Юридические исследования - БОИ ЗА ИСТОРИЮ. ЛЮСЬЕН ФЕВР (Часть 2) -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: БОИ ЗА ИСТОРИЮ. ЛЮСЬЕН ФЕВР (Часть 2)


    Если бы, объединяя эти статьи, отобранные среди стольких других, я задался целью воздвигнуть себе нечто вроде памятника, я подыскал бы сборнику другое название. Смастерив за свою жизнь (и рассчитывая смастерить еще) некоторое количество грузной мебели для меблировки истории — достаточное для того, чтобы заслонить, хотя бы временно, иные из голых стен во дворце Клио,— я назвал бы «Моими стружками» эти древесные обрезки, вырвавшиеся из-под рубанка и подобранные под верстаком. Но я затеял этот сборник вовсе не для того, чтобы похвастаться повседневным своим ремеслом, а чтобы принести кое-какую пользу своим товарищам, особенно самым молодым. Выбранное заглавие, стало быть, должно напомнить о том, какие качества бойца я сохранил в течение всей своей жизни. «Мои сражения»? Конечно, нет: я никогда не сражался ни за себя, ни против кого бы то ни было, если иметь в виду определенные личности. «Сражаться за историю» — другое дело. Именно за нее я всю жизнь и сражался.

     

     

     

     


    ЛЮСЬЕН ФЕВР

    (1878-1956)



    АКАДЕМИЯ НАУК СССР



     



    ЛЮСЬЕН ФЕВР

    БОИ ЗА ИСТОРИЮ



    Перевод

    А. Л. БОБОВИЧА, М. А. БОБОВИЧА и Ю. Н. СТЕФАНОВА

    Статья А. Я. ГУРЕВИЧА

    Комментарии Д. Э. ХАРИТОНОВИЧА


    ИЗДАТЕЛЬСТВО 'НАУКА' М О С К В А • 1991




    РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ СЕРИИ «ПАМЯТНИКИ ИСТОРИЧЕСКОЙ МЫСЛИ»

    К. 3. Лшрафян, Г. М. Бонгард-Левип, В. И. Буганов (зам. председателя), Е. С. Голубцова, А. Я. Гуревич, С. С. Дмитриев, В. А. Дунаевский,

    В. А. Дьяков, М. П. Ирошников, Г. С. Кучеренко, Г. Г. Литаврин>

    А. П. Новосельцев, А. В. Подосинов (ученый секретарь),

    Л. Н. Пушкарев, А. М. Самсонов (председатель),

    В. А. Тишков, В. И. Уколова (зам. председателя)


    Ответственный редактор А. Я. Гуревич


    Ф Р.503010000 369 без объявления                                              ББК 63.3(0)

    042(02)—90

    ISBN 5-02-009042-5                                 @ Издательство «Наука», 1991










    МАРК БЛОК И СТРАСБУР


    ВОСПОМИНАНИЯ О ВЕЛИКОМ ИСТОРИКЕ

    Первая наша встреча в Страсбуре произошла, насколько мне помнится, в октябре 1920 года на первом факультетском собра­нии — одном из тех, от которых остается впечатление восторжен­ного порыва и бескорыстного душевного пыла. Нас было чело­век сорок, почти все прибыли буквально накануне, едва успев расстаться с мундирами и уже как-то чисто по-французски сты­дясь своих боевых наград и званий. Мы были, разумеется, пре­данными сынами Франции — мы целых четыре года доказывали это с оружием в руках,— но теперь нам предстояло стать вер­ными слугами истерзанного войной Эльзаса, чье доброе духов­ное здравие, как мы были уверены, в немалой степени зависело от нас и от наших усилий. И в то время как под блестящим председательством совсем еще молодого в ту пору Этьена Жиль­сона мы договаривались об избрании декана — уже заранее, впрочем, намеченного нами, как это всегда бывает во француз­ских университетах,— мы, еще не зная своих коллег в лицо, принялись знакомиться. Мы устремлялись навстречу друг другу с такой искренней непосредственностью, какой потом нам уже никогда не суждено было ощутить. Каждый из нас вкладывал свой кирпичик — тщательно, с толком и умом отобранный — в прекрасное здание дружбы и взаимной преданности.

    Марк Блок, родившийся в Лионе 6 июля 1886 года, был од­ним из наших младших товарищей. Мне он казался сущим юн­цом. Впрочем, сорокалетнему человеку всегда кажутся молоды­ми те, кто едва перевалил за тридцать. Я видел его и куда более юным — то было в 1902 году на улице Алезии, в доме его отца, Гюстава Блока, замечательного педагога, человека грозного и в то же время приветливого; он с блеском преподавал древнюю историю в Высшем педагогическом училище на улице Ульм; не я один считаю его наставником своей молодости... От той мимо­летной встречи у меня осталось воспоминание о стройном под­ростке с блестящими умными глазами и застенчивой улыбкой — в ту пору его несколько затмевал старший брат, будущий перво­классный медик. Теперь же я видел перед собой молодого че­ловека, отмеченного печатью четырех лет войны, четырех жесто­ких лет, полных славных деяний, о которых свидетельствовали четыре благодарности в приказах, справка о ранении и орден Почетного легиона — словом, весь этот непременный в те годы багаж французского воина. Он только что женился, и его брак с юной особой, столь же склонной к самоотверженности, сколь не расположенной к показной аффектации, с самого начала стал глубоко человечным и прекрасным союзом, который он поддер­живал до последнего своего часа. Устроив личную жизпь, Марк Блок, однако, еще не нашел себя как историк. Его отец, его



    Марк Блок и Страсбур


    131


    наставники из Высшего педагогического училища (в Страсбуре он встретился с главным из них, тем, кто когда-то открыл ему дверь в средние века,— с нашим дорогим Кристианом Пфисте- ром), его заграничные поездки — и, в частности, тот год, что он провел в Берлине и Лейпциге у Бюхера и Гарнака,— вся эта долгая и тщательная подготовка была наилучшим залогом того, что на историческом поприще ему предстоят великие свершения. Но какие? Он все еще колебался в поисках выбора, завершая свою диссертацию «Короли и сервы, глава из истории Капетин- гов», небольшую работу, вышедшую в 1920 году. Он поехал за­щищать ее в Сорбонну; вернулся, разумеется, с наилучшими отзывами. И, разделавшись с трудом, который в конечном счет$ был для него скорее обязанностью, чем внутренней необходи­мостью, занялся свободным определением своей научной судьбы.

    Уже в этой диссертации Марк Блок поставил перед собой серьезную, крайне серьезную проблему психологической и соци­альной истории. Он не принадлежал к числу тех, кто занимается историей точно таким же образом, как их бабушки занимались вышиванием: для препровождения времени и оправдания своих титулов. Он уже размышлял над своим «ремеслом историка» 4. Раздумывал над датами и — недаром он был историком-юри- стом — правовыми институтами. Занимался всем этим не только как юрист, но и как социолог: его увлекала школа Дюркгейма. Он питал живой интерес ко всем проявлениям коллективных ве­рований в истории. Именно от них он отталкивался, изучая про­блему свободы в средние века. Судя по старинным текстам, раз­ница между свободными и несвободными была в ту пору рази­тельной. В чем же состояла ее суть? Что на самом деле озна­чало для «средневековых людей» (формула, кстати сказать, столь же нелепая, сколь и общераспространенная) это полное глубоко­го смысла слово СВОБОДА? Вопрос сложный, трудный для раз­решения, но сама его отчетливая постановка столь молодым уче­ным — это уже кое-что.

    Впрочем, в то время Блока увлекали и другие исследования. Исследования, в сущности, того же порядка. Мысль о том, что­бы заняться ими, пришла ему в голову, когда он беседовал со своим братом-медиком, человеком крайне откровенным и любо­знательным. Речь зашла о королях-чудотворцах — такая пробле­ма не могла не заинтересовать историка, изучающего коллектив­ные верования. Посвященная ей книга Блока2 редкостна по своим достоинствам; это подлинный перл среди изданий страс- бурского филологического факультета, а кроме того, едва ли не первое из этих изданий. Я часто говорил Блоку, что это рдна из самых любимых мною его книг,— и он был признателен мне за столь благосклонный отзыв о его, как он выражался, «увесистом детище». Когда подумаешь, во что подобная тема могла бы об­ратиться под неуклюжим пером какого-нибудь наивного обожа­



    132


    Люсьен Февр. Бои за историю


    теля чудес, яснее сознаешь проявившиеся в этом по-юпошески сумбурном, но содержательном произведении духовные качества настоящего историка, одного из тех, что воскрешают людей прошлого не затем, чтобы журить-и поучать их с высоты собст­венных достижений, а для того, чтобы постараться их понять.

    В университете наши семинары были по соседству. Мы рабо­тали дверь в дверь. И двери эти всегда оставались открытыми: не мбгло быть и речи о том, чтобы медиевисты чурались новей­шей истории, а специалисты по новому времени сторонились средневековья. Наши студенты переходили из одной аудитории в другую — и мы вслед за ними. Часто мы с Блоком возвраща­лись домой вместе: центральный тротуар аллеи Робертсо был свидетелем наших бесконечных прощаний и расставаний, прово­жаний и перепровожаний — все это несмотря на разбухшие от книг портфели, которые оттягивали нам руки„ Мы подолгу бе­седовали, обменивались мнениями, размышляли — и в результате Блок мало-помалу начал склоняться на сторону новых направле­ний, которые я пытался наметить еще в 1911 году в своем объ­емистом сочинении, относившемся к истории скорее социальной, чем экономической, и скорее экономической, нежели религиозной и политической3.

    История, хранившая добрый запах земли, деревни, пахоты и жатвы,— эта история вовсе не отталкивала такого завзятого го­рожанина, каким был Блок, родившийся в дымном Лионе, вос­питанный в каменной пустыне Парижа и не питавший, казалось, никаких пристрастий к провинции, к своему родному углу.

    Как и многие среди нас, его сверстников или старших со­братьев, он испытал сильное влияние той географии, которую Видаль де ла Блаш — выдающийся и оригинальный ученый, человек редкой культуры и редчайшей широты ума — незадолго перед тем возвел в ранг первостепенной дисциплины. Суть гео­графии не выскажешь, разумеется, в двух словах, но для мно­гих молодых французов, томившихся в угрюмых и неуютных аудиториях, чьи стены были выкрашены понизу бурой, а поверху грязно-охристой краской, где над склоненными головами мертвен­но чадили удушливые газовые рожки (вплоть до 1900 года, а то и позже сей источник мигрени полновластно царил во всех на­ших лицеях и школах),—для этой молодежи география была чем-то вроде глотка свежего воздуха, прогулки за город, возвра­щения домой с букетами дрока и наперстянки — прогулкой, про­мывающей глаза и прочищающей мозги, позволяющей ощутить превосходство реальности над любыми абстракциями.

    Все это к тому, что наш друг Анри Берр, руководитель «Жур­нала исторического синтеза», служившего для нас своего рода троянским конем, с помощью которого мы проталкивали в печать столько необычных и дерзких новинок,— Анри Берр затеял в начале 1900-х годов серию под названием «Монографии о про­



    Марк Блок и Страсбур


    133


    винциях». «То, что сделано, и то, что еще предстоит сделать»,— гласил девиз на обложках этих многообещающих книжек. Мне было поручено подготовить монографию о Франш-Конте. Блок последовал моему примеру и написал «Иль-де-Франс», замеча­тельную работу, как, впрочем, и все, что выходило из-под его пера. В ней уже чувствовалось его призвание специалиста по аграрной истории. И не было ничего удивительного в том, что этот молодой ученый, искавший собственное поприще, в конеч­ном счете обратился к исследованию земельных и крестьянских проблем. Я говорю так, ибо ненавижу термин «аграрная исто­рия». В нашей корпорации насчитывалось уже немало «аграрных историков». Но то были любители юридических категорий, до­вольствовавшиеся, подобно знатокам феодального права в XVIII веке, классификацией средневековых общин (а средне­вековье в крестьянской среде продолжалось — не будем об этом забывать — по меньшей мере вплоть до ночи 4 августа) Ког­да же требовалось обнажить живую реальность, скрытую за этой паутиной абстракции, поставить позитивные, конкретные, чело­веческие проблемы духовного мира крестьян, их образа жизни, моральных и физических тягот, оплаты их труда и т{ш далее, когда требовалось выпутаться из привычных абстрактных пред­ставлений,— они пасовали. Не делали ни шагу вперед. То было время (да и минуло ли оно, несмотря на все наши усилия?) — то было время, когда крестьяне, взяв на подмогу какого-ни- будь нотариуса, пахали не пашни, а одни только картулярии.

    Отсюда отвращение, которое внушала ему подобная история, отсюда его желание, его потребность «обратиться к земле», рас­пахнуть окна аграрной истории на живую деревню-кормилицу, поведать о нуждах крестьян, их чувствах и потаенных мыслях, покончить с пассивным раскладыванием пасьянса и всевозмож­ных псевдоюридических этикеток. Всеми этими соображениями Блок начал делиться со мной уже давно. Я по мере сил поощ­рял его желание двинуться по этому пути. И, желая оставить за ним полную свободу действий, решил, что сам я больше не буду работать в этом направлении. К чему дублировать исследо­вания, когда подлинно квалифицированных специалистов так мало, а фронт работ так широк?

    Словом, Блок принялся за дело. С той скрупулезной методич­ностью, с тем усердием, на которых держалась вся его деятель­ность. Он всегда умело пользовался текстами. Но в первое вре­мя его внимание привлекали прежде всего отечественные пись­менные источники, французские картулярии. Однако и ход развития его собственных мыслей, и влияние Анри Пиренна — в 1921 году Блок вместе со мной слушал в Брюсселе потрясаю­щий доклад о сравнительной истории, прочитанный этим удиви­тельным человеком, столь простым при всем своем величии,— и тезисы знаменитого историка наложились в его сознании на



    134


    Люсьен Февр. Бои за историю


    соображения и установки, уже неоднократно высказанные по этому поводу ученым-лингвистом Антуаном Мёйе. Ход развития его собственных мыслей, обогащенный столькими заманчивыми и плодотворными тезисами, привел моего друга к заключению, что сельская история Франции не является самодовлеющей об­ластью, что решение многих проблем, десятилетиями висевших в воздухе и передававшихся от одного историка к другому, на­ходится, по всей вероятности, вне Франции и что именно там его следует искать, вооружившись предварительно всем необхо­димым для этих нелегких поисков. Блок как следует к ним подготовился. Выучил несколько языков, как новых, так и ста­рых, вдобавок к немецкому и английскому, с которыми уже был знаком. Обрел некоторые познания в русском, фламандском н древнескандинавском и основательные — в старонемецком, чтобы иметь возможность самостоятельно погрузиться в крайне инте­ресную литературу. Столь же основательно занялся он и старо­саксонским — этого требовало изучение нордических 5 обществ по ту сторону Ла-Манша. В то же самое время начал он приобщать­ся и к реальным сторонам сельской жизни. К особенностям се­вооборота. К технике корчевания и расчистки почвы, к технике пахоты и жатвы. И открыл для себя ту необъятную область позональных переписей и планов, крупнейшим французским ис­следователем которой ему суждено было стать впоследствии.

    Пестрая чересполосица полей и культур, яркие и контраст­ные цветовые пятна, приведшие бы в восторг Ван Гога. А за всем этим — масса исторических проблем. Проблем невероятно сложных, но заманчивых. Заслуга Блока в том, что он заметил их, а заметив, решительно вторгся в этот новый мир и открыл его для всех. Вошел в него как исследователь действительно­сти — как толкователь жизни. Почему, к примеру, в одной обла­сти все земельные наделы вытянуты в длину? А в другой — квадратны и массивны? Отчего здесь царит единообразие, -а там — полнейшая неразбериха? Почему здесь поля огороже­ны зарослями густого кустарника или рядами деревьев, растущих на высоких межевых полосах? И почему в другом месте угодья ничем не разграничены, лишены изгородей, голы, почему на них не увидишь ни деревьев, ни кустов? Когда в этих долах изредка поднимается ветвистый могучий дуб, он тут же становится из­вестным и почитаемым; сколько-нибудь приметная липа, груше­вое или ореховое дерево заносятся на карты Генерального шта­ба и служат на них ориентиром для всей окрестности. Мы рав­нодушно взираем на все эти мелочи. Мы настолько к ним присмотрелись, что уже и не замечаем их. Здесь, как и повсю­ду, нужно заново учиться искусству удивления. Благотворного удивления, без которого нет любознательности, а следовательно, и науки. Блок постиг это искусство. И сколько открытий уда­лось ему попутно сделать! Ибо стоявшие перед ним проблемы



    Марк Блок и Страсбур


    135


    могли, оказывается, проясниться с помощью географии. Возьмем проблему огороженных и открытых полей: не следует ли для ее решения учитывать структуру почвы и подпочвенных образова­ний, особенности климата, водный режим и десятки других фак­торов «землеустройства»? Германия протягивала толкователю великой книги полевых культур иной ключ для раскрытия этой загадки — массивный ключ этнографии, ту самую отмычку, ко­торой давно уже и на виду у всех орудовал старина Мейцен *. А разве сельскохозяйственная техника не могла сказать здесь своего слова? Как в самом деле они обрабатывались, эти столь несхожие друг с другом поля? При помощи каких орудий, инст­рументов, машин? И разве сам факт употребления этих орудий, инструментов, машин не может служить, хотя бы отчасти, объ­яснением проблемы?

    Трудность состояла не в том, чтобы вникнуть во все эти мно­горазличные способы объяснения — географические, этнические, сельскохозяйственные, технические. А в том, чтобы не пытаться выстроить их в очередную блестящую систему. Чтобы избежать абстрактного и выхолощенного эклектизма, находящего свое оправдание в пресловутой широте взглядов. Чтобы прежде всего быть историком. Не отворачиваться ни от действительности, ни от предвзятых идей. Смотреть им прямо в лицо. Уметь обращать­ся к текстам. И вопрошать эти исписанные поля точно так же, как и поля вспаханные,— не теряя из виду столь излюбленного Блоком определения: «История — это наука перемен». Я — при своей ненависти к абстракциям — сказал бы несколько иначе: «История — это наука о переменах». Стало быть, разница меж­ду замкнутым и открытым характером угодий, между open fields (открытыми полями] и enclosure [огороженными] все-таки не обусловлена божьей волей, не является вневременным установ­лением провидения. Заглянем в прошлое — на пять, десять или двадцать веков: быть может, там все-таки обнаружатся непри­метные и скромные причины этого явления — и мы поймем, поче­му бретонские поля без оград и рвов так похожи на поля Шам­пани.

    Итогом всего этого был цикл лекций, прочитанный Марком Блоком в Осло, в Институте сравнительного исследования куль­тур. Институте, словно бы созданном именно для него, скроен­ном, так сказать, по его мерке. Эти лекции, посвященные аграр­ной истории Франции, имели огромный успех. И тотчас же по возвращении домой, довольный не столько тем, что ему удалось отыскать собственный путь, сколько этим успехом, увенчавшим все его усилия, Блок переработал свои лекции, дополнил и уточ­нил их. Так родилась книга с несколько длинноватым, но выра­зительным названием «Характерные черты французской аграрной истории»—она вышла из печати в 1931 году одновременно в Париже и Осло. Блок посвятил ее памяти Эмиля Беша, одного



    136


    Люсьен Февр. Бои за историю


    из своих школьных друзей, умершего после долгой болезни,— жест, характерный для всего нашего поколения: все мы, открыто или в глубине души, с законным основанием посвящали частицы своего труда друзьям юности, которые были свидетелями наших мечтаний и свершений, которые помогали нам вынашивать наши заветные мысли, как мы, в свою очередь, помогали им...

    Книга быстро стала классической. Но вовсе не в том смысле, который придают этому слову, говоря об учебном пособии. Мой друг Жюль Сион, не забывая о сильном впечатлении, которое она не него произвела, тем не менее замечал, что было бы хорошо, если бы лет через тридцать она полностью устарела и стала бес­полезной. Нужно быть историком, чтобы понять, каким образом такое пожелание может совмещаться с восхищением той или иной книгой по истории. Книгой, вовсе не претендующей на то, чтобы дать застывший, вневременной, мертвенный образ дейст­вительности, как это свойственно учебникам; книгой, нисколько не похожей на кубик желатина, который в один прекрасный мо­мент растечется, так и не успев никого насытить. Книгой, по­буждающей к мыслям, поискам, находкам. Книгой, чьи основные выводы, постоянно пересматриваемые и обновляемые, изменяют­ся вследствие прогресса, ею же самой вызванного. Ибо каждый вывод должен быть пересмотрен — и в первую очередь самим автором.

    Нужно плохо знать Блока, чтобы вообразить, будто он был раз и навсегда удовлетворен своим произведением и отныне за­нимался лишь тем, что яростно отстаивал заключенные в нем выводы. Блок не был поставщиком систем. Он был искателем. «Характерные черты» были для него не самоцелью, а, скорее, отправной точкой.

    В 1928 году он поделился со мной одним замыслом. Дело в том, что сразу же после окончания войны, едва успев демоби­лизоваться, я загорелся идеей создания толстого международно­го журнала, посвященного экономической истории. Мне представ­лялось, что руководить им должен Пиренн, чей авторитет в дан­ной области был неоспорим, а себя я готовил к роли ответствен­ного секретаря этого издания. Проекты мои зашли достаточна далеко, и Пиренн живо ими заинтересовался. На международ­ном конгрессе историков в Брюсселе я изложил их перед не­сколькими компетентными учеными, среди которых был сэр Уильям Эшли. Была сформирована соответствующая комиссия. Пиренн счел за благо ознакомить с моей затеей кое-какие же­невские организации. В итоге предполагаемый журнал увяз в топких берегах озера Леман7. Изрядно разочарованный, я рас­стался со своими идеями и планами. И вот в одно прекрасное утро Блок предложил мне свою помощь, чтобы снова взяться за их осуществление. Однако учитывая мой горький опыт, он имел в виду создание отечественного журнала, выходящего при широ­



    Марк Блок и Страсбур


    137


    ком международном участии. Я поддержал эту мысль, уверив Блока, что, как только издание встанет на ноги, я всячески буду содействовать его дальнейшему существованию, но лишь из-за кулис, в качестве простого сотрудника. Судьба распоряди­лась иначе. Столкнувшись с издательскими трудностями, Блок призвал меня на помощь, предложил заняться делами вплотную. Мы объединили усилия, и нам удалось наладить выпуск «Анна­лов экономической и социальной истории», чему немало способ­ствовала широта взглядов нашего издателя Макса Леклерка, с которым нас свел (мне приятно лишний раз об этом напомнить) Альбер Деманжон. Решение было принято. Пути к отступлению отрезаны. С той поры я вместе с Блоком сделался ревностым служителем и поставщиком материалов для этого журнала, глав­ную редакцию которого мы решили открыть в Страсбуре,— одно время он, ко взаимному нашему удовлетворению, именовался «Страсбурскими Анналами». Именно «Анналы», наши «Анналы», и стали для Блока, только что выпустившего в свет свои «Ха­рактерные черты», желанным орудием непрестанного пересмот­ра, неутомимой переработки, постоянного и последовательного углубления проблем, поднятых в его замечательной книге.

    Среди разделов нашего журнала была рубрика, посвященная землеустройству, поземельным планам, сельскохозяйственной технике и всевозможным отражениям этих тем в гуманитарной истории — отражениям, способным заинтересовать таких столь непохожих друг на друга людей, как Жюль Сион, которого я только что упоминал, как Альбер Деманжон, скрывавший свою привязанность к нам под маской ворчливого нелюдима, как Ар- бос и Мюссе, Алике и Дион; я уж не говорю об Анри Болиге, который был е Страсбуре нашим каждодневным помощником и добрым советчиком, неизменно основательным и надеж­ным...

    Что за славные то были годы — тридцатые годы в Страсбуре! Славные годы яростного, самоотверженного и плодотворного тру­да. И что за невероятное стечение благоприятных обстоятельств способствовало успеху этой работы! Я имею в виду прежде все­го дружеские связи, не только отличавшиеся горячей сердечно­стью, но и служившие источником взаимного соревнования. То была пора, когда дорогой наш Шарль Блондель писал «Введение в коллективную психологию», свой шедевр, небольшую книжку, ставшую одной из величайших книг нашего времени, сочинение, столь родственное нам по духу, что мы могли бы считать его своим, если бы его словесная ткань и форма (как всегда, удиви­тельно изящная) не принадлежали Блонделю, и только Блонде- лю. А рядом с ним (упомяну главным образом тех, кто умер: их список уже достаточно обширен) — целая армия лингвистов, на­чиная с милейшего Эрнеста Леви, непревзойденного знатока ста­рого Эльзаса, его обычаев, его нравов, его фольклора — не говоря



    138


    Люсьен Февр. Вой за историю


    уж о мебели и антикварных безделушках,— и кончая когортами наших германистов, англистов, славистов... Вам встретилась ка­кая-нибудь филологическая тонкость в средневековом тексте? Эрнест Хёпфнер тут же придет к вам на подмогу. Вы наткну;- лись на археологическую загадку? П. Пердризе поспешит рас­крыть перед вами неисчерпаемую сокровищницу своих знаний. Хотите получить справки по литургии, теологии, истории цер­ковных догматов? Страсбурский теологический факультет неза­медлительно предложит вам свои услуги. У вас есть вопросы по каноническому праву? Обратитесь к Габриелю Лебра, к его жи­вой и богатой эрудиции. Ибо ни Блок, ни я, ни остальные наши коллеги не замыкались в стенах нашего факультета, каковы бы ни были его богатства, какой бы активной, в частности, ни была деятельность группы историков, руководимых Андре Пиганьо- лем, Э. Перреном и Жоржем Лефевром, которые, к нашей с Бло­ком большой радости, пришли работать на факультет после смер­ти Паризе. Посещали нас и временные гости. Самым выдающим­ся и самым деятельным из них был, без сомнения, великий Силь- вен Леви — окончив курс лекций в Коллеж де Франс, он по соб­ственной воле приезжал на несколько месяцев в Страсбур. Он был, как известно, индологом, но, помимо, этого и прежде всего, он проповедовал любовь к Франции, ко всему, что есть в ней щедрого, благородного и человечного. Что же касается Пиренна, то он никогда не наведывался в Страсбур, не дав о себе знать Блоку и мне. А порой даже читал нашим студентам лекции, позволявшие им воочию убедиться в неоспоримой широте его ума. Словом, нас окружали звезды первой величины. А фоном этому созвездию служила наша библиотека, восхитительная на­циональная библиотека Страсбурского университета, чьи манящие взор сокровища всегда были у нас под рукой,— несравненный рабочий инструмент, единственный во Франции. Если кому-либо из нас удалось оставить след в науке, он обязан этим — хотя бы отчасти — Страсбурской библиотеке. Ее неисчислимым богатст­вам, которые только и ждали исследователя.

