Юридические исследования - ПО СЛЕДАМ „БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИХ". Н.Христозов -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ПО СЛЕДАМ „БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИХ". Н.Христозов


    Эта книга документальная, но в ее задачу не входит дать исторически исчерпывающую картину. Побуждения, двигавшие мною, можно определить скорее как потребность всмотреться в те апрельские дни 1925 года, которые в сознании народа почти три десятилетия были окружены зловещей тайной. Такого рода интерес в ряде случаев ведет к очень неполным оценкам и суждениям. И я с самого на­чала внушал себе, что должен рассказывать хладно­кровно, руководствуясь больше фактами, чем вооб­ражением.



    Н.Христозов



    Эта книга документальная, но в ее задачу не входит дать исторически исчерпывающую картину. Побуждения, двигавшие мною, можно определить скорее как потребность всмотреться в те апрельские дни 1925 года, которые в сознании народа почти три десятилетия были окружены зловещей тайной. Такого рода интерес в ряде случаев ведет к очень неполным оценкам и суждениям. И я с самого на­чала внушал себе, что должен рассказывать хладно­кровно, руководствуясь больше фактами, чем вооб­ражением.

    На моем столе лежат выписки из судебных протоколов, стенограммы заседаний Народного соб­рания, воспоминания оставшихся в живых свидете­лей, вырезки из тогдашних газетболгарских и зарубежных, подпольные партийные издания. Я бы хотел, чтобы вся эта баррикада фактов уберегла меня от произвольных толкований, столь заманчи­вых для писателя и столь ненужных для публици­стики подобного рода.

    Разумеется, все эти соображения имеют больше значения для автора, чем для читателей. И если я решил поделиться ими, то лишь для того, чтобы мне было еще труднее этим пренебречь.

    Автор

    Н.Христозов

     

    по

    СЛЕДАМ „БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИХ"

    Документальная повесть

    Издательство

    политической

    литературы

    Москва

    1976

    Перевод с болгарского Л. П. ЛИХАЧЕВОЙ

    Христозов Н.

    По следам «без вести пропавших». Докум. повесть. Пер. с болг. М., Политиздат, 1976.

    168 с.

    Документальная повесть известного болгарского пи­сателя Н. Христозова рассказывает о кровавых преступле­ниях болгарских фашистов, пришедших к власти в ре­зультате военного переворота 1923 года и организовавших в 1925 году массовые убийства своих политических про­тивников, прежде всего коммунистов. Книга отражает широкое движение трудящихся Советского Союза и мно­гих других стран в защиту жертв фашистского террора.

    10303—188

    Х 079(02)—76 23,“"                                                         9<М)72

    Перевод на русский язык © ПОЛИТИЗДАТ. 1976 Г.


    Понедельник, 23 августа 1954 года. В 9 часов 30 минут утра Военная коллегия Верховного суда Народной Республики Болгарии приступила к рас­смотрению уголовного дела634.

    Обвиняются: генерал в отставке Иван Вылков, полковник в отставке Димитр Порков, полковник в отставке Иван Кефсизов, полковник в отставке Тома Прендов, капитан в отставке Стилиян Тошев, подполковник в отставке Цвятко Николов, полковник в отставке Гроздан Грозданов, полковник в отставке Илия Ковачев, полковник в отставке Пенчо Сарафов, полковник в отставке Кирилл Стефанов, майор в отставке Петр Сапунов и бывший торговец запчас­тями для автомашин Александр Петрович.

    Вещественные доказательства: черепа убитых, остатки мешков, веревочных и кабельных петель, кожаных ремней, обуви и часов, а также протезы, мундштуки, пуговицы, кольца, шпильки для волос, искусственный глаз и пр.

    Я стою перед витриной с уцелевшими вещами убитых и думаю о не связанной с физическими зако­нами природы преемственности поколений, о незри­мой цепи жизни, объединяющей нас с великими те­нями минувшего и с теми, что придут после нас,— с людьми будущего, в которых останутся жить искры наших тленных сердец.

    Смеркается, в музее, кроме меня, никого. Витрина передо мной — распахнутая, полная трагизма сокро­вищница всего того, что некогда было дыханьем, бие­нием сердца, жизнью. Полумрак почти скрыл очер­тания обуглившихся в долгом земляном плену клочьев ремней и веревок; не видно и часов — чер­ных, изъеденных ржавчиной,— лишь золотистые, стиснутые, словно скорбные руки, стрелки все еще поблескивают. Быть может, они пробежали свой последний круг под тяжкой лавиной земли, когда сердце их владельца уже остановилось навсегда. И сберегли медленное остывание руки, последний трепет тела, холодный мрак могилы...

    Только кучка стеклянных и перламутровых пуго­виц, оставшихся от истлевших рубашек убитых, не спешит сдаться темноте. Мне даже кажется, что в бледных предвечерних сумерках они излучают Есакое-то свое, особое, безмолвное сияние. Я думаю

    о тех, кто к ним прикасался, о пришивавших их мате­рях и женах, о теплых детских тельцах, которые когда-то к ним прижимались.

    В этом моем чувстве нет никакой мистики. Я только открываю для себя людей, так же просто и естественно связанных со всеми этими вещами, как мы со всем, что нас окружает. И я вижу, что люди, к которым мы привыкли относиться, как к высоким символам и нетленным знаменам, в сущности, очень близки нам: такие же земные, так же, как мы, под­властные обычным радостям и заботам, они спешили пройти по дорогам своих дней, не подозревая, что время осенит их имена ореолом бессмертия.

    Кучка белых пуговиц светится чистым созвез­дием, рядом с ней голубым сиянием вспыхивает стек­лянный глаз Гео Милева — все говорит о жизни, об этом простом и великом таинстве, которое переходит из крови в кровь и из памяти в память.

    И я уже знал* что должен писать о них.

    Я знал, что ветры повседневности могут развеять, как бесплодную тучу, наше молчаливое преклоне­ние— самую чистую и благородную почесть, кото­рую мы отдаем погибшим. Голоса эпохи надо ловить до того, как они заглохнут в небытии. И это не бег­ство от сегодняшнего дня, а забота о его смысле и его богатстве. Не будем же торопиться отдавать истории еще не зажившую в душе народа рану.

    Думал я и о другом. Жизнь спешит, течет мимо нас невидимой рекой, а мы стоим на ее берегу, смот­рим и не понимаем, что, в сущности, уходит — время или мы сами? Сколько планов и порывов гибнет в торопливой суете наших дней! Сколько несвершен­ных дел бьется в наших мыслях, пока в один пре­красный день мы вдруг не заметим, что они уже перестали нас тревожить. И вместо облегчения в на­ших сердцах оседает еще более тяжкая, ничем не излечимая тревога — тревога за бесцельно прожитые, бесплодные дни.

    Да, я должен писать о них.

    Это был ответ на вопрос, который я неустанно задавал себе, листая протоколы процесса 1954 года: как рассказать о тех, исполненных трагизма, апрель­ских ночах? А если обращение к этим страшным страницам в жизни моего народа нанесет ему неза­служенное оскорбление? Три тысячи страниц уголов­ного дела — бесконечная цепь убийств, убийств, убийств,— словно бы видения, воскресшие из глубин самых варварских времен истории человечества. Не только рука, сама мысль цепенела от этого.

    Но постепенно картины ужасов становились все бледнее. Мрачные фигуры палачей терялись в без­молвном сиянии человеческой доблести и духовной силы. Во весь рост вставали передо мной замучен­ные, растоптанные, задушенные, сраженные свинцом и человеческой низостью мужчины и женщины, бес­конечная колонна героев, напоминающая о том, что остается навеки, даже когда человек уходит из этого мира...

    И в полутемном зале музея пришли ко мне слова, которые я мысленно уже предпосылал своей буду­щей книге:

    Мрачные страницы в истории народа в первую очередь свидетельствуют о несокрушимой мощи све­та, который стремились погасить темные силы.

    Разгул кровавого безумия прежде всего говорит о высоте мысли, которую эти темные силы жаждали уничтожить.

    Возвращение к фанатической жестокости давних времен только доказывает, насколько могучим был порыв к будущему, который хотели сломить эти тем­ные силы.

    ПРЕЛЮДИЯ

    Пламя восстания задушено, но угли его все еще угрожающе вспыхивают. Народ повержен, но ум его и сердце продолжают сопротивляться, не желая сми­ряться с поражением

    Это Болгария накануне апреля 1925 года. Откры­тая борьба невозможна. Разум революции требует сохранения сил народа для решающего сражения. Но мысль о борьбе жива. Загнанная вглубь, револю­ция продолжается — суровая, трагическая, но абсо­лютно реальная.

    Фашизм в наступлении. На европейском небо­склоне поднимаются зловещие фигуры Муссолини и его болгарских идейных сородичей во главе с Цанко- вым. Гитлер — пока всего лишь мало кому извест­ный политический авантюрист, отбывающий наказа­ние за неудачную попытку совершить в Мюнхене фашистский переворот. Это позднее взовьются над рейхстагом огненные языки, задымят трубы крема­ториев, разразится невиданная в истории Еоенная гроза.

       Обвинямый Вылков, признаете ли вы себя ви­новным?— задает свой первый вопрос председатель суда.

    Главный обвиняемый пытается отклонить прямой удар:

       Я дам объяснения по этому вопросу.

       Значит ли это, что вы не признаете себя винов­ным? — еще раз спрашивает председатель.

    1 Речь идет о первом в Европе антифашистском восста­нии, вспыхнувшем в Болгарии 23 сентября 1923 года. Несмот­ря на героизм повстанцев, оно было зверски подавлено фа­шистским правительством.— Прим. перев.

    Ответ напоминает отступление на заранее заго­товленные позиции, необходимые для проведения маневра.

       В определенном отношении признаю.

    Похоже, бывший генерал не понимает, сколь

    неуместны все его тактические ходы сейчас, когда он потерпел поражение от самой истории.

    Председатель суда не считает нужным вступать в спор о степени виновности подсудимого. Чтобы до­казать преступление, он выбирает самый прямой путь — обращается к фактам.

       Расскажите о своем участии в перевороте 9 июня'.

    Обвиняемый Вылков, который, по всей види­мости, собирался продемонстрировать остатки бы­лого генеральского великолепия, сокрушенно взды­хает. Да, сражение действительно безвозвратно проиграно. Единственное, что остается бывшему министру, стоящему сейчас под взглядами вдов, сыновей и братьев своих жертв,— это давать пока­зания.

       Месяца за два до переворота 9 июня царь че­рез полковника Драганова назначил мне встречу. Произошло это в Зоологическом саду, в одном из слу­жебных помещений, куда привел меня директор Зоо­сада. Там я застал царя. Он сразу же спросил меня: «Что делается в армии?» Я ответил, что настроение офицерского корпуса таково, что оно может вылить­ся в нежелательные действия против правительства Стамболийского. Монарх возразил в том смысле, что мы должны употребить все усилия для предотвраще­ния подобных действий... Но когда я ему сказал, что офицерство не остановить никакими усилиями, и спросил, как нам быть в таком случае, он вскинул руки, и на лице его появилось выражение, которое, по крайней мере для меня, означало, что и он не ви­дит другого выхода и согласен с действиями офице­ров, то есть со свержением Стамболийского.

    1  9 июня 1923 года возглавляемая А. Цанновым фашист­ская партия «Народный сговор» в союзе с военными совер­шила государственный переворот, свергнув правительство Болгарского земледельческого народного союза (БЗНС), во главе которого стоял Александр Стамболийский.— Прим. пе­ре в.

    На следующий день я доложил Центральному правлению Военного союза о своей встрече с монар­хом, и мы пришли к окончательному выводу, что царь не будет противиться перевороту. Тогда же бы­ла назначена и дата — ночь с 8 на 9 июня, пятница...

    Я предпочел бы не входить в новый кабинет сра­зу же после переворота. Но в тот же день, 9 июня, Цанков, взявший себе кроме поста премьера мини­стерства иностранных дел и военное, понял, что это ему не под силу, и сказал мне: «Вы л ков, бери-ка ты себе военное министерство». И 10 июня появился но­вый указ — о моем назначении.

    В качестве министра я должен был представить­ся царю. Первыми его словами были: «Вы спасли Болгарию и трон...» Тут я окончательно убедился, что все, то есть переворот, произошло по его желанию...

    Когда я сообщил новому Совету министров о том, что Стамболийский убит при попытке к бегству, это было всеми встречено равнодушно. Только Алек­сандр Цанков встал со своего места и нервно засме­ялся. И сказал, что в подобных случаях никто не может нести никакой ответственности. «Помните, господа, что армия привела нас к власти, и мы обяза­ны ее поддерживать!»

    Как видно из процитированных показаний гене­рала Вылкова, корни апрельских преступлений вос­ходят еще к перевороту 9 июня 1923 года. Можно бы­ло бы заглянуть и еще дальше назад и вспомнить о другом событии, не получившем, разумеется, такой общественной гласности, как переворот,— о возник­новении в 1919 году тайного Военного союза во главе с Вылковым, .Назаровым, Начевым и Дамяном Вел- чевым.

    Один из подсудимых, Порков, на суде показал:

        Я служил в Пятом конном поцку, в Брезнике, когда однажды в конце 1919 года заместитель коман­дира полка полковник Хатов пригласил нас к себе «на чашку кофе». Однако вместо угощения он рас­сказал нам об организации Военного союза и зачитал его устав. В уставе говорилось о необходимости ук­репления дисциплины в армии, об улучшении мате­риального положения офицеров, о создании для них специальных санаториев, о борьбе против увольне­ний, предусмотренных договором в Нейи...

       Это и были действительные цели Военного со­юза? — спросил председатель суда.

       Потом я понял, что, по существу, главной зада­чей нашего Союза была борьба с коммунистами и земледельцами

    Столь же подробно Порков рассказал и о деятель­ности оперативной группы, с помощью которой Воен­ный союз приводил в исполнение свои решения, — так называемой Третьей секции военного министер­ства.

       После переворота 9 июня, — сообщил Пор­ков,— я был назначен начальником Третьей секции, где уже служили капитан Кочо Стоянов и поручик Димитр Радев. Вскоре к нам были прикомандирова­ны также поручики Иван Кефсизов, Тома Прендов, Стилиян Тошев и Савва Куцаров...

    Когда вспыхнуло Сентябрьское восстание, я полу­чил задание действовать в Долнобанском районе. Прибыв в село Радуил, я приказал вывести на сель­скую площадь схваченных повстанцев и собрать туда все местное население. Затем я сказал крестьянам, что болгарская армия крепка и сильна и сумеет спра­виться с каждым, кто пойдет против нее с оружием в руках, порицал их за то, что они пошли за коммунис­тами, убеждал не верить им и не идти по этому пути. А потом приказал прикончить повстанцев штыками. Двое добровольцев из шпицкоманды[1] выполнили этот приказ.

    На станции Костенец под стражей содержались двадцать — двадцать пять коммунистов. Из них шесть-семь человек были помещены отдельно. Я при­казал их ликвидировать. Покончив с этим, я по­звонил начальнику гарнизона и сообщил ему, что рай­он очищен. Мы не имели возможности преследовать тех, кто скрывался в горах. Поэтому я сказал ему, что все тихо, мирно и спокойно, и он приказал мне вернуться.

    Можно представить себе, что на языке убийц оз­начают слова «тихо, мирно и спокойно». Слова, от ко­торых веет смертным холодом, безмолвием подав­ленного крика, задушенной воли. Но спокойствие победителей оказалось непрочным. Как только про­шло первое оцепенение, народ снова начал нащупы­вать пути революционной борьбы. «Поражение нау­чит нас побеждать!» — эти слова нужны были не только для поднятия духа, они стали реальной про­граммой действия!

    Цод сентябрьскими пепелищами разгоралось но­вое восстание — еще более всеохватное, решительное и победоносное. Каждый новый день подтверждал его приближение. У правительства Цанкова и Вылко- ва не было другого выбора: или позорный крах, или попытка отсрочить свою гибель с помощью послед­него оставшегося в его распоряжении средства — жестокого, отчаянного террора.

    14 июня 1924 года наемные убийцы поручик Ра­дев и полицейский агент Каркалашев убили Петко Д. Петкова. Депутат-земледелец, сторонник Единого фронта коммунистов и земледельцев, он в течение многих месяцев требовал от премьер-министра Цан­кова и министра внутренних дел Русева объясне­ний по поводу убийства Стамболийского. В протоко­лах заседаний Народного собрания сохранились последние, полные мрачного пророчества слова Пет­кова. Он понимал, что пришедшее к власти прави­тельство «Демократического сговора» 1 (по существу фашистское, хотя слово «фашизм» еще не вошло тогда в политический словарь Болгарии) не удо­вольствуется ни переворотом, ни кровавым подавле­нием Сентябрьского восстания, когда страну покрыли тысячи безвестных могил. 8 февраля этот уцелевший соратник Стамболийского обратился с запросом к Славейко Василеву, бывшему начальнику гарнизона в Пазарджике:

       Скажите, господин Василев, на основании ка­кого приказа вы передали Стамболийского Харла- кову, после чего последовало его убийство?

    Это больше чем дерзость. Со скамей сговористов раздаются злобные голоса:

       Молчи, ты!

    Но Петков не умолкает. Слишком часто приходи­лось ему молчать, отдавая последнюю почесть уби­тым, слишком много теней замученных теснятся в его памяти, чтобы он мог позволить себе молчать.

      Я требую, чтобы убийцы были привлечены к ответственности!

    И тогда на трибуну вышел министр внутренних дел Русев. Встреченный зловещим «ура» депутатов- сговористов, он указывает на Петкова и с недвусмыс­ленным намеком спрашивает:

       Господин Петков, можете вы, положа руку на сердце, заявить вот тут, перед всеми, что вы сейчас, в эту самую минуту, не занимаетесь подрывной дея­тельностью?

    Сговористы в восторге аплодируют.

    Но слова министра словно бы не трогают Петкова. Он поднимается над этим бушующим злобным мо­рем, спокойный и уже обреченный.

       Лучше скажите, господин Русев, вы сами сей­час, в эту самую минуту, не замышляете новую ло­вушку для своих политических противников и ке готовите здесь, в Софии, новой варфоломеевской ночи?

    Эти слова вызывают у убийц тревогу и страх, потому что в них истина. И Петков бесстрашно повто­ряет их еще раз на этом памятном заседании Народ­ного собрания, когда он, молодой, едва достигший тридцати трех лет депутат, окончательно подписал себе смертный приговор:

       Я с полной ответственностью утверждаю, что если кто и занимается сейчас конспиративной дея­тельностью, то это полиция господина министра внутренних дел, которая готовит сейчас против нас большой процесс и, может быть, рассчитывает с его помощью поставить нашу организацию вне закона. Для этого ей нужны «доказательства»... И тогда по­лиция арестовывает сорок земледельцев и побоями заставляет их дать подписку в том, что я занимаюсь противозаконной деятельностью. Это было в Слив- нице...

    Со скамей правительственных депутатов раз­дается возглас:

       Докажите!

    И тут стоящий на трибуне оратор достает из порт­феля окровавленные рубашки и поднимает их над залом:

       Вот они, доказательства!

    И в наступившей тишине пламенный сторонник Единого фронта коммунистов и земледельцев указы­вает на скамьи министров:

       Вот кто у нас конспираторы! Убийцы и конспи­раторы сидят за министерскими столами.

    Это были последние слова Петко Д. Петкова, про­изнесенные им в парламенте.

    Эхо этих слов еще раз прозвучит в этом зале — на следующий день после его убийства. Депутат-ком- мунист Тодор Страшимиров выйдет на ту же три­буну и, указав на министров фашистского правитель­ства, произнесет обвиняющие слова:

       Вот убийцы Петкова! Они заседают вместе с нами...

    А накануне вечером после убийства Петкова офи­церы из Третьей секции собрались в одном из самых дорогих тогдашних ресторанов. Не было только по­ручика Радева. Но вот и он. Распахивается двуствор­чатая дверь зала, поручик привычным жестом стряхивает с мундира невидимые пылинки и подса­живается к приятелям. Как будто бы ничего не слу­чилось.

    В протоколах судебного процесса, состоявшегося тридцать лет спустя, есть такая запись:

    Прокурор. Когда во время ужина в ресторане пришел поручик Радев, вы не заметили у него каких- либо следов смущения или угрызений совести?

    Подсудимый. Его такие дела не смущали.

    Прокурор. Он говорил что-нибудь об убийстве Петко Петкова?

    Подсудимый. Нет. Но было ясно, что все прошло хорошо.

    В день похорон Петкова, когда траурная процес­сия приблизилась к месту убийства — там, где улица Раковского скрещивается с Московской,— от нее от­делилась согбенная фигура женщины в черном и упала на каменные плиты тротуара. Это была мать Петко Петкова. Руки ее жадно ласкали щербатый камень, впитавший в себя кровь ее сына, ее собствен­ную кровь...

    В те годы фашистам было еще не слишком легко вершить свои преступления. Даже Муссолини, кото­рый поднялся на итальянский политический небо­склон при помощи насилия и грубых фальсификаций, еще не до конца разрешил эту проблему. Весной того же 1924 года депутат Маттеотти, генеральный секре­тарь Унитарной социалистической партии, рассказал в парламенте об убийствах и насилиях и обвинил в этом фашистов. Речь его неоднократно прерывалась криками депутатов-фашистов:

       Вон из Италии! Твое место в большевистской России!

    Когда Маттеотти сошел с трибуны и друзья стали поздравлять его с блестящей речью, он горько усмех­нулся:

       А сейчас можете писать мой некролог...

    Маттеотти был заколот кинжалом в машине, тело

    его выбросили на пустыре близ дороги. Но... нашлись люди, которые видели, как депутата насильно зата­щили в машину. Они описали ее, потребовали след­ствия. Поднялась вся Италия, люди вышли на площади. Казалось, начинается революция. И Муссо­лини— можно себе представить, чего ему это стои­ло,— должен был публично заявить, что он потрясен убийством и сурово покарает убийц. Он даже подал в отставку с поста генерального секретаря фашист­ской партии! Чтобы выждать, пока народ успокоится, а затем с еще большим остервенением продолжать начатое. Целых двадцать лет...

    Болгарским фашистам была ни к чему вся эта демагогия — клеймить убийц, подавать в отставку. Они имели дело с народом, который всего лишь несколько месяцев назад поднялся на восстание, настоящую, классовую, бескомпромиссную револю­цию. Когда свистят пули и полыхают пожары, рито­рика и театральные позы в значительной степени теряют свой блеск. Что, правда, вовсе не означало, что болгарские правители отказывались от этих неиз­менных атрибутов любого фашизма. Иначе какими же они были бы фашистами! Но их задача была го­раздо сложнее. Потому что, прежде чем стать «вож­дями нации», им надо было растоптать огонь револю­ции, еще пылающий в глубочайших недрах народа, в самой его душе.

    Итак, военному министру Болгарии крайне необ­ходимо прежде всего разоблачить «противозакон­ную» деятельность виднейших коммунистов. Он еще не убежден, что уже все знает о Коммунистической партии, которая разгромлена лишь на страницах пра­вительственных газет. Генерал Вылков не склонен предаваться иллюзиям, он безошибочно разграничи­вает «безвозвратное уничтожение коммунистов», о котором трубит его пропаганда, и истинное положе­ние дел.

    Необходимо заставить заговорить кого-нибудь из деятелей поставленной вне закона Коммунистичес­кой партии. Те коммунисты и земледельцы-едино- фронтовцы, которые пали убитыми на улицах Софии, уже не могут ни о чем рассказать. В который раз ускользает из рук Станке Димитров, оргсекретарь ЦК Коммунистической партии. Неудачной оказалась и попытка взять живым его заместителя Яко Доро- сиева: во время перестрелки у Докторского сада, окруженный офицерами Третьей секции, Яко Доро- сиев, чтобы не попасть в руки палачей, предпочел покончить с собой. Преследовавшийся вместе с ним Марко Фридман, один из руководителей Военной организации партии, был ранен, но успел прыгнуть в проходивший мимо трамвай и скрылся от своих преследователей.

    В Дирекции полиции были кое-какие сведения о местопребывании Вылчо Иванова, члена Централь­ного Комитета партии и секретаря Софийской пар­тийной организации. Военный министр затребовал к себе эти сведения и возложил на офицеров Третьей секции задачу выследить и арестовать Вылчо Ива­нова.

    Утром 12 февраля Вылчо Иванов вышел на улицу Раковского и остановился перед киоском на углу улицы Гурко, чтобы купить газету. Полистал журнал «Обозрение виноградарства» — между его страни­
    цами арендатор киоска, двоюродный брат Вылчо Иванова Цветан Пановский, прятал партийную кор­респонденцию. На этот раз там оказался маленький, сложенный вдвое листок бумаги. И тут из-за киоска вышли двое.

       Не двигаться, ты арестован!

    Выхода нет... Впрочем, есть!

    Вылчо Иванов идет под конвоем двух человек в темной штатской одежде, в одинаковых фетровых шляпах. Они приближаются к казарме пехотного полка, проходят через охрану. Здесь конвоиры нёсколько ослабляют надзор и заводят между собой какую-то беседу. Тогда Вылчо Иванов тихонько опус­кает руку в правый карман пальто. Его пальцы трут и рвут бумажку, содержания которой уже никто и ни^ когда не узнает. Когда он выбрасывает обрывки, двое замечают его движение, но это уже не имеет никакого значения. Один, отстав, начинает собирать бумажные крошки. И долго потом рассматривает лежащие на ладони клочки с размазанными следами букв, кото­рые, быть может, содержали что-то чрезвычайно важное.

    «Бумага не скажет ничего. За себя я спокоен».

    Как много в литературе описаний героизма! Горы слов о мужестве, о стоицизме, о стальной силе рево­люционеров. Так много, что мы почти перестали удивляться самому героизму и воспринимаем его как естественное состояние человека, попавшего в руки врага. Скудные сведения о допросе Вылчо Иванова в так называемой «холостяцкой» комнате пехотного полка и признания подсудимых на процессе 1954 года раскрывают суровую, неприкрашенную правду. Чем глубже я вникал в нее, тем сильнее было мое чувство гордости за человека и коммуниста, восхищение его стойкостью. И я подумал, что ни одно художествен­ное произведение не может с такой силой рас­крыть нам то, что дает прикосновение к подлинной жизни.

    Тут не могло быть и речи о том, чтобы вести ка­кую-либо игру, запутать противника или выиграть время. Целый день на грубо сколоченном казармен­ном столе в комнате, где был заперт Вылчо Иванов,

    2           Подпись: 17Вечером в комнате появились офицеры Третьей секции. Допрос вел старший по званию—майор Пор- ков. Рядом капитан Кочо Стоянов. Остальные — кольцом вокруг арестованного.

       Кто руководители партийных секций?

       Не знаю.

      Каковы планы Военной организации вашей партии?

       Не имею сведений.

      Адреса подпольных квартир тех, с кем ты работаешь?

       От меня вы их не узнаете.

      Что было написано на листочке, который ты порвал?

       Этого вы никогда не узнаете.

       Мы прочли все, что там было. Нам только нужно, чтобы ты подтвердил. Если хочешь выйти отсюда живым...

       Ничего вы не знаете. И не узнаете никогда!

    И тогда на него набросился Кочо Стоянов. Заня­тия боксом сделали его удары сильными и оглушаю­щими.

    После того как арестованный пришел в себя, до­прос продолжается. Беззащитный человек с трудом держится на стуле, кольцо вокруг него сжимается, все меньше воздуха, все труднее становится дышать.

       От меня вы ничего не узнаете.

    Окна комнаты завешены одеялами, на грязных стенах качаются тени палачей. Огонек керосиновой лампы становится все слабей и слабей...

    Выход для себя он нашел — молчать до конца.

    А что же палачи?

    «Приближалась полночь. Несмотря на побои, за­держанный отказывался давать показания. Тогда майор Порков сказал, что он не видит никакого вы­хода из создавшегося положения, и ушел. Мы поняли, что он отправился к генералу Вылкову за дополни­тельными указаниями».

    Генерал ожидал своего сотрудника. Но когда в дверях появился майор, мрачный, в расстегнутой шинели, с взлохмаченными, вылезающими из-под фуражки прядями волос, он только нервно прищелк­нул пальцами. Можно не докладывать: ясно, что из этого упрямого коммуниста ничего не удалось вытя­нуть.

       Жду ваших приказаний, господин генерал!

       Продолжайте допрос, а если будет по-преж- нему молчать, сами знаете, как нужно поступить...

    С поля этого сражения генерал ушел побеж­денным.

    А выигравший битву человек, пошатываясь на стуле, собирает последние силы, чтобы произнести свою единственную фразу:

       Ничего я вам не скажу!

    Неожиданно палачи замолкают. Один из них вы­ходит из комнаты и вскоре возвращается: наверное, что-то принес...

       Не оборачиваться!

    Перед Вылчо Ивановым стоит офицер, не сводя с него отяжелевшего, налитого кровью взгляда.

       Не двигаться!

    Свист веревки над головой, громкий крик вры­вается в уши, в грудь проникает последняя струйка воздуха...

    И, собрав последние силы, он бьет ногой стоящего перед ним офицера.

    Потом он выпрямляется, веревка, затягиваемая с двух сторон, раскачивает его и превращает его по­следние шаги в странный, нереальный, бесконеч­ный танец этой ужасной ночи, поглотившей, кажется, весь воздух мира...

       В убийстве Вылчо Иванова принимали участие все здесь присутствующие, всего шесть человек.

       Он оказал какое-нибудь сопротивление?

       Да, мы ведь впервые убивали таким способом. Началась борьба, он встал. Хорошо помню, что, под­нимаясь, он ударил меня ногой в низ живота, от чего я почувствовал нестерпимую боль... Я чуть не поте­рял сознание...

       Потом?

       Потом мы оставили труп на улице, и один журналист увидел его из окна и на другой день напи­сал об этом в газете. Это было около трех часов пополуночи.

    На следующий день Иосиф Хербст действительно рассказал в своей газете «Ек» о трупе, брошенном на улице Гурко. В статье открыто обвинялись люди, стоящие у власти: «Было ясно, что убийцы отнюдь не боятся, что их преступление будет раскрыто и что их могут арестовать. Напротив... Они явно распола­гали безопасным местом, где было совершено убий­ство, и современным транспортным средством, авто­мобилем, чтобы отвезти и бросить посреди улицы за­душенного человека... Палачи настолько хорошо де­лали свое дело, что, можно подумать, изучали его на каких-нибудь курсах...»

    Об убийстве видного коммуниста писала и газета «АБВ», которую тоже редактировал Иосиф Хербст. В заглавии заметки стоит слово «Злодеяние». Разу­меется, ее можно было понять и как обычную уго­ловную хронику: «Существует предположение, что этот человек был задушен... На шее у него была най­дена дощечка с надписью...» Но как заканчивалась эта краткая заметка! Читайте:

    «Начато следствие, которое должно раскрыть как причины убийства, так и виновников злодеяния».

    О каком следствии, о каком наказании мечтает Иосиф Хербст? Можно подумать, что кто-то и вправду собирался привлекать к ответственности виновников этого убийства!

    Однако в том же номере «АБВ» редактор счел необходимым поместить некую реплику, бьющую профессора-палача Цанкова по самому больному ме­сту. Только наивный человек мог думать, что между двумя этими газетными публикациями нет никакой связи. Недаром эта реплика нашла свое место в досье Иосифа Хербста, заведенном на него в Дирекции полиции.

    Даже сейчас, спустя столько лет после этих собы­тий, нелегко представить себе меру мужества, поро­дившего такие откровенные и сильные слова. Реп­лика комментирует одну из речей премьер-министра, произнесенную в Пловдиве.

    Мы, сказал Цанков, не можем уступить власть по собственному желанию, потому что должны думать, кто придет к нам на смену. А на вопрос, кто, по его мнению, сможет сменить нынешнее правитель­ство, премьер-министр ответил, что наследников себе он- не видит. «Кто они?» — растерянно спрашивал Цанков.

    И газета продолжает: «В самом деле, остается только удивляться теории господина Цанкова, счи­тающего, что, прежде чем передать кому-нибудь власть, он должен узнать и оценить своих преем­ников. Однако если оставить в стороне эти не стоя­щие критики высказывания премьер-министра о переменах в. управлении страной (которые, впрочем, можно было бы опровергнуть, приведя в пример одни лишь события 9 июня, когда Стамболийский не только не мог выяснить, кто будет в состоянии его заменить, но даже и не подозревал о существовании «наследников», которые пришли к власти после него), то его слова — прямое отрицание элементарных пред­ставлений о демократии, которой так кичится его партия».

    Конец реплики окончательно раскрывает пози­цию автора: «Не прав господин Цанков, от которого болгарское общество постоянно слышит, что оно мо­жет дышать только благодаря ему и что если он уйдет, жизнь в стране остановится. Болгария теряла и не такие легкие, а, слава богу, все еще продолжает свое существование».

    Я видел эту вырезку, хранящуюся в архивах Ди­рекции полиции. Каждая строчка в ней сверху донизу была подчеркнута красным карандашом. Не было пропущено ни единого слова. Непокорный журналист не мог больше ни на что рассчитывать.

    Судьба газеты «АБВ» была предрешена.

    А судьба ее редактора?

    Но не будем опережать событий.

    Уже мертвый, Вылчо Иванов «не спешит» оста­вить поле битвы. По требованию генерала Вылкова полиция приказала провести похороны коммунисти­ческого руководителя «тихо и бесшумно». Софий­ским рабочим было специально запрещено прини­мать участие в похоронной процессии.

    Рабочие «выполнили» приказ. Не было ни митин­га, ни траурного шествия. Но в назначенный час они покинули свои фабрики и заводы и шеренгами вы­строились вдоль улиц, по которым должна была пройти процессия с гробом убитого. Так, несломлен­ный, прошел он свой последний путь, словно проплыл по реке, искрящейся гневными взглядами. И по обоим ее берегам с шапками в руках стояли его братья по классу и по духу, незаметно посылая ему свой последний привет.

    В стенограммах Народного собрания сохранился запрос нескольких уцелевших депутатов-коммуни- стов, адресованный премьер-министру и министру внутренних дел, о том, что сделано для выявления виновников смерти Вылчо Иванова. И опять на трибуне министр внутренних дел Русев. Что он мо­жет сказать, если обстоятельства дела очевидны для всех? Однако у него, оказывается, есть «собственное» мнение по этому вопросу.

       Вы,— восклицает он, указывая на коммунистов и земледельцев,— имели наглость сочинить прими­тивную легенду о том, что Вылчо Иванов был вызван в 8-й полицейский участок, там задушен, а затем выброшен на улицу. Эта легенда прежде всего при­митивна, господа!

    Словечко «примитивно» — одно из самых люби­мых в словаре господина министра. Произносится оно подчеркнуто — надо намекнуть сговористам, что в этом месте они должны аплодировать. Русев испыты­вает особую потребность в овациях, потому что иначе красноречие его иссякает очень быстро.

       Если власть,— продолжает министр,— сочтет нужным устранить кого-либо, неужели она будет действовать так примитивно? А есть и другая молва: вы сами его убили, потому что думали, что он вас предал... И тругг его вы сами нарочно выбросили на улицу, чтобы спровоцировать и опозорить власти. Вот это выглядит гораздо логичнее, и мне хочется в это верить!

    Здесь сговористские депутаты, не дожидаясь, пока оратор переведет дух, спешат наградить его аплодис­ментами. Вдохновленный ими, министр Русев про­должает речь:

       Но мы не остановимся ни перед какими ме­рами, чтобы вас раздавить! И раздавим! (Аплодис­менты и одобрительные возгласы со стороны сгово- ристов.)

    Министр целиком в своей стихии. На мгновение он овладевает собой и коварно-спокойным голосом обращается к коммунистам и земледельцам:

       Что, в сущности, представляет собой ваш Еди­ный фронт? Это не политическая партия, и потому мы против него. По какому недоразумению здесь оказались его представители, не понимаю!

    Это откровенный намек на подготавливаемое правительством изгнание депутатов Коммунистичес­кой партии из Народного собрания.

    Но изгнание коммунистов из парламента — слиш­ком долгая процедура, по мнению нетерпеливых пра­вителей,— вовсе не означает отказа от испытанных средств — выстрела в упор, петли из тонкой упругой веревки. Фашисты предпочитают эти средства не только потому, что исходят из проверенной истины: «враг безопасен, когда он мертв», им нужен еще и психологический эффект — ввергнуть в страх непо­корных. Разрабатывается детально продуманная и все предусматривающая схема: убийство совершает одетый в штатское офицер Третьей секции, затем его начинает преследовать группа специально про­инструктированных полицейских, но так, чтобы дать тому возможность скрыться. Если окажется, что на глазах собравшихся людей сделать это неудобно, то убийцу хватают и доставляют в ближайший полицей­ский участок, где тот, дождавшись ночи... спокойно отправляется к себе домой или в казарму.

    Через пять дней после того, как был задушен Вылчо Иванов, погибает от выстрела депутат-комму­нист Тодор Страшимиров. Это уже четвертый депу­тат, убитый на улице. Правда, большинство софий­ских газет удовлетворяется тем, что описывает этот случай как обычное уличное происшествие, убеждая читателей, что здесь, скорее всего, имеет место сведе­ние личных счетов... Близкая к правительству пресса вновь довольно неуклюже намекает, что убитый де­путат Страшимиров, потеряв якобы доверие своих единомышленников, стал жертвой каких-то внутрен­них распрей среди коммунистов. Но некоторые га­зеты, «АБВ» например, весьма дерзко пытаются высказать и несколько другую точку зрения. Одни заглавия чего стоят: «Бесконечная вереница...» Или: «Еще одно злодеяние...» Досье непокорного Хербста в Дирекции полиции и так было достаточно объеми­сто, а он еще позволял себе добавлять в него новые документы.

    Я листаю протоколы заседаний Народного собра­ния и словно бы слышу глубокий, полный гнева и горя голос депутата Варны, коммуниста Тодора Страшимирова. Ему сорок пять лет — возраст зре­лых размышлений, сгоревших иллюзий. Такой чело­век не мог не видеть опасности, на которую он шел, но и не мог обойти молчанием память своих сражен­ных товарищей.

       Вы уничтожили множество интеллигентов. Зачем? — спрашивает он министров Цанкова.— Вы и ваши люди в Варне, где не было никакой революции, убили моего друга детства Димитра Кондова, который за те семнадцать месяцев, что он был мэром Варны, при содействии коммунистов сделал для города столько, сколько буржуазия не смогла сделать за со­рок лет.

    Справа, там, где сидят депутаты-сговористы, раз­даются голоса:

       Довольно агитации! Лишить его слова!

    Но Тодор Страшимиров не удостаивает их отве­том, он по-прежнему указывает на министров:

       Вы убили множество других представителей болгарской интеллигенции. Под Татар-Пазарджиком вы устроили резню, которая ничем не отличается от той, какую в свое время учинила белая гвардия Венгрии. Как и белая гвардия Финляндии, вы пере­били тысячи рабочих — мужчин и женщин. Как и в Америке, вы уничтожили множество виднейших представителей коммунистического движения. Вот истинное лицо вашего режима!

    Со стороны сговористов нарастает угрожающий шум. Но, словно подстегнутый его волной, смелый трибун еще выше поднимает свой голос:

       Да, я закончу свою речь, но закончу ее словами русского поэта:

    Настанет пора, и проснется народ, разогнет он могучую спину

    И вы увидите, что оно, это время, придет, и это будет господство рабочих, господство единого фронта всех тружеников городов и сел...

    Страшимиров спускается с трибуны, но вместо того, чтобы сесть на свое место, подходит к столу министров и энергичным жестом вручает министрам внутренних дел и юстиции свое письмо-запрос.

    «Что сделано,— спрашивает в нем депутат-ком­мунист,— чтобы выяснить, при каких обстоятельст­вах убито множество арестованных и затем изъятых из тюрем невинных людей? Кто те безответственные элементы, которые могли приказать органам поли­ции узурпировать права следственных властей и про­куратуры? Не думают ли господа министры, что настало время начать следствие по поводу всех этих неслыханных преступлений?»

