„ПОДСУДИМЫЕ ОБВИНЯЮТ"
Редактор Г. К. Большакова Оформление художника А. В. Шипова Художественный редактор И. Ф. Федорова Технический редактор Н. М. Тарасова Корректоры О. А. Литвиненко и В. Д. Рыбакова
Сдано в набор 6/IX 1961 г. Подписано к печати 28/II 1962 г. формат бумаги 60X84/16. Объем физ. печ. л. 39,5.; условно-печ. л. 39,5 учетно-изд. л. 33,41. Тираж 30 000. А-00858. Заказ MS 401 Цена: в ледерине 97 коп.; в коленкоре 92 коп.
Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Московского городского совнархоза. Москва, Ж-54, Валовая, 28.
Отпечатано во 2-ой типографии АН СССР. Шублиский пер , 10
Настоящий сборник составлен из судебных речей деятелей коммунистического и рабочего движения в политических процессах. Речи обвиняемых представляют определенный интерес как образцы разоблачений реакции, как торжественный гимн свободе и прогрессу и призывы к борьбе за права трудящихся всего мира.
Книга состоит из трех разделов и содержит материалы судебных процессов над деятелями прогрессивных партий в Западной Европе в XIX— XX веках, выступления на суде русских социал- демократов, деятелей рабочей и коммунистической партии в дореволюционной России, а также материалы современных политических процессов.
Книга предназначается для юристов, историков и широкого круга читателей.
СБОРНИК
составил
А. В. ТОЛМАЧЕВ
Заключительную речь Ю. Денниса, обращенную к присяжным на процессе на Фоли-сквер в октябре 1949 года,
перевели П. С. Петров и 3. В. Рахлина
ПРЕДИСЛОВИЕ
История международного рабочего и коммунистического движения знает немало политических процессов, организованных эксплуататорскими классами против лучших, достойнейших представителей рабочего класса. Классовое чутье подсказывает буржуазии, что в лице пролетариата и его партий она имеет своего могильщика. Отсюда ее неудержимое стремление любыми средствами задержать ход истории, скомпрометировать, устранить, физически уничтожить носителей революционных идей и в первую очередь руководителей коммунистических и рабочих партий.
Методы, которые применяет буржуазия, не новы. Всегда и всюду любая свободная мысль, стремление к свободе, справедливости, братству встречало яростный гнев реакционеров, их безудержное желание разделаться с вольнодумцами. Не случайно современные процессы против коммунистических партий часто сравнивают со средневековыми судили* щами, когда достаточно было малейшего доноса, чтобы обвинить человека в сношениях с чертями, ведьмами и иными представителями «адского пекла».
Еще до того как учение К. Маркса стало широко известно во всем мире, в разных странах время от времени организовывались процессы о государственных преступлениях.
«Государственный преступник» — такую надпись пове* сили царские судьи на грудь великого русского революцио* нера-демократа Н. Г. Чернышевского. Бабеф и Бланки во Франции, Джон Браун в Америке, Алексеев и Мышкин в России — всем этим и тысячам других, восставших против произвола и угнетения, присваивалось это почетное звание— «государственный преступник». С какой радостью они присвоили бы это звание всем, кто не соглашается
з
с ними, кто не желает влачить ярмо рабского существования, кто стремится к счастливой, радостной жизни для всех людей Земли!
Но сколь бы ни была велика ненависть эксплуататоров к пролетариату, история делает свое дело: под знамена марксизма становятся все новые и новые легионы трудящихся. Правда о коммунизме, как могучий маяк, освещает путь народам в светлое будущее. В дружной семье народов социалистического лагеря, где теория Маркса-Ленина слилась с практикой, воплотилась в жизнь, расцветают могучие народные силы, крепнет экономика, развивается культура.
Теперь уж не найдешь даже среди самых злобных врагов социализма человека, который всерьез помышлял бы «закрыть СССР». Орешек не по зубам! Но есть еще люди, полагающие, что им удастся реставрировать старые порядки в странах народной демократии.
Есть люди и за океаном, и на нашем материке, которые «охотой на ведьм» или при помощи таких средств, как «запретить», «казнить», «посадить», рассчитывают задержать растущее рабочее движение. И с этой точки зрения ничем не отличается бисмарковский «исключительный закон» против социалистов и «запрет» компартии в Федеративной Республике Германии. Нет принципиальной разницы между процессом Юджина Дебса в США и позорными судилищами над деятелями компартии Америки на Фоли-сквер.
В настоящем сборнике представлены речи выдающихся деятелей коммунистического и рабочего движения в политических процессах. Каждая из этих речей — обвинительный акт, клеймящий реакцию, торжественный гимн свободе и прогрессу.
Материалы сборника воссоздают замечательные страницы коммунистического и рабочего движения, они характеризуют политические устремления тех партий и организаций, от имени которых выступают обвиняемые. Речи обвиняемых разоблачают империализм и колониализм, зовут трудящихся к борьбе за свои права, обличают прогнившую буржуазную юстицию, стоящую на страже интересов правящей буржуазной верхушки и финансовых воротил. Они вскрывают гнилое нутро «свободного мира», показывают, на какие подлости идут его «защитники, чтобы сохранить свою власть.
Сборник имеет три раздела. В первом представлены судебные процессы, состоявшиеся в Западной Европе в XIX — начале XX вв; Читатель познакомится с защитительными речами К. Маркса, Ф. Энгельса, В. Либкнехта, А. Бебеля, О. Бланки, JI. Варлена, К. Либкнехта, Р. Люксембург. Во втором — политические процессы в дореволюционной России. В третьем — процессы над деятелями братских коммунистических и рабочих партий.
Сборник не претендует на полноту освещения темы. Некоторые процессы по ряду причин в него не входят. Пусть не удивляет читателей и то обстоятельство, что он не найдет здесь материалов судов над такими выдающимися деятелями нашей партии, неоднократно судимыми и проведшими значительную часть своей жизни в тюрьмах и ссылках, как Я. М. Свердлов, М. И. Калинин, М. В. Фрунзе, Г. К. Орджоникидзе и другие. В протоколах судов, совершаемых над ними, мы читаем одно и то же: «От показаний отказался». Чаще всего их арестовывали и ссылали в административном порядке. В закрытых же судах не представлялась возможным изложить свои взгляды так, чтобы они стали достоянием широких трудящихся масс. Поэтому многие коммунисты отказывались как от показаний на предварительном следствии, так и от каких-либо выступлений на процессах.
В. И. Ленин, арестованный в 1895 году по делу «Петербургского Союза борьбы за освобождение рабочего класса», также не имел возможности выступить на суде.
Положение несколько изменилась, когда 7 июня 1904 г. царское правительство приняло закон «О некоторых изменениях в порядке производства по делам о преступных деятелях государственных и о применении к оным постановлений нового уголовного уложения». Этот закон предусматривал применение к политическим заключенным уголовного законодательства и разбор их «преступлений» на суде.
В это время в Таганской тюрьме находились ряд активных работников Северного бюро ЦК РСДРП — Н. Э. Бауман, Е. Д. Стасова, Ф. В. Ленгник и др. В связи с новым законом у них возник вопрос, как держать себя на предварительном следствии и какую тактику проводить на суде. Согласились на том, рассказывает Е. Д. Стасова, что на предварительном следствии надо держаться прежней тактики отказа от всяких
показаний, ибо следствие ведется теми же жандармами, хотя и в присутствии прокурора. Относительно же поведения социал-демократов на суде вопрос оставался открытым. Поэтому Б. Д. Стасовой, выпущенной в декабре 1904 года из тюрьмы под залог, товарищи поручили срочно связаться с В. И. Лениным и получить от него ответ на волновавший их вопрос. Вот что ответил им В. И. Ленин в письме от 1 января 1905 г.:
«Дорогие друзья! Получил Ваш запрос насчет тактики на суде... В записке говорится о трех группах,— может быть имеются в виду три следующие оттенка, которые я пытаюсь восстановить: 1) Отрицать суд и прямо бойкотировать его. 2) Отрицать суд и не принимать участия в судебном следствии. Адвоката приглашать лишь на условии, чтобы он говорил исключительно о несостоятельности суда с точки зрения отвлеченного права. В заключительной речи изложить profession de foi * и требовать суда присяжных. 3) Насчет заключительного слова тоже. Судом пользоваться как агитационным средством и для этого принимать участие в судебном следствии при помощи адвоката. Показывать беззаконность суда и даже вызывать свидетелей (доказывать alibi etc.).
Далее вопрос: говорить ли только о том, что по убеждениям социал-демократ, или признавать себя членом Российской социал-демократической рабочей партии?
Вы пишете, что нужна брошюра по этому вопросу. Я бы не считал удобным сейчас же, без указаний опыта, пускать брошюру. Может быть, в газете коснемся как-нибудь, при случае. Может быть, кто-либо из сидящих напишет статейку для газеты (5—8 тысяч букв)? Это было бы, пожалуй, самое лучшее для начала дискуссии.
Лично я не составил еще себе вполне определенного мнения и предпочел бы, раньше чем высказываться решительно, побеседовать пообстоятельнее с товарищами, сидящими или бывавшими на суде. Для почина такой беседы я изложу свои соображения. Многое зависит, по-моему, от того, какой будет суд? Т. е. есть ли возможность воспользоваться им для агитации или никакой нет возможности? Если первое, тогда тактика № 1 негодна; если второе, тогда она уместна, но и то лишь после открытого, определенного, энергичного протеста
• — символ веры, программа, изложение миросозерцания. Ред.
в
а заявления. Если же есть возможность воспользоваться судом для агитации, тогда желательна тактика № 3. Речь с изложением profession de foi вообще очень желательна, очень полезна, по-моему, и в большинстве случаев имела бы шансы сыграть агитационную роль. Особенно в начале употребления правительством судов следовало бы социал-демократам выступать с речью о социал-демократической программе и тактике. Говорят: неудобно признавать себя членом партии, особенно организации, лучше ограничиваться заявлением, что я социал-демократ по убеждению. Мне кажется, организационные отношения надо прямо отвести в речи, т. е. сказать, что-де по понятным причинам я о своих организационных отношениях говорить не буду, но я социал-демократ и я буду говорить о нашей партии. Такая постановка имела бы две выгоды: прямо и точно оговорено, что об организационных отношениях говорить нельзя (т. е. принадлежал ли к организации, к какой etc.) и в то же время говорится о партии нашей. Это необходимо, чтобы социал-демократи- ческие речи на суде стали речами и заявлениями партийными, чтобы агитация шла в пользу партии. Другими словами: формально-организационные отношения мои я оставляю без рассмотрения, умолчу о них, формально от имени какой бы то ни было организации говорить не буду, но, как социал-демократ, я вам буду говорить о нашей партии и прошу брать мои заявления как опыт изложения именно тех социал-демократических взглядов, которые проводились во всей нашей социал-демократической литературе, в таких-то наших брошюрах, листках, газетах.
Вопрос об адвокате. Адвокатов надо брать в ежовые рукавицы и ставить в осадное положение, ибо эта интеллигентская сволочь часто паскудничает. Заранее им объявлять: если ты, сукин сын, позволишь себе хоть самомалейшее неприличие или политический оппортунизм... то я, подсудимый, тебя оборву тут же публично, назову подлецом, заявлю, что отказываюсь от такой защиты и т. д. И приводить эти угрозы в исполнение. Брать адвокатов только умных, других не надо. Заранее объявлять им: исключительно критиковать и «ловить» свидетелей и прокурора на вопросе проверки фактов и подстроенности обвинения, исключительно дискредитировать шемякинские стороны суда... Будь только юристом,
высмеивай свидетелей обвинения и прокурора, самое большее противопоставляй этакий суд и суд присяжных в свободной стране, но убеждений подсудимого не касайся, об оценке тобой его убеждений н его действий не смей и заикаться. Ибо ты, либералишко, до того этих убеждений не понимаешь, что даже хваля их не сумеешь обойтись без пошлостей...
Вопрос об участии в судебном следствии решается, мне кажется, вопросом об адвокате. Приглашать адвоката и значит участвовать в судебном следствии. Отчего же не участвовать для ловли свидетелей и агитации против суда. Конечно, надо быть очень осторожным, чтобы не впасть в тон неуместного оправдывания, это что и говорить! Лучше всего сразу, до судебного следствия, на первые вопросы председателя заявить, что я социал-демократ и в своей-де речи скажу вам, что это значит. Конкретно решение вопроса об участии в судебном следствии зависит всецело от обстоятельств: допустим, что вы изобличены вполне, что свидетели говорят правду, что вся суть обвинения в несомненных документах. Тогда, может быть, не к чему и участвовать в судебном следствии, а все внимание обратить на принципиальную речь. Если же факты шатки, агентурные свидетели путают и врут, тогда едва ли расчет отнимать у себя агитационный материал для изобличения подстроенности суда. Зависит также дело и от подсудимых: если они очень утомлены, больны, устали, нет привычных к «судоговорению» и к словесным схваткам цепких людей, тогда будет, может быть, рациональнее отказаться от участия в судебном следствии, заявить это и все внимание отдать принципиальной речи, которую желательно подготовить заранее. Во всяком случае речь о принципах, программе и тактике социал-демократии, о рабочем движении, о социалистических целях, о восстании — самое важное.
Повторяю в заключение еще раз: это мои предварительные соображения, которые всего менее следует рассматривать как попытку решать вопрос. Надо дождаться некоторых указаний опыта. А при выработке этого опыта товарищам придется в массе случаев руководиться взвешиванием конкретных обстоятельств и инстинктом революционера»
1 В. И. JI е н и н, Полное собрание сочинений, т. 9, стр. 169—172.
Эти генеральные ленинские указания легли в основу поведения коммунистов на всех последующих судебных процессах. Отражение идей, высказанных Владимиром Ильичом, читатель увидит в речах К. Либкнехта, Т. Антикайнена, Г. Димитрова и других.
Наряду с речами обвиняемых на суде читатель встретится в сборнике с материалами несколько иного характера. Это отрывки из тех или иных книг, позволяющие представить себе обстановку на суде и характер поведения и выступления подсудимого. Это материалы о Шанцере («Марате»),Грамши и другие. Несмотря на отличие по форме, эти материалы органически вливаются в содержание сборника, ибо подчеркивают ту же идею: несгибаемую твердость коммунистов- ленинцев, наступательный, обличительный характер их речей. С этой точки зрения, сборник сыграет немалую воспитательную роль, особенно для молодежи.
Необходимые пояснения содержатся перед каждым разделом и каждой речью сборника. Комментарии, приведенные в сносках, принадлежат авторам и редакциям книг, из которых сделаны извлечения. Дополнительные комментарии приведены в конце книги.
В 40-х годах XIX века в Германии начинает формироваться рабочий класс, возникают первые профсоюзные организации. Но промышленность по сравнению с английской и французской развивается крайне медленно. Главная причина этого крылась з национальной раздробленности страны. На повестку дня встала задача объединения германских земель в одно целое. Движение за воссоединение Германии усилилось под влиянием революции 1848 года во Франции, которая, как известно, привела к установлению буржуазной Второй республики. Активную роль в этой французской революции сыграл Огюст Бланки — «несомненный революционер и горячий сторонник социализма» (В. И. Ленин, Соч., т. 13, стр. 437). Бланки не раз арестовывался и подвергался тюремному заключению. Несколько отрывков из его защитительных речей включено в настоящий сборник.
В эту эпоху формировалось мировоззрение К. Маркса и Ф. Энгельса. К 1848 году К. Маркс и Ф. Энгельс предстают как выдающиеся революционеры, основатели социализма как науки, авторы первого программного документа марксизма — «Манифеста Коммунистической партии».
18 марта 1848 г. берлинские рабочие подняли вооруженное восстание и заставили королевское правительство вывести войска из Берлина. Германская буржуазия использовала победу народа в своих целях и встала у власти. После мартовских событий демократическое и рабочее движение в стране усилилось. Были созданы рабочие организации в Берлине, Кёльне и других городах. Однако эти организации, будучи крайне неразвитыми, попадали под влияние буржуазии. Буржуазные же представители, за редким исключением, проявляли слабость и нерешительность в революции.
Против соглашательской тактики либеральной буржуазна решительно восстали К. Маркс и Ф. Энгельс, вступившие в это время в Кёльнское демократическое общество. 1 июня
1848 г. они создали в Кёльне «Новую Рейнскую газету», сыгравшую огромную роль в пропаганде идей революционной диктатуры, которая бы решила задачи революционного преобразования страны. «Новая Рейнская газета» повела беспощадную борьбу против абсолютизма, прусских поме- щиков-юнкеров, дворянской буржуазии, против реакционной военщины, разоблачая предательство крупной буржуазии. К. Маркс призывал народ к суровой расправе с врагами революции.
В сентябре 1848 года прусское правительство, напуганное ростом революционного движения в Рейнской провинции, центром которой был Кёльн, объявило город на осадном положении и запретило выход газеты. Однако через месяц запрет был снят. Одной из попыток расправиться с ненавистной газетой и ее руководителями и являются приведенные в этом разделе судебные процессы над К. Марксом и Ф. Энгельсом.
Уже после суда, весной 1849 года, К. Маркс и Ф. Энгельс вышли из Кёльнского демократического общества и приступили к созданию самостоятельной организации пролетариата.
Революция в Германии окончилась поражением. Главный вопрос — объединение страны — остался нерешенным. В стране не было еще достаточно сильного рабочего класса,, способного возглавить революционную борьбу масс. Объединение земель Германии совершилось не революционным путем, а методом «железа и крови», путем жестоких и кровопролитных войн Пруссии с Данией, Австрией, Францией. В результате последней — франко-прусской войны 1870— 1871 гг.—была создана Германская империя во главе с императором Вильгельмом I и канцлером О. Бисмарком.
В ходе франко^прусской войны во Франции вспыхнула революция. Восставший парижский пролетариат сверг господство буржуазии. 23 марта 1871 г. была торжественно провозглашена Парижская Коммуна, одним из руководителей* которой был JI. Э. Варлен. Речь Варлена, представшего & 1868 году перед судом капиталистов, публикуется в сборнике..
ы
В Германии в эти годы активную революционную работу ведут соратники К. Маркса и Ф. Энгельса В. Либкнехт и А.. Бебель. В 1869 году они создали в Эйзенахе социал-демократическую рабочую партию, руководствовавшуюся революционными принципами I Интернационала.
С трибуны австро-германского рейхстага В. Либкнехт, будучи депутатом, разоблачал реакционную внешнюю и внутреннюю политику прусских юнкеров. Вместе с А. Бебелем Либкнехт выступил против захватнических планов буржуазии и юнкерства, выразил солидарность с Парижской Коммуной. За выступление против аннексии французских провинций Эльзаса и Лотарингии правительство Бисмарка в 1872 году привлекло В. Либкнехта и А. Бебеля к суду, обвинив их в «государственной измене». Материалы этого* процесса включены в сборник.
Уже с начала 70-х годов, сплачивая силы рабочего класса и готовя его к революционным боям, К. Маркс все чаще обращал взоры к России, как стране, которая должна дать толчок революции в Европе. Предвидение К. Маркса оправдалось. Подъем революционного движения в России и три русские революции оказали огромное влияние на развитие коммунистического и рабочего движения во всем мире. Россия стала первой страной, претворившей в жизнь принципы марксизма-ленинизма.
д;ва ПОЛИТИЧЕСКИХ ПРОЦЕССА В КЁЛЬНЕ
В годы германской революции 1848—1849 гг. в центре Рейнской провинции — г. Кёльне, являвшемся в то время наиболее экономически развитым районом Германии, появилась газета, в корне отличавшаяся от всех буржуазных газет. Это была основанная К. Марксом и Ф. Энгельсом «Новая Рейнская газета». Выходившая под их руководством газета боролась за интересы пролетариата, за сплочение всех демократических сил страны, за проведение пролетарской тактики в революции.
Правительство не раз пыталось задушить газету путем возбуждения против нее судебных дел. Когда в начале
1849 года контрреволюция добилась успеха, правительство решило окончательно покончить с ненавистной газетой. 7 и 8 февраля в Кёльне состоялись два судебных процесса: первый— по обвинению К. Маркса, Ф. Энгельса и Г. Корфа в клевете на кёльнских жандармов и обер-прокурора Цвей- феля, второй — по обвинению К. Маркса, Шаппера и Шнейдера в подстрекательстве к мятежу. На первом процессе выступили К. Маркс и Ф. Энгельс, на втором — К. Маркс.
Расчеты у судей были, казалось бы, точными. Если бы присяжные признали обвиняемых виновными, то прокурор наложил бы на газету штраф в 4 тыс. талеров, что означало бы ее финансовый крах. Но расчеты реакционеров не оправдались.
К. Маркс сумел из обвиняемого сделаться обвинителем. Используя огромные знания юриспруденции, он блестяще доказал полную несостоятельность обвинения как на первом, так и на втором процессах. Скамью подсудимых К. Маркс и Ф. Энгельс превратили в трибуну, с которой они через головы буржуазных присяжных обращались к рабочим, к народу.
СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС „Neue Rheinische Zeitung*
Судебный процесс «Neue Rheinische ZeitungM состоялся 7 февраля 1849 г. Перед судом присяжных в Кёльне предстали Карл Маркс как главный редактор, Фридрих Энгельс как соредактор и Г. Корф как ответственный издатель (Gerant) газеты. Им было предъявлено обвинение в том, что в статье «Аресты», напечатанной в «Neue Rheinische Zeitung» N2 35 от
5 июля 1848 г. (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 5, стр. 172—174), якобы содержалось оскорбление обер-прокурора
Цвейфеля и клевета на жандармов, производивших аресты Гот- шалька и Аннеке. Хотя судебное следствие было начато 6 июля, судебный процесс был назначен впервые только на 20 декабря, а затем отложен. Защитником Маркса и Энгельса на судебном процессе 7 февраля выступал адвокат Шнейдер II, защитником Корфа — адвокат Хаген. Суд присяжных оправдал обвиняемых, что, как отмечено в отчете о процессе, «вызвало громкое ликование со стороны присутствующей публики».
Речь В. Маркса
Господа присяжные заседатели! Сегодняшний процесс имеет известное значение, ибо статьи 222 и 367 Code penal *, по которым предъявлено обвинение «Neue Rheinische Zeitung»,— это единственные статьи рейнского законодательства, которые могут быть использованы властями против печати, если не говорить, конечно, о случаях прямого призыва к мятежу.
Все вы знаете, с каким особым пристрастием прокуратура преследует «Neue Rheinische Zeitung». Но до сих пор, несмотря на все ее старания, ей не удалось возбудить
против нас обвинение в других преступлениях, кроме предусмотренных в статьях 222 и 367. Я считаю поэтому необходимым в интересах печати остановиться подробнее на этих статьях.