    Страсбурские ученые принимали гостей. И сами были же­ланными гостями. Я уже говорил, что перед тем, как выпустить в свет свои «Характерные черты», Блок ознакомил с ними нор- вежскую публику. В то же время он активно и достойно пред­ставлял Францию в Брюсселе, Генте, Мадриде, Лондоне и Окс­форде — особенно в Лондоне, где перед компетентной аудиторией Лондонской школы экономики был прочитан блестящий доклад на одну из самых излюбленных его тем: «Французская сеньория и английский манор» 8. И повсюду слушателям дано было ощу­тить его творческую силу, самобытность и острый ум. Когда же в серии «Эволюция человечества» один за другим вышли два тома его «Феодального общества», стало ясно, что он окончательно выиграл партию, за которую взялся. Мы поняли, что среди нас



    Марк Блок и Страсбур


    139


    появился великий историк. Точнее сказать — великий европей­ский историк. Ибо неоспоримо, что история средневековых об' ществ, породивших наше собственное общество, может изучать­ся только в европейских рамках. Ведь Европа — в наиобычней­шем значении этого слова — родилась именно в средние века, родилась благодаря сближению нордических элементов, дотоле остававшихся вне сферы притяжения Рима, и элементов среди­земноморских, распавшихся и разъединенных вследствие паде­ния Империи. Поэтому понятно, что он, столь активно ратовав­ший еще в 1928 году «За сравнительную историю европейских обществ», оставивший наброски неоконченной «Истории Франции в рамках европейской цивилизации»,— понятно, что он, просле­живая эволюцию «Феодального общества», не мог довольство­ваться одними только французскими текстами и французскими данными. Он знал, что в подобных исследованиях границы ниче­го не значат, что если поместья в Иль-де-Франс в общих чертах схожи с рейнскими поместьями, то поместья Лангедока представ­ляют из себя нечто совсем иное; что если можно сравнивать между собой такие типы городских поселений, как Амьен, Гент или Кёльн, то невозможно отыскать черты, роднящие их с Мар­селем, Флоренцией или Генуей; он знал, что аграрная система деревень Шампани в общем сопоставима с той же системой сак­сонских деревень, но отличается от системы Бретани или Лан­гедока. И все это чревато далеко идущими последствиями. Тот факт, что во Франции, Германии и Англии начиная с XII века зародились три совершенно разных понятия о социальной ие­рархии, объясняет многие особенности дальнейшей судьбы этих стран9. Мы видели, как терпеливо, как настойчиво запасался Марк Блок всем необходимым научным инструментарием. Инст­рументарием, который в руках умелого мастера оказался совер­шенным. Свидетельство тому — две замечательные книги, произ­ведшие на нас столь глубокое впечатление.

    Марк Блок уже не был страсбурцем, когда вышел его двух­томник «Феодальное общество». Отставка Анри Озе, заведовав­шего кафедрой экономической истории в Сорбонне, позволила ему вернуться в Париж, где к тому времени мало-помалу собралось столько его верных друзей и сотрудников. Никак нельзя сказать, что он покидал берега Иля с легким сердцем, беззаботно отрях­нув с ног пыль временного пристанища, где ему пришлось так долго томиться. Думаю, что и никто из нас, обосновавшихся в Страсбуре около 1920 года, никогда не испытывал подобных чувств. Он отвечал на призыв долга, а кроме того — заботился о судьбе своих детей, шестерых детей: ему хотелось перевезти их в Париж, великий город, воплощение духовного величия Фран­ции.

    В Сорбонне его ждали нелегкие задачи; он знал это с самого начала. К счастью, на кафедре экономической истории Блок ос­



    140


    Люсьен Февр. Бои за историю


    тавался несколько в тени, ибо и сама эта дисциплина всегда была у нас чем-то вроде бедной Золушки. Не так сильно обре­мененный профессиональными обязанностями, как иные из его коллег, автор «Характерных черт» мог продолжать свою работу — тому в немалой степени способствовала его неутомимая натура. Не хочу сказать, что он не знал усталости. Но его энергия всег­да одерживала над нею верх. Пребывание в древних стенах Сор­бонны имело для него и еще одно преимущество: он постоянно ощущал тесный контакт с молодежью, до той поры привыкшей получать подлинно духовную пищу только на филологическом факультете, и нигде более.

    Едва прибыв в Париж, Блок занялся организацией семинара по экономической истории в выделенном ему для этой цели тес­ном помещении; там же он разместил и соответствующую биб­лиотеку, обогатив Сорбонну столь же драгоценным подспорьем для работы студентов, каким располагал в Страсбуре. Помимо прочего, он пристально следил за ходом развития высшего обра­зования во Франции. Его, как и меня, волновала серьезная про­блема конкурсов на замещение должностей в высших учебных заведениях — конкурсов, которые направляют по неверному пути, извращают всю деятельность наших университетов. Обширная статья, задуманная нами совместно и написанная им одним, вы­ражала нашу точку зрения на этот вопрос, или, как мы шутя говорили, «точку зрения „Анналов*4».

    Тем временем вокруг сгущались тучи. Блок никогда не за­нимался политикой. Впрочем, я всю жизнь задавался вопросом — да и может ли подлинный историк ею заниматься? Тем не менее он оставался настоящим гражданином и патриотом. Следя за по­литическими событиями, мы с 1936 года начали испытывать серьезное беспокойство. И для него, и для меня Мюнхен явился чудовищной катастрофой, предвестием роковых судеб. Франция растеряла все свои козыри. Франция по собственной воле по­жертвовала своим материальным и моральным авторитетом в Центральной Европе. Франция с омерзительным равнодушием бросила в беде государство, чье зарождение приветствовали в лице Дени лучшие из ее сынов; государство, чья молодая армия проходила выучку у лучших наших военачальников; государство, которое, несмотря на все трудности, уверенно смотрело вперед, в счастливое будущее; государство, которое в силу своего геогра­фического положения призвано было сдерживать и усмирять Гер­манию, страну вечных агрессий, разбоя и завоеваний 10. Так же как я, Блок не принимал этого предательства. Будучи историком и географом, он не мог питать никаких иллюзий относительно этого отступления, предвещавшего полный разгром. Мы определи­ли свое отношение к событиям, но чтр могли мы поделать перед лицом столь грозных сил? Разве что чисто платонически хранить свою честь...



    Марк Блок и Страсбур


    141


    Когда грянула война, Блок больше не колебался ни минуты. Он родился 6 июля 1886 года, стало быть, ему пошел уже пятьде­сят четвертый год. Он был отцом шестерых детей. Двадцать лет назад, во время войны 1914—1919 годов, он получил чин ка­питана с С тех пор он не испрашивал себе новых званий и оста­вался, как и тогда, обладателем трех скромных нашивок пехот* ного офицера. «Я самый старый капитан французской армии»,— говорил он мне, смеясь. Я отвечал ему, что, не выйди я оконча телько из призывного возраста несколько лет назад, я по тем же причинам мог бы оспаривать у него этот единственный в своем роде титул. Блок имел возможность спокойно оставаться на своей сорбоннской кафедре, избавившись от военной обязанности. Но вопреки всему этот ученый, известный всей gelehrte Europa [ученой Европе], этот неоспоримый мастер, который мог бы еще столько сказать, столько написать, который был живой сокровищ­ницей интеллектуальных и духовных богатств, снова надел воен­ную форму. Снова стал просто-напросно капитаном Блоком.

    Но его талантам не нашлось применения. Если франция и нуждалась в химиках, то историки Есегда были ей ни к чему. Было бы естественно и логично, если бы этот маститый ученый, более знаменитый за рубежом, чем у себя на родине, и более, чем где бы то ни было, в Англии,— было бы естественно, если бы он получил какой-нибудь высокий пост в частях, осуществ­ляющих связь с английской армией. Сам он именно этого и желал. Он знал, он чувствовал, какую пользу он мог бы таким образом принести своей стране. Но его заставили заниматься писанипой в Страсбуре, на неприметном посту, недалеко от линии фронта, которая в начале сентября 1939 года проходила сначала через Мольсхейм, а затем через Саверну. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежат его письма, полные желания с мак­симальной отдачей служить своей стране. Вот что он писал мне 8 октября 1939 года:

    «Мои обязанности не очень-то существенны, нашлось бы не­мало других, когда я мог бы быть более полезен... Я уж не го­ворю о том, что мне здесь нечего делать с точки зрения чисто практической; я заранее уверен, что все мои коллеги с парал­лельных кафедр Оксфорда, Кембриджа и Лондона впряглись в более продуктивную работу, но у нас не стоит пытаться спорить с мерзостными предрассудками деловых людей. Впрочем, я со­всем не цепляюсь за Парижа мне не хотелось бы делать !вид, будто я намерен полностью отказаться от моих первоначальных замыслов. Но когда я думаю о том, что человек, обладающий бо­лее или менее ясным умом и привыкший к обработке информа­ции, мог бы быть полезен во Втором или даже в Первом управ­лении и; когда я думаю о том, что человек, в какой-то степени знакомый с положением вещей в Англии, мог бы участвовать в решении необходимых и, как мне кажется, трудных вопросов свя­



    142


    Люсьен Февр. Бои за историю


    зи,— теперешняя моя работа начинает меня бесить... Ведь я мог бы стать активным штабистом, да и чувствовал бы себя лучше, если бы мне удалось хоть немного размяться».

    И, призывая меня на помощь — «нужно добиваться возмож­ности приносить пользу»,— он напоминал мне свое воинское зва­ние, свой опыт («на трудных работах начиная с 1920 года»,— уточнял он без явной иронии) и свои воинские заслуги, «самые обычные»: четыре благодарности в приказах, одно ранение, крест Почетного легиона.

    15    октября 39 года обстановка меняется. Блок оказывается в крупном северном городе, расположенном среди равнины, засеян­ной свеклой и кормовыми травами. Над ним — огромное небо с прекрасными облаками. Где-то неподалеку — штаб армии. Блок внезапно переведен из Второго в Четвертое управление, где полу­чил «важную должность» — ему поручено обеспечение горючим. Должность достаточно трудную, а подчас связанную с тяжкой ответственностью. Если три нашивки Блока позволяли ему во Втором управлении разве что «проявлять свой несносный харак­тер», не имея возможности «хоть что-либо изменить в плачевных методах работы, заменить их лучшими», то теперь он стал «без­раздельным хозяином бензина, бочек и цистерн на колесах». Неудовольствия он не проявлял, но особого энтузиазма тоже не испытывал; его поддерживало чувство, что здесь он хоть чем-то может быть полезен. Впрочем, это не мешало ему при случае говорить cum grano salis [здесь: с долей иронии] «о впечатлении пустоты, смехотворности, почти отчаяния, которое испытывает человек, прибывший в Страсбур с тем, чтобы отправиться на пере­довую, а вместо этого вынужденный целых семь месяцев марать бумагу, чувствуя себя в такой же безопасности, словно он нахо­дится в Клермон-Ферране или Байонне». Пробуждение было рез­ким и ужасным. Попав из Дюнкерка в Англию и из Англии в Бретань, едва избежав плена, 4 июля 1940 года Марк Блок до­брался на своей чудом уцелевшей машине до Гере, где встретил­ся с женой и детьми, еще во время «странной войны» 12 посе­лившимися в этом мирном городке, неподалеку от которого нахо­дилась их дача в Фужере. События развивались с катастрофиче­ской скоростью. Злосчастные деятели, подписавшие перемирие, вскоре стали покорными исполнителями расистской политики своих немецких хозяев. Блок был одним из немногих универси­тетских профессоров, которых временно, из лицемерных сообра­жений, решили оставить в покое. Но жить и работать в Париже не позволили. Он был выслан сначала в Клермон-Ферран, где возобновил работу в Страсбурском университете, эвакуированном в Овернь, а годом позже перебрался в Монпелье, чей климат, как ему казалось, больше подходит его жене, только что перенесшей тяжелое легочное заболевание. Но в Монпелье собралась не вся •его семья. Старшие сыновья Блока не замедлили перейти грани­



    Марк Блок и Страсбур


    143


    цу в Пиренеях и, проведя несколько месяцев в испанских тюрь­мах, присоединились к армиям-освободительницам. Да и самому Блоку не суждено было надолго там задержаться. Когда немцы, успевшие тем временем прибрать к рукам его богатейшую рабо­чую библиотеку в «Париже и всю ее, до последней книги, пере­править за Рейн (точно так же поступили они и с библиотекой Анри Озе),— когда немцы, перейдя демаркационную линию, ок­купировали всю территорию Франции 13, Марк Блок, следуя со­вету местных властей, тут же покинул Монпелье. Это позволило правительству Виши через некоторое время призвать его к от­ветственности за то, что он «оставил свой пост перед лицом вра­га». Формула — поразительная в своем бесстыдстве,—особенно если подумать о том, что она была продиктована или по мень­шей мере одобрена этим самым «врагом».

    В этот момент Блок мог бы просто-напросто скрыться, прове­сти вместе с женой и младшими детьми несколько месяцев в ожидании окончательной и давно предвиденной катастрофы. Но он, как всегда, избрал путь действия. Он вступил в ряды движения Сопротивления. Главным поприщем деятельности Бло­ка стал Лион, его родной город. Мой друг перестал быть Марком Блоком, став одновременно Морисом Бланшаром — это имя зна­чилось на его удостоверении личности — и Нарбонном, предста­вителем движения Фран-Тирёр14 в местной директории Объ­единенного движения Сопротивления в Лионе, взвалившим на себя весь риск, все тревоги, все опасности подпольного существо­вания, несмотря на свой возраст, несмотря на здоровье, которое никогда не было особенно блестящим, несмотря на привычку к размеренной жизни.

    В ту тяжкую пору я встречался с ним всякий раз, когда он наезжал из Лиона в Париж для участия в решающих совещани­ях своей организации. Внезапно раздавался поздний телефонный звонок: «Алло, это я... Вы не против, если я загляну к Вам се­годня поужинать?» Из предосторожности он всегда останавливал­ся подальше от Латинского квартала, где-то в районе кладбища Пер-Лашез. Остерегался появляться поблизости от Сорбонны и Высшего педагогического училища — я был единственным обита­телем этих мест, которого он посещал, предварительно предупре­див. Иногда он просил меня пригласить одного-двух друзей, Поля Этара или Жоржа Лефевра. Он был таким же, как и раньше,— собранным, оптимистичным, деятельным. Задумывался над тем, какие задачи встанут перед нами сразу же после освобождения, говорил о необходимости реформы или, вернее, революции в си­стеме образования. В один из последних своих визитов он пере­дал мне замечательный документ — «Проект общей реформы си­стемы образования», начинавшийся следующими словами:

    «Наше поражение было, в сущности, поражением нашего строя мыслей, нашего характера. Признать это — значит при­



    144


    Люсьен Февр. Бои за историю


    знать, что одной из первейших наших задач после Освобождения будет срочная перестройка нашей системы образования. Обнов­ленная Франция нуждается в молодежи, воспитанной согласно новым методам, без чего наши прошлые ошибки неизбежно бу дут повторяться в будущем».

    Отрывки из этого документа под названием «Заметки о рево­люции в образовании» были напечатаны в третьем выпуске «По­литических тетрадей», подпольном органе, руководство которым было предложено Блоку (хотя он его и не принял). Вот выдерж­ка из этого издания:

    «Наш разгром был поражением строя мыслей и характера, присущих в первую очередь нашим руководителям, а также — чего уж там скрывать — и части всего нашего народа. Одна из глубинных причин этой катастрофы — в недостатках образова­ния, которое наше общество дает молодежи».

    Я передал проекты Блока Полю Ланжевену, председателю Комиссии по реформам в системе образования. Надеюсь, что он сумеет провести в жизнь многие из содержащихся там идей, когда наступит время той «революции», которую все мы ожи­даем.

    Блок не питал иллюзий относительно подстерегающих его опасностей. Помню, как-то вечером, расставаясь с ним после долгой беседы, я с глупейшим видом (но кто в подобной ситуа­ции не выглядел глупо?) сказал ему: «И все-таки будьте по­осторожней! Вы так понадобитесь нам потом...» — и услышал в ответ: «Да, я знаю, что меня ожидает, если... Добро бы еще про­сто смерть. А то ведь — ужасная смерть! Но что поделаешь?» — И он скрылся в лестничной темноте.

    Катастрофа разразилась в Лионе, в один из зловещих весен­них дней 1944 года. После многомесячных усилий гестаповцам удалось выследить часть руководителей Лионской директории движения Сопротивления. Блок был арестован, брошен в камеру зловещего форта Монлюк, избит, истерзан палачами. Его видели в застенках гестапо с покрытым кровью лицом. Стало известно, что он был подвергнут пытке ледяной водой,— известно потому, что Блок, заболевший вследствие такого зверского обращения воспалением легких, попал в тюремный лазарет, где с ним, надо признать, хорошо обращались и быстро вылечили, после чего он был снова отправлен в камеру. Он знал, что готовиться надо к самому худшему, но не падал духом. Он говорил своим сокамер­никам о Франции, о ее истории, о ее будущем. Они не знали его подлинного имени; впрочем, оно ничего бы не сказало этим про­стым людям. Но и они в конце концов догадались, что их това­рищ по испытаниям и надеждам — профессор Сорбонны. Тем временем союзники высадились в Нормандии. Немцы в Лионе стали готовиться к возможной эвакуации и принялись очищать тюрьмы — на свой, разумеется, лад. Вечером где-нибудь километ­



    Марк Блок и Страсбур


    145


    рах в тридцати от города останавливался грузовик, с него спры­гивали заключенные, которых тут же расстреливали либо сами оккупанты, либо их прихвостни из местной милиции. После чего палачи сжигали все документы, уничтожали все метки, по кото­рым можно было бы опознать убитых, приказывали мэру ближай­шего селения закопать тела и отправлялись за новыми жертвами.

    16   июня 1944 года семнадцать французов, семнадцать патрио­тов, томившихся в застенках Монлюка, были привезены в поле возле местечка Лерусий, что на полдороге между Трево и Сен- Дидье-де-Форман, километрах в двадцати пяти к северу от Лио­на. Среди них был немолодой человек с сединой в волосах, с быстрым и проницательным взглядом. А рядом с ним, как пи­шет Жорж Альтман в своей волнующей статье, помещенной в «Политических тетрадях», а рядом с ним — дрожащий парнишка лет шестнадцати, который все повторял: «Не хочу, чтобы мне было больно...» Марк Блок обнял его за плечи, говоря: «Не бой­ся, малыш, это совсем не больно»,— и первым рухнул наземь с криком: «Да здравствует Франция!»

    Так пал от немецких пуль один из великих ученых Европы, которая была для него не пустым звуком, а живой реальностью. Так погиб один из величайших французов. И нам — теперь и в будущем — предстоит приложить все силы, чтобы смерть его но оказалась напрасной.


    6 Л. Февр




    КРИТИЧЕСКИЙ СИНТЕЗ

    I

    Прекрасная книга Марка Блока, названная «Феодальное об­щество. Формирование связей зависимости»,1* не только прибавит новый том к многотомному изданию «Эволюция человечества», руководимому нашим другом Анри Берром, но и обогатит это со брание новой ценностью. Это — прекрасная книга, ученая и убе­дительная, порождение обширного ума и дотошного знания; она лишний раз ставит передо мной трудно разрешимую проблему (оба руководителя «Анналов» с явным удовольствием ставят та- кого рода проблемы друг перед другом): как сказать о книге все то хорошее, чего она заслуживает, избежав при этом опасности показаться чересчур дружески расположенным? Придется прене­бречь тем, что церковь называет людским мнением, и попытать- ся сказать здесь о Марке Блоке то же, что сказали бы на стра­ницах какого-нибудь другого журнала.

    Книга, какою она предстала перед нами,— это половина боль­шого целого. По сути дела, феодальному обществу автор должен был посвятить только один том. Но тема столь велика и столь настоятельна необходимость осветить ее, что слишком обширную рукопись пришлось разделить на две части. Вторая книга под названием «Классы и управление людьми» последует в недале­ком будущем за первой. Не дожидаясь выхода второй книги, рас­смотрим вкратце первую. При этом мы с легкостью можем под­вергнуться еще одной опасности: столь многие взгляды у нас — у Блока и у меня — общие (как бы ни были глубоки различия наших темпераментов), что мы всегда, когда один из нас говорит о другом, можем оказаться менее чувствительными, чем сторон­ний читатель, к оригинальности, к новизне воззрений, которые с давних пор нам привычны.

    Какое определение дает Марк Блок своей книге? «Анализ со­циальной структуры и ее связей». Какой социальной структуры? Сразу он этого не говорит. Чтобы узнать, нужно добраться до второй части (и, более того, дождаться второго тома книги). Однако социальная структура нарождается, растет, приобретает свои отличительные черты и утверждается в некоторой среде. Как пишет Блок, «средневековый феодальный строй вышел из лона эпохи, чрезвычайно изобиловавшей потрясениями. В какой- то мере он родился из самых этих потрясений» (с. 10). Итак, рассмотрим, что это за потрясения. Они вызывались в первую очередь нашествиями. Это уже не германские нашествия: книга охватывает, грубо говоря, IX—XIII века. Речь идет о трех ве-


    *• Bloch М. La societe feodale. P., 1939. Т. 1: La formation des liens de de­pendence.



    Феодальное общество


    147


    ликих и грозных нашествиях: арабов и ислама, венгров и нор­маннов *. Именно эти бедствия привели к тому, что «создавшая­ся несколькими веками ранее в пылающем горниле германских нашествий новая западная цивилизация оказалась теперь, в свою очередь, в положении осажденной крепости или, лучше сказать, крепости, захваченной врагами» (с. 10). Однако же дело не толь­ко в потрясениях и в их различных последствиях. Существует! нечто более общее — определенные условия жизни. Условия ма­териальные, моральные, интеллектуальные. Марк Блок исследует их в пяти обширных главах, исполненных мудрости историка, насыщенных его долгими и содержательными размышлениями о человеке средних веков,—мне кажется, у меня есть некоторое право так выразиться — о человеке XVI века. Четкое разделе­ние феодальной эпохи на два периода; как тогда чувствовали и мыслили; коллективная память; интеллектуальное возрождение во втором периоде феодализма; основания права. Сколько про­блем, сколько формулировок и плодотворных указаний в каждом из этих больших разделов! Только тридцатилетние занятия исто­рией могут принести подобные плоды.

    Мы добрались до страницы 190. Здесь начинается часть вто­рая: связи, соединяющие человека с человеком. Одна за другой проходят перед читателем дроблемы, порожденные племенной общностью и ее трансформациями — назовем это «узами крови»; далее, обычай вассального долга и ленного владения; следствия того, что вассальные отношения были многоступенчатыми; пра­вильное истолкование вассальной зависимости; установление вла­сти сеньоров; как появилось различие между подневольным и свободным состоянием; наконец, эволюция сеньориального владе­ния на первых его этапах. Заключают книгу богатая библиогра­фия, не критическая, но отлично подобранная, и четыре листа приложений, где воспроизведены документы2*.

    Тут я начинаю испытывать затруднение, как поведать о бо­гатстве, разнообразии, увлекательности этих 428 страниц насы­щенного текста, за каждой строкой которого стоит — не скажу «подлинник», слово гадкое, припахивающее старинным крючко­твором, его употреблявшим,— но свидетельство, или, лучше ска­зать, откровение документа, часто живописное, всегда безукориз­ненно отобранное и отвечающее своему назначению. По ходу изложения — множество методических замечаний, полезных от­нюдь не только для начинающих. Хотите несколько примеров?


    г* Очень мало подстрочных примечаний и почти полностью отсутствуют ссылки на работы предшественников. Блок приводит свои объяснения по этому поводу (с. 6t примеч. 1) и готов без страха встретить «досад­ный упрек в неблагодарности». Он ставит вопрос весьма существенный. Что до меня, то я охотно перевел бы его из сферы морали в область метода. Но в подобном случае нужно располагать временем н местом. Здесь это было бы делом не совсем подходящим.


    6*



    148


    Люсьен Февр. Бои за историю


    «Когда два сеньора спорили о цене участка земли, они не изъяс­нялись на языке Цицерона. Облечь их соглашение в классиче­ские одежды — дело нотариуса. Поэтому каждый или почти каж­дый договор или список, составленный на латыни, представляет собой результат переложения, и современный историк, если он хочет ухватить скрытую под оным истину, должен заново повто­рить труд перелагателя, только в обратном порядке» (с. 125). В нескольких строках — целый метод интерпретирования текстов. Но вот Марк Блок ведет рассказ о территориальном распростра­нении сеньориального режима. Как определить достоверно, какая доля земель избегла этого способа управления даже в тех мест ностях, где он был в наибольшей силе? А так: «...только сеньо­рии — во всяком случае те, что принадлежали к церкви,— держа­ли архивы, и поля без сеньоров — это поля без истории. Если то или иное земельное угодье попадает ненароком в поле зрения документов, это происходит только тогда, когда запись констати­рует окончательное поглощение этих угодий комплексом сеньо­риальных прав; так что, чём дольше земля была без сеньора, тем больше вероятности, что наше незнание окажется непоправимым». Мы чувствуем стиль и увлекательность этого непринужденного собеседования учителя с учеником, без педантизма, не в «духе профессионализма», боже упаси! Скажем так: этого непрестанно­го обращения к разуму.

    Когда же подумаешь, какое устрашающее число фактов нужно было перемолоть, чтобы написать эту книгу, разобраться в них, классифицировать; когда представишь себе все огромное множе­ство теорий, споров и диспутов на тарабарском языке и на не­мецком, тонкостей, мелочных словопрений о пустяках — все то, что нужно было познать, проанализировать, высветлить,— для того чтобы либо отбросить, либо использовать (я имею в виду прежде всего часть вторую и то, какие героические усилия тре­буются, чтобы с топором в руках прорубиться к смыслу таких терминов, как «ленное владение», «власть сеньора», «поддан­ство», «вассальная зависимость», в непроходимом криволесье диссертаций); вспомнив обо всем этом, понимаешь, что пользу этой книги оценить попросту невозможно; она как бы создана для того, чтобы подвести культурных людей, влюбленных в ис­торию (такие, к счастью, еще не перевелись), к глубокому по­ниманию живого прошлого. Но никто, конечно, и не пытается оспорить право автора на заслуженные им похвалы.

    Рассматривать эту книгу глава за главой и подвергать их главы бесплодному анализу было бы занятием, лишенным вся­кого интереса. Книгу будут читать. Ей не нужны рекомендации. Спросим себя только, какое общее впечатление оставляют у чи­тателя самые стать ее и поступь. Отвечу без раздумий: впечатле­ние довольно отчетливого контраста. Крепко и плотно сбитое единство части второй (связи, соединяющие людей). Пестрота ю



    Феодальное общество


    149


    некоторая зыбкость первой части (среда обитания). Однако же эта первая часть битком набита идеями — не меньше, чем вто­рая* а в каком-то смысле и больше 3*; она в такой же мере, как я первая часть, отмечена печатью личности, обладающей сполна своим талантом и дарованиями. Откуда же, несмотря на все это, возникает чувство беспокойства? Виноват ли в этом план книги? Скорее, я бы сказал, недостаточная точность изначальных опре­делений. На с. 3, внизу, читаем: «При обычном употреблении терхмины „феодализм", „феодальное общество44 включают в себя беспорядочный ворох образов, в которых ленное владение как та­ковое отступает на задний план. Историк может пользоваться этими образами при условии, что будет относиться к ним, как к этикеткам, которые использует лишь предварительно для обозна- qeHHfl некоего содержания, которое еще нужно определить». Мы говорим себе: «Содержание, которое нужно определить? Перевер­нем страницу и найдем определение». Переворачиваем; опреде­ления не находим. Напротив, нас тут же отсылают от понятия «средневековое общество» к понятию «феодализм в узком смысле этого слова» («феодализм, анализ которого мы попытаемся пред­принять,— тот, который первым получил это название», с. 4). Од­нако следующий параграф перебрасывает нас к понятию «циви­лизация» и к противопоставлению античной средиземноморской цивилизации средневековому европейскому обществу (с. 6). Пос­ле чего нас приводят к понятию «анализ социальной структуры». Какова тема этой книги, если попытаться определить ее точно?