    Ответ напрашивался сам собой. Раз коммунист Страшимиров так настаивает на выяснении обстоя­тельств всех этих неслыханных преступлений, раз ему так хочется узнать, что за безответственные эле­менты их осуществляют, надо дать ему возможность встретиться с ними лично.

    ...Вслед за Тодором Страшимировым шагает некая неизвестная личность в темном пальто, с засунутыми в карманы руками. Страшимиров выходит на буль­вар Дондукова, сворачивает на улицу Сердика. Фев­ральский день сравнительно тепл, улица полна на­рода, тем более что приближается вечер — время наибольшего оживления здесь, в самом центре сто­лицы. Неизвестный, поравнявшись с депутатом, вы­хватывает пистолет и стреляет ему в голову. Подни­мается суматоха. Убийца, не успев спрятать писто­лет, бросается бежать. Но происходит непредвиден­ное— вслед за ним бросаются несколько человек. Среди них один случайно оказавшийся рядом офи­цер, который решил, что его долг — поймать преступ­ника. Убийца без долгих раздумий оборачивается и, выстрелив в офицера, исчезает в переулке, где его уже ожидают «свои», чтобы «арестовать». Очутив­шись у них в руках, он наконец свободно переводит

    ДУХ.

    А в это время, спустя всего минуту после убийст­ва, к месту, где лежит застреленный Страшимиров, приближается один из министров Цанкова. Он видел все, укрывшись в одном из подъездов на другой сто­роне улицы. Полицейские отгоняют любопытных прохожих, министр бросает беглый взгляд на лицо убитого и удаляется, небрежно размахивая лакиро­ванной тростью.

    Это один из самых характерных моментов в ре­жиссуре убийств. Чуть ли не каждый выстрел, на­правленный против кого-либо из видных представи­телей оппозиции, происходит в присутствии члена правительства. Зачем им это было нужно? Чтобы убедиться в гибели еще одного противника? Или чтобы проявить власть, если события примут неожи­данный оборот? А может, просто из любви к силь­ным ощущениям?

    На следующий день после похорон Страшимирова родные снова пришли на его могилу. И сквозь сле­зы, застилавшие глаза, увидели, что вместо свеже- насыпанного черного могильного холмика перед ни­ми возвышается гора венков и цветов. Они поняли: в поздние ночные часы, тайно от властей, сюда при­ходили соратники погибшего, преследуемые, вынуж­денные днем скрываться подпольщики, приходили, чтобы отдать последнюю почесть своему боевому товарищу. Цветы появляются на могиле и на другой день, и на следующий — в течение многих недель.

    Иногда к могиле приходит брат убитого, писатель Антон Страшимиров, одинокий, ссутулившийся, по­груженный в думу человек. Пронизывающий фев­ральский ветер еще сильнее раздувает скорбь в его душе. Но в эти минуты безмолвного разговора с бра­том в ней рождается неожиданное прозрение, рас­крывается суть неизменных законов борьбы, силы человеческого духа, смысл жертв, без которых у на­рода нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего...

    После одной из таких безмолвных бесед с братом писатель, озаренный белым сиянием укрывших мо­гилу цветов, впервые после страшного дня убийства берется за перо. Сам испытавший горечь сиротского детства, он пишет письмо племяннику, сыну Тодора Страшимирова:

    «Я только что вернулся с могилы твоего отца. Вся она опоясана громадным венком из камелий (вся могила!), который темной ночью принесли сюда светлые души, те, за чье правое дело гордо, достой­но, беззаветно погиб твой отец. Это не может осу­шить ваши и мои слезы, но и не может не смягчить их горечи.

    Жду первой же возможности посетить вас, толыоо вас и никого другого, потому что душа моя все еще ожесточена.

    Целую вас всех, а особенно тебя, ведь ты—са­мый младший и, значит, острее и дольше всех ву- дешь чувствовать свое сиротства Целую тебя еще раз...»

    Так рядом с идейно цельной личностью коммуни­ста Тодора Страшимирова встает драматическая фи­гура его брата Антона. Этот беспокойный дух, этот человек, чьи идейные искания знают и странные ко­лебания, и полное бессилие перед законами общест­венной борьбы, в решающие минуты всегда самоот­верженно становился на сторону народа. Человек, испытывавший недоумение, сталкиваясь с револю­ционным оптимизмом рабочего класса, и не разде­лявший взглядов своего брата, после всех этих тра­гических событий искренне преклонился перед его идеалами. Сентябрьское восстание и все, что за ним последовало, с гневной силой всколыхнули его чут­кую к жизни общества душу. Смерть брата принесла ему еще и личное горе. И слово его, резкое, накален­ное всем, что происходило вокруг него, яростно об­рушилось на непробиваемую совесть убийц.

    «С Тодором Страши мировым я познакомился, мне кажется, в штабе Второй армии, при котором он был корреспондентом. И если бы он был сейчас в живых, он мог бы сказать обо мне несколько добрых слов...»

    Это слова обвиняемого генерала в отставке Ивана Вылкова, сказанные в августе 1954 года в перепол­ненном зале суда. В зале среди родственников по­гибших находились и близкие Тодора Страшимирова. Слова обвиняемого Вылкова прозвучали так неожи­данно вызывающе, что зал долго не мог успокоиться. Глухой ропот со всех сторон обрушился на старого палача, столь неуместным способом попытавшегося вызвать к себе сочувствие.

    В самом деле, что хорошего мог бы сказать уби­тый о свое™ убийце?

    В один из зимних дней 1925 года премьер-ми­нистр Цанков принял у себя в доме генерала Вылко­ва. Военный министр познакомил премьера с планом

    Военного союза, рассчитанным на дальнейшую борь­бу с «врагами государства и законной власти», а также представил ему проект секретного приказа командирам гарнизонов и воинских частей всей страны.

    От их встречи, разумеется, не осталось никаких протоколов. Только приблизительно — по скудным признаниям подсудимого Вылкова — можем мы вос­становить этот разговор.

       Наши действия слишком разрозненны, госпо­дин Цанков! Мы боремся против отдельных лиц, а эту борьбу необходимо вести широким фронтом. Та­ковы законы битвы!

    Цанков полностью разделяет мнение военного министра. Но у него есть и некоторые свои сообра­жения. Впрочем, сначала он выслушает план Выл­кова и его коллег по Военному союзу.

       Командиры гарнизонов должны связаться с администрацией городов и вместе с ней подготовить списки подозрительных элементов, а затем в назна­ченный срок по данному нами приказу приступить к их ликвидации...

    Профессор Цанков держит в руках проект генера­ла. Как и подобает «профессору», он изучает и оце­нивает достоинства рукописи. Медленно, многозна­чительно произносит:

       Твоим военным, генерал, приказывать нужно четко и прямо! Напишешь так: составить списки наиболее смелых и способных людей, то есть тех, кто больше всего влияет на настроение народа. Прямо и без оговорок укажешь, что к этой категории отно­сится прежде всего интеллигенция. Твои военные, генерал, как только слышат слово «интеллигенция», сразу понимают, о ком идет речь.

    И профессор начинает беззвучно трястись — этим подобием смеха он обычно сопровождает высказы­вание своих самых затаенных мыслей.

    Откровенность Цанкова не удивляет генерала. Собеседники ничуть не похожи друг на друга: один — словоохотливый, несдержанный циник, дру­гой — человек дела и твердой руки, осторожный, молчаливый. Судьба случайно свела этих двух кан­дидатов в «вожди нации», но преступления, которые они совершают вместе, рождают между ними своеоб­разную солидарность. Разумеется, это не мешает генералу поддерживать, кроме того, особо близкие, доверительные отношения с царем. На всякий слу­чай. Ведь совсем нетрудно предугадать, что грубый и не слишком дальновидный профессор рано или поздно неминуемо свернет себе шею.

      Слушаюсь, господин Цанков, в приказе будет прямо названа интеллигенция.

    Вылков застегивает шинель и торопливо проща­ется. На этот вечер у него назначена еще одна встре­ча. Борис III тоже должен благословить планы окон­чательного уничтожения врагов короны и государ­ства, подготовленные Военным союзом. К тому же его величеству наверняка будет небезынтересно узнать о сегодняшнем разговоре с Цанковым.

    Может быть, именно здесь стоит напомнить, что в свое время царь был первым, кто «по достоинству» оценил честолюбивого начальника Картографическо­го института, тогда еще полковника, Вылкова. Бо­рису понравились его твердость и целеустремлен­ность. И не случайно, что до самой своей смерти царь часто обращался к Вылкову за помощью, тем самым еще больше разжигая его честолюбивые планы и спо­собствуя его продвижению по служебной лестнице. А Вылков был не из тех, кто легко отказывался от по­добных вещей.

    Разумеется, близость между ними отнюдь не вы­ходила за строго определенные рамки, которыми двуличный монарх так ловко умел ограничивать свои отношения с нужными ему людьми.

       Вылков, расскажите об убийствах антифашис­тов, совершенных по вашему приказу офицерами Третьей секции.

       О том, что в некоторых казармах в апреле 1925 года совершались убийства, я узнал из разгово­ров, и к тому же гораздо позднее. Никто из началь­ствующих офицеров не докладывал мне об этом. (Шум в зале.)

       Не вспомнит ли обвиняемый Вылков об одном из приказов военного министра, то есть вашем, из­данном еще до апрельских событий?

    Вот некоторые отрывки из него:

    «Все гарнизоны и воинские подразделения долж­ны связаться с местными органами власти, чтобы со­гласовать средства борьбы против коммунистов и земледельческих «дружб» х. Прежде всего необхо­димо ликвидировать самых смелых и способных приверженцев их идейпредставителей интелли­генции. Необходимо в кратчайший срок составить списки таких людей, чтобы ликвидировать всех ру­ководителейвиновных и невиновных...»

       Вы написали эти слова, Вылков?

       Из самой формы изложения видно, что это не мой стиль. (Возбуждение в зале.)

       Я могу напомнить вам и другое место:

    «Каждый схваченный должен быть осужден и казнен в течение двадцати четырех часов. Бунтов­щиков казнить на глазах у их сообщников. Тех, кто откажется подчиняться офицерам, немедленно рас­стреливать.

    Смертная казнь каждому, кто разгласит что бы то ни было из данной инструкции».

    И в конце:

    «Вместо меня и других руководителей придут вторые, третьи и так далее руководители, готовые с той же энергией бороться за изложенный выше идеал...»

    Это тоже не ваш стиль? Я вас спрашиваю, Выл­ков! (Подсудимый отказывается отвечать.)

    Это лишь несколько характерных реплик из про­токолов судебного процесса. Они дают известное представление о семидесятивосьмилетнем палаче в генеральском мундире, который неумело пытается уйти от прямых ударов обвинения: «Никто не докла­дывал мне об этом...», «Узнал из разговоров, и к тому же гораздо позднее...», «Это . не мой стиль...» И все же одно дело — подсудимый Вылков 1954 года и совсем другое — военный министр генерал Вылков тридцатью годами раньше. В газетах тех лет я не раз видел его снимки: суровое, непроницаемое лицо, под­жатые губы, пронизывающий взгляд. Настоящий об­разец «избранной личности», скороспелый Гитлер, возникший на болгарском небосклоне.

    1 «Дружба» — низовая организация партии Болгарский земледельческий народный союз. Отсюда «дружбаши» — пре­зрительная кличка, данная врагами членам БЗНС.— Прим. перев.

    Он ощущал на своих генеральских плечах груз им самим же выдуманной «исторической» мис­сии— навсегда вырвать из болгарской земли цепкие корни большевизма, которые так щедро питала по­бедившая в России революция. Строгий порядок, ка­зарменная дисциплина, безгласная покорность — дальше этого не шли его представления об образцо­вом государстве.

    Но как этого достичь?

    Известные ему средства борьбы до чрезвычай­ности примитивны: 9 июня 1923 года — жестокая рас­права со Стамболийским и его приверженцами; во время Сентябрьского восстания — массовые избие­ния непокорных рабочих и крестьян; после восста­ния— убийства на улицах, «пропавшие без вести», самосуды.

    Но, несмотря на все эти усилия, целых два года после переворота 9 июня генерал не мог увидеть на­стоящих плодов своей борьбы. Полный фанатической непримиримости, он должен был теперь либо при­знать свое поражение, либо сделать еще один шаг — решающий, крайний.

    И он делает этот шаг.

    Тайный приказ, обрекающий на смерть «самых смелых и способных», то есть тех, кто имеет дру­гие представления об общественном и государствен­ном порядке, вступает в силу.

    Вместе с правительством, чью волю он выполнял, вместе с монархом, который коварно его науськивал, генерал Вылков пошел против разума и совести сво­его народа, против его будущего. Против самой исто­рии.

    Я искал эти чудовищные списки и в архивах Ди­рекции полиции, и среди уцелевших документов бывшего министерства внутренних дел — нигде ни­какого следа. Наверное, их составляли по законам самой строгой конспирации и доступ к ним имели лишь очень немногие — руководители Военного сою­за, Цанков. Даже сам глава полиции, осуществивший немало арестов, не располагал полными списками, он лишь выполнял приказы, идущие «сверху», фак­тически от самого Вылкова. В архиве бывшего Отде­ла Общественной безопасности я видел папки с так называемыми «заданиями», возложенными на по­лицейских агентов,— слежка, аресты. Сначала «за­даний» по арестам сравнительно немного — ведь еще не наступил «срок», упомянутый в приказе военного министра. Но зато сообщения о слежке заполняют папку за папкой с невероятной быстротой. Отме­чается час каждого поступившего от агента донесе­ния. Точно и подробно описывается внешность лиц, взятых под наблюдение.

    Все это будущие жертвы: учителя и редакторы газе'у, врачи и адвокаты, профсоюзные деятели и пар­тийные активисты, студенты и офицеры, депутаты и счетоводы. Особое место занимают писатели и жур­налисты. Их досье самые обширные и самые крас­норечивые. Потому что оружие, которым они поль­зуются,— слово — столь же остро и разяще, сколь уязвимо и беззащитно. В каждой напйсанной ими строчке, содержащей хотя бы намек на недовольство, копались грубые, окровавленные руки. Я видел поэ­му Гео Милева, захлестнутую красными петлями полицейского карандаша. Осажденные, задыхающие­ся стихи прорывались сквозь них с какой-то траги­ческой решимостью, прожигая бумагу и сливаясь с дыханием жизни. Это уже были не слова, не дух, не поэзия, а сама жизнь, растоптанная, сраженная, за­душенная.

    Рядом с поэмой пламенного Гео Милева я видел вырезки из газеты «Работническо единство» со ста­тьями руководителя рабочих профсоюзов комму­ниста Жеко Димитрова, простыми и откровенными, как сама жизнь этого потомственного пролетария. Элегические видения Христо Ясенова, среди которых угадывались реальные очертания обновленного Пет­рограда, соседствовали с суровыми и твердыми стро­ками журналиста Николая Грамовского — пролетар­ского Одиссея, прошедшего баррикады Берлина, гражданскую войну в России, бушующее море Вен­герской революции и вернувшегося к родным болгарским берегам. Рядом с патетическими песнями Сергея Румянцева, посвященными милой его сердцу крестьянской Болгарии, хранились непримиримые строки Анны Маймунковой. Статьи Иосифа Хербста, публициста с необыкновенно сильным и честным та­
    лантом, были достойны лежащих рядом пролетар­ских гимнов Васила Карагьозова...

    В досье Анны Маймунковой я нашел копию ее письма к сестре (полиция следила за личной перепис­кой намеченных жертв). Письмо было подколото к вырезке из газеты «Работничка»,— по-видимому, они были доставлены в полицию в один и тот же день. Статья Маймунковой дышит гневом против действий правительства, грабящего и угнетающего трудовой народ, и заканчивается фразой, проникнутой несок­рушимым оптимизмом: «Никакой, даже самый страшный террор не поможет удержаться прави­тельству, которое не служит интересам народа!» А письмо? Печальное раздумье, крик души: «Воз­врата нет! История требует жертв, и их не нужно ни жалеть, ни оплакивать... Ты ведь знаешь: мой удел — смерть. Отдых для моей измученной души...»

    От этого письма на меня дохнуло глубокой дра­мой борца. Знали ли они, эти непримиримые рыцари духа, какой ужас ждет их впереди? Да, знали. Мысль человека отрицает смерть, не может ее принять — это закон для любой живой, мыслящей материи. Сколько долгих черных ночей провели они, вздраги­вая от малейшего шума! Как тревожно бились их сердца, хрупкие, несовершенные, человеческие сер­дца... А утром, вновь подвластные долгу и гордому сознанию справедливости своей борьбы, они сади­лись за стол и писали, с трудом переводя дух от вол­нения, которое помогало им найти самые точные и сильные слова протеста. Может ли кто-нибудь до конца постичь э?о состояние тревоги и мужества, страдания и гордости, цепенящего ужаса и высокого благородства?

    Мне кажется, никто и никогда!

    А генерал спешил. Спешил и профессор, опьянен­ный кровавым вином власти. Из Варны и Кюстенди- ла, из Плевена и Пловдива, из Русе и Бургаса — ото­всюду по тайным каналам стекались к военному министру имена будущих жертв. Однажды утром Стара Загора проснулась в блокаде. Весь город был окружен плотным кольцом войск и полицейских частей. Были арестованы десятки «врагов государст-

    3           Подпись: 33Н. Христозов
    ва». В Хаскове был убит коммунист Димитр Захари­ев, советник городского муниципалитета. Сообщение об этом убийстве послал в газету «АБВ» ее хасков- ский корреспондент Димитр Христозов (неожиданная встреча с именем моего отца, его протестующий го­лос, как ни скромно он звучал в общем хоре непокор­ных, наполнил меня особым волнением). «Убийца, как и следовало предполагать, не обнаружен»,— тут же комментирует эту корреспонденцию Иосиф Хербст.

    Сумерки сгустились над болгарской землей, на нее надвинулось нечто страшное, приползшее из мрачных времен варварства. В раскаленном воздухе трагическими искрами вспыхивают голоса «самых смелых и способных». Народ вспомнил о примере старых гайдуков. По приказу партии в Добрудже начинает действовать отряд Дочо Михайлова, чело­века, достойного стать героем эпоса любого народа. Бойцы отряда Кискинова и Ципоркова разбудили старые гайдуцкие тропы Среднегорья. Ушли в стран- джанские леса бойцы отряда Тодора Грудова. Родоп- ские выси укрыли товарищей Митьо Ганева. В пе­щерах Провадии точили свои кинжалы парни из от­ряда Курдоолу. Поэт Георгий Шейтанов — мрачная внешность и ослепительно светлая душа — отложил книги и ушел в леса Тунджи и Марицы вместе со своей невестой Мариолой и верными кинжалом и ре­вольвером.

    Среди них есть и люди, которых история скупо называет «непоследовательными революционерами». И она права. Но мы, прежде чем их укорять, долж­ны низко им поклониться.

    Софийская Дирекция полиции уже расположи­лась в захваченном Народном доме Коммунистиче­ской партии, построенном на рабочие деньги. Мас­сивное здание у Львиного моста, которое с такой любовью воздвигала вся пролетарская Болгария, стало для своих строителей страшней могилы. Пя­тиконечная звезда, выложенная в мозаичном полу вестибюля, залита кровью. Ее обдирают подбитые железом полицейские сапоги, но разбитая, окровав­ленная звезда не сдается. Уходящие на смерть взглядами вбирают ее в себя и поднимают ввысь, навстречу жертвенным ветрам эпохи. Чтобы пере­дать нам чистой и незапятнанной.

    Быть может, я нарушаю свое обещание расска­зывать обо всем этом хладнокровно, не позволяя перу уклоняться в сторону. Но есть вещи, которые сильнее воли, они берут тебя за руку и движут твоим пером, устремляя его к самым патетическим верши­нам мысли. В такие минуты рушатся любые предва­рительные построения и ты невольно протягиваешь ладонь, надеясь прикоснуться к сиянию подвига, к могучей красоте борцов.

    17 февраля стало для софийской полиции днем торжества. Наконец-то схвачен человек, о котором достоверно известно, что он занимается конспира­тивной деятельностью,— Елена Гичева. • Первые данные о ней попали в полицию после убийства Христо Гюлеметова. Пронзенный вражеской пулей руководитель пловдивской военно-революционной организации партии перед смертью, собрав послед­ние силы, проглотил страницы блокнота, на которых были записаны имена товарищей. Но вызванный по­лицией хирург вскрыл желудок убитого и извлек оттуда непрожеванные обрывки бумаги. Некоторые имена удалось прочесть. Одним из них было имя Елены Гичевой. С того дня полиция стала следить за каждым ее шагом.

    Ее схватили поздно вечером, послё того как уда­лось бежать и прорваться сквозь полицейский кор­дон укрывавшемуся в ее доме Атанасу Премянову. Премянов спасся, но Елену Гичеву, сотрудницу Военного центра ЦК, предоставившую свой дом для встреч и тайных заседаний партийного руководства, на этот раз схватили и препроводили в Дирекцию полиции.

    Трудно представить, что пережила в следующие два дня хрупкая тридцатичетырехлетняя женщина, выросшая в уюте богатого дома под элегические ро­мансы, звуки рояля и возвышенные разговоры. Га­зеты публикуют самые сенсационные предположе­ния о ее деятельности, приписывают ей чудовищные тайные планы. На самом же деле дочь швейцарки Марии Инхельдер и болгарина Алексия Начева, изу­чавшая философию в Цюрихе и Мюнхене, сотрудни­ца газеты «Равенство» Елена Гичева выполняла ря­довую, лишенную всякого внешнего блеска партий­ную работу. Выполняла деловито, целеустремленно, разумно, самоотверженно.

    В протоколах допросов, которым она была под­вергнута в Дирекции полиции, нет ни одного необду­манно сказанного слова. Эти два дня словно бы ста­ли для нее продолжением ее бесшумной партийной деятельности, строго секретной, подчиненной всем правилам конспирации. Два дня истязаний, ничего не давших полиции, и Елена Гичева умерла неслом­ленной.

    Напрасно полиция так торжествовала при ее аресте.

    Правда о твердости, которую Гичева проявила на допросах, проникла даже в прессу. Падкая на сенса­ции газета «Утро», пообещавшая читателям неверо­ятные конспиративные истории, которые должна бы­ла, по ее мнению, сообщить эта «видная большевич­ка», на следующий день после смерти Гичевой уныло сообщала:

    «Гичева была подвергнута допросу несколько раз, но на все вопросы отвечала упорным молчанием. Единственно, чего удалось от нее добиться, это заяв­ления:

       Да, я — коммунистка! Какие бы вопросы вы мне ни задавали, ответа все равно не полу­чите! »

    Ее смерть — неопровержимое доказательство то­го, что эти слова были действительно сказаны!

    И вот, пока генерал-фанатик пополнял свои спис­ки, отдельные, вырванные из рядов партии борцы вели неравный бой в четырех стенах допросных ка­мер и сгорали одинокими жертвенными факелами. Генералу нужно было их признание, чтобы ни один из «самых смелых и способных» не вырвался из го­тового замкнуться кольца. Один за другим попадают в Дирекцию полиции Димитр Хаджимитрев и Коста Шулев... Как и в случае с Еленой Гичевой, полиция выдвигает версию о «самоубийстве», но на процессе 1954 года было установлено, что оба они были сбро­шены в лестничный пролет с площадки четвертого этажа Дирекции полиции.

    После долгой отчаянной погони по софийским улицам полиции удалось схватить двадцатичетырех­летнего студента-юриста Тодора Димитрова. И какая удача! При обыске у него обнаружили иностранную валюту! Вот оно, доказательство «щедрых подачек международного большевизма»! Полицейские прос­то сияют от радости. Но у арестованного есть доку­менты, недвусмысленно подтверждающие, что эти деньги собраны международным пролетариатом в помощь жертвам фашистского террора. Тодор Ди­митров— один из сотрудников ЦК, участвовавших в распределении и раздаче этих сумм, скромных по размеру, но бесценных как выражение пролетарской солидарности. Протоколы допроса Тодора Димитрова раскрывают такое нравственное величие, которое можно сравнить разве что с величием Басила Лев- ского!. Но безукоризненная честность арестованно­го студента не производит на полицейских никакого впечатления. Деньги, предназначенные вдовам и си­ротам павших во время восстания, — не помощь, слишком мало их было для такого количества оси­ротевших людей, а скорее трогательный знак вни­мания,— эти самые «большевистские» деньги исче­зают в бездонных карманах палачей и их началь­ников.

    Его истязали долго и особенно жестоко. Ведь это же родной брат самого страшного врага власти — Георгия Димитрова. Но палачи и на этот раз обма­нулись. Пройдут дни, пройдет неделя, другая, и от сильного, красивого юноши останется еле стоящая на ногах кровавая тень, одна лишь упрямая искра воли, затаившаяся в последнем биении пульса, в самых глубинах сознания. И однажды утром его, мертвого, вынесут в коридор. Все так же безмолв­ного. Нет! На подошве башмака товарищи увидят его последние слова, нацарапанные куском штука­турки: «Я никого не выдал». В них — спасение для тех, кто задержан здесь без достаточных доказа­тельств. И пример тем, кому еще предстоит провести немало часов в руках остервеневших палачей.

    1 Васил Левский (1837—1876) — болгарский революцион­ный демократ, выдающийся деятель национально-освободи­тельного движения, героически погибший от рук турецких поработителей.— Прим. перев.

    На процессе 1954 года бывший старший надзира­тель Дирекции полиции, вызванный в качестве сви­детеля, покажет:

    «Брата Георгия Димитрова жестоко и бесчеловеч­но избивали в кабинете инспектора Пане Бичева. Он был весь синий. Последнюю ночь просидел от­дельно. Было приказано связать его по рукам и но­гам, чтобы он не покончил с собой. Но ночью Тодор Димитров сумел развязать себе руки и повесился на радиаторе. Когда мы вынесли его в коридор, я заме­тил, что другие арестованные не сводят глаз с его бо­тинок. Там было написано что-то в смысле, что он никого не выдал...»

    Правда ли, что Тодор Димитров сам положил ко­нец собственной жизни? Или это тоже была обычная полицейская инсценировка?

    6 марта состоялось 57-е заседание Народного собрания, которое должно было изменить и допол­нить Закон о защите государства. Эти дополнения понадобились правительству, чтобы придать своим преступлениям хотя бы видимость законности. Специальная статья законопроекта — седьмая — пре­дусматривает суровое наказание каждому, кто «уст­но, письменно, в печати или в художественных про­изведениях побуждает народ к вражде, ненависти или преступлениям против отдельных классов, слоев населения или установленной власти и тем самым может создать опасность для законного порядка в стране...».

    Плану физического уничтожения самой просве­щенной части народа нужно было найти какое-то юридическое обоснование.

    В тот же день, незадолго до начала голосования, во время перерыва единственный оставшийся в жи­вых коммунист — депутат Народного собрания Ха- раламби Стоянов — вышел на улицу подышать све­жим воздухом. На бульваре Царя Освободителя он смешался с потоком людей, прогуливавшихся после работы. У киоска, что напротив Военного клуба, остановился купить газету... И вдруг рядом с ним вырос неизвестный. Ствол парабеллума нацелился в висок, раздался выстрел, и Стоянов рухнул на ка­менные плиты тротуара. Смолк голос, который так часто тревожил нечистую совесть убийц. Не стало человека, который и после гибели Вылчо Иванова и Тодора Страшимирова так же отважно поднимался на трибуну, требуя наказания преступников.

    А заседание в Народном собрании шло своим че­редом. Министр внутренних дел генерал Русев гово­рил о «порядке и умиротворении» — единственной цели, которую, по его словам, преследуют предлагае­мые к закону поправки.

       От нас требуют, чтобы мы проголосовали за этот законопроект, — на трибуну поднимается Хрис­то Баев, член Земледельческого союза, сторонник Единого фронта. Голос его звучит глухо — нелегко брать на свои плечи тяжесть неравной борьбы. Но упрямый крестьянский нрав берет свое: — Сейчас, когда мы слушаем законопроект во втором чтении, перед Военным клубом бьется в конвульсиях еще не остывшее тело Хараламби Стоянова... Вот каким способом достигается умиротворение — цель, про­возглашенная проектом!.. И хотя Закон о защите го­сударства действует и сейчас, он никак не гаранти­рует безопасность болгарских общественных и го­сударственных деятелей...

    Негромкие, с трудом роняемые слова трагическим укором звучат в темнеющем зале. Сокровенные сло­ва, последняя дань уважения павшим, слова раз­луки.

       Хараламби был нашим товарищем, всего не­сколько минут назад он сидел здесь, на своей скамье, и вот приходит весть, что он мертв...

    Но слова Баева — всего лишь единичные, послед­ние искры непримирившейся совести, вспыхнувшие в зале Народного собрания.

    Новый Закон о защите государства вступает в силу.

    С этого дня все, что попадает в досье тех, кто на­ходится под наблюдением, с удвоенной тяжестью ло­жится на кровавые весы палачей.

    Перестала выходить газета Хербста «АБВ». Газе­та запрещена за «оскорбление власти». Оскорбление? В глазах фашистских бонз каждое слово, написанное непокорным журналистом, не просто оскорбление, но и форменное издевательство над властями!

    Я представляю себе статьи Хербста в руках пре­мьер-министра Цанкова. Вижу, как утром, прежде чем протянуть руку к дымящейся на столе чашке кофе, министр дрожащими пальцами развертывает газету с невинным школьным названием — «АБВ».

    Прежде всего он заглядывает в правый нижний угол первой страницы. Там в жирной рамке Хербст обычно помещает свои сентенции — рассуждения о власти и управлении, об истории и социальных отно­шениях. Цанков перелистывает страницу. На вто­рой полосе в самых неожиданных местах курсивом выделены комментарии редактора к случившимся накануне событиям. Разумеется, министр убежден, что для Хербста любые события лишь повод, чтобы «поносить и высмеивать правительство», и в первую очередь того, кто его возглавляет.

    Карандаш премьера подчеркивает дерзкие слова журналиста:

    «Сейчас Болгарией управляют профессора и ге­нералы— звания, пользующиеся у нас наибольшим уважением. Но разве этих ярлыков достаточно, что­бы обеспечить управлению высокое качество и чест­ность?

    Наоборот, почетные звания в наших верхах пред­ставляют собой удобнейшее прикрытие для спеку­лянтов, шарлатанов и прочих подонков общества, свободно развертывающих самую предосудительную и вульгарную преступную деятельность и уверенных в том, что власть имущие, боясь навлечь подозрение ка все управление, помогут сохранить их дела в тай­не, а преступления — нераскрытыми».

    Эта реплика журналиста носит многозначитель­ное заглавие «Честное и бесчестное управление». Глава правительства и в этом усматривает подвох. Первое слово — «честное»—поставлено здесь лишь для того, чтобы сбить с толку не слишком догадли­вых «архивариусов» из Дирекции полиции.

    Но пришел день, когда слова Хербста оглуши­тельной пощечиной обрушились на лицо премьер- министра. Одной краткой реплики в «АБВ» оказа­лось достаточно, чтобы все старания Цанкова казать­ся мыслящим и дальновидным государственным де­ятелем превратились в жалкие и смешные потуги.

    В одной из своих «великих» речей в Народном собрании Цанков потребовал от депутатов, общест­венности и всего народа уважения к «своему» пра­вительству, потребовал, чтобы они не позволяли «без­ответственным элементам» присваивать функции властей. В ответ газета Хербста поместила в правом нижнем углу своей первой страницы всего три фразы:

    «Одно дело — спасение страны и совсем другое — спасение правительства.

    Для спасения страны можно пожертвовать даже правительством.

    Но для спасения какого бы то ни было правитель­ства нельзя и не должно жертвовать страной».

    И больше ничего.

    Но эти слова, сказанные спокойно, с классическим достоинством, окончательно вывели из равновесия первого властителя Болгарии.

    И он поднял свой тяжелый кулак.

    На газету Хербста обрушился удар. «АБВ» закры­та. Но бесстрашный публицист и не думает отсту­пать. Он начинает выпускать газету «Днес».

    В сумрачной тени приближавшейся апрельской драмы все реже звучат одинокие голоса непокорных воинов пера. Но никто из них не сдается. Все меньше становится газет, в которых можно писать честно и открыто. Но эти газеты, вестники народной правды, борются и протестуют до последнего своего часа.

    «Нет, господа правители, вам придется понять, что ни террор, ни новые цепи не принесут умиротво­рения нашей несчастной стране. Не новые цепи — зубами будем их грызть, но разорвем — дайте нам действительную свободу и порядок!»

    Это строки из статьи Николая Грамовского, опу­бликованной в газете «Работническо единство».

    А на страницах газеты «Работничка» поднимает свой звенящий тревогой, но по-прежнему сильный голос Анна Май (так Анна Маймункова подписывала свои статьи):

    «Женщины трепещут за безопасность своих му­жей. Тяжкая политическая атмосфера сгустилась над нашей страной. Она несет нам новые могилы, новых вдов и сирот. И тысячи страдающих женщин с пол­ным правом спрашивают правительство: будет ли на­конец покой на нашей измученной земле?»

    Я думаю о невероятной силе духа, которой обла­дают лишь люди с безупречно чистой совестью, глубоко убежденные в правоте своего дела. От них хотели одного — молчания. Ничего больше. Но, видно, для них это было страшнее самых жесто­ких истязаний. Даже наверное так, раз все они, ко­гда их поставили перед неизбежным выбором, пред­почли мучения позорному безгласию. И совсем не обязательно подчеркивать, что большинство журна­листов партийной и единофронтовской печати не об­ладали многогранным талантом и влиянием Хербста. Ведь в такие драматические эпохи каждый пусть не­умелый, но борющийся за правду голос стоит неизме­римо дороже самого талантливого, но молчащего пера. В такие решающие для жизни народа времена нелепо сравнивать таланты и призвания. Страдать, бороться, идти на смерть за свой народ—вот что было тогда самым высоким призванием, самой точ­ной мерой таланта.

    И я вновь вспоминаю печальные, гордые, непоко­лебимые, все говорящие слова Анны Май:

    «Возврата нет!»

    А военный министр уже заполнил свою чудовищ­ную картотеку — коллекцию имен тех, кого он соб­рался уничтожить одним своим генеральским сло­вом. Осталось только определить тот самый срок, о котором упоминалось в секретном генеральском при­казе. В голове у генерала роятся всевозможные пла­ны, и, похоже, верх уже берет идея об инсценировке нападения на какую-нибудь казарму, которое можно будет приписать коммунистам. (Через восемь лет подобная идея возникнет в голове некоего немецкого фюрера, и в рейхстаге вспыхнет пожар — «дело рук коммунистов». Видно, выше этого не в силах под­няться мысль ни одного фашистского главаря.) Бол­гарский кандидат в фюреры даже определил объект, на который должны «напасть коммунисты»,— казар­мы Первого пехотного полка в Софии. Идея уже одо­брена Цанковым, а царь, «раз уж нет никакого дру­гого выхода», вряд ли станет возражать генералу.

    Но именно тут произошли события, которые, хотя и не без некоторых неприятностей для правительства и самого генерала, предоставили ему желанную сво­боду действий. Влажным апрельским утром из Бо- тевграда в Софию вышли два автомобиля. В одном — царь и офицеры свиты. Машины поднялись на Ара- боконакский перевал, и вдруг из леса раздались вы­стрелы. Царский автомобиль покачнулся, застрял в кювете. Один из охраны остался лежать убитым на сиденье, остальные залегли за машиной и, отстрели­ваясь, попытались скрыться короткими перебежка­ми. В кювете остался еще один убитый — царский энтомолог. Сам царь уже бежал по дороге назад по направлению к Ботевграду под защитой беспорядоч­но стрелявших офицеров. Метрах в двухстах от ме­ста покушения офицеры остановили междугородный автобус, высадили пассажиров и велели шоферу на предельной скорости везти царя обратно в Ботевград.

    Спустя некоторое время ботевградский ротмистр Сарафов и его отряд на этом же самом автобусе примчались к месту покушения, чтобы выследить и поймать «террористов». Но, кроме двух трупов — телохранителя и энтомолога, продолжавшего прижи­мать к груди коробки с жуками и бабочками,— ничто уже не говорило о случившемся.

    Во второй половине дня прессе было передано следующее официальное сообщение:

    «Сегодня, 14 апреля, в 10 часов 30 минут утра бан­да, состоявшая из пяти-шести человек, сторонников единого коммунистско-дружбашского фронта, и во­оруженная огнестрельным оружием, напала в Ара- боконакской теснине на автомобиль, в котором сле­довал Его величество Царь, и убила двух его спут­ников. Разбойники, по которым был открыт огонь, скрылись».

    Правительственные газеты соревновались в сооб­щении все новых и новых подробностей покушения. Само собой, не было недостатка в восторженных ста­тьях, расписывавших «хладнокровие и смелость Его величества Царя» и рассуждавших о благости про­видения, которое в эти страшные минуты «защитило Его величество, к великому счастью всего болгарско­го народа».

    Впрочем, покушение осудили все. Коммунистиче­ская партия немедленно выразила свое отрицатель­ное отношение к подобного рода действиям, несовме­стимым с принципами ее борьбы. Газета Хербста «Днес» тоже высказалась вполне категорично: поку­шение — дело рук безответственных элементов, не понимающих, какой вред приносят их действия.

    Но не успела еще стихнуть волна этой сенсации, как на следующий день «террористы» убили отстав­ного генерала Георгиева, председателя Софийского от­деления «Народного сговора». Убийство носило явно политический характер. Власти вновь попытались обвинить в нем Единый фронт коммунистов и зем­ледельцев. Правительство, полиция, военные — все было поднято на ноги. Принимается решение о «чрезвычайных контрмерах». Похороны фашистского генерала должны продемонстрировать твердую решимость правительства «обуздать террористов — коммунистов и единофронтовцев».

    На следующий день цвет правительства и выс­шего офицерства собрался в соборе Святой Недели. В последний момент царь сообщил, что запоздает, пусть заупокойную службу начинают без него. А в это время зажженная спичка уже приближалась к фитилю, вспыхнул потрескивающий огонек...

    Страшный взрыв сотряс стены собора. С оглуши­тельным грохотом обрушился свод. В воздухе встал смерч из обломков черепицы, кирпича, балок. Высо­кий черный столб дыма повис над городом.

    В это время царский автомобиль уже въезжал на улицу, ведущую к собору. Зрелище, которое Борис увидел сквозь толстое ветровое стекло, заставило его оцепенеть. Что-то пытаются сказать непослушные губы, но шофер и без слов понимает: «Назад! По­дальше отсюда! На полной скорости!»

    Царь Борис III, один из тех, на кого должна была обрушиться страшная взрывная волна, бежит, бежит по улицам этого проклятого, обезумевшего города — чужого ему города, чужой земли...

    Это было 16 апреля 1925 года.

    ЗЕМЛЯ БЕЗ ВОЗДУХА

       Взрыв произошел около одиннадцати часоз утра. Я тоже был в соборе и получил ранение.

    Площадь сразу же была оцеплена войсками. По­лиция отправилась в дом церковного служки, который выдал своих сообщников-коммунистов.

    После полудня состоялось заседание Совета ми­нистров. Было принято решение арестовать всех бо­лее или менее видных коммунистов и объявить во­енное положение. Выполнение этого решения возло­жили на военное министерство, министерство внут­ренних дел и министерство юстиции.

      Вам было известно отношение коммунистиче­ской партии к взрыву?

       Да, я знал, что коммунистическая партия как в целом, так и в лице ее Центрального Комитета не связана со взрывом, что это дело отдельных экзаль­тированных личностей. Как ни враждебно я был на­строен к коммунистической партии, я и тогда считал невероятным, чтобы она предприняла или одоб­рила такой акт, бесполезный и для нее, и для всей страны.

       Почему же вы еще тогда не высказали этого своего убеждения? Зачем приказали уничтожить та­кое громадное количество невинных людей?

