитализма, которое не укладывается точно в экономическое понятие капитала. Историческое понятие сложнее; кроме того, оно более живое, значительно менее строгое логически, но гораздо богаче конкретным содержанием. Иными словами, отправляясь в столь дальнюю дорогу, следовало бы, наверное, попытаться несколько глубже проникнуть в психологию капитализма или, точнее, капиталиста — правильно определить природу сознания современного капиталиста, которое в основном сводится к тому, чтобы делать деньги — не для того, чтобы их тратить и жить широко и беззаботно (это было бы полным отрицанием самого капиталистического духа); но добывать деньги для того, чтобы сберечь их, чтобы, ограничив, если нужно, свои потребности, вложить побольше денег в дело и снова заставить их работать, воспроизводиться и умножаться.
Что же касается главного тезиса А. Пиренпа — его общей концепции эволюции капитализма, каковая, до его представлению, не была плавным, непрерывным, последовательным развитием, но серией отдельных рывков, а также того, что он ввел в историю нувориша, нового богача, которого он считает естественным и необходимым катализатором истории,— здесь можно только вознести хвалу и принять положение Пиренна безоговорочно.
Достоинства гипотезы измеряются вытекающими из нее след-
|
Общий вагляд на социальную историю капитализма
|
ствшши; до настоящего времени ни одно из тех, что могли бы вытекать из изложенной выше гипотезы, не было изучено и подтверждено. Это еще одна причина указать на те следствия, которые, как нам представляется на первый взгляд, должны быть тщательно изучены прежде всех прочих. И в первую голову такое: если в самом деле каждому периоду экономической истории соответствует новая разновидность капиталистов, то стоило бы внимательно изучить, какое влияние могло оказать появление поколения «новых богачей» определенного типа в хорошо известном и доступном для изучения обществе — какое влияние могли они оказать на общую ориентацию этого общества, на его умственную и нравственную жизнь.
Возьмем один лишь пример. Это факт, что в конце XV — начале XVI века, в то время как приходят в упадок династии предпринимателей, посредников, торговцев, финансистов, которые с выгодой умели использовать экономический режим, возникший в XIII веке и породивший новые условия, перед нами предстает поколение новых людей, выскочек, новых богачей, воодушевленных духом свободы и безудержной конкуренции, презирающих традиции, «упоенных своею ловкостью», без зазрения совести предающихся чудовищной лихорадке спекуляции и наживы — именно ей был обязан своим поразительным, пугающим душу размахом Антверпен, великий капиталистический рынок той эпохи. Однако, когда мы отмечаем характерные черты этого поколения (столь своеобразные и выразительные), не означает ли это, что мы в какой-то мере задаемся самою проблемой Возрождения и еще более — проблемой Реформации? Многие пытались установить, какое влияние оказывали религии, например протестантская или иудейская, на экономическую жизнь своих приверженцев7. Думаю, что занятие это довольно пустое; в основе его лежат многие заблуждения или допущения. Несомненно, было бы полезнее задать себе вопрос, каким могло быть влияние экономического сознания людей в различные эпохи и в различных обществах на религии, которые этими людьми исповедовались. И тогда, быть может, нашли бы, что влияние это было немалым, и, может, быть, пришли бы к выводу (если говорить о XVI веке), что Реформация, несомненно и безусловно, обязана частью своих особенностей и частью своего успеха новым богачам, сознание и психология которых так хорошо согласовались с некоторыми чертами нового учения, ибо хорошо известно, что как в Нидерландах, так и во Франции и в других местах эти люди, как правило,— среди наиболее решительных и ярых сторонников Реформации.
Последнее замечание. Одно из возможных крупных благодеяний великолепной теории Пиренна и, несомненно, не самое малое — то, что она позволяет нам избавиться от одного из неуклюжих, нечетких и докучных понятий, которое тяжким грузом
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
висит на нашем представлении о социальной эволюции: понятия «буржуа».