    < Каркас установлений, на котором стоит общество», как сказано на с. 94? Феодальная Европа — об этом сказано, например, на с. 142? «Эпоха», ранний феодализм (с. 97) или, быть может, различные аспекты цивилизации, «феодальная цивилизация» (с. 97) и ее связи с «сопредельными цивилизациями» (с. 412)?

    Да, конечно. Я рассуждаю сейчас так, будто передо мною — завершенный труд, в то время как перед моими глазами всего лишь первая его половина. Вторая же выходит в свет в то самое оремя, как я пишу эти строки. И Блок может мне ответить: оп­ределение, которое Вы требуете от меня,— подождите: оно по­явится в конце исследования; моя вторая книга — или, вернее, вторая половина моей книги (а книга была задумана и написа- на на одном дыхании) — поможет Вам попытаться ответить на вопросы, поставленные во вступлении. Что ж, справедливо. По­дождем. Однако все же, я думаю, стоило упомянуть о том, не­


    3* Что ни возьми: «уклон в экономику» во втором периоде феодализма, или любопытный анализ «духа эпохи» (здесь Блок следует за Хёйзин­гой), или его тонкие и оригинальные замечания о средневековой куль­туре и «царстве обычая» и т. д. Однако это собрание свежих мыслей, остроумных и убедительных, следует прочесть своими глазами. Весьма заслуживают внимания указания на структуру «системы связей» в средние века (с. 103-105).



    150


    Люсьен Февр. Бои за историю


    сколько тревожном, ощущении, которое оставляют страницы, читая которые все ждешь и ждешь.

    Слишком много противоречивых понятий; много колебаний иг неопределенностей. Иной раз речь заходит о проблеме четко очер­ченной, ограниченной, как бы ни был велик ее объем. Какие институты группируют ныне под вывеской «феодализм» в том точном и определенном смысле, который приведен во Введении (с. 1—8)? Где они возникли, когда, почему? В чем они, собствен­но, состояли? Как они распространялись, из какой страны в ка­кую? Наконец, как они развивались от такой-то эпохи до такой- то? В других же случаях автор устремляется к вопросам гораздо более широким. Прежде всего вопрос о среде... Феодализм вышел из лона эпохи, богатой потрясениями. Коли так, первым делом набросаем в общих чертах точную, четкую и яркую картину этих потрясений 4*, а именно трех нашествий — мусульманского, вен­герского, норманнского. Ладно. Но я не совсем удовлетворен. Во- первых, вот почему: «феодализм, возникший из потрясений» - эта формулировка весьма напоминает мне другую, против которой я некогда отчаянно воевал: «Реформация, порожденная злоупо­треблениями». Разумеется, в канун Реформации злоупотребления были. И были потрясения, когда возник феодализм,— без1 всякого сомнения! Однако... запускаем в машину злоупотребле­ния, потрясения — и из нее выходят готовенькие Реформация или феодализм: Блоку, думается, такое фокусничество нравится не больше, чем мне. Далее, «феодальная цивилизация». Допустим. Но в таком случае почему столько пробелов? Взять, например, художественную деятельность или религиозную, то есть те два вида цивилизующей деятельности, которые были для «людей сред­невековья» главными...

    Я не сетую. Блок ответил бы мне... именно так, как он отве­чает своим читателям. Но я чувствую, что шатаюсь, разрываюсь между двумя образами, двумя восприятиями одной и той же кни­ги. С первых же страниц этого труда, отправившись от его поро­га в путь по начертанному маршруту, я жду, когда же мне ска­жут, что такое феодализм как социальная структура; и меня несколько сбивает с толку, когда передо мною разворачивают «картину» трех великих нашествий...

    Когда Анри Берр пишет в своем Предисловии (с. VIII): «Страницы, которые Марк Блок посвящает завоеваниям, читатель прочтет с самым живым интересом не только в связи с темой книги, но и ради них самих», мне чудится в этом замечании от­голосок той же легкой досады, которую испытываю и я, когда


    к* См. с. 87-72 книги. «Потрясения - это опустошения»,- говорит Блок; материальные потери. Скажем так: потрясения экономические, а так* же психологические - нравственный шок, он всегда сопутствует опас* ности. Но существуют же и потрясения политические, изменения по­литической структуры,- не так ли?



    Феодальное общество


    151


    приходится перемещаться из одного измерения в другое. И такую же досаду я чувствую снова, когда от описания среды обитания перехожу к «условиям жизни и духовной атмосфере» 5*.

    Безусловно, здесь мы встречаем в изобилии прозорливые ука­зания — в замечательной серии «заметок к пониманию некоторых характерных черт средневековой цивилизации», ибо именно так можно озаглавить эти двести страниц, столь богатых содержани­ем. Однако, как это часто бывает (и со многими весьма почтен­ными историками), Блок, когда писал эти страницы — с явным удовольствием и увлечением,— слишком может быть, поддался радостному искушению изложить некоторые из своих мыслей о средних веках сами по себе и ради них самих, поддался иллюзии, что его читатели с такой же легкостью, как и он сам, установят связи между «заявками» первой части и «следствиями» второй. Оп часто пренебрегает необходимостью наложить скрепы. В ито­ге — на первых двухстах страницах все фрагменты, все фразы и все параграфы превосходны, однако связь между этими страни­цами и второй частью представляется слишком рыхлой.

    Если я отмечаю это здесь, то только потому, что мы ведем разговор не о ком-нибудь, а о Марке Блоке. И прежде всего по­тому, что я очень доволен возможностью упрекнуть его хоть в чем-то. А во-вторых, перед нами доказательство, неоспоримое доказательство того, какие трудности испытываем все мы и ка­кие трудности испытывают лучшие из лучших, когда приходит пора избавиться от привычек, приобретенных смолоду, и нужно ставить проблемы и формулировать их «так, чтобы они могли быть разрешены», как говорил математик Абель. От истории- концепции (и всего того, что есть в ней от литургии) — к исто­рии как таковой, да будет нам ведомо, что это путь, на котором нас всегда подстерегает опасность поскользнуться. Так будем же наготове против этой опасности: «Путь скользкий — берегись юза!» Чтобы избежать его, нужны разумные предосторожности. Но и самые предусмотрительные не избегнут, если не несчаст­ного случая, то по меньшей мере риска попасть в дорожное про­исшествие. Это последнее наставление, которое мне хотелось бы добавить ко всем урокам благоразумия, преподнесенным читателю’ Блоком. Однако благоразумие — добродетель суровая. Давайте перечитаем эту книгу, чтобы получить удовольствие, после того^ как мы препарировали ее для назидания.


    5* Даже прочитав объяснения на с. 96—97, я остаюсь не вполне удовлет­воренным. Что же касается с. 131—139, посвященных религиозной пси­хологии, то они по краткости своей не могут дать об этой теме, рас­сматриваемой под углом зрения, избранным Блоком, адекватного пред­ставления, или, как мне хотелось бы сказать, представления о пропор­циях.



    152


    Люсьен Февр. Бои за историю


    II

    В начале 1940 года я оповестил читателей «Анналов» о вы­ходе в свет (в серии «Эволюция человечества») первого из двух томов, которые посвятил феодальному обществу ученый, наиболее достойный из нас их написать,— Марк Блок. Том назывался «Фор­мирование связей зависимости». Второй том, появившийся в 1940 году, называется «Классы и управление людьми» 6*. По-на­стоящему, это не две разные книги, а две части одного труда, за- мысленного и исполненного в едином промежутке времени; по­скольку размеры этого сочинения превышают обычные, пришлось разделить его надвое; так или иначе, второй том, несколько ме­нее тщательно отделанный, чем первый, по меньшей мере столь же интересен. И его выход побуждает читателя перечесть еди­ным духом весь труд целиком.

    На сей раз книга имеет два раздела. Один из них озаглавлен «Классы», и я, говоря по правде, предпочел бы, чтоб он называл­ся несколько иначе. Раздел под таким названием — пять обшир* ных глав — посвящен почти исключительно знати — это один из полюсов притяжения книги: «1. Знать как класс de facto. 2. Благородный образ жизни. 3. Рыцарство. 4. Превращение зна­ти из класса de facto в класс de jure. 5. Классовые раз­личия внутри знати». Итого сто великолепных страниц. После чего Марку Блоку хватило шестнадцати страниц, чтобы расска­зать о духовенстве и о «классах профессиональных» — так он на­зывает крестьян и горожан7*.

    Второй раздел книги посвящен управлению людьми. Под этим заголовком рассказ ведется в таком порядке: о правосудии, за­тем о традиционной власти — имперской и королевской, о мест­ных правителях — о власти графов и шателенов, о церковных владениях. Царство порядка. Беспорядок не заставляет себя ждать, и борьба с ним — важнейшая проблема средневековья: поддержание мира и спокойствия. Наконец, одна глава описы­вает объединения людей на пути к восстановлению государств к дает представление о перегруппировке сил, которая при этом про­исходит. Здесь тоже добрая сотня страниц, написанных живо, остро, насыщенно.

    Две последние главы представляют собою заключение, хотя таковым не названы. Первая из них рассматривает «Феодализм


    6* Bloch М. La societe feodale. P., 1940. Т. 2: Les classes et le gouvernement des hommes.


    7* Я думаю, что г-н Блок еще вернется к крестьянам и горожанам в тех двух томах, которые обещаны им также для серии «Эволюция чело­вечества»; один из них будет называться «Происхождение европейской экономики», в другом будет прослежен переход «От городской и сеньо­риальной экономики к финансовому капитализму». Но духовенство - кто возьмется написать о нем как о социальной группе, разумеется в рамках упомянутой серии?



    Феодальное общество


    153


    как тип общества» и представляет собою прекрасную страницу той «Сравнительной истории», к созданию которой столь горячо призывал Пиренн и которой в своей области Марк Блок доблест- по служил добрых два десятилетия. Вторая из этих глав трак­тует о «продолжениях» европейского феодализма (быть может, следовало уточнить: о продолжениях во времени идей, особен­но близких и дорогих Марку Блоку, с которыми читатели «Ан­налов» уже отчасти знакомы, поскольку встречались с ними на страницах множества внушительных критических обзоров).

    Мы были вынуждены ограничиться этим весьма поверхност­ным разбором потому, что намерение подвергнуть второй том анализу — в настоящем смысле этого слова — было бы неосу­ществимым. Точно так же, как в свое время было бы тщетным пытаться анализировать первый том. Давайте просто подчерк­нем то, что да будет позволено мне назвать «большими победа­ми» этой книги.

    Как сформировалась знать? Это крупная проблема, которая очень часто ставилась неправильно, и автору «Феодального об­щества» принадлежит с давних пор заслуга, заключающаяся в желании ставить ее, и ставить правильно **. Мы знаем, к каким выводам привело его исследование. В том промежутке времени, который в первом томе определен как «первый период феода­лизма» 10* (с. 95), не было знати в собственном смысле этого слова, в юридическом смысле. Скажем так: знати не было, стро­го говоря, до XI века, который оказался в этом отношении "рубе­жом. Затем — постепенное учреждение новой аристократии, ко­торая получит собственный общественный статус, которая уже отличалась особенным образом жизни, где не было места какому бы то ни было прямому участию в деятельности экономической {имеется в виду работа с целью заработка или барыша),—ари­стократии, чьим занятием являлась только война; но она уже не вела свое происхождение от освященных древностью родов про­шедших времен — те давно исчезли и*. Таким образом, уже по­


    ** Поскольку .речь не идет о некоторых «продолжениях» феодализма сра­зу во времени и в пространстве, что имело место, когда некоторые страны были колонизованы старыми европейскими нациями, принес­шими туда всю свою цивилизацию целиком,— я имею в виду, например, Канаду, Канаду XVII века 2.


    •• Здесь нет необходимости упоминать об исследований проблем, относя­щихся к знати, проведенном «Анналами». Оно было задумано нами сов- . местно, но возвестил о нем Блок своими глубокими и замечательными статьями, они широко известны.

    Заметим в скобках, что этому «промежутку времени» пошло бы на пользу, если бы его упомянули где-нибудь на титульном листе (или, вернее, заглавие книги выиграло бы от этого в ясности и точности).

    О том, как в давние времена пресеклись старинные роды «edelinge», и об исчезновении этой аристократии крови см. том второй (с. 2—3); эти страницы являются продолжением главы «Кровнородственные свя­зи» в первом томе (с. 191).



    154


    Люсьен Февр. Бои за историю


    тому, что аристократия эта по природе своей военная в те вре­мена, когда война занимает центральное место в жизни людей и человеческих групп; и потому еще, что профессиональный воин, обладающий всем, что нужно для войны, применяющий все усо­вершенствования, достигнутые в вооружении, снаряжении, так­тике ***, держит своего рода монополию на оружие,— поэтому он доминирует. И Марк Блок великолепно показывает нам «как» и «почему» этого доминирования — на тех страницах, где он вос­создает «благородный образ жизни», как он пишет, используя краткую формулу, которую мне приятно было увидеть возродив­шейся под его пером.

    Картина, которую рисует обширная вторая глава,— жизнь знатного человека: силы его реализуются на войне и охоте — .физическая сила могучего и тренированного зверя. Это большая фреска, на которой изображены все его турниры и сражения. Автор реконструирует происхождение правил поведения знати (правил, которые будут уточняться по мере того, как знатные люди будут все лучше осознавать свою социальную функцию). Все это живет, все из первых рук, написано ярко и проница­тельно. Как возникло рыцарство; почему этому термину суждено было приобрести постепенно более узкое значение; почему обряд чисто светский — вручение оружия конному воину, умевшему биться в полном вооружении,—превратился в религиозный ри­туал 3 — все это великолепно воссоздано в книге. Она бросает яркий свет на историю сложную, причудливую, и, чтобы в ней разобраться, требовалось не меньше смелости, чем знаний и та- лапта; сему порукой тот факт, что до Марка Блока никто в этом так славно не преуспел. Для этого нужно было обладать и обо­стренным чутьем, способностью отыскивать связи, и всепрони­кающим интересом к взаимоотношениям светского и религиоз­ного — нужно было обладать всеевропейской эрудицией, столь же богатой, сколь надежной.

    Такой же впечатляющей, как и первая группа глав, о кото­рой шла речь выше, а в некотором смысле еще более свежей и захватывающей представляется картина, нарисованная Марком Блоком во втором разделе его книги,— картина эволюции, кото­рую можно было бы назвать «от расчленения — к воссоедине­нию». Здесь великолепны страницы, отведенные королевской власти и ее священным основаниям и тому, как постепенно креп­ло королевское могущество, тогда как бесконечное дробление власти, результат непреодолимого натиска локальных сил, про­исходило почти повсюду в европейском мире — и тогда можно было видеть, как плодятся графы и виконты, маркизы и герцоги, «аристократия de facto», превратившаяся в наследственные ди-


    |2* Ценные, но краткие сведения по этому вопросу можно найти во вто­ром томе (с. 13-14). Относительно старых и новых приемов владения копьем см. таблицы 1 и 2 (вне текста).



    Феодальное общество


    155


    яастии, потому что отвлеченная идея «общественного служения не могла выдержать простого и неприкрытого испытания реаль­ной властью — в сознании людей,— ибо они лучше понимают силу, чем правовые установления, легче прельщаются живым об­разом вождя, чем теоретической идеей авторитета. И еще стра­ницы, не менее прежних замечательные и исполненные новизны, об эволюции, которая протекает небыстро, многократно меняя на­правление, возвращаясь к прежнему и запинаясь,— от террито­риального дробления к воссоединению, от расчленения власти к ее концентрации; и о становлении национальных групп в течение второго периода феодализма. Разумеется, по всем этим нелегким проблемам не делается никаких категорических утверждений, до в соответствии с желанием автора нас приглашают следовать неизведанными путями поиска, постоянно и действенно побужда­ют к пересмотру того, что мы, казалось, уже знаем 13*.

    Откликнемся же на этот призыв к свободе мышления. И на страницах нашего журнала, где никогда не было места расчет­ливому благоразумию и лукавой игре в глубокие чувства, попы­таемся выразить по поводу этих двух великолепных книг, столь богатых содержанием, новизной, эрудицией, сверкающих умом,—' попытаемся выразить те мысли, что внушены нам нашей страст­ной приверженностью к ремеслу историка — одному из прекрас­нейших (не постесняюсь это сказать) в сфере наук о Человеке.

    Науки о Человеке: превосходное название. Однако же (по­скольку нужно, чтобы я исполнял свою работу критика) меня больше всего поражает — после того как я закрыл прочитанную книгу — то, что личность отдельного человека в ней почти не вид­на. В труде, который учит нас, что век феодализма, что оба века феодализма, первый и второй, «плохо умели отделять конкретный образ вождя от абстрактной идеи власти» (с. 197),—в книге этой ни разу не выступил «конкретный образ» какого-нибудь опреде­ленного вождя. Я отлично понимаю: нужно избегать сомнитель­ных реконструкций «из головы», которые на деле являются по­строением заново. Существуют же, однако, письменные источни­ки. И в источниках этих — есть же в них сведения, заслуживаю­щие внимания? Я опасаюсь, что воздержанность автора (раз уж пришлось об этом заговорить) призвана как бы подкрепить мно­гочисленные его рассуждения о том, чта средневековое общество было в каком-то смысле подобно стаду и нимало не заботилось о правах личности.


    гг* чТобы получить представление о том, как много удач может принести стремление не замыкаться в пределах одной страны, а выйти из них, дабы заняться сравнением и совершить тур по Европе (стремительный, ибо другие неоднократно проделывали это не спеша), прочтите, напри­мер, во второй главе второго тома параграф, озаглавленный «Геогра­фия королевств». Ср. с «Обзором европейского горизонта» в первом том& (с. 270), где говорится о феодальных государствах.



    156


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Отметим, что психология в этой прекрасной книге отсутству­ет, конечно, не полностью. Но каждый раз нам говорят о пси­хологии коллективной. «Насилие было в обычае, в нраве эпохи, потому что люди, малоспособные укрощать свои первые побуж­дения, с нервами, малочувствительными к зрелищу страданий, люди, не испытывавшие большого почтения к жизни, которую они считали лишь переходным состоянием перед Вечностью,— эти люди были к тому же весьма склонны полагать для себя делом чести едва ли не звериные проявления физической силы». Отлично сказано; эти несколько строк много говорят на­шему разуму. Но в них речь идет о людях. Почему бы не пока­зываться время от времени, отделившись от массы,—человеку? Или, если мы и впрямь требуем слишком многого, показали бы нам хотя бы какое-нибудь человеческое деяние, поступки отдель­ных людей.

    Давайте не будем лить слишком много воды на старую мель- пицу, на грозную мельницу абстракции. «Не судить, но понять» — так определяет Блок (с. 56) «единственный долг историка». Мо­жете не сомневаться: если кто и возмутится против этой фор­мулы, то только не я. Но я внесу небольшую поправку. Я бы сказал: «Привести людей к пониманию»; эти слова я сделал де­визом «Французской энциклопедии». «Привести людей к пони­манию» — это означает одновременно «показать» и «объяснить». Большинству людей необходимо увидеть, чтобы узнать и понять. Так в чем же дело — дадим увидеть, покажем личности в дейст­вии, в момент свершения, не будем ограничивать себя демонстра­цией одного только устройства феодального человека (homo feo- dalis), как бы умно, тонко и проницательно ни была произведена его разборка. Смело покажем страны — вплоть до пейзажей. Кни­га, о которой мы говорим, держится, пожалуй, далековато от почвы. От нее слишком мало пахнет землей — Землей, вид кото­рой в феодальные времена, несомненно, был более разнообраз­ным, чем ныне.

    И мне хотелось бы сказать (только бы набраться смелости!), что в книге Блока можно усмотреть своего рода возврат к схе­матизму. Назовем это своим именем — возврат к социологизму, который является весьма соблазнительной формой абстракции 14*. Вы можете сколько угодно говорить: «А где взять место? И вре­мя?» Не будем останавливаться на этом возражении. Сочиняя


    14* Не нравятся мне и названия разделов книги. Я, например, обошелся бы без «классов». По многим причинам. Первая из них та, что автор знакомит нас с одним только классом, с единственным, а именно со знатью; я уже говорил о крайней, чрезмерной краткости того, что напи­сано о духовенстве; все остальные, можно сказать, не появляются вовсе. Что же касается «класса» знатных людей... Класс с точки зрения юри­дической? Класс социологический? Зачем ломать голову над всей этой схоластикой? 4



    Феодальное общество


    157


    два тома, Блок мог написать еще сотню страниц. И вообще, об­ладая талантом, место находят. А время? Им овладевают.

    И вот еще что: «понять...». Но понимают не только умом. Не все постигается умом. Однако не сыщется книги менее эмо­циональной (хотелось бы выразиться именно так), чем эта книга, автор которой в своих разъяснениях отводит столь большое место страстям; скажем даже — все, которое им причитается, и делает это очень часто весьма убедительно.

    Чуть выше я с удовольствием выписал отличный отрывок из второго тома о духе насилия у феодалов. Мы видим, Блок не за­был отметить с большой проницательностью, что люди той эпохи без особого уважения относились к жизни другого человека, поскольку считали земную жизнь переходным состоянием перед Вечностью. За этим должен был бы последовать комментарии, богато иллюстрированный текстами: замечание заслуживает того, чтобы его не обронили походя; во всяком случае, оно свидетель­ствует о неусыпном желании показать с полной ясностью, когда это уместно, воздействие религиозного чувства на поведение лю­дей. Бесспорно. Но мне представляется, что феодалы, как их изображает Марк Блок, и в самом деле уж слишком мало чувст­вительны 15* и что об очень сложной проблеме соотношений, существовавших в ту отдаленную эпоху между чувствами (про­явления которых были очень часто гораздо более бурными, чем в наши времена) и непреклонной волей, высокомерной и варвар- ской жестокостью,—* об этом в книге говорится несколько ^бег­ло 16*. Между тем сколько интересного можно было бы позаим­ствовать из того, что написал недавно Хёйзинга в своей «Осени средневековья».

    Написав все это не отрывая пера от бумаги, на следующий день после того, как во второй раз перечитал весь труд (и даже в третий, если речь идет о первом томе), хочу подчеркнуть — я не занимаюсь критикой. Я пытаюсь понять. Более всего я пы­таюсь разобраться в некоторых своих впечатлениях.

    В этой превосходной книге мне нравится все, чем поделился с нами автор,— проницательный ум, ясность, широта мышления.


    J5* Когда я писал это, то не имел намерения упустить из виду с. 39-43 второго тома - о любви. Отмечу, однако, что, описывая чувства знат­ного человека, Марк Блок вовсе не упоминает о благочестии. А ведь в Европе того времени была не только знать! Равным образом я не забываю и о параграфе (из первого тома), который Блок посвящает религии. Точнее, проблеме религии. Название параграфа весьма зна­менательно: «Религиозное мышление» (с. 131). Мышление, а не чув­ство. Кроме того, параграф этот — единственный, «один за всех». Его содержание, мне кажется, не вошло в достаточной степени в состав книги, в ее плоть.


    * О проблеме в целом см. мой очерк: Февр J1. Чувствительность и исто­рия: Как воссоздать эмоциональную жизнь прошлого (наст, издание. С. 109-125).



    158


    Люсьен Февр. Бои за историю


    всеобъемлющая любознательность, богатое разнообразие, крити­чески осмысленная информация. Но факт остается фактом: я не всегда чувствую, что захвачен достаточно сильно и влеком мощ­ным устремлением к ясной цели. Взятые по отдельности, фрагмен­ты этой книги мне нравятся, вызывают интерес, порою захваты­вают надолго; сообщают бог весть сколько новых и умных вещей. Ну а в целом?

    Книга начинается как широкая и яркая картина цивилизации. А затем — после столь величественного начала — мельчает. Это уже не картина, а исследование: исследование социальной струк­туры (с. 7) — излюбленная формула Блока, который за послед­ние десять лет сделал для ее пропаганды больше, чем кто-либо другой. Однако анализ социальной структуры — это не картина цивилизации. 190 страниц «картины» в начале книги — не слиш­ком ли много, если книга эта о социальной структуре, и не слиш­ком ли мало, если мы имеем дело с чем-то другим? Само число этих страниц приводит в некоторое замешательство. И исследо­вание, на которое водрузили непомерно большую шапку, отправ­ляется в путь несколько шаткой поступью. Не по вине писавшего. По вине читателя, который продолжает размышлять над инте­реснейшими вопросами, поставленными перед ним первой частью первого тома, столь расточительно щедрой.

    Мне трудно оторваться от двух прекрасных частей большого и мощного целого. Еще раз я кладу их перед глазами. Воссоз­дать такой мир — всю феодальную Европу! Кто из нас мог бы одолеть такую тему? Правда, труд Марка Блока испытал на себе естественную и неизбежную силу противодействия столь мощно­му усилию. Это не фреска, неистово набросанная замечательным виртуозом: ученый не позволит себе такого. Это и не картина «из мастерской», с предусмотрительно продуманной композицией, выписанная тщательно и не торопясь, в которой все взвешено и отмерено: сама широта темы не допускала такого способа дейст­вий. Философия феодализма? Тоже нет. Если хотите — отчасти то, и другое, и третье. И, в сущности, ни то, ни другое, ни третье. Причины для этого, впрочем, вполне почтенны — я хочу сказать, что они вполне оправдывают первоклассного историка, попытав­шегося воссоздать целый мир. Я говорю это не лукавя, поскольку уважаю тех, кто меня читает, и в первую очередь моего товарища по борьбе, уважаю, не скрывая своего уважения и не притворяясь. И потому еще, что книга достаточно основательна, достаточно надежна и сделана надолго благодаря прочности материалов, ко­торые пошли на нее, благодаря силе вложенного в нее ума— чтобы лучшей данью этой книге было искреннее подношение друга, который будет спорить, продумывать свои суждения и немного упорствовать, прежде чем дать себя увлечь.




    О НЕДАВНИХ ПУБЛИКАЦИЯХ

    По довольно странному совпадению за последнее время вышли сразу три книги, посвященные изучению одной и той же пробле­мы, относящейся к числу самых важных, какие только ставит перед нами наука о человеке,— проблемы соотношений между географической средой и человеческими обществами. Три книги, очень, впрочем, различающиеся как по духу, так и по своим толь­ко им присущим особенностям. Первая из них представляет как бы завещание выдающегося ученого, истинного создателя совре­менной французской географии Видаля де л а Блаша **. Вторая — совместный, вызывающий к себе несколько двойственное отноше­ние труд двух авторов, в полной мере владеющих своим методом и своими идеями, Камилла Валл о и Жана Брюна 2*. Третья кни­га — критическое эссе историка, поставившего своею главной целью выделить то, что в трудах и в самих устремлениях совре­менных географов может интересовать историю 3*.