    (Из показаний подсудимого Вылкова)

       Объявить военное положение! Немедленно!

    Это уже в третий раз в голосе генерала Вылкова звучит такая стальная решимость. Он понимает, что в этот трагический день 16 апреля, так же как в день переворота 9 июня, как в дни Сентябрьского восста­ния, именно ему предстоит сыграть роль «спасителя отечества». Согнутая в локте рука висит на пе­ревязи— весьма подходящее украшение для боево­го генерала в столь исключительный момент его жизни. Во время взрыва Вылков был всего лишь слегка задет куском штукатурки, но бинты придают ему вид человека, преданного долгу и твердо решив­шего принять на себя суровый жребий предстоящей битвы.

    Рядом с ним Цанков и Русев. Премьер, как всегда в подобных случаях, одобряет любые меры, которые могут помочь ему сохранить власть. Министр внут­ренних дел настроен по-деловому:

      Нужно немедленно найти человека, способного справиться с этой задачей!

    Генерал безошибочно понимает, о какой «задаче» идет речь. Недолго думая — у него всегда есть наго­тове любые решения,— предлагает:

       Капитан Кочо Стоянов.

    Русев полностью согласен:

       Это именно тот человек, который раз и навсе­гда может разделаться с коммунистами и земледель­цами.

    Цанков тоже не возражает.

    Разговор происходит в вестибюле перед залом во­енного министерства, где созвано экстренное заседа­ние Совета министров. Министры уже собрались, только эти трое не спешат покинуть вестибюль.

    Вылков приказывает адъютанту:

       Найти капитана Кочо Стоянова и немедленно ко мне!

       Слушаюсь!

    Адъютант бежит к лестнице.

    И внезапно сталкивается с человеком в штатском, спрятавшимся за колонной. Место, откуда идеально слышно все, о чем беседуют между собой три мини­стра. Офицер хватается за кобуру, но незнакомец только улыбается — без малейшего испуга, как сооб­щник.

       Не узнаешь?

    Адъютант вглядывается в лицо продолжающего улыбаться человека.

       Ах, да! Ты этот, с автомобилем...

    Он опускает руку и сбегает по лестнице, торо­пясь выполнить приказание своего генерала.

    Человек за колонной — один из тех «любопыт­ных», о ком еще пойдет речь впереди. Торговец ста­рыми автомобилями и запчастями, владелец автомо­бильной стоянки у гостиницы «Юнион-палас», Алек­сандр Петрович безошибочным чутьем угадал, что «снова будет дело», и, сгорая от нетерпения, бросил­ся в военное министерство. Здесь он свой человек, никто из охраны его не останавливает, и Петрович беспрепятственно добирается до вестибюля большого зала, где чуть не сталкивается с тремя главными ми­нистрами страны. И не успел еще Цанков оповестить своих министров о введении военного положения, как этот человек, счастливый, что он, хотя и в жал­кой роли подслушивающего, участвует в таком важ­ном государственном разговоре, уже знал все. До­вольный, спускается он по лестнице, приветственно машет рукой капитану Кочо Стоянову, который, за­пыхавшись, торопится явиться на генеральский вы­зов. Он еще дождется капитана и, сияя, все с той же заговорщической и услужливой усмешкой остановит его у выхода:

       Капитан...

       Ах, это ты? Ты мне понадобишься? Сегодня же вечером!

       Где?

      В разных местах. Я тебя вызову по телефону. Ступай домой и ждж!

       Ясно, капитан...

    И капитан скроется в темнеющей улице, торопясь навстречу восходящей звезде своей кровавой славы, а услужливый хозяин стоянки еще немного повер­тится у входа в министерство и, спрятав тайну в сво­ей неизменной усмешке, лениво двинется к машине* бесцеремоннейшим образом оставленной у самых ко­лонн Национального театра.

    Над Софией опускается первая из страшных ап­рельских ночей.

    Прячутся только виноватые — мы же ни в чем не виновны. Зачем нам прятаться? Ведь это будет оз­начать, что у нас нечиста совесть, что мы каким-то образом причастны к взрыву. Нет, мы спокойно вер­немся к себе домой... Возможно, конечно, что нас аре­стуют, подержат день-другой, может, и больше, а потом выпустят. Лучше всего не показывать страха, сохранять спокойствие... Да, зто важнее всего — про­демонстрировать свое полное спокойствие...

    Поэтому, когда офицерский или полицейский са­пог толчком распахивает дверь и представитель вла­сти, не обращая внимания на охваченных ужасом женщин и детей, приказывает хриплым голосом: «Не двигаться! Ты арестован!», муж, отец, брат действи­тельно спокойно поднимаются навстречу направлен­ному на них оружию. Вначале задержанным связы­вали руки и гнали к оставленным где-нибудь в кон­це улицы фургонам. Но потом процедуру упрости­ли — зачем, в самом деле, связывать руки людям, ко­торые не оказывают никакого сопротивления?

    В дом учителей Райны и Ламби Кандевых поли­ция явилась поздно ночью. Арестовали обоих, но квартиру покидать не спешили. Внимательно осмот­рели комнаты, озадаченно остановились перед боль­шим книжным шкафом, недоуменно полистали не­сколько книг — вот до чего оно доводит, чтение! А супруги тем временем стояли в коридоре, подняв руки, под охраной полицейского.

    Их привезли в Дирекцию полиции. В канцелярии все происходит по правилам: описывают вещи, выда­ют картонные номерки, по которым вещи должны быть возвращены при освобождении. Райна Кандева вопросительно смотрит на мужа: «Может быть, нас и вправду скоро выпустят?» Но лицо Ламби остается мрачным.

    Потом — бесконечные ступени лестницы, до пято­го этажа. Куда они ведут, к спасению или...

    У входа в коридор их разлучают. Райна должна сидеть в первой камере. Еще несколько мгновений под взглядами двух полицейских.

       Возьми мой номерок, сама знаешь — живым мне отсюда не выйти!

    Ламби Кандев протягивает жене картонку. Руки их встречаются... Одна-две секунды, но воспомина­ние об этой прощальной ласке будет согревать жен­щину все долгие ожидающие ее вдовьи годы...

    В вечерних сумерках к софийскому перрону по­дошел поезд. Из него вышел Жеко Димитров. Узнав
    о взрыве, он поспешил вернуться в Софию, домой к семье. Вокзал был оцеплен полицейскими, внима­тельно осматривавшими каждого пассажира. Его ни­кто не остановил. Выйдя на площадь, он понял: весь город блокирован. Спутник Жеко Димитрова посове­товал ему не возвращаться домой, а скрыться где- нибудь на два-три дня, пока не стихнет первая ярость властей. Жеко Димитров непреклонен:

       Нельзя нам прятаться! Нет у нас причин пря­таться!

    Поздно ночью, когда все в доме уже спали, в дверь заколотили агенты Общественной безопасно­сти. Жеко Димитров целует обоих спящих детей, об­нимает жену и открывает дверь:

       Да, я Жеко Димитров.

    Агенты гонят его к стоящей неподалеку машине. Везут в Дирекцию полиции. В канцелярии записы­вают в книгу «входящих». Рядом со своим Жеко Ди­митров замечает только что вписанное имя — Ламби Кандев. Потом его ведут по полутемному коридору пятого этажа, вводят в последнюю камеру справа. А внутри... около тридцати человек, сидящих на по­лу, полулежащих. Тридцать человек в одной только камере!

    Жеко Димитров пристраивается у самой двери, рядом с Ламби Кандевым. В затаенной тишине слы­шно журчанье воды — это шумит под окнами пере­полненная весенними дождями речка. Руки друзей безмолвно встречаются. И вместо привета Жеко Ди­митров тоскливо шепчет:

       Будет резня...

    Наивные иллюзии остались там, перед входом в этот дом смерти.

    К их сплетенным рукам вскоре прибавится еще одна, рука Драгоя Коджейкова, которому посчастли­вится оказаться в числе немногих оставшихся в жи­вых обитателей этой камеры — последней по коридо­ру, с выходящими на реку окнами.

    «Мой муж Григор Кузманов работал журналистом в газете Земледельческого союза, которая часто ме­няла свое название. Он был сторонником Единого фронта, и поэтому полиция четыре раза выселяла его из Софии в Стару Загору. 16 апреля его там аресто­вали вместе с Сергеем Румянцевым. Их заковали в

    4           Подпись: 49Н. Христозов
    цепи и поездом привезли в Софию. Я привезла туда еду и одежду для мужа и для Сергее. У входа в зда­ние Общественной безопасности меня окружили чер­ные, бородатые страшные люди: «Чего надо, тетка? Ты деньги давай, он денег хочет!» Будто бы муж де­нег просил».

    Двое полицейских ведут по перрону «юстендиль- ского вокзала учителя литературы Радивоя Карано- ва. У ступенек вагона он просит у конвойных раз­решения проститься с женой. Снимает и отдает ей часы. Хочет снять я кольцо, но жена останавливает его руку:

       Кольцо пусть будет у тебя.

    Его пальцы ласкают густые русые волосы люби­мой...

       Дочка... Поцелуй ее от меня... И не плачь, я скоро вернусь!

    Из окна вагона он снова всматривается в запла­канное лицо жены, в ее руки, судорожно сжимаю­щие часы и бессильные послать прощальный при­вет... А когда светлый силуэт тает вдали, он опу­скается на скамью между двумя полицейскими, ло­вящими каждое его движете. Взгляд ело останавли­вается на поблескивающем в сумраке золотом коль­це, на котором выгравировано ее нмя «Йгрдшка» и дата — 25.1 132Q. День ях свадобы.

    И тут он вспоминает о фарфоровой куколке, ле­жащей в кармане его пиджака, шрушюе, купленной ко дню рождения его маленькой Зоры.

    Девочка напрасно будет ждаяъ обещанною по­дарка.

    Детская мечта вместе с «им уносятся.в неизвест­ное завтра...

    Пятидесятилетний, иэыоксанш» одетая человек с одухотворенным лицом я сршстодмтехьно-срустным ироническим взглядом переступает iwpor Дирекции полиции. В первый момент начальник канцелярии теряется и вскакивает со стула, чтобы встретить важного гостя. Но наручники и два стоящих рядом полицейских успокаивают начальника — всего лишь обыкновенный арестант!

    Обыкновенный?

    Арестованный раздельно произносит свое необыч­ное имя:

       Иосиф Хербст.

    На площадке перед лестницей, ведущей на пятый этаж, этот беспартийный публицист ступит на выло­женную в полу пятиконечную звезду. И поднимется вверх...

    Цепи Темелко Ненкова гремят по каменным сту­пеням. Полиция Перника убеждена: нет у государст­ва врага страшней, чем Ненков,— и потому заковала его в самые тяжелые цепи. Вождь шахтерского проф­союза, бывший депутат Народного собрания словно нарочно грохотом размахивает проклятым желе­зом. Арестованные в битком набитых камерах при­слушиваются: что это там еще за Марко Королевич?

    Но оглушительный звон мешает следователям. Один из них разъяренно выскакивает из кабинета и кричит:

       Хватит! Перестань греметь!

    Закованный Ненков ненадолго — чтобы все слы­шали ответ — останавливается:

       Снимите цепи — перестану!

    И шагает дальше, еще громче гремя железом.

    К Христо Ясенову постучались в четыре часа утра. Когда поэт, открыв дверь, появился перед на­целенными на него дулами и штыками, полицейские неожиданно для себя увидели невысокого, худоща­вого человека, ничуть не похожего на все их представ­ления о бунтовщиках и конспираторах. На письмен­ном столе лежит стопка белых картонных листов. С них и начинается обыск. Оказывается, учитель ри­сования Ясенов взял домой работы своих учеников, чтобы отобрать лучшие для школьной выставки. По­лицейские раскрывают книжный шкаф — в нем рус­ские книги. Полистав, разочарованно бросают на пол — стихи каких-то Брюсова, Бальмонта...

    А поэт смотрит на них грустным, все понимаю­щим взглядом.

    Когда наручники защелкиваются на его кистях, у Ясенова вырывается подавленный стон. Нет, не при мысли о том, что его ожидает. Просто резкий ры­вок острой болью отдался в простреленной восемь лет назад руке, когда он, офицер 42-го полка, герой­ски сражался «за царя и отечество»...

    «В двадцать пятом его забрал староста, вернее не староста, а один из сельских наших сторожей. Ста­роста, мол, тебя кличет. Потом, как взяли моего му­жа прямо с работы в одной рубашке, решила я ему отнести пиджак и шапку. Он ведь у меня, Спас-то, инвалид, одноногий был, бедняга. Спрашиваю в об­щине, где арестованные, а они: «Тут он, твой Спас». Пошла я к подвалу, к оконцу. Кричу: «Спас, ты здесь?» — «Здесь я,— отвечает Спас,— здесь, в подва­ле». Присела я у оконца и давай реветь. Спрашиваю: «Что они с тобой делали, Спас? Много мучили?» И он рассказал мне, что ночью с ним вытворяли. Отвезли в другое место, тоже в подвал, но такой, что ни сесть, ни лечь нельзя было. Так всю ночь на одной ноге и простоял. К вечеру, часа в четыре, их увезли. Был с ними один военный. Принесла я Спасу палку, а во­енный этот даже не подпустил меня к мужу, сам палку взял и отдал Спасу. Следила я за ними до са­мой крепости, где батальон стоял. Дотуда и следы их знаю. А куда дальше они ведут, мне неведомо...»

    Спас Вучков ковыляет по пыльной дороге под конвоем сельского стражника и кичливого офицери­ка. Еще немного, и дорога пойдет под уклон, к го­роду, скроется за холмами село. Он оборачивается, взмахивает палкой. И видит, как вдали на дороге жена его сдергивает с головы платок и размахивает им над головой. Другой рукой она придерживает ма­лыша— ему всего полтора года. Старший, трехлет­ний, жмется к материнской юбке. А в сторонке на каменных ступеньках здания общины вместе с дру­гими чиновниками сидит староста и смотрит вслед удаляющейся группе. Увидев поднятую палку, все беспокойно заерзали, а староста, вскочив, тоже вски- нул руку. Пальцы ее сжаты в кулак. Мстительно и злорадно.

    У входа в крепость офицерик откидывает брезен­товый верх грузовика. Спас Вучков пытается взо­браться сам, но деревянный протез беспомощно со­скальзывает с обитого железом борта. Несколько гру­бых толчков — и вот он уже распростерт на липких, измазанных дегтем досках кузова. Шипя, затягива­ются веревки брезента.

    Так началась кровавая одиссея члена Земледель­ческого союза из Слатины, «врага государства», со­юзника коммунистов Спаса Вучкова.

    Мы ненавидим жестокую власть капитала. И бо­ремся против вашего правительства, потому что оно отнимает у народа не только плоды его труда, но и нечто более существенное — волю, свободу, мысль. Наша борьба справедлива, исторически оправданна, вызвана вашим свирепым террором.

    Но мы не хотим смерти отдельных лиц. Кому она нужна? Мы жаждем гибели общественного порядка, обрекающего на нищету и духовный мрак целый народ. Будущий рабоче-крестьянский трибунал оп­ределит степень виновности каждого из вас, тепереш­них столпов антинародной власти. И вынесенный им приговор будет высшей справедливостью, волей исто­рии.

    Те, кого вы называете террористами, предстанут пред вашим судом. А мы? Почему вы не даете нам возможности защищаться? Закон против нас, но все- таки закон!

    Вы вырвали нас из жизни, вывернули наизнанку наши дни и ночи. Но с историей нельзя так играть. Днем мы спим, обессилев от побоев, прижавшись друг к другу в переполненных камерах. А ночью? Ночью мы трудимся. Страшный, непосильный труд. Трудимся для завтрашнего дня.

    Подкованные сапоги останавливаются за дверью. С грохотом распахивается дверь, и багровые щупаль­ца карманных фонарей ползут по нашей одежде, по сплетенным телам. Ищут наши лица.

    Да, мы идем. Пора.

    Офицеры входят в камеры с черными масками на лицах. Они не разговаривают — палками растал­кивают людей. Обнаружив намеченную жертву, бьют палкой по голове — знак стоящим сзади надзирате­лям. Те выходят вперед с ружьями наперевес:

       Вставай! Быстро!

    Арестованный встает. Подталкиваемый упираю­щимся ему в спину штыком, он проходит по коридо­ру, спускается по лестнице и... выходит на улицу. Жадно вдыхает свежий полуночный воздух, недоу­мевающе оглядывается. Куда? Он еще не разглядел фургона, скрытого в тени распустившихся деревьев. Приклады подталкивают его к дверце, двое военных,

    стоящих у задних ступенек, швыряют его внутрь. Он падает вперед и натыкается на плотную, безмолв­ную человеческую стену.

    На него падают те, кто идет следом, и он восприни­мает эти толчки как последнее соприкосновение с жизнью, со своими братьями по борьбе...

    Когда фургон будет набит до отказа, мотор загу­дит и помчит их по пустынным улицам спящего го­рода.

       Почему вы это делали ночью?

       Чтобы все осталось в тайне.

       От кого вы прятались?

       Ото всех.

       Вы не смели делать это на глазах у народа?

       Не смели. На глазах у народа мы сделали только одно — то, что произошло в сентябре, в на­чале.

       Все остальное вы вершили во мраке ночи?

       В ночной тьме, в безумии...

    (Из допроса подсудимого Томы Прендова)

    Карательный отряд капитана Кочо Стоянова на­чал действовать в тот же вечер —16 апреля. Чтобы избежать недоразумений с полицией, капитану была срочно пожалована должность полицейского комен­данта Софии. Впрочем, это было сделано уже тогда, когда министры Вылков и Русев только подыскивали человека, который мог бы «справиться с задачей». Помощниками капитана Кочо Стоянова стали офице­ры Третьей секции военного министерства, несколько профессиональных палачей, группа окончательно де­градировавших личностей, которым поручалась «чер­ная», «вспомогательная» работа, а также некоторые «добровольцы» — любители острых ощущений, вроде упомянутого выше торговца-шофера Александра Петровича.

    Впоследствии на процессе 1954 года подсудимые подтвердят роль Кочо Стоянова как организатора всей деятельности карательного отряда. По его при­казанию было создано также несколько подотрядов — в Военном училище, в Первом пехотном, артилле­рийском, гвардейском полках... Во главе каждого та­кого подотряда стоял офицер из Третьей секции; кро­ме того, в него входил «мастер-вешатель», шофер и «чернорабочие», носившие странное прозвище — «облака».

    На вопрос, по чьему прямому приказу действовал капитан Кочо Стоянов, подсудимые ответят: «По приказу Центрального правления Военного союза в лице Вылкова, Русева, Лазарова и Дамяна Велчева».

    Один лишь подсудимый Вылков скажет, что обо всем, происходившем в те дни в казармах, он узнал гораздо позже, и к тому же «из разговоров».

    Мчатся по безлюдным ночным улицам битком на­битые крытые брезентом фургоны. Сидящие в них люди напрасно гадают, куда их везут,— неожидан­ные повороты, тряска по ненаезженным дорогам...

    Их высаживают на заросшем травой и сорняками дворе. Рядом какие-то высокие здания, похожие на казармы. Машина, очевидно, въехала в задние воро­та— вокруг одни лишь приземистые бараки и кучи мусора. Без команды, ударами ружейных прикладов гонят их вслед за покачивающимся полуприкрытым фонарем. Несколько каменных ступенек вниз, и их вводят в сырое, пахнущее гнилью помещение. Веро­ятно, склад. Пол из глины, смешанной с песком.

    Они осматриваются в желтом свете повешенного на дверь фонаря — почти тридцать человек с недо­уменными, вопросительными взглядами. Что все это означает?

    Двое военных выводят первого, оказавшегося ближе всего к дверям. Постепенно затихают шаги, слышно, как где-то хлопает дверь,— наверно, в со­седнем помещении. И больше — ни звука. Через не­которое время приходят за следующим...

       Расскажите суду, как вы осуществляли эти убийства.

       Двое военных приводят одного из арестован­ных. Сажают на стул. Напротив садится еще кто-ни­будь из военных, чтобы вести «допрос». Он спраши­вает арестованного об имени или еще о чем-нибудь неважном, например: «Откуда у вас это кольцо?»,— и в это время делает знак рукой, а двое других, ко­торые уже стоят наготове с петлей из канатов, каки­ми крепят палатки, набрасывают ему эту петлю на шею и тянут в разные стороны, пока у того не оста­новится сердце. Те, кто привел арестованного, стоят

    рядом, готовые сразу же наброситься на него, если тот начнет сопротивляться. А те, кому приказано набра­сывать петлю, всегда стоят сзади, чтобы их не заме- тили.

    Когда кто-нибудь из антифашистов оказывался физически очень сильным и пытался подняться, за веревку хваталось еще несколько человек. Тела за­душенных, пока они еще теплые и не закоченели, сразу же засовывали в мешки, которые завязывали той же веревкой, какую использовали для удушения. Для большей верности шеи убитых затягивали еще их собственными ремнями. Перед тем как засунуть трупы в мешки, Черный капитан (Николов) и Любен Моллов забирали у них деньги, драгоценности.

    (Из показаний подсудимого Илии Ковачева)

       Арестованных поставили во дворе артиллерий­ского полка у стены. Затем по одному стали вводить в помещениевроде комнаты... Там было темно, горела только одна керосиновая лампа. Там и нача­лись экзекуции. Все мы;'эдееь присутствующие, при­нимали в них непосредственное участие.

       Включая вас?

       Включая меня. Не помню... было много вече­ров... не помню, с кем в какой вечер я тянул верев­ку...

       Опишите картину поподробней.

       Вы же говорили, чтобы кратко...

       Но не об этом.

       Подробностей не помню, но попытаюсь опи­сать. Введенного сажали на стул и заводили с ним какой-нибудь незначительный разговор. В этот мо­мент по крайней мере два человека набрасывали ему петлю на шею и тянули в разные стороны.

       Сколько времени это продолжалось?

       Около пяти минут на человека. Затем уби­тых выносили в соседнюю комнату. Я заметил, что те, кто их выносил, там задерживались. Думаю, что они обыскивали убитых...

       Где еще, кроме артиллерийского полка, совер­шались убийства?

       В Военном училище, в Первом пехотном пол­ку, в гвардейском полку... Тех, кого привозили в пе- хотпый полк, убивали из пистолета. Стреляли в за­тылок, поодиночке.

    (Из показаний подсудимого Ивана Кефсизова)

       Через несколько дней после взрыва нас, офи­церов гвардейского полкаГрозданова, Кирилла Стефанова, Асена Лекарского, Ивана Бояджиева и меня,— собрали в Военном клубе. Пришел Илия Ко- вачев и отвез нас в фургоне в Четвертый артиллерий­ский полк. Мы вышли, и я с Илией Ковачевым взя­ли человека, которого нужно было удушить. Наки­нули ему петлю и стали тянуть.

    На следующий вечер мы отправились в Военное училище...

    (Из показаний подсудимого Пенчо Сарафова)

       В расположение гвардейского полка фургоны въезжали через задние ворота. Привезенных мы от­водили в конюшни второго и третьего эскадронов. От­туда по одному приводили в помещение, где храни­лась амуниция, и там убивали их, удушая веревкой, и потом добивали тупым орудием. Стены помещения были забрызганы кровью.

       Как вы пришли именно к такому способу убийства?

       Для этого не требовалось никакого умения.

       Были ли вы лично знакомы хотя бы с одним из убитых?

       Ни одного из них я не знал.

       Почему же вы их убивали? В первый раз ви­дите человека и набрасываете ему на шею петлю. Почему? (Подсудимый молчит.)

    (Из показаний подсудимого Гроздана Грозданова)

       В плохо освещенных комнатах артиллерий­ского полка я заметил и другие группы, занятые ра­ботой.

       Какой работой?

       Той же самой. Приводили задержанных и ду­шили их веревочными петлями.

        Мы привыкли под словом «работа» понимать совсем другое, например пахать, строить, создавать блага. Но когда людей убивают, это называется убийством.

       Виноват. Мы их убивали.

    (Из показаний подсудимого Кирилла Стефанова)

       Бывали вечера, когда я не принимал участия в экзекуциях, так как в то время жена у меня бо­лела воспалением желчного пузыря и мне приходи­лось бегать по аптекам за лекарствами...

    (Из показаний подсудимого Цвятко Николова —

    Черного капитана)

       ...В это время раздался крик из подвала, там было темно. Я взял фонарик и пошел туда. Когда я спустился, один из наших помощников крикнул: «Там живой!» Я подошел к трупам и направил фона­рик на того, о ком говорили, что он еще жив. Чтобы установить это, я испробовал некоторые средства воздействия посильнее, но не получил никакого от­вета...

       Какие средства воздействия?

      Я сказал: «Мы выиграли борьбу, и ты свобо­ден!» Потом сказал еще что-то обнадеживающее, но он не откликнулся.

    В это время тот, кто был со мной, спросил дядю Величко: «Прикончить его?», а потом повторил: «Да­вай я с ним разделаюсь». Дядя Величко сказал: «Да», и тут раздался выстрел.

    (Из показаний подсудимого Стилияна Тошева)

       Собрали мы арестованных, загнали в фургон и отвезли в Четвертый артиллерийский полк. Во дво­ре между деревьями висели на жерди два фонаря. А прямо под ними была выкопана яма. Арестован­ных поставили лицом к стене по одну сторону ямы, а мы, офицеры, выстроились по другую ее сторону. Один из арестованных, последний, инженер из АЭГ, стал сопротивляться. Я знал, что по убеждениям он был земледелец, мы с ним были знакомы с февраля двадцать пятого года. Мне тогда понадобилась элек­троплитка, и он мне ее достал. Моллов приказал при­нести из фургона веревку, чтобы связать его. Когда я вернулся, арестованный уже не сопротивлялся, его поставили на колени. Мы зарядили пистолеты и от­крыли огонь. Я стрелял по второму справа. Каждый выстрелил по три-четыре раза. Арестованные упа­ли...

    Эти расстрелы в Четвертом артиллерийском пол­ку были осуществлены мною, Грозданом Гроздано- вым, Кириллом Стефановым, Асеном Лекарским, Иваном Бояджиевым, Иваном Кефсизовым, Илией Ковачевым, Саввой Куцаровым, Любеном Молловым и Атанасом Лазаровым.

    Когда мы стреляли, то перед въездом в располо­жение полка стоял автомобиль с заведенным мото­ром, его гул заглушал выстрелы. Такой же автомо­биль был и в Первом пехотном полку, где мы тоже производили расстрелы в складском помещении.

    (Из показаний подсудимого Пенчо Сарафова)

    Пусть убийцы сами рассказывают об убийствах. Убивать — их дело. К тому же, как видно из прото­колов процесса, они способны рассказывать обо всем хладнокровно, обстоятельно, почти не смущаясь. По­хоже, решившись однажды на главное — на преступ­ление, не так уж трудно потом об этом рассказывать.

    А мне трудно даже читать сказанное ими. Пред глазами встают картины казней: полуприкрытые, за­щищенные от ветра фонари, за ними — вереницы темных людских теней, мрачные каменные подвалы, склады с песчаными полами, конюшни, испуганно храпящие лошади, уединенные казарменные закоул­ки, окна, занавешенные одеялами. И человек, нелов­ко сидящий на грубо сколоченном ящике или прямо на полу, ожидая, пока начнется «военное следствие». Вопросы неожиданные своей простотой: «Откуда у вас это кольцо?» Или: «Вы родом из...» У каждой группы карателей был «свой» вопрос, который зада­вался сидящим перед ними жертвам.

    И не успевал обреченный набрать в грудь воздуха для ответа, не успевал произнести слово, понять знак, сделанный сидящим перед ним офицером, двинуть рукой в свою защиту...

    Пять минут!

    Бьется, рыдая, жизнь в задыхающемся теле, рвет­ся из смертельной петли, рассыпается бесчисленными леденеющими искрами...

    В человеческой речи нет слов, чтобы назвать то, что происходило тогда. Мысль не может восприни­мать это, так же как слух не воспринимает слишком высоких или слишком низких звуков, которые носят­ся вокруг нас и, кто знает, могли бы поведать нам о чем-то необыкновенном, космически трагичном.

    Потом убитых хоронили. Если верить схемам, на­рисованным подсудимым Кефсизовым, всех, убитых в манеже Военного училища, сваливали в яму, выры­тую в конце бывшего стрельбища в нижней части двора. Тела убитых в артиллерийском полку выво­зили на военных грузовиках к Дырвенишкой реке, метров на сто в сторону от Самоковского шоссе. Ориентиром служил старый постоялый двор на чет­вертом километре. От него машины сворачивали на проселок и останавливались у самой реки. В качестве могил использовались образованные течением ямы. Днем сюда присылали людей, которые расширяли и углубляли их.

    Грузовики отвозили убитых и на восьмой кило­метр того же шоссе. Их зарывали метрах в ста от до­роги в большом овраге.

    Еще несколько таких могил было в военном ук­реплении близ села Илиянцы — старый заброшенный колодец, специально выкопанная яма, несколько глу­боких рвов за дощатым сараем-складом.

    «Вечером мы сели в машину. Вел ее Стилиян То- шев. Я оидел рядом, а сзади — арестованный и пору­чики Радойков и Стоичков. По дороге оба они уду­шили арестованного прямо в машине. Где мы его за­копали, не помню.

       Как выглядел человек, которого вы убили?

       Не могу вспомнить...»

    В протоколах процесса немало мест подобных это­му, взятому из показаний подсудимого Томы Прен- дова. И, наверное, немало могил убитых поодиночке в те апрельские ночи, навсегда останутся неизвест­ными.

    Картины кровавых расправ, по-видимому, про­буждают у некоторых людей мрачные, проникшие через какие-то атавистические щели ощущения. Ка­кое-то болезненное любопытство (нет, это слово слишком слабо!), что-то гнездящееся в подсознании непреодолимо толкает их увидеть, пережить процесс умерщвления, своими руками взяться за веревку, на­тянуть ее изо всех сил...

    Болезнь это или «нормальная» жестокость фаши­ста? К карателям добровольно присоединился рот­мистр в отставке Любен Моллов, который в первый же вечер без всякого смущения вошел в группу ду­шителей. Я говорю «без смущения» и сам удивляюсь, как могло мне прийти в голову такое мягкое, деликат­ное слово. Ведь у Моллова было подлинное остервене­ние, непреодолимая потребность мучить, убивать, ис­пытывать наслаждение от всего этого. Он бродит по комнатам, заваленным бездыханными телами, вы­искивает тех, в ком еще не до конца угасли искры жизни. И, найдя, спешит прикончить их яростным ударом, раздавить своим железным сапогом...

    После Девятого сентября 1944 года тени всех за­душенных, приконченных, растоптанных, растерзан­ных им людей заполнят его комнату, бросятся к нему, и он, вопя от ужаса, схватит пистолет и выстрелит себе в висок раз и два... пока палец его, похолодев, не замрет на курке.

    Похожие чувства, вероятно, испытывал обитатель так называемой «холостяцкой» комнаты в Военном училище офицер Илия Ковачев, слывший чудаком старый холостяк тридцати двух — тридцати трех лет, в свободное время цриручавший насекомых. По его комнате разгуливали жуки с черными метками на спинках, ползали мухи со связанными ниткой кры­лышками. По вечерам, веселый и подвыпивший он воз­вращался домой и еще с порога ласковыми словами приветствовал своих питомцев.

    Пока однажды вечером...

    «Однажды вечером я возвратился домой и уви­дел, что замок на моей двери сломан. В комнате ва­лялись два забрызганных кровью одеяла и несколько веревок, какими солдаты привязывают свои палатки.

    И так как я долгое время жил один, то был у меня сверчок, которого я дрессировал. Он всегда ждал меня под столом, куда я бросал ему крошки. Погла­дишь, бывало, его пальцем, а он вроде бы застреко­чет. Сверчок был растоптан...»

    Тут подсудимый ненадолго умолкает, видно вспо­миная дрессированного сверчка, так и не дождавше­гося в тот вечер крошек от своего хозяина.

    «У дверей комнаты я заметил солому, тоже в кро­ви, и след, как будто что-то тащили. Следы вели на юго-восток, к тиру, крытому стрельбищу Военного училища.

    И поскольку я страдаю одной неизлечимой бо­лезнью... (Запинается.)

       Какой болезнью?

       Неизлечимой. Называется «чрезмерное любо­пытство» (Смеется.) К тому же в тот вечер я малость выпил, мы, кавалеристы, вообще любим выпить, нас так и звали «пьяная кавалерия»... Вот я и пошел по­глядеть, что там происходит.

    Дальше я помню не слишком ясно.

    Я увидел, что Иван Кефсизов вводит каких-то людей в один из классов. Окна были занавешены одея­лами. Там уже собралась куча народа — офицеры в штатском с надвинутыми на глаза шляпами, среди них был и Александр Петрович, приехавший на своей легковой «минерве».

    Людей душили в углах, где было потемнее. Уви­дев, что все заняты делом, я лично тоже удушил од­ного вместе с Димитром Радевым. Тот, кого мы уду­шили, был в местной народной одежде, в шароварах и белой кожаной безрукавке...

    На следующий вечер ко мне заявился Атю (Иван Кефсизов) и сказал: «Айда!» Я спросиЛ: «Опять?» Он подмигнул...»

    Имя Илии Ковачева — одно из наиболее часто пов­торявшихся на процессе 1954 года. В те кровавые ап­рельские ночи он был повсюду: приводил обреченных, затягивал петли, «допрашивал» сидящие перед ним жертвы, расстреливал людей, поставленных на коле­ни у края рва...

    Он — единственный из подсудимых, позволявший себе улыбаться судьям и публике и с подчеркнутым удовольствием позировавший перед кинокамерами и фотоаппаратами.

    И все это началось в тот первый вечер — взломан­ная дверь, растоптанный сверчок, кровавые следы на соломе, разбудившие его «любопытство»!.. Напрасно спрашивать, возможно ли это...

    И все же Илия Ковачев — человек с примитивным мышлением. А в числе «любопытствующих» убийц мы видим также людей образованных, с университет­скими дипломами, которые открывали перед ними совсем другие поприща.

    Арестованный в 1925 году деятель компартии Лю- бен Дюгмеджиев рассказывает об одной своей встре­че в коридорах Дирекции полиции. Он вдруг увидел знакомого по университету, человека, известного сво­ими научными интересами, кандидата в профессора, в полицейском мундире! «Что ты здесь делаешь?» — спросил пораженный арестант. Полицейский смущен­но (?) ответил: «Да я, знаешь ли, работаю здесь. Старшим следователем...»

    Есть высшее образование и у Александра Петро­вича. Судя по его фамилии, я сначала думал, что он сербского или русского происхождения. Оказалось — чистокровный болгарин, сын врача, умершего, когда Александру было всего тринадцать лет. На отцовскую пенсию Петрович закончил Торговую академию в Нев- шателе, в Швейцарии. После войны он продал отцов­ский дом и на вырученные деньги начал торговое дело. «Мы покупали автомобили, которые военные части продавали после списания, чинили их и пере­продавали,— сообщил суду Александр Петрович.— Но из-за жестокого кризиса дело это не пошло. Приш­лось мне купить легковую машину, и стал я работать шофером на стоянке, возил пассажиров...»

    Это было в 1921 году.

    Через два года Александр Петрович повез на сво­ей машине офицеров из Третьей секции Поркова и Кочо Стоянова в Чамкорию преследовать повстан- цев-сентябрийцев. Это было первым «крещением» Петровича. Повстанцы попытались захватить царский дворец в Чамкории, но, преследуемые карателями, отступили в горы. К карательной группе присоедини­лось тридцать добровольцев во главе с «воеводой» дядей Величко, или, как его еще называли, «Большим облаком». Это был Величко Велянов, профессиональ­ный убийца из террористической группы ВМРО[2], посланный самим «скопльским воеводой» Ванчо Ми­хайловым. Вся эта колонна, предводительствуемая машиной капитанов, которую вел Петрович, состояла из грузовика с солдатами из Самокова и семи легко­вых машин из Софии, занятых «облаками» дяди Ве­личко. Она двинулась на Самоков, а затем на Раду- ил, Дол ну Баню, Костенец, село Белово... И всюду на ее пути оставались расстрелянные, исколотые шты­ками, изрубленные топорами тела повстанцев.

    Похоже, что картины массовых убийств глубоко запали в сознание шофера Петровича. Ведь не успели еще развеяться черные клубы дыма над площадью Святой Недели, как он безошибочно понял, что опять «будет работа». Петрович не ждал, пока его позо­вут,— сам явился в военное министерство, чтобы не пропустить ничего из событий того дня. Вечером Кочо Стоянов назначил ему время и место встречи. Услуж­ливый шофер сначала привез офицеров из казарм в Дирекцию полиции, затем уселся за руль военного грузовика, нагруженного телами убитых, и помчался по Самоковскому шоссе к зияющим ямам и оврагам Дырвенишкой реки.

    Первыми его словами перед судом народа были:

       Я раскрыл душу перед следственными органа­ми, раскрою ее и перед вами, гражданин председа­тель...

    И он рассказал — подробно, с запоздалым раская­нием — о своей пропащей, бесполезной жизни.

    Но председатель суда прервал его элегическую исповедь:

       Вам платили за это?

       Нет.

       Значит, вы все это делали добровольно?

       Добровольно.

       Расскажите о вашем участии в убийствах.

       Меня заставили. Я ждал перед складом артил­лерийского полка и случайно заглянул внутрь. Кочо Стоянов увидел меня и сказал: «Здесь не театр, не­чего глазеть. Берись за веревку!» Я и взялся.

       А на следующий вечер?

       И на следующий вечер.

       Сколько раз?

       Две ночи в артиллерийском полку, одна — в пехотном...

    Я думаю о людях типа Александра Петровича, о тех неизбежно всплывающих в такие моменты «дея­телях», всегда готовых предложить свои услуги и принять участие в «большой» игре. Нет, они были не только шоферами, эти чрезмерно услужливые люди, спешащие своими мягкими, изнеженными руками ухватиться за веревку рядом с грубыми, волосатыми кулаками палачей...

    Я думаю о тех представителях интеллектуальной биржи, которые торопились предложить свои услуги сильным дня. Именно они обнаруживали пропуски в списках «врагов общественного порядка». У них была редкая возможность действовать беспрепятст­венно, с полной уверенностью в успехе и при этом анонимно, что, по-видимому, и поощряло их больше всего. Случайно оброненное имя, донос без обратного адреса, небрежно подсунутая вырезка из газеты, кни­га, сборник стихов — и над головой «врага государст­ва, большевистского агента, коварной змеи, завтраш­него террориста-поджигателя» со свистом взлетала тугая смертельная петля. Нет сомнения, что послед­ние страницы списков генерала Вылкова написаны под диктовку именно этих людей. Я вспоминаю ха­рактеристику, которую с такой силой дал им Ефрем Каранфилов в своей книге «Болгары»: «За смертью каждого Моцарта мы нередко обнаруживаем мрач­ную тень какого-нибудь Сальери. Это люди, не обла­давшие никакими талантами, но ненавидевшие тех, у кого они были особенно яркими. В смутные, тяже­лые времена зависть посредственности, словно пре­смыкающееся, особенно часто выползала, чтобы ужа­лить истинного творца. Зависть, словно молния, уби-

    5          Подпись: 65Н. Христозов

    гает все, что высоко, светло, талантливо, щедро, изо­бильно. Ведь уже само по себе щедрое изобилие — тяжкий приговор бесплодию... И мы вновь и вновь убеждаемся, что когда погибает настоящий талант, слишком часто выясняется, что какой-нибудь без­дарный, бесплодный и полный амбиций «интеллекту­ал» оказывается рядом с убийцами».