Не было шагающего сквозь историю «класса буржуазии», цельного, компактного, единообразного, который возник в средние века, укрепился и развился понемногу, в особенности начиная с XVI века, рос медлено в XVII и XVIII, расцвел и развернулся внезапно на пороге XIX века и наконец охватил весь мир своим современным могуществом и величием. Общий обзор социальной эволюции капитализма, сделанный Пиренном, убеждает нас, что схему нужно детализировать и что следует внимательнее изучать реальность. Заключение самого бельгийского историка звучит так: «Всякий класс капиталистов одушевлен поначалу духом прогресса и новаторства, но становится консервативным по мере того, как деятельность его упорядочивается». Это значит, что продемонстрировано разнообразие там, где слишком многие тяжеловесные конструкции пытаются насадить искусственное единообразие. Но даже приведенная выше формулировка, вероятно, слишком щадит прежнее представление о классе буржуазии, якобы составляющем единое целое в каждую эпоху, о классе капиталистов, едином и сплоченном в каждой стране, в каждый момент исторического развития. В действительности же, как это следует из очерка Пиренна, всюду и всегда одновременно сосуществуют разные классы буржуазии, очень различающиеся по своему поведению, сознанию, даже экономическому положению; реальность заключается в том, что чаще всего имеется отчетливо выраженный конфликт между старыми и новыми богачами, между традиционалистами и наследниками, с одной стороны, и новаторами без рода и племени — с другой.
Язык, которым пользуется социальная история, не учитывает этих противостояний. Он знает одно только слово «буржуазия» и применяет его без разбора к обществам и группам, разительно между собой несхожим. Это означает, что наш социальный анализ еще весьма груб. В языке существует одно только слово —> потому, что разум располагает только одним понятием. И именно поэтому труды выдающегося ученого-историка Бельгии невозможно переоценить; они могут, они должны стать отправным пунктом новых* исследований и новых, более точных концепций, к которым они возродили живой интерес как у закоренелых рутинеров, так и у тех, кто идут впереди.
|
Обширная и глубокая проблема связей и соотношений между капитализмом и Реформацией — проблема, породившая столько частичных решений и продолжающая ставить перед нами столько вопросительных знаков,— кто первым выдвинул ее? Ответим без колебаний — Карл Маркс. Он был, безусловно, пропагандистом, стремившимся установить новое общество на новых основаниях; был он и историком, или, если хотите, философом истории, и его взгляды лежат у истоков, у отправной точки многих наших самых «новейших» спекуляций на исторические темы. Разве не он первый, исследуя исторические корни капитализма, ткнул пальцем в XVI век и сказал: ищите здесь? Мысль прозорливая, интуитивная — в его времена вполне могла показаться революционной; с тех пор она господствует во всех наших концепциях.
Одновременно Маркс отметил и другое. XVI век был свидетелем не только рождения капитализма. Этот героический XVI век видел также Возрождение наук и искусств, Реформацию старинного христианства, национальную политику, проводимую национальными королями и противостоящую средневековому интернационализму ученых богословов и людей Церкви. Разобщение? Нет, отвечает Маркс. Совокупность. Единство. Ибо революция в политике, революция интеллектуальная, революция религиозная — все это вытекает из одного и того же явления, направляющего и господствующего: экономической революции. Формируется капитал. И, формируясь, он порождает капиталистическое сознание. Он диктует капиталистическую политику. Он придает капиталистическую окраску мыслям, чувствам и верованиям. Политические события, религиозные, интеллектуальные — все это меняющиеся маски, за которыми скрывается истинное лицо, одно-единственное,— лицо капитала.