    Именно этот историк, продолжая заниматься обоснованной критикой географических идей, но всяком случае постольку, поскольку они затрагивают объект его собственных исследова­ний,— именно он хотел бы ныне сделать сообщение о двух весь­ма важных работах, которые появились почти одновременно с его собственной. Надеюсь, ему извинят то, что он не сделал это­го раньше. Из щепетильности, которую нетрудно понять, он доб­ровольно отложил чтение и подробное изучение упомянутых выше работ до того времени, когда была полностью опубликована его собственная книга. Но пусть ему простят также то, что, пред­ставляя их читателю, он не совсем забыл и ту точку зрения, ко­торой придерживается сам; поэтому пусть никто не удивляется, если он станет отмечать при случае, делая это насколько возмож­но четко, согласие или несогласие своей мысли с мыслью тех географов, чьим трудам будут посвящены эти страницы.

    I

    Книга Видаля де ла Блаша — посмертная. Мы знаем, что ве­ликий географ умер 5 апреля 1918 года. Много лет назад он на­чал труд теоретического и методического характера, посвященный науке, которую он во Франции поистине создал. Когда его унес­ла смерть, первая часть его труда «Распределение людей по зем­ному шару» была достаточно близка к завершению, чтобы мшь


    4* Vidal de la Blache P. Principes de la geographie humaine / Pub. d’apres les manuscrits de l’auteur par E. de Martonne. P., 1922.


    2* Bruhnes J., Vallaux C. La geographie de l’histoire: Geographie de la paix et de la guerre sur terre et sur mer. P., 1921.


    ** Febure L.y Bataillon L. Introduction geographique a l’histoire//La Terre* «t. revolution humaine/Dir. par H. Berr. P., 1922. T. 4.



    160


    Люсьен Февр. Бои за историю


    гие главы могли быть напечатаны отдельно в 1917 и 1918 годах в «Анналах географии»: их можно найти и в «Принципах»4*; они составляют главы IV этой книги. Однако г-н Э. де Мар- тонн, издатель книги, зять Видаля де ла Блаша и сам профессор физической географии в Парижском университете, сообщает нам: вторая и третья части замышлявшегося труда, посвященные со­ответственно формам цивилизаций и обмену, оставались целиком в рукописи и представляли собою, за исключением двух или трех полностью написанных глав, всего лишь «увесистые папки с заметками и черновиками». Привести в порядок такие мате­риалы было, надо полагать, делом непростым, мы можем легко в это поверить.

    Чем стала бы книга, предлагаемая нам теперь г-ном де Мар- гонном, если бы ее закончил и опубликовал сам Видаль? Никто не может этого сказать. В нынешнем своем виде она не свобод- па от некоторой тяжеловесности. И я не знаю, не оказал ли бы г-н де Мартонн лучшую услугу автору «Картины Франции», если бы, вместо того чтобы собрать membra disjecta [разъятые члены] незаконченного труда в единое, но все же несколько искусствен­ное целое,— если бы он просто опубликовал в виде отдельных кусков фрагменты, созданные рукою покойного мастера. По-ви­димому, законченность — своего рода «пунктик» г-на де Мартон- на. «Если мы не заблуждаемся,—пишет он,—большая часть глав выглядят как однородное целое; лишь очень немногие заметным образом неполны». Странное преклонение перед полнотой и за­вершенностью, при том, что Видаль никогда не отличался талан­тами архитектора. Ибо в самом деле этот очень большой, очень проницательный географ чувствовал себя довольно неуверенно и был несколько неуклюж в области теоретических концепций. Чтобы одерживать победы, ему нужно было не покидать эту, по выражению Мишле, «добрую, прочную основу» — землю. Са­мое живое в его книге — это «фрагменты», некоторые из его «разборов», столь индивидуальных, тонких и в то же время убе­дительных, что они могут принадлежать только одному географу во всем мире, и никому другому. И если бы толстая белая нитка не соединяла жемчужины, найденные в папках мастера, никто от этого особенно не потерял бы — даже сам Видаль де ла Блаш, чья слава отнюдь не была славою создателя теоретических обоб­щений.

    Часто говорили и повторяли; что на страницах этой посмерт­ной книги читатель не находит ничего особенно нового, а также ничего, что указывало бы на реальный прогресс мысли мэтра. Конечно, мы находим там во множестве совершенные образцы того таланта и той особой элегантности, которые делают «разбо­


    Под этим заглавием вышел в свет посмертный труд Видаля. Принадле­жит ли название книги самому Видалю? Г-н де Мартонн этого не со­общает.



    Проблема «человеческой географии»


    161


    ры» Видаля столь бесценными и неподражаемыми, особенно ког­да он трактует о странах Средиземноморья, которые он любил и так хорошо знал; однако на страницах, найденных и опублико­ванных г-ном де Мартонном, несомненно, можно встретить и не­мало новых замечаний, неопубликованных указаний, которые стоит удержать в памяти. Отметим лишь одно из многих. В «Принципах» есть очень интересная попытка использовать для целей географии некоторые данные, полученные ценою дол­гих и настойчивых усилий молодой наукой, находящейся в ста­дии становления,*— этнографией.

    Видаль де ла Блаш очень живо объясняет нам, какого рода интерес пробуждался у него при посещениях «этнографических музеев, какие существуют в некоторых городах Европы и Со­единенных Штатов». Их коллекции вызывали пред его глазами видения тех обществ, которые представили экспонаты для этих коллекций. Он не был нечувствителен к сильному, ,хотя на деле поверхностному ощущению экзотичности, которое возникает, когда видишь собранными вместе столько различных предметов из разных мест; и как же могло быть иначе, если Видаль был наделен столь сильным географическим воображением и столь несомненным даром видеть мысленно. Однако, как это было ему присуще, созерцание побуждало его к размышлению. «В тех случаях, когда размещением экспонатов в этих музеях руководила последовательная мысль, мы сразу заметим, что предметы одно­го происхождения объединяет глубокая внутренняя связь. По от­дельности они поражают только своею причудливостью; собран­ные вместе, они обнаруживают печать общности. Понемногу, путем сравнения и анализа, географическое впечатление уточня­ется. Подобно тому как внешний вид листвы и других вегетатив­ных органов растения или шерсти и органов животного позволяет ботанику или зоологу распознать, под действием каких основных влияний климата и рельефа протекает существование этих орга­низмов, так и географ по тем предметам материальной культуры, которые были им изучены, может заключить, в каких условиях среды они создавались. Материал и форма орудий охоты и ловли, оружия, орудий труда, емкостей для хранения и транспортиров­ки говорят нам: то, из чего и как они сделаны, гармонирует с тем или иным способом существования, в свою очередь форми­ровавшимся под влиянием физических #и биологических условий, которые можно установить и определить. В этом смысле урок сравнительной географии можно извлечь из данных, относящих­ся к обществам самым неразвитым» 5*.

    Очень любопытный отрывок, свидетельствующий — не будем называть это «новым направлением мыслей ученого», ибо не составило бы труда найти в его наследии значительно более ран-


    ** Vidal de la Blache P. Principes... P. 120-127.



    162


    Люсьен Февр. Бои за историю


    ние указания на выраженный интерес к этнографии,— во всяком случае, о более четком и ясном осознании этого интереса и о том, насколько он был глубок. К тому же попутно можно отметить явный намек на хорошо известную теорию «образов жизни», из­ложенную самим Видалем в 1911 г. в нескольких статьях, пред­ставляющих фундаментальный интерес ®*. Действительно, в «Принципах» целая глава (вторая глава части второй), посвя­щенная орудиям и материалам, может служить доказательством упомянутых выше тенденций; а три прекрасные цветные карты дод общим названием «Природная среда: автономное развитие цивилизаций» превосходно представляют нам в наглядной форме основные результаты, полученные Видалем де ла Блашем в его исследованиях. Одна из этих карт иллюстрирует, какую роль сре­ди материалов, используемых различными цивилизациями, игра­ют те или иные растения, не только кокосовая пальма или бам­бук, но также береза или хлопок (ограничимся этим перечнем). Другая повествует о практическом применении материалов, по­лучаемых, например, от северного оленя или от овцы, от гигант­ских черепах, от жемчужниц или от великолепных раковин Ти­хого океана. Цель третьей карты — показать распределение форм строительства в зависимости от применяемых материалов: вот область сооружений из камня, другая — кирпичных или глино­битных сооружений или из богатой смолою древесины, а вот об­ласть тропических хижин, то прямоугольных, то цилиндриче­ских...

    С живым интересом знакомимся мы как с этой наглядной до­кументацией, так и со страницами текста, часто блистательными и достойными Видаля его лучшей поры. Мэтр посвятил их осмыс­лению (с тем чтобы передать свое понимание нам) того «семей­ного сходства», которое роднит предметы материальной культуры, например, тропических цивилизаций. Разумеется, эти цивилиза­ции используют тропический лес как источник материалов; од­нако, кроме того, они вдохновляются ежедневным зрелищем и, если можно так выразиться, стоящим постоянно пред глазами примером растительного мира, который их окружает и предостав­ляет им убежище. «Это как бы живые строения, громоздящиеся один поверх другого, подобно хорам, этажи леса,—тонко заме­чает Видаль,— от подлеска внизу, на самой земле, от деревьев в половину высоты и до величественных верхушек, облаченных в пронизанную воздухом кровлю листвы и увенчанных ею. Хотя архитектура хижин всего лишь весьма слабое воспроизведение архитектуры леса, она тем не менее вызывает некие отдаленные ассоциации с этой последней. Переплетения лиан, помогающие иным лесным обитателям передвигаться по всему лесу не касаясь


    •• Vidal de la Blache P. Les genres de vie dans la geographie humaine// Annales de geographie. 1911. T. 20.



    Проблема «человеческой географии»


    163'


    земли, стали в человеческих руках растительными мостами, ко­торыми пользуются от Западной Африки до Меланезии. Обитате­ли Амазонии взяли эти же переплетения за образец Для гамака, который, по-видимому, впервые появился именно у них. Крупные шарообразные плоды Lagenaria 1 и кокосовой пальмы, так же как скорлупа страусиных яиц, передали чашам и калебасам, сделан­ных из них, форму округлую или овальную... Живая природа отличается тем, что, поставляя материал, она одновременно под­сказывает форму»7*. Далее отметим такие тонкие замечания: «Поучительно наблюдать — это относится особенно к централь­ной части Западной Африки,— до какой степени производство металлических изделий вдохновляется формами, заимствованны­ми из царства растений. Кажется, будто железо заменило собой дерево, лишь подражая ему». И, перечислив метательные ножи, серпы, орудия для свершения жертвоприношений, которые на­вели его на эти размышления, Видаль замечает: «Одни из них распластаны симметрично вдоль оси, подобной центральной жилке банапового листа; у других концы имеют ланцетовидную форму, как молодые побеги пальм; третьи искривляются и по вогнутому краю образую! выступающие зубцы или пластины, подобные при­листникам, окружающим черешок листа».

    Мы узнаем здесь Видаля де ла Блаша, скупыми и меткими словами отметившего в «Картине Франции» «особенную элегант­ность», ту, что йвляет Лотарингия человеку, направляющемуся туда со стороны Бельгии или Арденн,— Лотарингия с ее флорой, что «уже приобретает южный оттенок»; в изящной растительно­сти, добавляет он, «можно увидеть те узоры, которыми бессчет­ное число раз вдохновлялось местное искусство, давая им повто­риться и ожить в переплетениях рисунка на изукрашенном оружии и в стройном орнаменте стеклянных ваз» **.

    Все это очень умно, очень интересно, взаправду поучительно. Но какие выводы сделает из этого Видаль де ла Блаш — гео­граф? Конечно же, что среда жестко определяет и обусловливает те своеобразные цивилизации, которые он называет «автономны­ми», а также, что географ находит в них превосходные примеры обществ, действительно детерминировапных почвой и климатом их местообитания,— не так ли? Нисколько.

    Эти цивилизации непосредственно зависят от местной среды: это верно. Это настолько верно, что можно было бы по примеру некоторых географов-ботаников возвести такие-то и такие-то виды животных и растений в ранг «типических» и по такому принципу выделять различные регионы цивилизаций; вспомним, например, о бамбуке и кокосовой пальме в тропиках, о финико­вой пальме и агаве в засушливых странах, о березе в субарктиче­


    7* Vidal de la Blache P. Principes... P. 122.


    ** Vidal de la Blache P. Tableau de la geographie de la France. P., 1903.

    P. 207.



    164


    Люсьен Февр. Бои за историю


    ских областях, о северном олене на севере Старого Света, о тю­лене и морже на севере Нового. Видаль попутно все это отмеча­ет. Но он не поддается искушению превратиться в «географа-бо­таника». Не только потому, что он отлично знает: эти цивилиза­ции как раз в той степени, в какой они привязаны к специфиче­ским средам обитания жесткими и, есть искушение полагать, неизбежными узами,— именно в такой степени они страдают ущербностью. «Им недостает способности сообщаться друг с дру­гом и распространяться». Но также и потому, что он особо под­черкивает следующее: местные ресурсы в конечном счете никог­да не доставляют человеку ничего, кроме материалов, необходи­мых для изготовления орудий, основная идея, замысел которых не имеет местного происхождения. Орудия и предметы, которые человек создал для нападения и обороны, для транспортировки или как емкости для хранения, не отклоняются существенным об­разом от неких общих форм 9*. Независимо от того, камень или золото, раковина или дерево использованы в составе сложного целого — топора, палицы, лука, они составляют все то же целое. Пирога, выдолбленная из ствола дерева, челнок из древесной коры, каяк, одетый кожами 2; такелаж с парусами из рогожи, из полотна, из кожи, как у древних кельтов,— все они различаются более материалом, нежели формами. Такими путями воплощают­ся замысел (который предшествует приспособлению материала) и творческое начало, накладывающее на материал печать чело­века.

    Таким образом, рассмотрение замкнутых обществ, которые, как кажется, все извлекают из окружающей среды, которые сами представляются, если можно так сказать, не чем иным, как про­дуктом окружающей среды,— это рассмотрение не побуждает выдающегося географа обмануться видимостью и объявить о под­чинении человека природным условиям. Напротив. Вот что пора­жает Видаля в первую очередь: изобретательность человека, его инициатива, пластичность, свобода, если хотите,— нужно лишь отнять у этого слова метафизический смысл,— но только не его закабаление. Какова его зависимость от природного окружения? «Она лишь дает ярче засверкать — в определенных ситуациях — могуществу и разнообразию выдумки, на какую он только спосо­бен». И в итоге вот что считает Видаль де ла Блаш в конце своей научной карьеры, обогащенный всеми наблюдениями, размыш­лениями и опытом целой жизнй, заполненной постоянной рабо­тою мысли,— вот что он считает наиболее примечательным в ма­териальной культуре цивилизации: не связи, которые он видит лучше и тоньше, чем кто-либо другой, связи между созданиями человеческих рук и разнообразными произведениями природы,


    •* Vidal de la Blache P. Principes... P. 131, 132.



    Проблема «человеческой географии»


    165


    окружающей людей, а всеобъемлющее и властное могущество че­ловеческого разума.

    Читатель извинит нас за то, что мы — с особым удовлетворе­нием — остановились на этих глубоких идеях выдающегося мы­слителя и лишний раз воздали должное его широте и щедрости.

    II

    При всей своей незавершенности последний труд Впдаля в любом случае являет во всех своих частях прекрасное един­ство мысли и чувства. Напротив, «География истории» господ Ж. Брюна и К. Валло — книга составная, довольно странная по композиции, а то, как она написана, может озадачить читателя. Книга двойственная — не только потому, что авторов двое, их и в самом деле двое,— и у каждого из них свои достоинства и не­достатки, но еще *— и главным образом — потому, что она состав­лена из двух разнородных частей и установить связь между эти­ми частями, сказать по правде, представляется делом затруднитель­ным. Ответственность за это, как сказано в Предисловии, несет только один из авторов, г-н Брюн, ибо он сообщает нам, что «География истории» была уже «скомпонована и частично напи­сана», когда г-н Валло предложил ему свое сотрудничество.

    Первая часть книги, намного более внушительная — 440 стра­ниц, является общим исследованием связей географии с исто­рией. Вторая, менее обширная — 250 страниц, представляет собою серию заметок о мировой войне 1914—1918 годов под названием не совсем понятным, зато изобилующим существительными: «Гео­графия современных битв; Расы, Народы, Нации, Государства, Война и Мир». Есть ли какая-нибудь реальная связь между эти­ми двумя частями? Авторы об этом не говорят. Они не захотели подразделить свою книгу старым удобным способом: первая часть — приведение в систему теоретических принципов, извле­ченных из историко географических знаний всех времен; вто­рая — приложение этих принципов к основным событиям войны 1914—1918 годов. На деле последние 250 страниц книги не име­ют никакой определенной связи с 400 первыми. Они образуют нечто вроДе самостоятельного исследования. Они более похожи на статью из журнала, чем на географический трактат. Порою они очень определенно напоминают нам о том обстоятельстве, что один из двух авторов, а именно тот, чью печать несет на себе вся эта последняя часть книги, во время войны властно почувст­вовал в себе призвание журналиста. Пусть извинят нас за то, что мы не последуем за ним в эти сферы. Каждому —.его ремес­ло. Перед нами с 1914 но 1918 год война поставила лишь неболь­шое число скромных вопросов тактического характера, связанных с «Инструкцией по боевым действиям некрупных боевых подраз­делений». Мы не чувствуем себя достаточно искушенными столь малым опытом, чтобы судить ныне живущих полководцев с вы­



    166


    Люсьен Февр. Бои за историю


    сот стратегии — сухопутной, морской и военно-воздушной. Или, скажем точнее, наше мнение по этим вопросам не имело бы нн веса, ни ценности.

    Что же касается первой части книги, то здесь мы чувствуем себя более уверенно, так что можем обсудить ее и по мере необ­ходимости поспорить. Здесь мы попадаем в законную область интересов географа и историка: к тому же автор пишет о вещах, уже достаточно знакомых. Ибо то, что на этих 440 страницах принадлежит г-ну Брюну, не содержит в себе ничего неожидан­ного. Мысли те же, что были изложены уже в «Человеческой географии» того же автора — как в общей форме, так и доволь­но подробно в главе VIII. Опубликованная в 1914 году в «Еже­годном географическом обзоре» 10* статья под таким же названи­ем, что и нынешняя книга, развивает и формулирует те же идеи. Равным образом и то, что принадлежит г-ну Валло, тоже выхо­дит из-под его пера, собственно говоря, не в первый раз. Уже в 1910 году в объемистом томе под названием «Социальная гео­графия. Земля и Государство» и* этот знающий географ уже сформулировал те соображения, «более сжатое и упорядоченное изложение» которых (так пишет он сам) он представляет нам ныне. Вообще, видно, что затея гг. Брюна и Валло во многом на­думанная и их сочинение обязано своим появлением, по всей ве­роятности, скорее успеху предыдущих работ, чем подлинной ин­теллектуальной потребности.

    Поспешим отметить, что в этом труде есть удачные страницы, абзацы, которые можно прочесть с пользою, остроумные рассуж­дения. Их немало, в особенности это, конечно, относится к гла­вам, посвященным населению земного шара, путям сообщения, границам, столицам,— эти главы изобилуют небесполезными ука­заниями. Однако здесь, на этих страницах, нам хотелось бы по­спорить относительно идей, принципов и в известной степени методов. Перейдем же прямиком к самому существенному, я хочу сказать — к нескольким довольно сжатым и насыщенным главам, в которых г-н Валло, подытоживая свой предыдущий опыт, скон­центрировал главные мысли о фундаментальной проблеме (или проблемах) политической географии. Прекрасный случай пере­смотреть лишний раз наши собственные мысли относительно со­вокупности процессов, в изучении которых историки из вполне законных побуждений (надеемся, что географы с этим согласят­ся) стремятся принять участие. В первой из трех глав, посвя-


    l9* Bruhnes J. La geographie de l’histoire 11 Revue de geographie annuelle. 1914. T. 8. Fasc. 1. Статья по-прежнему представляет интерес даже пос­ле выхода в свет солидной книги, благодаря интересным иллюстрациям, помещенным отдельно, вне текста,- весьма характерным фотографиям Боснии и Герцеговины.


    11 • Ему предшествовал другой том под названием «Море». О выходе этих двух томов мы в свое время оповестили читателей. См.: Revue de syn- thfese historique. 1911. T. 18. P. 242.



    Проблема «человеческой географии»


    167


    щенных последовательному рассмотрению «трех фундаменталь­ных проблем политической географии», г-н Валло в первую оче­редь исследует и пытается определить «первичные географиче­ские условия», являющиеся необходимой основой для образова­ния любого государства 12*. Действительно, именно в этом вопрос вопросов — сердцевина всей политической географии.                                                                                                                                           7

    Избранный же автором метод представляется безупречно адек­ватным. Составить карту государств. Затем — карту обитаемого мира. Наложить первую на вторую. Отметить несовпадения. И применить географический анализ к тем частям обитаемого мира, которые избегли государственности; попытаться вырвать у них тайну географического аспекта жизнедеятельности полити­ческих организмов. Теоретически — нет ничего разумнее. На практике — давайте посмотрим.

    Составить карту государств... Но что такое государство? Г-н Валло сообщает нам это, и именно там, где он должен был это сделать: в самом начале своей книги. Государства — это об­щества, организованные для того, чтобы гарантировать состав­ляющим их индивидам личную безопасность, мирное пользование своим достоянием и плодами своих трудов13*. Безопасность, собственность — перед нами политико-юридическая теория. Но в таком случае при чем здесь география? Безопасность, собствен­ность: это ведь понятия отнюдь не географические.

    Позвольте, возражает нам г-н Валло. Само осуществление этих прав государством (почему «прав»? Мы ожидали бы здесь слова «функций») «немыслимо, если этим правам не сопутствует обладание, пребывание на каком-то участке земной поверхности». Но какая в том необходимость? Государство, как Вы его понимае­те и определяете,— это абстрактное и военное государство Ратце- ля из его «Политической географии»: общество гарантий и защи­ты против опасностей, угрожающих его членам. Однако в этом определении нет ничего такого, что не позволило бы применить его, скажем, к государству кочевников, кочующих постоянно; иными словами, оно не содержит в себе необходимости постоянно занимать участок земной поверхности, очерченный границами. Были ли на самом деле в истории чисто кочевнические государст­ва (или, как говорит г-н Валло, «абсолютные и закончен­ные») 14*—это другой вопрос. Но в данный момент мы подвиг заемся в сфере понятий и дефиниций. Я утверждаю, что абст­рактная и правовая дефиниция государства, рассматриваемого попросту и всего лишь как система защиты и охраны, не подра7 зумевает сама по себе необходимости в постоянном владении, пребывании на некоторой территории.


    !г* Bruhnes Vallaux С. Op. cit. Ch. 7. P. 269, 281 sqq.


    iS* Ibid. P. 269.


    “• Ibid. P. 277.



    168


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Я отлично знаю: Камилл Валло ответил на это заранее. «Группа людей, которая все время перемещается, нигде не пере­ходя к оседлости, и не прилагает никакого преобразующего уси­лия к той земле, где она временно пребывает, не может создать общество, оформленное политически, даже в зачатке», ибо «по­требность в коллективной безопасности начинает появляться с того дня, когда, осев на какой-то территории, освоив ее, исполь­зуя ее для нужд материальной жизни, люди, объединенные в группу, почувствуют, что им нужно защищать их общее достоя­ние». Однако куда при этом девается различие, сформулирован­ное самим К. Валло, с одной стороны, между «суверенитетом», то есть специфической для государства формой владения террито­рией, и, с другой стороны, простым владением, или частной соб­ственностью? Когда наш автор говорит нам, что нет государства, которое не занимало бы постоянно некоторую территорию,— не впадает ли он в путаницу, подобную той, какую он обличает у Анатоля Франса или Ратцеля?

    Оставим это и вернемся к происхождению «потребности в коллективной безопасности», которая может появиться не иначр как только если люди закрепились на территории, освоенной ими. Но не испытывают ли участники каравана «потребности в коллективной безопасности»? И чтобы почувствовать, что им «нужно защищать общее достояние» (при том, что это достояние является действительно общим или состоит из суммы индивиду­альных), должны ли они обязательно быть землевладельцами? Когда какой-нибудь Ратцель совершает такого рода ошибки и пу­тает суверенитет с оседлостью, это можно понять. Он начинает с утверждения, что «государство есть посредник, при помощи ко­торого общество связано с землей», только для того, чтобы прий­ти к заключению: «Народ должен жить на той земле, которая дана ему судьбою; он должен там и умирать, чтобы исполнить ее закон». Для Ратцеля — годится. А для г-на Валло?

    Теперь о другом. Нам объясняют, что тот, кто говорит «госу­дарство», говорит «организация для защиты и охраны». Но лю­бая человеческая группа, сколь угодно малая, разве не заботит­ся она прежде всего о защите своих членов от нападений и пося­гательств других групп? В таком случае при помощи приведенно­го выше определения как отличить примитивные, или зачаточ­ные, в политическом отношении общества от крупных и разви­тых государств? Я знаю, что по ходу дела г-н Валло предлагает и другие критерии. Подлинное государство, государство, достой­ное так называться, говорит он, может возникнуть не иначе как на территории, достаточно населенной, чтобы могли установиться постоянные и тесные соседские отношения между элементарны­ми группами, ассоциация которых приведет к образованию само­стоятельного и политического общества. Естественно. Однако ис­ходное определение государства, данное г-ном Валло, несет ли



    Проблема «чеАовеческой географии»


    169


    оно в себе эту мысль? Нет. Кроме того, даже когда он вводит новые уточнения подобного рода, представление о государстве, характеризующемся исключительно организацией системы защи­ты своих членов, не дает покоя нашему автору. «Нужно, чтобы между людьми, составляющими группу, были постоянные сосед­ские отношения, для того чтобы могла возникнуть потребность в коллективной безопасности и организация таковой» 15*. Опять безопасность. Именно в этом, на взгляд г-на Валло, самая сущ­ность государства.

    Поистине довольно парадоксально, что такую позицию зани­мает географ, ибо, в конце концов, верно ли, что государство воз­никает только в силу потребностей военного характера? Разве не играют роли потребности экономические (не будем говорить о других) — своей важнейшей и первостепенной роли в образова­нии политических объединений людей? Но если так, что не вызы­вает сомнений, разумно ли географу оставить это вне сферы сво­их интересов? Если юрист, если теоретик государственного права может удовлетвориться абстрактным определением, которого при­держивается г-н Валло и которое служит для него отправным пунктом,— я понимаю такого юриста. Путь для него «земля» мо­жет быть каким-то образом «сублимирована» до такой степени, что становится абстрактной категорией мышления; пускай есть основания (все у того же юриста) выделить понятие «чистой земли», не имеющей иных свойств, кроме пространственного по­ложения, размеров и т. д. Но для географа? Если он не интере­суется землей как таковой, землей, производящей и кормящей, землей, покрытой растениями, населенной животными и несущей в себе металлы, кто же другой будет иметь право ею интересо­ваться? Не говоря о том, что концепцию государства, совершенно формальную, целиком военную, мог принять Ратцель, немец Рат- цель, пангерманист Ратцель. Она соответствовала логике его мышления и его доктрины, отнюдь не научной, а политической. Не лучше ли будет, если мы не последуем за ним по этой стезе?