Но прежде чем приступить к юридическому анализу, позвольте мне сделать одно замечание личного характера. Прокурор назвал низостью следующее место инкриминируемой статьи: «Разве г-н Цвейфель не объединяет в своем лице исполнительную власть с законодательной? Быть может, лавры обер-прокурора должны прикрыть грехи народного представителя?» Господа! Можно быть очень хорошим обер-прокуро- ром и в то же время плохим народным представителем. Может быть, г-н Цвейфель именно потому хороший обер-прокурор, что он плохой народный представитель. Прокуратура, по-видимому, плохо знакома с парламентской историей. Что лежит в основе вопроса о несовместимости, занимающего такое видное место в прениях конституционных палат? Недоверие к представителям исполнительной власти, подозрение, что представитель исполнительной власти слишком легко приносит интересы общества в жертву интересам существующего правительства, и поэтому он менее всего пригоден для роли народного представителя. А что, в частности, сказать о положении прокурора? В какой стране не признали бы эту должность несовместимой с высоким званием народного представителя? Я напомню вам о нападках во французской и бельгийской печати, во французской и бельгийской палатах на Эбера, Плугульма, Баве1 — нападках, направленных именно против этого весьма противоречивого совмещения в одном лице качеств генерального прокурора и депутата. Никогда эти нападки не влекли за собой судебного преследования, даже при министерстве Гизо2, а Франция Луи-Филиппа3 и Бельгия Леопольда 4 считались образцовыми конституционными государствами. В Англии, правда, дело обстоит иначе по отношению к attorney-general и sollicitor-general5, но их положение существенно отличается от положения procureur du roi. Они скорее являются в большей или меньшей степени судебными чиновниками. Мы, господа, не конституционалисты, но мы становимся на точку зрения наших господ обвинителей, чтобы побить их на их же собственной почве их
же собственным оружием. Поэтому мы и ссылаемся на конституционный обычай.
Прокурор хочет вычеркнуть целый период парламентской истории с помощью избитых фраз о морали. Я решительно отвергаю его упрек в низости и объясняю этот упрек его неосведомленностью.
Теперь я перехожу к разбору юридической стороны дела.
Мой защитник* уже доказал вам, что без ссылки на прусский закон от 5 июля 1819 г. обвинение в оскорблении обер-прокурора Цвейфеля было бы с самого начала несостоятельным. Статья 222 Code penal говорит только об «outrages par paroles», о словесных оскорблениях, а не об оскорблениях в письменной или печатной форме. Но прусский закон 1819 г. имел своей целью дополнить, а не отменить статью 222. Прусский закон может распространить кары статьи 222 на оскорбления в письменной форме лишь в том случае, если Code карает аналогичные оскорбления в словесной форме. Письменные оскорбления должны иметь место в той же обстановке и при тех же условиях, какие предусматриваются статьей 222 в случае словесных оскорблений. Поэтому необходимо точно определить смысл статьи 222**.
В мотивировке к статье 222 (Expose par М. le conseiller d’etat Berlier, seance du fevrier 1810***) мы читаем:
<11 ne sera done ici question que des seuls outrages qui compomet- tent la paix publique, c-a-d. de ceux diri^s contre les fonctionnai- res ou agents publics dans l’exercice ou а Госсаsion de l’exerdce de leurs fonctions; dans ce cas ce n'est plus un particulier, e’est l’ordre
*' — Шнейдер II. Ред.
** Статья 222 дословно гласит: «Lorsqu’un ou plusieurs magistrate de l’ordre administratif ou judiciaire auront recu, dans Vexercice de leurs fonctions ou a Voccasion de cet exercice, quelque outrage par paroles tendant a inculper leur honneur ou leur delicatesse, celui qui les aura ainsi outrages sera puni d’un emprisonnement d’un mois a deux ans [Если одному или нескольким должностным лицам административного или судебного ведомства при исполнении или в связи с исполнением ими своих служебных обязанностей будет нанесено какое- либо оскорбление словами с целью затронуть их честь или их деликатность, то лицо, оскорбившее их таким образом, карается тюремным заключением сроком от одного месяца до двух лет]». (Курсив Маркса. Ред.)
••• Изложено г-ном членом Государственного совета Берлье на заседании в феврале 1810 года. Ред.
public quf est bessi... La ЫёгагсЫе politique sera dans ce cas prise en consideration: celui qui se permet des outrages ou violences envers un officier ministeriel est coupable sans doute, mais il commet un moindre €candale que lorsqu’il outrage un magistral*.
В переводе это означает следующее:
«Итак, дело здесь идет только о таких оскорблениях, которые нарушают общественный порядок, общественное спокойствие, т. е. об оскорблениях чиновников или должностных лиц при исполнении или в связи с исполнением ими своих служебных обязанностей; при таких условиях ущерб причиняется уже не частному лицу, а общественному порядку... В этом случае будет приниматься во внимание политическая иерархия: тот, кто позволяет себе оскорбления или насилия по отношению к должностному лицу, несомненно виновен, но он вызывает этим меньший скандал, чем если бы он оскорбил судью» *.
Вы видите, господа, из этой мотивировки, какую цель преследовал законодатель, составляя статью 222. Эта статья применима «только» в случаях оскорбления чиповников, когда нарушается общественный порядок, общественное спокойствие. Но когда нарушается общественный порядок, la paix publique? Только тогда, когда затевается мятеж с целью ниспровержения законов или когда ставятся препятствия применению существующих законов, т. е. когда оказывается сопротивление чиновнику, исполняющему закон, когда мешают, прерывают служебные действия чиновника при исполнении им своих обязанностей. Сопротивление может ограничиваться одним ропотом, оскорбительными словами, но оно может доходить и до насильственных актов, до насильственного противодействия. Outrage, оскорбление — это только низшая степень violence, неповиновения, насильственного сопротивления. Поэтому в мотивировке и говорится «outrages ou violences», «оскорбления или насилия». По смыслу своему оба слова тождественны; но violence, насилие — только отягчающая вину форма outrage, оскорбления, наносимого исполняющему свои обязанности чиновнику.
Итак, в этой мотивировке предполагается: 1) что оскорбление наносится чиновнику при исполнении им служебных действий и 2) что оно наносится ему в его личном присут
ствии. Ни в каком другом случае нельзя говорить о действительном нарушении общественного порядка.
Вы увидите эту предпосылку во всем разделе, трактующем об «outrages et violences envers les depositaires de Tautorite et de la force publique», т. e. об «оскорблениях и насилиях, причиняемых тем, кто облечен государственным авторитетом и государственной властью». Различные статьи этого раздела устанавливают следующую градацию неповиновения: выражение лица, слова, угрозы, акты насилия; последние, в свою очередь, различаются по степени своей тяжести. Наконец, во всех этих статьях говорится об усилении наказания в том случае, если эти различные формы неповиновения происходят в зале судебного заседания. Вызванный здесь «скандал» считается наибольшим скандалом, а соблюдение законов, paix publique, считается нарушенным самым вопиющим образом.
Поэтому статья 222 применима к письменным оскорблениям чиновников лишь в том случае, если подобные оскорбления наносятся: 1) в личном присутствии чиновника, 2) во время исполнения им своих служебных обязанностей» Мой защитник привел вам, господа, подобный пример. Так, он сам подпал бы под действие статьи 222, если бы, например, теперь, во время заседания суда присяжных, оскорбил председателя в письменном обращении и т. д. Но этот параграф Code penal ни в коем случае не может быть применен к газетной статье, «наносящей оскорбление» через продолжительное время после исполнения чиновником своих служебных обязанностей и в его отсутствие.
Это толкование статьи 222 может объяснить вам кажущийся пробел, кажущуюся непоследовательность Code penal. Почему я в праве оскорбить короля, и в то же время я не в праве оскорбить обер-прокурора? Почему Code — в отличие ог прусского права — не предусматривает кары за оскорбление величества?
Потому что король никогда не исполняет сам обязанности чиновника, а всегда поручает исполнение их другим, потому что король никогда не выступает по отношению ко мне лично, а лишь через своих представителей. Вышедший из французской революции деспотизм Code penal, как небо от земли, отличается от патриархально-мелочного деспотизма прусского
права. Наполеоновский деспотизм сокрушает меня, раз я действительно мешаю государственной власти, хотя бы только путем оскорбления чиновника, который, исполняя свои служебные обязанности, осуществляет по отношению ко мне государственную власть. Но вне исполнения этих служебных обязанностей чиновник становится обыкновенным членом гражданского общества, без каких бы то ни было привилегий, без каких бы то ни было исключительных средств защиты. Прусский же деспотизм противопоставляет мне чиновника, как некое высшее, священное существо. Качество чиновника как бы срастается с ним, как благодать священства с католическим священником. Прусский чиновник всегда является для прусского мирянина, т. е. не-чиновника, священнослуяштелем. Оскорбление такого священнослужителя, даже и не при исполнении им своих обязанностей, даже отсутствующего, вернувшегося к частной жизни, остается все же осквернением религии, кощунством. Чем выше чиновник, тем более тяжко осквернение религии. Поэтому величайшим оскорблением государственного священнослужителя является оскорбление короля, оскорбление величества, которое, согласно Code penal, просто невозможно с точки зрения уголовного права.
Но, скажут, если бы статья 222 Code penal говорила только об outrages чиновников «dans Texercice de leurs fonctions», об оскорблении чиновников при исполнении ими своих служебных обязанностей, то не нужно было бы и доказывать, что законодатель подразумевает при этом личное присутствие чиновника — присутствие, которое является необходимым условием всякого подводимого под статью 222 оскорбления. Однако статья 222 прибавляет к словам: «dans I’exercice de leurs fonctions» еще слова: «a Poccasion de cet exercice».
Прокурор переводит эти слова так: «в отношении их службы». Я докажу вам, господа, что перевод этот неверен и прямо противоречит мысли законодателя. Взгляните на статью 288 того же раздела. Мы там читаем: Виновный в нанесении ударов чиновнику «dans Texercice de ses fonctions ou a l’occasion de cet exercice» карается тюремным заключением на срок от двух до пяти лет. Можно ли это перевести: «В отношении его службы»? Разве можно наносить относи
тельные удары? Разве здесь устраняется предпосылка о личном присутствии чиновника? Могу ли я наносить удары отсутствующему? Очевидно, это следует перевести так: «Виновный в нанесении ударов чиновнику в связи с исполнением им своих служебных обязанностей». Но в статье 228 дословно повторяется фраза из статьи 222. Очевидно, слова «а l’occasion de cet exercice» имеют в обеих статьях одинаковое значение. Таким образом, эти дополнительные слова не только не исключают в качестве условия личного присутствия чиновника, но, наоборот, предполагают его.
История французского законодательства представляет вам еще одно убедительное доказательство этого. Вы помните, что во Франции в первое время Реставрации партии вступали между собой в ожесточенные стычки в парламентах, в судах; в Южной Франции дело доходило до поножовщины. Суды присяжных были тогда не чем иным, как военно-полевыми трибуналами победившей партии, расправлявшейся с партией побежденной. Оппозиционная печать беспощадно клеймила приговоры суда присяжных. Статья 222 не давала никакого оружия против этой нежелательной полемики, ибо она была применима лишь в случае оскорбления присяжных в суде, в их яичном присутствии. Поэтому в 1819 г. сфабриковали новый закон, каравший всякие нападки на chose jugee, на произнесенный приговор. Code penal не знает подобной неприкосновенности судебного приговора. Разве стали бы дополнять его новым законом, если бы статья 222 говорила об оскорблениях «в отношении» исполнения служебных обязанностей?
Но что же означает дополнение: «а Г occasion de cet exercice»? Оно имеет целью просто обезопасить чиновника от нападок незадолго до исполнения или вскоре после исполнения им своих служебных обязанностей. Если бы статья 222 говорила только об «оскорблениях и насилиях», причиняемых чиновнику во время исполнения им своих служебных обязанностей, то я мог бы, например, спустить с лестницы судебного исполнителя после наложения им ареста на имущество и утверждать затем, что я его оскорбил лишь после того, как он перестал выступать передо мной в должности судебного исполнителя. Я мог бы, например, напасть но дороге на мирового судью, направляющегося верхом к моему
жилищу с целью выполнения судебно-полицейских функций, избить его и уклониться от грозящей мне согласно статье 228 кары, ссылаясь на то, что я его избил не во время, а до исполнения им его служебных обязанностей.
Следовательно, дополнение «а Poccasion de cet exercice», в связи с исполнением служебных обязанностей, имеет целью обеспечить безопасность исполняющего свои обязанности чиновника. Оно относится к оскорблениям и насильственным действиям, которые происходят, правда, не непосредственно во время исполнения служебных обязанностей, но незадолго до или вскоре после этого, и притом — это имеет существенное значение — находятся в живой связи с исполнением служебных обязанностей, т. е. при всех условиях предполагают личное присутствие оскорбляемого чиновника.
Нужны ли еще дальнейшие доказательства того, что § 222 неприменим к нашей статье, даже если бы мы оскорбили в ней г-на Цвейфеля? Когда инкриминируемая статья была написана, г-н Цвейфель отсутствовал; он жил тогда не в Кёльне, а в Берлине. Когда эта статья была написана, гнн Цвейфель исполнял обязанности не обер-прокурора, а соглашателя6. Следовательно, он не мог подвергнуться оскорблению или поношению как обер-прокурор, находящийся при исполнении своих обязанностей.
Но и независимо от всего моего предыдущего изложения можно иным путем доказать, что статья 222 неприменима к инкриминируемой статье «Neue Rheinische Zeitung».
Это явствует из различия, проводимого Code penal между оскорблением и клеветой. Точное определение этого различия вы найдете в статье 375. После статей о «клевете» здесь сказано:
«Quant aux injures ou aux expressions outrageantes qui ne ren- fermeraient l’imputation d’aucun fait precis» (в статье 367 о «клевете» это называется так: «des faits qui, s’ils existaient», факты, которые, если бы они были действительными фактами), «mais celle d’un vice determine... la peine sera une amende de seize a cinq cent francs». «Поношения или оскорбительные выражения, содержащие в себе обвинение не в определенном действии, а в определенном пороке... караются штрафом от шестнадцати до пятисот франков».
В статье 376 мы читаем дальше:
«Все прочие поношения или оскорбительные выражения... влекут за собой простое административное наказание».
Итак, что подходит под категорию клеветы? Поношенияу которые вменяют поносимому в вину определенные факты. Что подходит под категорию оскорбления? Обвинение в определенном пороке и оскорбительные выражения общего характера. Если я скажу: «вы украли серебряную ложку», та я возвожу на вас клевету в понимании Code penal. Если же я скажу: «вы —вор, у вас воровские наклонности», то я оскорбляю вас.
Но статья «Neue Rheinische Zeitung» вовсе не бросает г-ну Цвейфелю обвинений такого рода: г-н Цвейфель — предатель народа, г-н Цвейфель сделал гнусные заявления. Нет, в этой статье конкретно сказано: «Говорят, будто г-н Цвейфель заявил еще, что в течение недели покончит в Кёльне на Рейне с 19 марта, с клубами, со свободой печати и другими порождениями злополучного 1848 года».
Таким образом, г-ну Цвейфелю вменяется в вину вполне определенное заявление. Поэтому, если бы пришлось выбирать, какую из двух статей нужно в данном случае применить—222 или 367, то нужно было бы остановиться не на статье 222 об оскорблениях, а на статье 367 о клевете.
Почему же прокуратура вместо статьи 367 применила к нам статью 222?
Потому, что статья 222 гораздо менее определенна и дает больше возможности обманным путем добиться осуждения человека, раз хотят, чтобы он был осужден. Посягательства на «delicatesse et honneur», на деликатность и честь, не поддаются никакому определению. Что такое честь, что такое деликатность? Что такое посягательство на них? Это целиком зависит от индивида, с которым я имею дело, от степени его образованности, от его предрассудков, от его самомнения. Здесь не может быть никакой нормы, кроме noli me tangere *, чванливого, мнящего себя неприкосновенным чиновничьего тщеславия.
Но и статья о клевете, статья 367, неприменима к статье в «Neue Rheinische Zeitung».
Статья 367 требует «fait precis», определенного фактаг «un fait qui peut exister», факта, который может быть действительным фактом. Но ведь г-н Цвейфель не обвиняется в тому
* — не тронь меня. Ред.
что он отменял свободу печати, закрыл клубы, уничтожил мартовские завоевания в том или ином месте. Ему ставится в вину лишь простое заявление. Между тем статья 367 предполагает обвинение в совершении определенных действий, которые, если бы они действительно имели место, повлекли бы для виновного в них преследование со стороны уголовной или исправительной полиции или, по крайней мере, навлекли бы на него презрение или ненависть граждан.
Но простое заявление о намерении сделать то-то и то-то не может послужить поводом для преследования меня ни со стороны уголовной, ни со стороны исправительной полиции. Нельзя даже утверждать, что оно непременно навлечет на меня ненависть или презрение граждан. Конечно, словесное заявление может быть выражением очень низкого, заслуживающего презрения и ненависти образа мыслей. Но разве в состоянии возбуждения я не могу сделать заявления, угрожающего поступками, на которые я совсем неспособен? Только поступки доказывают, насколько серьезно было заявление.
Кроме того, «Neue Rheinische Zeitung» пишет: «Говорят, будто г-н Цвейфель заявил...». Чтобы оклеветать кого-ни- будь, я сам не должен ставить под сомнение свое утверждение, как это выражено здесь словом «говорят»; я должен выражаться категорически.
Наконец, господа присяжные, «citoyens», граждане, ненависть или презрение которых навлекло бы на меня обвинение в каком-нибудь действии, что, согласно статье 367, требуется для состава клеветы, эти citoyens, эти граждане в политических делах вообще больше не существуют. В этих делах существуют только приверженцы партий. То, что навлекает на меня ненависть и презрение среди членов одной партии, вызывает любовь и уважение со стороны членов другой партии. Орган теперешнего министерства, «Neue Preufiische Zeitung», обвинил г-на Цвейфеля в том, что он своего рода Робеспьер *7. В глазах этой газеты, в глазах ее партии наша статья не навлекла на г-на Цвейфеля ненависти и презрения, а наоборот, освободила его от тяготеющей над ним ненависти, от тяготеющего над ним презрения.
♦ См. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 23.
Следует обратить сугубое внимание на это соображение не только в связи с данным случаем, а для всех случаев, когда прокуратура попыталась бы применить статью 367 к политической полемике.
Вообще, господа присяжные, если вы захотите применить статью 367 о клевете, как ее толкует прокуратура, к печати, то с помощью уголовного законодательства вы отмените свободу печати, которая была признана вами в конституции и завоевана революцией. Вы санкционируете таким образом любой произвол чиновников, вы дадите простор всякой официальной подлости, карая лишь разоблачение этой подлости. К чему же тогда лицемерное признание свободы печати? Если существующие законы вступают в явное противоречие с только что достигнутой ступенью общественного развития, то именно вашей обязанностью, господа присяжные, является сказать свое веское слово в борьбе между отжившими предписаниями закона и живыми требованиями общества. Тогда ваш долг опередить законодательство, пока оно не осознает необходимости удовлетворить потребности общества. Это самая благородная привилегия суда присяжных. В рассматриваемом случае, господа, задача эта облегчается вам самой буквой закона. Вы должны лишь толковать его в духе нашего времени, наших политических прав, наших общественных потребностей.
Статья 367 заканчивается следующими словами:
«La p^sente disposition n’est point applicable aux faits dont la loi autorise la publicity ni a ceux que Tauteur de ^imputation etait, par la nature de ses fonctions ou de ses devoirs, oblige de reveler ou de re- primer». «Настоящее постановление неприменимо к действиям, которые закон разрешает предавать гласности, а также к таким, разоблачение или пресечение которых было обязанностью лица, возбудившего обвинение, в силу его служебных функций или его долга»*.
Нет сомнения, господа, что законодатель не имел в виду свободную печать, когда он говорил о долге разоблачения. Но так же мало думал он и о том, что этот параграф будет когда-нибудь применяться к свободной печати. Как известно, при Наполеоне не существовало никакой свободы печати. Поэтому, уж если вы хотите применять закон к такой ступени политического и социального развития, для которой он
вовсе не предназначался, то применяйте его целиком, толкуйте его в духе нашего времени — и пусть на благо печати пойдет и заключительная фраза статьи 367.
Статья 367, в том ограничительном смысле, как ее толкует прокуратура, исключает доказательство истины и позволяет разоблачение лишь тогда, когда оно опирается на официальные документы или на состоявшиеся уже судебные приговоры. Но зачем же печати разоблачать post festum *, уже после вынесения приговора? Она по своему призванию — общественный страж, неутомимый разоблачитель власть имущих, вездесущее око, стоустый глас ревниво охраняющего свою свободу народного духа. Бели вы будете толковать статью 367 в этом смысле — а вы должны так толковать ее, если не хотите упразднить свободу печати в интересах правительственной власти,— то Code дает вам в то же время оружие против злоупотреблений со стороны печати. Согласно статье 372, если кто-либо выступит с разоблачением, то судебное преследование против него и приговор о наличии клеветы должны быть отложены, пока ведется следствие по поводу разоблачаемых фактов. Согласно статье 373, разоблачение, оказавшееся клеветническим, карается.
Господа! Достаточно бросить только беглый взгляд на инкриминируемую статью, чтобы убедиться, что «Neue Rheinische Zeitung», нападая на местную прокуратуру и жандармов, была весьма далека от какого бы то ни было намерения нанести оскорбление или возвести клевету, она лишь исполняла свой долг разоблачения. Допрос свидетелей доказал вам, что относительно жандармов мы сообщили только действительно имевшие место факты.
Но вся суть статьи «Neue Rheinische Zeitung» заключается в предсказании последовавшей потом контрреволюции, в нападении на министерство Ганземана 8, которое ознаменовало свой приход к власти странным заявлением, что чем многочисленнее полиция, тем свободнее государство. Это министерство вообразило, что аристократия уже побеждена и что теперь у него лишь одна задача: лишить народ его
* —после праздника, т. е. после того, как событие произошло, задним числом. Ред.
революционных завоеваний в интересах одного класса — буржуазии. Так оно подготовляло почву для феодальной контрреволюции. В инкриминируемой статье мы разоблачали всего-навсего лишь одно, выхваченное из окружающей нас среды, очевидное проявление систематической контрреволюционной деятельности министерства Ганземана и вообще немецких правительств.