    Некоторые из них, вероятно, еще живы. Может быть, они даже со смутным беспокойством раскрыва­ют страницы этой книги. Читайте! — говорю я им.— Читайте! Эти строки о вас! Не оглядывайтесь, не ста­райтесь вспомнить других подлецов, которые, может быть, раньше вас шепнули кому надо роковое слов­цо. И пусть вас не утешает, что процесс 1954 года не вынес вам никакого приговора. Если у вас есть со­весть, она достаточно истерзана за эти долгие десяти­летия, озаренные именами тех, кого вы предали. Вас постигла самая страшная для каждого клеветника и завистника кара — слава и бессмертие ваших жертв. А если совести у вас нет — тем хуже для вас. Значит, вы уже наказаны самой природой.

    Часам к четырем утра, когда мрак становится не­проглядным, но особенно обманчивым, потому что уже чувствуется приближение утра, капитан Кочо Стоянов совершал последний объезд ям и оврагов в окрестностях Дырвеницы и Илиянцев. Шофер Александр Петрович фарами освещал места захоро­нений. Это продолжалось одну-две минуты, время достаточное, чтобы капитан мог оценить, все ли сде­лано согласно полученным указаниям и -не оставлено ли где следов, могущих вызвать подозрения. Убедив­шись в высоком качестве проделанной «работы», ка­питан тихо и продолжительно свистел — своего рода сигнал отбоя,— и из мрака выползали «облака» дяди Величко и других «воевод». Они складывали на гру­зовики кирки и лопаты, а затем вскакивали в кузов.

    Наступало время отдыха, блаженного, беззабот­ного сна в бараках и душных казарменных пристрой­ках. Под вечер, согласно приказу капитана, они по­одиночке потянутся к пивной на улице Кирилла и Мефодия. Там закажут себе выпивку, не забывая, од­нако, что капитан не терпит пьяных «облаков».

    В назначенный час в пивную прошмыгнут четверо мужчин в штатском с надвинутыми на глаза шля­пами — Кочо Стоянов, Цвятко Николов (Черный ка­питан), Любен Моллов и неизменно сопровождающий их Александр Петрович. Прежде чем поставить за­дачу и распределить обязанности на предстоящую ночь, капитан Кочо Стоянов выдаст всем по сто ле­вов. Моллов и Николов, вытащив из карманов награб­ленные часы и другие ценности, оделят особо отли­чившихся накануне. Петрович в стороне наблюдает всю эту картину. Черные алчные руки тянутся и к нему, но он лишь пожимает плечами — я всего лишь шофер! И напрасно пытается скрыть нервную ухмыл­ку: все, что происходит в эти апрельские ночи, напол­няет его существо пьянящим возбуждением...

    Деньги и ценности делают свое дело. Мрачные «облака» светлеют. Ракия и добыча, так сладостно оттягивающая карманы, заставляют их глаза светить­ся еще большей преданностью и еще большей готов­ностью выполнить все распоряжения «хозяев».

    Что это за люди, помогавшие власти в ее самых черных делах? Это члены фашиствующих банд «вер- ховистского» крыла ВМРО, для которых кровопроли­тие уже стало ремеслом. Недаром генерал Вылков вел специальные переговоры о сотрудничестве с наи­главнейшим «облаком», предводителем ВМРО Ванчо Михайловым.

    Итак, секретный приказ генерала Вылкова всту­пил в силу. За два дня Дирекция полиции была пере­полнена арестованными. Полицейские участки не справляются с бесконечным потоком задержанных. Карательные отряды капитана Кочо Стоянова «тру­дятся» на пределе, возможном для подобного рода «деятельности». Но и они не в состоянии «обработать» такое количество людей. Часть арестованных из Ди­рекции полиции переводится в Центральную тюрьму, другая — в гимназию имени Фотинова. Освободивши­еся места тут же заполняются новыми партиями за­держанных. Издается приказ: арестованных в про­винции не везти в Софию, а пересылать в окружные центры, где для этой цели должны быть подобраны «подходящие помещения». «Подходящими» и на этот раз оказываются... школы. В них разыгрываются те же трагедии: допросы, избиения, убийства...

    Но генералу, озаренному его кровавой, в третий раз взошедшей звездой, уже нужна широкая аудито­рия. Секретные приказы — это одно, это словно под­водная часть айсберга, самая большая, но зато ли­шенная всякого блеска. Настал момент, когда генерал может предстать перед всеми в роли «спасителя на­ции». Объявленное правительством военное положе­ние — обильная питательная среда для властолюбия генерала Вылкова. Вслушайтесь в его голос:

    «Дорогие офицеры, унтер-офицеры и солдаты! Чаша терпения переполнилась, и болгарский народ, объявив военное положение, вверил свою судьбу ар­мии и ее институтам. Он требует, чтобы мы обеспе­чили Родине спокойствие и порядок, любой ценой за­щитили жизнь каждого болгарина...»

    Это приказ военного министра от 19 апреля 1925 года.

    Три дня спустя генерал Вылков появляется в На­родном собрании, встреченный, как отмечено в про­токолах 84-го заседания, «криками «ура» и бурными аплодисментами». Обсуждается указ о введении в стране военного положения. Генерал все еще в бин­тах. Излишне напоминать, какие чувства внушают они аудитории. Голос раненого «спасителя государст­ва» тверд и решителен:

    «В эти дни тяжких испытаний болгарская армия со всей присущей ей готовностью и самоотвержен­ностью жаждет помочь народу, сохранить его и за­воевать для него счастливое будущее... От имени ар­мии и от себя лично заявляю, что мы будем счастли­вы, если ваше голосование даст нам возможность вы­полнить наш долг перед нашим дорогим народом!» (Бурные рукоплескания на скамьях «Народного сго­вора».)

    В парламенте нет больше ни одного депутата-ком- муниста. Павшие еще в начале марта от рук «неиз­вестных убийц», они 18 марта были лишены депутат­ских прав — бесполезный, запоздалый акт, лишний раз доказывающий, насколько быстрей и надежней действует пуля.

    После принятия указа о введении военного поло­жения, утвержденного, между прочим, с известным опозданием, когда карательные отряды уже уверенно развертывали свою «работу», начатую вечером 16 апреля, генерал еще раз удостоился истеричных рукоплесканий со стороны депутатов-сговористов.

    «Армия,— заявил он,— выполнит свой долг, как всегда выполняла его раньше, как выполнила его 9 июня. Она начеку и думает лишь о благе всего бол­гарского народа...»

    Генерал не мог не воспользоваться случаем и не напомнить о своих заслугах двухлетней давности. Такие вещи, по его мнению, господам депутатам за­бывать нельзя.

    Как все преступники с нечистой совестью, воен­ный министр непрерывно говорит о долге, честности и высоких идеалах. Не зря он так любит призывать к сохранению спокойствия и порядка, к защите «любой ценой жизни каждого болгарина».

    Я снова и снова перелистываю воспоминания оставшихся в живых мучеников из числа жертв Ди­рекции полиции, Центральной тюрьмы, гимназии имени Фотинова и бесчисленных полицейских участ­ков. Выискиваю самые мельчайшие следы, которые хоть что-нибудь могут рассказать о последних часах погибших героев. Стараюсь по вспыхивающим то тут, то там именам и фактам нарисовать себе последний путь этой жертвенной колонны, состоящей из таких светлых и высоких духом людей. Никогда на бол­гарской земле за такой короткий срок не погибало столько выдающихся представителей общественной и культурной жизни страны.

    И я никак не могу дойти до конца.

    Их последние шаги, наверное, навсегда останутся мучительной и непроницаемой тайной. Потому что с той минуты, как брезент фургона закрыл от них последний блещущий кусочек неба и забранное желе­зом окно, за которым оставались их товарищи, у них больше не было свидетелей. Никто из них не остался в живых, чтобы рассказать грядущим поколениям об этих последних минутах. На всем, чем делились, что завещали они друг другу на этом извилистом пути, ведущем в мрачные подземелья под мутный свет по­вешенного на дверь фонаря, в эти мгновенья разлу­ки — увы, слишком, недолгой, ведь на исходе ночи они вновь будут вместе, объединенные смертью,— на всем этом лежит печать потусторонности. Последние слова идущих на смерть, трагически одинокие, бес­помощно метались в напрасной надежде на отзвук.

    Палачи же были слишком заняты, чтобы помнить имена и лица.

    Палачи не могут быть свидетелями истории.

    А те, кого миновала черная палка укрывшихся под масками карателей? Что рассказывают уцелевшие о своих погибших товарищах по заключению?

    Их воспоминания отрывочны. Дирекция полиции постоянно переводила их с места на место. По мнению старого партийного деятеля Йордана Милева, это де­лалось для того, «чтобы усилить моральное давление и лишить нас даже того утешения, которое мы на­ходили в сочувствии товарищей. Полицейские каж­дый вечер переводили нас в другие камеры, к новым заключенным». Я бы прибавил, что перемещения эти преследовали также еще одну цель — сделать менее заметным исчезновение отдельных людей. Возможно, что именно это было основной целью.

    В скудных строках воспоминаний я ищу имена и события, связанные с героями этой книги. К сожале­нию, их очень мало. А о некоторых — ни слова! Мо­жет быть, я мало искал, ведь жертв были тысячи, а тех, кто делил с ними заключение, еще больше. Мне кажется, что рассказать все о последних днях погиб­ших — задача, которую невозможно выполнить до конца.

    Но пусть эти воспоминания скудны и отрывоч­ны — мы все-таки пойдем по их еле заметным, но светлым следам...

    «Меня ввели в камеру, где были одни женщины. Все молча собрались вокруг Анны Маймунковой, только что вернувшейся с допроса. Она была в очень тяжелом состоянии: синяя от побоев, в разорванной одежде, почти без сознания. Я подсела к ней, ласка­ла, укрывала, а она сказала мне только:

       Передай товарищам... пусть не беспокоятся.

    Этим она хотела сказать, что никого не выдала».

    Это воспоминания Русаны Мулетаровой, жены коммуниста — депутата Народного собрания и совет­ника Софийского муниципалитета, адвоката Васила Мулетарова, который тоже был задержан и находил­ся здесь же, в Дирекции полиции. В 1954 году она придет на процесс в напрасной надежде узнать здесь что-нибудь о своем «без вести пропавшем» муже. Его имя прозвучит лишь в смутных воспоминаниях под­судимого Петра Сапунова, который видел, как Муле- тарова отдельно от всех посадили в машину. И боль­ше ничего.

    Анну Маймункову допрашивали с особым ожесто­чением. При первой же встрече с полицейским следо­вателем она гордо отказалась отвечать на все его вопросы. Для полицейских это означало, что она зна­ет слишком много. Сколько же дней продолжались ее нечеловеческие муки, если все, кто видел ее в Ди­рекции полиции, в один голос утверждают: Анну Маймункову пытали особенно жестоко. Последним видел ее Александр Ламбрев: «В коридоре я встретил Анну Маймункову, когда ее вели с допроса, всю из­битую... На следующий день мы узнали, что она умерла...»

    Анна Май! Я думаю о ее судьбе, такой похожей на тысячи других судеб и вместе с тем такой отлич­ной от них. Как угасла эта гордая, мечтательная, твердая и такая нежная женщина? Наверно, жизнь капля за каплей вытекала из ее истерзанного побоя­ми тела, один за другим таяли в сознании воспоми­нания, образы любимых, уходила способность вос­принимать то, что происходит вокруг. Но лишь с последним ударом сердца, с последней, вырвавшейся из легких струйкой воздуха — в самом конце! — ушла от нее воля, несломленная, непобежденная! Где это было? В камере озверевших палачей-следователей? В одиночке, предназначенной для особо опасных пре­ступников? В сыром подвале Дирекции? След, остав­ленный Анной Маймунковой, приводит лишь к сло­вам: «Передай товарищам... пусть не беспокоятся...» А дальше непреодолимая тайна.

    «В угловой камере, куда нас поместили,— расска­зывает Любен Дюгмеджиев,— мы проделали в двери дырочку в виде конуса и приладили к ней затычку. Потом ее вынимали и наблюдали за всем, что проис­ходило в коридоре. Однажды вечером мы видели, как несли доктора Ивана Пашова, избитого до потери сознания. Видели, как Слави Колев пытался бросить­ся в пролет лестницы, когда его вели на допрос и но­вые пытки... Но у него на это не хватило сил, и над­зиратели его схватили...»

    В сохранившихся воспоминаниях имена Ламби Кандева и Жеко Димитрова всегда стоят рядом. Од­ного за другим вывели их из камеры поздно ночью 18 апреля. Наверно, они так и оставались вместе под брезентовым верхом фургона, в каменном подземелье казармы. Потом одного из них увели в закут к пала­чам. Через пять минут другого. Чтобы затем вновь соединить их в черном мраке могилы.

    На следующий день Райна Кандева напрасно бу­дет ждать у себя в камере хоть какой-нибудь весточ­ки от мужа. Надзиратель, который в первый день пе­редал ей от него расческу, а на второй — носовой пла­ток, на третий день только пожмет плечами в ответ на вопросительный взгляд женщины. Останется лишь безумная надежда: «А вдруг... Может быть...» Но пройдут дни, годы, и надежда тоже угаснет...

    «В первый же вечер к нам в камеру вошли офице­ры в черных масках, оглядели задержанных и указали на нескольких, по-видимому намеченных заранее. Одним из первых, кого взяли из нашей камеры, был Николай Грамовский, участник венгерской револю­ции...» — вспоминает Александр Ламбрев.

    По знаку офицера встает мужчина лет тридцати, надевает очки и направляется к двери. Студент фа­культета журналистики Лейпцигского университета Николай Грамовский знает, как умирают на баррика­дах. Ведь он — один из спартаковцев Карла Либкнех- та, он видел смерть и на фронтах гражданской войны в Советской России, и в рядах добровольцев венгер­ской Красной армии, видел, как умирают те, кто шел под знаменем с надписью «Славянская Красная гвар­дия». Но сейчас Грамовский — редактор газеты «Работническо единство», член Контрольной комис­сии при Центральном Комитете Коммунистической партии — идет перед двумя офицерами, спускается по лестнице к затаившемуся под деревьями фургону, чтобы лицом к лицу встретиться с совсем другой смертью, неожиданной, словно бы всплывшей из глу­бин истории...

    В Дирекцию полиции привозят большую группу задержанных в Радомире и его окрестностях. Но в переполненных камерах для них не находится места, и в ту же ночь военный грузовик увозит их в неиз­вестном направлении. Где могила этих героев-муче- ииков? Процесс 1954 года не смог дать ответа на этот вопрос.

       Назовите антифашистов, которых вы передали военным.

    Свидетель обвинения напрягает память:

       Их было много. Твердо помню, что как надзи­ратель я лично передал военным для ликвидации Гео Милева, Сергея Румянцева, братьев Мулетаро- вых, Христофора Петрова, братьев Миленковых из Ра­домира, Серги Дамянова из села Сопица, Пауна Грозданова из Подуяне, Атанаса Цифарова, отставно­го полковника Проданова, Петра Янева, Спаса Вуч- кова из села Слатина...

    Последние шаги всех этих героев теряются в полу­мраке складов и подземелий казарм.

    Один лишь Спас Вучков из Дирекции полиции был вновь передан офицерам Укрепленного пункта.

    Его заперли в небольшой комнате, подальше от солдатских помещений. Первую ночь он провел, сидя на голом полу и опираясь спиной о закопченную сте­ну. На следующий вечер в комнату ввалилось человек десять офицеров во главе с подпоручиком Павловым. Обнажив снятые с карабинов штыки, офицеры скло­нились над заключенным. Но подпоручик Павлов не намерен спешить. Он только что оторвался от пи­рушки и решил дать возможность приятелям хоро­шенько развлечься. Движением руки он приказывает убрать штыки и вывести Вучкова во двор.

    А там, во дворе, храпят необъезженные черные кони, прославленные буйные кони Миро Дойчева. Спаса Вучкова ставят между ними, опутывают кожа­ными поводьями. И отпускают коней...

    Бешено мчатся испуганные животные по залитой лунным светом равнине — через поля, межи, по пыльной дороге... Тяжкая ноша, тянущая вниз их шеи, еще больше разжигает их ярость. Но напрасно пытаются они от нее освободиться. Постепенно уста­лость укрощает лошадей. Хрипя и задыхаясь, покры­тые с ног до головы пеной и потом, они наконец оста­навливаются и покорно бредут обратно.

    Веселая компания отвязывает ободранное, покры­тое кровью и пылью тело и вносит его в комнату. Ставят посередине и не верят своим глазам. Могучий крестьянин лишь слегка пошатывается, да поскрипы­вает его деревянная нога, выбирая положение по­устойчивей. Словно бы ничего не случилось!

    Ему набрасывают на голову одеяло, пытаются за­душить. Но упрямый крестьянин стоит все так же прямо, шатается, но не падает...

    И тогда, отшвырнув одеяло в угол, офицеры окру­жают его, выставив перед собой штыки. Подпоручик Павлов дает команду. Десять штыков вонзаются в большое, могучее тело.

    Мучениям Спаса Вучкова приходит конец.

    С этой минуты никому не известный крестьянин из Слатины становится сыном всей болгарской земли.

    А через тридцать лет его вдова, бледная, в черном платке, встанет перед подсудимым Вылковым. Ви­новник гибели ее мужа хмуро смотрит перед собой: он ничего не помнит, ничего не знает.

    Но она помнит все, что происходило тогда, в те страшные дни...

       Дотуда и следы их знаю... До крепостного ба­тальона. Уж как мы их потом искали! И в Дирекцию ходили, и по школам. Никто не мог мне сказать, где мой муж. Уговорили меня пойти к самому военному министру, генералу Вылкову. Рассказала я ему все, что вам сейчас рассказываю, а он мне: в селах, гово­рит, многие сейчас чужие поля запахивают, поэтому и убийства случаются. Власть, говорит, за это не от­вечает...

       Ваш муж действительно запахал чье-нибудь поле? — спрашивает председатель суда.

       Куда ему! Сколько он там мог наработать! С одной-то ногой! Это все староста его мучил! А я осталась с тремя детьми: одному три года, другому полтора, а третьим — вы уж меня извините — я в то время беременна была... Вызвал меня к себе старо­ста. «Ты,— говорит,— не очень-то на мой счет язык распускай, а то вот стукну разок, сразу узнаешь, где он, твой Спас!» А я ему: «Бей,— говорю,— бей, поско­рее отмучаюсь...» Повесила я на дверь черное: пусть люди знают, что Спас мой умер, а они что сделали? Сорвали с ворот траурную ленту и стали на моих глазах ею пыль в общине со столов стирать... Вы уж, товарищ судья, постарайтесь. Главное, старосту за­ставьте— пусть скажет, куда он его дел!

       Неужели староста до сих пор жив?

       Жив!

    Проходят дни, недели — моторы черных фургонов по ночам продолжают оглашать ревом пустынные улицы Софии. Группы полицейских — и в штатском, и в форме,— держась как можно теснее, входят во дворы, колотят в двери, выводят намеченные жерт­вы... Неумолимо действует чудовищный механизм, направленный против человека, против его права мыслить, и со слепой методичностью топчет, ду­шит...

    Иногда за крепко запертыми дверями кроются не­ожиданности. В ответ на грубый полицейский стук из-за них раздаются выстрелы. Выстрел встретил полицейских, явившихся арестовать бывшего капи­тана инженерных войск, журналиста и композитора Ивана Минкова. После выстрела наступила странная тишина — и лишь спустя несколько часов полицей­ские, преодолев страх, решились взломать дверь. И нашли за ней мертвого Минкова, который предпо­чел сам положить конец своей жизни, чтобы не дать это сделать врагам.

    Минков — из тех коммунистов, кого полиция искала особенно рьяно. Вместе с Костой Янковым и Марко Фридманом он был одним из руководителей Военной организации Коммунистической партии. Именно им власти предъявляли самые тяжкие обви­нения в связи со взрывом в соборе.

    В тот же день 20 апреля полиция нападает на след Косты Янкова, скрывавшегося в доме Христо Коджейкова, который в это время уже сидел в тюрь­ме за коммунистическую деятельность. Сдаться Ян- ков отказался. Дом оцепляют сотни полицейских и военных, но никто не стреляет — генерал Вылков приказал взять живым этого опасного «врага госу­дарства». Коста Янков стоит у окна, готовый принять на себя ружейный огонь.

    Между военными и полицейскими снует капитан Кочо Стоянов, новый полицейский комендант Софии. По его приказанию из тюрьмы привозят Христо Код­жейкова, надеясь, что он убедит Янкова сдаться. За эту услугу Коджейкову обещана свобода. Несколько минут напряженного молчания, и в доме загремели выстрелы. Обнявшись, друзья на миг появляются в окне — они готовы погибнуть вместе. И они погибают, сражаясь до последней пули, в пламени подожжен­ного полицейскими дома, предпочтя смерть в огнэ предательству и позору.

    В Центральном музее революционного движения хранится увеличенная копия снимка, сделанного че­рез несколько минут после того, как пламя стихло и полицейские вынесли во двор два обгоревших трупа. Знают ли нынешние посетители музея, какой апофе­оз долга и товарищества запечатлел тогда бесстраст­ный объектив?

    Я думаю о прекрасном мужестве Косты Янкова. Но еще больше — о стоявшем рядом с ним заключен­ном, обремененном самой тяжкой миссией в своей жизни. Он был на шаг от свободы...

    Впрочем, стоит ли еще рассуждать об этом не­вероятном подвиге? Он говорит сам за себя.

    Марко Фридман сначала содержался в Дирекции полиции, потом его перевели в Центральную тюрьму и предали суду за участие в подготовке взрыва. Вот что пишет арестованный тогда же Любен Дюгмед- жиев:

    «Однажды утром мы увидели Марко Фридмана. Его вели на допрос. Руки у него были связаны за спиной, в рот ему кто-то вставил сигарету, которой он жадно затягивался. Он знал, что его приговорят к смерти, но был необычайно спокоен и бодр...»

    Как пишут все газеты тех дней, Марко Фридман встретил смертный приговор спокойно, с достоинст­вом. Черноволосый тридцатитрехлетний человек вы­шел из зала суда твердым шагом, с гордо поднятой головой...

    Остаются считанные часы. Его увозят в Цен­тральную тюрьму в камеру смертников. И в эти часы, когда у других на его месте от ужаса цепенели бы мысли, Марко Фридман потребовал у тюремщи­ков перо и бумагу. Требование было выполнено. И он пишет свое последнее письмо — царю.

    «Знаю — мне осталось жить всего несколько ча­сов. Но не с просьбой о помиловании обращаюсь я к вам, Ваше величество... Я приговорен к смерти через повешение. Не за вульгарное преступление. Моя не­виновность в подготовке взрыва была доказана су­дом. Я приговорен, потому что был активным членом Коммунистической партии, потому что с четырна­дцати лет честно и бескорыстно служил своему на­роду. Служил так, как считал лучшим, как верный воин, сражающийся за свои идеи. Я всегда был на своем посту, как солдат. И, как солдат, хочу уме­реть — с открытой грудью, спокойно дожидаясь смер­тоносной пули.

    Ваше величество!

    Позвольте тому, кто должен умереть через не­сколько часов, попросить для себя лишь одного: пуб­личного расстрела вместо повешения...»

    Он не просит о помиловании — для него это уни­зительно. Не отрекается от своих идей — это значит запятнать свою жизнь. Идя на смерть, он просит только об одном — дать ему возможность умереть до­стойной смертью от пули, так, как погибают в сраже­нии!

    Напрасно!

    На голом пустыре близ Софии, недалеко от места, где сейчас находится товарная станция Сердика, на глазах множества потрясенных людей Марко Фрид­ман был повешен.

    Для героев нет недостойной смерти. Смерть у них всегда одна — героическая!

    Я думаю о высоте духа, которой обладают лишь люди ясной мысли и предельной честности. Когда-то я представлял себе людей, запертых в камерах Ди­рекции полиции, в тюрьмах, в школьных классах, суровыми, задумчивыми, исполненными твердой ре­шимости, как и подобает тем, кто перешагнул черту обычных житейских дел. И с каким удивлением про­чел я страницы из книги Тодора Павлова «Лучи в преисподней», раскрывшие мне нечто совсем другое. В своих «Письмах из тюрьмы» Павлов пишет:

    «...Даже после апреля 1925 года, в самые кошмар­ные дни и ночи, проведенные в Общественной без­опасности, среди нас не умолкали смех и песня, наш смех и наша песня. Сначала они раздавались редко, а потом все чаще и чаще, к великому изумлению всех этих. Помню гимназию Фотинова, где я, аресто­ванный под чужим именем, провел около десяти дней в гимнастическом зале, битком набитом заклю­ченными. В дни, когда «исчезновения без вести» не только не кончились, но даже не сократились, в этом зале устраивались... утренники юмора! А в самом Управлении... Но как тебе это описать? Что происхо-

    Лило по ночам, ты уже представляешь себе довольно ясно. Вообрази сейчас следующую картину. Кого-ни­будь из нас приводят, или, вернее, швыряют в ка­меру среди ночи, избитого, синего, распухшего, обо­рванного, растрепанного, мокрого. Если бы такое случалось изредка и не с каждым, и то нетрудно уга­дать, какое все это должно производить впечатление. Но так было каждую ночь со всеми по очереди, а иногда и с целыми группами. Нервы у всех были на­пряжены до такой степени, что, казалось, остается только сойти с ума... или, несмотря ни на что, начать смеяться. Мы в нашей камере выбрали второе, и едва часовой и агенты убирались от нашей двери, мы принимались, во-первых, за физическое лечение по­страдавших массажем и компрессами, а во-вторых, оказывали товарищескую взаимопомощь главным образом смехом и шутками...»

    Похоже, что настоящие люди — это те, кто умеет в час страшного испытания сохранить все, чем они жили раньше, все человеческое...

    К этим страницам, посвященным нравственной силе человека-борца, я бы прибавил несколько слов об одном малоизвестном герое апреля 1925 года — об офицере-единофронтовце Георгии Цаневе. Александр Петрович, который по чистой случайности не оказал­ся рядом с домом, где были осаждены Коста Янков и Христо Коджейков,— может быть, у него просто еще не было вкуса к открытому убийству,— сообщил суду слова своего приятеля поручика Радева. Радев рассказывал ему, что, когда во двор вынесли еще дымящиеся, полусгоревшие тела обоих коммунистов, в окне соседнего дома показался скрывавшийся от властей Георгий Цанев и гневно обратился к Кочо Стоянову: «Ты еще не насытился кровью, убийца?»

    И Радев добавил: «Просто сам сунулся к нам в руки...»

    Так, неожиданно для самих себя, военно-полицей­ская шайка, посланная, чтобы взять живым Косту Янкова, ушла из сожженного дома не с пустыми ру­ками. Своим «безрассудным» поступком Георгий Ца­нев поставил себя в один ряд со своими товарищами. Видно, очень уж сильным и непреодолимым был по­рыв этого человека, если он заставил его забыть о себе, об опасности, которой он подвергался!

    А дальше его следы ведут в Дирекцию полиции. Один из подсудимых 1954 года, Тома Прендов, видел Георгия Цанева за несколько минут до того, как его убили.

       Заглянув через оконце в полутемную комнату, где были собраны люди, привезенные для ликвида­ции,— рассказывает Прендов,— я увидел знакомого. И похолодел. Это был Георгий Цанев. Я вышел во двор. Очень на меня сильно подействовал вид знако­мого человека...

    И с запоздалым раскаянием добавляет:

       Жизнь каждого человека одинаково ценна.

    Этим Прендов, видимо, хотел напомнить суду о

    ценности своей собственной жизни. Бывшие одно­курсники, вместе с Цаневым изучавшие тактику и военные уставы, без колебаний посадили своего од­нокашника на расшатанный ящик, чтобы задать ему «невинный» вопрос: «Откуда у тебя это кольцо?» — и набросить ему на шею петлю...

    Передо мной лежит одно из последних писем Ди-> митра Грынчарова, виднейшего земледельца-едино- фронтовца. Военная полиция искала его долго и без­результатно— он почти две недели успешно скры­вался на нелегальной квартире в доме номер 93 по улице Царя Самуила. Но когда кольцо полицейской блокады с каждым днем все туже стало смыкаться вокруг этого дома, Димитр Грынчаров решил оста­вить Софию и скрыться у своих родных в селе Дыр- веница.

    Перед отъездом из Софии 27 апреля он написал дочери: «Машина устроена так, что ей нужны жерт­вы— виновные и безвинные. Реакция жаждет крови и человеческих голов... Но в конце концов ее дело и ее расчеты потерпят крах! Ее политика не может привести ни к чему другому, кроме гражданской войны, а в этой войне рано или поздно победителем окажется народ...»

    На следующий день Димитру Грынчарову уда­лось укрыться в Дырвенице. Но предательство уже ползло по его следам. Обнаруженный полицией, он принял бой, оставив для себя последнюю пулю.

    Нет, невозможно описать каждого в этой колонне, достигающей горизонта наших дней и состоящей из таких ярких, мужественных людей... Сначала я ду­мал, что книга моя должна рассказать о каждом из них в отдельности, но потом убедился, что на это не хватит целой жизни.

    И я опять возвращаюсь к словам, с которых на­чал эту книгу: в мою задачу не входит дать истори­чески исчерпывающую картину. Я хотел лишь бегло и порой даже пристрастно заглянуть в события, ко­торые столько лет были тайной, недоступной созна­нию народа. А больше всего я хотел воскресить те, мало кому известные, пощаженные временем следы, которые могли бы очертить контуры одной из самых драматических битв нашей новой истории: поединка между бездушными силами наступающего фашизма и непримиримой мыслью и духом народа.

    20 апреля капитан Радев в сопровождении двух агентов в штатском вошел в квартиру отставного офицера, инвалида войны, Динола Динкова, журна­листа, сотрудничавшего в изданиях Земледельческо­го союза. Его увезли в Дирекцию полиции. Две неде­ли родные не могли ничего о нем узнать. Лишь 6 мая к брату Динкова явился незнакомец и со словами: «Это тебе от твоего брата» — вручил ему сигарету, а затем торопливо распрощался...

    В сигарете оказалось письмо Динола Динкова. Всего несколько слов: «Пока жив. Обнимаю всех. Динол».

    Но уже в ночь на 6 мая на него указала палка офицера-карателя. Динкова увезли — и больше ни­каких следов!

    Брат Динола Динкова рассказал на суде эту исто­рию, держа в руках крохотный квадратный клочок бумаги с последними словами без вести пропавшего... Все по-человечески просто и сдержанно и в то же время невыразимо мучительно, непосильно для со­знания.

    Его спросили:

       Вы можете узнать протез своего брата? — и по­казали найденный в общей могиле протез и другие вещи.

       Да, это тот самый протез, с левой ноги. И мунд­штук его, абсолютно точно. И галстук, темно-лило- вый простой галстук, какие он любил носить...

    Я долго думал об этих словах и всей горестной судьбе инвалида войны Динола Динкова.

    И о его брате.

    Вот точно так же судья покажет вдове и брату* Гео Милева его искусственный глаз.

    «Мы находимся на скрещении поэзии и полити­ки— и я знаю, что вы мне возразите: Закон о защи­те государства не ограничивает свободы мысли. Да, это верно, так записано и в конституции. Но вот све­жий пример: я был арестован за одну из моих поэм, в которую я вложил, по-моему, немаловажную мысль: отрицание всего, что тяготеет над человеком как кровавый произвол (судьба) неведомых темных стихий, сосредоточенных в некой слепой фикции, именуемой богом. Я попытался в моей поэме пере­дать ужас, который вызывают у человека события, подобные тому, какое стало моей темой, а также веру в возможность иного, лучшего будущего. Но проку­рор завел против моей поэмы дело по статье пятой Закона о защите государства. Почему? Потому что она называется «Сентябрь». Если это слово стало страшным призраком для тех, у кого нечиста совесть, то виноват в этом не я...»

    Эти строки взяты из «Открытого письма г. Бори­су Вазову», написанного Гео Милевым 30 января 1925 года. Поэт уже отдан под суд за публикацию поэмы «Сентябрь». Много месяцев члены Софийско­го окружного суда листают конфискованный номер журнала «Пламък», где напечатана поэма, мудруют над дерзкими и необычными строчками. Будь подсу­димый замешан в подпольной деятельности или веди он какие-нибудь конкретные антиправительственные действия, все было бы проще простого. Но дело заве­дено против литературного произведения, и суду приходится выяснять не нелегальные связи, а на­правленность поэтического прозрения.

    Однако тут вскоре происходят головокружитель­ные апрельские события, и суду больше некогда раз­думывать. Надо наконец объяснить этому самонаде­янному поэту, какие цели должно преследовать ис­кусство и в чем состоит его, поэта, прегрешение.

    Я читаю обоснование приговора, вынесенного 14 мая Третьим уголовным отделением Софийского суда, и никак не могу отделаться от мысли, что тут

    6          Подпись: 81Н. Христозов

    не обошлось без вмешательства какой-нибудь ус­лужливой личности с литературной биржи.

    «Искусство поэзии не знает ни национальности, ни партийности. Поэт должен петь о чистом искус­стве...»

    Гео Милев вынужден стоя выслушивать назида­тельные сентенции. Из-под нависшей пряди побле­скивает глаз, сосредоточенный, изучающий. На су­дейском столе раскрыта папка с документами по его делу. Члены суда листают номер журнала с опубли­кованной в нем поэмой, которая не дает покоя столь­ким людям с нечистой совестью. Листают подшитые под соответствующими входящими номерами его статьи, где красным карандашом аккуратно очерче­ны «опасные» рассуждения о задачах искусства и призвании писателя. Именно против них направлены глубокомысленные стрелы приговора:

    «Поэт может восхвалять или описывать с точки зрения своего искусства как прекрасные, так и мрачные явления реальной жизни, но все это он дол­жен делать, не сходя с высокого трона поэзии, не опускаясь до мелких жизненных дрязг...»

    Ах, как ему знаком этот стиль, эти высокопарные рассуждения! И поэт напрягает память, пытаясь уга­дать анонимного автора приговора.

    Председатель суда переходит к самому главному:

    «...приговаривается к одному году тюремного за­ключения, штрафу в 20 тысяч левов и лишению по­литических и гражданских прав сроком на два года...»

    Что это значит? Поэт все еще не в силах осознать истинный смысл приговора.

    Голос его звучит сухо, углубленно. Нет, он не собирается спорить — это бесполезно. И протесто­вать— случившегося не изменишь. Он просто гово­рит вслух, высказывает глубоко укоренившуюся, упрямую, неумолчную мысль — ответ на все проис­шедшее в дни, пока разбиралось его дело:

       Искусство может цвести только на почве сво­боды. Не притесняйте писателя, чтобы не убить ис­кусство.

    Поэт покидает зал суда. К тюремному заключе­нию он приговорен условно. Теперь ему предстоит жить «по-новому» — в соответствии с решением суда.

    Власти не дают поэту слишком долго раздумы­вать над своим положением. Всего лишь один день и одну ночь удалось ему прожить так, как предписано приговором.

    На следующий день поэт развертывает утренние газеты. Все они пишут о его деле. Лаконичнее всех газета «Зора»: «В Третьем уголовном отделении Со­фийского окружного суда слушалось дело писателя Гео Милева по поводу написанной им и опубликован­ной в журнале «Пламък» поэмы «Сентябрь». В соот­ветствии с Законом о защите государства Милев при­говорен к году тюремного заключения, штрафу в 20 тысяч левов и лишению политических и граждан­ских прав сроком на два года».

    Газета «Утро» шипит от злости. Заметка словно списана с обвинительного заключения. Здесь гово­рится о «провокаторе Гео Милеве», осужденном за разжигание классовой ненависти в своей поэме «Сен­тябрь».

    Не успел поэт дочитать заметку, как послыша­лись удары в дверь.

    Это было рано утром 15 мая.

    Агент в штатском — по словам жены поэта, смуг­лый, среднего роста — пригласил Милева зайти в по­лицию, чтобы дать там небольшую справку. Гео Ми­лев и его родные считают, что это как-то связано с приговором. Он спокойно выходит вместе с агентом. У Центрального рынка поэт достает из кармана пач­ку сигарет, угощает спутника. Оба ненадолго оста­навливаются, закуривают и идут дальше к Львиному мосту.

    «Мы с его сестрой,— рассказывала на суде 1954 года вдова поэта Мила Гео Милева,— целый день бродили вокруг Дирекции полиции и наконец увиде­ли Гео — на самом верху, в третьем от угла окне. Он тоже увидел нас и сделал знак рукой. Показывал, от­куда войти...»

    Поэты всегда трогательно доверчивы... Эта сига­рета, протянутая незнакомой мрачной личности, тот знак, приглашающий стоящих на тротуаре жену и сестру войти, повидаться,— какая во всем этом человеческая естественность и доброта... Мимо­летное светлое созвучие в мрачной апрельской симфонии.

    «Однажды вечером в середине мая я попал в большую камеру, битком набитую неизвестными мне людьми. Но вскоре я увидел два знакомых лица — Иосиф Хербст и Гео Милев. Я пробрался к ним.

       Привет писателю! — обратился я к Гео Миле- ву, как, бывало, в мирные времена, когда мы беседо­вали с ним о книгах и корректурах.

       Привет наборщику! — спокойно ответил Гео Милев...»

    И дальше старый партийный деятель Йордан Ми­лев рассказывает:

    ««Когда и почему тебя задержали?», «Что слыш­но о тех-то и о тех-то?», «Правда ли, что Христо Ясе- нов тоже был здесь?», «До каких пор будет продол­жаться этот полицейский произвол?» — вот вопросы, которые мы задавали друг другу, сидя на голых до­сках и прижимаясь к закопченной стене.

    Чем темнее становилось в камере, тем тревожнее сжимались сердца... Потому что мы уже знали — около одиннадцати часов вечера, когда город засы­пает, перед зданием Дирекции останавливаются по­лицейские фургоны...

    Гео Милев казался спокойным. Ужас смерти не помутил его рассудка, не сломил ни его воли, ни его веры. Сжав губы, он молча смотрел на уже потем­невшее окно, в котором не было видно ни одной звез­дочки.

    И вот: ж-ж-ж-ж — первый фургон останавлива­ется у подъезда. Наступает самый ужасный час. Ни у кого больше нет сил смотреть на товарищей. Все кто чем может закрывают головы и затихают, обра­тившись в слух. Когда зазвучат тяжеЛые сапоги? Какая заскрипит дверь? Вот отпирают камеру в ниж­нем конце коридора. Соседнюю. А теперь, теперь нашу. Никто не шевелится...

       Встать!

    И обреченные выходят, подгоняемые прикладами, упирающимися в самые спины.

    К четырем часам утра бледный свет озарил наше забранное железом окно. Стих шум фургонов. Я открыл лицо. Рядом со мной все еще сидел Гео Милев.

    На следующий вечер мы уже не были вместе. Меня снова перевели в другую камеру...»

    И вот все, написанное Гео Милевым,— погребаль­ные колесницы «уродливых проз» ночи восставше­го Сентября, разорванные огненными вспышками, мрачные гости, стучащиеся в двери домов, пред­смертные хрипы перерезанного горла,— все это опять приходит к нему, схватывает, влечет за собой, но уже не как поэтическое видение, а как страшная действи­тельность.

    Я вижу его, не сводящего глаз с решетки окна. Быть может, в этот час рождались у него новые, пол­ные прозрения, светлые и горестные мысли? Пони­мал ли поэт, что и они, эти мысли, такие же пленни­ки, как он сам, что им тоже суждено погибнуть?.

    А может, в полумраке майских сумерек он повто­рял давно написанные строки, в которых вдруг во­плотился суровый смысл жизни:

    ...Были когда-то лето, весна, осень и зимняя стужа.

    Был когда-то и май...

    Когда-то вместе с первым теплым дыханием ве­сенних морей появлялись звонкие вереницы ласто­чек, прилетали влюбленные соловьи — и румяные розы расцветали под каждым окном.

    Когда-то...

    Никогда! Не было ни весны, ни мая, ни ласточек, ни влюбленных соловьев, ни роз под каждым окном. Не было радости, не было счастья. Никогда...

    Нет рая.

    Май погиб навсегда.

    Или эти строчки о стоящем под виселицей попе Андрее:

    Рядом палач.