    Признаюсь, я остался неисправим. Сегодня, как и прежде, на мой взгляд, «проблема политической географии и проблема гео­графии человеческой — это единая проблема». Для меня не су-, ществует ни политической, ни исторической географии без гео­графии социальной — ни социальной географии без географии экономической, ни экономической географии без географии физи­ческой. Это цепь, которая не может быть разорвана. И я упрямо отказываюсь видеть в обществе всего лишь что-то вроде пружи­ны, движущейся в жесткой коробке-государстве, то разжимаясь, то сжимаясь. Мне кажется, что группы людей, объединенных в общество, обосновавшиеся на земле и извлекающие из нее сред­


    15* Ibid. Р. 279.



    170


    Люсьен Февр. Бои за историю


    ства к существованию, следует изучать непосредственно как та­ковые и ради них самих.

    Пойдем, однако, дальше. В наши времена высказать мысль, что географы порой слишком одержимы «несесситаристскими» 3 предубеждениями и, кроме того, слишком часто признают воз­можность прямого, как бы механического «влияния» физических факторов на человеческие общества,— сказать это — значит вы­звать горячие протесты: «Детерминизм или, вернее, географиче­ский несесситаризм? Что за ветряная мельница, на которую вы кидаетесь? Дверь открыта, дружище, напрасно вы в нее ломитесь!»

    Давайте же вернемся к главам, которые К. Валло посвятил политической географии. Когда он сопоставил карту государств и карту обитаемого мира, то констатировал, что в двух случаях они не совпали. Во-первых, в арктической области, во-вторых, в лесной экваториальной. «Обе они обитаемы. Но ни та ни дру­гая не имеют и никогда не будут иметь собственной политиче­ской истории» 4. Это не оговорка. Далее К. Валло настаивает и уточняет. «Останутся ли они не затронутыми организацией или будут колонизованы чужеземными державами — невозможно представить себе, чтобы там образовалось государство, действи­тельно имеющее корни в этой почве». Но почему? Потому что «всякое историческое развитие в этих регионах подавляется за­конами географии. Эта область земного шара — единственная, где можно зафиксировать непосредственное влияние климата на форму правления у людей. Только здесь подтверждается теория, получившая распространение благодаря великому имени Мон­тескьё...» 51в.

    Пророчество: «никогда». Роковое предопределение: климат. Да, в самом деле, географический несесситаризм — это не более как ветряная мельйица...

    Как много, однако, можно возразить. Мы, конечно, не станем вступать в пререкания с г-ном Валло по поводу рудиментарного характера политических сообществ, существующих в настоящее время в зоне влажных тропических лесов, ограниченных полосою приблизительно между 10° северной широты и 10° южной. Все же скажем в двух словах — вместе с Видалем де ла Блашем,— что, хотя вполне очевидные причины способствуют поддержанию изоляции человеческих групп в тех краях, «было бы ошибкой сделать вывод, что там не развились интересные цивилиза­ции» *. Но как можно говорить о «прямом» влиянии климата на форму правления? И особенно — как можно провозгласить это столь категорическое и самоуверенное «никогда»? При том, что это не я, а сам К. Валло пишет на странице 271: «Политическая


    1в* Ibid. Р. 282, 283.

    t7* Vidal de la Blache P. Principes... P. 121.



    Проблема кчеловеческой географии»


    171


    карта распространилась на большую часть обитаемого мира всего лишь несколько десятилетий тому назад». По какому же праву этому явлению говорят: «Дальше не пойдешь»? По какому праву можно исключить ту или иную область из сферы человечества, политически организованного? Пускай на этих территориях, не­сомненно находящихся в невыгодном положении из-за своего климата и всякого рода географических условий,— пусть на этих территориях не могут с легкостью и беспрепятственно образовать­ся крупные государства, полные жизненных сил и с богатыми перспективами развития, способные соперничать с наиболее мощ­ными и энергичными политическими образованиями умеренной зоны земного шара,— это можно не говорить, не стоит доказы­вать. Но суть проблемы не в этом. «Карта государств» К. Валло включает только государства перворазрядные. Подобная карта, безусловно, может включать и государства кочевников, таких, как туареги, сенусси, киргизыв. Она может включать также сла­боразвитые государства, такие, как страны тропической зоны Аф­рики. Наконец, она может включать колониальные государствен­ные образования. И кто осмелится утверждать, что через некото­рое время даже в районах экваториальной сельвы, которую ци­вилизованный человек начнет разрабатывать, освоит, заселит,— что там не возникнет одно или несколько колониальных государ­ственных образований, способных если не к беспредельному раз­витию, то хотя бы к какой-то самостоятельной и организованной жизни?

    Прошу Вас остановиться, скажет Валло. Я говорю только о возникновении «автономных политических образований». Коло­нии — это политические образования, привнесенные извне и на­вязанные... Навязанные? Но если принять в расчет этот признак, чем тогда отличаются колонии от других государств, о которых сам автор говорит нам (с. 270): «Все великие государства, про­шедшие путь развития и имеющие историческое прошлое, объе­диняют осколки народов, рас и наций узами принуждения, навя­занными насильственно или принятыми добровольно». Таким об­разом, мы называли бы государством, если бы оно не было раз­рушено, государство хова на Мадагаскаре (а было ли оно резуль­татом самостоятельного политического развития?) 7, но откажем в этом звании колониальному государственному образованию Ма­дагаскар, все более освобождающемуся от своих связей с поро­дившей его метрополией. Есть, однако, знаменитый пример по ту сторону Атлантики, когда колониальное образование преврати­лось в великое государство... Как же можно декретировать, что никогда не будет другого такого же?

    Камилл Валло, предвидя это возражение, отвечает на него. Но как! Не знаю ничего более поучительного. «Колониальные по­беги великих государств, проросшие в экваториальной зоне или в ее непосредственном соседстве,— пишет он на странице 283,—



    172


    Люсьен Февр. Бои за историю


    хотя основаны недавно, уже сейчас обнаруживают признаки чах­лости, которые являются плохим предзнаменованием на бу­дущее».

    Речь идет, как мы помним, о влиянии климата на «форму правления у людей» и о том, что из-за этого влияния в циркум­полярной полосе, так же как в экваториальной, «всякое истори­ческое развитие подавлено законами географии». Но что это за колониальные отпрыски великих государств, которые, будучи жертвами климата и законов географии, уже хиреют и идут к неизбежному концу? Камилл Валло приводит два примера. Один — его он касается вскользь: из всех американских респуб­лик «самые слабые, рыхлые, наименее процветающие те, что со­седствуют с экватором с севера и с юга». Однако типический слу­чай, самый поучительный пример — это Австралия. Ибо так на­писал Д. Ф. Фрэзер: в этой сравнительно новой стране «молодые англичане не слишком отличаются инициативой» и все же они ак­тивнее молодых австралийцев.

    Не будем придираться. Отнесемся к этому утверждению с максимальным доверием. Будем считать строго доказанным недо­статок инициативы у молодых англичан, переселившихся в Авст­ралию, или у австралийцев, рожденных в самой Австралазии О чем здесь идет речь? О жизненной немощи колониальных от­прысков великих государств, «проросших в экваториальной зоне или в ее непосредственном соседстве». Я смотрю на карту и вижу, что населенная часть Австралии — та, которую стоит при­нимать в расчет,— находится в точности на широте Трансвааля, Оранжевой республики и оживленных областей английской Юж­ной Африки 9, а также Чили и Аргентины, где как будто не наб­людается подавления человеческой энергии неблагоприятным климатом. Я вижу, что Мельбурн, лежащий на 27°50' южной ши­роты, не ближе к экватору, не более «экваториален», чем Афины, лежащие на 38° северной широты, или чем Севилья, Гранада, Тегеран; и кия;у, напротив того, что Фес, Алжир и Тунис, Мес­сина, Сиракузы и Палермо, Александрия, Каир и все главные города Древнего Египта, и Мекка, и Иерусалим, и Багдад, не го­воря уже о Вавилоне и Ниневии 10, что все города Индии, Цент­рального и Южного Китая, все политические центры Японии «экваториальнее», чем Мельбурн, и по большей части «экватори- альнее» Сиднея. Видя все это, я чувствую себя неловко: ведь не географ !8*.


    18* Все же я являюсь им в достаточной степени - и не думаю, будто для того, чтобы судить о температурных условиях в какой-либо местности, достаточно знать ее широту. Я отвечаю очень грубыми допущениями на допущения не менее грубые — мне это известно.



    Проблема «человеческой географии»


    173


    III

    В последнее время многие и с разных сторон очень стара­лись обвинить меня в том, что я замыслил на редкость черное дело — задушить географию. И — это является отягчающим об­стоятельством — задушить ее, позаимствовав «роковой шнурок» у самой географии.

    Позвольте не согласиться. Мне всего лишь хотелось бы, чтобы географы сами себя обязали, по собственному убеждению, к стро­гой и коллективной дисциплине во всем, что касается готовеньких теорий, крупномасштабных доктрин с большими претензиями, не географических по своему происхождению (Камилл Валло имел полное право напомнить об этом, хотя и был не совсем ппав, на­поминая об этом именно мне) 19*, от которых они ярост!' отме­жевываются, когда эти теории им представляют в догматической форме; но на деле — и после того примера, который был нам преподнесен самою «Географией истории»,— кто решился бы ут­верждать, что географы не испытывают зачастую влияния все тех же доктрин, которые толкают их к неосторожному обраще­нию с фактами, к сомнительным интерпретациям?

    Необходима четкая постановка вопроса. Как именно он мо­жет быть поставлен? Мне, историку, не подобает говорить об этом географам; они, конечно, знают это лучше меня. Позволят ли они мне, однако, указать им на высказывание, которое, как мне кажется, представляет самый живой интерес? Вновь я поза­имствую его у Камилла Валло. В своей рецензии на посмертную книгу Видаля (эту книгу мы представили читателям несколько ранее) он процитировал отрывок из письма своего учителя, ко­торое тот написал ему в 1909 году20*. Речь идет об эпитете «humaine» [«человеческая»]; в те времена все больше входило в обыкновение присоединять его к слову «география». Видаль, как всегда пекущийся о поддержании единства и целостности геогра­фической науки, пишет: «Прилагательными поистине злоупотреб­ляют. Почему бы не заниматься просто географией? К этому еще возвратятся».

    Думаю, что будущее время было употреблено главным обра­зом, чтобы выразить пожелание. Во всяком случае, я упрекал бы себя, если бы ничего не добавил к этим четырем коротким заклю­чительным словам, которые кажутся мне пророческими и испол­ненными смысла.

    Однако могут возразить — зачем придавать такое большое значение какому-то прилагательному? Какое зло может причи­нить невинный эпитет «человеческая», которым ныне столь часто пытаются поднять несколько сомнительный престиж слова «гео­графия»? Названия, формулировки, вывески — все это слова...


    Chronique // Mercure de France. 1923. 1 janv. P. 205, 206.


    20* Ibid. P. 202.



    174


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Да, конечно, но слова, которые указывают на те или иные кон­цепции, приводят их за собой, заключают в себе. А концепция «человеческой географии» — кто станет сегодня утверждать, что не следует пересмотреть ее тщательным образом?

    «Человеческая география»... Будьте осторожпы. Пока речь шла о «просто»географии, как говорит Видаль,— о географии, ко­торая естественным образом и в самом широком смысле занима­ется человеком, ибо человек, «поскольку он возводит сооружения на поверхности земли, оказывает воздействие на реки и даже на самые формы рельефа, на флору, фауну и вообще на равновесие живого мира,— человек принадлежит географии», пока дело об­стояло таким образом, не было никаких сложностей, никаких столкновений, никаких опасностей. С того дня, когда вздумали стачать из разных кусков самостоятельную науку, окрещенную «человеческой географией», с того дня, как таким манером чело­век был официально введен в должность, с этого времени появи­лись трудности философские, если будет позволено так выразить- ся, и методические. Выделить человеку его долю - задача нелег­кая. Он завоеватель по своей природе. Слово «география» — прежде всего существительное. Но вот: прилагательное понемно­гу затмило существительное. Прежде человек. А все, что связа­но с человеком, полно неопределенностей. И вот географам при­ходится рассуждать (с грехом пополам) о детерминизме, который не детерминизм, о прерывистом нессеситаризме, который по временам не срабатывает, о... Все это — с какой целью и с ка­кими результатами? Более того, вот уже географам приходится заниматься мнимыми проблемами совершенно особого свойства, которые, казалось бы, не входят в сферу их исследований — они и в самом деле могут быть причислены к разряду географиче­ских не иначе как путем откровенного насилия или же из ребя­ческого тщеславия. Здесь мы имеем в виду все эти вопросы о «влияниях», все поиски «первопричин» — выше мы уже говори­ли об их порочности и тщетности (быть может, говорили недо­статочно энергично, недостаточно сурово). В чем же дело? Этот обратный эффект можно было предсказать: если человек воздей­ствует на землю, то и земля, в свою очередь, воздействует на че­ловека... Географы, называющие себя «человеческими», знайте от­ныне, что ничто человеческое вам не чуждо... И поскорее спроси­те себя, не климат ли является цричиной политического полуза- стоя современных австралийских обществ,— продолжая провоз­глашать самое похвальное и всеобъемлющее пренебрежение к устарелым теориям Монтескьё. Однако, сколько бы вы ни стара­лись, ваша наука будет от вас убегать, ибо кто помешает тому, чтобы вслед за вами и г-н де Морган, историк, тоже задался во­просом: «Не являются ли важные этапы развития человечества следствием двух великих природных явлений: засухи, принудив­шей семитов уйти со своего полуострова и похолодания Сиби­



    Проблема *человеческой географии»


    175


    ри, заставившего индоевропейцев покинуть свои степи?»4112 Хорошо или плохо (скорее плохо, чем хорошо, так как я не философ, а сделаться философом вдруг — невозможно) в книге «Земля и эволюция человечества» я сказал об этом, или, вернее, попытался сказать22*: зародыш всех сложностей, среДи которых мы ныне барахтаемся, пытаясь конкретно измерить ценность уси­лий современной «человеческой географии», именно здесь: я хочу сказать — в том, что слишком многие географы принимают без достаточной критики и размышлений — назовем это вульгарным представлением о причинности, или, проще говоря, в том, что у них есть потребность, что они ставят перед собой иллюзорную цель «дойти до первопричин». Некогда их наука была всего лишь описанием. Она хочет стать объяснением. И это замечательно. Но что следует понимать под «объяснением» в области наук наб­людательных — вот в чем вопрос23*. Классифицировать наблю­денные факты, располагать их в определенном порядке, выстраи­вать из них последовательности — это прекрасно. Но является ли безупречно законным вводить в эти последовательности факты совсем другого порядка? Корректно ли с научной точки зрения вдруг приклепывать к звену метеорологическому звено политиче­ское и считать цепь, полученную таким путем, совершенно од­нородной? Обсуждение этого вопроса завело бы нас слишком да­леко. И я совершенно не имею соответствующей подготовки, что­бы вести подобную дискуссию. Каждому его ремесло — так гласит мудрость всех народов. Я только прошу, чтобы квалифицирован­ные географы серьезно поразмыслили над упоминавшимися выше сложностями, Думаю, это не означает, что я хочу их, географов, удушить.


    21* De Morgan J. Des origines des Semites et de celles des Indo-Europeens// Revue de synthese historique. 1922. T. 34. P. 7.


    2Z* Febvre L., Bataillon L. Op. cit. P. 86.


    23* В err H. La synthese en histoirc. P., 1911. P. 49; вообще все Введение ко второй части книги.




    Мы открываем книгу — толстую книгу в одиннадцать сотен страниц, которую Фернан Бродель озаглавил «Средиземное море и средиземноморский мир в эпоху Филиппа II» **. Открываем ее на любом месте, все равно на какой главе. Читаем десять стро­чек, двадцать строчек или тридцать. Мы поражены манерой, в ко­торой они написаны. Самобытной мощью богатого оттенками сти­ля, который хотя и не избегает чеканных формулировок (тако­вых множество), но, не прилагая к тому усилий, очаровывает какою-то теплотой доверительности, излучением света, мягко про­никающего в темные глубины. Это не сноп света без полутонов и отблесков, какой помещает в центре своих «Ноктюрнов» Жорж де Латур*, великий лотарингский художник,— света, который яростно лепит формы, обнажает лица, бросает на стены резкие тени. Это слегка приглушенное освещение голландских масте­ров, от которого их полотна становятся своего рода созерцанием и раздумьем, человечным и трогательным. Это свет, присущий одному Броделю и ни на что другое не похожий.

    Итак, мы читаем. Читаем все дальше. Читая, мы восхищаемся совершенством труда, созданного рукою труженика, изобилием и качеством использованных им материалов, богатством не знаю­щего промахов воображения. Не возникает желания сказать: «искусно», «с пониманием», «умело» — все вещи хорошие, но слова эти обозначают достоинства второстепенные. Мы скажем: ум, проницательность, обаяние. И поскольку книга читается без скуки, она прочитывалась бы залпом, если бы так можно было усвоить книгу, битком набитую сокровищами.

    Дать о ней представление немыслимо. Прочитав ее один раз, даже внимательно, нельзя исчерпать ее богатства. Это книга глу­бокая и основательная, она принадлежит к числу тех, что стано­вятся «настольными» на долгие годы. «Да, быть может, возразят мне, если интересоваться Средиземноморьем XVI века, Филип­пом II Испанским, наконец, просто XVI веком...» Нет. Если ин­тересоваться историей. Я чуть не написал «просто историей». Не будем останавливаться на частностях. Пусть каждый сам


    ** Braudel F. La Mediterrannee et le monde mediterraneen a lepoque de Philippe II. P., 1949. Чтобы книга могла выйти в свет, Фернан Бродель должен был пожертвовать огромной и великолепной «средиземномор­ской» библиографией, которую он собрал, и отказаться от огромного иллюстративного материала - карт и документов, который он подгото­вил. Труд, подобный книге Броделя,- если бы Франция поощряла до­стижения Разума — должен был бы выйти томом in-4° или двумя то­мами in-4°, в роскошном издании, с множеством иллюстраций и карт, ибо и рисунок, и карта - это тоже история. Но увы!



    Средиземное море и средиземноморский мир               177


    извлекает из них пользу и удовольствие. Постараемся в самых об­щих чертах объяснить, почему эта великолепная книга, это со­вершенное творение историка, исчерпывающим образом владею­щего своей прекрасной профессией,— чем она отличается (и на­много) от образцового сочинения профессионала. Эта книга — революция в подходе к истории. Это переворот в наших старых привычках. «Историческая мутация» основополагающего значе­ния.

    I

    Во-первых, тема. Среди моих бумаг наверняка до сих пор лежит письмо, много лет назад полученное мной из Алжира, от молодого преподавателя истории, который в те времена казался созданным для быстрой и блистательной карьеры историка Се­верной Африки. Он сообщал мне о своем намерении в скором времени представить в Сорбонну диссертацию на классическую тему: «Средиземноморская политика Филиппа II». Он знал, что когда я собирал материалы для собственной диссертации «Фи­липп II и Франш-Конте», то вплотную столкнулся с загадочной фигурой Осторожного короля, ткущего свою «бургундскую пау­тину»; он знал, что многие деятели средиземноморской политики Испании были уроженцами Франш-Конте и что я пытался (в 1911 году) разобраться в их личных устремлениях и социаль­ной принадлежности; он знал, что в резансоне и в других ме­стах я множество раз разбирал на полях какой-нибудь депеши, написанной в рощах Сеговии или в пустынном Эскуриале, корот­кие заметки хозяина Испании 2. Поэтому Бродель полагал, что я могу сально заинтересоваться его планами. Я не замедлил под­твердить ему это, добавив, однако, в конце письма: «„Филипп II и Средиземное море44 — прекрасная тема. Но почему не „Среди­земное море и Филипп Н“? Ибо роли этих двух главных дейст­вующих лиц — Филиппа и Внутреннего моря — не равны».

    Неосторожный намек, который, по-видимому, усилил имев­шиеся у самого Броделя сомнения и тревоги (а сделать соот­ветствующие выводы самостоятельно он не сумел). Короче, он решился и, препоясав чресла, начал блистательный и опустоши­тельный поход за документацией по всем архивам средиземно- морского мира. Ничего особенного в этом нет. Необычно то, что он решился действовать в одиночку, с отвагой, на собственном малом суденышке, без кормчего и без товарищей, без Наставле­ния по навигации — он осмелился пуститься в плавание по яро­стным волнам моря, которое вечно спокойно и улыбается в* лазури только на вокзальных панно для туристов. Он по­святил десять лет своему путешествию вокруг моря. И уже видел конец своему плаванию, когда пришла война сор<*кового* АО да.


    7 JI. Февр



    178


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Затрудняюсь сказать, каким образом пленный французский офицер в концлагере, не слишком довольный тем, что он обязав в качестве старосты лагеря поддерживать бодрость в каждом,— как совершил он сей неслыханный подвиг: написал по памяти одну за другою все главы трактата ъ одиннадцать сотен стра­ниц. Я получал эти главы одну за другою в течение четырех гибельных лет. Такими, какими они выходили из-под пера Фер­нана Броделя. И если мы помним великий пример Анри Пирен- на, увезенного в глубь Германии и писавшего там в школьных тетрадках «Историю Европы» 3, не имея ни книг, ни своих за­меток и материалов, то справедливо будет запомнить и другой, не менее прекрасный пример Фернана Броделя, который, буду­чи пленником в Германии, тоже писал свое «Средиземное море» в ученических тетрадках, имея еще меньше книг и заметок, сре­ди шума и гвалта (их легко себе представить) барака для плен­ных, под постоянной угрозой, под постоянным гнетом...

    Ныне книга готова; она перед нами: вышла из печати. И пос­ле того как я, случалось, упрекал себя в том, что слишком усердно, быть может, толкал Фернана Броделя на пути нелегкие и нескорые, теперь я могу только восхищаться его успехом. Он победил.

    Впервые море (или, если хотите, комплекс морей) возведе­но в ранг действующего лица истории 2*. Действующее лицо в(у многих лицах, заполняющее собою весь объем, обладающее не­исчерпаемыми возможностями вмешиваться в жизнь людей, при­тягивать их к себе, быть посредником между ними. Действующее лицо из ряда вон выходящее, неподвластное времени, несоизме­римое с нашими привычными мерками. Действующее лицо пле­нительное, коварное, всепроникающее; оно вкрадывается в жизнь людей, в самую жизнь обитателей суши и порождает ря­дом с нею своеобразную жизнь людей моря, открывает перед теми и другими ристалища, столь же прекрасные и столь же кровавые, как прибрежные долины и горы; наконец, действую­щее лицо огромное; на протяжении многих веков оно было един­ственным средоточием обмена и общения белых людей, наиболее предприимчивых из них, наиболее богатых идеями и продвинув­шихся в своем развитии; оно оставалось еще в XVI столетии (во времена, когда другие «морские персонажи» привлекают к себе внимание государств и государей и, побеждая, все прочнее tali


    2* Я говорю «действующего лица», но, конечно, не «объекта». Ибо уже было множество книг, посвященных Средиземному морю: работы гео­графического, исторического характера; вы найдете в книге Броделя (с. 1127) перечень тех книг, что заслуживают внимания. Однако этв книги, сочинения по большей части скороспелые, написанные второпях лихими журналистами, не имеют ничего общего с трудом, о которой идет речь. Бродель проявляет снисходительность в оценках этих книг.



    Средиземное море и средиземноморский мир


    179


    завладевают), оно оставалось еще одним из крупнейших центров активности белого человечества, впервые получившего право гор­диться собою, будучи уверено в своей окончательной победе3*.

    II

    Такова тема. А метод?

    Что касается метода, то здесь — подлинная революция. Вот почему книга Фернана Броделя (не перестающая после своего выхода в свет вызывать во Франции и за ее пределами живое и благодетельное любопытство) — вот почему она заслуживает, чтобы ее принимали с той смесью энтузиазма и почтения, какая подобает только творениям, за которыми будущее4*. Три части. Вначале «Роль среды обитания», 300 страниц. Портрет, если хо­тите, или, вернее, физический и физиологический анализ персо­нажа, чье огромное, близкое и благотворное присутствие угады­вается совсем рядом на каждой странице книги. Перед нами вод­ная равнина и кайма побережий, ближние горы, плоскогорья и выходящие к морю равнины. Вот по ту сторону Средиземного моря — океан застывших волн щебня, пустыня, та самая Сахара, которая отчасти управляет климатом5* и задает временам года их ритм и темп. Разнообразие, но также и единство. И прежде всего единство человеческого пейзажа. Единство мира деятель­ных и шумных городов, имеющих богатое прошлое, пожирателей человеческих толп; их хрупкое величие, конечно, может быть раздавлено одним ударом; их величие, занятое добыванием ежедневного пропитания, но бесконечно, от одного к другому, текут потоки, которые их соединяют, увлекают за собой, заставляют сотрудничать (вопреки сепаратизму, порой отчаянно­му) — в едином великом деле цивилизации...6*

    «Во всем этом нет ничего нового, и в чем Вы видите нова­торство? То, что дает нам Фернан Бродель, разве это не клас­сическая глава-жертва, какую каждый историк считает себя обя­


    Именно: наконец-то обретенная гордость — завоевывалась она долго и трудно (см-.: Grenard J. Grandeur et decadence dAsie: lavenement, de lEurope. P., 1939). Та самая гордость, которая, как мне кажется, в зна­чительной степени выразилась во всеоблемлющем и могучем явлении,, которое мы зовем Возрождением.


    4* Не стану здесь задерживаться на методологическом аспекте труда Фер­нана Броделя. Краткий очерк идей, положенных в основу этой книги,, можно найти в моей статье: Febure L. Vers une autre histoire//Revue de la metaphysique et de morale. 1949. Juill.


    5* Cm. c. 196: «Ответственные за климат: Атлантика и Сахара».


    6* См. пятую главу первой части: «Дороги и города». И в особенности пре­красный очерк «Участь городов в XVI веке», исполненный новых мыс­лей, требующих обсуждения (например, с. 293: «...последняя вселен­ская цивилизация - Барокко, которую приморские города создали для христианской Европы; цивилизация, полная жизни, драматичная, на­пыщенная, как нельзя более чопорная»). Ибо «города — это школа за­висти и пышности».


    7*



    180


    Люсьен Февр. Бои за историю


    занным, ради соблюдения приличий, предпослать своей книге: «1. Физические условия: почва и климат»? Три десятка стра­ниц — и привет. Мы свое дело сделали и возвращаться к этому не будем».

    Однако, читая Фернана Броделя, мы возвращаемся непре­станно... Ибо, если он пишет о горах, то не для того, чтобы попутно приукрасить текст комментариями в духе какого-нибудь Филипсона 4. И, сказать по правде, пишет он не о горах. Он пи­шет о Горе, о мире сильных людей, связанных тесными семей­ными узами, скрытных людей7*, чье доверие трудно завоевать, живущих в стороне и поодаль от общих течений; людей, засев­ших в своих орлиных гнездах и мало озабоченных ходом большой истории8*, как бы она ни называлась — христианизацией, фео­дализмом или денежным обращением.

    И если Бродель говорит о водных равнинах (с. 73—99), то не как о пустых пространствах, где только ходят волны. На era взгляд, роль этих водных пространств в том, чтобы создать, способствовать созданию единой цивилизации. Потому что выйти из узких морей, связать одни моря с другими, проникнуть череа морские преграды, которые их разделяют, установить между ними сравнительно легкое сообщение — такова была всегда ве­ликая задача9*, которую ставили перед собой властители, ска­жем точнее, задача, которую всегда ставили перед собой среди- -земноморские города.