Невозможно рассматривать аресты в Кёльне как изолированное явление. Чтобы убедиться в противном, достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на тогдашние события. Незадолго до этого начались преследования печати в Берлине, для чего воспользовались параграфами старого прусского права. Несколько дней спустя, 8 июля, был арестован Ю. Вульф9, председатель дюссельдорфского Народного клуба, и были произведены домашние обыски у ряда членов комитета этого клуба. Присяжные оправдали впоследствии Вульфа, да и вообще ни одно из политических преследований того времени не получило санкции суда присяжных. Того же
8 июля офицерам, чиновникам и сверхштатным чиновникам в Мюнхене было запрещено принимать участие в народных собраниях. 9 июля был арестован Фалькенхайн, председатель общества «Германия» в Бреславле. 15 июля обер-прокурор Шназе выступил в дюссельдорфском Союзе граждан с настоящей обвинительной речью против Народного клуба, председатель которого был 9-го арестован по его же требованию. Вот вам пример высокого беспристрастия прокуратуры, пример того, каким образом обер-прокурор выступает одновременно в качестве приверженца определенной партии, а приверженец партии — в качестве обер-прокурора. Невзирая на начатое против нас дело из-за наших нападок на Цвейфеля, мы разоблачили тогда Шназе 10. Он, правда, поостерегся что-нибудь ответить нам. В тот самый день, когда обер-прокурор Шназе выступил со своей филиппикой против дюссельдорфского Народного клуба, королевским приказом был закрыт Демократический окружной союз в Штутгарте.
19 июля был распущен Демократический студенческий союз в Гейдельберге, 27 июля — все демократические союзы в Бадене, а вскоре затем в Вюртемберге и Баварии. И мы должны были молчать при таком явном предательском за-* говоре всех немецких правительств против народа? Прусское
правительство не осмелилось тогда сделать то, на что решились баденское, вюртембергское и баварское правительства. Оно не осмелилось, потому что прусское Национальное собрание начало догадываться о контрреволюционном заговоре и становиться на дыбы против министерства Ганземана. Но, господа присяжные, я заявляю откровенно, с полнейшим убеждением в правоте своих слов: если прусская контрреволюция вскоре не разобьется о прусскую народную революцию, то и в Пруссии будет совершенно уничтожена свобода союзов и печати. Уже сейчас она частично уничтожена путем введения осадных положений. В Дюссельдорфе и в некоторых округах Силезии осмелились даже восстановить цензуру.
Но не только общее положение дел в Германии, общее положение дел в Пруссии обязывало нас следить с крайним недоверием за каждым шагом правительства, открыто разоблачать малейшие симптомы применяемой им системы. Местная кёльнская прокуратура давала нам особые поводы разоблачать ее перед общественным мнением как орудие контрреволюции. За один лишь июль мы должны были разоблачить три незаконных ареста. В первых двух случаях государственный прокурор Геккер промолчал, в третьем он сделал попытку оправдаться, но пйсле нашего ответа умолк по той простой причине, что ему нечего было сказать п.
И при таких обстоятельствах прокуратура осмеливается утверждать, что в данном случае мы имеем дело не с разоблачением, а с мелочной злостной клеветой? Этот взгляд покоится на каком-то странном недоразумении. Что касается лично меня, то заверяю вас, господа, что я охотнее занимаюсь великими всемирно-историческими событиями, что я предпочитаю анализировать ход истории, чем возиться с местными кумирами, с жандармами и прокуратурой. Какими бы великими ни мнили себя эти господа, в гигантских битвах современности они ничто, абсолютное ничто. Я считаю настоящей жертвой с нашей стороны, что мы решаемся ломать копья с подобными противниками. Но, во-первых, таков уж долг печати — вступаться за угнетенных в непосредственно окружающей ее среде. И кроме того, господа, главной опорой здания рабства являются подчиненные политические и общественные власти, непосредственно сталкивающиеся с отдельными лицами, с живыми индивидами и их
частной жизнью. Недостаточно вести борьбу вообще с существующими отношениями и с высшими властями. Печати приходится выступать против данного жандарма, данного прокурора, данного ландрата. В чем причина крушения мартовской революции? 12. Она преобразовала только политическую верхушку, оставив нетронутыми все ее основы — старую бюрократию, старую армию, старую прокуратуру, старых, родившихся, выросших и поседевших на службе абсолютизма судей. Первая обязанность печати состоит теперь в том, чтобы подорвать все основы существующего политического строя. (Возгласы одобрения со стороны присутствующих.)
Речь Ф. Энгельса
Господа присяжные заседатели! Предыдущий оратор остановил свое внимание главным образом на обвинении в оскорблении обер-прокурора г-на Цвейфеля; позвольте мне теперь обратить ваше внимание на обвинение в клевете на жандармов. Дело идет прежде всего о тех статьях закона, на которые опирается обвинение.
Статья 367 Уголовного кодекса гласит:
«Виновен в клевете тот, кто в общественных местах или в общественных собраниях, или в аутентичном и официальном документе, или в напечатанном или ненапечатанном сочинении, которое было вывешено, продано или роздано, обвинил кого-нибудь в таких действиях, которые, если бы они действительно имели место, повлекли бы для виновного в них преследование со стороны уголовной или исправительной полиции или, по крайней мере, навлекли бы на него презрение или ненависть граждан» *.
Статья 370 добавляет к этому:
«Бели в законном порядке будет установлена достоверность факта, на котором покоится обвинение, то лицо, выдвинувшее обвинение, освобождается от всякого наказания.— Законным доказательством считается лишь такое, которое основано на приговоре или каком-нибудь ином аутентичном документе» *.
Господа! Прокуратура дала вам свое толкование этих предписаний закона и на этом основании потребовала для
нас обвинительного приговора. Ваше внимание уже обратили на то, что законы эти были изданы в те времена, когда над печатью тяготела цензура и когда вообще существовали совершенно иные политические отношения, чем теперь. Ввиду этого мой защитник* высказал тот взгляд, что вы не должны считать себя связанными этими устаревшими законами. Представитель прокуратуры присоединился к этому взгляду, по крайней мере в отношении статьи 370. Он выразился следующим образом: «для вас, господа присяжные заседатели, самое важное, конечно, установить, доказана ли достоверность разбираемых фактов»,—и я приношу свою благодарность прокурору за это признание.
Но если бы вы и не придерживались того взгляда, что, по крайней мере, статья 370 в своем ограничении доказательства истины устарела, то, несомненно, вы согласитесь с тем, что приведенные статьи должны быть истолкованы иначе, чем это пытается сделать прокуратура. Привилегия суда присяжных в том и состоит, что присяжные могут толковать законы независимо от традиционной судебной практики, толковать их так, как нм подсказывает их здравый смысл и их совесть. Против нас возбуждено судебное дело по статье 367 за то, что мы обвинили упомянутых жандармов в действиях, которые, если бы они действительно имели место, навлекли бы на них презрение и ненависть граждан. Бели вы станете толковать эти слова «ненависть и презрение» в том смысле, какой хотела бы придать им прокуратура, то, пока остается в силе статья 370, совершенно уничтожается свобода печати. Как же может печать при таких условиях выполнять свой первый долг — долг защиты граждан от произвола чиновников? Лишь только она позволит себе разоблачить перед общественным мнением подобный акт произвола, ее привлекут к суду, и — если дело пойдет так, как этого хотела бы прокуратура — последуют приговоры к тюремному заключению, денежному штрафу и потере гражданских прав; исключением явится разве только такой случай, когда печать опубликует судебный приговор, т. е. выступит с разоблачением лишь тогда, когда оно уже потеряет всякий смысл!
* —Шнейдер II. Ред.
Как мало подходят к нашей теперешней обстановке рассматриваемые пункты закона —по крайней мере, в толковании прокуратуры,— показывает сравнение со статьей 369. Там сказано:
«Что касается клеветы, которая стала достоянием гласности при посредстве иностранных газет, то могут привлекаться к суду те, кто аослад эти статьи в газеты... или кто содействовал ввозу и распространению этих гавет в стране» *.
Согласно этой статье закона, господа, прокуратура обязана была бы ежедневно и ежечасно привлекать к суду коро- левско-прусских почтовых чиновников. Разве бывает хотя бы один день из трехсот шестидесяти пяти дней в году, когда бы прусская почта не содействовала рассылкой той или иной иностранной газеты «ввозу и распространению» клеветы в том смысле, какой ей придает прокуратура? И, однако, прокуратуре не приходит в голову возбуждать преследование против почтового ведомства.
Примите далее во внимание, господа, что статьи эти составлены были в те времена, когда ввиду цензурных условий невозможно было оклеветать чиновников в печати. Следовательно, эти статьи должны были, по мысли законодателя, охранять от клеветы частных лиц, а не чиновников, и только в этом случае они имеют смысл. Но с тех пор как была завоевана свобода печати, действия чиновников также могут становиться достоянием гласности; это коренным образом меняет все положение. И именно теперь, когда имеются подобные противоречия между старым законодательством и новой социально-политической обстановкой, именно в этих случаях должны выступать присяжные и приспособлять старый закон к новой обстановке путем нового его истолкования.
Но, как я уже сказал, сама прокуратура признала, что для вас, господа, самым важным — вопреки статье 370 — является вопрос о доказательстве истины. Поэтому-то она и пыталась ослабить приведенные нами на основании свидетельских показаний доказательства истины. Посмотрим же инкриминируемую газетную статью, чтобы убедиться, доказаны ли фактами выдвинутые в ней обвинения и действи
тельно ли в них содержится состав клеветы. В начале статьи мы читаем следующее:
«Между 6 и 7 часами утра шесть или семь жандармов явились на квартиру Аннеке 13, сразу же грубо оттолкнули служанку» и т. п.
Господа, вы слышали показания Аннеке по этому вопросу. Вы помните, что я хотел специально задать свидетелю Аннеке еще раз вопрос по поводу грубого обращения со служанкой и что председатель нашел этот вопрос излишним, ибо этот факт-де в достаточной мере установлен. И вот я вас спрашиваю: возвели ли мы в этом отношении клевету на жандармов?
Далее: «В передней они от понукания переходят к рукоприкладству, причем один из жандармов вдребезги разбивает стеклянную дверь. Аннеке сталкивают с лестницы». Господа, вы слышали показание свидетеля Аннеке; вы помните слова свидетеля Эссера о том, как жандармы вышли с Аннеке «на всех парах» из дому и втолкнули его в карету; я спрашиваю» господа, еще раз: где же здесь клевета?
В статье имеется, наконец, место, правильность которого не доказана с буквальной точностью. Это следующее место: «Из этих четырех столпов правосудия один немного покачивался, уже с раннего утра преисполненный «духом» *, живительной влагой, водкой».
Я согласен с тем, господа, что на основе точного смысла слов Аннеке здесь установлено лишь следующее: «судя по поведению жандармов, их вполне можно было принять за пьяных», т. е. установлено лишь, что жандармы вели себя, как пьяные. Но, господа, примите во внимание то, что было нами сказано два дня спустя в ответ на возражение государственного прокурора Геккера: «Оскорбление могло бы относиться лишь к одному из господ жандармов, о котором говорилось, что он в ранний час покачивался по причинам более или менее спиритуальным или спиртуозным. Но если следствие подтвердит — в чем мы ни на минуту не сомневаемся — правильность фактов, т. е. грубого обращения, допущенного господами агентами государственной власти, то, по нашему мнению, мы только заботливейшим образом, со
* Игра слов: «Geist» означает «дух», а также «спирт». Ред.
всем подобающим печати беспристрастием, подчеркнули, в собственных интересах обвиняемых нами господ, един- ственное смягчающее вину обстоятельство; а прокуратура превращает это продиктованное человеколюбием указание на единственное смягчающее вину обстоятельство * оскорбление!» 14
Из этого вы можете видеть, господа, что мы сами настаивали на расследовании указанных фактов. Не наша винаг если расследование не было произведено. Впрочем, что касается упрека в пьянстве, то, спрашивается, что за бед» для королевско-прусского жандарма, если о нем говорят,, что он хлебнул водки немножко через край? Насчет того, можно ли рассматривать это как клевету, я готов апеллиро- вать к общественному мнению всей Рейнской провинции.
И как может говорить прокуратура о клевете, когда эти якобы оклеветанные даже не названы, не указаны точно? Речь идет о «шести или семи жандармах». Кто они? Где они? Стало ли вам, господа, известно, что какой-нибудь определен* ный жандарм навлек на себя, благодаря этой статье, «ненависть и презрение граждан»? Закон требует определенным образом, чтобы оклеветанный индивид был точно указан; но в данном месте инкриминируемой статьи ни один определенный жандарм не может усмотреть оскорбление для себя, оскорбленной может считать себя, в крайнем случае, вся королевско-прусская жандармерия в делом. Она потому может чувствовать себя оскорбленной, что в газетах пишут, как члены этой корпорации безнаказанно прибегают к незаконным действиям и грубому обращению. Но, господа,, нельзя считать преступлением обвинение королевско-прусской жандармерии вообще в грубом обращении. Я требую от прокуратуры, чтобы она указала мне то место в законе, согласно которому считаются наказуемыми оскорбление, поношение, клевета на королевско-пруссний жандармский корпус, если вообще здесь может быть речь о клевете.
Прокуратура усмотрела вообще в инкриминируемой статье лишь доказательство безудержной страсти к клевете^ Статья эта, господа, была вам прочитана. Нашли ли вы в ней, что имевшие тогда место в Кёльне более или менее незначительные нарушения закона мы рассматривали сами по себе, что мы использовали их в своих интересах, разду
вали их в целях удовлетворения нашей мнимой злобы на низших чиновников? Наоборот, не указывали ли мы, что эти факты являются одним из звеньев в длинной цепи вылазок реакции, предпринятых тогда одновременно по всей Германии? Разве мы ограничились нападками на жандармов и прокуратуру в Кёльне, а не постарались вскрыть самую суть дела, проанализировать его истоки вплоть до тайного министерства в Берлине?15 Но, конечно, не так опасно нападать на большое тайное министерство в Берлине, как на маленькую прокуратуру в Кёльне, и в доказательство этого факта мы стоим сегодня перед вами.
Обратите внимание на конец статьи. Там сказано: «Таковы, следовательно, дела министерства дела, министерства левого центра, министерства, являющегося переходом к стародворянскому, старобюрократическому, старопрусскому министерству. Как только г-н Ганземан сыграет свою переходную роль, он получит отставку».
Господа, вы, вероятно, помните события, имевшие место в августе прошлого года, вы помните, как за ненадобностью был «уволен» Ганземан,— правда, в приличной форме добровольной отставки — и как его сменило министерство Пфу- ля — Эйхмана — Кискера — Ладенберта 1б, в буквальном смысле слова «стародворянское, старобюрократическое, старопрусское министерство».
Мы читаем дальше: «Левая в Берлине должна, однако, уразуметь, что старая власть может спокойно дозволить ей одерживать маленькие парламентские победы и составлять большие конституционные проекты, лишь бы самой тем временем завладеть всеми действительно решающими позициями. Она смело может признавать революцию 19 марта в палате, если только вне палаты эта революция будет разоружена».
Насколько правильным был этот взгляд, мне, разумеется, не стоит и доказывать. Вы сами знаете, как в той же самой мере, в какой росла мощь левой в парламенте, уничтожалась мощь народной партии вне палаты. Нужно ли мне перечислять вам оставшиеся безнаказанными зверства прусской солдатни в бесчисленных городах, введение то тут, то там осадного положения, разоружение во многих случаях гражданского ополчения и. наконец, геройский поход Врангеля 17
против Берлина, чтобы показать вам, как действительно была разоружена революция, как старая власть фактически завладела всеми решающими позициями?
И под конец — замечательное пророчество: «В одно, прекрасное утро левая, возможно, убедится, что ее парламентская победа совпадает с ее действительным поражением».
Как буквально сбылось все это! Тот самый день, когда левая получила, наконец, в палате большинство, был днем ее действительного поражения. Именно парламентские победы левой повлекли за собой государственный переворот
9 ноября, перенесение в другое место, отсрочку заседаний Национального собрания и, наконец, роспуск его и октроиро- вание конституции. Парламентская победа левой в точности совпала с ее полнейшим поражением вне парламента.
Это столь буквально оправдавшееся политическое предсказание является, господа, результатам, итогом, выводом, извлеченным нами из насилий, творившихся по всей Германии, а в частности и в Кёльне. И после этого осмеливаются юворить о слепом пристрастии к клевете? Не похоже ли в действительности все дело на то, что мы, господа, предстали сегодня перед вами, чтобы понести ответственность за преступление, состоящее в том, что мы правильно указали на правильные факты и извлекли из них правильные выводы?
Резюмирую: вам, господа присяжные заседатели, предстоит решить в этот момент вопрос о свободе печати в Рейнской провинции. Если печати должно быть запрещено сообщать о том, что происходит на ее глазах, если при каждом щекотливом случае она должна дожидаться, пока будет вынесен судебный приговор, если она должна сперва справляться у каждого чиновника — начиная с министра и кончая жандармом,— не задеваются ли приводимыми фактами их честь или деликатность, независимо от того, верны ли факты или нет,— если печать будет поставлена перед альтернативой — либо искажать события, либо совершенно замалчивать их, тогда, господа, свободе печати приходит конец; и если вы желаете этого, тогда выносите нам обвинительный приговор!
(К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 235—253.)
ПРОЦЕСС ПРОТИВ РЕЙНСКОГО ОКРУЖНОГО КОМИТЕТА ДЕМОКРАТОВ
Процесс против Рейнского окружного комитета демократов состоялся 8 февраля 1849 г. Перед судом присяжных в Кёльне предстали Карл Маркс, Карл Шаппер и адвокат Шнейдер II; им было предъявлено обвинение в подстрекательстве к мятежу в связи с воззванием этого комитета от 18 ноября 1848 г.
об отказе от уплаты налогов. Вот текст этого воззвания:
«Кельн, 18 ноября. Рейнский окружной комитет демократов призывает все демократические союзы Рейнской провинции принять и провести в жизнь следующие мероприятия:
1) После того как прусское Национальное собрание само внесло постановление об отказе от уплаты налогов, насильственному взиманию их должно быть повсеместно оказано сопротивление всеми средствами.
2) Повсюду необходимо организовать народное ополчение для отпора врагу. Лица, не имеющие
средств, должны быть снабжены оружием и снаряжением на средства общин или за счет добровольных взносов.
3) Повсюду надлежит потребовать от властей официального заявления, признают ли они постановления Национального собрания и намерены ли их выполнять. В случае отказа следует создавать комитеты безопасности, и притом, по возможности, по соглашению с общинными советами. Общинные советы, противодействующие законодательному собранию, должны быть переизбраны всеобщим народным голосованием.
Кёльн, 18 ноября.
От имени Рейнского окружного комитета демократов: Карл Маркс. Карл Шаппер.
Шнейдер IIш На суде выступил К. Маркс, речь которого приводится ниже.
Суд присяжных оправдал обвиняемых.
Речь В. Маркса
Господа присяжные заседатели! Если бы настоящий процесс был возбужден до 5 декабря, обвинение, выдвинутое прокуратурой, было бы мне понятно. Теперь же, после
5 декабря, я решительно не понимаю, каким образом прокуратура осмеливается еще ссылаться в своем обвинении против нас на законы, попранные самой королевской властью.
На чем основывает представитель прокуратуры свою критику Национального собрания, свою критику постановления
06 отказе от уплаты налогов? На законах от 6 и 8 апреля 1848 года. Но что сделало правительство, когда оно 5 декабря самовластно октроировало конституцию и навязало стране новый избирательный закон? Оно растоптало законы от 6 и 8 апреля 1848 года. Эти законы уже не существуют для сторонников правительства,— почему же они должны еще существовать для его противников? Правительство стало
5 декабря на революционную почву, а именно на почву контрреволюции. По отношению к нему существуют только революционеры или соучастники. Оно само превратило в мятежников всю массу граждан, которые опираются на существующие законы, которые отстаивают существующий закон против всякого его нарушения. До 5 декабря можно было придерживаться различных взглядов на перенесение места заседания Национального собрания, на его насильственный роспуск, на осадное положение в Берлине. После 5 декабря стало бесспорным фактом, что эти меры служили преддверием контрреволюции, что поэтому допустимы были все средства борьбы против фракции, которая сама перестала признавать условия, делавшие ее правительством, которую, следовательно, и страна не могла больше признавать правительством.
Господа! Корона могла сохранить, по крайней мере, видимость законности, но она пренебрегла этим. Она могла разогнать Национальное собрание и после этого поручить министерству обратиться к стране и сказать: «Мы решились на государственный переворот — обстоятельства принудили нас к этому. Формально мы преступили рамки закона, но бывают критические моменты, когда на карту ставится сама существование государства. В такие моменты существует только один нерушимый закон — сохранение государства. Когда мы распускали Национальное собрание, никакой конституции не существовало. Поэтому мы не могли нарушить конституцию. Зато существовало два органических закона — от 6 и 8 апреля 1848 года. В действительности же суще
ствует только один-единственный органический закон — избирательный закон. Мы призываем страну приступить к новым выборам на основании этого закона. Перед Собранием, вышедшим из этих первичных выборов, предстанем мы, ответственное министерство. Мы надеемся, что это Собрание признает государственный переворот как спасительный акт, вынужденный обстоятельствами. Оно задним числом санкционирует этот государственный переворот. Оно скажет, что мы нарушили букву закона, чтобы спасти отечество. Пусть оно решает нашу судьбу».
Если бы министерство поступило таким образом, оно имело бы хотя бы видимость основания привлечь нас к вашему суду. Корона спасла бы видимость законности. Но она не могла, она не хотела этого.
В глазах короны мартовская революция была актом насилия. Один акт насилия может быть искоренен только другим таким же актом. Отвергнув новые выборы на основе апрельского закона 1848 г., министерство отказалось от того, чтобы быть ответственным министерством, оно отменило тот самый суд, перед которым оно было ответственно. Апелляция к народу по поводу Национального собрания была, таким образом, превращена министерством с самого начала в пустую видимость, в фикцию, в обман. Изобретя первую, основанную на цензовом избирательном праве палату как неотъемлемую часть законодательного собрания,, министерство уничтожило органические законы, покинуло почву законности, фальсифицировало народные выборы, лишило народ возможности высказать какое-либо суждение о «спасительном деянии» короны.
Итак, господа, нельзя отрицать факта, ни один будущий историк не станет его отрицать: корона совершила революцию, она ниспровергла существующий правовой порядок, она не может апеллировать к законам, которые она же сама так позорно попрала. Когда успешно совершают революцию, можно повесить своих противников, но нельзя произносить над ними судебный приговор. Их можно убрать с дороги как побежденных врагов, но нельзя судить их как преступников. После совершенной революции или контрреволюции нельзя обращать ниспровергнутые законы против защитников этих самых законов. Это — трусливое лицемерие законности.
которое вы, господа, не станете санкционировать своим приговором.
Я сказал вам, господа, чго правительство фальсифицировало мнение народа о «спасительном деянии короны». И все- таки народ уже высказался против короны — за Национальное собрание. Выборы во вторую палату — единственно законные выборы, ибо только они происходили на основании закона от 8 апреля 1848 года. И почти все, выступавшие за отказ от уплаты налогов, вновь избраны во вторую палату, многие — дважды и трижды. Даже обвиняемый вместе со мной Шнейдер II избран депутатом от Кёльна. Вопрос о праве Национального собрания выносить постановления об отказе от уплаты налогов, таким образом, фактически уже решен народом.