Итак, проблема поставлена. И естественно, что многие с тех пор принимались ее решать. Я не забыл ни про Макса Вебера, ни про Трёльча, ни про близкого к нам по времени Анри Пиренна 1. Дополнительные штрихи, которые они внесли в первоначальную формулировку, уточнения, сделанные ими, предложенные ими решения — все это складывается в великолепное целое, прекрасное свидетельство того, как много может дать коллективная работа ученых, помогающих один другому, опирающихся друг на друга. Но зачинателем, тем, кто первым связал своей могучей рукою экономические факты (скорее угаданные им, чем проанализированные) с фактами политическими, интеллектуальными и религиозными, /которые до него всеми рассматривались как самостоятельные, и, уж во всяком случаег каждый интуитивно отдал бы им первенство перед экономикой,— этим человеком, бесспорно и несомненно, был Карл Маркс.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Если я настаиваю на этом факте, не вызывающем, по-видимому, серьезных споров, то это не ради суетного удовольствия решить вопрос о приоритете, который никого не занимает. Но потому, что это всегда небезразлично для науки истории — знать, кто первым поставил проблему, как и почему.
В Марксе сидит историк. И в еще большей степени — пророк. А пророк знает только свою истину. Он полон ею. Он не видит ничего, кроме нее. Он ее утверждает, он ее провозглашает с такой силой и настойчивостью, что люди, убежденные, увлеченные им, покоряются и, уходят, твердят не только, что «религии — дочери своего времени», но и более строгую формулировку: «Религии — дочери экономики, общей матери человеческих обществ...» А потом, в скором времени, с еще большей определенностью: «Реформация, великая и могучая Реформация, родившаяся в XVI веке,— дочь той новой формы экономики, которая возникла тогда и навязала себя стремительно покоренному ею миру,— капиталистической экономике». Иными словами: «Из капитализма родилась Реформация». Формула увлекательная. Даже чересчур. Настолько увлекательная, что ее можно перевернуть: «Из Реформации родился капитализм». Или даже совершить плагиат: «Из иудаизма родился капитализм, из иудаизма как религии и из самого духа этой религии»; это тезис Зомбарта из его книги о евреях, которая в 1911 году наделала немало шуму.
Все требует доказательств — и вот эффектные утверждения начинают подкреплять доказательствами. Капитализм и Реформация — мы видим, что проблема эта не из малых. Проблема, несомненно, историческая. Во всяком случае, методологическая. Более того, проблема человеческая. Верно ли это, в самом ли деле экономика и религия связаны столь нерасторжимо в нашем мире, что можно переходить от одной к другой, не споткнувшись и не испытывая затруднений? Правда ли, что одна порождает другую — ту любую, что нам больше по вкусу: экономика — религию или наоборот, как кому понравится? Давайте посмотрим.
I
Посмотрим, как подобает историку, который исходит иэ фактов — скромно, храня благоразумие. Как подобает историку ^ не возносясь над миром, подобно чудотворцу или фокуснику: «Взгляните, дамы и господа! Здесь, у меня в шляпе, капитал в стадии возникновения, банки флорентийцев, генуэзцев, лионцев; фантастические богатства Фуггеров. Я дуну — и перед Вами Лютер, а это Кальвин. Вот это порождено вон тем». Нет. Метод историка не таков. История много скромнее. Но, может быть, она'надежнее.
|
Метод историка: он должен исходить из фактов. Каких фактов? Вот они. Если мы составим список первых по времени сторонников реформационного движения во * Франции, в Германии, в Швейцарии Фареля и в Швейцарии Цвингли2, нас поразит одно обстоятельство. Среди приверженцев Реформации много священников и монахов; много интеллектуалов, гуманистов, преподавателей школы, издателей, книгопродавцов. Но много и капиталистов, купцов, богатых людей. А если мы составим по этому же принципу перечень городов, урбанистических центров, где Реформация очень быстро укоренилась и развернулась, то окажется, что в еще значительно большей степени, чем интеллектуальные столицы и университетские города, на призыв откликнулись крупные деловые и торговые центры: Антверпен, Базель, Страсбур и Нюрнберг, а у нас — Лион. Это факт, а не догадка. Факт, доказательства которого легко умножить. Факт, который следовало бы уметь объяснить.