    Капитан.

    Веревка

    готова.

    Нет, невозможно отделить поэзию от жизни!

    Палач-капитан набрасывает на голову поэта зара­нее приготовленную петлю и окончательно соединяет в единый сплав жизнь и поэзию.

    Навеки.

    На процессе 1954 года председатель суда каждому подсудимому задавал вопрос, не помнит ли тот, кем и когда был удушен Гео Милев. Никто не помнил, никто ничего не знал.

    А я не верю, что никто не помнил и не знал. В об­лике Гео Милева запоминалось все: и характерное лицо, и странная прядь волос, спущенная над искус­ственным глазом и закрывающая почти половину лица. По крайней мере хоть один должен был знать и помнить!

    Но разве легко признаться, что ты убийца Гео Милева!

    На следующий день после ареста брат поэта от­правился к шефу болгарской полиции, своему зем­ляку Владимиру Начеву. Тот обещал выяснить, где находится Гео Милев. Наутро брат Милева снова пришел к Начеву, на этот раз прямо домой. Начев сказал, что поэта больше нет в Дирекции и что он не знает, куда его отправили. На третий день попросил подождать, пока придут новые сведения. И лишь на четвертый день сообщил:

       Похоже, что твой брат попал в руки каких-то безответственных элементов, и нужно предполагать самое худшее.

    Брат поэта и не подозревал, что Владимир На­чев— один из наиболее «безответственных элемен­тов» во всей этой истории. Он, как шеф полиции, каждый день получал от Кочо Стоянова список жертв, намеченных на следующую ночь.

    В 1954 году в Илиянском форту была раскопана яма — могила тех, кого убили в казармах артилле­рийского полка,— и на самом ее дне был найден че­реп со странным отверстием над правой бровью. На костях черепа налипли клочья грубой .мешковины, на шее — остатки веревочной петли. Когда череп поднимали, из него выпал голубой стеклянный глаз.

    И все время, пока продолжался процесс, пылал в зале суда глаз поэта. Напрасно убийцы отводили от него взгляды — гневный стальной отблеск находил их лица, обрушивая на них всю силу возмездия за тридцатилетний мрак в глубинах истоптанной, истер­занной, поруганной ими земли.

    Возмездия самого человеческого, что есть в чело­веке.

    А через несколько лет греческий поэт Яннис Ри- цос в краткие мгновения свободы, выпавшие между двумя заточеньями, превратит луч этого негасимого ока в строфы песни:

    ...Я видел глаз.

    В зрачке его написана всей революции история — голубые виденья кровавых годин, голубые виденья в красных знаменах.

    Павшие борцы ввысь поднимают, несут день голубой на своих руках.

    Этот глаз не закрывается никогда, глаз — голубая звезда всех ночей...

    «Я каждый день ходила в отдел Общественной безопасности и спрашивала о своем муже Георгии Цаневе. Ходила я и в военное министерство, но от- туда солдаты гнали меня штыками и кричали вслед:

       Убирайся отсюда, на русские рубли живете...

    Была я с маленьким ребенком, трехлетним.

    Однажды в Общественной безопасности мне ска­зали: «Он уже на свободе». Я страшно обрадовалась и как безумная кинулась бежать домой. А там... ни­кого.

    На следующий день я взяла ребенка и пошла к военному министру. Плакала, умоляла, наконец про­пустили. Рассказываю генералу Вылкову о муже. Он позвонил, вошел Кочо Стоянов. Переглянулись они, и тот вышел. Тогда военный министр сказал мне:

       Тебе, сударыня, придется искать себе работу, чтобы прокормиться...

    Нет, я не хотела верить, что мой муж убит...

       Ищи работу,— говорит министр,— твой муж уже...

    Дальше я не слушала. Погибла последняя наде­жда...»

    И молва понесла по всем уголкам страны эти ужасающие слова — «пропал без вести». В Дирекции полиции пожимают плечами и показывают родите­лям, женам и братьям книгу «исходящих», в которой против имени каждого задержанного черным по бе­лому написано: «освобожден» — с датой и подписью начальника канцелярии, с печатью.

    К министру внутренних дел, министру юстиции, военному министру хлынул поток писем от родст­венников «освобожденных». Ответ всегда один и тот же: «По-видимому, ваш отец (муж, брат) стал жерт­вой безответственных элементов». Дело доходит до Народного собрания.

    12 июня созывается заседание Народного собра­ния для обсуждения запроса депутата Янко Сакызо- ва о судьбе «пропавших без вести». Из-за отсутствия Сакызова его запрос излагает Константин Бозвелиев:

       Мы выражаем наше великое беспокойство по поводу такого большого количества арестов и без­винных жертв, пострадавших из-за доносов. Не бу­дем предаваться иллюзиям, господа!

    За министерским столом сидит генерал Вылков, рядом — министр юстиции Русев, тоже генерал. Весь их вид выражает крайнее изумление любой попыт­кой высказать какое-либо подозрение по отношению к органам власти.

       В нашем запросе,— продолжает Бозвелиев,— есть еще один пункт. К нам поступают жалобы род­ственников задержанных, которые хотят знать, где они находятся. Им отвечают, что, «вероятно, эти люди, чувствуя себя виновными, постарались куда-нибудь скрыться, чтобы второй раз не попасть в руки право­судия...».

    Не считает ли нужным правительство обратить внимание на все эти жалобы? Тем более что они от­нюдь не анонимны: в них называются имена и кон­кретные факты, и, значит, у правительства есть нить, которая может помочь в расследовании. Такое рас­следование необходимо провести немедленно, а его результаты широко опубликовать, чтобы успокоить граждан и доказать всему миру, что у нас царит за­конность, а не произвол...

    Жидкие рукоплескания со скамей социал-демо­кратов сопровождают слова старого социал-демокра- тического деятеля. Но «большинство» вскакивает со своих мест, раздаются язвительные голоса, топот.

    Угрожающие реплики доносятся и от министер­ского стола. Бозвелиев смущен. Он еще раз поднима­ется на трибуну:

       Мы далеки от мысли обвинять центральную власть. У нас нет для этого ни желания... ни основа­ния...

    На трибуне генерал Вылков. Военное положение делает его ответственным за все, что происходит в стране. И под сводами Народного собрания раздают­ся в который уже раз слова о порядке, законности, полной гарантии, какой обеспечена жизнь каждого болгарина. О «пропавших без вести» будет упомяну­то только однажды:

       К сожалению, некоторые были задержаны не властями, а частными лицами...

    Следовательно, хочет сказать генерал, если и есть пропавшие, то в этом опять-таки виновны все те же «безответственные элементы».

    Но разве можно успокоить народ столь наивными объяснениями? Молва подступает к тяжелым дверям военного министерства, ходят слухи о какой-то тай­ной военной организации.

    Генерал не может вынести подобных обвинений. Его очередной приказ, обращенный к «дорогим офи­церам, унтер-офицерам и солдатам», дает ответ всем этим «беспочвенным утверждениям»:

    «В некоторых кругах обвиняют офицерство в том, что с тех пор, как в стране введено военное положе­ние— да и раньше,— оно позволяло себе вершить произвол и убивать людей. Я уверен, что наше офи­церство не может нести на своей чести такое пятно и никогда не позволит себе подобных действий. Есть люди, которые распускают такие слухи и, таким об­разом, надеются добиться осуществления своих це­лей.

    Во имя Болгарии и чести армии призываю офице­ров всегда и во всем быть примером и стоять на стра­же законов нашей страны...»

    Конец приказа особенно патетичен:

    «К этому призываю я вас во имя отечества!»

    К возмущенному голосу военного министра при­соединяется целый хор государственного пропаган­дистского аппарата.

    «Ни о каком систематическом исчезновении лю­дей в нашей стране нельзя говорить»,— оповещает газета Цанкова «Демократически сговор». И, чтобы показать, насколько правящая партия далека от всех этих слухов, орган сговористов однажды утром пре­подносит своим читателям передовицу, озаглавлен­ную... «Самокритика и партийная дисциплина».

    Через два месяца после начала кровавых апрель­ских событий, когда число удушенных и расстрелян­ных карательными отрядами достигло чудовищной цифры, военный министр все еще разглагольствует в парламенте о порядке и законности!

       Военное положение крайне необходимо и неиз­бежно для того, чтобы в стране на законных основа­ниях могли действовать военно-полевые суды. Коли­чество следователей увеличено в пять раз именно затем, чтобы добиться ускорения процедуры... Мы хотим показать, что твердо стоим за консти­туционные свободы наших граждан, за нормаль­ные, законные способы борьбы со своими против­никами, даже с теми, кто выступает против госу­дарства...

    Эти слова сказаны Вылковым в ответ на чье-то робкое предложение об отмене военного положения в стране.

    А молва в это время уже разнесла новую страш­ную весть: не «без вести пропавшие», а заживо со­жженные в печах Дирекции полиции!

    Так ли это?

    «Как старший надзиратель Дирекции, в чьем ве­дении находились арестованные, я могу подтвердить, что не видел и не слышал, чтобы в печах централь­ного отопления сжигали людей. Дирекция полиции находилась в центре города, и если бы хоть один че­ловек был сожжен, то окрестное население сразу же поняло бы по запаху, что происходит что-то нелад­ное. А других печей, кроме печи центрального отоп­ления, в здании Дирекции не было».

    Свидетель обвинения на процессе 1954 года, ве­роятно, прав — вряд ли в печах Дирекции полиции действительно сжигали людей. Возможно, что по­пытки такого рода имели место; в подвалах Дирек­ции рядом с котельной тоже велись допросы с побоя­ми и пытками — тлеющие в печи угли могли на­толкнуть палачей на подобную мысль. Подсудимый Порков со слов старшего инспектора Пане Бичева утверждал, что была попытка сжигать людей в печи центрального отопления. «Но,— сказал Бичев,— опыт был неудачен, и мы от этого отказались. Было реше­но людей, назначенных к ликвидации, отправлять в казармы».

    Почему же тогда народная молва десятилетия подряд так настойчиво говорит о «заживо сожжен­ных в печах Дирекции полиции»? Может быть, это связано с тем вполне обыденным фактом, что в тече­ние всего апреля радиаторы Дирекции полиции, ко­торую называли также «Общественной безопас­ностью», продолжали оставаться горячими, хотя погода тогда стояла необычно теплая и совершенно незачем было поддерживать в помещениях высокую температуру. Люди, запертые в битком набитых душных камерах и жадно глотавшие спертый, нагре­тый раскаленными радиаторами воздух, легко могли прийти к заключению, что огонь в печи поддержи­вается для них! И многие из *гех, на кого указывала палка полуночных палачей, вероятно, уходили с мыслью, что их сожгут живыми.

    Но их выводили на улицу, и видения огненных языков рассеивались...

    Они садились на ящик в бараке или складе казар­мы с робкой надеждой, что, может быть, после до­проса, когда станет ясна их невиновность, они будут освобождены.

    И я думаю, что более жестоко — сжечь человека в огне или удушить в петле через мгновение после того, как его коснется надежда?

    А центральное отопление Дирекции полиции, как выяснилось на процессе 1954 года, продолжало рабо­тать по той простой причине, что еще не наступил указанный в соответствующей инструкции срок пре­кращения топки. Обслуживающий персонал Дирек­ции всегда очень точно исполнял распоряжения по­лицейского начальства.

    Я предполагаю, что генерала Вылкова и офицеров из карательных отрядов Кочо Стоянова вполне уст­раивала молва о сожжении арестованных в печах полиции. Это облегчало их строго секретные дейст­вия, в которые и вправду был посвящен строго огра­ниченный круг лиц. Слухи отвлекали внимание общественности от истинных виновников преступле­ния и целых три десятилетия служили защитой па­лачам. До той самой не внушавшей им никаких подозрений весны 1954 года, когда начавшая распу­тываться нить наконец привела к ним...

    Осенью 1925 года карательные группы Кочо Стоя­нова были охвачены серьезной тревогой. Воды пере­полненной осенними дождями Слатинской реки размыли одну из могил и понесли по течению не­сколько трупов. Об этом сообщила в полицию группа крестьян, грузивших речной песок. Кочо Стоянов принял незамедлительные меры. В ту же ночь он послал своих помощников очистить размытую яму и перенести трупы на другое место. Капитану Цвятко Николову было поручено найти крестьян и заставить их молчать под страхом сурового наказания. Черный капитан, человек вполне достойный своего прозвища, выполнил поручение с таким усердием, что крестья­не заговорили только на процессе 1954 года.

    Когда на следующий день полицейский следова­тель явился, чтобы осмотреть берега реки, то нашел там только пустую яму и никаких следов преступле­ния...

    Но вот новый тревожный сигнал! На этот раз из Илиянского форта. Однажды ночью караульный на­чальник услышал полный ужаса крик часового:

       Иди сюда, господин начальник, посмотри!

    Тот выскочил и увидел собак, рвущих... человече­скую голову. Следы вели к старому колодцу, тому самому, который караульный начальник недавно предоставил в распоряжение офицеров Асена Лекар­ского и Цвятко Николова для хранения... тротила и других взрывчатых веществ. Так они ему объяснили, зачем каждую ночь в форт прибывают тяжело нагру­женные фургоны... Караульный начальник немед­ленно сообщил о случившемся капитану Николову. Черный капитан приказал ему хранить.полную тай­ну и в ту же ночь прибыл вместе со своими «облака­ми», чтобы засыпать яму еще более толстым слоем земли. Но и это не могло успокоить карателей. Про­шло несколько дней, и Черный капитан снова явился в форт, на этот раз днем и на извозчике. Начальник караула хотел было отдать рапорт, но капитану Ни­колову в тот день было не до служебных формаль­ностей. Он привез с собой целый противень жареного мяса с рисом, салат, хлеб.

       Я буду обедать с солдатами!

    За столом капитан неузнаваем — шутит, расска­зывает анекдоты. Не упускает он и возможности за­нять присутствующих, недоумевающих, к чему все это клонится, собственной личностью:

       Я — вторая достопримечательность Плевена. Этот город прославили две великие личности — Бе­лый генерал — Скобелев и Черный капитан — Нико- лов!

    Но, несмотря на эти взрывы веселости, фигура ка­питана постепенно принимает свое обычное положе­ние— сутулое, с вытянутой вперед головой... Лицо его все больше мрачнеет, глаза смотрят зло и хмуро. Он исподволь расспрашивает солдат, что они слыша­ли о взрыве в соборе, о новых убийствах. Очевидно, хочет понять, каково их настроение и — самое важное — догадываются ли они о том, что зарыто в ямах.

    С какими впечатлениями капитан покицул форт, остается загадкой. Единственно, о чем вспомнил на процессе бывший караульный начальник,— это что под конец капитан, прежде чем встать из-за стола, прямо пригрозил присутствующим:

       И не распускайте языки, а то...

    И прорычал свое многозначительное: «М-м-м...»

    Напрасно ожидающие, теряющие последние ис­корки надежды родственники «пропавших без вести» стучатся в двери министерств, засыпают просьбами и отчаянными письмами канцелярии, суды, полицей­ские ведомства. На улицах Софии появляется Виола Каравелова, жена Иосифа Хербста. В черном платье, прижав к груди портрет своего мужа, проходит она перед министерством юстиции, военным министерст­вом, министерством внутренних дел. «Скажите мне, где мой муж?» — кричит женщина каждому встреч­ному государственному чиновнику, полицейскому, военному...

    Вместо ответа обезумевшие от напрасного ожида­ния люди слышат одно: ваших близких похитили не­известные личности. Появляются и возмущенные опровержения «невинно оклеветанных», вроде опуб­ликованного в печати письма Центрального правле­ния Союза офицеров запаса, адресованного премьер- министру и правительству. Вот несколько строк из этого письма:

    «Говорят об убийствах, об исчезновениях. Зло­умышленники и заинтересованные люди распростра­няют по улицам и кофейням слух о том, что якобы офицеры запаса причастны к этим злодеяниям...

    Нет, отвечаем мы. Деятельность нашего Союза ни в коей мере не дает оснований для подобных обви­нений...

    Наши товарищи по Союзу стали жертвой бессо­вестных, подлых подозрений и клеветы...»

    В Народном собрании вновь ставится вопрос о «пропавших без вести»—на этот раз по инициативе группы Земледельческого союза.

       Мне выпала нелегкая задача от имени парла­ментской группы БЗНС изложить запрос по поводу всех этих несчастий, исчезновения многих людей, убийств... После 16 апреля жертв стало бесчисленное множество. Невозможно понять, кому и зачем они понадобились.

    Это говорит депутат Петр Минов. Он предъявляет правительству список деятелей Земледельческого союза, о судьбе которых ничего не известно. Расска­зывает о письмах, посланных депутатам родственни­ками убитых и пропавших.

       Недавно мне была доставлена копия телеграм­мы, направленной премьер-министру. Читаю до­словно:

    «Господин премьер-министр!

    Вы пришли к власти во имя спасения Болгарии и водворения мира в нашей истерзанной стране. Пу­стые слова.

    Софийский военно-полевой суд в справке от 27 июня за номером 3905 признал, что мой муж не подлежит действию Закона о защите государства и должен быть незамедлительно освобожден. Однако Иосиф Хербст до настоящего времени находится не­известно где, а у меня описывают имущество, под­вергают обыскам и всякого рода издевательствам.

    И за весь этот вопиющий произвол тоже отвечают «безответственные элементы»?

    Я энергичнейшим образом настаиваю на немед­ленном разоблачении этой недостойной для каждого правового государства игры в прятки и на немедлен­ном освобождении незаконно задержанных.

    Господин премьер-министр! Господа депутаты!

    Вы дали себе отдых (имеются в виду парламентские каникулы.— Я. X.), и мы, жены тех, кого беззаконно скрывают неизвестно где, тоже нуждаемся в отдыхе и успокоении.

    Виола Каравелова-Хербст».

    Только что,— продолжает Минов,— я, а также, наверное, другие депутаты получили письмо госпо­дина Мильо Касабова, Анастасии Касабовой и Милы Гео Ми левой из Старой Загоры... Гео Милев... насколь­ко я знаю, лицо не политическое. Он тоже исчез...

    На этот раз на запрос земледельческих депутатов отвечает сам премьер-министр. Это длинная, несвяз­ная речь, полная театральных эмоций и жестов. Вот один из ее характерных пассажей:

       Господин Минов восклицает: «Ваш режим, ре­жим теперешнего правительства,— реакционный и кровавый режим, он ведет Болгарию к пропасти, к гибели. Болгария гибнет». Это последний пункт его запроса.

    «Жалкая политика теперешнего правительства! Реакционная, кровавая...» Неужели им не надоело повторять одно и то же? Я теперь глух ко всему это­му, мои слуховые нервы очерствели, и я уже больше не в состоянии прислушиваться к подобным разгово­рам и характеристикам...

    Премьер-министр Цанков действительно глух. Горы полученных им писем взывают к нему сотнями и тысячами голосов, но он ничего не слышит, как не слышит, например, слов Штерю Боева, отца похищен­ного и пропавшего без вести студента Стойко Штере- ва. Письмо отца так и осталось лежать нераспечатан­ным в папке господина премьер-министра.

    И напрасно спрашивают, умоляют, ищут правды отцовские слова:

    «Органы власти немы, а у меня разрывается сер­дце. Где мой сын Стойко, моя надежда и опора? Ваш ответ будет ответом всем...»

    На процессе 1954 года письмо Штерю Боева ста­нет одним из документов обвинения.

    Без ответа останется и письмо Виолы Каравело- вой-Хербст. Но потомок рода Каравеловых, дочь Петко Каравелова и сестра Лоры Яворовой [3] не соби­рается оставлять в покое виновников исчезновения ее мужа. Не получив от Народного собрания ответа на свое письмо, она передает для публикации в пе­чати другое — «Открытое письмо председателю На­родного собрания г. Кулеву и премьер-министру г. Цанкову». И несколько газет действительно публи­куют это письмо.

    Назревает публичный скандал — нечто, серьезно беспокоящее правительство. В конце концов ему приходится дать хоть какой-нибудь ответ.

    Эту задачу берет на себя газета Цанкова «Демо­кратически сговор». Ее цель — не успокоить встрево­женную женщину — все равно для нее любые слова потеряли уже всякое значение,— а еще раз внушить общественности, что в стране сохраняются порядок и законность. Обрушившись на газеты, опубликовав­шие письмо Каравеловой-Хербст, в котором спраши­вается, «почему, кем и за. что ее муж с 16 апреля до настоящего времени скрыт неизвестно где», «Демо­кратически сговор» рекомендует:

    «В нашей стране есть установленный порядок, в соответствии с которым госпожа Каравелова-Хербст может получить ответ и удовлетворение. Этот поря­док указан в Законе об уголовном судопроизводстве. Вместо того чтобы рассылать по газетам «открытые письма», она должна была обратиться к соответству­ющим органам судебной власти и изложить им об­становку, при которой произошло задержание ее мужа, а также все прочие факты и подозрения».

    Но и этого показалось мало журналистам Цанко­ва. Они сочли нужным добавить следующее:

    «Болгарские суды дали достаточно .доказательств своей независимости и строгого исполнения законов. Госпожа может быть уверена, что и в данном случае они выполнят свой долг».

    Прочитав эти невероятные строки, я испытал глу­бокое сожаление, что процесс 1954 года не призвал к ответу журналистов тогдашней фашистской прессы. Они были бы достойной компанией понаторевшим в своем деле героям петли.

    Больше всего просьб и жалоб поступает в поли­цейские канцелярии. Словечко «освобожден» вместо того, чтобы успокоить ищущих, ввергает их в еще большую тревогу. Вокруг Дирекции полиции сгуща­ются мрачные подозрения. Надо принимать какие-то меры. Так возникает мысль о публикации в полицей­ских бюллетенях списков «покинувших свои дома» и «пропавших без вести». Органам полиции вменяется в обязанность розыск этих лиц. Еще одна лицемер­ная попытка создать у людей иллюзию заботы вла­стей о возвращении домой всех исчезнувших...

    Но ни один из «освобожденных» так и не вернул­ся к родным. Снующие у входа в Дирекцию полиции обросшие личности цинично кидают тем, кто прихо­дит сюда в жадной надежде получить хоть какое-ни­будь известие:

       Поищите-ка их в селе Невозвратово...

    Это их острота. Невозвратово, то есть место, от­куда нет возврата.

    Надежда, которую внушают родным опублико­ванные в полицейских бюллетенях списки «пропав­ших без вести», недолговечна. Общественное негодо­вание с новой силой обрушивается на органы власти. Положение действительно становится серьезным. Авторитет «стражей порядка и закона» падает с уг­рожающей быстротой. Властям и в особенности по­лиции приходится выискивать срочные меры, чтобы спасти свой престиж и хоть как-то успокоить обще­ственное мнение.

    Все это носило чрезвычайно примитивный харак­тер. У болгарских фашистов еще не было своего Геб­бельса, хотя в общих чертах они уже нащупывали средства воздействия на общественное мнение. И раньше всего они поняли, что внимание людей не­обходимо привлечь к вопросам, политически мало су­щественным, но весьма интригующим общество, и прежде всего обывателей.

    И в печати одно за другим появляются специаль­ные распоряжения Дирекции полиции.

    Первое из них относится к женщинам легкого по­ведения. Цель его — внушить народу, что болгарская полиция не только бдительно охраняет жизнь и иму­щество граждан, но и заботится о сохранении мо­ральных устоев общества. Предав гласности несколь-

    7           Подпись: 97Н. Христозов

    ко дразнящих любопытство случаев, полиция стро­жайше запрещает хозяевам столичных гостиниц, постоялых дворов и питейных заведений нанимать в услужение женщин... моложе 35 лет. И еще: моло­дым сомнительного поведения женщинам запреща­ется снимать комнаты в гостиницах...

    Другое распоряжение появилось в печати под за­главием «Новые приемы вымогательства ценностей у граждан». Население предупреждается о появле­нии новых «апашей», которые поджидают учеников швейных мастерских, когда их посылают отнести го­товый заказ. «Апаши» «показывают дорогу» наив­ным ребятишкам, затем берут у них костюм и, скрывшись ненадолго в каком-либо подъезде, выно­сят мальчикам по 10—15 левов чаевых. Костюм, ра­зумеется, исчезает...

    Наряду с этими преступлениями немалое внима­ние уделяется новым танцам. По мнению прессы, именно они представляют сейчас самое большое об­щественное зло. Газета правящей партии в месяцы наиболее активной «деятельности» карательных групп Кочо Стоянова не переставала писать об охва­тившей страну «лисьей напасти», как она называла новый танец — фокстрот. С упоением описывались клинические случаи травм, полученных во время танцев, обмороки, скандалы с трагическим исходом. Газеты публиковали обращения к министрам и орга­нам власти, в которых возмущенные граждане тре­бовали строжайшего запрещения современных тан­цев.

    Вот несколько характерных строк из одного та­кого письма, адресованного министру народного про­свещения и опубликованного в газете Цанкова:

    «Придя в ужас от многих примеров и фактов с клиническим исходом, из которых нам стало ясно, что современные танцы, которые незаметным и ко­варным способом проникают в кабаре, систематиче­ски губят девичью честь и насаждают навыки, кото­рые в основе своей направлены против здравого ра­зума и воли и против воспитания чистого, солидного характера и есть не что иное, как скользкая дорожка к пропасти; находя, что эти психоонанические танцы не могут быть допущены в нашем народе, особенно принимая во внимание отличительные качества их

    чувственно-эффективных форм, еще недостаточно изученных на более высшей ступени психического прогресса, мы решили, господин министр, просить Вас о содействии, чтоб был принят закон, который положит конец этому общественному скандалу, и мы спасем страну от разгрома...»

    И все это заполняло газеты и в качестве духовной пищи предлагалось общественному мнению в дни на­циональной трагедии! Невероятно и в то же время как просто и объяснимо.

    Слух о «пропавших без вести» по-своему взвол­новал еще одну весьма грязную категорию людей, которые в военное время носят позорное название мародеров.

    Зашевелились, выползли скрывавшиеся на дне общества паразиты, почуяв, что трагедия тех, кто разыскивает родных, может стать для них неисчер­паемым источником наживы. Одни из них, может быть самые примитивные, попросту копируют пред­ставителей власти: по ночам врываются в дома, уст­раивают обыски, присваивая при этом разные вещи и драгоценности. Другие, вероятно не любящие чер­ной работы, занимаются откровенным вымогательст­вом. «Нам велено арестовать такого-то... впрочем... можно будет кое-что сделать... все мы люди...» И ноч­ным посетителям выносят все, что имеет хоть какую- нибудь ценность. Чаще всего — последние семейные сбережения.

    Но отвратительней всех — категория мародеров- утешителей. Они крадут у людей не только деньги или ценности, но и сокровеннейшие чувства, оживив их сначала ложной надеждой. Они останавливаются на пороге погруженного в траур дома и говорят: «Он попросил, чтобы я принес ему...» Матери и жены вы­кладывают нежданному благодетелю все — одежду, еду, деньги... И так — через день, через два... Пока вдруг «приятель» их отца или сына не исчезает, как дым. И вместе с ним цинично ограбленная надежда.

    Однако с наибольшим размахом действуют маро­деры, каким-либо образом связанные с сильными дня. Среди них: служащие полицейского ведомства, шоферы министров, мелкие чиновники из канцеля­рий важных персон. Эти самые .ненасытные. Они вы­бирают себе жертвы в наиболее состоятельных семь­ях, но не являются к ним лично, а стараются не­брежно намекнуть кому-нибудь из близких, что они, пожалуй, могут кое-что сделать для освобождения пропавшего.

    Эти «работали» крупно, сочиняя невероятнейшие истории, чтобы выжать из своих жертв как можно больше денег. Среди них выделяется фигура Госпо­дина Пенева, телохранителя министра иностран­ных дел Калфова. Вот уж кто был поистине неуто­мим.

    Одной из жертв Пенева стала семья коммуниста, видного профсоюзного деятеля и известного врача д-ра Васила Иванова. Пенев нашел одного из родст­венников врача и намекнул, что кое-что знает о его судьбе. При этом он сочинил целую историю, будто несколько намеченных к ликвидации человек, среди которых и д-р Иванов, скрыты в безопасном месте некими «доброжелателями». И что эти «доброжела­тели» согласны освободить их только за большой выкуп.

    Что должна была сделать жена Васила Иванова, когда ей сообщили об этом? Конечно, все это слиш­ком напоминает элементарную ложь, но все же? Ведь если в словах телохранителя есть хоть один процент правды, разве могла она отказаться от самой малой возможности спасти мужа, а потом всю жизнь му­читься угрызениями совести!

    «После долгих терзаний,— рассказывает Кера Иванова,— я отправилась в банк Бохора Лиачева, взяла там заем в сто тысяч левов и через своего род­ственника передала эти деньги телохранителю Кал­фова. Долг этот я выплатила, продав через некото­рое время рентгеновский аппарат мужа.

    Передав деньги, я несколько успокоилась и стала ждать освобождения. Но вместо этого мне сообщили, что я должна передать фотокарточку мужа и еще десять тысяч левов, чтобы можно было добыть для него паспорт и переправить его за границу. Покамест все еще выглядело вполне вероятным. Но когда я передала эти деньги и, не получая от мужа никаких вестей, вдруг узнала, что мне нужно поехать в Русе и там на пристани увидеться с ним перед отплытием парохода, я окончательно поняла, что все это ложь и что злодеям осталось только расправиться и со мной, чтобы окончательно похоронить тайну.

    Тогда я лично пошла к этому типу Пеневу и спро­сила его, почему он, взяв деньги, до сих пор не осво­бодил моего мужа. Он очень грубо ответил мне, что никаких денег не получал и понятия не имеет о всех этих делах. Я потребовала, чтобы он встретился со мной и моим родственником. Он гордо согласился, мы назначили час и место, но на следующий день Пенев на эту встречу не явился, и вообще я больше не мо­гла с ним связаться.

    Тут только я поняла, до чего может дойти чело­веческая низость и подлость. Ведь они брали с меня деньги за человека, которого сами же убили полгода назад».

    Я поинтересовался дальнейшей биографией быв­шего телохранителя министра Господина Пенева. Оказалось, что он уже много лет не живет в Болга­рии— эмигрировал в Америку. Что его забросило туда — нависшая тень возмездия за деяния, подоб­ные только что описанному? Или, может быть, маня­щие перспективы еще более широкого поля дейст­вия, достойного его предприимчивой натуры?

    Сколько времени продолжалась деятельность ка­рательных отрядов Кочо Стоянова? Обвиняемые на процессе 1954 года отвечают: «Месяц-два...» Срок очень произвольный, с тем же успехом можно было бы сказать «три-четыре месяца». Если верить книге из канцелярии Дирекции полиции, задержанные «освобождались», чтобы потом пропасть без вести, в течение всего лета и осени 1925 года. А если загля­нуть в периодический бюллетень Дирекции, то мы увидим, что рубрика «пропавшие без вести» сохра­нялась в нем до конца года и известное время после этого. Здесь, разумеется, не имеются в виду исчезно­вения чисто уголовного порядка.

    Листая полицейский бюллетень, среди имен про­павших без вести я неожиданно встретил имя Анны Т. Факт в высшей степени странный, так как я уже знал, что Т. — одна из любовниц генерала Вылкова. Вспомнились слова подсудимого Поркова: «Именно тогда распространился слух, что генерал без всякой причины бросил жену и стал жить с Ан­ной Т.— женщиной легкого поведения. На эту тему даже появились порнографические открытки...»

    Похоже, что опьяненный властью, замкнутый и необщительный почти пятидесятилетний генерал именно в эти месяцы переживал свою вторую моло­дость. Я пренебрег бы этими интимными подробно­стями его личной жизни, слишком уж неуместными на фоне народной трагедии, если бы не это совпаде­ние. Они дают возможность заглянуть в психологию стоящего у власти фашиста, у которой, по-видимому, есть свои закономерности. Вероятно, ощущение сво­ей власти над людьми, возможность вершить челове­ческие судьбы взглядом или мановением руки имеет и какие-то вторичные последствия.

    Однажды вечером после своего возвращения с курорта жена Вылкова нашла под подушкой чью-то чужую серьгу. Скандал был неизбежен. Встревожен­ному генералу совсем не хотелось делать обществен­ным достоянием свои интимные тайны. Ведь это са­мым нелепым образом могло пресечь его стреми­тельную карьеру. На помощь пришел всегда готовый к услугам Никола Нитов, исполнявший при генерале нечто вроде должности неофициального секретаря. Быстро вырабатывается план действий. Нитов дол­жен явиться к охваченной подозрениями генеральше и сказать, что, посетив Вылкова во время болезни, он уронил сережку своей жены — «продолговатую, с зеленым камнем... Госпоже генеральше она случайно не попадалась?..»

    В центре всей это полууголовной истории была Анна Т. Она нарочно оставила под подушкой свою сережку, хитроумно рассчитав, что это может вы­звать скандал, который заставит генерала уйти из семьи.

    Это ей почти удалось. Но существовала еще одна помеха — ее собственная семья. После одного весьма длительного пребывания Анны Т. за границей на предмет «лечения нервов» — генерал Вылков в это время тоже находился за пределами Болгарии — ее муж начал догадываться об истинных целях поездки. Когда жена вернулась, он попросту выгнал ее из дома. Но генерал, боясь общественного скандала, не был готов к тому, чтобы окончательно взять ее к себе. Пришлось ей, признавшись во всем, изобразить раскаяние, и муж «ради детей» простил ее. Однако не прошло и нескольких месяцев, как Анна Т. вновь исчезла из дома. Муж повсюду разыскивал ее, но безрезультатно. Он даже ходил к генералу Вылкову, надеясь узнать что-нибудь от него. Генерал, кото­рый, как всегда, «ничего не слышал, ничего не знал», и на этот раз остался верным себе. Беспомощно раз­водя руками, он намекнул, что когда столько людей исчезают, не исключено... быть может, что и его су­пруга... И направил изумленного мужа в Дирекцию полиции, где ему пообещали начать поиски согласно установленному порядку.

    Так имя Анны Т. появилось в полицейском бюл­летене. Еще одна «пропавшая без вести»!

    А в это время любовница военного министра, ко­торую он лично снабдил заграничным паспортом, на­слаждалась жизнью в одном из роскошнейших вен­ских отелей, ожидая дня условленного свидания.

    У каждого человека есть область, в которой он проявляется полнее всего. Рассказанный выше слу­чай еще раз подтверждает, что генерал наиболее ярко проявил себя именно в области бесследных ис­чезновений.

    Но это всего лишь минутное отклонение от основ­ной линии нашего рассказа. В конце лета 1925 года правительство Цанкова — Вылкова все чаще подвер­гается обвинениям и нападкам. Первое оцепенение, вызванное апрельскими событиями, все заметнее уступает место протесту. В обществе крепнет убеж­дение, что существует заговор, направленный про­тив наиболее прогрессивных представителей народа. Недовольство правительством и лично премьер-ми- нистром Цанковым начинает охватывать даже его идейных единомышленников. Поводом к нему стано­вится также все более явный раскол «Демократиче­ского сговора», совершенный по прямой указке царя. На одной стороне оказывается генерал Вылков, са­мый близкий к дворцу член правительства, на дру­гой— Цанков и министр иностранных дел Калфов. В довершение всего распространяется слух, что царь дал понять, что он не стал бы возражать против сме­ны главы правительства.

    Но разве легко оторвать от премьерского кресла хищно вцепившегося в него политика с профессор­ским титулом, к тому же уверенного, что он нахо­дится в самом начале своей карьеры! Крепко зажав уши, чтобы не слышать критики и обвинений, за­крыв глаза на ежедневно совершающиеся преступле­ния, он с тупым упрямством продолжает твердить о своих заслугах перед государством и обществом, о высоких идеалах, которым служит...

       Мы хотим братского примирения...— заявляет он в большой речи перед депутатами Народного со­брания.

    Депутаты высказывают опасение, что за грани­цей авторитет правительства окончательно упал...

       Европа ценит нас очень высоко! — не стесня­ясь, провозглашает глава правительства.— Ведь нам удалось раздавить на Балканах гидру большевизма.

    И вновь льются уверения в честности и добропо­рядочности правительства:

       Народы любят сильную власть, сильные пра­вительства, если они действуют на законных и чест­ных основаниях. Этой идее мы и служим: сильная власть, честное и законное управление. Неужели у кого-нибудь достанет дерзости усомниться в нашей порядочности? Она общепризнана. Я спокоен, как спокойны все мои коллеги...

    Его обвиняют в попустительстве незаконным аре­стам.

    Первый после царя человек в государстве и здесь остается верным своей наступательной тактике.

       У некоторых господ хватает наглости ссылать­ся на какой-то список исчезнувших • и проливать горькие слезы над судьбой их несчастных наследни­ков. Правительство позаботится о том, чтобы помочь семьям несчастных, погибших во время братоубий­ственной войны...

    Но эффект, который когда-то производили речи Цанкова, теперь значительно ослаб. Газета «Эпоха» даже набралась смелости и усомнилась в искренно­сти слов премьер-министра относительно высоких принципов, которыми якобы руководствуется прави­тельство.

    «Хорошо, согласимся, что это так,— писала газета на другой день после речи Цанкова.— Следует, зна­
    чит, ожидать, что власть и ее псалмопевцы будут по­следовательны и скажут нам, что уже сделано для наказания виновных и отыскания жертв болгарского политического садизма?»

    «Отвечаем,— брошенную «Эпохой» перчатку под­нимает газета «Демократически сговор».— Министр юстиции дал указание расследовать все случаи ис­чезновения. Судебная власть у нас независима. Ей не только никто не мешает, а, наоборот, все призывают ее исполнить свой долг. Сейчас подготавливается за­конопроект о пропавших без вести, который на днях будет внесен в Народное собрание. Чего можно еще требовать?»

    Однако недовольство все теснее окружает со всех сторон профессора-палача. Даже парламентское большинство в Народном собрании начинает коле­баться. Тон недоверия задают провинциальные депу­таты, которые приезжают на заседания в Софию, встревоженные беспричинным уничтожением такого количества видных людей. В провинциальных горо­дах скрывать преступления гораздо труднее, тем бо­лее что местные органы действуют отнюдь не так конспиративно, как в столице. В парламенте все чаще раздаются требования об отставке генерала Ру- сева, министра внутренних дел.

    Если верить свидетельским показаниям Стойчо Мошанова, к Цанкову явилась делегация депутатов- сговористов и потребовала прекращения репрессий и удаления генерала Русева с поста министра. Возму­щенный этими требованиями, Цанков заявил депута­там, что зверь ранен, но не добит и что начатую ак­цию необходимо продолжить...

    Генерал Вылков тактично отходит на задний план. Вероятно, этот маневр был предусмотрен в за­кулисных планах царя Бориса. В глазах народа глав­ным виновником трагедии остается Цанков — первый человек в правительстве. Зажав уши и стиснув веки, Цанков делает последние шаги своей премь­ерской карьеры — сыплет проклятия и угрозы, ли­цемерно оплакивает несчастные жертвы, просит о сочувствии к своей «несправедливо оскорбленной» особе:

       Мы не только не хотели насилий, но и сделали все, чтобы их прекратить! И прекратили! Неужели

    8           Подпись: 105Н. Христоэов
    за это нас называют «самым кровавым и злодейским правительством? »

    Нас обвиняют в насилии! Согласитесь, что это уж слишком...

    А Европа, которая так «высоко ценит» этого пе­чально известного болгарского политика, настоящая, думающая Европа голосом Анатоля Франса обраща­ется к нему с вопросом:

       Неужели вы еще не сошли с ума, господин профессор?

    Увы, безумие — понятие очень относительное. То, которое констатирует в своем диагнозе психиатр, далеко не всегда совпадает с во сто крат более опас­ным для общества неизлечимым безумием, поразив­шим Александра Цанкова уже в ту минуту, когда он закрыл за собой дверь своего профессорского каби­нета.