Но и независимо от этого верховного приговора вы все, господа, согласитесь со мной, что здесь нет преступления в обычном смысле слова, что здесь вообще нет нарушения закона, которое подлежало бы вашей юрисдикции. При обычных обстоятельствах публичная власть является исполнительницей существующих законов; преступник тот, кто нарушает эти законы или насильственно препятствует публичной власти их выполнять. В данном случае одна публичная власть нарушила закон; другая публичная власть — все равно, какая — отстаивала его. Борьба между двумя государственными властями не входит ни в компетенцию частного права, ни в компетенцию уголовного права. Вопрос о том, кто был прав, корона или Национальное собрание,— это вопрос истории. Все присяжные заседатели, все суды Пруссии, вместе взятые, не в состоянии его разрешить. Существует только одна сила, которая разрешит его,— это история. Поэтому я не понимаю, как могли посадить нас на скамью подсудимых на основании Code penal *.
Что здесь речь шла о борьбе между двумя властями — а борьбу между двумя властями может решить только сила ** — это, господа, было в одинаковой степени признано как революционной, так и контрреволюционной печатью. Орган самого правительства провозгласил это незадолго до
♦ — Уголовного кодекса. Ред.
•* Игра слов: «Gewalt» означает «сила», а также «власть». Ред.
исхода борьбы. «Neue Preupische Zeitung» — орган нынешнего министерства — достаточно ясно признавала это. За несколько дией до кризиса она говорила приблизительно следующее: дело сейчас не в праве, а в силе, и все убедятся, что старая королевская власть божьей милостью еще обладает силой. «Neue Preuflische Zeitung» правильно оценила положение дела. Сила против силы. Борьбу между ними должна была решить победа. Победила контрреволюция, но пока окончился только первый акт драмы. В Англии борьба продолжалась свыше двадцати лет. Карл 118 не раз выходил победителем, но в конце концов он взошел на эшафот. И кто поручится вам, господа, что теперешнее министерство, что те самые чиновники, которые были и продолжают быть покорным орудием в его руках, не будут осуждены нынешней палатой или ее преемницами за государственную измену?
Господа! Представитель прокуратуры пытался обосновать свое обвинение законами от 6 и 8 апреля. Я вынужден был вам доказывать, что именно эти законы снимают с нас обвинение. Но не скрою от вас, что я никогда не признавал и никогда не стану признавать этих законов. Они никогда не имели силы для депутатов, которые были избраны народом, еще меньше могли они предписывать путь совершившейся в марте революции.
Как возникли законы от 6 и 8 апрели? В результате соглашения правительства с Соединенным ландтагом 19. Этим путем хотели сохранить преемственную связь со старым законным порядком и затушевать революцию, которая именно этот порядок устранила. Люди вроде Кампгаузена 20 и т. п. считали очень важным спасти видимость законного развития. И как же спасали они эту видимость? С помощью ряда явных и нелепых противоречий. Встаньте, господа, на минуту на точку зрения старого закона! Разве уже одно существование министра Кампгаузена, ответственного министра, министра без чиновничьей карьеры, не было беззаконием? Положение Кампгаузена, как ответственного министра-пре- зидента, было незаконным. Этот с точки зрения закона несуществующий чиновник созывает Соединенный ландтаг, чтобы через него провести законы, на принятие которых этот самый ландтаг не имел законных полномочий. И эту внутренне противоречивую, самое себя опровергающую игру формами
называли законным развитием, сохранением почвы законности!
Но оставим в стороне формальную сторону дела, господа! Что представлял собой Соединенный ландтаг? Он был представителем старых, отживших общественных отношений. Революция совершилась именно против этих отношений. А представителям побежденного общества предлагают на утверждение органические законы, которые должны признать, направить, организовать революцию против этого старого общества! Что за нелепое противоречие! Ведь ландтаг был низвергнут вместе со старой королевской властью.
И здесь, господа, мы сталкиваемся лицом к лицу с пресловутой почвой законности. Я тем более вынужден остановиться на этом вопросе, что нас вполне справедливо считают противниками почвы законности и что законы от 6 и 8 апреля обязаны своим существованием лишь формальному признанию почвы законности.
Ландтаг прежде всего представлял крупную земельную собственность. А крупная земельная собственность была подлинной основой средневекового, феодального общества. Современное буржуазное общество, наше общество, покоится, наоборот, на промышленности и торговле. Сама земельная собственность утратила все свои прежние условия существования, она стала зависимой от торговли и промышленности. Земледелие ведется поэтому в наши дни на промышленных началах, и старые феодалы опустились до положения фабрикантов скота, шерсти, зерна, свекловицы, водки и т. д., до положения людей, которые, подобно всем другим торговцам, торгуют этими продуктами промышленности! Как бы ни цеплялись они за свои старые предрассудки, фактически они превращаются в буржуа, производящих как можно больше с возможно меньшими затратами, покупающих там, где можно дешевле купить, и продающих там, где можно дороже продать. Следовательно, образ жизни, способ производства, способ извлечения дохода, свойственный этим господам, показывает всю фальшь их традиционного высокомерного самомнения. Земельная собственность, как господствующий общественный фактор, предполагает средневековый способ производства и обмена. Соединенный ландтаг
представлял этот средневековый способ производства и обмена, который давно перестал существовать и представители которого, как бы сильно они ни цеплялись за старые привилегии, не в меньшей мере принимают участие в наслаждении благами нового общества и эксплуатируют его в свою пользу. Новое буржуазное общество, покоящееся на совершенно иных основах, на изменившемся способе производства, должно было захватить и политическую власть; оно должно было вырвать из рук представителей интересов погибающего общества эту политическую власть, вся организация которой возникла на почве совершенно иных материальных общественных отношений. Отсюда и революция. Революция была, таким образом, направлена в той же мере против абсолютной королевской власти, этого высшего политического выражения старого общества, как и против сословного представительства, которое представляло общественный порядок, давно уже уничтоженный современной промышленностью, или, самое большее, надменные обломки сословий, с каждым днем все более обгоняемых, оттесняемых, разрушаемых буржуазным обществом. Как же в таком случае могли прийти к нелепой мысли позволить Соединенному ландтагу — этому представителю старого общества — диктовать законы новому обществу, путем революции утверждающему свои права?
Это для того, говорят, чтобы сохранить почву законности. Но что же понимаете вы, господа, под сохранением почвы законности? Сохранение законов, относящихся к предшествовавшей общественной эпохе, созданных представителями исчезнувших или исчезающих общественных интересов,— это означает возведение в закон только этих интересов, находящихся в противоречии с общими потребностями. Но общество основывается не на законе. Это — фантазия юристов. Наоборот, закон должен основываться на обществе, он должен быть выражением его общих, вытекающих из данного материального способа производства интересов и потребностей, в противоположность произволу отдельного индивидуума. Вот этот Code Napoleon *, который я держу в руке, не создал современного буржуазного общества.
* — Кодекс Наполеона. Ред.
Напротив, буржуазное общество, возникшее в XVIII веке и продолжавшее развиваться в XIX веке, находит в этом Кодексе только свое юридическое выражение. Как только он перестанет соответствовать общественным отношениям, он превратится просто в пачку бумаги. Вы не можете сделать старые законы основой нового общественного развития, точно так же, как и эти старые законы не могли создать старых общественных отношений.
Из этих старых отношений они возникли, вместе с ними они должны и погибнуть. Они неизбежно изменяются вместе с изменяющимися условиями жизни. Сохранение старых законов наперекор новым потребностям и запросам общественного развития есть, в сущности, не что иное, как прикрытое благочестивыми фразами отстаивание не соответствующих времени частных интересов против назревших общих интересов. Это сохранение почвы законности имеет целью сделать такие частные интересы господствующими, в то время как они уже не господствуют; оно имеет целью навязать обществу законы, которые осуждены самими условиями жизни этого общества, его способом добывания средств к жизни, его обменом, его материальным производством; оно имеет целью удержать у власти законодателей, которые отстаивают только частные интересы; оно ведет к злоупотреблению государственной властью, чтобы интересы большинства насильственно подчинять интересам меньшинства. Оно ежеминутно становится, таким образом, в противоречие с существующими потребностями, оно тормозит обмен» промышленность, оно подготовляет общественные кризисы, которые разражаются в виде политических революций.
Вот истинный смысл приверженности к почве законности и сохранения почвы законности. И исходя из этой фразы о почве законности, покоящейся либо на сознательном обмане, либо на бессознательном самообмане, обосновывали созыв Соединенного ландтага, заставили этот ландтаг фабриковать органические законы для Национального собрания, сделавшегося необходимым благодаря революции и порожденного этой революцией. И на основании этих законов хотят судить Национальное собрание!
Национальное собрание представляло современное буржуазное общество в противоположность феодальному обще
ству, представленному в Соединенном ландтаге. Оно было избрано народом, чтобы самостоятельно выработать конституцию, которая соответствовала бы жизненным отношениям, пришедшим в столкновение с существовавшим до сих пор политическим строем и существовавшими прежде законами. Оно было в силу этото с самого начала суверенным, учредительным собранием. И если оно, несмотря на это, опустилось до соглашательской точки зрения, то это было лишь, чисто формальной вежливостью по отношению к короне, простой церемонией. Мне незачем здесь вдаваться в рассмотрение вопроса, имело ли Собрание право, вопреки народу, становиться на позицию соглашения. Оно придерживалось мнения, что следует предотвратить столкновение с короной с помощью доброй воли обеих сторон.
Но одно уж несомненно: законы от 6 и 8 апреля, принятые по соглашению с Соединенным ландтагом, были формально недействительны. Материально они имеют только тот смысл, что формулируют и устанавливают условия, при которых Национальное собрание могло 6>i быть действительным выражением народного суверенитета. Законодательство Соединенного ландтага было лишь формой, которая избавляла корону от унизительной для нее необходимости провозгласить: я побежденаJ
Теперь, господа присяжные заседатели, перехожу к более детальному разбору речи прокурора.
Прокурор сказал:
«Корона уступила часть власти, которая всецело находилась в ее- руках. Даже в обыденной жизни отказ от чего-нибудь не идет дальше прямого смысла слов, в которых этот отказ сформулирован. Но закон от 8 апреля 1848 г. не предоставляет Национальному собранию права отказа от уплаты налогов и не назначает Берлин непременной резиденцией Национального собрания».
Господа! В руках короны находились обломки власти; корона поступилась властью, чтобы спасти ее обломки. Вы помните, господа, как король, тотчас же по вступлении на престол, в Кёнигсберге и Берлине буквально ручался своим честным словом, что никогда не согласится на конституционный образ правления. Вы помните, как король в 1847 г. при открытии Соединенного ландтага давал торжественную клятву, что не потерпит клочка бумаги между собой и своим
народом. А между тем после мартовских событий 1848 года король сам себя провозгласил в октроированной им конституции конституционным королем. Он поставил между собой и своим народом эту беспочвенную чужеземную галиматью — клочок бумаги. Рискнет ли представитель прокуратуры утверждать, что король добровольно опроверг столь явным образом свои торжественные заверения, что он добровольно перед лицом всей Европы взял на себя вину в вопиющей непоследовательности, допустив соглашение или конституцию? Король пошел на тче уступки, к которым его вынудила революция. Не больше и не меньше!
Популярное сравнение представителя прокуратуры, к сожалению, ничего не доказывает. В самом деле, если я отказываюсь, то отказываюсь только от того, от чего я определенно отказываюсь. Если я вам делаю подарок, то с вашей стороны было бы поистине наглостью требовать от меня в силу моего дарственного акта дальнейших приношений. Но дарил-то после мартовских событий как раз народ; получала подарок корона. Само собой разумеется, что характер подарка должен устанавливаться дарителем, а не получателем, народом, а не короной.
Абсолютная власть короны была сломлена. Народ победил. Обе стороны заключили перемирие, и народ был обманут. Что народ был обманут — это, господа, взял на себя труд доказать вам сам представитель прокуратуры. Чтобы оспорить право Национального собрания на отказ от уплаты налогов, представитель прокуратуры обстоятельно разъяснял вам, что если нечто в этом роде и было в законе от 6 апреля 1848 г., то уж в законе от 8 апреля 1848 г. мы этого отнюдь не находим. Итак, этот промежуток времени был использован для того, чтобы через два дня отнять у народных представителей те права, которые были им предоставлены за два дня до этого. Мог ли представитель прокуратуры с большим успехом скомпрометировать честность короны, мог ли он доказать более неопровержимо, что народ хотели обмануть?
Далее, представитель прокуратуры говорит:
«Право перенесения места и отсрочки заседаний Национального собрания вытекает из прерогатив исполнительной власти, и это пригнано во всех конституционных странах».
Что касается права исполнительной власти переносить место заседания законодательных палат, то я требую от представителя прокуратуры привести в доказательство этого утверждения хотя бы один закон или пример. В Англии, например, король мог бы в силу старого исторического права созвать парламент в любом угодном ему месте. Нет закона, в котором был бы указан Лондон в качестве законной резиденции парламента. Вам известно, господа, что в Англии вообще самые важные политические свободы санкционированы обычным правом, а не писаным законом; так обстоит, например, дело со свободой печати. Но если бы какому-ни будь английскому министерству взбрела в голову мысль перенести парламент из Лондона в Виндзор или Ричмонд, то достаточно было бы высказать эту мысль, чтобы убедиться в ее неосуществимости.
Правда, в конституционных странах корона имеет право отсрочивать заседания палат. Но не забудьте, что, с другой стороны, во всех конституциях определено, на какое время могут быть отсрочены заседания палат, после какого срока они снова должны быть созваны. В Пруссии не было никакой конституции — ее еще только предстояло создать; не было установленного законом срока созыва отсроченной палаты — а следовательно, не существовало и права короны на отсрочку. Иначе корона могла бы отсрочить созыв палаты на 10 дней, на 10 лет, навсегда. Где же была гарантия, что палаты будут когда-нибудь созваны или что они будут беспрепятственно заседать? Существование палат наряду с короной было предоставлено благоусмотрению короны, законодательная власть — если здесь вообще может быть речь о законодательной власти — превращена в фикцию.
Господа! Вы видите на этом примере, к чему приводит попытка приложить к конфликту между прусской короной и прусским Национальным собранием масштаб отношений, существующих в конституционных странах. Она приводит к признанию абсолютной королевской власти. С одной стороны, короне предоставляются права конституционной исполнительной власти, с другой стороны — не существует никакого закона, никакого обычая, никакого органического установления, которые налагали бы на нее ограничения, свойственные конституционной исполнительной власти.
Народному представительству ставится требование: при абсолютном короле ты должно играть роль конституционной палаты!
Нужно ли еще разъяснять, что в данном случае вовсе не исполнительная власть противостояла законодательной власти, что принцип конституционного разделения властей не может быть применим к прусскому Национальному собранию и прусской короне? Допустим, что вы не принимаете во внимание революцию, что вы придерживаетесь официальной теории соглашения. Но даже по этой теории друг другу противостояли две суверенные власти. Не подлежит сомнению, что из этих двух властей одна должна была уничтожить другую. Две суверенные власти не могут одновременно, бок о бок, функционировать в одном государстве. Это — нелепость вроде квадратуры круга. Борьбу между двумя верховными властями должна была решить материальная сила. Но не будем здесь вдаваться в исследование вопроса о том, возможно ли было соглашение или невозможно. Достаточно того, что две власти вступили во взаимоотношения друг с другом, чтобы заключить договор. И сам Кампгаузен допускал возможность того, что договор не состоится. С трибуны указывал он сторонникам соглашения на опасность, грозящую стране, если соглашение не состоится. Опасность заключалась в той исходной позиции, которую занимало согласительное Национальное собрание по отношению к короне, а теперь, задним числом, хотят сделать Национальное собрание ответственным за эту опасность, отрицая эту его исходную позицию, превращая Собрание в конституционную палату! Хотят разрешить затруднение, абстрагируясь от него!
Мне кажется, я доказал вам, господа, что корона не имела права ни переносить место заседания, ни отсрочивать собрание соглашателей.
Но представитель прокуратуры не ограничился анализом вопроса, имела ли корона право перенести место заседания Национального собрания; он старается доказать целесообразность этого перенесения. «Разве не было бы целесообразно»,— восклицает он,— «если бы Национальное собрание подчинилось короне и перебралось в Бранденбург?» Представитель прокуратуры находит, что целесообразность такого
поступка обусловливается положением самой палаты. Она была-де несвободна в Берлине и т. д.
Но разве не ясна цель, которую преследовала корона, перенося Собрание? Разве сама корона не раскрыла истинный смысл всех официально приведенных мотивов этого пере- несения? Дело было вовсе не в свободе обсуждения — дело было в том, чтобы либо распустить Собрание и октроировать конституцию, либо путем созыва послушных заместителей создать фиктивное представительство. Когда же, вопреки ожиданию, в Бранденбурге оказалось правомочное число депутатов, тогда отбросили всякое лицемерие и объявили Национальное собрание распущенным.
Впрочем, само собой понятно, что корона не имела права объявлять Национальное собрание свободным или несвободным. Никто, кроме самого Собрания, не мог решать, обладает ли оно необходимой свободой обсуждения или не обладает. Что может быть удобнее для короны, как при всяком неугодном ей постановлении Национального собрания объявлять его несвободным, неспособным нести ответственность за свои решения и подвергать его отлучению!
Представитель прокуратуры говорил также об обязанности правительства охранять достоинство Национального собрания от терроризма берлинского населения.
Этот аргумент звучит как злая насмешка над правительством. Я уже не буду говорить об обращении с отдельными лицами, а эти лица были все же избранными представителями народа. Их всячески старались унизить, подвергали самым гнусным преследованиям, устроили нечто вроде «дикой охоты» на них21. Но не будем говорить о лицах. Как оберегали достоинство Национального собрания в смысле отношения к его работе? Его архивы были отданы на произвол солдатни, которая раскуривала трубки, топила печи документами отделений, королевскими посланиями, проектами законов, подготовительными материалами, топтала их ногами.
Не были соблюдены даже такие формальности, которые требуются при наложении ареста на имущество,— захватили архив, не составив даже его описи.
Явно стремились уничтожить всю так дорого обошедшуюся народу работу, чтобы иметь большую возможность
оклеветать Собрание, чтобы стереть с лица земли планы реформ, ненавистные правительству и аристократам* Не смешно ли после всего этого утверждать, что правительство перенесло Национальное собрание из Берлина в Бранденбург из-за нежной заботы о его достоинстве?
Перехожу к аргументации представителя прокуратуры относительно формальной силы постановления об отказе от уплаты налогов.
Чтобы сделать постановление об отказе от уплаты налогов формально законным постановлением,— говорит представитель прокуратуры,— Собрание должно было представить его на санкцию короны.
Но корона, господа, не находилась в непосредственных сношениях с Собранием — ее представляло министерство Бранденбурга. Следовательно, с этим министерством Бранденбурга — такой нелепости требует представитель обвинения — Собрание должно было договориться, чтобы объявить это министерство повинным в государственной измене, чтобы отказать ему в уплате налогов! Какой смысл имеет это требование, кроме того, что Национальное собрание должно было пойти на безусловное подчинение всякому требованию министерства Бранденбурга?
Постановление об отказе от уплаты налогов было формально недействительно еще и потому,— говорит представитель прокуратуры,— что только при втором чтении предложение может стать законом.
С одной стороны, не соблюдают существенных форм, которые обязаны выполнять по отношению к Национальному собранию; с другой стороны, требуют от Национального собрания соблюдения самых несущественных формальностей. Нет ничего проще! Какое-нибудь неугодное короне предложение проходит в первом чтении,— тогда второму чтению препятствуют силой оружия, и закон остается недействительным, так как не было второго чтения. Представитель прокуратуры упускает из виду сложившуюся в то время исключительную обстановку, когда народные представители принимали это постановление, находясь в зале заседаний под угрозой штыков. Правительство совершает один насильственный акт за другим. Оно бесцеремонно нарушило важнейшие законы, Habeas Corpus Akte22, закон о гражданском опол-
feflmi23. Оно произвольно вводит неограниченный военный деспотизм под видом осадного положения. Оно прогоняет ко всем чертям самих народных представителей. И в то время как одна сторона нагло нарушает все законы, от другой стороны требуют самого щепетильного соблюдения даже регламента!
Я не знаю, господа, умышленное ли это извращение — я далек от мысли допустить это со стороны представителя прокуратуры — или это просто неосведомленность, когда он говорит: «Национальное собрание не хотело примирения», оно «не искало примирения».
Если народ упрекает за что-нибудь берлинское Национальное собрание, то именно за его желание примирения во что бы то ни стало. Если члены этого Собрания сами испытывают раскаяние, то это раскаяние по поводу их манил соглашения. Именно эта мания соглашения постепенно оттолкнула от него народ, именно она привела Собрание к тому, что оно утратило все свои позиции, наконец, именно она поставила Собрание под удары короны, когда это Собрание не имело за собой поддержки нации. Когда же Собрание захотело, наконец, проявить волю, оно оказалось одиноким и бессильным именно потому, что в надлежащее время оно не обладало волей и не умело проявлять ее. Впервые оно обнаружило эту манию соглашения, когда отреклось от революции и санкционировало теорию соглашения, когда оно с позиции революционного Национального собрания опустилось до положения двусмысленного общества соглашателей. Оно дошло в своем примиренческом бессилии до крайности, когда приняло за чистую монету фиктивное признание Пфу- лем приказа по армии, предложенного Штейном24, Само объявление этого приказа по армии превратилось в фарс, ибо он мог быть всего лишь комическим эхом врангелевского приказа по армии. И тем пе менее вместо того, чтобы пойти дальше этого приказа, Собрание ухватилось обеими руками за смягчающую, лишающую его какого бы то ни было смысла переделку этого приказа министерством Пфуля. Чтобы избежать всякого серьезного конфликта с короной, Собранно приняло жалкую видимость демонстрации против старой реакционной армии за действительную демонстрацию. То, что не было даже видимостью разрешения конфликта, оно
лицемерно объявило действительным его разрешением. Так мало жажды борьбы, так много примиренческих поползновений проявило это Собрание, которое представитель прокуратуры изображает сборищем каких-то дерзких забияк!
Нужно ли мне указывать еще на один симптом, свидетельствующий о примиренческом характере этой палаты? Вспомпите, господа, о соглашении Национального собрания с Пфулем относительно закона о приостановке выкупов *. Если Собрание не смогло уничтожить врага в армии, ему прежде всего надлежало приобрести друга в лице крестьянства. Но и от этого оно отказалось. Оно считало, что важнее всего, важнее интересов его собственного самосохранения, искать примирения, избегать конфликта с короной, избегать его во что бы то ни стало. И это Собрание упрекают в том, будто оно не хотело примирения, будто оно не искало примирения?