Мы — в начале XVI столетия. Давайте бросим беглый взгляд на мир того времени. Выйдя из губительных войн XV века, после краткого периода передышки и покоя, которые Европа получила между Нанси и Павией (соответственно 1477 и 1525 годы) — между смертью Карла Смелого и пленением Франциска I,— мир трудится не жалея сил. Наш западный мир3. Бешеная жажда денег, первейшая и непреодолимая движущая сила капиталистического индивидуализма, не ведающего ни узды, ни совести, овладевает тысячами людей. На берегах Шельды, подавив своим великолепием поверженный Брюгге и свергнутую с трона Венецию, высокомерный город торговцев и банкиров первым воздвигает свою Биржу как символ новых времен. К причалам Антверпена швартуются корабли со всего света. На антверпенских набережных сложено все, что производится в мире. По набережным Антверпена проходят авантюристы со всего света, обуреваемые безудержным стремлением к наживе. Нет более ни нравственных правил, которые бы их обуздывали, ни страха, который бы их сдерживал, ни традиций, которые бы их стесняли.. Эти Макиавелли торговли и банковского дела всякий день на деле «воплощают» «Государя»,4 каждый своего. Их цель не земля, не владение землей, приобщающее человека к благородному сословию. Им нужно золото, подвижное и компактное, и дающее всю полноту власти. Завладеть им; накопить его в сундуках, насладиться иМ: чтобы не произносить эти слова, несколько режущие слух, они в последнем приступе стыдливости восклицают: «Свобода!»
Ибо вековечные приливы и отливы, что столь давно уже своими однообразными подъемами и спадами во все времена и под всеми широтами колышут экономическую жизнь человеческих обществ и заставляют ритмически сменяться периоды свободы периодами регламентации, периоды регламентации периодами
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
свободы,— это движение приводит в час рождения капитализма в его современной форме к безудержной 'вспышке свободолюбия. Свобода, свобода; этим словом клянутся в Антверпене торгаши, жаждущие выгодных спекуляций; это слово повторяют капиталисты, сильные люди, которых Гольбейн напишет такими же энергичными, какими они были в жизни; это слово твердят в своем аугсбургском дворце несокрушимые и всевластные Фугге- ры, чьи несметные богатства окружают их сиянием золотых легенд; его — не так громко — повторяют в Лионе вместе с Клебергером, легендарным «честным немцем» который стал гражданином города Берна, чтобы удобнее было торговать,— повторяют сотни французских, итальянских и швабских торговцев, толкающихся по ярмаркам большого города...
Во Франции — стране умеренной, уравновешенной, стране здравого смысла и спокойной рассудительности, любезного обхождения и иронического лукавства (это ценное противоядие от избытка усердия, часто бывающего, разрушительным) — во Франции буйные ветры, шквалами проносящиеся по потрясенному миру, успокаиваются, утихают и дают распуститься под ласковым солнцем Возрождения незатейливым цветам туреньской Примаверы6. С песней на устах мир трудится, наживает деньги, процветает и растет. Мир буржуазный.
Ибо именно этот общественный класс, единый и в то же время многосложный, необычайно разнообразный и дифференцированный в своих занятиях, у которого, как у Панурга, не одна тетива на луке, но тысяча,— этот класс все больше и больше занимает позиции на всех перекрестках века, господствует на его главных улицах, старается оседлать все его течения. Это буржуазия, пребывающая в постоянном возбуждении, всегда стремящаяся к успеху и самоутверждению; она борется, ожесточенно отбивается, она с неимоверной силой хочет того, чего она хочет, ибо она может возвыситься только силою своего желания.