    7* «Ибо Гора есть именно то самое: фабрика, производящая людей, и это ее жизнью — развеянной по ветру, расточенной, потерянной безвозврат­но - питается вся история моря». К тому же «свойственный горцам образ жизни - более движение, чем оседлость, скотоводство более, чем земледелие,-это, по-видимому, и было первоначально жизнью Среди­земноморья». Населенные людьми долины были созданиями поздними, потребовавшими тяжкого труда, немыслимыми без столетий коллектив­ных усилий.


    ** Эти мирки, угнездившиеся среди гор, не знали города и, стало быть* жизни города. Рим повсюду насадил свой язык, но не в неприютных горных массивах Северной Африки, Испании и т. д. Рим насадил хрис­тианство повсюду, но в изолированных мирках диких пастухов в крестьян этот процесс не завершился окончательно и в XVI веке. Гора - земля ересей. Вспомним о вальденсах. Позднее — севеннскнй протестантизм и т. д.5 Не менее важные последствия имело то обстоя­тельство, что феодальный режим (система политическая, экономиче­ская, социальная и, следовательно, правовая) оставил вне сферы своих захватов большинство гористых областей. Например, Корсика и Сарди­ния; но и, помимо них, между Тосканой и Лигурией — Луниджьяна* своего рода внутренняя Корсика. Исследование о вендетте, проведенное Жаком Ламбером, показало, что страны вендетты - это те, которые средние века не завоевали своими идеями феодального правосудия.


    *** Великолепны заметки о «водных пустынях» (с. 99-100). В Средизем­ном море - столь небольшом сегодня в масштабах земного шара и по меркам привычных нам скоростей - в XVI веке имелись обширные опас­ные и запретные районы, мореплаватели должны были обходить их стороной.



    Средиземное море и средиземноморский мир


    181


    И наконец, если он, Фернан Бродель, говорит об островах (с. 116, след.), то не для того, чтобы разобрать их по косточкам. И это не перепись — при том, что такая задача была бы в из­вестном смысле новой и необычной,— ибо островов в Средизем­ном море намного больше, чем можно подумать, заглянув в наши учебные атласы, в наши мелкомасштабные карты; на морских картах россыпь мелких крошек, отвалившихся от материка, кажется нескончаемой, и перед нами предстает рой миниатюрных мирков, в одинаковой мере принадлежащих тверди и хляби 10*, они живут семьями, архипелагами, образуя в водном просторе разорванную сеть мостов; они баюкают среди своих берегов участки сравнительно спокойной воды. Но не об этом речь. На взгляд историка, это миры, постоянно подвергающиеся опасно­стям; их всегда подстерегает голод; миры, без передышки осаждаемые морскими разбойниками и грабителями,— и потому миры отсталые, архаичные, хранители примитивных способов хозяйствования. Но в то же время они открыты дыханию про­сторов; острова вспыхивают порой таким великолепием, что их можно причислить к самым блистательным из рискованных за­тей цивилизации; они — промежуточные станции на пути ее авантюр. «Большая» история затрагивает их раньше и глубже, чем горные местности. Через них осуществляется интенсивный обмен культурными влияниями, растениями, животными, тканя­ми, технологией и даже модами, в том числе модой на одеж­ду п*. Все идет через острова, великие поставщики-экспортеры людей. Они подмешивают в Историю своих эмигрантов.

    Итак, полуострова, горы, долины, водные пространства, остро­ва малые и большие — все это термины географические. Однако Бродель не географ. Он специально подчеркивает это в своем великом стремлении к ясности без каких бы то ни было недо­разумений 12*. Прежде всего человек, а не земля, не море и не небо. Бродель всегда помнит о хронологии, у него есть та одер­жимость датой, которая так отчетливо отличает прирожденного историка от его собрата, а иногда и врага — социолога. Среда,


    10* «На самом деле нет такого участка побережья (каким бы простым он ни выглядел на картах), возле которого не было бы роя островов, ост­ровков, торчащих из воды скал» (с. 116).


    и* См. кратко изложенную (с. 112) историю сахарного тростника, при­шедшего изч Индии в Египет, оттуда на Кипр (X век), с Кипра на Сицилию (XI век), с Сицилии на Мадейру, оттуда на Азорские остро­ва, на Канарские, на острова Зеленого Мыса и, наконец, в Америку. Бродель вспоминает также, как высадились десантом на Кипре, при пышном дворе Лузиньянов, китайские моды (обувь с заостренными носами, высокие женские прически с рогами и т. д.) — моды, вызываю­щие перед нашими глазами времена Карла VI и Изабеллы Баварской е.


    |2* С. 3: «Главы с первой по шестую не о географии. Это главы об исто­рии». И далее (с. 295) он напишет придуманное им слово «геоистория». Сказано хорошо, хотя и тяжеловато.



    182


    Люсьен Февр. Бои за историю


    которую он описывает,— это не вневременная среда. Это среда, которую Средиземное море создает для человеческих объедине- йий XVI века, или, точнее, второй половины XVI века. Точно так же, как (да будет мне позволено вспомнить об этом в дока­зательство преемственности замыслов и стремлений),— точно так же, как описание Франш-Конте в начале моей диссерта­ции — это не Франш-Конте, зафиксированное вне времени, в своего рода географическом постоянстве, граничащем с вечно­стью. Это среда, в которой в XVI веке развивались человече­ские группы, сформированные ею и одновременно ее формирую­щие.

    III

    Итак, первая часть — среда обитания. Вторая часть — «Кол­лективные судьбы, единое движение» (414 с.). Самый большой раздел книги после географического (анализ и синтез) — со­циальный. Медленная, размеренная поступь истории. «Экономи­ки; Общества; Цивилизации» — с таким подзаголовком начиная с 1945 года выходят «Анналы»; главы книги Фернана Броделя добровольно следуют этому продуманному порядку и иллюстри­руют его.

    И вот перед нами хозяйственная деятельность Средиземно­морья — я хочу сказать, те ее виды, для которых источником является Средиземное море, и те, что, существуя в местностях, в той или иной степени удаленных от Внутреннего моря, пыта­ются заинтересовать обитателей его побережий своими произ­ведениями. Исследование весьма оригинальное. Оно избавляет* пас от множества бесцветных перечислений, разбитых на шко­лярские параграфы и сводящих экономику к чему-то вроде ката­лога товаров — наподобие тех списков, что выставлены для обо­зрения в таможенных конторах Великобритании, дабы помочь путешественнику составить декларацию.

    Прежде всего Фернан Бродель приучает нас к мерам, кото­рыми пользовался его век — XVI век 13*. Какова была истинная цена расстояниям в те времена, когда верховая лошадь остава­лась самым быстрым средством передвижения? «Один из вели­чайших шутников, каких только можно сыскать в дне пути вер­хом на лошади»: я привожу фразу из «Сельских бесед» Ноэля дю Файля 7; она характерна для того времени. Из этого следует, что персонаж, исследованный историком,— я имею в виду Сре­диземное море — был гораздо больше размером, гораздо огром-


    18* С единственной целью - в этот раз, как и прежде,- сказать об узах, которые добровольно объединяют историков одного направления — я на­помню, что Марк Блок в своей книге «Феодальное общество» (т. 1) по­свящает целую главу под названием «Материальные условия и харак­тер экономики» проблемам измерения пространства и времени в сред­ние века.



    Средиземное море и средиземноморский мир


    183


    нее, чем он кажется сегодня 14*. «Средиземное море XVI века,— пишет Бродель,— имеет в общем те же размеры, что и во време­на римлян. Для человека оно огромно и необъятно... Это не то озеро, каким оно стало в XX веке. Это не улыбчивая вотчина туристов и яхт, где всегда можно добраться до берега за не­сколько часов... Чтобы понять, чем оно было тогда, нам нужно раздвинуть его пространства настолько, насколько хватит нашего воображения» (с. 318).

    Из этого следует (ибо в книге Броделя каждое замечание по поводу предметов неодушевленных тут же влечет за собой щед­рую и плодотворную мысль, относящуюся к людям) — из этого следует, что управление империями XVI века ставило трудные проблемы перед правителями. И прежде всего управление огром­ной Испанской империей. Империей, которая была в те времена колоссальным предприятием по перевозкам на суше и на море. Можно сказать так: проблема связи. И Бродель совершенно прав, отмечая, что история никогда не ощущала важности этого существеннейшего аспекта испанской проблемы при том, что доб­рая половина актов Филиппа II объясняется исключительно не­обходимостью поддерживать связь, обеспечивать транспорт, осуществлять необходимые перевозки денег в каждом из отда­ленных углов его королевств. Пути, по которым передвигались войска, денежные документы, драгоценные металлы, непрерыв­ный круговорот (мощь которого я почувствовал в одной из главных перевалочных зон, во Франш-Конте, и она поразила меня в свое время 15*) — вот на что была направлена «добрая половина» политической деятельности Осторожного короля, и Бродель объясняет ее с захватывающей ясностью и убеди­тельностью *. Это История с большой буквы, и это поистине возведение Пространства в ранг действующего лица Истории.


    14* Весьма достойно сожаления, что П. Сарделья, который уже много лет пишет замечательный труд о расстояниях и скоростях в начале XVI ве­ка, еще не опубликовал его; он окончательно объяснит эти вопросы. Можно испытать предвкушение, прочитав со всем вниманием, какого она заслуживает, статью Сардельи «Экономическая роль новостей в Венеции в начале XVI века» (Sardella P. Le role economique de la nou- velle a Venise au debut du XVIе siecle//Cahiers des Annales. P., 1947).


    t5* Febvre L. Philippe II et la Franche-Comte. P., 1912. Ch. 25: La Franche- Comte exploitee et sacrifiee. P. 744-745.

    * «Жить в воображении подле Филиппа II - это значит постоянно дер­жать в мыслях (не правильнее ли было бы: „промерять4*?) Францию, это пространство, занимающее промежуточное положение (Францию, про которую Антонио Перес писал, что она - сердце владений Филип­па II); это значит - научиться разбираться в организации и снаряже­нии французской почты, научиться распознавать в возобновившемся движении курьеров помехи, создававшиеся то здесь, то там нашими религиозными войнами». И все, что написано далее относительно «ис­панской медлительности». Сказать более проницательно, более ярко и убедительно- невозможно.



    184


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Пространства — поскольку оно оказывает влияние на государст­ва; Пространства — поскольку оно влияет на экономику.

    С особой признательностью читатель прочтет страницы 324— 347, которые Бродель озаглавил «Экономика и Пространство». Выше я говорил, что он пустился в плавание, не имея самых элементарных Наставлений по навигации. Ибо ни у кого из своих предшественников — я имею в виду историков, писавших ра­нее,— он не мог найти того, о чем написаны эти страницы, ис­полненные мыслей и новизны. То же относится и к следую­щим — «о числе людей»: сколько их было? И, само собою, уве­личивается ли их число?

    После того как установлены эти основные вехи и масштабы, и установлены тщательно, мы сталкиваемся с проблемами драго­ценных металлов, то есть металлических денег, то есть цен,— эти проблемы современники Филиппа II должны были разрешать ежедневно. Но мы уже знаем, как свободно чувствует себя Фер­нан Бродель среди этих реальностей. Вот перед нашими глазами обращение продуктов первостепенного значения: перца и пряно­стей, а также пшеницы. С полной убедительностью Фернан Бро­дель показывает, что вопреки легенде на протяжении всего XVI века продолжала существовать дорога пряностей, протя­нувшаяся от Ормуза до Алеппо8. С полной уверенностью он от­носит «точные сроки окончательного упадка торговли Дальнего Востока со Средиземноморьем» (с. 447) к временам более поздним, чем 1600 год, то есть «на век позже, чем та дата, ко- торую большинство историков приводят как официальную дату кончины старой королевы Средиземного моря, Венеции, смещен­ной с трона новым владыкой мира — Океаном».

    После того как автор поведал нам обо всем этом, следует ряд глав, посвященных империям, цивилизациям и, наконец, спосо­бам ведения войны (в порядке, который я, быть может, мог бы оспорить). Однако, в конце концов, порядок изложения не так уж важен. Важно, чтобы было сказано все, что должно быть сказано в этом разделе книги; там сказано все. Сказано хорошо.

    IV

    Наконец, третья и последняя часть: «События. Политика. Люди». То есть, иными словами, традиционная история. Та, которую Симиан называл перечнем или хроникой событий. И ко­торая наперекор всем традициям оказывается здесь задвинутой на последний план. На третий. И с полным основанием.

    Не потому, чтобы такой истории могло быть поставлено в упрек, будто ей недостает жизни., Напротив. Это «история, пол­ная резких поворотов, стремительных и нервных»,— и поэтому увлекательная, богатая человеческим содержанием, порою все «ще жгучая; несмотря на века, что прошли с тех пор, жар ее



    Средиземное море и средиземноморский мир


    185


    плохо остыл17*. Но это «поверхностный слой истории». Пена. Гребешки волн, рябь на поверхности мощных дыхательных дви­жений океана. И вот перед нами проходят войны, договоры, пе­ремены политики. Вспышки молний, озаряющих ночь. Кусочки большого разбитого зеркала. Мелкая пыль индивидуальных по­ступков, судеб, происшествий. Войны. Испанцы против турок. Лепанто9. Перемирия между испанцами и турками. Европейские последствия событий на море. Вот Карл Пятый и Филипп II, Пий V, Дон Хуан, Фарнезе, Гранвелла. Великолепные фигуры, которым Фернан Бродель, проходя мимо, не забывает отдать поклон. Но только после того, как он завершил два своих иссле­дования — основательные, долгие и глубокие — «среды» и «об­щих процессов». Только после того, как он подвел под свою кни­гу прочное и надежное основание. И тем самым наперед придал «перечню событий» подобающие ему размеры.

    Так нужно ли доказывать, как много нового в этом замысле? Это не более и не менее как отражение в структуре книги новой концепции Истории,8*. Истории, развертывающейся одновре­менно на многих этажах, на различных уровнях. Впрочем, они сообщаются между собой, это ясно без слов. Постоянно сооб­щаются — но различны. Ибо если на место Истории-абстракции хотят поставить Человека — объект истории, то скажем так: это есть логичное и неизбежное завершение процесса разъятия Человека, взятого в его абстрактном единстве, на целую «вере­ницу персонажей», как говорит Фернан Бродель. Ибо есть чело­век, отвечающий требованиям географической среды. И человекг который живет в группе и обладает особенностями, свойственны­ми членам его группы. И, наконец, человек, живущий своей индивидуальной жизнью, проявления которой от случая к слу­чаю регистрируются хроникой — предком газеты.

    Поистине такое происходит впервые: историк, захватив в охапку огромный ворох собранных им фактов и документов, от­носящихся к очень крупной теме,— это поистине первый раз, что историк, доводя свою мысль до конца, осмеливается таким вот образом порвать с самыми старыми и почитаемыми тради­циями, заменив порядок хронологический, четкий и простой, или порядок систематический, чреватый опасностями, порядком


    17* Впрочем, из всех разновидностей истории - самая недостоверная. Раз­мышления Марка Блока по этому поводу см.: Bloch М. Apologie pour . lhistoire, ou Metier dhistorien // Cahiers des Annales. P., 1948.

    4S* Febure L. Examen de conscience d’une histoire et d’un historien//Revue de synthese. 1934. Vol. 1, N 2 (repr.: Combats pour l’histoire. 2 ed. P., 1953. P. 3-17); Idem. Propos d’initiations: vivre l’histoire//Melanges d’histoire sociale. 1943; Idem. Une reforme de l’enseignement historique: pourquoi? // Education nationale. 1947. 25 sept.; Idem. Sur une forme d’his­toire qui n'est pas la notre//Annales. E.S.C. 1947. Fasc. 3 (repr.: Combats pour Fhistoire. P., 1953. P. 114-118; Idem. Introduction//Moraze Clu Trois essais sur Histoire et Culture//Cahiers des Annales. 1948.



    186


    Люсьен Февр. Бои за историю


    динамическим и одновременно эволюционным — порядком, кото­рый не разъединяет то, что должно быть единым, но позволяет в каждый момент временной последовательности освещать раз­личные уровни, на которых разворачивается действие,— одни через посредство других.

    Такой порядок не есть простое размещение как таковое; он иерархичен. Он идет от более глубокого и постоянного к более поверхностному и эфемерному. Впрочем, без пренебрежения к эфемерному. Ибо история «не может быть только большими и пологими холмами времени, только коллективной действительно­стью, в которой свойства и соотношения устанавливаются не­спешно и столь же неспешно сменяются другими. История — это и мелкая пыль событий, индивидуальных жизней, тесно между собой сплетенных — иногда освобождающихся на мгновение, как будто рвутся великие цепи». И Фернан Бродель заключает: «История — это изображение картины жизни во всех ее про­явлениях. Это не „избранное44» (с. 721).

    Я хотел кратчайшим путем прийти напрямик к самому глав­ному. И решительно подчеркнуть большую новизну замысла, воплощенного с такой ясностью и элегантностью — и к тому же с умной осмотрительностью. Для нас, кто уже двадцать лет в самой гуще борьбы, в «Анналах» (я могу сказать это в стенах дружественного дома, каким для нас является «Историческое обозрение»),—для нас, работавших в полном единодушии, как бы каждый из нас ни прозывался — Марк Блок или Анри Пи­ренн, Жорж Эспинас или Андре Сайу, Альбер Деманжон, Анри Озэ или Жюль Сион,— я не хочу называть никого, кроме ушед­ших,— для нас, стремившихся утвердить концепцию истории бо­лее живую, лучше продуманную, безусловно более действенную, чем прежняя, и лучше приспособленную к потребностям нашего времени,— для нас это большая радость: увидеть, как наши идеи обретают плоть, как становится реальностью (и делается это столь убедительно, с такою гибкостью и тонкостью ума) образ той Истории, какую нам так нравилось рисовать себе в вообра­жении. Однако и для самой истории это большой успех, благо­творное новаторство. Заря нового времени, я в этом убежден.

    И мне хотелось бы сказать, особенно молодым: читайте, пере­читывайте, обдумывайте эту прекрасную книгу. Подолгу, не то­ропясь. Сделайте ее своею спутницей. Сколько вы из нее почерп­нете нового для вас о действительности XVI века, подсчитать невозможно. Но какие знания о человеке сообщит она вам — просто о человеке, о его истории, о самой истории, ее истинной сути, ее методах и целях,— этого вы заранее не можете себе представить.

    Это не книга, которая учит. Это книга, которая заставляет расти.




    Международному историческому конгрессу 1913 года в Лон­доне выпала большая удача — получить сообщение крупнейшего бельгийского историка Анри Пиренна. Оно было принято с боль­шим одобрением учеными различных национальностей и взгля­дов, которые выслушали его в английском переводе; в апреле 1914 года оно было опубликовано в «American Historical Review» в доработанном и расширенном виде, с некоторыми изменениями, внесенными самим автором; наконец, оно приняло форму щедро документированного доклада на сорока страницах, и 6 мая 1914 года автор прочел его членам отделения словесности Бель­гийской Королевской академии, главою которого Пиренн тогда состоял1*. К несчастью, война началась раньше, чем текст и тщательно составленные примечания могли быть напечатаны в «Бюллетене» Французской академии; мы, французы, храним бла­годарную память об Анри Пиренне, о тех испытаниях, в какие ввергло его вражеское нашествие, о его новом долге перед стра ~ ной, ибо «История Бельгии» Пиренна стала не только фундамен­тальным творением исторической науки, но и действенным выра­жением национального духа и самосознания. Короче, труд, законченный Пиренном в 1914 году, стал известен во Франции практически только после перемирия, когда стало возможным его читать и обсуждать.

    Он заслуживает изучения, в этом можно быть уверенным заранее — порукой тому самый размах этого труда, многочислен­ность проблем, которые он ставит, уважение, которым по праву пользуется его автор, всеми признанные научные заслуги послед­него и более всего смелость этого произведения. Оно имеет за­главие: «Периоды социальной истории капитализма». Истории социальной — запомните хорошенько. Анри Пиренн не пытался написать исследование о происхождении, формировании, эволю­ции капитализма — расширенное подобие теперь уже давней,, но все еще не утратившей значения статьи Анри Озэ, который в 1902 году в. «Обозрении политической экономии» опубликовал свою работу об истоках современного капитализма во Франции; и не повторение сравнительно недавнего эссе Артуро Лабриолы, напечатанного в Турине в 1910 году (издательство Бокка), «Ка­питализм, исторические очерки» — резюме и итог курса, читав­шегося автором в Неаполитанском университете.

    Нет. Пиренн не задается целью изучить, как образуется капи­тал, но раскрывает нам происхождение и самую природу владель­ца этого капитала — правильнее было бы сказать: добытчика и владельца капитала — в различные эпохи экономической истории.


    *• Доклад быя опубликован, си.: Bulletin de la classe des Lettres de l’Aca- d£mie Royale de Belgique. 1914. P. 258—299.



    188


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Иными словами, Пиренн предлагает нам исследование не по ис­тории экономической, а по истории социальной в полном смысле этого слова. И ценность этого исследования заключается главным образом в интересной и плодотворной гипотезе. Именно она дала название нашей лекции; сформулированная в 1913 году, перед великим мировым военным потрясением, гипотеза получила, по- видимому, в этих событиях поразительное, неожиданное и грозное подтверждение. И уж во всяком случае, теперь мы бесконечно лучше, чем прежде, подготовлены к тому, чтобы оценить ее истин­ное значение и возможности ее дальнейшего развития.

    Основной тезис отличается четкостью и ясностью. В общем и целом среди историков и экономистов ныне существует согласие насчет того, что в экономической истории политических образова­ний Западной Европы можно выделить некоторое число хорошо очерченных крупных периодов; перепутать их невозможно. Да­вайте примем то деление, которое предлагают нам специалисты, не вдаваясь в дискуссию относительно признаков, характеризую­щих эти периоды, или их границ, и тогда мы обнаружим факт, поразительный с точки зрения социальной истории: каждому из этих различающихся между собой периодов соответствовала своя особая разновидность капиталистов.

    Капиталисты какой-либо эпохи, те, что появляются тогда, когда эта эпоха сменяет предыдущую,— те, что, так сказать, воз­вышаются вместе с нею и в известной степени ее воплощают,— никогда не бывают сыновьями, наследниками, прямыми преем­никами видных капиталистов непосредственно предшествовавше­го периода. Напротив. Есть, по-видимому, общий закон — как только успех достигнут, сыновья тех, кто, работая локтями, рис­куя напропалую, бросался в схватку (как правило, не соблюдая правил), стали победителями своей эпохи, научились использо­вать ее для своего обогащения,—сыновья их выходят из борьбы или сами, или их наследники. За одно или два поколения (здесь все зависит от обстоятельств) они превращаются в конечном сче­те в денежную аристократию, более или менее удалившуюся от дел или в лучшем случае принимающую участие в делах лишь в качестве вкладчика денег.

    Иными словами, все происходит так, словно эти капиталисты, финансовые короли или наследники финансовых королей опре­деленного периода, держатся во главе делового мира совершен­но естественным образом до тех пор, пока общие условия рынка и товарооборота, условия жизни продолжают оставаться прежни­ми, именно теми, что служат историкам для характеристики дан­ного периода. Но как только условия становятся иными, эти люди оказываются неспособными (или менее способными, чем другие) последовать за неизбежными изменениями и приспособиться к ним. На их место выдвигаются новые люди. Благодаря своим до­стоинствам и в равной мере порокам они без труда, естественно



    Общий взгляд на социальную историю капитализма


    189


    и стихийно, оказываются приспособленными к своей эпохе. Эта они «пользуются», как говорил Рабле; они владеют секретом, на­чав с нуля, создавать колоссальные состояния, предосудительные с точки зрения мелкого и среднего люда; они накапливают капи­тал, поднимаются к могуществу, которое дается богатством, и цар­ствуют — до тех пор, пока, в свою очередь, их потомки, оказав­шись жертвами развития, которое никогда не останавливается, не уступят место другим, более ловко эксплуатирующим потреб­ности, до той поры неведомые, приемами и методами, дотоле не применявшимися; однако и их потомки, когда придет черед, усту­пят поле битвы другим, которые вытеснят их, будучи стяжателя­ми капитала, если можно так выразиться, активными капитали­стами, капиталистами в движении на подъеме, которые в скором времени достигнут полноты могущества — в отличие от «преж­них» капиталистов, пресыщенных, усталых и, помимо всего про­чего, сбитых с толку новыми нравами и новыми требованиями; «прежние» озабочены теперь только тем, как удержать и упро­чить то, что осталось у них в руках, чтобы тратить й наслаж­даться, и становятся, если можно так выразиться, обладателями почетного звания, лестного, но почти не связанного с какой бы то ни было деятельностью.

    В некотором смысле капиталистами не бывают по наследст­ву — от отца к сыну; скажем точнее: не бывают по наследству собирателями, приумножателями капитала. И каждая эпоха име­ет таких капиталистов, каких она заслуживает,— сделанных по ее мерке, по ее образу. Мы не видим медленного и плавного воз­вышения; вместо этого — ряд ступеней. То здесь, то там — лестничные площадки той или иной протяженности: это утверж­дается новая генерация богачей. И борьба, которую она неизбеж­но затевает не только против бедняков и против кандидатов в богачи, ею подавляемых, но и против «прежних богачей» (незави­симо от того, сохранили они крупные капиталы или же их до­стояние быстро уменьшается, словно тает в новой среде),—кар­тина этой борьбы является до настоящего времени одной из наи­менее изученных в общей истории, но, безусловно, наиболее' любопытных и достойных изучения.

    Такова центральная гипотеза мемуара Анри Пиренна, таково основное положение, которое требуется доказать. Факты общей истории экономики, во всяком случае те, что известны нам в на­стоящее время,— подтверждают ли они или опровергают это по­ложение? Такой вопрос возникает сразу же. Очевидно, чем шире будет круг доказательств, чем больший период сможем мы рас­смотреть, тем доказательства будут убедительнее. Теоретически лучше всего было бы начать с античности. Но история античной экономики до сих пор настолько плохо известна, ее связь с по­следующими периодами до такой степени ускользает от нас, что искать и обрести там падежную основу невозможно. Приходит­



    190


    Люсьен Февр. Бои за историю


    ся обратиться к средним векам. Именно на развитии экономиче­ской истории, какою она известна нам от начала средних веков, Пиренн пытается основать доказательства своей исходной гипо­тезы.

    Однако тут же возникает серьезное возражение. Что может дать история раннего средневековья для подтверждения основ­ного положения истории капитализма или, точнее, капиталистов?

    Поистине своего рода аксиома, что современный капитализм родился во времена Возрождения и что средневековье его совер­шенно не знало. Это тезис не только Зомбарта, автора большой книги о современном капитализме «Der moderne Kapitalismus», третье издание которой ныне вышло в свет; в своих книгах, пол­ных противоречий и вздора, но всегда интересных и порой по­учительных, Зомбарт, как известно, отказывает средневековью в каком бы то ни было знакомстве с капиталистической экономи­кой. Строго говоря, более важно то, что такова же точка зрения Карла Бюхера.

    В своем «Происхождении экономики», которое Пиренн, кста- ' ти, некогда поручил перевести на французский язык одному из своих учеников, Ансею2*, Бюхер, методически описывая средне­вековую экономику (сделал он это ярко и захватывающе), обо­шел полным молчанием деятельность, роль и самое существова­ние капитала.