Оно делало попытки примирения даже тогда, когда конфликт уже разразился. Вам известна, господа, брошюра Унру 25, сторонника центра. Вы должны были из нее увидеть, чего только не пробовали, чтобы избежать разрыва, как посылали к королю депутации, которые не были к нему допущены, как отдельные депутаты пытались уговорить министров, которые с аристократическим высокомерием отказывались их принять, как Собрание хотело пойти на уступки, которые были подняты насмех. Собрание все еще стремилось заключить мир даже в тот момент, когда оставалось только готовиться к войне. И это Собрание представитель прокуратуры обвиняет в том, что оно не хотело примирения, что оно не делало попыток примирения!
Берлинское Национальное собрание явно предавалось величайшей иллюзии, оно не понимало своего собственного положения, условий своего собственного существования, когда до конфликта и даже во время конфликта считало возможным и старалось осуществить полюбовное соглашение, примирение с короной.
Корона не хотела примирения, она не могла желать примирения. Не будем обманывать себя, господа присяжные заседатели, относительно характера борьбы, которая разрази
* Ср. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 131.
лась в марте и которая велась потом между Национальным собранием и короной. Речь идет здесь не об обычном конфликте между министерством и парламентской оппозицией, речь идет не о конфликте между людьми, которые были министрами, и людьми, которые хотели стать министрами, речь идет не о партийной борьбе двух политических фракций в одной законодательной /палате. Возможно, что так думали члены Национального собрания, принадлежавшие к большинству или к меньшинству. Но решающим является здесь не мнение соглашателей, а реальное историческое положение Национального собрания, как оно сложилось в результате европейской революции и обусловленной ею мартовской революции. То, что здесь происходило, не было политическим конфликтом двух фракций на почве одного общества — это был конфликт между двумя обществами, социальный конфликт, принявший политическую форму,—это была борьба старого феодально-бюрократического общества с современным буржуазным обществом, борьба между обществом свободной конкуренции и обществом цехового строя, между обществом землевладения и обществом промышленности, между обществом веры и обществом знания. Соответствующим политическим выражением старого общества была корона божьей милостью, опекающая всё и вся бюрократия, самостоятельная армия. Соответствующей социальной основой этой старой политической власти было привилегированное дворянское землевладение с его крепостными или полукре- постными крестьянами, мелкая патриархальная или организованная на цеховых началах промышленность, обособленные друг от друга сословия, резкая противоположность между городом и деревней и прежде всего господство деревни над городом. Старая политическая власть — корона божьей милостью, опекающая всё и вся бюрократия, самостоятельная армия — чувствовала, что ее собственная материальная основа уходит у нее из-под ног, коль скоро совершалось покушение на основы старого общества: на привилегированное дворянское землевладение, на само дворянство, на господство деревни над городом, на зависимое положение деревенского населения и на законодательство, соответствующее всем этим условиям жизни, как например, муниципальное положение, уголовное законодательство и т. п. А Национальное собрание
совершало такое покушение. С другой стороны, это старое общество чувствовало, что из его рук ускользает политическая власть, коль скоро корона, бюрократия и армия лишались своих феодальных привилегий. А Национальное собрание хотело уничтожить эти привилегии. Нет ничего удивительного поэтому, что армия, бюрократия, дворянство соединенными силами побуждали корону совершить государственный переворот, нет ничего удивительного, что и корона, которая знала, что ее собственные интересы теснейшим образом связаны со старым феодально-бюрократическим обществом, дала себя толкнуть на государственный переворот. Корона точно так же была представительницей феодально-аристократического общества, как Национальное собрание было представителем современного буржуазного общества. Условия существования этого последнего требуют, чтобы бюрократия и армия, эти прежние властители торговли и промышленности, были низведены до роли их орудий, превращены в простые органы буржуазного обмена. Буржуазное общество не может терпеть, чтобы земледелие было стеснено феодальными привилегиями, а промышленность — бюрократической опекой. Это противоречит его жизненному принципу свободной конкуренции. Оно не может терпеть, чтобы условия внешней торговли регулировались не интересами национального производства, а соображениями международной политики королевского двора. Оно должно подчинять финансовое управление потребностям производства, в то время как старое государство должно подчинять производство потребностям короны божьей милостью и штопанью заплат у тех, кто является оплотом королевской власти, социальной опорой этой короны. Подобно тому как современная промышленность действительно нивелирует все, так и современное общество должно уничтожить всякие правовые и политические перегородки между городом и деревней. В этом обществе существуют еще классы, но нет больше сословий. Его развитие заключается в борьбе этих классов, но последние объединяются между собой против сословий и их королевской власти божьей милостью.
Королевская власть божьей милостью, это высшее политическое выражение, высший политический представитель старого феодально-бюрократического общества, не может
иоэтому делать современному буржуазному обществу някакил искренних уступок. Ее собственный инстинкт самосохранения, стоящее за ней общество, на которое она опирается, постоянно будут побуждать ее брать назад сделанные уступки, сохранять свой феодальный характер, идти на риск контрреволюционного переворота. После каждой революции контрреволюция является неизменно возобновляющимся условием существования королевской власти.
С другой стороны, и современное общество не может успокоиться, пока оно не разрушит и не устранит официальную унаследованную власть, при помощи которой насильственно сохраняется еще старое общество, пока оно не разрушит и не устранит государственную власть этого общества. Господство королевской власти божьей милостью — это и есть господство отживших общественных элементов.
Итак, не может быть мира между этими двумя обществами. Их материальные интересы и потребности вызывают борьбу между ними не на жизнь, а на смерть. Одно должно нобедить, другое должно потерпеть поражение. Это — единственно возможное примирение между ними. А потому не может быть мира и между высшими политическими представителями обоих этих обществ — между короной и народным представительством. И Национальному собранию предстояло поэтому только одно пз двух: либо уступить старому обществу, либо выступить против короны в качестве самостоятельной силы.
Господа! Представитель прокуратуры характеризовал от- каз от уплаты налогов как меру, «которая потрясает устои общества». Отказ от уплаты налогов не имеет никакого отношения к устоям общества.
Вообще, чем объясняется, господа, что налоги, согласие на уплату налогов и отказ в этом играют такую важную роль в истории конституционализма? Объясняется это очень просто. Подобно тому как крепостные за наличные деньги выкупали привилегии у феодальных баронов, так и целые народы выкупают привилегии у феодальных королей. Королям нужны были деньги на войны с чужеземными народами, и особенно на борьбу с феодалами. Чем больше развивались торговля и промышленность, тем больше нуждались они в деньгах. Но в такой же море развивалось и третье сословие.
ж
бюргерское сословие, в такой же мере росли и денежные средства, которыми оно располагало. В такой же мере оно постепенно выкупало у королей с помощью налогов свои свободы. Чтобы гарантировать себе эти свободы, оно сохраняло за собой право через определенные сроки вновь определять денежное обложение — право согласия на уплату налогов и право отказа от их уплаты. В английской истории можно особенно детально проследить этот процесс.
В средневековом обществе налоги были, следовательно, единственной связью между нарождающимся буржуазным обществом и господствующим феодальным государством — связью, в результате которой государство вынуждено было делать уступки буржуазному обществу, считаться с его ростом, приспособляться к его потребностям. В современных государствах это право согласия на уплату налогов и право отказа в этом превратилось в контроль буржуазного общества над комитетом, управляющим его общими делами, т. е. над правительством.
Частичный отказ от уплаты налогов является поэтому неотъемлемой частью всякого конституционного механизма. Этот вид отказа от уплаты налогов имеет место каждый разт когда отвергается бюджет. Текущий бюджет вотируется только на определенный срок; кроме того, палаты, в случае, если их заседания будут отсрочены, должны быть созваны вновь после очень короткого перерыва. В таких условиях корона не может сделаться независимой. Отклонение бюджета означает решительный отказ от уплаты налогов, пока новая палата не даст министерству большинства или пока корона не назначит министерства в духе новой палаты. Отклонение бюджета является, такие образом, парламент- ской формой отказа от уплаты налогов. В рассматриваемом нами конфликте эта форма была неприменима, так как кон- ституция еще не существовала — ее только еще предстояло, создать.
Но отказ от уплаты налогов в том виде, как он сейчас рассматривается,—отказ от уплаты налогов, не только отвергающий новый бюджет, но воспрещающий даже уплату текущих налогов,— тоже не является чем-то небывалым. В средние века к нему прибегали очень часто. Даже старый немецкий рейхстаг п старые феодальные бранденбургские
в***
•Эё
сословия принимали постановления об отказе от уплаты налогов. И современные конституционные страны дают нам достаточно примеров этого. В 1832 г. отказ от уплаты налогов в Англии привел к падению министерства Веллингтона. И заметьте, господа, в Англии не парламент вынес постановление
об отказе от уплаты налогов, а сам народ собственной властью провозгласил и осуществил этот акт! А Англия — это историческая страна конституционализма. Я очень далек от того, чтобы отрицать это. Английская революция, приведшая Карла I на эшафот, началась с отказа от уплаты налогов. Североамериканская революция, окончившаяся провозглашением независимости Северной Америки от Англии, началась с отказа от уплаты налогов. Отказ от уплаты налогов может и в Пруссии явиться предвестником весьма неприятных событий. Но не Джон Гемпден26 возвел Карла I на эшафот, а его собственное упорство, его зависимость от феодальных сословий, его сумасбродная идея подавить силой непреоборимые требования нарождающегося нового общества. Отказ от уплаты налогов является лишь признаком раскола между короной и народом, лишь доказательством того, что конфликт между правительством и народом достиг напряженной, угрожающей степени. Не он вызывает раскол и конфликт — он только свидетельствует об их наличии. В наиболее серьезных случаях он влечет за собой свержение существующего правительства, существующего политического строя. Устои общества этим совершенно не затрагиваются. Так и в данном случае отказ от уплаты налогов являлся именно средством самообороны общества от правительства, угрожавшего его устоям.
Представитель прокуратуры упрекает нас, наконец, в том, что мы в инкриминируемом воззвании пошли дальше, чем само Национальное собрание. «Во-первых, Национальное собрание не опубликовало своего постановления». Следует ли мне, господа, всерьез отвечать на то, почему постановление
об отказе от уплаты налогов не было опубликовано даже в Собрании узаконений?
Кроме того, указывает он, Национальное собрание не призывало, как мы, к насилию, вообще не становилось, как мы, на революционную почву, а хотело удержаться на законной почве.
Прежде представитель прокуратуры изображал Национальное собрание как незаконное, теперь считает его уже законным — все для того только, чтобы изобразить нас преступниками. Но если взимание налогов объявляется незаконным, разве я не обязан насильственно сопротивляться насильственно совершаемому беззаконию? Поэтому даже с этой точки зрения мы были вправе на насилие ответить насилием. Впрочем, совершенно верно, что Национальное собрание хотело удержаться на чисто законной почве, на почве пассивного сопротивления. Перед ним было два пути: либо путь революционный — по этому пути оно не пошло, эти господа не хотели рисковать своими головами,— либо отказ от уплаты налогов, ограничивавшийся пассивным сопротивлением. На этот путь Национальное собрание и вступило. Но народ должен был при осуществлении отказа от уплаты налогов стать на революционную почву. Поведение Национального собрания отнюдь не предрешало поведения народа. Национальное собрание само по себе не имело никаких прав — народ доверил ему только защиту своих собственных прав. Раз оно не действует согласно данному ему мандату — этот мандат теряет свою силу. Сам народ тогда собственной персоной выступает на сцену и действует на основании своей суверенной власти. Бели бы, например, какое-нибудь Национальное собрание продалось какому-либо изменническому правительству, народ должен был бы прогнать обоих — и правительство и Национальное собрание. Когда корона совершает контрреволюцию, народ с полным правом отвечает революцией. Для этого ему не требуется согласия какого бы то ни было Национального собрания. А что прусское правительство пытается совершить государственную измену — это признало само Национальное собрание.
Резюмирую вкратце мою речь, господа присяжные заседатели. Представитель прокуратуры не может выдвигать против нас законы от 6 и 8 апреля 1848 г. после того, как сама корона порвала их. Эти законы сами по себе ничего не решают, так как они являются произвольной стряпней Соединенного ландтага. Принятое Национальным собранием постановление об отказе от уплаты налогов формально и материально имело законную силу. Мы в своем воззвании
пошли дальше, чем Национальное собрание. Это было наше право и наша обязанность.
В заключение повторяю, что закончился только первый акт драмы. Борьба между двумя обществами — средневековым и буржуазным — будет снова вестись в политических формах. Те же конфликты возобновятся вновь, как только снова откроется Собрание. Орган министерства, «Neue Preu- Bische Zeitung», уже пророчит: выбирали опять те же самые люди — значит, придется второй раз разгонять Собрание.
Но какой бы новый путь ни избрало новое Национальное собрание, неизбежным результатом может быть только: полная победа контрреволюции — или новая победоносная революция! Быть может, победа революции станет возможной только после завершения контрреволюции.
(К. Маркс и Ф. Энгельс.
Соч., т 6. стр. 254—272.)
ПРОЦЕСС ПО ОБВИНЕНИЮ В. ЛИБКНЕХТА, А. БЕБЕЛЯ И А. ГЕПНЕРА В ГОСУДАРСТВЕННОМ ПРЕСТУПЛЕНИИ
В 1872 году по указке правительства Бисмарка были преданы суду присяжных руководители германской социал-демократии Вильгельм Либкнехт, Август Бебель и Адольф Г е п н е р.
Вот что пишет об этом процессе Ф. Меринг в «Истории германской социал-демократии»:
«В марте 1872 года Либкнехт, Бебель и Гепнер в течение двух недель судились пред лейпцигским судом присяжных по обвинению в подготовительных действиях к государственной измене. Обвинительный материал был в существенных чертах тот же, что и в Брауншвейгском деле27, и увеличен только кучею «улик», не доказывающих ничего, кроме желания во что бы то ни стало устроить подсудимым процесс за их общий образ мыслей. Присяжным были представлены не более, не менее как 140 вещественных доказательств — письма, речи, газетные статьи, программы, беспорядочное множество заявлений из революционной литературы, начиная с 1848 года,— заявлений, составленных не только подсудимыми и их единомышленниками, но и политическими нх противниками. Ни один из этих документов не давал, однако, даже тени доказательства в «пользу утверждения, что подсу
димые подготовляли какую-либо государственную измену в смыо ле уголовного кодекса. Председатель суда ф.-Мюкке помог этому горю, руководя судебным разбирательством с пристрастием, тогда еще довольно необычным в немецкой земле и встретившим резкое осуждение со стороны всей почти независимой печати всех буржуазных партий. Не было недостатка и в других формах давления на присяжных, и в конце концов восемь из них, т. е. как раз необходимое для обвинительного вердикта число, действительно согласились признать Либкнехта и Бебеля виновными. Суд приговорил каждого из осужденных к двум годам крепости, с зачетом двух месяцев предварительного заключения; Гепнер был оправдан.
Либкнехт и Бебель справедливо говорили, однако, что процесс сделал бесконечно много для распространения социал-демокра- тических принципов и что ради такого результата они охотно примирились со своими двумя годами крепости. Они не только приобрели личные симпатии, которыми обыкновенно дарят невинно осужденных все, в ком живо чувство справедливости; им представился, сверх того, случай для чрезвычайно успешной пропаганды своих политических и
общественных идеалов. Что касается Гепнера, которому с самого начала была предназначена второстепенная роль в этой судебной драме, то он тактично довольствовался остроумными и едкими насмешками над выставленным против него обвинением; но Либкнехт и Бебель защищали дело, которому правительство хотело нанести удар в их лице, с исполненной достоинства серьезностью и притом настолько убедительно и находчиво, что они, играючи, отражали бестолковые нападки председателя и прокурора. Особенно Либкнехт, до тех пор стоявший дальше от рабочих масс, чем Бебель, развернул те великолепные свойства, которые быстро завоевали «солдату революции» пролетарские сердца. Таким образом, судебное разбирательство имело высокое агитационное значение: оно рассеяло широко распространенные предрассудки относительно рабочего движения, а его смена вопросов и ответов явилась захватывающим введением в идейный мир социал-демократии» (Ф. М е- ринг, История германской социал-демократии, т. 4, изд. 2-е, Петроград, 1923, стр. 21—22).
После вынесения приговора Либкнехту и Бебелю Ф. Энгельс в письме к Вильгельму Либкнехту писал: «Дорогой Либкнехт!
Поздравляем вас всех по поводу вашего выступления перед судом. После Брауншвейгского процесса следовало дать отпор этой сволочи, и вы это добросовестно выполнили». (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XXVI, стр. 237.)
Мы публикуем «непроизнесенную речь» 28 В. Либкнехта на Лейпцигском процессе. В предисловии к одному из изданий этой
речи в 1892 году В. Либкнехт писал:
«Когда я в 1887 году опубликовал свою «непроизнесенную речь» в «Социал-демократической библиотеке», я назвал ее «Государственное преступление и революция». Закон против социалистов и Путткаммер-Бисмарков- ская государственная мудрость- еще царили в Германии, и «речь», беспрепятственно продававшаяся непрерывно в течение многих лет, была запрещена под этим новым заглавием и в новом виде во имя спасения государства, находившегося, действительно, в сильной опасности, благодаря Бисмарков- ской государственной мудрости, что, конечно, не могло нисколько помешать ее распространению внутри нашей партии. Издание 1887 года разошлось, и так как тема с недавних пор стала своевременной и жизненной, то является целесообразным новое издание. Я не изменил ни одного слова в «речи», ни слова не прибавил и ни одного не выпустил. Я печатаю ее без всяких изменений уже потому, что «непроизнесенная речь» является историческим документом, поскольку резко и отчетливо выражает точку зрения мою и моих товарищей по обвинению в Лейпцигском процессе о государственном преступлении и делает возможным сравнение с настоящим. Лейпцигский процесс о государственном преступлении, который начался в 1870 году, слушался весною 1872 года и окончился осуждением Бебеля и меня к двухлетнему заключению в крепости, был первым крупным политическим тенденциозным процессом протип нашей партии, в котором именно благодаря тому, что это был чисто тенденциозный процесс.
обвинялись стремления и цели социал-демократии, которые нам, следовательно, и приходилось защищать, или вернее отвоевывать. Потому что защита в политических процессах, как и вообще в политической и всякой иной борьбе, всегда должна перейти в нападение, и даже главная ее сила и состоит в нападении. Поэтому адвокаты, стоящие на чисто юридической почве, самые плохие защитники в политических процессах.
То, что наш процесс был первым в своем роде в Германии, что за ним стояла франко-прусская война и он освещался пожаром Парижской Коммуны — это придало ему тот высокий интерес в сравнении с позднейшими процессами о государственных преступлениях, которые, будучи столь же значительными, были тем не менее лишены равной по интересу обстановки и равно высокого пьедестала и потеряли занимательность от частой повторяемости.
Лейпцигский процесс о государственном преступлении возбудил внимание, никого так не поразившее, как нас, обвиняемых.
И если оказывались когда-либо справедливыми слова о силе, всегда желающей зла и всегда творящей добро, то это было тогда: наши враги хотели уничтожить
нас этим процессом, и они сделали нашу партию большой и уважаемой. Скамья подсудимых превратилась в трибуну, с которой социал-демократия громила своих клеветников и возвещала правду внимающему народу. Моральная победа была полная; и Иоганн Якоби, это воплощенное правосознание, стал членом нашей партии — он понял, что мы правы и что в Германии нет более демократии вне социал-демократии.
Это было 20 лет назад. И теперь пусть сравнят то, что сказано в «непроизнесенной речи», с тем, что пишется ныне в «Уог- wartse»29 и защищается нами в настоящее время и, положа руку на сердце! Где разница? Где противоречие?
Стало модным утверждать, что социал-демократия с течением времени стала другой, что она «подлила много воды в свое вино», что она отбросила свою первоначально революционную программу. Это последнее утверждение — конек революционных хвастунов. Дело в том, что нам приписывают отказ от воззрений, которых мы никогда не придерживались. Относительно революции мы 20 лет назад держались точно такого же мнения, как и теперь. Моя «непроизнесенная речь» — лучшее доказательство этому».
Речь В. Либкнехта
Господа судьи п присяжные! Если я беру теперь слово, то вовсе не для того, чтобы защищаться против ваших обвинений, нет, я хочу только показать всю нелепость и чудовищность политических процессов вообще и этого процесса
в частности. Я не нуждаюсь в своей защите: ваше обвинение — вот моя защита. Едва ли подобное обвинение имело где-либо место. Когда нас арестовали, все были уверены, был уверен и наш судебный следователь, что мы составили заговор с французами и задумали какое-то фантастическое восстание, успеху которого должны были содействовать Гарибальди и французские военнопленные. Никто не мог в предположить, чтобы можно было обвинить трех граждан без достаточных оснований в государственном преступлении, вырвать их из круга их деятельности и бросить в тюрьму; эти так безжалостно лишенные своей свободы должны были совершить какое-либо необыкновенное преступление, которое давало бы основание для этого необыкновенного про цесса. Так думал каждый.
Судебное разбирательство этого дела, продолжавшееся 16 дней, сняло с него его таинственный покров, и перед обществом, как перед зрителями того праздничного балагана, вывеска которого обещает выдающиеся достопримечательности, перед обществом предстало — ничто! Хотя нет! Что-то за этим покровом скрывалось и даже не что-то, а целое здание грандиозных размеров, но построенное из камней знаменитой фабрики метеоров, о которой подробнее сказано в баснях барона Мюнхаузена.
В количестве улик не было недостатка. Обвинение привело против нас длинный ряд документов, относящихся к социалистическому движению, что с нашей точки зрения заслуживает всяческого уважения, так как осветило для многих социальный вопрос и сделало понятным цели социалистического движения. Но для противоположной стороны было бы гораздо выгоднее, если бы подобное опубликование не имело места в судебном зале. Для этого у нас есть социал- демократические и прочие ферейны30, народные собрания и т. д.
Кроме упомянутых документов, извлеченных на свет божий только ради простого разнообразия, другой, более серьезной причины я при всем желании не мог найти — кроме них был прочитан ряд писем и газет, в которых говорилось о всевозможных вещах, но только не о том, о чем исключительно идет здесь дело, не о государственном преступлении.
Не довольствуясь Германией, обвинители собрали «материал» из всех стран Европы: Англии, Франции, Америки и Швеции и устроили форменный коммунистическо-рево- люционный музей. В нем есть кое-что, исходящее от нас, только жаль: то, что «опасно», не исходит от нас, а то, что исходит от нас, не «опасно». Двумя самыми «опасными» corpora delicti *, фигурировавшими в прокурорской коллекции, служили две картонные орсиниевские бомбы ужаснейшей силы: «военный катехизис» и «требования народа во время революции».