Впрочем, она очень разнообразна по составу; в нее входит и ремесленник, сидящий в своей лавке, окруженный подмастерьями; и странствующий торговец, постоянно (разъезжающий по дорогам на своем коне, приторочив дорожную суму с монетами позади себя, поперек седла, а по обе его стороны — меч и аркебузу; и изворотливый прокурор, алчный до денег тяжущихся, или — на самой верхушке буржуазной пирамиды — кумир и образец для подражания краснолицый советник Парламента, направляющийся, сидя на своем муле, в гудящий голосами Дворец правосудия7. Целая галерея четко очерченных типов, отличающихся своими занятиями, обычаем, статусом. Но все ^на_в^~рав- ной степени владеют (и эксплуатируют его сообща) огромным капиталом идей, чуэств, мироощущения, а именно буржуазных идей, чувств и мироощущения.
|
Попытаемся кратко проанализировать их психологию. В первую очередь мы находим там рассудок. Немного приземленный, очень ясный рассудок людей, которые хотят понимать, которые стремятся понимать. И знать. Ибо для буржуазии учение не роскошь, а орудие. Средство преуспеть, разбогатеть, подняться, добиться почетного положения.
Затем мы обнаруживаем большую осторожность и сдержанность. Памятуя о своих недальних предках, о тючке с мелочным товаром, который таскал на спине дед, или о лавочке с едва приоткрытыми ставнями, где продавал сукно отец, буржуазия знает, что грош — это грош, что деньги легко тратить, но тяжело добывать. Она передает от отца к сыну науку расчетливой осмотрительности, хитрого недоверия к ближнему, потайной страсти к наживе. Это правда, но в то же время она деятельна, склонна к перемене мест, легка на подъем; полная противоположность буржуазии XIX века, которую назовут сидячей и бумажно-бюрократической. В значительной мере буржуазия вопло-> щается в торговце. Купец XVI века — человек, не имеющий под рукой ни почты, ни телеграфа, ни телефона, ни автомобиля, ни самолета, ни банковских билетов, ни чеков,— по этой причине является он везде сам — собственной персоной, разъезжает, по свету в поисках товара, отправляется туда, где его производят, привозит его караванами, преодолевая большие трудности и большие расходы, подвергаясь большим опасностям, доставляет его покупателю; по дороге он видит нравы множества людей, соприкасается со всеми народами, со всевозможными обычаями и религиями, утрачивает по ходу дела свои предрассудки и расширяет кругозор.
Наконец, она горда собой, эта буржуазия. Своими успехами, своим непрерывным восхождением, своим богатством тоже. Она чувствует под собою твердую опору: ее земельные владения, ренты, сундуки, полные золота и серебра. Она шагает с высоко поднятой головой. Она смотрит прямо в глаза старым властителям мира. В глубине души она чувствует себя способной одолеть их. Она жаждет утвердить свой престиж, заявить о своей силе, заменить старые авторитеты, клонящиеся к упадку, своим собственным молодым авторитетом; а пока что — сбросить иго давящей зависимости и ограничений. Разумеется, не следует делать из нее кумира. У нее есть свои изъяны. Обладая многими чертами посредственности, она слишком заурядна. Но она несет новый взгляд на вещи, самостоятельный, специфически буржуазный и победоносный. Где он проявляется? Всюду. Но особенно в области религии.
Религия. Не следует думать, что по отношению к ней эти люди заняли позицию полной отчужденности. В действительности воздействие религии на них было сильным, глубоким, всеобъемлющим. Я сказал бы — тираническим, если бы ее власть
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
могла восприниматься таким образом. Религия проникала всюду, пронизывала все действия людей, даже самые, с нашей точки зрения, мирские. Составить завещание или выдержать экзамен на степень доктора — это акты церковные. Докторская степень часто присуждалась в церкви, перед алтарем, под органную музыку, а в заключение служили мессу. В завещании из восьми страниц — более четырех отводят обращениям к Богу, к Пресвятой Деве, к «святым царствия небесного в раю», особенно к покровителям завещателя. От рождения до смерти человек живет под постоянным надзором религии. Не акт о рождении, а крещение. Не свидетельство о смерти, а церковное погребение прихожанина. Церковь подробно регламентирует труд и отдых, питание и образ жизни. Сердце прихода, центр, где верующие собираются в час радости или опасности,— Храм Господень.