    Мы знаем его основную концепцию и что он выделяет три последовательные стадии в эволюции европейской экономической жизни. Вначале была стадия замкнутой домашней экономики. Никаких обменов. Все производится в семье, семьею, для семьи. Это экономика раннего средневековья. Конечно, тогдашняя «семья», бывало, принимала такие размеры, что могла охваты­вать обширные домениальные владения, куда входили земли ко­ролевские, земли знати и духовенства, обрабатываемые держате­лями и зависимыми людьми; несомненно также, что раннее сред­невековье в конце концов узнало и обмен — рудиментарный л ограниченный — некоторых естественных продуктов и некоторых изделий, обладавших значительной стоимостью. Однако это никак яе влияет на общую экономическую систему, которая в основном продолжает оставаться закрытой; не было в те времена ни пред­принимательства, ни капитала — в смысле накопления ценностей с целью приобретения новых ценностей. Такие категории, как промышленный капитал, торговый, ссудный, оборотный капитал, совершенно не встречаются в раннем средневековье.

    От этой стадии осуществляется переход к следующей — к стадии прямого обмена или городской экономики, когда произ­водят, имея в виду определенную клиентуру, а не для семейной


    2Bucher К. Etudes d'histoire et d’economie politique. Bruxelles; P., 1901.



    Общий взгляд на социальную историю капитализма


    191


    группы. Город был укреплением — бургом. Он становится впри- дачу рынком. И закон этого рынка содержится в двух формулах:

    A.    Непосредственный обмен между производителем и потреби­телем: деньги служат только для того, чтобы покрывать разницу, любое вмешательство посредников по-прежнему категорически запрещено.

    B.      Монополия на производство обеспечена жителям города, в городе, для жителей самого города и небольшого территориаль­ного округа, к нему примыкающего. Жители последнего, защи­щенные аналогичной монополией, несут на рынок свою продук­цию — масло, сыр, яйца, чтобы обменять их на изделия горожан: главным образом орудия труда и другие произведения ремесла. И здесь деньги продолжают служить только для покрытия раз­ницы. И для капитализма — во всяком случае, для развитого ка­питализма — нет места. Ибо, если в те времена он и проникал кое-куда порою, вкрадывался (робко, почти скрытно), то благо­даря некоторым сделкам особого рода, например если каким-ни­будь ремеслом в данном городе не занимались. Тогда в этот город поступали предметы, произведенные в другом месте,— со всеми вытекающими отсюда последствиями.

    Для К. Бюхера капитализм не существует, не может сущест­вовать иначе как на стадии национальной экономики, установле­ние которой совпадает с возникновением больших современных государств, больших централизованных держав, что приводит нас во времена, приблизительно соответствующие Возрождению. Те­перь речь идет о производстве не для семьи, не для города, но для нации. Иными словами, рынок из городского становится нацио­нальным. И тогда — видимое проявление такого расширения рынка — появляются крупные ярмарки вроде Франкфуртской. И равным образом тогда же капитал набирает силу и развивает­ся свободно; он уже не удовлетворяется ролью торгового капи­тала; он становится предпринимательским капиталом для мест­ной промышленности, которую он стимулирует, которую он по­буждает к расширению производства с разделением труда и сосредоточением большого количества работников на мануфакту­рах или на фабриках, в те времена уже значительных.

    В общем такова была уже концепция Карла Маркса. Для него тоже, он об этом говорил специально в двадцать четвертой главе третьего тома «Капитала», капиталистическая эпоха начинается XVI веком. Ей предшествовал переходный период, бывший сви­детелем того, как в некоторых городах Средиземноморья в XIV и XV веках возникали первые разрозненные очаги капиталисти­ческого производства. Но истинное начало — это век Возрожде­ния и Реформации, и именно там стремился найти его Маркс.

    Что же касается Анри Пиренна, то он решительно занимает позицию, противоположную этим тезисам, и в частности положе­ниям Карла Маркса *.



    192


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Неверно, говорит нам Пиренн, что средние века — эпоха бес- капиталистическая. Капитализм в средние века существовал, в том числе в первом раннем периоде средневековья, откуда Бю- хер изгоняет его наиболее решительно,— капитализм проявлял себя с энергией, с силой и свободой, о которых мы и не подозре­ваем. А доказательство то, что во втором периоде, который про­должался от конца XIII до конца XV века, человеческие коллек­тивы принимали многочисленные и тщательные предосторожности разного рода, чтобы защититься от капитализма. Ведь не станут же защищаться от того, чего не существует и что не опасно?

    Иными словами, с точки зрения К. Бюхера, средние века де­лятся на две последовательные эпохи: первую, в которой капи­тализм полностью отсутствует, и вторую, когда он отсутствует почти полностью; на взгляд Пиренна, напротив, в первую эпоху наличествовали в значительно большем числе, чем мы думаем, выраженные проявления капитализма; а вторая знала, что такое капитализм, настолько хорошо, что была в общем и целом вполне антикапиталистической...

    На что опирается утверждение бельгийского историка? Глав­ным образом на две серии фактов. Одни из них — итальянского происхождения. Он почерпнул их из экономической и социальной истории средиземноморских республик — Венеции, Генуи, Фло­ренции, Пизы и т. д. Другие факты — фламандского происхожде­ния; он черпает из богатого источника, питаемого архивами мо­гущественных городов, принадлежавших Нидерландам: Гента, Ипра, Брюгге, Турне и Дуэ. По мнению Пиренна, ошибка Бю­хера, начало и корень его заблуждения — как раз в том, что немецкий ученый опирался только на немецкие факты, на свои познания (хотя и немалые), относящиеся к немецким городам XIV—XVI веков. Большинство же германских уродов той эпохи было далеко от уровня развития, которого достигли в те времена крупные коммуны Северной Италии, Тосканы и Нидерландов. Германские города представляют нам не классический пример средневекового города (как слишком часто полагали и утвержда­ли), но образец не вполне развитых и отсталых средневековых городов. Выводы Бюхера безукоризненны, если они распростра­няются исключительно на германские города, которые он изучил. Они становятся несостоятельными, как только их пытаются рас­пространить на все средневековые города Запада.

    Это очень тонкое критическое замечание. Но что же представ­ляет собою на самом деле первый период средневековой истории, который, по словам Пиренна, характеризуется относительно боль­шой капиталистической активностью? Откуда происходят, как выглядят, чем объясняются проявления этой активности, кото­рые так поразили бельгийского историка?

    С момента возникновения европейских городов, говорит он нам, эти проявления можно захватить с поличным. Города — де­



    Общий взгляд на социальную историю капитализма


    193


    тища торговли. Из этого с необходимостью следует, что первые капиталисты должны были жить в XI, XII веке — и это были торговцы.

    Нужно вспомнить, что в те времена богатством (если можно так выразиться — естественной и нормальной формой богатства) было в основном владение землей. Доходы, которые землевла­дельцы получали от своих держателей или арендаторов земли, давали им огромное социальное могущество. Однако это могуще­ство не было в их руках эффективным экономическим орудием; из того, чем они владели, они ничего не пускали в торговый обо­рот. Торговлей, напротив, занимались люди новые, лишенные корней — по большей части сельские жители, сбежавшие от де­ревенской эксплуатации, чтобы поискать счастья там, где грузят и выгружают товары, где тянут бечевою суда, где есть возмож­ность заработка и барыша благодаря тому, что появился и на­брал силу новый и живучий организм — торговый portus [здесь: предместье], прилепившийся к феодальному замку. У этих людей не было начального капитала: разве могло быть иначе? Их вели­чайший, их единственный капитал — это ум, это, говоря точнее, коммерческая хватка, активность, практическая сметка. Их глав­ный способ наживы — морская торговля, торговля с другими странами — торговля, связанная с передвижением и требующая коллективных действий, ибо, чтобы иметь возможность отбить нападение, нужно объединиться; торговля караванная, когда про­дажа и покупка товаров производятся сообща, а распределение прибыли соразмерно вкладу каждого,— это уже дух торгового об­щества, который столь пышно расцветет позднее, на пороге но­вого времени. Это оптовая торговля; мелкая розничная торговля была предоставлена сельским разносчикам товаров, убогим ко­робейникам, шагающим пешим порядком по опасным дорогам.

    Странные фигуры появляются в текстах того времени — мож­но сказать, почти случайно, ибо раннее средневековье в общем мало помышляет, надо полагать, о социальной истории и интере­сах историков. Однако вот, например, любопытная история одно­го святого — на нее ссылается Пиренн — святого Годрика из Финшала, о котором мы можем узнать довольно много из «Книжицы о житии и чудесах св. Годрика», написанной благоче­стивым монахом. Крестьянский сын, родившийся в конце XI ве­ка в Линкольншире, он сделался поначалу, за неимением лучше­го, береговым бродягой и собирателем того, что выбрасывает море: подходящее занятие для голодранца. Не это ли ремесло доставило ему средства накупить мелкого товару и стать разнос­чиком? И вот он в дороге — крутящийся камень, к которому во­преки поговорке пристает немного мха *, ибо биограф рассказы­


    * Французская поговорка: «Pierre qui roule n’amasse pas de mousse» —

    крутящийся камень мохом не обрастает. (Здесь и далее звездочка озна­чает примечание переводчика.)



    194


    Люсьен Февр. Бои за историю


    вает нам, как Годрик, войдя в компанию с очень богатыми и силь­ными торговцами, становится участником одного из тех торговых караванов, о которых мы говорили выше, и вместе с сотоварища­ми ходит с ярмарки на ярмарку, с рынка на рынок, ведя суро­вую жизнь странствующего negociatora [торговца] и авантюри­ста той эпохи, когда не было ни жандармерии, ни централизо­ванной власти. В скором времени он уже может вместе с несколь­кими компаньонами нанять судно и пуститься в каботажное плавание вдоль берегов Англии, Шотландии, Дании, Фландрии, перевозить за границу товары, которых там не хватает, продавать их по дорогой цене, а на вырученные деньги приобретать товары, которые он будет сбывать там, где спрос превышает предложе­ние. Так за несколько лет мудрое обыкновение покупать задеше­во и продавать втридорога сделало Годрика человеком невероят­но богатым. Ему оставалось только обратиться в христианство, чтобы украсить эту историю, и стать отшельником, и он не пре­минул сделать это.

    Кто такой Годрик? Анри Пиренн отвечает без колебаний: это капиталист,— объявляет он без обиняков. «Годрик предстает перед нами как оборотистый торговец, я бы сказал даже — как спекулянт, заключает он (с. 275).—У него безошибочное коммерческое чутье, практическая сметка, которую, впрочем, можно встретить у людей некультурных. Он горит стремлением к наживе, и в нем отчетливо проявляется пресловутый spiritus capitalisticus [капиталистический дух] (нас хотели уверить, что дух этот появился только в эпоху Возрождения)... Его не вол­нует теория справедливой цены, и декрет Грациана 2 в ясных и недвусмысленных выражениях осуждает привычные для Годри- ш. спекуляции. После всего этого какие могут быть сомнения в том, что Годрик и все, кто вели такой же образ жизни, были не кем иным, как капиталистами?»

    Пример в самом деле убедительный, следует это признать. И появление в XI веке, да еще в Англии, фигуры, которая, если напрячь воображение, поможет вспомнить о таких крупней­ших центрах капиталистических предприятий, как Жалюзо и Коньяк во Франции, и обо всех их основателях— о Пирпонте Мор­гане и других миллиардерах Соединенных Штатов, у которых на­чальным капиталом были только ум, энергия и практическое чутье,—появление Годрика, скажем прямо, несколько неожидан­но и весьма любопытно.

    Какое же применение находили капиталу, накопленному та­ким путем, в те отдаленные времена, которые мы до самых по­следних лет считали как раз совершенно не ведающими о капи­тализме и его проявлениях (ошибочно полагая капитализм от­личительной чертой нашей эпохи),—какое употребление находили капиталу торговцы, чьи следы г-н Пиренн обнаружил в текстах, на которые он ссылается?



    Общий взгляд на социальную историю капитализма


    195


    Прежде всего они заставляли капитал работать. Они не остав­ляли его лежать втуне на дне сундуков. Они его одалживали — и у них с самого начала не было недостатка в должниках: го­судари, города, монастыри, знать. Но они и консолидировали ка­питал, превращая его в пахотные земли, луга, виноградники, дома. С начала XIII века городские земли почти целиком нахо­дятся в руках патрицианской аристократии, о которой в текстах говорится не иначе как с почтением. Кто они? Без всякого со­мнения, потомки дерзких путешественников, членов гильдий и ганз XII века. Существовала некогда теория, которая изображала нам их прямыми наследниками древних обитателей, закрепив­шихся в civitates [городах] и castra [укреплениях] франкской эпохи. На самом же деле их богатство родилось из торговли. Имеется множество текстов, которые показывают нам, как тор­говцы того времени тратили свои доходы на покупку земельной собственности. При этом они совершали небызвыгодную сделку, так как непрерывный рост городского населения вызывал соответ­ствующее увеличение земельной ренты в черте города. Поэтому с начала XIII века внуки купцов, собственными руками создав­ших свое богатство в XII веке, частенько полностью забрасыва­ли торговлю с ее трудностями, превратностями и риском и до­вольствовались беспечальной жизнью на доходы от своих земель. Отказавшись от кочевой жизни «караванщика», поселившись в горделивых каменных домах с зубцами и надменными башнями, они берут в свои руки управление городом; иногда они даже роднятся с мелкой местной знатью. Во всяком случае, начиная с этого времени, они неукоснительно придерживаются основных обычаев и порядков «благородной жизни». Внуки нуворишей, они забыли своего предка, который бегал босиком по морскому берегу в поисках случайной находки или таскал за плечами тяжелые тючки с заморским товаром. Теперь это люди старинного богатст­ва, почтенные, культурные и прочно утвердившиеся. И они яро­стно презирают тех, кто в скором времени вытеснит их,— нуво­ришей XIII века.

    В самом деле, наступили новые времена. Поэтому неизбежно явились и новые люди.

    Будучи поначалу простыми торговыми организмами, города понемногу превращаются в организмы производственные — по крайней мере некоторые из городов, и эта перемена имеет очень важное значение. Конечно, все города изначально содер­жали в себе небольшое ядро ремесленников. Но эти ремесленни­ки работали только на местное потребление. С того дня, как бла­годаря торговле начался приток сырья в промышленных количе­ствах в определенные центры,—с этого времениработники, которые также стекались туда со всех сторон, могли приступить к созданию настоящего производства, работающего на внешний рынок. Так было, например,— случай этот широко известен —



    196


    Люсьен Февр. Бои за историю


    с фландрским сукноделием. Впоследствии между городами прои­зошло своего рода размежевание. Или, точнее, возникла целая категория второстепенных городов, которые пробавлялись мест­ной торговлей, владея местным рынком и его эксплуатируя; и наряду с ними несколько крупных и могущественных городов с обширной сферой влияния стали европейскими рынками, настоя­щими международными рынками.

    Города с местным рынком неизбежно и довольно скоро, есте­ственным ходом событий, стали организмами антикапиталистиче- скими. Среди их горожан не было ни крупных предпринимате­лей, ни крупных торговцев; самое большее — несколько купцов, покупающих оптом на рынках больших городов, с тем чтобы про­дать в розницу на местном рынке. А в основном — лавочники без больших доходов и без больших амбиций, узколобые и ограничен­ные; им нужно только одно: мерами строгого протекционизма оградить себя от внешней конкуренции и на веки вечные обес­печить удовлетворяющий их скромный достаток, установив к своей выгоде режим монополии — бесхитростный и в то же вре­мя очень сложный — посредством суровой регламентации, опре­деляющей внутри городской черты положение и долю участия каждой группы ремесленников и торговцев, живущих в городе, а внутри каждой группы — положение и долю каждого участни­ка, получившего свое место в иерархии.

    Напротив, в больших городах, в центрах производства и экс­порта, имевших всемирное значение,—там капитализм не только наличествует, но и развивается, стремительно совершенствуясь. Появляются средства кредита: доверенности, векселя. Развивается торговля деньгами. Ярмарочное обычное право порождает на­стоящее коммерческое право. Денежное обращение расширяется и становится более упорядоченным. Возобновляется чеканка зо­лотой монеты; торговля становится более безопасной; улучшают­ся дороги; грандиозные торговые сооружения вроде крытого рын­ка в Ипре, о котором ныне сохранилось только воспоминание, свидетельствуют о том, что новые дрожжи бродят вовсю.

    Разграничение двух категорий городов — весьма интересно и полезно. Оно позволяет А. Пиренну установить, в каких гра­ницах справедлива теория Бюхера. К городам с местным рын­ком — только к ним одним, говорит он, применима теория город­ской экономики, как ее сформулировал немецкий экономист. Остроумное замечание, подчеркивающее, что Пиренн отметил ра­нее: относительную отсталость крупных германских городов, на изучении которых основывался Бюхер. В то же время Пи­ренн отмечает следующее: проявления узкопротекционистского, монополистического, антикапиталистического духа в городских образованиях второй категории — тенденция новая. Это замеча­ние Пиренна служит одновременно подтверждением тому, что он



    Общий взгляд на социальную историю капитализма


    197


    пытается обосновать, говоря об особенностях первого периода средневековья.

    В ту эпоху не было регламентаций сдерживающего и запре­щающего характера. Торговец был свободен в своих действиях. Годрик не был обязан ограничивать себя тем или иным видом торговли; за ним не следили, его не стесняли, не обуздывали, его инициативу не сдерживали поминутно регламентациями, имеющими силу закона. Ему были ведомы только ограничения, налагавшиеся свободной и жестокой конкуренцией, враждеб­ностью соперничающих гильдий и ганз, а также примитивными еще условиями торговли, в особенности примитивной организа­цией монетного и банковского дела. Эти времена кончились. Ибо даже в больших городах, широко распространивших свое влия­ние, в городах — носителях активного и беспокойного капитали­стического духа, где капиталисты большого размаха появляются сотнями, вырастают они не беспрепятственно. При всем своем могуществе они наталкиваются на муниципальное законодатель­ство второстепенных городов и даже крупных городов; с ним при­ходится считаться. Они сталкиваются также с сопротивлением ремесленников, которые иногда объединяются: например, ткачи и сукновалы Фландрии объединяются, чтобы защитить свои за­работки. Капиталистов проклинает Церковь, которая ужесточает свои канонические запреты, направленные против их занятий, против их «ростовщичества». Все это создает новые условия, совсем иную экономическую атмосферу, чем в предшествующую эпоху. В некотором смысле торговая жизнь становится более за­трудненной, менее свободной, менее независимой, чем в XII веке.

    Эти перемены окончательно отвращают от торговли прежних коммерсантов, постепенно превратившихся в патрициев. Они ос­вобождают место для новых людей, обладающих иными качества­ми, иными талантами, нежели те, благодаря которым были осно­ваны городские династии заканчивающегося XII века. Компаньо­ны и сотоварищи Годрика находили применение своим способно­стям и сноровке — в свободной торговле на суше и на море; новые люди должны были употреблять свои таланты на то, что­бы обходить препятствия, которые ставились городскими регла­ментациями и церковными запретами на пути к быстрому и не­померному обогащению. Другие времена, другие условия, другие свойства духа, другая генерация новых богачей. Они вырастают из ловких предпринимателей, из работодателей, из посредников, особенно из банкиров, спекулирующих на непрерывно растущей нужде в деньгах у королей и государей, спекулирующих бес­страшно и бессовестно; но и они порою терпят катастрофу...

    Так течет человеческая река, спокойная и плавная на длин­ных плесах, переходящих один в другой. Затем вдруг стремнина, водопад, водовороты и обратные течения — и снова возвращается спокойствие, открывается новый плес и воды растекаются вширь.



    т


    Люсьен Февр. Бои за историю


    На этот раз перемены произойдут в конце XV — начале XVI столетия: мы знаем, что это — подлинная революция. Все сразу: великие морские открытия, которые изменят направления потоков торговли; формируются великие монархические государ­ства и вступают в борьбу за гегемонию; великие денежные кри­зисы, приток драгоценных металлов, изменение масштаба цен, наконец, усиление государственной власти, которая постепенно берет верх над городами, суживает их политическое влияние и в то же время избавляет торговлю и промышленность от сковывав­шей их опеки. С протекционизмом и исключительными привиле­гиями местных буржуа покончено. Эти последние, конечно, со­противляются; они защищаются. Но сколько возникает новых центров рядом со старыми (которые охраняют привилегии)! Новые города свободны от всех мелочных регламентаций и бы­стро перерастают старые, которые чахнут и погибают от рутины. Это, например, Вервье в льежских землях; это — самый знаме­нитый пример — свободный Антверпен, сбросивший с трона регламентированный Брюгге...3

    Дух свободы, ничем не стесняемой, почти безграничной, веет над миром. Личность, индивид может дерзать беспредельно. Это относится к области духа и в такой же степени справедливо в сфере обогащения. Разнузданные спекуляции и здесь, и там. Только и слышно, что о монополиях, перекупке, ростовщичестве, а также о банкротствах, кражах, убийствах. Золотая лихорадка овладевает всем миром. И вырастает многочисленное поколение новых богачей, со всею силою воплощающее в себе тенденции эпохи. Выскочка — некто Жак Кёр, и некто Якоб Фуггер, и Гас­пар Дуччи из Пистойи, и Кристоф Плантен, сын простых кресть­ян из Турени. И множество других.

    Между ними и «богачами» предшествующей эпохи — никакой связи. Эти последние, сбитые с толку новыми условиями, приве­денные в замешательство ветрами свободы и вседозволенности, сразу расшатавшими старые установления и регламентации, под сенью которых они взрастили свои богатства,— «старые богачи» мудро вышли из схватки: они купили земельные владения и уп­рочили свое положение браками с дворянством. Любопытное че­редование (заметим в скобках) эпох свободы и регламентации. Они регулярно сменяют одна другую: после свободы XI и XII столетий — зарегулированная городская экономика; свобод­ное развитие странствующей торговли в XIII и XIV веках при­водит к жестко упорядоченной городской торговле, в той или ивой степени монополизированной. А эта последняя, в свою очередь, уступает место необузданной вольности XVI столетия; однако индивидуалистическому взлету Возрождения наследует не что иное, как меркантилизм4, а регламентации этого послед­него исчезнут в конце XVIII — начале XIX века в победоносном а всесокрушающем подъеме великого современного капитализма,



    Общий взгляд на социальную историю капитализма           199


    не ведающего ни законов, ни ограничений; он тоже был делом рук выскочек, новых людей, «сделавших себя собственными руками»: Ротшильда, Крупна, Шнайдера, Пежо, Кокрелла, Лаф- фитта — все они начинали с нуля, имея в качестве капитала только свой ум: особого рода ум, не тот, что у интеллектуалов, чей ум может не иметь ничего общего с таковым капиталиста; ум полностью практический, особое и изощренное чувство выго­ды, умение пользоваться случаем и идти на хорошо рассчитан­ный риск.

    Короче: имеем ли мы дело с прямолинейным, непрерывным и равномерным движением? Ни в коем случае. Последовательность рывков, разорванная кризисами, рывков, независимых один от другого, ибо они не имеют продолжения.

    Такова важнейшая гипотеза, или, точнее, такова совокуп­ность искусно сформулированных и согласованных между со­бой гипотез, представленных в замечательной работе Анри Пи­ренна.

    Одно не вызывает сомнений, Когда Пиренн - вслед за дру­гими и вместе с другими учеными, которых он не забывает процитировать,— когда он выступает против чрезмерной абсолю­тизации, которая свойственна схеме Бюхера, он прав, тысячу раз прав; и он сделал полезное дело, указав на слабости одной из самых соблазнительных и умело построенных теорий. Факты, которые привлекает Пиренн, когда их собрали воедино и сопо­ставили друг с другом, выглядят по-новому, даже если они сами по себе и не новы. В сущности, это великолепный и естествен­ный ответ наблюдателя (притом наблюдателя выдающегося и по­разительно проницательного) теоретику. Это — я не скажу «конфликт», но плодотворное сотрудничество историка и эконо­миста, из коих первый уточняет и совершенствует слишком жесткие, негибкие и слишком общие теории второго.

    Однако должен признаться: когда слова «капиталист», «капи­талистический» употребляются применительно к люд>:м XII века и их делам, что-то во мне все же протестует. Ибо если прида­вать этому термину смысл очень неопределенный и очень общий, то становится возможным говорить если не о капитализме, то о капиталистах не только в XII веке, но и гораздо раньше, в ан­тичности и во времена еще более отдаленные; уже давно один из критиков Маркса, Слонимский, так возражал автору «Капи­тала»: «Отчуждение трудящихся от средств производства, со­ставляющее основу и сущность капитализма,— это явление эко­номической жизни, которое обнаруживается уже в самой ран­ней античности; и приписывать его только совсем недавней эпо­хе, которая начинается XVI столетием,— значит игнорировать историю» 5. Все это говорит о том, что нужно условиться, как определять капитализм. Ибо действительно все зависит от этого.



    200


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Пиренн же исходит из определения, взятого им в неизмененном виде у Зомбарта. Капитализм существует там, говорит нам этот последний, «где есть собственность, эксплуатируемая своим вла­дельцем с целью воспроизводства с прибылью». А. Пиренн пишет, что он позаимствовал формулировку Зомбарта прежде всего по­тому, что находит ее очень точной, но также и затем, «чтобы избегнуть подозрений, будто он, Пиренн, дает такое определе­ние капитала, которое работает на его тезис». В самом деле, мы уже вспоминаем, что Зомбарт, безусловно, не может быть причислен к признанным сторонникам пиренновского тезиса; совсем наоборот. Однако, нам кажется, стоило задать себе вопрос — законно ли это или, во всяком случае, разумно ли, если историк заимствует у экономиста определение, подобное тому, что мы приводим выше,— определение чисто экономиче­ское, которое может быть превосходным с точки зрения эконо­мистов, с их особым подходом к явлениям, но годится ли оно для историков?

    Из этого не следует, что мы утверждаем, будто есть два ка­питализма, подобно тому, кто провозгласил некогда, что сущест­вуют две морали *. Однако мне хочется сказать (извинившись, впрочем, за то, что затронул столь важный вопрос): если суще­ствует одно или несколько определений капитала, выработанных экономистами, исполненных точности и смысла,— определений, коих историк не имеет права не знать,— то, наверное, существу­ет, помимо них, и историческое понятие капитализма, которое не укладывается точно в экономическое понятие капитала. Истори­ческое понятие сложнее; кроме того, оно более живое, значи­тельно менее строгое логически, но гораздо богаче конкретным содержанием. Иными словами, отправляясь в столь дальнюю до­рогу, следовало бы, наверное, попытаться несколько глубже про­никнуть в психологию капитализма или, точнее, капиталиста — правильно определить природу сознания современного капитали­ста, которое в основном сводится к тому, чтобы делать деньги — не для того, чтобы их тратить и жить широко и беззаботно (это было бы полным отрицанием самого капиталистического духа); но добывать деньги для того, чтобы сберечь их, чтобы, ограничив, если нужно, свои потребности, вложить побольше денег в дело и снова заставить их работать, воспроизводиться и умножаться.