Эти две бомбы, к сожалению, взорвались в зале при первом прикосновении к ним, не причинив, к счастью, никому никакого вреда, если не считать самого собирателя редкостей, который лишился двух прекрасных экземпляров своей коллекции и, кроме того, должен был испытать горькое разочарование, когда обнаружилось coran publico31, перед многочисленной публикой, что его мнимое гремучее серебро не что иное, как безвредный, хоть и не совсем благовонный обман.
Но господин государственный прокурор чувствовал себя утешенным следующей глубокомысленной теорией: если преступные документы обвиняемых и блещут полным отсутствием улик, то все же в непреступных бумагах обвиняемых могут найтись суждения, которые, будучи вырваны из их взаимной связи, вместе с другими подходящими местами могли бы произвести вполне приличное впечатление в государственном преступлении. Кто пускается в путь в туманную погоду с небольшой палочкой, тот обыкновенно на что-либо натыкается, и в самых невинных бумагах могут найтись опасные вещи: нужно только пожелать их найти. Where there is a will there is a way **, говорят практические англичане.
И если даже самые обвиняемые не совершили никакого проступка, то, наверно, уж у них есть друзья, знакомые, единомышленники, совершившие где-то, когда-то, какой-то проступок, а то, что совершают наши друзья, с таким же успехом могли бы совершить и мы. Ведь есть же француз-
* Вещественные доказательства.
** Желание — половина дела.
скан поговорка: друзья наших друзей —наши друзья; почему же не может быть другой: деяния наших друзей — наши деяния.
Так глубокомысленно размышлял прокурор. Без сомнения, эга теория — прекрасна, похвальна и вполне достойна государственного прокурора. Но в ней есть и свои невыгоды, как я это сейчас на небольшом примере покажу господину прокурору.
У меня здесь в руках книга, которая вот уже пять столетий читается всеми народами и которую, однако, никто не мог заподозрить в преступности содержания. Это — «Божественная комедия».
Если существует произведение человеческого гения, отличающееся, по всеобщему признанию, удивительной нравственностью и светлой гуманностью, служащее истинным отражением добра и зла — то это бессмертное произведение Данте. Итак, я открываю его и в третьей песне «Ада» (стих 58) читаю, как поэт в большой толпе осужденных перед «городом скорби» (Citta dolente) видит
Тень того,
Кто из трусости совершил великий отказ.
Я сейчас же понял и убедился,
Что предо мной скопище тех несчастных,
Которые одинаково противны как богу, так и его врагам.
Это несчастные, которые никогда не жили,
Были голы и их беспрестанно жалили Осы и оводы, кишевшие здесь *.
К этому сначала немного неясному месту переводчик делает следующее примечание: «По самому вероятному предположению Данте обрисовывает здесь папу Целестина V, который, вынужденный, с одной стороны, происками Бонифация VIII, а с другой, желая удалиться в пустыню, отказался от папской короны. Может быть, этот пример должен был, главным образом, показать, как мало бог считает добродетелью простое воздержание от зла, зарытие в землю своего таланта тогда, когда энергичным вмешательством можно предупредить бедствие».
Одним словом, терпеливое перенесение зла, низостей и злоупотреблений порицается как достойный осуждения
* Из перевода под ред. В. В. Чутко.
порок и, равным образам, возводится в обязанность «энергичное вмешательство» для «предупреждения бедствий». Господин прокурор сейчас мне станет доказывать, что это «энергичное вмешательство» заключает в себе так называемое «право на восстание», т. е. право «действительного посягательства» на правительственную власть, угрожающую народу бедствием. Господин прокурор еще присовокупит к этому, что все то, о чем он говорил здесь в течение 16 дней этого процесса, не падало бы на нас таким обвинением, как это отстаивание с нашей стороны права на восстание.
Но дальше: песнь IV, стих 127. В том месте — не в аду, но и не в раю, так как последний предназначен только для крещеных — в том месте, где собрались благороднейшие «величайшие умы» древнего и языческого мира, в обществе Сократа, Платона, Анаксагора, Авиценны, Аверроэса32 и других
— Я увидел Латина33,
Сидящего рядом со своей дочерью Лавинией,
Я увидел Брута, изгнавшего Тарквиния *.
Брут, совершающий насильственную революцию, низвергающий королевство и вводящий республику, этот Брут причислен к величайшим умам древнего мира!
Не значит ли это прославлять насильственную революцию, т. е. государственное преступление?
В песне VIII, стих 49. (Поэт странствует теперь уж по самому аду):
Сколько великих монархов, почитаемых там на земле,
После смерти очутятся здесь подобно свиньям в смрадном болоте,
Оставя после себя одно лишь глубокое презрение *.
Можно разве себе представить более сильное оскорбление величества (по современным прокурорским понятиям)? Я хотел бы видеть, какое грандиозное обвинение возвели бы на нас, если бы мы в «Volksslaat’e» 34 или где- либо в другом месте сказали, что монархи, «почитаемые теперь на земле великими», «после смерти очутятся подобно свиньям в этом смрадном болоте, оставя за собой лишь
глубокое презрение». Заметьте хорошо, Данте говорил о еще живущих монархах.
Стих 50-ый IX песни рисует нам ростовщика (Кагорса) в аду. Во времена Данте ростовщик означал то же самое, что теперь капиталист, буржуа. Изгнать капиталистов в преисподнюю, не значит ли это проповедовать классовую ненависть? Не значит ли это предать открытому порицанию целый класс, натравить один класс на другой?
Еще только одно место. В XII песне, стих 100, читаем мы:
Мы пошли вперед с надежным провожатым Вдоль берегов кроваво-красных волн,
И громко слышны были вопли кипящих в них.
Иным из них кровь достигала до ресниц.
То все тираны — сказал Центавр
Великий — жившие грабительством и кровью *.
Между монархами, представленными перед нами в так мало завидном положении, находим мы некоторых великих полководцев и счастливейших завоевателей, как, например, Александра Великого. Я дрожу при одной мысли, что мне или одному из моих товарищей по обвинению пришлось бы утверждать о каком-либо счастливом современном завоевателе, что он должен за «свои грабительства и кровопролития», случись они когда-либо, «кипеть в кроваво-крас- ных волнах» ада и вполне заслуженно!
Очень не трудно привести еще много других цитат; но приведенных достаточно, и я убежден, что господину прокурору вполне приличествовало бы теперь возбудить против поэта Божественной комедии, если бы тот имел несча- стие жить в нашу эпоху страха божия и благочестивых нравов, обвинение в подготовлении государственного преступления и многих других опасных вещах, по крайней мере, с таким же успехом, как и против нас. Но не один только Данте — государственный преступник. Есть еще и переводчик. Ведь «духовное единомыслие», «единство стремлений» обусловливает, по развиваемой так часто в этом процессе теории виновности, полную солидарность в преступлении. К тому же ведь переводчик этого глубоко преступного произведения написал собственноручно не
* Мой перевод.— В. JI.
только одни примечания, провозглашающие право революции, право насильственного возмущения против дурных властей, нет, он, как бы намеренно влезая в петлю прокурорской теории, в предисловии к своему переводу точно говорит: «Данте — мой поэт, мой любимый писатель уже с давних пор»; «вьгсокоморальные чувства Данте привлекают меня бесконечно»; «его произведения наполняют нас чувством глубокого удивления»; «моя любовь к Данте» и т. д. Одним словом, совершенно недвусмысленно: полное «духовное единение» с поэтом. Но кто же это, высказывающий такое «удивление», такую «любовь» к восхвалителю насильственного низвержения монархии в пользу республики, не говоря уже о его прочих грехах? Кто он, считающий себя обязанным в особом примечании прославлять право революции? Вместе со своим писателем он называет себя Филалетом, что точно означает: любитель истины; настоящее же имя его — Иоган, король Саксонии, и юристы восхваляют его, как юриста между королями и как короля между юристами (и то и: другое не лесть). Видит теперь господин прокурор, куда ведет его теория? Я упоминал уж при другом случае слова Фуше: «Дайте мне какие угодно строки какого вам угодно автора, и я приведу его к виселице». Точно так же некогда воскликнул храбрый английский епископ: «Слава богу, враг мой написал книгу, теперь он у меня в руках!» Я не знаю, написал ли господин прокурор книжку или только маленькую брошюру. Если да, то я берусь к вящему удовольствию господина прокурора доказать ему, что по логике прокурора Гоффманна писатель Гоффманн является государственным преступником и еще чем-то более худшим.
Но оставим это.
От дальнейшего разбора мнимых улик, выставленных обвинением, я отказываюсь. Шаг за шагом мы проследили приводимые против нас улики, разобрали каждую в отдельности, раскрыли обман, к которому они сводятся. Было бы оскорблением для ума господ судей и присяжных, если бы я захотел снова взяться за этот труд. Уже достаточно повторений мы имели в этом печальном процессе, и самый терпеливый должен выйти из терпения, слыша те же самые жалкие аргументы, тысячи раз повторяемые, тысячи раз
поражаемые и снова тысячи раз выдвигаемые, чтобы снова быть пораженными.
Я займусь теперь только немногими фразами обвинительной речи господина прокурора, чтобы подвергнуть их небольшой критике. Но раньше я сообщу вам письменнре объяснение, которое я, находясь под следственным арестом,
15 февраля прошлого 1870 г. ввел в протокол и в котором обвинение охарактеризовано самым исчерпывающим образом.
Объяснение состоит в следующем.
В добавлении, относящемся к протоколу допроса, я позволю себе, в кратких словах, придерживаясь касающейся меня корреспонденции с Брауншвейг-Вольфенбиттелеров- ским комитетом35, заметить следующее: прежде всего из моей корреспонденции ясно видна моя полная независимость от каких-либо посторонних влияний. Факт этот, ясно видимый из перечисленных писем, имеет в том отношении большое значение и не только для меня, но и при моем положении для всей партии, что, главным образом, опровергает обвинение, будто нами руководили из Лондона, Женевы, Цюриха и т. д. (Я особенно обращаю внимание на различные письма Ладендорфа36 и на одно мое письмо, в котором я сообщаю, что Маркс одобрил мое и Бебеля поведение в рейхстаге, и даже без предварительного сговора, как это видно из письма.)
Дальше в моей переписке с комитетом можно найти не только ненадежнейшую опору для обвинения в «подготовлении к государственному преступлению», но даже прямое и положительное доказательство неосновательности этого обвинения — доказательство, получающее еще большую убедительность благодаря дружескому, даже фамильярному характеру моей корреспонденции. Как раз в момент наибольшего напряжения восстания, в момент, когда преступные намерения, если таковые существуют, должны были быть наиболее безопасным образом приведены в исполнение непосредственно после провозглашения Французской республики, в одном письме, «умеренность» которого должна была признать против своего желания даже шпионская «Zeidler’s Korrespondenz»37, я настаивал на переговорах с комитетом, так как обстоятельства затруднительны и
промежуток между «Сциллой долга и Харибдой38 государственного преступления рискованно мал» — суждение, которое по точному и общему смыслу должно означать не что иное, как следующее: мы желаем посоветоваться, как поступить, чтобы не погрешить ни против долга, ни против закона об измене отечеству, что равносильно государственному преступлению, так как эти два закона в военное время совпадают друг с другом. Далее к этому же мнению прибавлено другое, взятое из предыдущего письма: «Революция может пройти прекрасно и без крестьян, но никакая революция, имеющая против себя крестьян, не сможет прочно утвердиться». Это мнение было направлено против воззрения, которого придерживался господин фон Швейцер 39 (королевско-прусский социалист), что социальная революция является исключительно делом рабочих, особенно промышленных рабочих. Я имел в виду при этом конкретный (определенный) случай февральской революции, о неудачах я в то время произнес несколько речей. То, что я всегда обращал внимание на бессмысленность отдельных стычек, видно из заметок к речам, найденным между моими бумагами. В них можно прочесть: «Если рабочие устроят отдельные стычки (или что-то в этом роде, точное выражение, употребленное мною, я не вспомню), то они будут убиты крестьянами, как бешеные собаки. В более резких выражениях не могут быть осуждаемы стычки, схватки, словом, все революционные авантюры». Из вырванной фразы обвинение хотело вывести заключение, что я только против революции без крестьян, но за революцию с крестьянами, и это, связанное с тем обстоятельством, что мы пытались привлечь к себе крестьян, должно было составить «подготовление к государственному преступлению». Употребленные мною выражения ни в каком случае пе оправдывают такого заключения, которое я не могу назвать иначе, как произвольным. Я не говорю, что мы хотим устроить революцию с крестьянами, но только то, что революция без крестьян не сможет упрочить своих завоеваний, и этим я высказал только историческую истину, подтвержденную февральской революцией, но не свое или чье-либо желание устроить революцию. А в этом-то ведь все и дело.
И я не только не высказываю подобного намерения, нет, оно само непосредственно следует из смысла этой фразы. Если победят крестьяне, значит, победят три четверти всего народа: если выскажутся они за нас, значит, за нас выскажется большинство, и если и тогда не будет найден мирный исход, то уже не большинство, но выступающее против него меньшинство будет нести вину за могущие произойти насилия.
И если действительно такого рода событие, правда, очень еще далекое от нас — так как победа крестьян требует десятилетий — было бы подведено под категорию государственного преступления, то это значило бы, что государственные юристы имеют в виду не большинство, защищающее свои права, но меньшинство, попирающее эти права. Но, как мы уже сказали, это очень отдаленные возможности, которые пока устраняются из области, еслп не частных предположений, то официальных функций государственного прокурора. Каждый, беспристрастно и без задней мысли рассмотревший это мое письмо, выведет из него следующее:
1) что я противник отдельных стычек и
2) что я стараюсь приобрести для нашей партии большинство.
Наша партия по своим целям является революционной, т. е. стремящейся к радикальному преобразованию государства и общества и именно поэтому она является партией агитации, но не за взрывы, задевающие только поверхность государства, а пропагандистскою партией, стремящейся одержать победу распространением вширь и вглубь своих идей, а не ребяческим деланием революции. Здесь я должен особенно обратить ваше внимание на обстоятельство, раньше уж затронутое мною, что характер моей корреспонденции снимает вину также со всех моих товарищей по обвинению и что он опровергает, как мне кажется, особенно ценимую обвинением теорию, будто за нашей открытой организацией скрывалась тайная. Если бы существовала подобная организация, то в моей корреспонденции должны были найтись доказательства ее существования. Отсутствие доказательства равносильно доказательству обратного.
Не лишне при этом вспомнить, что обвинение, конечно, для того, чтобы скрыть удивительный недостаток улик, предъявляется ко мне еще из-за речи, сказанной в Берлине около двух лет назад и направленной исключительно против деспотического полицейско-военного государства и представленной им парламентской комедии *. Если я об этом деспотическом государстве говорил, что оно будет уничтожено на улицах или на полях сражения, то я только высказал этим истину, которая по необходимой логике мировой истории только что обнаружилась во французской империи и точйо так же обнаружится несомненно в Пруссии, благодаря политике Бисмарка. Использование этой речи против меня еще тем характернее, что она вся, напечатанная даже в Пруссии, не могла дать повода к моему преследованию; кроме того, она, если даже и подлежала обвинению, то благодаря прусской амнистии прошлых лет вышла «из пределов досягаемости».
После того, как я еще обратил внимание, что план Беккеровского воззвания40 к земледельческому населению, обвинение в составлении которого очень тяжело, не был мною принят (он был сначала положен в основание совместно выработанного манифеста, как и было заявлено на Эйзенахском конгрессе41), но только после своего появления в «Предвестнике» 42 был напечатан в «Народном государстве» как посторонний документ, после этого я должен выразить свое удивление по поводу сопоставления мнимо преступных статей из «Народного государства». Из десятка номеров политической газеты взять несколько дюжин острых слов и фраз и заключить из этого о тождественности направления — такой же несправедливый поступок, как если бы все непристойные стихи из Шекспировских сочинений заботливо собрать вместе и на основании этого собранного материала объявить всеми признанного высоконравственного автора Гамлета чудовищем безнравственности. На допросе я уже обратил внимание на то, что приведенные места находятся большей частью в присланных мне документах и письмах; мне остается только прибавить, что часть инкриминируемых бумаг, как, например рабочая
« «Политическое положение, социал-демократии».
песнь «Hermegh’a», воззвания Лиги Мира и Свободы43 п т. д., беспрепятственно могли и могут циркулировать по королевско-прусскому государству, и я, как ни старался, но, прочитывая инкриминируемые места, не мог найти в них ничего преступного. С какой тщательностью я редактировал «Народное государство», видно достаточно из того, что в продолжении всего времени войны против меня не было возбуждено ни одного политического процесса по делам печати, несмотря на то, что королевско-прусскому прокурору при его зорком наблюдении не хотелось упускать такого случая.
Вот в чем состояло мое тогдашнее объяснение. К этому протокольному показанию было еще прибавлено несколько слов, выражающих господину прокурору сожаление в том, что весь наш партийный архив попал в руки судей. Это является истинным несчастием для обвинения, убийственным embarras de richesses44. Все то, что было предъявлено к нам как доказательство нашей виновности, послужило лишь вдвойне для нашего оправдания — как с субъективной, так и с объективной точки зрения — с субъективной, так как это говорит о доброй совести комитета, который в другом случае мог бы безопасно и к тому же легко применить меры предосторожности; с объективной — и это придает делу юридический характер — так как оно заключает о возможности управления нашей открытой деятельностью тайной организацией и о том, что мы, таким образом, действительно замышляли преступные планы. Если бы это так и было, то в нашем архиве должны были найтись этому доказательства. Однако ни строчки, ни буквы! Собственно, моя дружеская партийная переписка так мало подлежала спору, что господин прокурор конечно отказался от ее прочтения! Разве можно себе представить более сильное reductio ad absurdum45 обвинения? Воистину, слишком большое счастье иногда несчастье — если бы полиция овладела только частью наших документов, то по крайней мере обвинение могло бы в свое утешение сказать: «именно в недостающих бумагах скрывается доказательство виновности; мы этого доказательства не имеем, но оно все-таки там существует!» Это было бы юридически не корректно — при процессах о государствен
ном преступлении нельзя допускать этого,— но это было бы в тысячу раз лучше, чем сказать или же быть принужденным сказать: «У тебя в руках все и это все — ничто. Или должен ты по этому ничто доказать государственное преступление или же должен отказаться от обвинения!»
Господин прокурор предпочел первое, и результат налицо: вот уж в течение полумесяца напрасно старается он копировать призрачного конюха французской уличной песни,
qui de l’ombre d’une brosse
brosse 1’ombre d’une carosse
ту самую тень конюха, которая тенью щетки чистит тень кареты. Обвинение — это тень, «улики» — тень, наше «государственное преступление» — тень, тень и ничего больше, как тень,— единственное, что в этой теневой картине является не тенью — это господин государственный прокурор, и я поэтому искренне его сожалею.
Вторым не меньшим несчастьем для обвинения является наше присутствие здесь. Простой факт нашего присутствия служит убедительнейшим argumentum ad homi- nem46, очевиднейшим доказательством нашей невиновности. Мы знали, что все бумаги партии попали в руки правосудия, мы знали, что из Берлина через Дрезден послан приказ нас арестовать как только окончится сессия рейхстага — мы могли бежать, чтобы быть вне пределов полиции, но мы не сделали этого, мы возвратились в Лейпциг и покорно ожидали своей судьбы. И теперь мы стоим перед вами сильные чувством своей невиновности, сильные сознанием, что или наше освобождение докажет победу законности над произволом, или же наше осуждение констатирует отсутствие законности. Но первое принесет такую ?ке пользу для нашего дела, как и второе. Мы не боимся, мы не надеемся, но мы уверены в «успехе», выражаясь языком «моды дня».
А теперь обратимся к обвинительной речи господина прокурора. Обвинительная речь достойна обвинителя. Это такой же «уникум», как и весь процесс. Опираясь на «улики», которые доказывают только неосновательность обвинения, господин прокурор предлагает нам утверждения вместо фактов, произвольные предположения вместо строгих
выводов, банальные софизмы вместо логического заключения. Характерно начало речи. «Если мы хотим оценить по достоинству преступные действия обвиняемых, то необходимо обратиться к истории социал-демократического учения».
Этим «крылатым словечком» господин прокурор показал полную свою неприкосновенность не только к логике, но и к юриспруденции. Каждый проступок должен быть осуждаем сам по себе — это положение общее, как и в юриспруденции, так и в психологии; оно является основным положением юриспруденции. Малейшее отступление от этого положения равносильно расхождению с истиной и справедливостью. Господин прокурор занимался исключительно нашими проступками. Признание, что для их правильной оценки необходима прогулка в область истории социал-демократии, вытекает из признания, что он наши преступления как таковые не может правильно оценить, т. е. выражаясь на иносказательном языке немецкого правосудия, не может подвести под нож уложения о наказаниях.
Такое положение равносильно банкротству обвинения и обвинителя. Уж и то было глубокой ошибкой против обычной практики права, что в самом начале процесса против меня выставили историю моей жизни до настоящего момента, фантастически состряпанную — тем недостойнее только* является эта попытка обвинить нас, пользуясь историей нашей партии. Это было бы чудовищно, если бы не было так нелепо! И почему только историей нашей партии? Почему остановиться на полдороге? Почему не воспользоваться историей всего человечества? Ведь мы все происходим от Адама. Какой великолепный ряд государственных преступников мог бы перед нами развернуть господин прокурор: язычники, иудеи, христиане во главе с глубочайшим преступником Иисусом из Назарета, так как он им был (это так же верно, как то, что он жил), и заметьте это, между ними достаточное количество коронованных особ, начиная многочисленными мятежными иудейскими царями и кончая лишенным престола Георгом Ганноверским47, который еще едва ли будет последним в этом списке. Между прочим, господин прокурор вспоминает прекрасно, как близко касалась его короля, от имени которого здесь будет произнесен
приговор, подобная судьба. «Во все времена и эпоха существовали государственные преступники; обвиняемые, несмотря на все наши прокурорские усилия, не преследуются еще и до сих пор в этом грешном мире за закоренелую склонность к государственным преступлениям; правда, они всегда приводили это в исполнение с такой, только отягчающей их моральную вину, хитростью, что я не имел возможности предоставить осязаемые улики, но этим смущаться не надо; если мы сошлемся на учение о всемирной истории, то найдем, что при прежних государственных преступлениях улики обвинения, которых я в настоящем процессе не мог найти, существовали в богатейшем количестве; тогда мы тотчас же сможем подвести под правильную оценку инкриминируемые действия обвиняемых. Государственный преступник — это государственный преступник — каков игумен, такова и братия — явные улики против прошлых преступников послужат уликами против нынешних, и господам судьям и присяжным остается теперь только признать их виновными!»