«А не внешнее ли все это..?» Мысль поспешная. Если религия оказывает на общество такое сильное и многостороннее влияние, то говорить пренебрежительно: «Это всего лишь обряды» — несерьезно. Но пусть так, согласимся: все это внешнее... Но бок о бок с внутренним. Считать же, что в те времена люди 'были равнодушны к вере,— заблуждение; только что же предлагала Церковь верующим?
Для людской массы — суеверия. Для элиты — непонятные •спекуляции и поучения докторов-богословов, которые вслед за •своим учителем, одним из самых хитроумных и смелых схоластов XIV века англичанином Ульямом Оккамом, проповедовали, что учение Церкви непостижимо, поэтому долг христианина верить — не размышляя и не любя — в догматические положения и исполнять обряды, не вкладывая в них ничего личного8... Ну а как относятся к этому верующие? Одни уходят в мистицизм, который становится глубинным источником, питающим их потребность в вере. Монастыри заполнены до отказа. Их кельи забиты избранными христианами, разочарованными и страстно верующими; они укрываются там, в тихом мире обители, в поисках пищи для ума, утешения для сердца. Мистицизм, аскетизм — это необходимый и неизбежный реванш, к которому стремятся те, кого суровая и бесплодная доктрина оккамизма, не в состоянии удовлетворить и утешить.
А другие — буржуа, чье сознание мы только что анализировали? Они перед нами — неудовлетворенные, разочарованные, недовольные. С их культбм рассудка, любознательностью, -склонностью «входить в суть нового»; с их верой в себя и нетерпением сбросить старые путы. Они ходят к обедне, говеют, едят постное в предписанные дни. Они живут и умирают по закону Церкви. Они не подвергают сомнению основы того, чему учит священник. Они верят в Бога справедливого, в Христа Искупителя, в действенность таинств. Чувствуют себя, однако, неспокойно. В их религиозном сознании есть пустота, пробел.
|
У них нет ощущения, что они обладают учением, приспособленным к их умонастроению, к их потребностям. Проповедники для народа — те порою вызывают у них смех: крикливые нищие, приправляющие соусом фарса обломки священной морали и искаженной догматики. Буржуа все же чувствуют их бездарность, неуместность их грубого заигрывания с божественным. Они ждут.
II
Как вдруг — на клич свободы, опьяняющий и вызывающий недоверие, повторяемый столькими бессовестными торгашами,— вдруг из сердца Германии ему звучит в ответ громкий клич, исходящий из груди монаха: «Свобода, свобода!» Из своего монастыря, затем из большого зала в Вормсе, где однажды вечером при дымном свете факелов, едва разгоняющих мрак, он предстанет перед лицом императорской власти,— это слово бросает миру героический и мощный голос Мартина Лютера, провозгласивший поверх голов людей согбенных свою волю стоять во весь рост, полным хозяином своего религиозрого сознания и своего достоинства. Свобода! Он добавлял «христианская» и, конечно, понимал ее иначе, чем те темные крестьяне, которых :>хо его голоса вскоре вышвырнет на свет из мрака их нищеты; иначе, чем те осмотрительные и умеренные гуманисты, которые поддерживали его своим тихим благожелательством; совсем иначе (стоит ли об этом говорить?), чем банкиры Антверпена, занятые погоней за золотом. Но какое значение имели эти различия? Мир слушал, и люди узнавали в громком голосе брата Мартина то самое, что так часто выкрикивали они сами: отчаянный призыв к свободе...
Исходил ли Лютер из анализа, подобного тому, что мы бегло провели выше? Сознательно ли предлагал он неуверенным и обеспокоенным людям религию, более приспособленную к их нуждам, чем прежняя? Религию под стать буржуазным потребностям, буржуазному сознанию? Тысячу раз нет. В моей последней книге1* я попытался показать, до какой степени то, что, собственно, является религией Лютеру, его персональной верой августинца, не имеет прямой связи с веком и берет начало единственно в его личных тревогах и потребностях. И не будем лукавить: то, что справедливо относительно Лютера, справедливо для Цвингли, справедливо для Эколампадия в Базеле и для Буцера в Страсбуре. Справедливо для Фареля во Франции и вскоре — для Кальвина: Все они не политики. Скорее агитаторы. Ойи не составляют хладнокровно перечень, сводную таблицу потребностей века, чтобы в точности удовлетворить их с помощью соответствующих теологических решений. Нет, тысячу раз нет. Они поведали людям истину, действенную силу которой они ощутили в себе. Свою истину. Только ведь...