    За двадцать дней до того, как царь подписал указ о его смещении с поста премьер-министра и назначе­нии на «более спокойную» должность председателя Народного собрания, Цанков посетил Плевен. Он был приглашен местными властями на открытие нового здания городского театра. Я хотел обойти молчанием эту поездку, у нее нет прямой связи с событиями, со­ставляющими тему этой книги. Но в материалах, ко­торые были опубликованы в газетах по этому пово­ду, я обнаружил много такого, что говорило мне го­раздо больше, чем это казалось на первый взгляд. Уже по нескольким фразам и намекам я почувство­вал сумрачную, нечистую, лишенную кислорода по­литическую атмосферу тех дней. Обнаружил я и дополнительные штрихи к образам первых людей тогдашней власти.

    Вот информация, опубликованная в газете «Де­мократически сговор». Привожу ее почти целиком, не нарушая присущего ей протокольного стиля:

    «В этот замечательный день на банкете в ресто­ране Стефана Манева, где собрались представители всех жителей Плевена без различия политических убеждений, в присутствии премьер-министра и мно­гих других особ, при небывалом по сердечности и энтузиазму настроении были произнесены следую­щие примечательные по своему смыслу и значению речи и пежелания:

    Цоню Брышлянов (обращаясь к премьер-минист- РУ):

       Мне выпала честь от имени плевенских граж­дан высказать вам благодарность за все, что вы для них сделали. Щажу вашу скромность, но не могу не сказать, что вы взяли на свои плечи все трудности Болгарии...

    Мы верим в то, что вы делаете, и нам остается только молить бога о ниспослании вам долгих лет жизни.

    Премьер-министр Ал. Цанков:

       Добру служить нелегко, потому что нас, лю­дей, судьба не только одарила добродетелями, кото­рыми мы должны обладать, но и не уберегла от сла­бостей, от которых мы не можем освободиться. Мне, выходцу из профессорской среды, никогда не думав­шему об участии в политической жизни страны, мне и моим товарищам выпала участь взять на свои пле­чи тяжкий крест Болгарии и донести его до Голгофы. Но не затем, чтобы распять страну, а чтобы ее со­хранить.

    г. Ат. Буров:

       Благодарю вас за то, что вы дали мне возмож­ность пережить моменты умиления и идейной эк­зальтации».

    В те дни газеты писали о бушевавших по всей стране снежных метелях. И, естественно, не забы­вали отметить, каких усилий стоило премьер-мини- стру и его свите добраться до Плевена, чтобы испол­нить свой долг перед его «патриотическими» гражда­нами, на все лады расписывая при этом занесенные снегом шоссе, железные дороги и населенные пунк­ты, оставшиеся без всякой связи с крупными горо­дами.

    Метель утихла, но мертвая тяжесть снежной ла­вины придавила города и дороги, дома и людей...

    На болгарскую землю пришла глубокая, тяжкая, долгая зима...

    Тогда народ всмотрелся в себя и ужаснулся, осо­знав размеры причиненных ему опустошений.

    И понял, насколько он осиротел.

    Задушены большие и сильные таланты: Гео Ми­лев и Христо Ясенов, Сергей Румянцев и Иосиф

    Хербст, Васил Карагьозов и Иван Минков, Георгий Шейтанов и Иван Шаблин... Смолкли чистые и вдох­новенные голоса борцов: Петко Д. Петкова и Тодора Страшимирова, Вылчо Иванова и Яко Доросиева, Жеко Димитрова и Ламби Кандева, Анны Маймунко­вой и Николая Грамовского, Велы Писковой и Елены Гичевой, Хараламби Стоянова и Николая Петрини, Темелко Ненкова и Петко Енева, Димитра Грынчаро- ва и братьев Мулетаровых, Димо Хаджидимова и Ивана Манева, Кирилла Павлова и Петра Янева, Георгия Зуйбарова и Христо Косовского, Найдена Кирова и Пауна Грозданова, Нено Царвуланова и Ва­сила Иванова... Погублены гордые и яркие люди: Александр Боримечков и Георгий Кротнев, Коста Ян- ков и Марко Фридман, Христо Коджейков и Георгий Цанев...

    Он кажется бесконечным, этот трагический спи­сок... И каждое имя в нем достойно того, чтобы его возглавить... Атанас Стратиев и Тодор Димитров, Ра­дивой Каранов и Стойко Штерев, Петр Ников и Ди­митр Захариев, Мара и Зиновий Георгиевы и Динол Динков, Коста Шулев и Димитр Хаджимитрев, Геор­гий Костов и Григор Кузманов...

    Я с ужасом перечисляю эти имена — ведь это все­го лишь одна страница из книги мучеников! А сколь­ко в ней еще имен и человеческих судеб! Велко Йов- ков и Гено Гюмюшев, Георгий Стойнев и Иван Ган- чев, Бижо Бакалов и Гиньо Писков, Нина Кротнева и Никола Альоков, Владимир Благоев (сын Димитра Благоева) и Йордан Вишовградский, Исак Самуил- Коен и Спас Вучков, Никола Топалджиков и Гаврил Личев...

    А заколотые штыками в Охотничьем парке близ Видина?

    И расстрелянные в старозагорском привокзаль­ном сквере?

    И сраженные пулями на улицах всех городов Болгарии...

    Зарытые вдоль берегов всех болгарских рек...

    Погибшие в горах на раскаленных от солнца ска­лах...

    Сброшенные в море в цепях и стальных канатах, с привязанными к телам камнями и кусками рель­сов...

    А те, кто был приговорен к смерти на «апрель­ских процессах», прошедших во всех окружных цен­трах?

    Тяжкое молчание опустилось на болгарскую зем­лю. Слово народа задушено пластами земли, заму­ровано в толстых каменных стенах тюрем. Над теми, кто остался «на свободе», угрожающе свистят тугие петли, готовые захлестнуть каждую высоко подня­тую голову. Лед отчаяния сковывает бег мыслей. «Не могу петь, когда горит Рим». В этих словах Асе- на Златарова заключена вся драма человеческого духа, оцепеневшего и онемевшего перед слепой лави­ной мрака.

    Все ниже сгибается высокая фигура Антона Стра­шимирова. Пули милостиво его пощадили, веревоч­ная петля только просвистела над головой... Писа­тель уцелел — словно бы затем, чтобы увидеть и пе­режить все.

    Перед его взглядом проходит колонна героев-му- чеников. Он прощается со всеми и с каждым, а они, уходя, оставляют ему последний подарок — еще од­ну кровоточащую рану в сердце.

    Последним ушел от него Христо Ясенов. Самый близкий из близких. В начале мая он все еще был в Дирекции полиции. Потом его перевели в гимназию имени Фотинова и снова вернули в Дирекцию. Неве­домыми путями приходили к Страшимирову вести, посланные из сумрачных камер: «Я жив!» Жена Страшимирова несколько раз передавала Ясенову еду и тоже узнавала кое-что: «Он сейчас на пятом этаже...», «Встретились с ним в коридоре...»

    Однажды в Дирекции отказались принять переда­чу. Страшимирову объяснили:

       Этого лица у нас нет.

    Через несколько дней — тот же ответ:

       В наших списках такого нет. Освобожден.

    ...Его увезли июньской ночью. Выходя из камеры,

    он тихо, но отчетливо произнес простые, скромные слова: «До свиданья, товарищи!» И ушел. Это хорошо помнит свидетель обвинения Драган Бачев, несколь­ко дней проведший в одной камере с Ясеновым. На вопрос председателя суда, кто уводил поэта, Бачев ответил: «Черный Павле».

    Представляю себе хрупкую фигуру поэта рядом с большеголовым, толстым и неповоротливым кочега- ром-убийцей Черным Павле. Оба идут по длинным каменным коридорам. Один — озаренный, чистый. Другой—с несгибающейся от жира шеей, низким лбом и мутным взглядом, человек, прославившийся как самый жестокий мучитель в Дирекции полиции.

    На улице они расстаются. Черный Павле подтал­кивает поэта к группе людей в низко нахлобученных шляпах, к фургону... Подталкивает и скрывается в темном подъезде.

    А поэт, внезапно освещенный лунным светом, жадно глотает прохладный ночной воздух и вступает на путь, круто и стремительно уводящий его в сырой казарменный подвал, в братскую могилу...

    И сугтуда — к чистейшим высотам народной па­мяти.

    Его объявляют «пропавшим без вести». Рушится последняя надежда. Когда весть об этом доходит до Антона Страшимирова, он запирается в комнате, где столько раз встречал тихого и обаятельного гостя — Христо Ясенова. Наступают и уходят послеобеден­ные, предназначенные для прогулки часы, закат зо­лотит створку открытого окна, веет вечерней прохла­дой... Писатель все так же сидит за своим столом, подперев рукой голову, погруженный в бушующую реку воспоминаний.

    Перед ним его дневник, раскрытый на давней странице.

    8 января 1909 года... перед ним стоит молодень­кий крестьянский парнишка, почти мальчик, в пид­жаке из домотканого сукна с загнутыми вперед отво­ротами,— вероятно, чтобы скрыть отсутствие рубаш­ки. Стоит, не решаясь присесть на предложенный стул. Потом, набравшись смелости, рассказывает, что он студент Училища рисования, но пишет стихи и если у господина Страшимирова найдется немного времени...

    «Я с полным пренебрежением простился с юно­шей, а оставленные им несколько страниц сунул в папку».

    Через несколько дней, роясь в редакционных бу­магах, писатель обнаружил листки с написанными от руки стихами. Без подписи.

    Но какие стихи!

    Не ждут меня родные у милого порога, не для меня цветут сады и зеленеет лес.

    Скитаться обречен я без отдыха и срока, скитаться и страдать под кровом всех небес.

    «Я прочел и не поверил своим глазам. Эти слу­чайно найденные стихи оказались для меня полной неожиданностью. Удивление вызывала совершенная, почти певческая музыкальность стиха. Еще удиви­тельнее было то, что эти стихи написал тот самый этропольский парнишка в домотканом пиджачке...»

    Стихи были опубликованы в страшимировском журнале «Наш живот». И с этого дня третий сын куп­ца Туджарова, самовольно бросивший Свиштовское торговое училище и лишенный за это отцовской под­держки, этот вечно голодный девятнадцатилетний студент Училища рисования превратился в Христо Ясенова, в надежду всей болгарской поэзии.

    Ясенов... Светлое и нежное — как сама душа поэ­та— имя. Придумавший его Страшимиров безоши­бочно угадал внутреннюю красоту своего духовного сына.

    А затем... Три года на фронтах войны, возвраще­ние поэта-офицера... Грудь его украшена крестами, полученными за храбрость, рука прострелена. Пер­вые приступы туберкулеза... Первые лучи алого сия­ния, встающего над русской землей...

    Страшимиров закрывает дневник. Нет, это еще не все. Где-то у него хранится и то ясеновское письмо «Во все адреса», которое в свое время так разгнева­ло убийц. И писатель ищет в шкафах сохранившиеся номера газет «АБВ» и «Развигор».

    Вот сообщение о первой высылке поэта в Горна Джумаю в 1924 году: «20 марта в 7 часов утра орга­нами общественной безопасности арестован поэт Христо Ясенов. На следующий день его выслали не­известно куда и за что. Ясенов не политический дея­тель. Министерство внутренних дел должно дать объяснения по поводу такого обращения с одним из лучших наших поэтов. Культурная Болгария непре­менно должна знать, делается ли это по «высшим го­сударственным соображениям» (и каким) или это всего-навсего произвол неких «безответственных эле­ментов». Долг союза писателей предпринять реши­тельные шаги для освобождения арестованного поэта, доказать, что мы протестуем и что, по крайней мере, этим отличаемся от России Николая Первого».

    В следующем номере «Развигора» опубликован протест группы болгарских писателей: «До сих пор никто из ответственных представителей власти не объяснил причины посягательства на личную свобо­ду поэта, далекого от политической деятельности. Может быть, его преступление состоит в том, что он является членом Комитета помощи жертвам сен­тябрьских событий? Неужели мы уже дошли до того, что гуманность и человечность стали у нас чем-то недозволенным!

    У Христо Ясенова слабое здоровье и нет никаких материальных средств. Мы — группа писателей и друзей Ясенова — протестуем против ареста одного из наших лучших поэтов и настоятельно требуем его освобождения и возвращения в Софию!

    Подписали: Теодор Траянов, Антон Страшимиров, Николай Хрелков, Гео Милев, Иван Грозев, И. М. Да­ниэл, Д. Б. Митов, Георгий Бакалов, Людмил Стоя­нов, Боян Дановский, Ст. Б. Митов, Георгий Цанев, Г. Стефанов, Александр Жендов, Асен Разцветников, Георгий Константинов, Ангел Каралийчев, Никола Фурнаджиев, Крум Пенев, Никола Балабанов, Тодор Боров».

    Власти вынуждены отступить. Христо Ясенов освобожден и возвращается в Софию. Страшимиров помнит, как поэт, по-обычному скромный и застен­чивый, появился на пороге его дома. Тот же ласко­вый, мягкий взгляд. Тот же — и все-таки другой! От проницательного Страшимирова не могут укрыться смелые огоньки, вспыхивающие в глазах поэта, в са­мой их глубине...

    Те самые непримиримые огоньки, от которых за­жглось пламя его открытого письма, переданного для публикации в печати. «Во все адреса» — так озагла­вил его Ясенов:

    «Выйдя на свободу, я благодарю всех своих дру­зей, знакомых и сочувствующих, а также редакции всех газет, выразивших возмущение и протест про­тив моей беспричинной и незаконной высылки, явив­шейся следствием партийного фанатизма и безза­стенчивого политического террора. Выражаю также признательность гражданам Горна Джумаи, оказав* шим мне неоценимую помощь и сочувствие; о них, об их человечности и искренней дружбе я навсегда со­храню светлое воспоминание. Но для тех, кто думает, что им не придется ответить за произвол, для безот­ветственных, я никогда не стану «хорошим гражда­нином» и никому не советую совершить эту под­лость. Христо Ясенов».

    Письмо действительно попало во все адреса. В том числе и в адрес тех «безответственных личностей», которым на этот раз пришлось проглотить публичное оскорбление. Но их мстительная злоба уже скопи­лась и требовала выхода. С трудом дождались они той глубокой апрельской ночи, когда смогли предать поэта мраку, холодной темнице земли...

    Люди с нечистой совестью не забывают оглуши­тельных пощечин правды.

    Путь поэта и коммуниста пройден до конца. Та­кова строгая логика борьбы. Таков закон человече­ского достоинства, превозмогающий даже страх смерти, заложенный в нас природой.

    Логично — и невыносимо для разума. Ушел чело­век! Человек, сотканный из чувствительнейшей тка­ни, светильник, пылающий поэтическим огнем...

    Все умственные построения рушатся от этой не­логичной, невозможной правды.

    И Страшимиров лихорадочно хватается за перо, чтобы выплеснуть на белое пространство бумаги все, что накопилось в его потрясенной, рыдающей душе: «Угасла еще одна яркая большая звезда нашего небосклона. Плачьте, если еще не высох источник ваших слез. Никто не может его заменить!»

    А за окном уже глубокая ночь. Писатель подходит к открытому окну, и полуночная тишина заполняет его мысли, приводит в порядок их хаотичное движе­ние. И взгляд его вычерчивает на черном небе слова, будто вырванные из недр обезумевшей земли:

    «Нас, болгар, горстка — довольно жертв!»

    А вереницы мучеников все прибывают, заполня­ют горизонт, вздымаются до звездных высот...

    И прежде чем слова хлынут на белую страницу, чтобы оттуда полететь к людям, раскаленная мысль писателя высекает их на онемевшем небе планеты: «Эта кровавая колонна сверкающих имен ужаснет многие поколения!»

    НЕДРЕМЛЮЩАЯ СОВЕСТЬ

    Когда палачи затягивали петли на шеях своих жертв, у них был могущественный союзник — слепая ночь. Когда плотно, одно к одному, забивали ямы те­лами убитых, они доверялись другому своему союз­нику — бессловесной земле. Днем они обедали в кру­гу семьи, а затем погружались в глубокий безмятеж­ный сон, и дети на цыпочках ходили вокруг них... Один в свободное время бегал по аптекам в поисках лекарства для больной жены. Другого замучили по­явившиеся на шее нарывы — когда затягиваешь пет­лю, боль становится нестерпимой. Третий на досуге мастерил «адские машины» и, полный отцовской за­ботливости, предупреждал жену: «Один такой кро­хотный механизм, спрятанный в букете цветов, мо­жет убить человека. Береги детей, если что случит­ся— застрелю!» Ночью, собираясь в казарменных подвалах, они жаловались друг другу на боли в су­ставах, в пояснице... «Ликвидируешь человек пять- шесть, тогда только и полегчает...»

    Они полностью доверяли своим сообщникам — земле и мраку. Но больше всего рассчитывали на третьего, будущего союзника — время и на забвение, которым порастают его следы.

    Сейчас мы знаем, как ненадежна была эта их уве­ренность. Я имею в виду не только возмездие, при­шедшее на процессе 1954 года, и, по правде говоря, с большим опозданием — к этому времени подсудимые прожили, в общем-то никем не потревоженные, боль­шую часть своей жизни.

    Я имею в виду те невидимые излучения, которые в дни народных потрясений как бы электризуют воз­дух планеты. Задыхающиеся в петле голоса разно­сятся повсюду, словно сигналы бедствия, взывая к недремлющей совести человечества. И тогда, в 1925 году, над планетой протянулись нити великого братства, воспламенившего мрак и ослепительным огнем осветившего темные дела палачей.

    «Среди этой ужасной неразберихи и отчаянья раз­дался голос Антона Страшимирова, одинокий в ок­ружающем его молчании равнодушных, и произнес слова боли и человечности». Это — слово Асена Зла- тарова, выразившего восхищение нравственным под­вигом писателя, свою глубокую к нему благодар­ность.

    Но за истинностью этих слов кроется еще одна правда: Антон Страшимиров был не один. Рядом с ним встали другие — достойные сыны человечества, братья поверженных болгарских борцов по борьбе и по духу.

    16  мая 1925 года Советскую страну покрыли тра­урные знамена. Этот день стал днем памяти жертв террора в Болгарии. Делегации московских рабочих посещали посольства западных государств, чтобы вручить дипломатам письма протеста против под­держки режима Цанкова.

    Газета «Правда» в этот день вышла с передовицей «Софийские виселицы говорят...». В том же номере под статьей, посвященной героям болгарской революции, я увидел имя Михаила Кольцова, блестящего писате­ля и публициста, неутомимого и вездесущего, кото­рый неизменно оказывался повсюду, где шли бит­вы, где были мужество и страдания. «Москва — Со­фия» — так была озаглавлена статья Кольцова в «Правде».

    Два года спустя Кольцов окажется в Будапеш­те — вотчине фашиста Хорти, затем проникнет в зон- ненбургскую тюрьму и побеседует с закованными в цепи антифашистами. Проберется в тщательно закон­спирированный штаб русских белогвардейцев и возь­мет интервью у самого их главаря генерала Шати­лова; заставив суетного генерала позировать перед его фотоаппаратом, он через несколько дней предста­вит и снимок и интервью в редакцию газеты «Прав­да». А еще через некоторое время этот неутомимый странствующий рыцарь пера окажется в борющейся Испании...

    Мне кажется, что в 1925 году Михаил Крльцов всем сердцем стремился попасть в Болгарию! И я

    убежден, что лишь какие-то, не зависящие от него обстоятельства помешали ему это сделать.

    В тот же самый день—16 мая — по улицам Мо­сквы прошли колонны траурной процессии в память жертв политического террора в Болгарии. Москов­ские рабочие собрались на грандиозный митинг про­теста. Прошли митинги и в Ленинграде, и во всех крупных городах Советской страны.

    В эти дни в Москве заседал Первый Всесоюзный съезд МОПРа (Международной организации помо­щи революционерам). После речи Васила Коларова, посвященной драматической борьбе болгарского на­рода против террора и действий цанковского прави­тельства, делегаты поднялись и запели «Интернацио­нал». Потом перед бушующим залом встал Анатолий Луначарский, народный комиссар просвещения, представитель всей советской культуры и искусства.

       Слово «Болгария» мы теперь повторяем с глу­боко болезненным чувством... Истребляются все пе­редовые элементы рабочего класса и крестьянства до самых основ. Мы видим страдания жертв, слышим их стоны. Но... как в повести Гоголя, мы можем только сказать: «Видим... Слышим...»

    И тут член Советского правительства умолк. Но слушатели прекрасно поняли все недосказанное в его речи. Несколько мгновений тишины -— и гневный зал снова взрывается великой песней интернациональ­ного братства.

    Да, советские люди не в состоянии протянуть руку помощи своим болгарским братьям. Единственное, чем они могут их поддержать, это передать им всю боль, сочувствие и восхищение своих сердец.

    В эти дни Михаил Светлов написал свое стихотво­рение «Болгария». По правде говоря, в данном слу­чае «написал» — слишком кабинетное слово: двад­цатидвухлетний поэт жил тогда вместе с Михаилом Голодным и Иваном Ясным в тесной комнатке обще­жития молодых пролетарских писателей на Покров­ке, 3. Стихи он сочинял на улицах Москвы, главным образом ночью, когда наступает благословенная для поэтов тишина.

    Несколько ночей Светлов бродит по Тверскому бульвару, бормоча строфы зарождающегося стихот­ворения:

    Слышу, ломая устои,

    Новые бьют ключи,

    Сердце мое простое,

    Вслушайся и молчи.

    В эти дни все газеты кипят гневом советских лю­дей против палачей Болгарии. Сквозь блокаду фа­шистского мрака проникают лучи трагической прай­ды о судьбе болгарских борцов. Единственный, кто мог хоть что-то сказать, Марко Фридман спокойно и мужественно защищает на суде правоту своих идей. Его слова проникают и в советскую печать. Фридман становится представителем тысяч смелых болгарских борцов, у которых отнята и свобода, и возможность говорить, но которые кровью своей пишут все те же слова...

    Весть о казни Фридмана и его товарищей волной боли прокатилась по Советской стране. Образ болгар­ского революционера внес в строфы Светлова горе и драматизм. К концу мая поэт уже передал свое сти­хотворение в редакцию «Правды», и через некото­рое время оно было опубликовано.

    Фридман!

    Ты не был последним,

    Много еще других.

    Церковь служила обедню,

    Площадь казнила троих.

    Болгария!

    Жди подарков За каторжный труд палача.

    Голос товарища Марко Не перестанет звучать.

    Пусть за тобою не видно Новых больших дорог,—

    Мертвый товарищ Фридман Сердцем огни зажег.

    Смертью его не испуганы,

    Ружья начнут разговаривать.

    Спи, товарищ обугленный,

    В этом последнем зареве.

    Создавая эти строфы, Светлов находился под сильным влиянием Маяковского. И это роднит его с болгарским поклонником Маяковского — Гео Ми- левым. В одну из тех ночей, когда Светлов бродил по московским улицам, вырывая из мрака строфы своего стихотворения, болгарский поэт встал перед хмурыми палачами в подземельях софийских артил­лерийских казарм...

    И превратился в пепел, искры которого разгоре­лись в алой заре будущего...

    * Много лет спустя я увидел Михаила Светлова. Это было на одном из московских праздников поэ­зии. В книжном магазине на Кутузовском проспекте он беседовал с шумной группой молодых поэтов. Я стоял в стороне, прислушиваясь к обрывкам доле­тавших до меня фраз, но зато хорошо видел все его лицо, «по-старчески живописное», как выразился он сам в одном из своих стихотворений. Особенно вы­разительны были его глаза: их прищур, движение рес­ниц, мгновенная сосредоточенность говорили так много, что я без особого труда угадывал его отноше­ние к каждому вопросу. Под конец, поддержанный молодежью, Светлов взобрался на стул, и его тонкая, сутуловатая фигура качнулась с какой-то трогатель­ной беспомощностью. Он стал читать свое последнее стихотворение, и в книжном магазине слышалось только легкое поскрипывание стула.

    Мне не удалось тогда подойти к Светлову. Прор­вать блокаду молодых поэтов было выше моих сил. И мой вопрос о стихотворении, написанном им в тре­вожные майские ночи 1925 года, так и не получил ответа. Осталась лишь надежда на новую, более удачную встречу. Это была моя первая и, к сожале­нию, последняя встреча с живым Светловым.

    «Международный пролетариат поможет болгар­ским друзьям». Эрнст Тельман опубликовал эту статью в московской газете «Известия». Вскоре он стал председателем Центрального Комитета Комму­нистической партии Германии. Гневная публицисти­ка вождя немецкой революции вызывает у меня не­избежные исторические параллели. В памятном для болгарского народа 1923 году Тельман руководил вос­станием гамбургских рабочих. В 1925 году он орга­низовал движение немецкого пролетариата в защиту болгарских революционеров. Восемь лет спустя фа­шисты отняли у него депутатский мандат и бросили в тюрьму. И на знаменах международной антифаши­стской солидарности его имя встало рядом с именем болгарина Димитрова. Когда же Димитров с триум­фом вырвался из гитлеровской тюрьмы и, ступив на московскую землю, глотнул опьяняющий воздух сво­боды, первыми его словами были:

       А теперь — спасем Тельмана!

    «Поможем болгарским братьям!»—пишет Тель­ман в 1925 году. И продолжает: «Революция выдох­лась»,— торжествует буржуазия. «Революция вы­дохлась»— именно поэтому выносятся смертные приговоры... именно поэтому в Болгарии казнят ты­сячи людей...

    Ответ на это, ответ заводов, профсоюзов, рабо­чих— это тот ответ, который мы выдвигаем в своей пропаганде.

    «Революция жива!»

    «Она жива в красном боевом флаге всех эксплуа­тируемых и угнетенных».

    17 мая берлинские рабочие собрались на митинге в поддержку болгарских антифашистов. Говорит пи­сатель Э. Гумбель, который уже собирает матери­алы для книги, разоблачающей террористическую власть Цанкова. Она вышла через несколько месяцев под заглавием «Белая смерть в Болгарии».

    Митинги протеста и демонстрации прокатыва­ются по всем крупнейшим городам Германии: Дюс­сельдорф, Кёльн, Дрезден... Вот строки из резолюций протеста немецких рабочих: «Спешим оказать по­мощь своим болгарским товарищам по классу...», «Мы солидарны с болгарскими товарищами», «Выражаем глубокое презрение к классовому правосудию бол­гарского правительства...»

    Немецкая Лига защиты прав человека издала брошюру «Кровавый поток в Болгарии». Вышла так­же иллюстрированная брошюра «Террор в карти­нах» с помещенными в ней фотографиями убитых и замученных.

    Сообщение о вышедшей в Германии брошюре «Кровавый поток в Болгарии» проникло на страни­цы одной из софийских газет — «Независимост». Ор­ган Цанкова «Демократически сговор» поспешил пре­сечь разлагающее действие подобного рода изданий. «В брошюре говорится о «героях революции»,— пре­дупреждает газета.— И вообще, наша политическая борьба рассматривается в одном свете, как помогаю­щая чему угодно, кроме болгарской демократии...» В конце следуют обычные жалобы: «Да,.мы не мо­жем защищать себя за границей...»

    Румынская коммунистическая партия, которая в это время также вела тяжелую борьбу против реак­ционного правительства, распространила специаль­ную листовку в поддержку болгарских революцио­неров. Случилось это в те самые дни, когда между двумя антинародными правительствами — болгар­ским и румынским — было достигнуто соглашение о выдаче друг другу эмигрировавших революционеров.

    «В апреле,— говорилось в листовке,— в Болгарии были арестованы тысячи коммунистов и сторонников Единого фронта. Начались новые массовые убийства.

    Рабочие, крестьяне и интеллигенты! Возвысьте голос протеста против болгарской олигархии. Требуй­те освобождения болгарских рабочих и крестьян, на­шедших убежище в нашей стране. Уделите от своего куска хлеба им и их семьям, страдающим от ударов варварского фашистского правительства. Скажите тем вашим сыновьям, которые служат в армии, что­бы они не поднимали оружия против своих болгар­ских братьев!»

    Протест передовых румынских кругов свел на нет позорное соглашение двух правительств. Боясь пол­ного разоблачения в глазах народа, румынские вла­сти не посмели выдать эмигрировавших из Болга­рии революционеров.

    В Праге перед зданием болгарского посольства со­стоялась внушительная демонстрация протеста, по улицам прошли многолюдные шествия пражских ра­бочих. После этого делегация чехословацких обще­ственных деятелей решила посетить Болгарию. В нее вошли Карел Крейбих, доктор Иван Саканина, Луиза Ландова. В августе делегация прибыла в Болгарию, где собрала новые факты о трагической борьбе бол­гарского народа. Посетила Софию также делегация чехословацких журналистов-коммунистов, которым удалось проникнуть даже в Центральную тюрьму. Они беседовали с заключенными болгарскими анти­фашистами, встретились и с Христо Кабакчиевым, отсиживавшим свой очередной срок. Однако, узнав о всех этих «вольностях» чехословацких журналистов, болгарские фашистские власти немедленно изгнали их из страны.

    Прибыла в Болгарию также делегация англий­ских лейбористов — членов парламента. Это — депу­таты Веджвуд, полковник Меллон и Мак-Киндер. Возвратившись в Англию, они представили парла­менту доклад о терроре в Болгарии. Полковник Мел­лон опубликовал в «Манчестер гардиан» письмо под драматическим заголовком: «Не могу молчать!»

    Выступая в парламенте, Меллон выразил несо­гласие с позицией английского правительства, кото­рое фактически оправдывало и поощряло действия Цанкова. В ответ на заявление премьер-министра, что «болгарские события подлежат компетенции пра­вительства Болгарии», Меллон взял слово и, опи­раясь на многочисленные факты, собранные во время его поездки в Болгарию, раскрыл истинное лицо Цан­кова и его политики.

    Газета «Демократически сговор» и на этот раз по­спешила вмешаться в спор, как всегда вооруженная единственным бывшим в ее распоряжении аргумен­том— клеветой. «Эти господа,— писала газета, имея в виду Веджвуда, Меллона и Мак-Киндера,— не кто иные, как засланные в Болгарию большевистские эмиссары».

    Прибыл в Болгарию и французский юрист и об­щественный деятель Марсель Вилар. Это было в ию­не 1925 года. А уже осенью вышла его книга «Что я видел в Болгарии».

    «Всего за восемь дней моего пребывания в стра­не,—писал М. Вилар,— болгарские суды вынесли со­рок восемь смертных приговоров. Суды работают на всех парах — им уже мало коммунистов... Каратель­ная машина «легально» расправляется с каждым, кого ей удается схватить. Причем она уничтожает не только коммунистов, но и умеренных. Потому что такова логика этого классового аппарата...»

    И дальше:

    «Сейчас не время для протестов и возмущений. Необходимо отсечь эти руки! Наш долг — потребо­вать отмены отвратительного закона «о защите госу­дарства», который легализует убийцу под маской судьи. Потребовать роспуска фашистских и военных организаций, восстановления прав рабочих.

    Подпись: 1219 Н. Христозов

    ранов, свой кошмарный режим и свою жаждущую крови буржуазию!»

    Очень характерен также случай с бывшим премь­ер-министром Бельгии Вандервельде, который посе­тил Болгарию в 1924 году. Даже он, умевший, по сло­вам Васила Коларова, «опутывать дипломатическим туманом самые ясные вещи, когда ему нужно было избежать какой-либо личной ответственности», в са­мом начале апрельских погромов осудил режим Цанкова. В статье, помещенной в газете «Ле кести- он» 15 мая 1925 года, Вандервельде категорически заявил: «Во время своего пребывания в Болгарии я имел возможность сделать некоторые личные наблю­дения, которые, откровенно говоря, не позволяют мне усомнитьея в том, что правительство Цанкова выро­дилось в диктатуру политической и экономической реакции».

    Американский журналист К. Маус также посетил Болгарию и затем написал книгу «Что происходит в Болгарии». С возмущением говорил он о позиции не­которых крупных газет Лондона, Парижа и Вены, которые «скандальным образом» поддерживали по­литику генерала Вылкова. «Европейскую печать ин­формируют лишенные совести корреспонденты. Это неслыханно! — восклицал К. Маус.— Их сообщения по бесстыдству, цинизму и лживости превосходят да­же официальные сообщения болгарского правитель­ства».

    Во время одной из своих поездок в Париж гене­рал Русев встретился с французскими журналиста­ми. Министр внутренних дел хвастливо заявил им, что в Болгарии царит полный порядок и что даже тюрьмы в ней образцовые. Редактор «Юманите» Да- ниель Рену спросил болгарского министра, можно ли ему лично убедиться в этом. Русев эффектно отве­тил: «Разумеется!»

    И Даниель Рену поехал в Болгарию.

    «Гости, множество гостей прибывает в «варвар­скую и кровавую» Болгарию!» — почти стонет газе­та «Демократически сговор».

    Но кто виноват, если фашистское правительство само раструбило на весь мир о своем демократизме и гуманности! А объявив однажды, как можно от­казать в гостеприимстве всем, кто желает лично в этом убедиться? И правительство, стиснув зубы, при­нимает поток гостей, все больше и больше запуты­ваясь в собственных сетях. Потому что зарубежные делегации, журналисты, юристы, большинство кото­рых очень далеки от идей коммунизма, как правило, уезжают из Болгарии с убеждением, что в этой тра­гической схватке право целиком на стороне против­ников власти.

    Пребывание в стране Даниеля Рену принесло болгарским фашистам немало огорчений. Сразу же по своем возвращении во Францию Рену поместил в «Юманите» серию статей о положении в Болгарии.

    Газета «Демократически сговор» уже не в силах отвечать на вызов. Ее скупые реплики напоминают скорее недовольное ворчание. «Французская комму­нистическая газета «Юманите» продолжает свою ба­нальную болтовню, претендующую на солидность анкеты».

    И тут Цанков впервые выступил перед мировой общественностью с публичным признанием наличия «безвинных жертв». Венская газета «Нойе фрайе прессе» 15 октября опубликовала его заявление:

    «За границей очень много писали о лицах, исчез­нувших после большого взрыва. К сожалению, это факт, что в ночь с 16 на 17 апреля исчезло несколь­ко человек, которых так и не удалось найти... Во вре­мя гражданской войны всегда бывают безвинные жертвы. К сожалению, ожесточение людей и нравов, явившееся следствием войны, стало причиной этих нападений... даже убийств».

    На вопрос об участии военных в этих событиях болгарский премьер, вполне в своем стиле, ответил ложью:

    «Я вас не понимаю. У нас вообще нет военной ли­ги. Есть только общество офицеров запаса, являю­щееся чисто профессиональной организацией».

    Несколько более словоохотлив Цанков в интер­вью, данном бельгийскому адвокату Плиснье. Вот как Плиснье резюмировал свой разговор с первым человеком в болгарском правительстве и его сотруд­никами:

    «Я лично видел Цанкова и других, стоящих у вла­сти людей. Беседа была очень искренней, и они мне сказали: «Разумеется, были случаи излишней жесто­кости, но, закалывая штыками коммунистов, наши солдаты избавили вас от большой опасности. Восста­навливая порядок, мы обеспечили возможность ев­ропейским капиталистам гарантированного помеще­ния капиталов в нашей стране».

    И бельгийский юрист приходит к логичному вы­воду:

    «Вот почему дипломаты — защитники империа­лизма и капитализма рукоплещут энергичным дей­ствиям болгарских диктаторов».

    «Летом 1925 года Барбюса в Омоне часто наве­щали эмигранты... из Юго-Восточной Европы, кото­рые просили писателя привлечь внимание французов к положению в странах Балканского полуострова. И Барбюс занялся углубленным изучением балкан­ских проблем».

    Эти короткие строчки из книги Аннет Видаль, секретаря и помощницы Барбюса в его литературной работе, свидетельствуют о зарождении одного из са­мых смелых начинаний писателя-борца, имя которо­го уже было известно во всех концах планеты.

    По его инициативе во Франции была создана ко­миссия по расследованию поступающих из Балкан­ских стран сведений о политическом терроре, кото­рая решила на месте проверить все сообщенные ей факты.

    11 ноября Анри Барбюс сел в венский поезд, что­бы оттуда направиться на Балканы. Его сопровож­дали профессор Леон Верноше, генеральный секре­тарь Интернационала работников просвещения, и бельгийская юристка Поль Лами.

    В зале ожидания парижского вокзала Барбюс за­явил журналистам:

       Мы не скрываем цели нашей поездки. Это — расследование, и, может быть, весьма неприятное для балканских правительств...

    И он рассказал о собранных им сведениях, кото­рые решил проверить на месте.

       За короткое время я стал специалистом по бал­канским вопросам.

    Эта поездка, как впоследствии отметит Луначар­ский, действительно была в высшей степени не­приятна балканским правительствам, а особенно бол­гарскому. Но разве можно остановить Барбюса? В этом-то и состояла его сила. Луначарский вспоми­нает свой разговор с Лениным о Барбюсе. «Да, это великий голос»,— проговорил Ленин, как-то особенно задумчиво смотря перед собой...

    К тому времени, когда Анри Барбюс отправился в Болгарию, он уже издал свою знаменитую кни­гу «Огонь», получившую самое высокое литератур­ное отличие Франции — Гонкуровскую премию. Кни­га Барбюса стала откровением для всех народов, прошедших сквозь опустошительный ураган войны. Уже само ее возникновение было необычным: Бар­бюс задумал и написал ее на фронте, куда он отпра­вился добровольно в качестве простого солдата. Ему было тогда свыше сорока лет, здоровье его было рас­строено, и писатель имел полную возможность ос­таться у себя в кабинете. К тому времени он уже пользовался определенной литературной известно­стью. Анатоль Франс чрезвычайно высоко оценил его первый роман «Ад»: «Вот наконец книга поистине человечная».

    Но Барбюс потребовал, чтобы его послали на пе­редовую. Письма, которые он писал с фронта своей жене, легли в основу его книги. Так, в окопах, был создан этот роман, который писатель частями по­сылал для публикации в парижские газеты.

    Когда в 1917 году он уходил из армии, медицин­ская комиссия отметила в своих документах: «Инва­лидность — 75 % ».

    Если воспользоваться языком истории литерату­ры, то можно сказать, что Анри Барбюс с позиций гуманного реализма перешел на революционные по­зиции активного воюющего реализма. С полным убеждением заявил он:

    «В социализме я вижу, говоря математически, единственную возможность предотвращения войн в будущем».

    Новые убеждения Барбюса легли в основу дея­тельности группы «Кларте», что в переводе означает «свет» или «ясность». Эта группа сделала своей це­лью объединение деятелей искусства, культуры и на­уки всего мира против гнета капитализма и за соци­альную революцию. С ее деятельностью связаны име­на Анатоля Франса, Генри Уэллса, Георга Брандеса, Стефана Цвейга. Группы «Кларте» появились почти во всех европейских странах. В 1920 году в Болгарии тоже была организована такая группа (под названием «Светлина»), в которую вошли Николай Лилиев, Людмил Стоянов и другие.

    Ясность — это слово означает не только платфор­му и позицию, оно звучит скорее обращением к бу­дущему, призывом как можно скорее найти выход из хаоса и бессилия послевоенных годов.

    В 1923 году Анри Барбюс вступил в ряды Фран­цузской коммунистической партии.

    Пренебрегая страданиями, которые причиняло ему хроническое воспаление легких, он, несмотря на приближавшуюся зиму, отправился в долгий путь. Наверное, им двигали те же самые непреодолимые побуждения долга и человеческой солидарности, ко­торые в годы военной грозы заставили его встать ря­дом с простыми солдатами, гибнущими на передовой.

    «Никогда и ни при каких обстоятельствах я не отказывался от своих политических убеждений. Я — революционер и интернационалист. Наблюдение и соприкосновение с историческими событиями первой четверти XX века все более укрепляли во мне мои убеждения. Но не в том дело... Я добровольно отка­зался от выявления своих революционных убежде­ний на все время своего путешествия по юго-восто­ку Европы. Там я был не членом партии, а обыкно­венным наблюдателем, который намерен объективно изучить на месте конкретные факты, чтобы после пу­тешествия по востоку Европы рассказать о своих наблюдениях и выводах.