Нельзя сказать, чтобы это было странно или смешно, нет, все это анатомически разложено на составные части и точно сведено к истинному смыслу того, что сказал господин прокурор. Историю социализма, состряпанную и предложенную нам государственным прокурором, я завешу спасительным покрывалом, за что мне виновник этого необыкновенного действия, вероятно, будет очень благодарен, если ему когда-либо случится свести более близкое знакомство с истинной историей нашего движения. Искушение, правда, очень велико — не только трудно, но даже и невозможно не писать сатиры (difficile, impossibile satiram non scribere), но мы ведь не разыгрываем здесь комедии, не забавляемся игрой Judge and Jury *, как это делается в английских кабачках для развлечения гостей,— мы имеем дело с серьезным и действительным процессом, хотя мне и приходится для уверенности в серьезной действительности щипать себе руки и с усилием напоминать себе о серьезной и действительной судьбе, угрожающей каждому из обвиняемых серьезными и действительными годами тюремного
* Судьи и присяжные — любимая игра английского общества.
заключения. Только об одном не должен я забыть уномянуть: господин прокурор не может указать наши преступные действия и не пытается это сделать. Он (пытается только приписать нам преступные стремления, опасные для государства тенденции, из которых со временем, рано или поздно, могли бы произойти преступные действия, за которые нас наказывают вперед. Подобное обвинение противоречит принципам уголовного права, ведению которого принадлежат только действия, но не стремления; оно скорее соответствует теории тенденциозных процессов, которых хотя юридически и нельзя оправдать, но которые политикой господствующей партии возводятся на степень судейской практики. Прекрасно — на минуту я стану на точку зрения обвинения, чтобы придать достаточное основание тенденциозным процессам. Итак допустим, что государство имеет право в интересах самосохранения подавлять все стремления, опасные или кажущиеся ему опасными. Не является ли в таком случае первой необходимостью тенденциозного процесса — знание и обвинителем той тенденции, против которой он заносит карающую руку справедливости — нет* не справедливости, так как с ней ничего общего не имеют тенденциозные процессы,— но грозный меч воображающего себя в опасности государства? По какому праву осуждает господин прокурор наши тенденции?
Он их не знает! Он также не имеет ни малейшего понятия о стремлениях нашей партии. 140 письменных документов, которые он перед нами трактовал, пронеслись над ним, не оставив в нем никакого следа. Он смело прыгнул в бездну социал-демократических лжеучений, он в течение
16 дней на наших глазах,— а как долго раньше, этого конечно я не знаю — пробыл в адских водах — и ни одна даже самая малейшая капля их не осталась на нем. Я считал бы это невозможным, если бы не наблюдал подобное у уток и прочих болотных птиц, плавающих и ныряющих в водах, но выходящих всегда сухими из них. То, что наш процесс превратили в тенденциозный — это уже достаточно дурной признак; то, что его допустили вести человеку, не знакомому с нашими тенденциями,— это опускает наш процесс еще ниже уровня тенденциозных процессов и раскрывает его происхождение, показывая, что в Берлине его.
колыбель, обнаруживает руку того, кто возвестил государственную мудрость: сим предшествует праву.
Дальше! Среди полнейшего отсутствия вещественных улик, окруженный избытком «материалов», господин прокурор — он очень напоминает мне того знаменитого короля древнего мира, который умер с голоду посреди своего золота48,—господин прокурор угощает нас в своей обвинительной речи «революционным фондом».
Я не вижу необходимости опровергать еще раз того, что уже было мною много раз опровергнуто, но я должен выразить свое удивление по поводу того, что господин прокурор может вообще произносить имя Ладендорфа. Он видно не знает, кто такое Ладендорф; он должно быть не знает, что Ладендорф — жертва одного из позорнейших тенденциозных процессов нового времени, жертва гнусного правосудия, которое по своей гнусности может только сравниться с недавним процессом моего великодушного родича пастора Вайдига. Он, наверно, не знает, что Ладендорф в течение шести лет безвинно томился в заключении, что его мучили нравственно и физически, систематически приводили к сумасшествию и, наконец, больного избили до смерти в Берлинской Charite49,— Charite, т. е. caritas, христианская любовь! Он, очевидно, всего этого не знает, иначе» произнося имя Ладендорфа, должен был бы от стыда провалиться сквозь землю. Ладендорф, избитый и растерзанный до смерти на смирительном стуле, Вайдиг, замученный в своей уединенной тюремной келье и еще писавший на стене последними каплями крови обвинение против своих убийц,— вот, господа судьи и присяжные, вот вам тенденциозные процессы, вот что значат тенденциозные процессы!
«По их плодам познаете вы их!» Должен ли я еще терять слова, чтобы заклеймить и пригвоздить к позорному столбу тенденциозные процессы, этот ужасный выродок, призванный к жизни абсолютизмом при содействии проституированной юстиции?
Эти два образа, Вайдиг и Ладендорф, вызванные господином прокурором, в тысячу раз убедительнее и красноречивее всех моих речей и соединяют в себе красноречие Демосфена50 и убедительность Берке51. (Берке, сначала
прославлявший французскую революцию, а затем ее оклеветавший,— один из знаменитейших ораторов Англии.)
Я прекрасно знаю, господа судьи и присяжные, что мы не подвергаемся опасности быть избитыми или даже замученными до смерти, но тенденциозный процесс — всегда тенденциозный процесс, и подобно тому, как яд, принимается ли он в маленьких или значительных размерах, чист ли он от посторонних примесей или нет, всегда смертелен, так и тенденциозный процесс всегда убивает справедливость и юстицию, если только она имеет что-либо общее с справедливостью. Здесь имеют силу только principis obsta *. Коготок увяз — всей птичке пропасть, и кто попал на наклонную плоскость тенденциозного процесса, тот не остановится, пока не достигнет кроваво-красных столбов Сартари **, у которых мстители за расстрелянных вчера может быть уж завтра будут расстреливать палачей.
Не оставляя трагического без комического, господин прокурор вводит в процесс как веселую противоположность к Ладендорфу г-на Вейриха. Друг Лассаля52, некто г-н Вейрих, разъясняет, что Лассаль своим друзьям повторял: «когда я говорю «всеобщее избирательное право», вы должны под ним всегда разуметь революцию». Так всегда и понимали Лассаля его приверженцы. Я не знаю г-на Вейриха и потому не знаю, состоял ли он «наперсником» Лассаля, как это утверждает господин прокурор, должно быть знающий его прекрасно. Бели Лассаль высказал подобное мнение, то он выразил очень разумную мысль, так как всеобщее избирательное право гарантирует революционный переворот государства и общества. Что Лассаль понимает под революцией, он нам изложил в своих сочинениях с большой ясностью, и его определение прямо противоположно определению господина прокурора и играет на руку не обвинению, а защите. К чему же эта новая ссылка на г-на Вейриха? А вот почему — с революцией Лассаля ничего поделать нельзя, так как он ее точно определил. Но революция Вейриха не может никакими определениями
* Здесь дело идет о том, чтобы противостоять принципам.
** Где в 1870 году судившиеся военным судом коммунары были расстреляны версальцами.
Вейриха потерять своего значения для прокурора; господин прокурор может ей придать свое собственное понятие о революции; и таким образом г-н Вейрих — это только переодетый прокурор, желающий этим маскарадом пробудить в судьях и присяжных страх пред революцией.
Какую связь с процессом имеют вейриховские суждения, даже если они представляют в десять раз большее значение, чем то, которое ему желает придать обвинение, и в какой мере они влияют на вопрос о нашей виновности или невиновности, это я предоставляю решить господину прокурору со всеми его юридическими познаниями.
Господин прокурор настаивает на том, что мы в Эйзет нахе — на конгрессе — собрались только для того, чтобы создать план ниспровержения государства и общества, и что вообще вся наша партийная деятельность — это только постоянное, беспрерывное подготовление к государственному преступлению. А если это так, то господа судьи во главе с господином прокурором являются нашими соучастниками.
Господин прокурор может вилять во все стороны, как ему угодно, но он не может скрыть того факта, что весь материал, представленный на этом процессе в самых его мельчайших подробностях, был уже давно всем и всякому известен и что он, прокурор, знает о нас не больше, чем знал это несколько лет назад, по крайней мере, чем два с половиной года. Все послужившее против нас уликами было известно много лет назад всем и совершалось на глазах всего мира, на глазах судей, которые в течение всего этого времени не двинулись и с места. Как это объяснить?
Существует три возможности.
Или судьи не замечали того, что мы преступали законы; в таком случае наша вина не больше вины судей; даже наоборот, наша вина не так велика, как их, потому что от нас нельзя требовать такого строгого, точного знания того, что законно и что нет, чем от судей, специальность которых заключается именно в этом.
Или, во-вторых, хотя судьи и замечали, что мы преступаем законы, однако они терпели такую противозаконность из так называемого «мягкого применения закона». Опять- таки в этом случае мы не виновнее наших судей, которые
фактически своим попустительством берут на себя ответственность за наши поступки и нас укрепляют, таким образом, в дальнейшем шествии по намеченному пути. И разве только: не виновнее? Нет: мы гораздо менее виновны их. Так как применение закона, состоящее в том, чтобы сначала оставлять известный простор для проступков, а затем наказать того, кто воспользовался им, потому что он воспользовался им, это поистине уже не «мягкое применение закона», но гнусное применение его, фактически — вероломнейшая ловушка, все равно, была ли она предумышленной или нет.
Или, в-третьих, наконец, правосудие только потому довольно долгое время смотрело сквозь пальцы на наши незаконные поступки, что ему с самого начала незаконность казалась слишком незначительной для того, чтобы можно было оправдать или сделать полезным вмешательство власти. Поэтому-то они и хотели выждать той поры, когда незаконность наша достигнет такой степени, что нас можно будет угостить уже не маленьким, но грандиозным процессом, который дал бы возможность снести с государственного тела одним смелым ударом ножа «нарыв», за которым так заботливо ухаживали, дабы в нем накопились «гнилые соки».
Что же, господа судьи и присяжные, вы, понятно, со мной будете согласны, что такой образ действий судей не внушает к себе уважения и не может быть назван честным. По отношению к нам здесь была сыграна роль, подобная роли гессенского жандарма, поставленного на посту вблизи площади, на которую вход для публики был воспрещен; этот жандарм вместо заблаговременного предупреждения публики умышленно скрылся, чтобы удобнее захватывать ее in flagranti * на запрещенном месте, надеясь получить причитывающуюся ему «плату за поимку». Дело это обнаружилось, и остроумный жандарм со стыдом и по зором был изгнан со службы. Если существует слово, с которым связано больше позора, чем с каким-либо другим, если существует деятельность, которая больше чем всякая другая возмущает наше нравственное чувство, то это
* in flagranti — в момент совершения преступления.
СЛово — agent provocateur53, эта деятельность — agent provocateur^. Немецкий язык не мог найти слова для полного выражения всей низости — для самого низкого из низких, он должен был воспользоваться французским выражением.
И если это третье предположение оказывается верным, то наши судьи действовали как agent provocateur’or!..
Четвертой возможности нет!
Довольно: если наши уже давно известные судьям и долго ими терпимые преступления действительно содержат в себе государственное преступление, то я заявляю, что судьи, терпимость которых нас ободряла, и особенно господин государственный прокурор, должны занять место рядом с нами на скамье подсудимых и даже как более тяжкие преступники, чем мы, так как они умышленно раздули дедо о государственном преступлении. А впрочем, у меня только что блеснуло предположение — не сделал ли господин прокурор открытия, что старое положение: из ничего ничего и выйдет, выражаемое по латыни: Quod ad initio nullum est, nullo lapsu temporis convalescit *, в сущ- пости является уже отсталым, отжившим, и что человеческие поступки в течение более или менее продолжительного времени подвергаются особому виду химического процесса, изменяющего их природу, и что они, подобно рейнскому вину или гаванским сигарам, приобретают от долгого лежания силу и аромат?
Может быть, дух государственных преступлений, не заметный сначала на Эйзенахском конгрессе, только постепенно приобрел силу, достаточную для того, чтобы его почувствовал прокурорский нос? Меня действительно очень обрадует, если предположение мое подтвердится и наука обогатится этим химико-юридическим открытием.
Может быть, учение о транссубстанции 54 господин прокурор переносит в область юриспруденции и думает, что как в руке священника вино превращается в кровь, а хлеб в тело Христово, так и в руках прокурора безвреднейшие политические факты могут превратиться в государственное преступление и прочие ужасы. Чудо нр невозможно, ведь видел же я на Лейпцигской ярмарке фокусника — правда,
• То, что с самого начала ничто, никогда не будет чем-либо.
это не был прокурор,— вытаскивающего из стакана чистейшей колодезной воды несколько десятков лягушек и жаб. Вот где можно было чему-либо поучиться!
Дальше. Мы говорим: наша партия — партия пропагандистская, и мы стараемся привлечь в наши ряды большинство населения; если на нашей стороне большинство, то значит с нами в противоположность меньшинству и право и возможность переустроить государство в духе наших принципов. С этим не соглашается господин прокурор и говорит: «Большинство не имеет права в противность желанию меньшинства изменять государственный строй. Никакое парламентское решение не имеет законной силы без согласия императора или соответственного владетельного князя».
Это постольку справедливо, поскольку по конституционному кодексу — о разумности или неразумности которого здесь не место говорить — ни монарх, ни народное представительство не могут независимо друг от друга устанавливать законы или предпринимать изменения в государственном строе. Согласно закону народное представительство образует рядом с короной равноценный ей фактор; внутри же народного представительства господствует принцип большинства. Где же существует всеобщее избирательное право, там большинство народа законно призвано к участию в управлении, там это право на участие в управлении признано основным устоем государства. В Германии желание оспаривать право большинства изменять законы вместе с государственным устройством в противность воле меньшинства — не означает ли это объявить всеобщее голосование* являющееся с 1867 года55 основным государственным законом, чистейшим фарсом? Не значит ли это обвинить наше правительство, особенно прусское с его «руководителем государственным мужем», в скандальном политическом лицемерии, приписать им недостойные, глубоко безнравственные, чисто иезуитские намерения провести народ эа нос ничего не стоющим призрачным правом? Одно из двух. Или мы имеем честное всеобщее избирательное право как действительность, и тогда большинство народа по господствующему закону может воспользоваться своим, нравом в государстве по своему желанию. Или же
большинство не имеет этого нрава, и тогда наше всеобщее избирательное право — фарс. Если мы на основании всеобщего избирательного права пытаемся привлечь болыпин- ство и достигнуть, благодаря этому большинству, господства, то этим мы принимаем существующий закон просто* как действительность в то время, как господин прокурор, осуждая наши заключения, объявляет существующий закон простым обманом, «золотыми русалочками и серебряными ундиночками», и этим самым наносит грубейшим образом оскорбление законодателям, отрицая их bona fides56. Из этого тупика нет выхода.
Но монархи, говорит господин прокурор, монархи, не должны же они подчиняться требуемому большинством народа государственному преобразованию — «этого не думают даже сами обвиняемые!» Против этого я могу с большим правом сказать: государственный прокурор сам не верит тому, что мы государственные преступники, иначе он не пускался бы на такие отчаянные приемы, чтобы сделать из нас государственных преступников. Какое имеет отношение к этому процессу вопрос о том, подчинятся ли монархи добровольно большинству или нет? Это — вопрос их здравого человеческого рассудка, но не нашей вины или невиновности. Что нас вообще ожидает в будущем — это так же неизвестно прокурору, как и нам. Но он так же, как и мы, должен был вынести из изучения истории, что не существует власти, способной сохранить надолго государственные и общественные порядки, отжившие свое время, т. е. переставшие быть политической и социальной необходимостью. Сила, с которой все обновленное и обновляющееся стремится и пробивает себе путь вперед, так непреодолима, что даже самые горячие противники преклоняются перед величием этого факта и не препятствуют ходу того, чего нельзя изменить. Приведем бьющий в глаза пример из новейшей истории: удивительный рост, которому подверглись торговля и промышленность в последние 25 лет у нас в Германии, не совершился ли он при господстве убийственной для торговли и промышленности системе, так что с полным правом можно сказать, что немецкая буржуазия вступила в жизнь при господстве своих врагов и достигла в конце концов политической
власти и экономической диктатуры. Подобно тому, как Ман- тейфель57, Вестфален58, Бисмарк, ненавидевшие всей своей юнкерской душой торговлю и промышленность, как средство революции, проклинавшие города и с самого начала желавшие их гибели, в то же время должны были содействовать и содействовали росту и того и другого — просто потому, что не имели достаточно сил плыть против течения; подобно им, может же и монарх понять, что время монархии прошло и что для человека, имевшего несчастье родиться королем в наше время, когда троны являются очень неудобными и небезопасными креслами, тораздо умнее было бы добровольно и вовремя отказаться от трона, нежели ожидать могучего потока, который снесет его и его трон. Разве плохо сделал Максимилиан *9, сложивший с себя корону, как только он убедился в истинном положении дел на мексиканской земле? История рассказывает нам о монархах, могущественнее всех современных монархов, сложивших вовремя с себя свой сан, отказавшихся от короны, хотя эти короны были блестящее и достойнее нынешних корон. Она нам говорит о Диоклетиане60, может быть самом великом по духу римском императоре; она говорит нам о Карле V Гогенштауфене 61, бесспорно самом выдающемся немецком императоре, что можно видеть из его церковной политики. Во всяком случае нет монарха, который не почитал бы за честь стать рядом с Диоклетианом или Карлом V, которому было бы нелестно слыть подражателем этих обоих монархов.
Дальше. Монархия, существующая теперь, является так называемой конституционной монархией. Еще только несколько десятилетий назад наши конституционные монархи были абсолютными монархами, т. е. они правили божьей милостью, с неограниченной властью над жизнью и собственностью своих подданных. От этой неограниченной власти они отказались, поставили себя под сень закона и признали право народа на участие в законодательстве. И вот хоть и скачок из абсолютной монархии в конституционную не такой большой, как из конституционной монархии в республику, но для того, чтобы стать конституционным, абсолютный монарх должен был отказаться от большего, чем конституционный монарх, чтобы стать
президентом республики. Этим я вовсе не хочу сказать, что будущие президенты республик должны быть непременно выбраны из прежних монархов. МонархическиЗ принцип приносится в жертву вместе с абсолютным государством — конституционному государству нечего приносить в жертву— разве только одно имя. Как бы там ни было, но предполагать, что монархи должны учиться понимать свое время — «овсе не государственное преступление. Напротив, мне кажется, что господин прокурор, думая, что считать монархов разумными — государственное преступление, совершает если не государственное преступление, то уж самое открытое оскорбление величества.
«Только силой можно осуществить цели социал-демократии» думает господин прокурор. Так думать его дело, и то, что думает господин прокурор, не имеет никакого отношения к процессу. Я думаю: цели социал-демократии постольку осуществятся мирным путем, поскольку наши противники обладают умом и честностью. И прежде всего честностью — honesty is the best policyб2, при разрешении социального вопроса честность является не только лучшей, по и единственно хорошей политикой.
Обвинение — и это должно быть прежде всего установлено — должно иметь дело с действиями и фактами, но не с возможностями и мнениями. То, что мы можем исполнить при известных еще не существующих условиях, никого не касается, то, что мы совершили, подлежит рассмотрению суда. Что случится завтра, о чем я завтра буду думать, не знаем ни я, ни господин прокурор. И я сегодня думаю, что политико-социальный кризис не протечет мирным путем, что он разрешится действительно в насильственную революцию, являющуюся для господина прокурора ужасным призраком. Я так думаю, потому что, опираясь на историю и личный опыт, не верю в государственный ум власть имеющих. Но таким моим мнением не считают себя связанными ни государственный прокурор, ни судьи, и меня за него могут наказать с таким же успехом, как того, кто думает, что говядина ему больше нравится, нежели телятина, или наоборот. И взгляд господина npoiKypopa, что наши цели могут осуществиться только путем насильственной революции, является в юридическом отношении не только не
основательным доказательством, но даже вдобавок совершенно неправильным.
Когда 40 лет назад у нас требовали суда присяжных, то это требование считалось революционным, никогда не могущим быть добровольно исполненным. Теперь у нас имеются суды присяжных, и те, которые его в то время требовали, не сделали, право, никакой революции. Ни одна, даже самая маленькая, самая ничтожная реформа не может быть проведена без насильственной революции, если правительство встречает ее упорным veto63. Вопрос не в том, осуществятся ли наши требования, по мнению прокурора, только путем насилия, но в том, делали ли мы какие-либо подготовления к тому, чтобы осуществить их путем насилия. Конечно, господин прокурор утверждает, что мы делали такие подготовления. Однако в доказательствах он не силен. Вместо доказательств он приводит ложные умозаключения. И еще какие! «В пределах существующего государственного строя осуществление проекта обвиняемых — стремление доказать законность наших принципов господин прокурор называет «проектом» — не имело места. Точка зрения, исходя из которой они хотят уничтожить современные государственные порядки, должна поэтому лежать вне области этих порядков, вне закона. Следовательно, то «преступление», которое они, стоя на такой точке зрения, подготовляли, было именно подготовлением к государственному преступлению». «Поэтому», «следовательно»? Почему «поэтому», «следовательно»? Потому что господин прокурор, как показал это весь обвинительный процесс, не знает различия между представлениями и фактами. Он смешивает свои представления о «государственном строе» с самим государственным строем, свои политико-социальные склонности и антипатии с законом; и так как наши воззрения, склонности и антипатии имеют несчастие отличаться от прокурорских, то он и ставит нас неукоснительно вне государства, вне закона. Людовик XIV64 удовольствовался тем, что сказал: государство— это я. Господин прокурор идет дальше и говорит: государство и закон — это я. По поводу теории Людовика XIV история перешла к обычному порядку дня; по поводу теории государственного прокурора мы перейдем к
обычному порядку дня. Покамест же мы себя рассматриваем еще как членов государства — и как оно несовершенно,— как членов с точно такими правами, какими обладает господин прокурор, и мы предоставляем суду присяжных судить и осудить всю чудовищность того, что нас ставят вне закона. Возведенное на нас обвинение в «подготовлении к государственному преступлению» оставляем мы на долю «Кладдерадача!»65 Может быть, господин прокурор при первой возможности возбудит обвинение против тех астрономов, которые утверждают, что земля может когда-либо вследствие столкновения с другим небесным телом разбиться вдребезги; в случае же, если подобной катастрофы не случится, то уж, наверно, она через несколько миллионов или биллионов лет сделается необитаемой вследствие того, что солнце погаснет. Так как в этом случае немецкая империя вместе с королевством Саксонией прекратят свое существование, по крайней мере, с таким же вероятием, как при осуществлении наших принципов, то эти астрономы подобно нам повинны в государственном преступлении, в высшей степени «отдаленном», различаемом только через телескоп, в государственном преступлении, которое должно увековечить имя государственного прокурора!