    Что же касается главного тезиса А. Пиренпа — его общей концепции эволюции капитализма, каковая, до его представле­нию, не была плавным, непрерывным, последовательным разви­тием, но серией отдельных рывков, а также того, что он ввел в историю нувориша, нового богача, которого он считает естествен­ным и необходимым катализатором истории,— здесь можно толь­ко вознести хвалу и принять положение Пиренна безоговорочно.

    Достоинства гипотезы измеряются вытекающими из нее след-



    Общий вагляд на социальную историю капитализма


    201


    ствшши; до настоящего времени ни одно из тех, что могли бы вытекать из изложенной выше гипотезы, не было изучено и подтверждено. Это еще одна причина указать на те следствия, которые, как нам представляется на первый взгляд, должны быть тщательно изучены прежде всех прочих. И в первую го­лову такое: если в самом деле каждому периоду экономической истории соответствует новая разновидность капиталистов, то стоило бы внимательно изучить, какое влияние могло оказать появление поколения «новых богачей» определенного типа в хорошо известном и доступном для изучения обществе — какое влияние могли они оказать на общую ориентацию этого общест­ва, на его умственную и нравственную жизнь.

    Возьмем один лишь пример. Это факт, что в конце XV — начале XVI века, в то время как приходят в упадок династии предпринимателей, посредников, торговцев, финансистов, кото­рые с выгодой умели использовать экономический режим, воз­никший в XIII веке и породивший новые условия, перед нами предстает поколение новых людей, выскочек, новых богачей, воодушевленных духом свободы и безудержной конкуренции, презирающих традиции, «упоенных своею ловкостью», без за­зрения совести предающихся чудовищной лихорадке спекуля­ции и наживы — именно ей был обязан своим поразительным, пугающим душу размахом Антверпен, великий капиталистиче­ский рынок той эпохи. Однако, когда мы отмечаем характерные черты этого поколения (столь своеобразные и выразительные), не означает ли это, что мы в какой-то мере задаемся самою проблемой Возрождения и еще более — проблемой Реформации? Многие пытались установить, какое влияние оказывали религии, например протестантская или иудейская, на экономическую жизнь своих приверженцев7. Думаю, что занятие это довольно пустое; в основе его лежат многие заблуждения или допущения. Несомненно, было бы полезнее задать себе вопрос, каким могло быть влияние экономического сознания людей в различные эпо­хи и в различных обществах на религии, которые этими людьми исповедовались. И тогда, быть может, нашли бы, что влияние это было немалым, и, может, быть, пришли бы к выводу (если говорить о XVI веке), что Реформация, несомненно и безуслов­но, обязана частью своих особенностей и частью своего успеха новым богачам, сознание и психология которых так хорошо согласовались с некоторыми чертами нового учения, ибо хорошо известно, что как в Нидерландах, так и во Франции и в других местах эти люди, как правило,— среди наиболее решительных и ярых сторонников Реформации.

    Последнее замечание. Одно из возможных крупных благодея­ний великолепной теории Пиренна и, несомненно, не самое ма­лое — то, что она позволяет нам избавиться от одного из неук­люжих, нечетких и докучных понятий, которое тяжким грузом



    202


    Люсьен Февр. Бои за историю


    висит на нашем представлении о социальной эволюции: понятия «буржуа».

    Не было шагающего сквозь историю «класса буржуазии», цельного, компактного, единообразного, который возник в сред­ние века, укрепился и развился понемногу, в особенности на­чиная с XVI века, рос медлено в XVII и XVIII, расцвел и раз­вернулся внезапно на пороге XIX века и наконец охватил весь мир своим современным могуществом и величием. Общий обзор социальной эволюции капитализма, сделанный Пиренном, убеж­дает нас, что схему нужно детализировать и что следует вни­мательнее изучать реальность. Заключение самого бельгийского историка звучит так: «Всякий класс капиталистов одушевлен поначалу духом прогресса и новаторства, но становится консер­вативным по мере того, как деятельность его упорядочивается». Это значит, что продемонстрировано разнообразие там, где слиш­ком многие тяжеловесные конструкции пытаются насадить искусственное единообразие. Но даже приведенная выше форму­лировка, вероятно, слишком щадит прежнее представление о классе буржуазии, якобы составляющем единое целое в каждую эпоху, о классе капиталистов, едином и сплоченном в каждой стране, в каждый момент исторического развития. В действитель­ности же, как это следует из очерка Пиренна, всюду и всегда одновременно сосуществуют разные классы буржуазии, очень различающиеся по своему поведению, сознанию, даже экономи­ческому положению; реальность заключается в том, что чаще всего имеется отчетливо выраженный конфликт между старыми и новыми богачами, между традиционалистами и наследниками, с одной стороны, и новаторами без рода и племени — с другой.

    Язык, которым пользуется социальная история, не учитывает этих противостояний. Он знает одно только слово «буржуазия» и применяет его без разбора к обществам и группам, разительно между собой несхожим. Это означает, что наш социальный ана­лиз еще весьма груб. В языке существует одно только слово —> потому, что разум располагает только одним понятием. И имен­но поэтому труды выдающегося ученого-историка Бельгии не­возможно переоценить; они могут, они должны стать отправным пунктом новых* исследований и новых, более точных концепций, к которым они возродили живой интерес как у закоренелых рути­неров, так и у тех, кто идут впереди.




    Обширная и глубокая проблема связей и соотношений между капитализмом и Реформацией — проблема, породившая столько частичных решений и продолжающая ставить перед нами столь­ко вопросительных знаков,— кто первым выдвинул ее? Ответим без колебаний — Карл Маркс. Он был, безусловно, пропаганди­стом, стремившимся установить новое общество на новых осно­ваниях; был он и историком, или, если хотите, философом истории, и его взгляды лежат у истоков, у отправной точки мно­гих наших самых «новейших» спекуляций на исторические темы. Разве не он первый, исследуя исторические корни капитализма, ткнул пальцем в XVI век и сказал: ищите здесь? Мысль про­зорливая, интуитивная — в его времена вполне могла показать­ся революционной; с тех пор она господствует во всех наших концепциях.

    Одновременно Маркс отметил и другое. XVI век был свиде­телем не только рождения капитализма. Этот героический XVI век видел также Возрождение наук и искусств, Реформацию старин­ного христианства, национальную политику, проводимую нацио­нальными королями и противостоящую средневековому интер­национализму ученых богословов и людей Церкви. Разобщение? Нет, отвечает Маркс. Совокупность. Единство. Ибо революция в политике, революция интеллектуальная, революция религиоз­ная — все это вытекает из одного и того же явления, направ­ляющего и господствующего: экономической революции. Форми­руется капитал. И, формируясь, он порождает капиталистиче­ское сознание. Он диктует капиталистическую политику. Он придает капиталистическую окраску мыслям, чувствам и веро­ваниям. Политические события, религиозные, интеллектуаль­ные — все это меняющиеся маски, за которыми скрывается истинное лицо, одно-единственное,— лицо капитала.

    Итак, проблема поставлена. И естественно, что многие с тех пор принимались ее решать. Я не забыл ни про Макса Вебера, ни про Трёльча, ни про близкого к нам по времени Анри Пи­ренна 1. Дополнительные штрихи, которые они внесли в перво­начальную формулировку, уточнения, сделанные ими, предло­женные ими решения — все это складывается в великолепное целое, прекрасное свидетельство того, как много может дать коллективная работа ученых, помогающих один другому, опи­рающихся друг на друга. Но зачинателем, тем, кто первым свя­зал своей могучей рукою экономические факты (скорее угадан­ные им, чем проанализированные) с фактами политическими, интеллектуальными и религиозными, /которые до него всеми рас­сматривались как самостоятельные, и, уж во всяком случаег каждый интуитивно отдал бы им первенство перед экономикой,— этим человеком, бесспорно и несомненно, был Карл Маркс.



    204


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Если я настаиваю на этом факте, не вызывающем, по-види­мому, серьезных споров, то это не ради суетного удовольствия решить вопрос о приоритете, который никого не занимает. Но потому, что это всегда небезразлично для науки истории — знать, кто первым поставил проблему, как и почему.

    В Марксе сидит историк. И в еще большей степени — про­рок. А пророк знает только свою истину. Он полон ею. Он не видит ничего, кроме нее. Он ее утверждает, он ее провозглашает с такой силой и настойчивостью, что люди, убежденные, увле­ченные им, покоряются и, уходят, твердят не только, что «рели­гии — дочери своего времени», но и более строгую формулиров­ку: «Религии — дочери экономики, общей матери человеческих обществ...» А потом, в скором времени, с еще большей опреде­ленностью: «Реформация, великая и могучая Реформация, ро­дившаяся в XVI веке,— дочь той новой формы экономики, кото­рая возникла тогда и навязала себя стремительно покоренному ею миру,— капиталистической экономике». Иными словами: «Из капитализма родилась Реформация». Формула увлекательная. Даже чересчур. Настолько увлекательная, что ее можно пере­вернуть: «Из Реформации родился капитализм». Или даже со­вершить плагиат: «Из иудаизма родился капитализм, из иудаиз­ма как религии и из самого духа этой религии»; это тезис Зомбарта из его книги о евреях, которая в 1911 году наделала немало шуму.

    Все требует доказательств — и вот эффектные утверждения начинают подкреплять доказательствами. Капитализм и Рефор­мация — мы видим, что проблема эта не из малых. Проблема, несомненно, историческая. Во всяком случае, методологическая. Более того, проблема человеческая. Верно ли это, в самом ли деле экономика и религия связаны столь нерасторжимо в нашем мире, что можно переходить от одной к другой, не споткнув­шись и не испытывая затруднений? Правда ли, что одна порож­дает другую — ту любую, что нам больше по вкусу: экономи­ка — религию или наоборот, как кому понравится? Давайте по­смотрим.

    I

    Посмотрим, как подобает историку, который исходит иэ фактов — скромно, храня благоразумие. Как подобает истори­ку ^ не возносясь над миром, подобно чудотворцу или фокусни­ку: «Взгляните, дамы и господа! Здесь, у меня в шляпе, капи­тал в стадии возникновения, банки флорентийцев, генуэзцев, лионцев; фантастические богатства Фуггеров. Я дуну — и перед Вами Лютер, а это Кальвин. Вот это порождено вон тем». Нет. Метод историка не таков. История много скромнее. Но, может быть, она'надежнее.



    Капитализм и Реформация


    205


    Метод историка: он должен исходить из фактов. Каких фак­тов? Вот они. Если мы составим список первых по времени сторонников реформационного движения во * Франции, в Герма­нии, в Швейцарии Фареля и в Швейцарии Цвингли2, нас пора­зит одно обстоятельство. Среди приверженцев Реформации много священников и монахов; много интеллектуалов, гуманистов, пре­подавателей школы, издателей, книгопродавцов. Но много и ка­питалистов, купцов, богатых людей. А если мы составим по это­му же принципу перечень городов, урбанистических центров, где Реформация очень быстро укоренилась и развернулась, то ока­жется, что в еще значительно большей степени, чем интеллекту­альные столицы и университетские города, на призыв откликну­лись крупные деловые и торговые центры: Антверпен, Базель, Страсбур и Нюрнберг, а у нас — Лион. Это факт, а не догадка. Факт, доказательства которого легко умножить. Факт, который следовало бы уметь объяснить.

    Мы — в начале XVI столетия. Давайте бросим беглый взгляд на мир того времени. Выйдя из губительных войн XV века, пос­ле краткого периода передышки и покоя, которые Европа получила между Нанси и Павией (соответственно 1477 и 1525 годы) — между смертью Карла Смелого и пленением Фран­циска I,— мир трудится не жалея сил. Наш западный мир3. Бешеная жажда денег, первейшая и непреодолимая движущая сила капиталистического индивидуализма, не ведающего ни узды, ни совести, овладевает тысячами людей. На берегах Шельды, подавив своим великолепием поверженный Брюгге и свергнутую с трона Венецию, высокомерный город торговцев и банкиров первым воздвигает свою Биржу как символ новых вре­мен. К причалам Антверпена швартуются корабли со всего све­та. На антверпенских набережных сложено все, что производит­ся в мире. По набережным Антверпена проходят авантюристы со всего света, обуреваемые безудержным стремлением к наживе. Нет более ни нравственных правил, которые бы их обуздывали, ни страха, который бы их сдерживал, ни традиций, которые бы их стесняли.. Эти Макиавелли торговли и банковского дела вся­кий день на деле «воплощают» «Государя»,4 каждый своего. Их цель не земля, не владение землей, приобщающее человека к благородному сословию. Им нужно золото, подвижное и ком­пактное, и дающее всю полноту власти. Завладеть им; накопить его в сундуках, насладиться иМ: чтобы не произносить эти сло­ва, несколько режущие слух, они в последнем приступе стыдли­вости восклицают: «Свобода!»

    Ибо вековечные приливы и отливы, что столь давно уже свои­ми однообразными подъемами и спадами во все времена и под всеми широтами колышут экономическую жизнь человеческих обществ и заставляют ритмически сменяться периоды свободы периодами регламентации, периоды регламентации периодами



    206


    Люсьен Февр. Бои за историю


    свободы,— это движение приводит в час рождения капитализма в его современной форме к безудержной 'вспышке свободолюбия. Свобода, свобода; этим словом клянутся в Антверпене торгаши, жаждущие выгодных спекуляций; это слово повторяют капита­листы, сильные люди, которых Гольбейн напишет такими же энергичными, какими они были в жизни; это слово твердят в своем аугсбургском дворце несокрушимые и всевластные Фугге- ры, чьи несметные богатства окружают их сиянием золотых легенд; его — не так громко — повторяют в Лионе вместе с Клебергером, легендарным «честным немцем» который стал гражданином города Берна, чтобы удобнее было торговать,— повторяют сотни французских, итальянских и швабских торгов­цев, толкающихся по ярмаркам большого города...

    Во Франции — стране умеренной, уравновешенной, стране здравого смысла и спокойной рассудительности, любезного обхож­дения и иронического лукавства (это ценное противоядие от из­бытка усердия, часто бывающего, разрушительным) — во Фран­ции буйные ветры, шквалами проносящиеся по потрясенному миру, успокаиваются, утихают и дают распуститься под ласко­вым солнцем Возрождения незатейливым цветам туреньской Примаверы6. С песней на устах мир трудится, наживает деньги, процветает и растет. Мир буржуазный.

    Ибо именно этот общественный класс, единый и в то же вре­мя многосложный, необычайно разнообразный и дифференциро­ванный в своих занятиях, у которого, как у Панурга, не одна тетива на луке, но тысяча,— этот класс все больше и больше занимает позиции на всех перекрестках века, господствует на его главных улицах, старается оседлать все его течения. Это буржуазия, пребывающая в постоянном возбуждении, всегда стремящаяся к успеху и самоутверждению; она борется, ожесто­ченно отбивается, она с неимоверной силой хочет того, чего она хочет, ибо она может возвыситься только силою своего желания.

    Впрочем, она очень разнообразна по составу; в нее входит и ремесленник, сидящий в своей лавке, окруженный подмастерья­ми; и странствующий торговец, постоянно (разъезжающий по дорогам на своем коне, приторочив дорожную суму с монетами позади себя, поперек седла, а по обе его стороны — меч и арке­бузу; и изворотливый прокурор, алчный до денег тяжущихся, или — на самой верхушке буржуазной пирамиды — кумир и об­разец для подражания краснолицый советник Парламента, на­правляющийся, сидя на своем муле, в гудящий голосами Дворец правосудия7. Целая галерея четко очерченных типов, отличаю­щихся своими занятиями, обычаем, статусом. Но все ^на_в^~рав- ной степени владеют (и эксплуатируют его сообща) огромным капиталом идей, чуэств, мироощущения, а именно буржуазных идей, чувств и мироощущения.



    Капитализм и Реформация


    207


    Попытаемся кратко проанализировать их психологию. В пер­вую очередь мы находим там рассудок. Немного приземленный, очень ясный рассудок людей, которые хотят понимать, которые стремятся понимать. И знать. Ибо для буржуазии учение не роскошь, а орудие. Средство преуспеть, разбогатеть, подняться, добиться почетного положения.

    Затем мы обнаруживаем большую осторожность и сдержан­ность. Памятуя о своих недальних предках, о тючке с мелочным товаром, который таскал на спине дед, или о лавочке с едва приоткрытыми ставнями, где продавал сукно отец, буржуазия знает, что грош — это грош, что деньги легко тратить, но тяже­ло добывать. Она передает от отца к сыну науку расчетливой осмотрительности, хитрого недоверия к ближнему, потайной страсти к наживе. Это правда, но в то же время она деятельна, склонна к перемене мест, легка на подъем; полная противопо­ложность буржуазии XIX века, которую назовут сидячей и бу­мажно-бюрократической. В значительной мере буржуазия вопло-> щается в торговце. Купец XVI века — человек, не имеющий под рукой ни почты, ни телеграфа, ни телефона, ни автомобиля, ни самолета, ни банковских билетов, ни чеков,— по этой причине является он везде сам — собственной персоной, разъезжает, по свету в поисках товара, отправляется туда, где его производят, привозит его караванами, преодолевая большие трудности и большие расходы, подвергаясь большим опасностям, доставляет его покупателю; по дороге он видит нравы множества людей, соприкасается со всеми народами, со всевозможными обычаями и религиями, утрачивает по ходу дела свои предрассудки и расширяет кругозор.

    Наконец, она горда собой, эта буржуазия. Своими успехами, своим непрерывным восхождением, своим богатством тоже. Она чувствует под собою твердую опору: ее земельные владения, ренты, сундуки, полные золота и серебра. Она шагает с высоко поднятой головой. Она смотрит прямо в глаза старым властите­лям мира. В глубине души она чувствует себя способной одолеть их. Она жаждет утвердить свой престиж, заявить о своей силе, заменить старые авторитеты, клонящиеся к упадку, своим собст­венным молодым авторитетом; а пока что — сбросить иго давя­щей зависимости и ограничений. Разумеется, не следует делать из нее кумира. У нее есть свои изъяны. Обладая многими черта­ми посредственности, она слишком заурядна. Но она несет новый взгляд на вещи, самостоятельный, специфически буржуазный и победоносный. Где он проявляется? Всюду. Но особенно в обла­сти религии.

    Религия. Не следует думать, что по отношению к ней эти люди заняли позицию полной отчужденности. В действительно­сти воздействие религии на них было сильным, глубоким, все­объемлющим. Я сказал бы — тираническим, если бы ее власть



    208


    Люсьен Февр. Бои за историю


    могла восприниматься таким образом. Религия проникала всю­ду, пронизывала все действия людей, даже самые, с нашей точ­ки зрения, мирские. Составить завещание или выдержать экза­мен на степень доктора — это акты церковные. Докторская сте­пень часто присуждалась в церкви, перед алтарем, под органную музыку, а в заключение служили мессу. В завещании из восьми страниц — более четырех отводят обращениям к Богу, к Пресвя­той Деве, к «святым царствия небесного в раю», особенно к по­кровителям завещателя. От рождения до смерти человек живет под постоянным надзором религии. Не акт о рождении, а креще­ние. Не свидетельство о смерти, а церковное погребение прихо­жанина. Церковь подробно регламентирует труд и отдых, пита­ние и образ жизни. Сердце прихода, центр, где верующие соби­раются в час радости или опасности,— Храм Господень.

    «А не внешнее ли все это..?» Мысль поспешная. Если рели­гия оказывает на общество такое сильное и многостороннее влияние, то говорить пренебрежительно: «Это всего лишь обря­ды» — несерьезно. Но пусть так, согласимся: все это внешнее... Но бок о бок с внутренним. Считать же, что в те времена люди 'были равнодушны к вере,— заблуждение; только что же предла­гала Церковь верующим?

    Для людской массы — суеверия. Для элиты — непонятные •спекуляции и поучения докторов-богословов, которые вслед за •своим учителем, одним из самых хитроумных и смелых схолас­тов XIV века англичанином Ульямом Оккамом, проповедовали, что учение Церкви непостижимо, поэтому долг христианина ве­рить — не размышляя и не любя — в догматические положения и исполнять обряды, не вкладывая в них ничего личного8... Ну а как относятся к этому верующие? Одни уходят в мисти­цизм, который становится глубинным источником, питающим их потребность в вере. Монастыри заполнены до отказа. Их кельи забиты избранными христианами, разочарованными и страстно верующими; они укрываются там, в тихом мире обители, в по­исках пищи для ума, утешения для сердца. Мистицизм, аске­тизм — это необходимый и неизбежный реванш, к которому стре­мятся те, кого суровая и бесплодная доктрина оккамизма, не в состоянии удовлетворить и утешить.

    А другие — буржуа, чье сознание мы только что анализиро­вали? Они перед нами — неудовлетворенные, разочарованные, недовольные. С их культбм рассудка, любознательностью, -склонностью «входить в суть нового»; с их верой в себя и нетерпением сбросить старые путы. Они ходят к обедне, говеют, едят постное в предписанные дни. Они живут и умирают по за­кону Церкви. Они не подвергают сомнению основы того, чему учит священник. Они верят в Бога справедливого, в Христа Искупителя, в действенность таинств. Чувствуют себя, однако, неспокойно. В их религиозном сознании есть пустота, пробел.



    Капитализм и Реформация


    209


    У них нет ощущения, что они обладают учением, приспособлен­ным к их умонастроению, к их потребностям. Проповедники для народа — те порою вызывают у них смех: крикливые нищие, приправляющие соусом фарса обломки священной морали и ис­каженной догматики. Буржуа все же чувствуют их бездарность, неуместность их грубого заигрывания с божественным. Они ждут.

    II

    Как вдруг — на клич свободы, опьяняющий и вызывающий недоверие, повторяемый столькими бессовестными торгашами,— вдруг из сердца Германии ему звучит в ответ громкий клич, исходящий из груди монаха: «Свобода, свобода!» Из своего мо­настыря, затем из большого зала в Вормсе, где однажды вече­ром при дымном свете факелов, едва разгоняющих мрак, он предстанет перед лицом императорской власти,— это слово бро­сает миру героический и мощный голос Мартина Лютера, про­возгласивший поверх голов людей согбенных свою волю стоять во весь рост, полным хозяином своего религиозрого сознания и своего достоинства. Свобода! Он добавлял «христианская» и, конечно, понимал ее иначе, чем те темные крестьяне, которых :>хо его голоса вскоре вышвырнет на свет из мрака их нищеты; иначе, чем те осмотрительные и умеренные гуманисты, которые поддерживали его своим тихим благожелательством; совсем ина­че (стоит ли об этом говорить?), чем банкиры Антверпена, за­нятые погоней за золотом. Но какое значение имели эти разли­чия? Мир слушал, и люди узнавали в громком голосе брата Мар­тина то самое, что так часто выкрикивали они сами: отчаянный призыв к свободе...

    Исходил ли Лютер из анализа, подобного тому, что мы бегло провели выше? Сознательно ли предлагал он неуверенным и обеспокоенным людям религию, более приспособленную к их нуждам, чем прежняя? Религию под стать буржуазным потреб­ностям, буржуазному сознанию? Тысячу раз нет. В моей послед­ней книге1* я попытался показать, до какой степени то, что, собственно, является религией Лютеру, его персональной верой августинца, не имеет прямой связи с веком и берет начало единственно в его личных тревогах и потребностях. И не будем лукавить: то, что справедливо относительно Лютера, справедли­во для Цвингли, справедливо для Эколампадия в Базеле и для Буцера в Страсбуре. Справедливо для Фареля во Франции и вскоре — для Кальвина: Все они не политики. Скорее агитаторы. Ойи не составляют хладнокровно перечень, сводную таблицу по­требностей века, чтобы в точности удовлетворить их с помощью соответствующих теологических решений. Нет, тысячу раз нет. Они поведали людям истину, действенную силу которой они ощутили в себе. Свою истину. Только ведь...

    1Ф Febure L. Un destin, Martin Luther. P., 1928.


    & JI. Февр



    210


    Люсьен Февр. Бои за историю


    Только ведь нет и никогда не было человека, великого, ге­ниального человека, который совершил бы именно то, что хотел совершить. Нет гениального человека, который не должен был бы считаться с другими людьми, с людской массой. Давайте представим себе: как только появляется чудовище, внушающее нам не восхищение, а инстинктивный ужас,— человек, несущий новую идею,— в половине случаев мы начинаем ненавидеть его, высмеивать его, отрицать новизну, интерес, саму возможность того, что он принес. Это обычная участь изобретателя. В другой половине случаев, когда окружение, с самого начала благораспо­ложенное, увлекается новинкой и рукоплещет ей,— тогда это окружение само завладевает ею, если можно так выразиться, влезает в нее, изменяет, подгоняет на свой манер. И за какие нибудь недели так наводняет ее своими мечтами, желаниями в побуждениями, что иной раз ее автор, ее первый автор, останав­ливается в растерянности и не узнает свое детище. Если он в конце концов смиряется, то чаще всего отрекшись от себя самого.

    Так и реформаторы XVI века. Они ви^ят, как в их идеи очень быстро внедряется буржуазный дух. Часто — помимо их воли. Им наперекор.

    Взгляните на Лютера: что может быть удивительнее? Сын мелких буржуа, выходец из среды вполне заурядной, разделяю­щий все предрассудки этой среды,— кем предстает он в области .экономики? Поборником зарождающегося капитализма? Вовсе нет. Защитником старых идей и старых предрассудков. Ему не хватает слов для проклятий в адрес Фуггеров, этих Ротшильдов того времени. Он яростный антифинансист, антибанкир, антика­питалист. Он свирепый антисемит. Он держится старых добрых •средневековых установлений и никогда от них не отступается. Ну, и что из этого?

    Богатые антверпенские купцы не испытывают колебаний. Маклеры, доверенные представители, родственники или конку­ренты Фуггеров — все становятся лютеранами. Не обращая вни­мания на проклятия брате Мартина, ставшего доктором Марти­ном Лютером и продолжающего призывать на головы «Fuggerei» гнев народный. Ибо что для начала дает этим людям учение Лютера? То, чего они хотят больше всего: осуществление неко­торых из их наиболее глубоких стремлений. Тем более что они берут это учение силою и понемногу изменяют его, приспосаб­ливают, прилаживают к своим надобностям.

    Мы говорили о буржуазной склонности к простым и ясным мыслям. Этим людям нужно понимать. И религия Лютера гово­рит с немцами немецким языком, так же как религия Фареля — с французами по-французски. Первая забота Лютера: перевести Библию на «язык народа». Такова же первая забота Лефевра д’Этапля и Оливетана, родича Кальвина *. А что отыщется



    Капитализм и Реформация


    211


    в этой Библии, ставшей ныне доступною? Живой Бог, человеч­ный, родной. Тот, кого уже научилось изображать искусство,~ трогательный и вызывающий сострадание; и вот он заговорил, и все Евангелие, спихнувшее свою латынь, показывает его про- стым и свободным в обращении и как он странствует по Иудее и говорит со всеми кротким и ласковым голосом; и что дарует он людям, одному за другим? Уверенность.

    Уверенность — это сила. Это все равно что «аванс» для чело­века действия. Попробуем воссоздать драму совести торговцев, банкиров, охотников за золотом, чья повседневная жизнь была беспощадной войной. Церковь говорила им: «Вы грешны, но не отчаивайтесь. Придите ко мне. Исповедайтесь и покайтесь. Отпу­щение грехов вернет вам радость и спокойствие». Да, но «испо­ведайтесь»! Чтобы