    И все же, быть может, в том, что такой почин смог возникнуть и осуществиться до конца, заклю­чается своего рода знамение времени».

    После недолгой остановки в Вене группа Анри Барбюса направилась в Румынию, где террор анти­народного правительства также принял жестокие, отвратительные формы. Прорвавшись сквозь кольцо явных и тайных агентов, писатель узнал правду о преследованиях коммунистов и прогрессивных дея­телей Румынии.

    Анри Барбюс ступил на болгарскую землю в пер­вые дни декабря.

    На улицах Софии холодно и безлюдно. Писателю, по его собственным словам, кажется, что он движет­ся вдоль окопов линии фронта. Двери министерств и центральных ведомств раскрываются перед ним крайне неохотно. Документы, которые ему предла­гают, чтобы ознакомиться с положением в стране, или малосущественны, или фальсифицированы. Ко­гда он посещает дома «пропавших без вести», за ним на почтительном расстоянии движутся фигуры по­лицейских агентов, разъяренных своим бессилием помешать этому высокому человеку с тонким одухо­творенным лицом совершить то, ради чего он про­ехал столько километров.

    Очень уж велико уважение, которым окружено имя всемирно известного писателя.

    Его принимает главный секретарь министерства иностранных дел Кисимов. О характере этой встре­чи можно судить по словам самого Барбюса:

    «Господин Кисимов, полномочный министр и главный секретарь министерства иностранных дел, принял меня вместо отсутствующего министра. Объ­яснения г. Кисимова оказались более чем туманны. Единственным его аргументом было: «Некоторые люди, жившие до известного времени в бедности, не­ожиданно стали тратить много денег. Таким образом власти поняли, что эти люди подкуплены Москвой». Я утверждаю, что главный секретарь министерства иностранных дел не сказал мне ничего другого о ви­не коммунистической партии».

    Едва ли те, кому было поручено следить за дея­тельностью Анри Барбюса в Болгарии, подозрева­ли, что этот больной, задыхающийся от приступов кашля француз за время своего краткого пребывания в стране сумеет собрать так много ярких, изобличаю­щих фактов. Смелые и готовые на риск болгары, действовавшие по всем правилам конспирации, снаб­жали Барбюса необходимыми данными, списками, рассказами очевидцев...

    В руки Барбюса попала даже копия того самого секретного приказа генерала Вылкова, который об­рек на гибель стольких людей. Она-то и дала ключ к разгадке разыгравшейся трагедии. Поистине до­стойны восхищения люди, помогшие Барбюсу столь глубоко проникнуть в суть борьбы болгарских ре­волюционеров. Сам писатель предусмотрительно не называет никаких источников — ведь это означало бы бросить в руки карателей новые жертвы.

    И напрасно власти гадали, что же, в сущности, увезет с собой французский писатель? Когда Барбюс уезжал из Софии, те, кому было поручено за ним следить, наверное, вздохнули с облегчением. Они ви­дели, как он помахал рукой из окна вагона. Кому? Пустынному перрону? Нет. Великий писатель про­щался с теми, с кем он не мог встретиться, но кто неизменно был в его мыслях и его сердце,— со свои­ми закованными братьями по духу и мужеству.

    Полицейские агенты осмотрели хвостовые вагоны и понесли своим начальникам радостную весть: «Уехал!» А Барбюс раскрыл блокнот, чтобы записать слова, прозвучавшие всего несколько минут назад,— последние слова, услышанные на болгарской земле:

    «Они не могут уничтожить нас всех, до послед­него человека. Следовательно, они обречены. В лю­бом случае останется несколько человек, которые поднимут других!»

    Как он выглядел, этот человек, который вдруг появился в его купе и торопливо, на правильном французском языке прошептал ему эти слова? Бар­бюс запомнил только его глаза — горящие внутрен­ней силой, решительные, прекрасные... Быть может, студент? Все равно это один из тех, оставшихся в живых, которые несли в себе будущее своего народа.

    Барбюс добавляет к словам неизвестного болгари­на: «Так мне сказал один эмигрант...» Пусть теперь террористы Цанкова и Вылкова ломают голову, ста­раясь угадать, кто этот человек, исполненный такой ненависти к их обреченной власти. И такой веры...

    И Барбюс торопится записать свои мысли, выво­ды, порожденные этой неожиданной встречей.

    «Вера этих оставшихся в живых выкована стра­данием, она сильнее ударов.

    Их надежда страшна!»

    Таковы последние слова, записанные Барбюсом на болгарской земле.

    Все остальное он напишет у себя, в родной Фран­ции, где вскоре появится книга с категорическим, как приговор, заглавием — «Палачи».

    И снова парижский вокзал, взволнованные ли­ца встречающих, родные, друзья, журналисты. Объя­тия, протянутые руки,*, но улыбка писателя остается задумчивой. На мгновение воцаряется напряженная тишина,— наверное, Барбюс что-нибудь скажет. Да, он хочет поделиться, но не впечатлениями от дальней поездки — это он сделает в своей книге,— а лишь одной-единственной мыслью, отложившейся в его сознании после всего виденного и пережитого.

       Если бы я не был революционером, то, сопри­коснувшись с трагическим хаосом на юге Европы, наверняка стал бы им.

    Лицо его темнеет:

       Мне хочется громко кричать!

    Люди вокруг потрясены — это слова, вырвавшие­ся из самого сердца.

    Слышен голос:

       Значит, все это правда?

    Писатель глухо отвечает:

       Правда еще страшнее.

    31 декабря, в последний день 1925 года, Анри Барбюс обращается к болгарскому народу:

    «Я был среди вас, пожимал руки рабочих, кре­стьян, мужчин, женщин, юношей.

    Картина вашей Голгофы стоит у меня перед гла­зами. Удары ваших сердец укрепляют мою волю.

    Ваша страна — это вы. Пролетариат — неотдели­мая часть своей страны так же, как каждая страна — неотделимая часть матери-Земли.

    Мы предчувствуем будущее. Но пока мы его ждем, льется ваша кровь, и мы с трепетом каждый день узнаем о дани, которую вы платите священной классовой борьбе. И боль, которую мы испытываем, все еще, увы, только крик возмущения.

    Но ваши усилия не напрасны, даже если вы от­ступили, даже если оказались бессильными на ка­кое-то время.

    Для нас это великий пример. Ваше непреклонное упорство мучеников, готовых пожертвовать собой, укрепляет нашу веру и вдохновляет наши дей­ствия.

    Оно ускоряет историческую развязку».

    Кажется, сказано все. Нет! Все скопившееся за эти дни до сих пор нестерпимой болью отдается в мыслях, в сердце, и писатель ищет новые слова, вы­сокие и единственные, слова, говорящие о великом примере борющихся болгар:

    «Я приехал к вам увидеть могилы и узнать коли­чество погибших, а приобрел высокое сознание на­шего жизненного долга. Я почувствовал, как при столкновении с такими уроками народ получает еще более ясное представление о своей силе».

    Опубликованные парижской прессой слова Бар- бюса по нелегальным каналам достигают Болгарии. Правительственные газеты, которые, в общем, дер­жались достаточно пристойно во время его пребыва­ния в стране, тут же резко меняют тон. В действие вводится известный арсенал «аргументов» фашист­ской прессы: «Большевистский агент...», «Крайний французский коммунист...», «Коварный еврей...» (хотя в жилах Барбюса не было ни капли еврейской крови). Газета «Демократически сговор» публикует также несколько «писем из Парижа», подписанных инициалами «Д. Ал.». Позиция великого писателя объясняется «модной слабостью всех французов к риторическим упражнениям на тему демократии» (?). По мнению этого загадочного «Д. Ал.», выходит, что Барбюс, оторвавшись от своих кабинетных занятий и не обращая внимания на приступы тяжелой болез­ни, зимой 1925 года прибыл в «самую болезненную точку Европы» из одной лишь любви к «риторике». В сущности, стоит ли так уж обрушиваться на авто­ра этих «писем из Парижа». Он и без того взял на се­бя непосильную задачу — любым способом бросить тень на огромный авторитет Барбюса. Для чего и пришлось ему измышлять нечто подобное вышепри­веденному «объяснению».

    В своем неловком стремлении хоть немного при­низить недосягаемые слова Барбюса «Д. Ал.», сам того не подозревая, делает и чрезвычайно красноре­чивые признания. Вот такие:

    «Чтобы усилить тяжесть своих обвинений, они (те, кто во Франции обличают фашистский режим в Болгарии.— Н. X.) собирают подписи всевозможных моралистов, поэтов, литераторов и пр. Многие из этих именбольшие имена, и именно это, кажется, придает особый смысл (курсив мой.— Н. X.) столь привычному большевистскому шуму».

    «Но и это пройдет»,— утешает сам себя автор злополучных писем.

    А. Барбюс пока сказал всего несколько слов. Впереди самое важное: книга — приговор и призыв к совести всего человечества.

    Барбюс пишет торопливо, круглые сутки. Надо поскорее дать ее в руки миллионов читателей. Он хочет быть строго документальным: языком одних только цифр и фактов заставить людей поверить в невероятное.

    Писатель уединяется на своей вилле «Вижилия» на берегу моря у Мирамара. Окно его кабинета выхо­дит на море, это большое выпуклое стекло, напоми­нающее иллюминатор океанского парохода. Стол сдвинут в сторону, потому что под ним не умещают­ся длинные ноги хозяина. В такой позе день за днем в течение трех месяцев Барбюс пишет свою необыч­ную книгу. Это не роман, хотя как герои, так и опи­сываемые в ней события вполне достойны широкого эпического полотна. Не документальный отчет о вы­полнении гуманной миссии — слишком глубокие бо­розды проложила эта поездка в мыслях и сердце пи­сателя, чтобы он мог оставаться беспристрастным ре­гистратором фактов. Это, как было сказано позже в одной из рецензий,— «евангелие народных страстей, книга о надеждах угнетенных».

    Окно виллы «Вижилия» светится до поздней но­чи. Свет, льющийся из комнаты Барбюса, служит маяком местным рыбакам, когда они уходят на ноч­ной лов. Уже за полночь писатель слышит под своим окном шаги и приглушенные голоса возвращающих­ся домой рыбаков. Для него это сигнал, что пора от­дохнуть.

    Ранней весной 1926 года Барбюс заканчивает свою книгу. В начале июня она выходит из печати и тут же включается в битву — бесстрашный воин истины.

    Нелегко пересказывать эту книгу. Она плотна, лаконична, строга. Она сама словно пересказ народ­ных судеб, бесконечной цепи событий, вместившихся в тесное пространство ее страниц.

    Первые же ее строки вступают в спор со всевоз­можными «доброжелателями» народов Балканских стран. Затрагивая самую чувствительную струну в сознании каждого народа — его достоинство, «доб­рожелатели» утверждают, что разоблачения Барбю­са дискредитируют страны и народы, которые тот посетил. «Нет,— отвечает писатель,— я никогда не упускал случая выразить свое восхищение, уваже­ние к болгарскому и всем другим народам, среди ко­торых мне пришлось быть». И он рассказывает о встреченных им людях — честных, высокосознатель­ных, о которых он «сохранит глубокое воспоминание».

    «Народ,— голос Барбюса становится громким и беспощадным,— не несет ответственности за дейст­вия и поведение разместившихся в столице парази­тических властей».

    Тема народа, по духу, морали и прозорливости стоящего неизмеримо выше своих фашистских пра­вителей, красной нитью проходит через всю книгу Барбюса. Он с восхищением говорит о встреченных им выдающихся людях, о представителях интелли­генции, культура которых «не ниже, а часто выше культуры интеллигенции Запада».

    Опровергнув несправедливые обвинения в «дис­кредитации» балканских народов, Барбюс переходит к главному — выявлению подлинных виновников трагических событий в Болгарии и на Балканах. «В Болгарии правительство г. Цанкова и военного мини­стра генерала Вылкова (они неразлучны) не имеет никаких глубоких корней». Писатель раскрывает и двуличную роль царя Бориса, посвятив ему полные иронии строки: «Он удовлетворяется тем, что отка­зывается утверждать смертные приговоры, вынесен­ные по политическим соображениям, но... это всего лишь призрачная щепетильность, так как правитель­ство не постесняется подослать убийц тем, кого он пожелал бы помиловать».

    Количество убитых? На этот вопрос едва ли ког­да-нибудь будет дан точный ответ. Барбюс перечи­сляет высказывания болгарских правителей, назы­вающих самые разные, но во всех случаях неполные цифры. Царь Борис публично признался, что жертвы исчисляются тысячами, Цанков сообщил о сотне уби­тых учителей, министр иностранных дел Калфов признался, что лишь в сентябре 1923 года было убито пять тысяч человек, а главный секретарь министер­ства иностранных дел уверял Барбюса, что после прихода к власти правительства Цанкова числе жертв не превысило трех с половиной тысяч. Скром­нее всех генерал Вылков, по его словам, убито всего... двадцать пять революционеров...

    «Каким неприкрытым цинизмом звучат эти сло­ва!» — восклицает Барбюс.

    А великие державы? Какова их позиция? «Они сеют междоусобицу на Балканах и являются соуча­стницами кровавого балканского хаоса... Разве не по­разительно то благожелательное отношение, с кото­рым правительства западных стран взирают на пове­дение разбойничьих правительств?» Для Барбюса нет существенной разницы между европейскими пра­вительствами— все они одинаково лицемерны и на словах, и на деле. «В своих громких декларациях наши правители только и твердят о мире и порядке. Цанков и Вылков также говорят об этом и в тех же выражениях. Цанков, профессор-мясник, не допуска­ет и мысли, что его правительство может считаться реакционным. «Это,— говорит он,— слухи, которые распускают «Юманите» и другие коммунистические газеты. В действительности,— уверяет он,— его пра­вительство самое либеральное»».

    Я отмечаю лишь наиболее характерные места из книги Барбюса и вспоминаю характеристику, данную ему Лениным: «...Это великий голос!» Книга Барбюса дает толчок движению международной солидарности с болгарскими революционерами. Достаточно приве­сти в пример Альберта Эйнштейна, который поднял свой голос в защиту героев нашей революции, узнав о них из книги Барбюса.

    Но Анри Барбюс владеет не только силой художе­ственного слова. Он блестяще пользуется и еще од­ним оружием — оружием организованной борьбы. Уже во время работы над книгой он сумел осущест­вить еще один свой замысел: создание комитета за­щиты жертв белого террора на Балканах. В этот возг­лавленный им комитет вошли писатели Ромен Рол- лан, Виктор Маргерит, Поль Луи, Жорж Дюамель, Жан-Ришар Блок, ученый Ланжевен, общественные деятели Поль Вайян-Кутюрье, Жак Дюкло, Марсель Вил ар... Всего 53 человека. Создание французского комитета послужило толчком для возникновения по­добных комитетов и организаций — в Вене во главе с д-ром Розенбергом, в Лондоне — под председатель­ством Веджвуда, в Женеве — проф. Дувилара, в Бер­лине — Келлермана и Бехера...

    Новое правительство Ляпчева изо всех сил стре­мится убедить мировую общественность, что оно захлопнуло страницу кровавых исступлений и что отныне в политической жизни Болгарии восторжест­вует принцип «терпимости и справедливости». Здесь имеется в виду широко рекламируемая, почти не пе­реводимая на другие языки формула Ляпчева: «Со кротце, во благо...» Не без участия болгарского по­сольства в Париже в газете «Тан» появляется замет­ка, где утверждается, что Барбюс, в сущности, гово­рит в своей книге о событиях, уже принадлежащих прошлому, так как приход к власти правительства Ляпчева принес Болгарии умиротворение и закон­ность.

    В действительности кабинет Ляпчева, в котором военным министром остался все тот же Вылков, очень мало отличался от предыдущего правительст­ва. Тюрьмы по-прежнему были полны тысячами по­литических заключенных, суды всей страны вновь мобилизованы на расправу с коммунистами и други­ми противниками режима. Власти инспирировали большие судебные процессы в Плевене, Кюстендиле, Бургасе, Русе, Варне, Сливене, Пазарджике...

    Да и сам Цанков, занявший пост председателя На­родного собрания, отнюдь не чувствовал себя выбро­шенным из политической жизни. Он по-прежнему возглавлял свою партию «Демократический сговор», с той же энергией организовывал собрания, произно­сил речи. И тон их совершенно тот же — самовосх­валение, угрозы...

    В апреле 1926 года в Софии был созван первый съезд молодежной организации «Демократического сговора». В Центральном городском сквере перед ка­зино молодые фашисты организовали манифестацию. Вот над кричащей толпой проплывает поднятый на руки Цанков. С балкона казино он произносит оче­редную «великую» речь:

       Нас обвиняют в том, что мы прибегали к же­стоким средствам... Нам можно приписывать ошибки, но кто, рожденный женщиной, не ошибается.

    Нас обвиняют в реакционности, требуют, чтобы мы взяли на себя ответственность за исчезновение людей... Я согласен ответить лишь на один вопрос: уберегли мы государство? Да! Мы занимались не од­ним лишь умиротворением.

    Мы творили.

    Я сожалею о жертвах, которые были принесены, но ничья тень нас не смущает.

    Наша совесть чиста. И сама история нас оправ­дает.

    Потому что мы совершали подвиги в защиту Бол­гарии!

    И далее вся речь выдержана в таком же тоне. Палач болгарского народа не мог упустить возмож­ности и не осыпать хулой «врагов Болгарии, таких, как Анри Барбюс и все прочие, кто кует оружие про­тив Болгарии».

    Болгарские фашисты придавали особое значение этому своему «аргументу»: по их мнению, все, кто писал о терроре в стране, компрометировали Бол­гарию перед всем миром. Когда книга Барбюса «Па­лачи» вышла из печати, первой реакцией официаль­ной Болгарии было полное молчание. Но в разных странах Европы появились ее переводы, и в адрес болгарского правительства стали поступать требова­ния, чтобы оно подтвердило или опровергло приве­денные в книге данные.

    Опять виноватое молчание. Лишь несколько бол­гарских газет опубликовало ряд бессвязных нападок на автора книги, направленных главным образом против его политических взглядов. И тут на помощь Цанкову и его наследникам пришли их западноевро­пейские покровители. Целый ряд лондонских, париж­ских, венских газет вдруг принялись дружно обви­нять Барбюса в политической пристрастности, гряз­ных намерениях и даже — какая забота! — в неува­жении к народам Балканских стран.

    Барбюс с пренебрежением проходит мимо всякого рода личных нападок. «В этих протестах, носящих характер партийной полемики и предвзятости,— за­являет он,— я не нахожу никаких доводов, которые могли бы меня заставить изменить в чем бы то ни было факты, статистические данные и непосредствен­но вытекающие из них выводы. Никакого опровер­жения, по существу, сделано не было».

    Но когда клевета поползла дальше и посягнула

    на самое святое — его писательскую и гражданскую честность, Барбюс снова взялся за перо, чтобы достой­но защитить свое дело и дело всей борющейся Бол­гарии:

    «Были попытки заглушить голос этой книги на­рочитым равнодушием и старой классической прак­тикой заговора молчания. Эта книга недосягаема, не потому, что она отличается особой высотой, а лишь потому, что она документ истины.

    Тогда они постарались опорочить книгу косвенно, как порочили самого меня, утверждая, что я написал ее с политической целью. Абсурдное, само собой от­падающее обвинение, потому что здесь мы имеем дело с одними точными фактами и конкретными документами.

    Утверждалось также, что я хотел скомпромети­ровать болгарский народ. Я несколько раз публично опровергал эту клевету. Болгарский народ пережил трагический кризис и является жертвой, заслужива­ющей всяческого уважения и почтения. Болгарский народ не имеет ничего общего со своими правите­лями, и я, как и мои товарищи во всем мире, не признаю той вредной и софистской солидарности, ко­торая якобы существует между эксплуататорами и эксплуатируемыми в одной и той же стране.

    Добавлдо, что дело, которое я сделал и которое после меня будет продолжено другими, пока болгар­ский народ не завоюет себе лучшей доли, адресовано всему миру или, самое меньшее, «всем тем, у кого есть сердце и здравый ум»».

    Книга Анри Барбюса продолжала борьбу. На ули­цах Парижа появились огромные плакаты со слова­ми писателя: «Во имя человеческой совести и меж­дународной солидарности рабочих мы обращаемся к общественному мнению Франции с призывом встать на сторону болгарских заключенных, кото­рые ведут жестокую борьбу против своих палачей».

    Это происходило в дни, когда политзаключенные болгарских тюрем объявили всеобщую голодовку. Они требовали прекращения позорных процессов и всеобщей амнистии.

    Голодовка была необычайной по своим разме­рам: все политзаключенные, а их насчитывались ты­сячи, отказались принимать пищу от своих мучите­
    лей. «Лучше погибнуть голодной смертью, чем без­ропотно гнить в тюрьме!»

    В это же время в Софии находилась английская делегация, состоящая из лейбориста Гринфельда и лидера Независимой рабочей партии Уэллхейда. Они встретились с премьер-министром Ляпчевым и раз­говаривали с ним два часа.

    Гринфельд, бывший шахтер, двадцать три года проработавший на рудниках Южного Уэльса, прямо спросил премьер-министра: «Есть ли террор в Бол­гарии?» Ляпчев ответил, что всюду, куда достигает его рука премьера, террора нет, и сам он отнюдь не давал распоряжения проводить террор. Когда же Ляпчев заявил, что в Болгарии нет лиц, арестован­ных за политические убеждения, Гринфельд возра­зил: «Но нам известно, что есть матери, арестован­ные за то, что они укрывали своих подвергавшихся преследованию сыновей, и сыновья, арестованные за то, что пытались спасти своих преследуемых от­цов. А разве арестованные недавно молодые комму­нисты не были задержаны только из-за своих убеж­дений?» Ляпчев ответил: «Это неверно! Они аресто­ваны не за их собственные убеждения, а за внушен­ные им извне чуждые, русские убеждения!»

    Здесь английские делегаты заметили, что, веро­ятно, болгарские фашисты считают, что Советская Россия виновна во всем: в низких урожаях, в дур­ной погоде, в эпидемиях, виновна в падении зара­ботной платы, в экономических кризисах, в лихора­дочных скачках денежного курса...

    В конце беседы англичане предложили Ляпчеву помочь созданию комитета помощи жертвам терро­ра, в который, по их мнению, должны войти писа­тель Антон Страшимиров и вдова журналиста Херб­ста, «сожженного в печи центрального отопления Дирекции полиции», Виола Каравелова. Ляпчев от­казался разрешить деятельность такого комитета.

    В отчете английскому парламенту оба делегата рассказали о своих встречах с вдовами и сиротами жертв террора. «Мы узнали ужасные подробности о массовых убийствах и расстрелах. Мы дали честное слово доверившимся нам людям, что нигде не будем упоминать их имен, чтобы уберечь их от террора».

    Заключение делегации звучит категорически:

    Подпись: 137Ю Н. Христозов

    «На самом деле в Болгарии управляют фашист­ско-террористические организации. Их шеф и по­кровитель генерал Вылков известен своим участием во всех массовых убийствах, совершенных во время гражданской войны в Болгарии. Мы также убеди­лись, что болгарский народ не желает безропотно подчиняться этому режиму насилия, наоборот, воз­мущение и недовольство растут, подобно лавине, и находят самые различные способы выражения. Это недовольство поможет демократии победить в гря­дущих политических событиях».

    Вопрос о судьбе болгарских политзаключенных был поставлен также в Совете Лиги наций в Женеве. Но разве представители западных стран могли согла­ситься даже на словесное предупреждение прави­тельству Ляпчева — Вылкова! Очень характерно по­ведение участвовавшего в заседании английского премьер-министра Чемберлена. Бельгийский пред­ставитель в Совете Лиги наций Вандервельде зая­вил, что после всего увиденного и пережитого им в Болгарии он убедился в абсолютной необходимости амнистии всем политическим заключенным. Газеты отметили горячность, с какой были сказаны эти сло­ва. Представитель Болгарии ответил на это заявле­ние очень кратко, не сказав ничего определенного по вопросу об амнистии. И тут взял слово Чемберлен. Вот как описывает это событие венская газета «Ар- байтер цайтунг»:

    «Выражение его лица было мрачнее обычного. Твердым голосом он заявил, что не хочет умерить силу высказывания Вандервельде, однако должен напомнить, что Лига наций, как международная ор­ганизация, не должна и не может вмешиваться во внутренние дела государства — ее члена. Первейший долг Лиги наций — уважать суверенитет ее членов. После этого Чемберлен сел, и на его лице, как и на лице генерального секретаря Друммонда, появи­лось выражение оскорбленного достоинства».

    Возвратившись в Лондон, Чемберлен попал под обстрел ряда депутатов-лейбористов. Опубликован­ные в то время газетные материалы дают нам воз­можность восстановить картину словесного поедин­ка, происшедшего в английском парламенте.

    Веджвуд. Верно ли, что г. Чемберлен возражал в

    Лиге наций против предложения бельгийского пред­ставителя Вандервельде рекомендовать болгарскому правительству дать амнистию политическим заклю­ченным Болгарии?

    Чемберлен. Я не высказывался ни за, ни против предложения Вандервельде. В компетенцию Лиги на­ций не входит вмешательство во внутренние дела стран — членов этой организации.

    Веджвуд. Известно ли английскому правительст­ву, что Англия обвиняется в поддержке террорист­ского правительства Болгарии. (Здесь, как отмечают газеты: «Консерваторы оживленно протестуют».)

    Чемберлен. Болгарское правительство совершенно законное, а не террористское!

    Веджвуд. Вы, г. Чемберлен, вероятно, забыли о жестокостях, совершенных в Болгарии в последнее время!

    Пикировка в английском парламенте, не остав­ляющая никакого сомнения в роли, которую прави­тельство Великобритании сыграло в болгарских со­бытиях, роли соучастника и подстрекателя, стала предметом многочисленных комментариев в евро­пейской прессе. Газета «Интернационале Роте Хиль- фе» писала: «Можно только удивляться лицемерию, с которым господин Чемберлен, невзирая на факты невиданных преследований, относится к жизненно важным политическим проблемам Болгарии».

    Одно из писем Георгия Бакалова застало Максима Горького в итальянском курортном городке Соррен­то. Коварный недуг тех лет — туберкулез вновь по­гнал великого писателя к теплым берегам южного моря. Бакалов обратился к Горькому с просьбой при­соединиться к требованию полной амнистии болгар­ским политическим заключенным.

    Горький ответил на письмо суровыми, без всяких иллюзий словами:

    «Какое влияние слова призыва к великодушию и милосердию могут иметь на людей, цинический эго­изм которых в своем, давно уже безумном стремле­нии удержать трудовые массы в экономическом раб­стве не боится никаких преступлений и уже ни на что более, кроме преступлений, не способен?

    Дело Сакко — Ванцетти показало всем верующим и возможность смягчить палачей изъявлениями гу­манизма, что вера эта наивна и в современной дей­ствительности места ей нет.

    Хотя правящие классы знают, что источник гу­манизма— евангелие, хотя они и утверждают, что помнят Христа и что он их бог, но ведь каждый день и каждый час говорит нам, что это только их при­вычная и, в сущности, уже не нужная им ложь; се­годня— ложь более, чем вчера и чем она была Бсегда.

    Ложь эта особенно хорошо обнажается злобой на Россию, страну, где народ, изгнав паразитов, сам хо­чет быть хозяином своей жизни.

    В склонность правящих классов к великодушию я никогда не верил, тем более не могу верить в это после отвратительной бойни 1914—1918 гг. и после десяти лет бесчисленных преступлений против тру­дового народа...

    Но если Вы найдете полезным, опубликуйте это письмо, пусть прочитают его люди, так усердно и так безумно воспитывающие в народных массах чувства ненависти и мести».

    ...Болгарское правительство отвергло требование политзаключенных о всеобщей амнистии. Известие об этом вызвало новую волну протеста европейских рабочих и деятелей культуры. В парижском зале «Сосьете саванн» состоялся большой митинг с един­ственным пунктом повестки дня: «Амнистия жерт­вам белого террора в Болгарии!» Выступают депутат от радикальной партии Газаль, заместитель предсе­дателя французского парламента Фредерик Бруне, бывший социалистический депутат Брак, писатель Поль Луи...

    На трибуну выходит и журналист Даниель Рену. Прошло уже много месяцев с тех пор, как он вер­нулся из Болгарии, но картина страданий и мужест­венной борьбы болгарских революционеров до сих пор живо стоит перед его глазами.

    Речь его полна необычайной силы:

       Болгарские фашисты не желают дать амни­стию... Амнистию, которой требует вся честная Бол­гария, за которую, несмотря на террор, были поданы тысячи петиций; амнистию, за которую голосовали целые села — с учителем, священником, хлебопаш­цами и пастухами, имеющими одну-единственную рубаху; амнистию, к которой протягивают руки вдовы и сироты пропавших без вести, эмигранты в Белграде, Берлине, Париже, Америке; амнистию, ради которой объявили голодовку две тысячи полит­заключенных во всех тюрьмах Болгарии,— героиче­ский акт пролетарской дисциплины, который оста­нется в истории.

    Болгарский премьер-министр заявил делегации лейбористской партии: «Я забочусь об интересах за­ключенных. Если я их освобожу, то члены организа­ции «Кубрат» и «Защита родины» все равно их при­кончат». И находятся наивные люди, которые им верят.

    Но мы, мы говорим, что болгарский народ с не­терпением ждет возвращения политзаключенных и эмигрантов; мы утверждаем, что день, когда в честь их освобождения загремят колокола — Народная пас­ха! Красная пасха! — станет для Болгарии днем, ка­кого не было со времен той эпической борьбы, когда грозная власть Турции была вынуждена признать болгар нацией.

    Мы говорим, что в этот день болгарский народ су­меет защитить своих воскресших сынов и найдет способ обезвредить бандитов из фашистских органи­заций.

    Но эти колокола еще не прозвонили!

    Гордые борцы Болгарии заявили, что не желают принимать единичных помилований, а требуют все­общей и безусловной амнистии...

    Да, белый террор косит болгарский народ. Но он защищается, он борется, он победит и сейчас требует от международного пролетариата только одного — не забывать о нем...

    Какое-то особое чувство овладело мной, когда я соприкоснулся с этими словами. Это было не только восхищение человеком, нашедшим в своем сердце столько огня и мужественной скорби. Меня охватило еще одно большое, потрясающее чувство — чувство гордости за томившихся в болгарских тюрьмах за­кованных, замученных пытками и истощенных голо­дом людей, чей подвиг поднял такую волну солидар­ности и великого братства.

    На митинге в «Сосьете саванн» выступил и Габ­риель Пери, редактор и заведующий международ­ным отделом «Юманите».

    Габриель Пери! Тот самый, который спустя годы стал славой и гордостью Франции!

    На следующий день в «Юманите» была опубли­кована его статья о положении в Болгарии. В ней он в форме комментария раскрыл основные положения своей речи. Первые строки рисуют внушительную картину митинга: «Мы рассказали полным гнева слушателям о мученической судьбе распятого наро­да, о закованных в тяжкие цепи заключенных». За­тем Габриель Пери пишет о связях болгарского пра^ вительства с главными представителями междуна­родной реакции: «Обвинение против палачей надо было адресовать еще выше, надо было публично ра*- зоблачить их европейских союзников и соучастников и, атакуя болгарскую диктатуру, обрушить такой же удар на европейский фашизм и империализм». И Габриель Пери раскрывает сущность международ­ного заговора против революционной борьбы болгар­ского народа: «Военная лига превратила Болгарию в послушное орудие фашистской заносчивости и бри­танских капризов. Форейн-оффис стремится превра­тить Болгарию в активного участника антисоветского похода. Болгарское государство должно стать ору­дием в борьбе против революционной России. На Балканах, так же как и на Дальнем Востоке, англий­ский империализм не может простить революцион­ной России того, что она своим примеров вдохновля­ет страдающих, замученных и убиваемых».

    Заключительные слова Габриеля Пери призы­вают к солидарности с борющимся болгарским на­родом:

    «Отсюда следует, что на фронте международной классовой борьбы мы должны добиваться амнистии для болгарских героев-мучеников. Больше того, борьба за амнистию в Болгарии — часть той борьбы, на которую мы зовем пролетариат, часть борьбы в за­щиту Советского Союза и мира! И в этой борьбе еди­ного пролетарского фронта коммунисты всегда в пер­вых рядах!»

    Железная логика этих слов, сдержанных, лишен­ных внешнего блеска, но сильных своей правотой, необычайно соответствует всему духовному облику Габриеля Пери. Борьба за свободу и социальную справедливость каждого народа неотделима от общей борьбы человечества. Такова позиция всей беском­промиссно революционной жизни Габриеля Пери.

    В годы фашистской оккупации Габриель Пери стал одним из организаторов французского Сопро­тивления. Его «подпольные тетради» — воззвания, листовки, плакаты, так же как и статьи в неле.ально издававшейся «Юманите», воодушевляли свободолю­бивый французский народ. Схваченный агентами продажного правительства Виши и переданный в гестапо, он предпочел расстрел публичному отрече­нию от своих идей и своей борьбы. 15 декабря 1941 года фашисты привезли его на стрельбйще кре­пости Мон Валерьен. Стоя перед направленными на него автоматами, Габриель Пери запел бессмертный гимн Франции «Марсельезу». Залп заставил его. упасть на колени. Смертельно раненный, он, собрав последние силы, запел великую песнь борющегося человечества «Интернационал». Еще один яростный залп, и Габриель Пери падает вместе с прострелен­ной песней.

    Как это верно, что смерть человека лучше всего показывает истинную цену его жизни.

    Могила национального героя Франции находится недалеко от Иври. Он лежит там, по-братски обняв­шись с товарищами, которые предпочли черный плен земли позору и примирению, как и те, в защиту ко­торых он поднял свой голос в 1925 году. Уже во вре­мя оккупации его могила стала местом паломниче­ства всей Франции. Фашисты огородили ее колючей проволокой, поставили охрану, но каждое утро по­следний приют героя был украшен венками голубых гортензий.

    И вновь я думаю об Анри Барбюсе.

    Его голос в защиту борющегося болгарского на­рода долго еще звучал над планетой. Место сражен­ных революционеров занимали другие, фашисты от­чаянными усилиями пытались сломить волю народа,

    но это лишь укрепляло его непримиримость. «Я удив­ляюсь,— восклицал Барбюс,— неописуемой храбро­сти этой пролетарской элиты, городской и сельской, которую все еще продолжают угнетать, убивать — и не могут уничтожить, которая со все большим упорством продолжает лелеять свою мечту о свободе и человеческом достоинстве. Ваш пример, болгары, не будет забыт! Он — неоценимый вклад в общее ве­ликое дело всего мира!»

    В дни Лейпцигского процесса Барбюс незримо встанет рядом с пламенным болгарином, поднявшим знамя мирового пролетариата в самой крепости фа­шизма: «Мы живем в век крови! Но среди этого все­мирного хаоса звучит прекрасный, обвиняющий го­лос Георгия Димитрова! И рядом — как символ и светлое знамение — могучий Тельман, распятый на ломаном кресте свастики».

    Последние дни Анри Барбюса.

    Август, 1935 год. В Москве заседает VII конгресс Коминтерна. Димитров уверенно намечает пути борьбы против фашизма. Барбюс в зале — напряжен­ный, весь пронизанный ощущением исторической значимости этих дней.

    Передо мной страницы из дневника Аннет Ви­даль: «Речь Димитрова глубоко взволновала Барбю­са. Я видела его счастливый взгляд и то, как у него едва заметно подергивалась нижняя губа и подборо­док — признак глубокого волнения:

      Монумент! Какая ясность выражений! Он ге­ний точности...»

    Конгресс еще не закончился, когда болезнь снова схватила Барбюса. На этот раз она была безжалостна.

    Великий писатель скончался в Кремлевской боль­нице 30 августа 1935 года.

    Перед утопающим в венках гробом в почетном карауле стоит Димитров. Падают слова, краткие и суровые, какими мужественные борцы прощаются с павшими товарищами.

       Он умер на своем посту!

    В этих словах не только правда. Они эпилог це­лой жизни — пылающей, воюющей, без остатка роз­данной людям.

    Жизнь рыцаря недремлющей совести человече­ства.

    ВТОРАЯ ТРУБА

    Кажется, сказано все.

    Все — и так мало! Из моих записных книжек рвутся голоса стольких еще людей, событий, судеб! Но даже если их всех перенести на страницы этой книги, главная, большая правда все равно останется нераскрытой. Потому что мы, те, кто живет сейчас, можем лишь ладонью прикоснуться к следам минув­шего. Живое дыхание, жар человеческих чувств, сия­ние мысли — все это навсегда застыло в своем вре­мени.

    Когда Барбюс писал свою книгу о Болгарии, на его письменном столе неизменно лежал вышитый платок, присланный ему одной болгарской политза­ключенной. Что может сказать о человеке этот кусо­чек ткани, расцвеченный красками болгарской зем­ли? О тонком солнечном луче, проникшем в мрачную тюремную камеру? О бледных пальцах, печально и мечтательно поющих над грубой тканью? А может быть, он готов поведать о чем-то совсем ином, един­ственном и неповторимом, навсегда потерянном для нас? На этот вышитый платок Барбюс всегда ставил вазу с цветами.

    А вот словно бы написанное кровью письмо, кото­рое Барбюс получил вскоре после выхода в свет «Палачей». Прорвавшись сквозь тюремные стены, оно преодолело тысячи километров, чтобы донести до благородного друга слова обреченных: «Ты поднял голос в нашу защиту, и цепи наши стали легче. Спа­сибо тебе, Барбюс!» Сейчас это письмо — экспонат архивного наследства писателя. А тогда?..

    По всей вероятности, во время своего пребывания в Болгарии Барбюс встречался с Антоном Страшими- ровым. Барбюс писал о нем в своей книге: «Антон Страшимиров, человек высокого духа, одна из самых крупных личностей в Софии, пожертвовал все, что имел, бедным и осиротевшим детям тех, кто погиб во время режима Вылкова, красноречиво защитив тем самым священное и правое дело». Для нас встре­ча Барбюса и Страшимирова — логически необходи­мое соприкосновение двух родственных духовных миров. А для них? Где они, живые чувства этих двух непримиримых поборников правды? Где незаметные остальным свидетельства близости и взаимного вос­хищения? Искать напрасно — они навсегда погребе­ны под тяжелыми пластами времени.

    Рабочие Курска отдали семьям погибших болгар­ских героев свой однодневный заработок, кольца, часы, табакерки, украшения. Крестьяне Полтавской губернии собрали полторы тысячи золотых червон­цев для болгарских политзаключенных. Артисты Мо­сковского Большого театра дали ряд спектаклей в пользу жертв белого террора в Болгарии. За два года (1923—1925) советские люди собрали и послали в Болгарию триста пятьдесят тысяч рублей.

    Что значило это для все еще недоедавших, разу­тых советских людей? Можно ли рассказать о каж­дом, кто вписал свое имя в списки этой огромной ар­мии заочных добровольцев болгарской революции? Можно ли воскресить живую силу тех минут, когда на голые столы заводских красных уголков рабочие руки складывали бесценные семейные реликвии — кольца, браслеты?..

    А гневная первомайская демонстрация в лондон­ском Гайд-парке, когда десять тысяч рабочих были охвачены единой мыслью о далекой Болгарии! И по­следовавшее за ней шествие к болгарскому посольст­ву, и письма протеста, адресованные правительству Цанкова...

    А митинг протеста, состоявшийся в Вене осенью 1925 года и грубо разогнанный полицией! Десятки людей были арестованы только за то, что их возму­щение «выходило за рамки полицейских инструкций о порядке». Можно ли заглянуть в камеры полицей­ских участков Вены и увидеть живые искры това­рищеской солидарности, обращенные к далекой и та­кой близкой Болгарии?