1Ф Febure L. Un destin, Martin Luther. P., 1928.
|
Люсьен Февр. Бои за историю
|
Только ведь нет и никогда не было человека, великого, гениального человека, который совершил бы именно то, что хотел совершить. Нет гениального человека, который не должен был бы считаться с другими людьми, с людской массой. Давайте представим себе: как только появляется чудовище, внушающее нам не восхищение, а инстинктивный ужас,— человек, несущий новую идею,— в половине случаев мы начинаем ненавидеть его, высмеивать его, отрицать новизну, интерес, саму возможность того, что он принес. Это обычная участь изобретателя. В другой половине случаев, когда окружение, с самого начала благорасположенное, увлекается новинкой и рукоплещет ей,— тогда это окружение само завладевает ею, если можно так выразиться, влезает в нее, изменяет, подгоняет на свой манер. И за какие нибудь недели так наводняет ее своими мечтами, желаниями в побуждениями, что иной раз ее автор, ее первый автор, останавливается в растерянности и не узнает свое детище. Если он в конце концов смиряется, то чаще всего отрекшись от себя самого.
Так и реформаторы XVI века. Они ви^ят, как в их идеи ■очень быстро внедряется буржуазный дух. Часто — помимо их воли. Им наперекор.
Взгляните на Лютера: что может быть удивительнее? Сын мелких буржуа, выходец из среды вполне заурядной, разделяющий все предрассудки этой среды,— кем предстает он в области .экономики? Поборником зарождающегося капитализма? Вовсе нет. Защитником старых идей и старых предрассудков. Ему не хватает слов для проклятий в адрес Фуггеров, этих Ротшильдов того времени. Он яростный антифинансист, антибанкир, антикапиталист. Он свирепый антисемит. Он держится старых добрых •средневековых установлений и никогда от них не отступается. Ну, и что из этого?
Богатые антверпенские купцы не испытывают колебаний. Маклеры, доверенные представители, родственники или конкуренты Фуггеров — все становятся лютеранами. Не обращая внимания на проклятия брате Мартина, ставшего доктором Мартином Лютером и продолжающего призывать на головы «Fuggerei» гнев народный. Ибо что для начала дает этим людям учение Лютера? То, чего они хотят больше всего: осуществление некоторых из их наиболее глубоких стремлений. Тем более что они берут это учение силою и понемногу изменяют его, приспосабливают, прилаживают к своим надобностям.
Мы говорили о буржуазной склонности к простым и ясным мыслям. Этим людям нужно понимать. И религия Лютера говорит с немцами немецким языком, так же как религия Фареля — ■с французами по-французски. Первая забота Лютера: перевести Библию на «язык народа». Такова же первая забота Лефевра д’Этапля и Оливетана, родича Кальвина *. А что отыщется
|
в этой Библии, ставшей ныне доступною? Живой Бог, человечный, родной. Тот, кого уже научилось изображать искусство,~ трогательный и вызывающий сострадание; и вот он заговорил, и все Евангелие, спихнувшее свою латынь, показывает его про- стым и свободным в обращении и как он странствует по Иудее и говорит со всеми кротким и ласковым голосом; и что дарует он людям, одному за другим? Уверенность.
Уверенность — это сила. Это все равно что «аванс» для человека действия. Попробуем воссоздать драму совести торговцев, банкиров, охотников за золотом, чья повседневная жизнь была беспощадной войной. Церковь говорила им: «Вы грешны, но не отчаивайтесь. Придите ко мне. Исповедайтесь и покайтесь. Отпущение грехов вернет вам радость и спокойствие». Да, но «исповедайтесь»! Чтобы | | |