    А двадцатитысячный митинг перед зданием бол­гарского посольства в Берлине? И его резолюция, единым категорическим жестом сорвавшая маску лицемерного патриотизма фашистской прессы: «Мы выражаем глубочайшую симпатию многострадально­му болгарскому народу, который дал столько дока­зательств демократического и свободолюбивого обра­за мыслей и завоевал почетное место в культурной жизни народов мира. Он мог бы вершить великие дела, если бы над ним не тяготело это ужасное раб­ство!»

    Каждый народ жаждет свершить великое. Но как мучителен путь, ведущий к нему! Великие дела бол­гар пробивались к миру сквозь непроницаемую бро­ню мрака и страданий...

    На одной из витрин софийского Музея революци­онного движения выставлена деревянная трость-ду- бинка. Эту дубинку генерал Вылков подарил своему коллеге по Военному союзу генералу Лазарову в один из редких приступов веселого расположения духа. На дубинке надпись: «9 июня 1923».

    Как много может рассказать такой символиче­ский подарок! Наверно, вручен он был в подходящей случаю обстановке на какой-нибудь пирушке в доме одного из друзей — генералов. Под хриплый смех «героев» 9 июня дубинка с соответствующей торже­ственностью была внесена в комнату и как священ­ная реликвия передана из одних генеральских рук в другие. Человечество всегда испытывало потреб­ность в символах. Палачи, которые, к великому со­жалению, тоже составляют часть человечества, по­рой также испытывают потребность воплотить своп идеалы в какой-либо символической вещи.

    Когда возмездие наконец призвало оставшихся в живых палачей в зал народного суда, одним из обра­щенных к ним вопросов был: покажите, как осущест­влялось удушение. Подсудимым давали кусок коно­пляной веревки, минуту-две они стояли, припоми­ная. Потом пробуждалась уснувшая в руках память, пальцы начинали ловко сновать по веревке — вперед, потом вниз, пока не возникала петля — подлинное открытие палаческой науки. Затем петля набрасыва­лась на голову воображаемой жертвы, затягивалась с двух сторон... Люди в зале, оцепенев, следили за жуткими движениями этих рук. В петле — воздух, ничего другого, но все видели своих братьев и отцов, трагические всплески рук и тела, рухнувшие ничком на окровавленные каменные плиты... У присутству­ющих в зале останавливалось дыхание — воскрес­шая из мрака петля их тоже лишала воздуха.

    В последнем ряду сидит седая женщина. День за днем идет процесс, а о ее муже никто ничего не знает, ничего не помнит. Наступает последний день. Свидетель рассказывает: «...из нашей камеры вывели одного человека. Имени его я не помню, знаю только, что он был учителем из Кюстендила. Он попытался передать нам маленькую куколку, купленную в по­дарок дочке. Но военные не позволили...»

    Эти слова заставляют женщину в последнем ряду вскочить со своего места. Она расталкивает людей, подходит к столу с вещественными доказательства­ми. И видит... потемневшую от земли, облупившую­ся, ослепшую фарфоровую куколку. И вспоминает, что в день ареста муж обещал принести дочке пода­рок ко дню рождения.

    Женщина держит в руках фарфоровую девочку: время отступает, остается лишь один день, день по­следней разлуки, остаются лишь они двое — она и ее Радивой, пришедший к ней из глубины лет, чтобы передать свой подарок.

    А два года спустя поэт Георгий Струмский при­коснется к трагической силе этого мгновения и пре­вратит его в поэзию *.

    До того как палачи предстали перед гневным взо­ром народа, они жили среди него. Растили детей, пе­реживали обычные житейские радости и неудачи — как и все люди, как мы.

    И все же — не так, как мы.

    Потому что возмездие целых десять лет шло за ними по пятам; они слышали его приближающиеся шаги, особенно по ночам, в часы одиночества и вне­запных пробуждений, когда тишина выкрикивала им в уши свой приговор. Десять лет им пришлось про­жить среди сыновей и братьев тех, кого они душили, расстреливали и которые все же победили, потому что никакая власть не в силах сломить волю всего народа. Чем были для них эти десять лет?

    1 Поэма Г. Струмского «Подарок» вошла в его книгу «Двэ поеми» (София, 1958).— Прим. авт.

    Вначале они отнюдь не чувствовали себя изгоями в новом обществе. Бывший Военный союз вовсе не спешил уйти в отставку. В последние месяцы анти­гитлеровской войны почти все офицеры из каратель­ных групп Кочо Стоянова благодаря трогательной коллегиальной заботе бывшего военного министра Дамяна Велчева были посланы на фронт. Этот ми­нистр, сам в прошлом член руководства Военного союза, настолько увлекся в старании уберечь свои кадры от народного возмездия, что даже сфабрико­вал специальное постановление, основной смысл ко­торого заключался в том, что участие в Отечествен­ной войне должно послужить «искуплением» за пре­ступления, совершенные офицерами бывшей царской армии. Но народ разоблачил хитрый ход военного министра. Злополучное «Четвертое постановление» было сметено прокатившейся по всей стране волной митингов и собраний.

    И все же, как это подтвердил и процесс 1954 года, ряд фашистских офицеров, против которых не было выдвинуто доказанных обвинений, стали участника­ми войны. Это относится и к большинству офице­ров бывшей Третьей секции генерала Вылкова. Бы­ли, разумеется, и исключения — сам Вылков, уже вышедший к тому времени в отставку, был по­мещен в лагерь для бывших фашистских руководи­телей.

    Участие в Отечественной войне бывших офицеров Третьей секции — факт столь же абсурдный, сколь и объяснимый для того времени. Невозможно одним взмахом освободить общество от всего чуждого и враждебного. Это особенно верно для армии, кото­рая буквально на следующий день после Девятого сентября включилась в активные военные действия против гитлеровцев.

    Итак, пользуясь покровительством военного ми­нистра Дамяна Велчева, бывшие каратели отправи­лись на фронт, воодушевляемые отнюдь не ненави­стью к фашистам-гитлеровцам, а скорее надеждой избежать народного возмездия или хотя бы отсро­чить его. Некоторые из них попали в репортажи во­енных корреспондентов как герои Отечественной войны, а один даже послужил прототипом для рома­на. Я говорю это не затем, чтобы упрекнуть автора, а только чтобы лишний раз подчеркнуть двойную жизнь бывших палачей.

    После войны время развеяло их по самым раз­ным дорогам мирной жизни. Один стал директором армейской кооперации: выступал с докладами, внед­рял соревнование, даже был награжден профсоюз­ным значком «Отличник производства». Другой занял должность тренера-инструктора по конному спорту при Высшем комитете физической культуры и спор­та. «Его собирались включить в республиканскую секцию современного пятиборья,— сообщил на суде один из свидетелей,—но после всего этого...» Третий работал в квартальной секции Отечественного фрон­та, ведал организацией добровольных трудовых бригад и во главе добровольцев-соседей строил... дет­ские площадки. Арест прервал адвокатскую деятель­ность четвертого, смутил пенсионный покой пя­того...

    Бывший шофер Александр Петрович в 1948 году прекратил свою торговую деятельность и поступил на службу в управление курорта Банкя, откуда пере­шел в Хисар на должность кассира и завхоза санато­рия. В 1950 году он вновь вернулся в Софию, уже в «Балкантурист». Постоянная неудовлетворенность, а может быть, самая обычная боязнь разоблачения гна­ла его с одного места работы на другое. Наконец он нашел себе тихую пристань в Бачковском монастыре, поступив туда кассиром. До ареста.

    В протоколах процесса записан следующий диалог между обвинителем и обвиняемым:

    Прокурор. Вы человек религиозный?

    Подсудимый. Да.

    Прокурор. Как же вы примиряли участие в убий­ствах 1925 года со своим религиозным чувством?

    Подсудимый. В молодости я не был религиозен, но все это так потрясло и напугало меня, что я дей­ствительно искал в религии успокоения и отпуще­ния грехов...

    Я пишу обо всем этом не затем, чтобы патетиче­ски воскликнуть: «Убийцы среди нас!» Каким бы не­лепым и оскорбительным ни было присутствие этих людей в нашем обществе целых десять лет, я не могу и не хочу упрекать тех, кто отнесся к ним с довери­ем.' Ведь они были уверены, что это такие же люди, как и все остальные. Естественное, присущее каждо­му человеку чувство! Я сказал бы даже, что оно сви­детельствует о моральной силе нашего общества.

    Если бы у бывших палачей оставалась хоть кап­ля совести, они, наверное, глубоко бы задумались над всем этим...

    Александр Христов, единственный из подсуди­мых, который на процессе 1954 года был признан не­виновным и оправдан, дал показания, которые явно выделили его из всех остальных. У других обвиняе­мых они вызвали странную реакцию. «Мы тоже были честными людьми!» — прервал слова Христова глу­хой ропот палачей. На этот раз председателю суда пришлось призывать к тишине и порядку... подсу­димых.

    «Были...» Когда? Люди, соревновавшиедя друг с другом в жестокости, сейчас, перед судом народа, наперебой стремились подчеркнуть свои высокие моральные качества. Они вспоминали что-то дав­нее, смутное. Может быть, детство? Или что-то все- таки блеснуло в темных закоулках их давно уснув­шей совести? Отсвет какого-то не до конца умерщ­вленного человеческого чувства?

    Едва ли. Затягивая петли, они ведь убивали не тех, кто нес в крови бессмертие. Они убивали себя, свою совесть, все человеческое, что в них было. И каждое усилие их мышц убивало последние жал­кие капли человечности, еще блуждавшие в их крови.

    Перед судом народа их терзал один лишь страх физической смерти, внушенный самой природой. Страх, которому подвластны даже самые ревностные мастера насилия и прислужники смерти.

    Председатель суда оглашает приговор:

       Именем народа... приговариваются...

    Это последний день процесса, состоявшегося в ав­густе 1954 года.

    Последняя страница уголовного дела № 634.

    Гео Милев погиб в тридцать лет, Христо Ясенов — в тридцать шесть. Сергей Румянцев не дожил до два­дцати девяти, Георгию Шейтанову только что испол­нилось двадцать восемь...

    Революционные поэты Болгарии погибают моло­дыми. Прекрасно, но невыносимо жестоко.

    Сколько еще мог бы написать Гео Милев? Я вижу поэму «Сентябрь» — заревое начало устремленного ввысь пути—лишь первой вершиной в бессмертном ряду творений, возносящихся в поэтическое небо Болгарии. А Христо Ясенов, талантливый каждым ударом своего сердца? А какими плодотворными для крестьянской жизненной силы Сергея Румянцева могли бы стать мудрость и революционные ветры не прожитых им десятилетий?

    Вопросы, на которые никогда не будет ответа.

    Одной из мало кому известных жертв апреля 1925 года был офицер-коммунист Иван Минков. Он тоже погиб непростительно молодым. Я с удивлени­ем узнал, что ему принадлежит мелодия «Убитых» — великой болгарской песни, слившегося воедино та­инства музыки и стиха, песни, которую каждый бол­гарин носит в своем сердце...

    Какие не рожденные еще созвучия были простре­лены пулей 20 апреля 1925 года?

    Время молчит.

    А вся эта ослепительная вереница лучших людей народа, «самых смелых и способных» среди болгар? Один за другим вырванные из жизни, они тоже по­гибли молодыми. Какие свершения остались неосу­ществленными? Какие сверкающие имена задушила свистящая петля палачей?

    Сердце молчит.

    Молчит и разум. Потому что там, куда напрасно стремятся проникнуть его лучи, царит глубокий, без­донный мрак.

    В день, когда последние страницы этой книги про­шелестели в моих пальцах — и впервые не принесли мне радости, охватывающей каждого автора в конце работы,— я решил посетить места, где когда-то по­коились погибшие. Свернув с шумной магистрали, л шел вдоль почти высохшей, изгрызанной зубами бульдозеров речки. От братских могил не было и сле­да— люди постарались уничтожить следы этого не­виданного преступления.

    А в ушах у меня звучала тихая, пронизанная скорбным сиянием мелодия капитана Ивана Минко­ва. И я понял — эта песня о них, о тех, кто мучениче­ской смертью пал за болгарскую правду. Стихи Ва- зова рыдали над теми, кто, по-братски обнявшись, спал в священной болгарской земле:

    Убитые, в иной вас полк послали,

    Нет отпуска, не слышен зов борьбы.

    Легли, по-братски руки сжали, друг другу доброй ночи пожелали до той — второй — трубы...

    Я шел по осыпающимся обрывам, по сухой спу­танной траве, там, где грядущее поколение воздвиг­нет павшим памятники-святилища,— ведь срок дав­ности не существует для памяти народа — и ветер пел у меня в ушах всеми голосами свободы...

    Тот самый ветер, который ликующим сентябрь­ским утром разорвал прогнившие петли удушенных, развеял прах, покрывающий их очи, и прошептал — всем и каждому:

       Восстаньте! Звучит вторая труба!

    1969-1971


    ПИСЬМА

    Нелегко мне заканчивать эту книгу.

    Я пытаюсь ограничить ее рамками времени, вы­искиваю трезвые мудрые слова, которые могут объять собой истину. Ничего не выходит. Потому что время совсем не так строго разграничено, как об этом написано в учебниках истории. И потому, что трезвые слова теряют цену при каждом соприкосно­вении с живым человеческим страданием, горячим дыханием подвига.

    Наверное, такой она и останется эта книга, неза­вершенной, недосказанной...

    Передо мной лежит множество читательских пи­сем. Они готовы помочь мне сделать еще один шаг, дойти до конца. Они рассказывают о павших, о пала­чах, действовавшие в разных концах страны, воск­решают имена и события, над которыми тяготеет не­заслуженное забвение. А я не могу отделаться от мысли, что за каждым именем стоят десятки других имен, за каждым вопросом — еще много-много воп­росов... Потому что страшный 1925 год был не толь­ко годом политических сражений, а сложным узлом эпохи, водоворотом, разбудившим глубины болгар­ской истории и вынесшим на поверхность никому не ведомые пласты народной души.

    И действительно, какая мощь, какая гордая не­примиримость, какое неподвластное разуму чувство долга, оказавшиеся сильнее пепелищ и погромов! Может быть, именно в этом заключается истинное состояние духа, естественная для человека жажда творить, свободно дышать, свободно мыслить... Руи­ны Сентябрьского восстания погребли передовые посты революции. Но революция продолжалась! Ря­дом с ударной силой Военной организации партии — молчаливой, крепко спаянной с народом армии ко всему готовых бойцов, против бездушной лавины фашизма встал духовный цвет нации — ученые, лю­ди пера, депутаты, юристы, учителя. Для иллюзий не осталось места: сентябрьский разгром еще стоял у всех перед глазами. Они приняли сражение, кото­рое— по логике очевидности — заранее можно бы­ло считать проигранным. Это был бунт не только против основанной на насилии общественной систе­мы, но и против догм «здравого» разума.

    Потому что бывают вещи, более истинные, чем реальность, более ясные, чем очевидность. То, что таится в самой глубине, самой сердцевине болгар­ского характера.

    А раскрытые письма все лежат на моем столе, их строчки рассказывают, рассуждают, спрашивают...

    «Расскажите о зверствах полковника Дипчева и капитана Кубадинова, которые в 1925 году приехали в наше село Борима и совершили здесь множество убийств и поджогов! После Девятого сентября их су­дили в Трояне и заслуженный приговор им был — смерть...»

    «В междуречье Янтры и Росицы по приказу Стоя- на Тахрилова было убито много молодых антифаши­стов Лясковского края: Георгий Пыргов, Димитр Матров, Иван Топалов, Коста Казанджиев, Марин Прапинов, Моско Рашев... — всего тринадцать чело­век...»

    «Вы забыли рассказать о журналисте Цоньо Ма- тове...»

    «Нынешнее поколение должно знать о героях-му- чениках Радомирского края, погибших в 1925 году. Это руководитель околийского комитета Единого фронта Георгий Христов, убитый при «попытке к бегству» на шоссе за казармами... студент-медик Иван Николов, задушенный кабелем у подножия горы Люлин... Асен Пазов, повешенный на площади в Горна Джумае... Захарий Гайдаров, расстрелянный на шоссе между Пирдопом и Златицей... Пано Васи­лев, убитый полицейским агентом в Софии...»

    «Мы с Петром Абаджиевым работали токарями в Арсенале... Помню его слова: «Разве можно спокой­но смотреть, как нас, словно собак, стреляют на ули­цах... Мы отомстим!» Характер у него был боевой, ходил он всегда с оружием. Это он поставил адскую машину в собор Святой Недели. История справедли­во осудила его за это. Но разве действия и зверства фашистов не были во сто крат более жестокими! Это их власть была незаконной, а не борьба, которая велась против них... После взрыва он эмигрировал и вернулся после Девятого сентября полковником Красной Армии. Вскоре после этого он погиб при ав­томобильной катастрофе...»

    «Во время апрельских событий Вяла Слатина по­несла тяжелые жертвы, были убиты Стефан Мин- ковский, Павел Стефанов, Цани Иванов...»

    «Во время апрельских событий Мико Петков, который до 9 июня был секретарем БЗНС и депута­том, был вызван в полицию «для справки». Он тоже «пропал без вести». Он был инвалидом войны, вмес­то одной ноги — протез...»

    «Про Илиянский форт я знаю, что там был один колодец, который осыпался. Как-то раз подняли на­ших солдат, что в конюшне служили, и вместе с во­лами и лошадьми послали вроде бы овес сеять. Не было их около недели. Потом один вернулся, Димитр Мутов его звали. Оглядывается, крутит головой, как испуганный конь... «Что, Мутов, посеяли овес?» — спрашиваем. «Не овес мы сеяли,— говорит,— а людей хоронили — в том колодце. Я боялся туда лезть, а один офицер пригрозил оружием, я и полез, на ве­ревке спустили. Я там, внизу, трупы укладывал — все штатские, мужчины, женщины...»».

    «Приезжайте в наше село Ленково. Найдете много материалов о событиях 1925 года. Наш край, и особенно села вдоль Дуная, принес много, много жертв. К сожалению, о них написано очень мало...»

    «Вы не написали о Стефане Параскове...»

    «О Гено Гюмюшеве вы только упоминаете, к тому же в общем списке. А он был одним из самых вид­ных коммунистов. Я работала с ним в Варненской партийной организации и могу многое рассказать о его революционной деятельности...»

    «В помещении военной голубеводческой станции близ Видина были заперты около пятидесяти чело­век арестованных. В мае 1925 года во двор вывели Георгия Косовского, Ивана Хаджийончева и Христо Джамова, скрутили им руки, привязали друг к дру­гу и посадили в телегу... Потом мы узнали, что их вывезли за город и закололи штыками. Бще недавно было известно, что их убийцы живы и находятся в Софии...»

    «Когда Воскресил Цанева пришла к генералу Вылкову узнать про своего «пропавшего без вести» мужа Георгия Цанева, она взяла с собой трехлетнего сынишку. Об этом упоминается в книге, но вы упу­стили некоторые существенные подробности. Пока женщина рыдала и оплакивала убитого мужа, гене­рал Вылков обнимал ребенка и совал ему в карма­шек мелочь и конфеты...»

    «Жертв действительно было неисчислимое мно­жество, но книга, посвященная апрельским событи­ям 1925 года, останется неполной, если в ней не бу­дут упомянуты такие замечательные революционе­ры, как Борис Баев, Тодор Кацаров, Благой Касабов, Никола Габровский, Иван Миланов, Васил Карава- силов, Милан Василев, Атанас Генчев, Велко Йовков, Васил Георгиев, Владимир Зографов, Кирилл Чепи- шев, Асен Агов, Васил Ленков, Спас Балевский, Ма­рин Димитров...»

    И в каждом письме — все новые и новые имена! А за каждым из них — неповторимая человеческая судьба, страдание, несломленная воля...

    Ее действительно не охватить взглядом, эту бес­смертную колонну, прошедшую сквозь время и на­вечно запечатленную в народной памяти.

    Я получил письмо от вдовы Димитра Найденова. Оно раскрыло еще одну, до сих пор малоизвестную страницу деятельности нашего замечательного пуб­лициста. После взрыва в соборе Святой Недели ему удалось скрыться. Но и находясь в подполье, он сумел связаться с болгарским корреспондентом ан­глийской газеты «Дейли геральд» и передать через него целую серию статей о положении в Болгарии. Димитр Найденов в совершенстве владел англий­ским языком, и можно не сомневаться, что именно его корреспонденции сыграли существенную роль в решении группы английских парламентариев во главе с Веджвудом посетить Болгарию и своими глазами убедиться в преступлениях фашистов. «Мой муж,— пишет Милка Найденова,— испытывал огромное удовлетворение, поняв, что ему удалось привлечь внимание прогрессивных людей за рубе­жом к борьбе болгарского народа». Ведь каждое про­явление возмущения за пределами страны приноси­ло новые тревоги болгарским правителям, а тем, над кем висел смертный приговор,— новые надежды.

    Двадцать лет спустя, в 1945 году, в санаторий к тяжело больному Димитру Найденову приехали анг­лийские журналисты. Они не забыли его выступле­ния в английской печати и прибыли, чтобы пожать ему руку за проявленное мужество и достойно ис­полненный долг журналиста. Нетрудно представить себе, что испытывал Найденов, получив на закате жизни такое волнующее признание своей деятель­ности, как публициста и гражданина. В написанном незадолго до смерти письме-завещании он вновь воз­вращается к событиям 1925 года: «Я хочу, чтобы об этом стало известно, так как больших заслуг у меня нет...»

    А я думаю, едва ли найдется хоть один значи­тельный болгарский писатель, публицист, вообще че­ловек пера, который бы в то трагическое время не нашел бы способа выразить свой протест или хотя бы неодобрение действий болгарских фашистов. В этом убеждают нас, в частности, документы, рассказываю­щие о том, как вел себя в те годы Кирилл Христов, поэт, которого довольно трудно причислить к обще­ственно-чутким литераторам. За две недели до взры­ва в соборе Святой Недели он написал Александру Цанкову письмо, в котором предупреждал премьера, что ненужная жестокость может озлобить «слишком многих». Ответ был весьма решительным — разгне­ванный Цанков специальной радиограммой приказал немедленно уволить Христова. «А ведь у него в ру­ках было медицинское свидетельство о моей болезни и о том, что я нуждаюсь в лечении,— недоумевает Кирилл Христов.— К тому же письмо мое было на­писано абсолютно прилично, оно дышало болью...»

    «Увидев сына бездыханным, с окровавленным лицом, наша мать горько зарыдала: «И к чему было столько труда, столько чтения... Забывал о себе, о своей молодости... Столько знаний — и все прахом, все в землю...» Это было 25 апреля 1925 года, в день, когда был убит мой брат Борис Баев...»

    Я листаю воспоминания о коммунисте из города Ловеча Борисе Баеве, написанные пятьюдесятью его соратниками, боевыми друзьями, родными... «Он под­чинил свою жизнь грядущей победе и со всей энер­гией своих двадцати восьми лет готовился стать гражданином коммунистической Болгарии. Он был бы одним из самых достойных и выдающихся ее строителей...»

    Я вижу его одухотворенное, с тонкими чер­тами лицо... Перелистываю его судебные ре­чи (Баев был адвокатом-защитником на процессе ловечских антифашистов) и словно бы слышу его иронический, беспощадный и в то же время такой человечный голос. Баев был одним из первых пар­тийных руководителей в Ловече — членом околий- ского и окружного комитетов БКП. Благодаря его блестящей защите были оправданы сорок пять «вра­гов государства», юношей, арестованных после раз­грома Сентябрьского восстания. Баев взял на себя также защиту ушедшего в подполье и объявленного «разбойником» Васила Попова по прозвищу Герой. Я познакомился с планами работ, которые он соби­рался написать: о Василе Левеком, о деспотических режимах в истории политической жизни Болга­рии, о моральных опустошениях, причиняемых вой­нами...

    Баева арестовали 16 апреля вместе с его сорат­ником, руководителем ловечских рабочих и ремес­ленников Тодором Кацаровым. Ночью 24 апреля их вывели из здания околийского полицейского управ­ления. И тут же, на улице, инсценировав «попытку к бегству», выпустили в них несколько пуль. Тодор Кацаров был убит на месте. Тяжело раненный Борис Баев упал на каменные плиты тротуара, прося о по­мощи первых утренних прохожих... В восемь часов утра на «место происшествия» прибыли околийский начальник Тифчев и прокурор Балевский. «Я жив, отвезите меня в больницу...» — обратился к ним Бо­рис Баев. Прокурор подал знак стоящему рядом с ним полицейскому Ивану Гагаузину, и тот безоши­бочно его понял, Быстро разогнали собравшихся во­круг раненого прохожих, и полицейский прикончил его штыком прямо на улице...

    В то же утро Тифчев телеграфировал в мини­стерство внутренних дел: «Вчера вечером около 11 часов задержанные ранее ловечские конспираторы Борис Баев и Тодор Кацаров бежали через окно из здания полицейского управления. Шагов через сто они встретили на улице полицейский патруль, кото­рый, после предупреждения, открыл огонь и застре­лил обоих. Я приказал произвести дознание. Улик преступления не обнаружено».

    Очевидцы утверждают, что даже после ударов штыком Борис Баев был еще жив. Его отвезли в ко­нюшню околийского управления и там вновь выпус­тили в него несколько пуль. Потом положили его в крытую телегу и под конвоем полицейских повезли на кладбище. Очевидцы утверждают, что и тогда Борис Баев был еще жив: приподнимал верх и махал рукой — просил помощи или прощался, кто знает?.. Из рассказов тех же свидетелей мы узнаем, что стар­ший полицейский Никола Голийкоолу приказал воз­ничему повернуть к больнице, потому что зверства властей возмутили весь город. И там врач-фашист по приказу Тифчева перерезал ему аорту... И только тогда Борис Баев скончался.

    Так ли уж нужно выискивать в этой истории гра­ницы, отделяющие реальность от воображения? Со­здавая легенды, народ безошибочно вкладывает в них истину, более правдивую, чем житейская досто­верность. Эти легенды-истины помогают народу от­срочить смерть самых дорогих своих сынов, тех, с которыми ему труднее всего расстаться...

    Прошло несколько месяцев. Однажды снежным ноябрьским утром на землях села Болгарене был найден мертвым околийский начальник Тифчев. К его положенной на труп фуражке было приколото письмо, слова которого не забыты до сих пор:

    «Прохожий, плюнь на этот труп и пройди мимо! Зайди в соседнее село и расскажи, что здесь, убитый революционерами, лежит самый страшный злодей и садист в нашей стране Николай Тифчев — Кырджи- Осман. Гром наших карабинов навсегда смел его с жизненного пути. Пусть эхо наших выстрелов сольется с воем диких зверей и зимних вьюг и по­несется по пустынным дубравам как печальный рек­вием над одинокими могилами наших дорогих товарищей, павших за великие идеалы порабощен­ных!»

    Тифчев был убит бойцами отряда Васила Попо­ва — Героя.

    Но кто же оставил на бумаге эти необыкновенные слова-выстрелы, напоминающие темные, стародавние заклинания эпических времен? Быть может, это был сам командир отряда, тот самый «разбойник», из­бравший дорогу мести, потому что общество отказа­ло ему в праве свободно вдыхать воздух своей стра­ны... Тот суровый и ожесточенный несправедливо­стью человек, который заплакал только один раз в жизни — когда узнал, как адвокат-коммунист Борис Баев рассказывал суду о его безрадостной и горькой судьбе...

    «Не кто иной, а Васил Икономов преследовал ца­ря во время перестрелки на Арабоконакском перева­ле»,— пишет в своем письме Пырван Попов. И даль­ше он рассказывает, что нападающие не собирались убивать Бориса III, а хотели захватить его в плен и заставить подписать амнистию всем политическим заключенным страны. «В истинности этого я готов подписаться обеими руками, потому что слышал об этом от самого Васила Икономова, которого я ук­рывал в июне того же года».

    Если написанное в этих строчках правда, то кар­тина арабоконакского покушения становится еще выразительнее. К фигуре бегущего назад, смертель­но бледного «владетеля болгарской короны» мы мо­жем присоединить и тень переодетого в офицер­ский мундир Икономова, который, прячась за ветка­ми деревьев, бежит вдоль дороги почти рядом с царем и кричит ему, стараясь заглушить ружейную пальбу: «Стой! Мы тебя не убьем! Дай политическую амнистию, и мы тебя выпустим!»

    Похоже, что некоторые обстоятельства подтвер­ждают истинность этого утверждения. Действитель­но, были убиты два царских спутника, находивших­ся совсем рядом с Борисом, а он, ради которого было затеяно все покушение, не получил ни единой цара­пины.

    Неужели пули пощадили его случайно?

    И достигло ли его ушей хоть что-нибудь сказан-* ное Икономовым?

    Единственный свидетель, который мог бы под­твердить или опровергнуть все,— сам Васил Ико- номов — погиб в том же 1925 году. Однажды лунной летней ночью он решил выкупаться в речке близ се­ла Белица, и когда выходил на берег, в прибрежном ивняке раздался выстрел. Единственный, но смер­тельный.

    Один из читателей прислал мне в своем письме текст некролога, опубликованного Антоном Страши- мировым после гибели его брата Тодора Страшими­рова. Он состоит всего из двух фраз: «И моего брата убили... Да сохранит бог всех знакомых и незнако­мых!»

    Писатель мог бы сказать просто: «Моего брата убили». Но он вставляет в фразу незаметное на пер­вый взгляд «и» — и все тут же преображается. Лич­ная боль сгорает в пламени гражданского протеста. Его некролог не стон страдания, а непримиримый крик, беспощадное обвинение: «И моего брата уби­ли!»

    Какое потрясающее слияние личного горя с горем всего народа!

    «Мы часто повторяем некоторые имена, почему же мы так мало знаем о них?» —читаю я недоумен­ные строчки одного письма. И на первом месте в списке «известных неизвестных» стоит Иосиф Хербст.

    Действительно, об этом выдающемся .публицисте, общественном деятеле и гражданине, насколько мне известно, нет даже отдельно изданного, хотя бы скромного, биографического очерка. Его публицисти­ка даже сейчас, через пятьдесят лет после его гибе­ли, не собрана и не издана.

    О Хербсте невозможно говорить спокойно. Потому что каждая написанная им строчка таит в себе свое­го рода магнетизм, при каждом к нему приближении возникает ощущение, что ты попадаешь в наэлек­тризованное пространство.

    Вот, например, его «Письмо с фронта», написан­ное 15 июня 1918 года с позиций возле эгейского го­рода Ксанти, Уволенный с поста директора печати* Хербст ушел на фронт в чине капитана. «Письмо» начинается с разговора двух солдат-отпускников: «...никакого порядка не будет, пока каждый отпуск­ник не увезет с собой по четыре бомбы...»

    «Эти бомбы,— продолжает Иосиф Хербст,— уже готовы, и солдат, который привезет их с собой, нахо­дится рядом со мной, с вами, среди вас. Бомбы эти приготовлены в так называемом тылу, и каждая из них наполнена самым разнообразным «взрывчатым» материалом: хинином, украденным у страдающих малярией солдат, остатками еще не переправленно­го за границу сахара, хлебом, припрятанным в ми­нистерских имениях, продуктами, спрятанными в домах старост, жирными дивидендами возникших, как грибы после дождя, акционерных компаний и их членов — депутатов парламента, приобретающих виллы в неболгарских столицах...

    Бомбы эти электрического действия. Сильней­шие земные, подземные, воздушные токи по неви­димым проводам идут из тыла к нашему солдату, и‘ когда-нибудь он неминуемо ее бросит. Если это не случится сегодня... то — и это самое страшное — он сбережет ее до дня расплаты. А этого дня одинаково сильно жаждут и на передовой, и в кухне какой-ни­будь забытой обозной колонны».

    И дальше:

    «Настоятельно необходим еще один новый закон. Его обоснование может состоять всего лишь из одной фразы: «Ни один болгарский гражданин не имеет права обогащаться за счет и через посредство вой­ны»».

    «...От каждой банкноты, каждой золотой монеты в сейфах наших новоявленных богачей несет потом наших замученных в окопах солдат, кровью множе­ства павших незабвенных героев...

    Только одного я не устану требовать от имени армии, от имени всех, кто проводит мучительные но­чи, раздумывая над нашим теперешним положе­нием,— исправить совершенную несправедливость и признать, что жизнь солдата не имеет эквивалента».

    Известно, что болгарский премьер-министр Алек­сандр Стамболийский взял это письмо Хербста на Парижскую конференцию, где обсуждалось заклю­чение мирного договора. Переведенное на многие языки, оно и до сих пор цитируется в мемуарах к исторических исследованиях. Потому что и сейчаб еще жива действенная сила его призыва защитить единственное, чему нет никакой замены,— человече­скую жизнь!

    «Вы слишком лаконичны. Почему вы не расска­зали несколько подробнее хотя бы о писателях? Да и о палачах тоже...»

    Я ждал подобных вопросов и потому несколько раз делился на этих страницах своими раздумьями о характере книги. В сущности, это было нужно не столько читателям, сколько мне самому. Потому что нет ничего более обманчивого, чем лавина фактов. Опасность быть под ней погребенным почти неми­нуема. С отрицательными героями мне все же было легче: тут можно было резать не жалея, устраняя «лишнее» без всяких сантиментов. (За что не слиш­ком часто упоминавшиеся здесь палачи мне, навер­ное, только благодарны.) Из компании «мастеров петли» я выбрал наиболее характерных, оставляя без внимания тех, которые их только повторяли или же были просто палачами — никем другим.

    Но люди, которые своими мужеством и неприми­римостью вдохновили меня на эту книгу?

    С ними все обстоит неизмеримо сложнее. Ведь их не какой-нибудь десяток, их тысячи! Как может пи­сатель прийти к каждому, победить забвение и жи­вым вернуть человека потомкам? К тому же мер­зость всегда и всюду одинакова, в то время как под­виг неповторим по самой своей сути! Во мне до сих пор не улеглось чувство бессилия и вины перед мо­ими героями. Может быть, когда-нибудь трудом мно­гих людей о них будет написана большая книга — настоящий национальный эпос, где будет собрано все, что хранит народная память, для всех, о всех...

    Вопросы читателей заставляют меня вновь заду­маться над этой книгой. Я сознаю, что автор — самый неубедительный толкователь своего творения. И ес­ли я все же возвращаюсь к этому разговору, то лишь для того, чтобы подчеркнуть, что я всегда чувство­вал рядом с собой понимающе-умный взгляд моего читателя. Я верил ему уже тогда, когда в голове у меня был полный хаос, все путалось и в то же время нужно было отбирать и просеивать факты так, чтобы не терялось даже опущенное. Верю я ему и сейчас, тем более что теперь ясно чувствую ту волну дове­рия и сопричастности, цену которой нельзя измерить ничем.

    Я был обязан произнести эти слова.

    Штрих не должен ложиться на штрих. Вот пра­вило, которым я прежде всего руководствовался в моей работе. И чем сильнее наступал на меня фак­тический материал, тем тверже противопоставлял я ему свое внутреннее убеждение — отбирать нужно только самое яркое, отсекая все ненужные отклоне­ния, по которым может растечься главное. И именно это железное правило, как это ни странно, помогло мне приобрести столь необходимую внутреннюю сво­боду. Именно оно избавило меня от многих мучений, когда приходилось навсегда расставаться со столь­кими находками, у которых уже были предпочтен­ные мною двойники...

    Вот один из характерных случаев:

    Среди многочисленных фактов личной жизни ге­нерала Вылкова особенно выделялась история с его «любовной» коллекцией. Речь идет о мании генерала собирать «порнографические снимки», главным дей­ствующим лицом которых являлся... он сам. (Мания, достойная внимания психопатологов.) Каждое, со­стоявшееся у него на квартире любовное свидание оказалось запечатленным на фотопленке. Наверное, этим занимался его ординарец или кто-нибудь дру­гой из приближенных, специально обученный обра­щению с фотоаппаратом. Однажды, переезжая на но­вую квартиру, генерал, обычно такой осторожный, забыл в куче старых вещей «четыре большие кар­тонные коробки с фотографиями и фотопленкой». Так коллекция попала в руки двух чиновников Кар­тографического института, которые до тех пор счи­тали Вылкова «воспитанным и высокоморальным человеком». Пока генерал был в зените своей карье­ры, обладатели обличительных фотографий хранили их в глубокой тайне. Но когда через несколько лет генерал Вылков был назначен послом в Рим, аппети­ты чиновников разыгрались. Был составлен план шантажа. Жена одного из заговорщиков, Фичева, спе­циально отправилась в Рим и предложила генералу сделку: снимки будут ему переданы за миллион ле­вов! Немного подумав, Вылков согласился и обещал написать в Софию своему другу, который все устроит. Однако, когда Фичева явилась на условленное мес­то в расположение Софийского крепостного батальо­на, перед ней появился... Кочо Стоянов. Вытащив пистолет и небрежно подбрасывая его на ладони, он спросил: «Знаешь, кто"такой Кочо Стоянов?» — «Не знаю...» — «Ну, так лучше тебе этого не знать. Те­перь слушай. Я прикончил немало народу... Клади коробки и — бегом марш!» Что было дальше, ясно: женщина оставила коробки и под дулом пистолета на подгибающихся ногах вышла из комнаты, навсе­гда расставшись с надеждой получить долгожданный миллион.

    Можно ли было включить эту любопытную исто­рию в основную часть книги? Нет. Я уже выбрал рас­сказ об Анне Т.

    Прошлой осенью умер мой отец. Лишь после его смерти я получил завещанное им право познакомить­ся с его архивом. Среди бумаг я нашел папку его ком­сомольских лет, проведенных в Хаскове: «Мои юно­шеские увлечения». (Передо мной как будто засвети­лась печальная улыбка, с какой он написал эти сло­ва.) В ней были тетради со стихами, которые отец с не­обычной для взрослого человека застенчивостью скрывал от всех. Под тетрадями находилась покоро­бившаяся, слипшаяся пачка бумаг, обожженная чер­ным дыханием земли. Я долго перебирал полуистлев­шие страницы, стараясь разобрать хотя бы отдельные фразы. Это были политические фельетоны, сценки, неотосланные корреспонденции для газет Хербста, журнала «Пламък»... Среди них попадались партий­ные брошюрки, «красные» календари...

    И я думал: что бы случилось, если бы все это не было зарыто во дворе моей матери за несколько ча­сов до обыска 17 апреля 1925 года! И если бы в этот день он был в городе, а не в глухом селе Свиркове, куда после многих лет голода и безработицы привели его скитания по сельским канцеляриям...

    Это произошло за шесть лет до моего рождения.

    ...Я сидел над вырванной у времени стопкой, приобретшей цвет и темное дыхание земли, и всем своим существом чувствовал присутствие чего-то не поддающегося разгадке, чуждого моим ощущениям и разуму. Чего-то такого, во что не в состоянии про­никнуть человеческие мысль и слово.

    Ведь палачи убивали не только свои жертвы, но и заложенную в них будущую жизнь. И преступле­ние их — насилие не только общественное, но и био­логическое, разрыв освященной высшим законом природы цепи жизни.

    И всей своей израненной душой я вновь и вновь ловил смысл трагического призыва Иосифа Хербста, обращенного ко всем людям и всем поколениям: не­обходимо постановить, что у человеческой жизни нет эквивалента!

    Ведь за миллионы лет природа не создала ничего, что могло бы заменить человека.

    Я ищу слова, которыми мог бы закончить эту, книгу, а перо мое уже столько дней висит над белой страницей, не смея к ней прикоснуться.

    Такой она и останется, эта книга — незавершен­ной, недосказанной...

    1973


    СОДЕРЖАНИЕ

    Прелюдия

    8

    Земля без воздуха 45

    Недремлющая совесть 114

    Вторая труба 145

    Письма

    154

    Николай Христозов

    ПО СЛЕДАМ «БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИХ»

    Заведующий редакцией К. Н. Сванидзе Редактор И. П. Башкирова Художественный редактор А. М. Ясинский Технический редактор Н. Л. Межерицкая

    Сдано в набор 12 февраля 1976 г. Подписано в печать 18 мая 1976 г. Формат 84X