Теперь обращусь к поэтическому сравнению с «Домом с прекрасным садом» *. Всякое сравнение хромает — гово
* Соответствующее место прокурорской речи в передаче официального «Leipziger Zeitung» гласило следующее: «Представьте себе прекрасный сад, перед которым находится дом. Множество людей приближаются к этому месту, и каждый из них говорит другому: «В том саду заключаются все блага жизни, но дом препятствует свободному проходу в сад. Существует два пути, по которым можно* пройти: один — мирный, но не разрешенный владельцами сада, другой — путь силы, путь разрушения дома». Не заключается ли в этом призыв к разрушению государства и общества?» В передаче «Leipziger Tageblattes» это знаменитое сравнение гласит так: «Я воспользуюсь примером из повседневной жизни. За домом находится садг заключающий в себе все блага жизни. Но проход к этому саду загражден домом. Вот приходят люди к владельцу этого дома и говорят ему: «Сравняй твой дом с землей, чтобы мы могли проникнуть в сад. Если ты этого не сделаешь, то мы употребим силу!» Совер- шенно то же относится и к действиям обвиняемых. Эти действия с самого начала до самого конца содержат в себе самое сильное подстрекательство к употреблению насилия»
рит поговорка. Но это сравнение не только не хромает — оно парализовано, и даже на обе ноги. Чтобы сделать его более ясным, между прочим, и господину прокурору, мне необходимо сравнение это перенести в обыкновенную будничную действительность. Сад предназначается для общественных целей; владелец его — для большей ясности примера я отдаю сад, который господин прокурор оставил не принадлежащим никому, владельцу,—владелец этот, которому также принадлежит и дом перед садом, отказывается, оберегая свою собственность, разрешить доступ в сад. Что сделать, чтобы войти в него? Господин прокурор говорит — для большей пластичности, драматичности и рельефности картины я предположу, что господин прокурор — владелец превосходного дома с прекрасным садом — господин прокурор говорит: «Я не дам сада! Я не позволю вам пройти через дом, и тогда вы должны будете или отказаться от вашего плана, или же прибегнуть к силе. В таком случае нам придется биться!» Вы ошибаетесь, господин прокурор: случай этот содержит в себе кое-что другое. Мы яе делаем ни того, ни другого; мы с полным спокойствием применяем по отношению к вам законно существующий во всех государствах способ экспроприации — ведь мы всегда за законный путь, и меня удивляет, что вам, официальному представителю закона, этот законный путь не пришел на ум. Вы восстаете против способа экспроприации? Вы возмущаетесь законом вашей страны и оказываете ему по крайней мере пассивное сопротивление?
Во времена хозяйничания Госсмана в Париже я читал ч одной английской газете, как одна старая баба, не же- тая уступать своего дома, вела войну с господином Гос- сманом. Ей было прислано решение об экспроприации — она разрывает его на куски и бросает клочья в лицо присланного чиновника; получив приказание очистить занимаемый ею дом в определенный день,— она натравляет своих кошек на несчастного судебного пристава. Она торжествует. Но судьба скоро воздает. Определенный день наступает, и на рассвете по направлению к злополучному дому шествует полицейский комиссар в сопровождении четырех дюжих молодцов, а пятью минутами позже удивленные
самены * видят, как четыре служителя нежно выносят из дома на мягком кресле старуху, которая барахтается и кусается, и на расстоянии нескольких сот шагов от дома нежно кладут ее на землю. Уличной молодеяси это доставило отличную забаву; сломка дома началась, а старуха, кроме .полученной ею хрипоты и насморка, должна была еще заплатить штраф за оскорбление чиновников.
Я не знаю, будет ли у господина прокурора желание подражать этому примеру. Никто его даже и пальцем не тронет — за это я ручаюсь (так как он должен был — что кажется мне все-таки невозможным — употребить серьезное насилие, что повлекло бы за собой серьезные последствия). Мы вежливо и нежно поместили бы его на мостовой, а он был бы совершенно удовлетворен тем, что дал бы повод нам и нашим согражданам к гомерическому веселью на целую неделю, в наши печальные дни — это не малая заслуга.
Но мы слишком долго останавливаемся на «доме» гос- лодина прокурора.
Свой главный козырь государственный прокурор приберег к концу: «если вы не осудите обоих обвиняемых, то этим вы санкционируете беспрерывную революцию!»
Прекрасно! Рассмотрим этот козырь поближе и мы увидим, что он фальшив. С ним выиграть нельзя. Беспрерывная революция! Она не нуждается в санкции господ при- сяжных. Революция не ждет ни прокуроров, ни присяжных. Вся жизнь — революция «in permanenz» 66. Мировая история — это одна беспрерывная революция. История и революция — тождественны. Революционный преобразовательный процесс в обществе и государстве ни на один момент не прерывался, так как государство и общество являются живыми организмами и прекращение этого преобразовательного, все обновляющего процесса равносильно было бы смерти. Это поняла социал-демократия, и поэтому она— партия революционная, т. е. партия, задавшаяся целью содействовать естественному развитию государства и общества, устраняя с его пути все мешающие этому развитию препятствия.
* Уличные мальчишки.
Господин прокурор, упрямо смешивающий революцию* с государственным преступлением, упорно настаивает на том, что когда мы говорим о революции, то подразумеваем государственное преступление, и что на обыкновенно употребляемом языке слово революция имеет другой смысл, чем тот, который мы ему придаем. Какие мнения ставит нам в обвинение господин прокурор — совершенно неважно; но что по отношению к слову революция он горько заблуждается — это я сейчас к его удовольствию докажу. Прежде всего заметим, что в научных определениях — я думаю, господин прокурор не станет оспаривать у нас права быть научными и искать себе опоры в науке — совершенно не имеет значения «обычное словоупотребление», и по очень простой причине: наука возвышается над уровнем «обычного», повседневного, всякому уж известного и, следовательно, не может удовольствоваться обыкновенно» употребляемым языком. Наука должна создавать поэтому свой собственный язык, материал для которого она черпает, понятно, из обыкновенного языка, только возвышая его над уровнем повседневного употребления. В предлагаемом случае не раз имеет место отклонение от обычного словоупотребления. Во всей современной французской литературе слово революция наряду со вполне определенным значением насильственного переворота употребляется также в отвлеченном значении всеобщего процесса развития.
И никто не станет отрицать, что наш, немецкий, политический язык, как и наши политические мысли и системы — свирепый патриотизм может лопнуть от ярости — очень много позаимствовали у французов. Относительно языка, обыкновенно употребляемого во Франции, я приведу здесь убедительный пример — особенно убедительный для господина прокурора. Тот человек во Франции, которого меньше всего можно причислить к сочувствующим социализму, так как он больше всех сделал для доказательства своей ненависти к социализму, есть в то же время автор истории французской революции.
Этот человек — Тьер 67 — наверно, надежный свидетель, который придется по сердцу убийственному для социалистов государственному прокурору. И вот, в первом томе своей, между прочим, сорок лет назад написанной истории
революции по поводу дебатов о совместном собрании всех государственных сословий — о генеральных штатах, Etats q£neraux — (19 страница издания Брокгауза 1896 года) об говорит:
«На известном съезде (старых генеральных штатов) и .по известному пункту голосовали поименно; иногда советовались и решали по областям, но не по сословиям; часто представители третьего сословия были равны по числу соединенным вместе представителям от дворянства и духовенства.
Как же посягнуть на эти старые обычаи?
Не находились ли власти государства в постоянной революции? (Les pouvoirs de l’etat n’avaient ils pas ete dans la revolution continuelle?)
Королевская власть, сначала суверенная (?), затем побежденная и лишенная своей мощи, снова подняла при помощи народа свою голову и, опять присвоив себе все полномочия, представляла зрелище постоянной борьбы между лостоянно сменяющимися властителями. Духовенству говорили: согласно духу старого времени, оно не образует никакого сословия; дворянству — только ленный владелец68 может быть выбран, благодаря чему большинство дворян было исключено из представительства; депутатам — вы только неверные чиновники короля; всем же: что французская конституция (государственное устройство) была только продолжительной революцией (gue la Constitution francaise n’etait gu’une longue revolution), во время которой каждая власть господствовала над другой, что каждое учреждение было нововведением, и что в этом грандиозном конфликте мог решать только разум».
Так говорил Тьер. Все, что он говорил о французской истории и о французском государственном устройстве, относится к истории всех остальных стран и вообще ко всей истории. История всех культурных народов без исключения — это «продолжительная революция». Народ, не переживший революции, не имеет истории, не может называться народом.
Еще одна французская цитата! В предисловии к 18-му тому знаменитого, сорокатомного произведения Бюше и Рукса «Парламентская история французской революции»
имеется следующее место: «христианство — это учение об освобождении; учение о прогрессе — это философия освобождения. Церковное учение разделяется на две различные части: на разрешенную церковью догматику и на положения, установленные теологами. Первую часть нужно уважать; вторая — это наука, могущая быть смененной только еще более высшей наукой. Первым практическим положением учения о прогрессе является следующее: человеческое общество подчинено неизбежному закону, согласно которому оно должно пережить правильное чередование необходимых революций с точки зрения морали (gue les societes sont soumises a la loi inevetable de subir une succession de revolutions nicessaires du point de vue de la> morale)».
Как это уже видно из приведенного места, авторы «Парламентской истории» — строго верующие христиане. Итак уж христианская ортодоксия вместе с общественно-спасительной политикой свидетельствуют о нашем правильном понимании.
Употребление слова «революция» в этом смысле не ограничивается, впрочем, одним только французским языком. Несколько дней назад я натолкнулся в «Истории Англии» (History of England) английского историка Маколея на следующее место (страница 6 I тома издания Таухница): «Обращение саксонских колонистов в христианство было прежде всего делом длинного ряда спасительных революций (wos the first of a long series of salutary revolutions)».
Это (вполне ясно. Если бы нужно было, я мог бы вам привести сотни подобных цитат из французских и английских писателей. И не только французских и английских. И у нас в Германии слово революция получило право гражданства именно в том смысле, который мы ему придаем: мой друг, товарищ по обвинению, Бебель в самом начале судебного производства, на третий день, если я не ошибаюсь, хотел привести из государственного словаря Блунчли и Братера — произведение, не могущее быть заподозренным в социализме — место, решительно это доказывающее, но был остановлен насильно председателем суда.
Он приведет его потом.
То, что я хотел доказать, я доказал. Мы не нуждаемся ни в авторитете господ Блунчли и Братера, ни в позволении господина прокурора употреблять слово революция в том смысле, в каком его употребляют все культурно развитые народы. И мы можем требовать от господина прокурора, чтобы он не вкладывал в слово революция другого значения, кроме того, какое мы в него вкладываем. Наше определение должно служить для суда единственным критерием, тем более, что оно нами установлено было не только теперь здесь на скамье подсудимых ила во время следствия, но оно, точно выраженное, находилось во всех уж давнишних партийных брошюрах, особенно в брошюрах Лассаля и между прочим в моеЗ так называемой «Берлинской речи».
Словом — я повторяю это — мировая история — это постоянная революция. И каждая попытка затормозить или остановить этот постоянный, беспрерывный, совершающийся по неизменным законам процесс общественно-государственного обновления, который обычный язык и наука называют революцией в широком смысле, каждая такая попытка влечет за собой с необходимостью насильственную реакцию изнутри государственного и общественного организма, и эта реакция является революцией в узком смысле, революцией прокуроров, революцией прокуроров в двойном значении: революцией, как понимают ее прокуроры, и революцией, для которой прокуроры так прилежно работают, которую они так прилежно помогают «делать». «Нет ничего революционнее,— говорит англичанин Матью Арнольд69,—точно так же, как ничего нет противоестественнее идеи все оставить по-старому, так как она противоречит назначению всего созданного: постоянно стремиться вперед». Я не могу отказать господину прокурору в признании того, что он очень ««революционен».
Революции прокурора — это маленькие побочные случаи во всеобщей революции. На примере Франции особенно лет- ко и ясно можно узнать, как «делаются» подобные революции: благодаря упорной, неразумной, бесчестной борьбе правящих с закономерным, естественно-необходимым процессом развития государства и общества.
Что имеет значение и силу для великой французской революции, революции par excellence70, имеет силу и для всех революций. Отдельные личности, как бы они ни были
богаты и могущественны, не обладают необходимой силой для насильственной остановки и всеобщего процесса развития. Такой силой обладают только правительства, и поэтому в истории нет еще ни одной революции, которая не была бы делом правительства*. При хороших правительствах, т. е. правительствах, представляющих совокупный интерес и совокупные интересы всех составляющих государство граждан,— просто невозможна революция. Революции возможны и необходимы при правительствах, или грубо вмешивающихся в процесс исторического развития, или же защищающих интересы только части населения, одного класса, одного сословия, а интересами всех остальных, чаще всего большинства, пренебрегающих, вредящих им, жертвующих ими в пользу интересов привилегированных. Хорошее, разумное правительство руководит потоком волнующейся народной силы по всей стране, организуя и охватывая все области и •окрути, равномерно распределяя воды системой шлюзов и •орошения. Дурное, неразумное правительство пытается запрудить поток, что неизбежно ведет за собою сильнейшее наводнение, и, в конце концов, оно не воспрепятствует тому, что громады вод снова откроют себе путь, повелительно указываемый им их естественной тяжестью. Между прочим, такие авантюристские правительства еще в последний момент, когда они начинают догадываться о непреодолимости природных сил, пробивают дыру в плотине, чтобы обеспечить потоку безвредный отлив. Следствием этого является только то, что плотина со всем тем, что на ней и вокруг
* Берлинский «Kreuzzeitung», главный орган легитимистского царства божьей милостью, в номере от 4 ноября 1873 г. пишет: «Зараженный идеями энциклопедистов, Людовик XVI французский сам передал королевскую власть, покоющуюся на таком шатком фундаменте, революции, которая, как известно, всякий раз начиналась ‘Сверху». «Kreuzzeitung», конечно, думает, что Людовик XVI мог и должен был избежать «начать» революцию. Это, выражаясь мягко, невежественная наивность, которая уже словами «всякий раз» получает достойную оценку. То, что случается «всякий раз», есть не случай, не каприз, но закон природы. Во всяком случае мы принимаем признание «Rreuzzeitung’a», что «революции всякий раз начинались сверху». И не только «начинались», но даже и целиком делались. 6 статье из «Volksstaat’a», приложенной в конце книжки, суждения -«Kreuzzeitung’a» подробнее рассматриваются.
нее навешано, гораздо быстрее размывается, чем если бы это было в случае падения.
В конце концов, только правительства обладают средством «избежать» революций и «делать» революции. Каждая революция — это, не говоря уж о прочих худых последствиях, свидетельство об убожестве правительства, при котором революция разражается, которым она допускается и которое за нее во всех отношениях ответственно — даже если и не существует закона об ответственности министров. Каждое правительство, при котором совершается революция, является поэтому дурным правительством.
Довольно. Мы — социал-демократы — не «делаем революций»; мы изучаем революционный процесс развития государства и общества, который и без нашего содействия идет вперед с головокружительной быстротой, а в остальном мы ткем соразмерно нашим силам «на жужжащем станке времени».
«Делать» революции — мы оставляем на долю правительств, императоров, королей, «гениальных государственных мужей», начальников полиции и прочих патентованных и привилегированных спасителей общества и государства, не исключая и господина прокурора, игнорировать общественную деятельность которого в этой области было бы самой черной неблагодарностью. Теперь я покончил с господином прокурором. Еще только одно слово я ему скажу на прощанье: слово одного авторитета — ведь он очень любит авторитеты —- знаменитого английского историка, государственного деятеля и юриста, Маколея. В своем очерке о труде Hallam’a «Constitutional History of England» * он говорит (Маколей, между прочим, вовсе не был демократом, не говоря уж о том, что он не был социал-демократом): «Осудить человека, потому что он совершил преступление или потому что предполагают, хотя и не справедливо, что он совершил преступление,— не есть преследование. Осудить же человека, потому что мы из сущности какого-либо учения, которого он придерживался, или из поступков других лиц, придерживающихся того же учения, что и он, выводим заключение, что он хотел совершить преступление,— это уж
* Hallam, «История государственного устройства Англии».
преследование, и во всяком случае это глупо и бесчестно (То punish a man, because we infer from the nature of some doctrine which he holds, or from the conduct of other persons, who hold the same doctrines with him, that he will commit a crime, is persicution, and is, in everu case, foolish and wicked)»*.
Итак, этот наш процесс шляется «преследованием» — все признаки, данные Маколюем, совпадают так, что кажется, будто Маколей писал все это относительно нашего процесса. Бели бы я был юристом, то мне стоило бы привести только доказательство, что этот процесс тенденциозен, и моя задача была бы исполнена: процесс был бы судим и осужден. Но мы ведь политические обвиняемые и как таковые должны поднять перчатку, брошенную нашей «тенденции»: мы должны выставить против тенденции тенденцию, нашу тенденцию против тенденции обвинителей,< тенденциозный процесс против тенденциозного процесса — социал-демократический против бурясуазно-реакционного.
Поэтому я буду еще продолжать мою речь.
Раньше я назвал обвинительный акт господина прокурора «банкротством обвинения и обвинителя». Я хочу быть справедливым. Он совершил то, что мог совершить; и если бы он в десять раз больше сделал, если бы он собрал в тысячу раз лучший обвинительный материал, он не был бы счастливее. Каждый процесс о государственном преступлении равносилен банкротству обвинителя, и нелепость их — это качество, общее всем таким процессам. Борьба с разумом еще безнадежнее, чем борьба с глупостью; а тот, кто начинает процесс о государственном преступлении, своим противником имеет разум. Государственное преступление — это понятие не логическое, не юридическое, и выражение «процесс о государственном преступлении» —это contradictio inudjecto, нелепость.
Государственное преступление должно быть преступлением. Преступление — действие, достойное наказания, и действие, в юридическом смысле тем более наказуемое, чем дальше оно простирается, и тем менее наказуемое, чем
• S. Macauley, Critical and Historicul Essays, Tauchmitz-Ausgabe, Bd. I, S. 119.
менее далеко оно простирается. Возьмем, например, разбойническое убийство: план подготовлен, нож отточен, засада устроена, но тут является какое-то препятствие, и убийство не приводится в исполнение; если как-либо случайно доказаны план и намерение would be (желание, добрая воля) стать разбойником, то в крайнем случае он может быть наказан во избежание опасности для остального общества. Допустим, что преступление удалось; разбойник выпрыгивает из засады, схватывает свою невинную жертву за глотку, но удар неудачен, и в рукопашной схватке удается пойманному вырваться и убежать — если будет открыто would be разбойника, то он может быть осужден за покушение, смотря по размерам произведенного насилия, но он не может быть подвергнут наказанию за «оконченное» преступление. Наказание может только тогда быть применимо, когда убийство действительно происходит. Точно то же имеет место по отношению ко всем другим преступлениям и проступкам. Ко всем другим, за исключением одного: государственного преступления. Государственное преступление перестает быть преступлением с того момента, как оно приводится в исполнение. Только еще не приведенное в исполнение государственное преступление — есть преступление. Удавшееся государственное преступление не подходит под уголовные законы — оно само создает законы — уголовный закон карает только неудачу государственного преступления.
Treason never prospers, what's the reason?
When it prospers none dare call it treason!
Государственное преступление не удается никогда какая тому причина?
Если удается, кто осмелится назвать его государственным преступлением?
гласит известный английский стих.
Удавшееся государственное преступление сидит на тронах, на министерских креслах, на судейских скамьях. Можно в истинном смысле слова сказать: государственное преступление правит миром. Как старым, так и новым. Американцы? Государственные преступники. Англичане? Государственные преступники, окрашенные в двойной цвет 1649 я 1688 тодов71; во Франции, чтобы не начинать издалека, с 1792 года у власти стоят только государственные преступ
ники: Конвент, Директория, Консульство, первый Наполеон, реставрированные Бурбоны, буржуазный король Луи Филипп, Февральская республика, второй Наполеон, сентябрьская революция72 — все это государственные преступники, и только государственные преступники. В Испании то же самое. В Италии с 1859 года73 сплошное государственное преступление, и ему нет конца — я говорю о троне. В России беспрерывное государственное преступление и постоянные убийства. В Австрии осужденный на смерть государственный преступник (Андраши) во главе правительства, а в Германии? А чем же, чем был 1866 год74, если не государственным преступлением? Основные государственные законы попираемы, гражданская война в самом разгаре, княжеские короны, употребляемые для игры в кетли,— если это не 'государственное преступление, то я отказываюсь понимать, что значит государственное преступление.
Из этого государственного преступления произошел северно-немецкий союз — нынешняя Германская империя, против которой мы замышляем государственное преступление,— и государственные уголовные законы, по которым нас должны будут судить! Мировая история не лишена юмора. Можно ли придумать более прекрасное reductio ad absurdum этого и всех других государственных преступлений? Убивать политических врагов зверски жестоко, но логично с точки зрения логики жестокого зверства. Предавать суду политического врага за государственное преступление так же зверски жестоко, но не логично, так как понятие о государственном преступлении нелогично, так как государственное преступление — преступление против законов логики. Имейте же по крайней мере смелость логики, которая в государственной жизни при обсуждении политических и религиозных вопросов допускает только один выбор между двумя крайностями: или абсолютная свобода, или абсолютное угнетение!
Кто не желает ни того ни другого, тот подпадает под влияние слепого произвола. Где должна лежать граница между свободой и угнетением? Невозможно провести между ними линию, не противореча логике и справедливости. Не понимайте меня ложно. Если я требую абсолютной свободы, то этим я вовсе не хочу, чтобы мне было позволено во имя
политической и религиозной свободы людей наносить ущерб их личности или их собственности. Все, что вредит интерес сам и правам других, есть не свобода, а насильственное злоупотребление, обман и подпадает как обыкновенные, общие преступления под действие обыкновенных, общих уголовных законов. Всякое особое законодательство в области религии я политики равносильно незнанию этого простого факта и затрудняет мирное сотрудничество людей. Всякий карательный закон, направленный не на обычное преступление, есть инквизиционный закон; каждый уголовный процесс, направленный не против обычного преступления,— инквизиционный процесс. Каждое действительное преступление можно подвести под рубрику обыкновенного преступления; так называемое же преступление, которое не подходит под эту рубрику, не есть действительное преступление — оно только преступление по мнению или по капризу законодателя, и к этой категории принадлежат все политические и религиозные преступления и проступки без исключения; поэтому и все политические и религиозные процессы являются без исключения инквизиционными процессами. Смягчающее современное имя инквизиционного процесса — тенденциозный процесс.
Если хоть раз оправдать тенденциозный процесс, то уж каждый и всякий имеет право каждому и всякому устраивать такие процессы; bellum omnium contra omnes (война всех против всех) объявлена, только вместо того, чтобы убивать друг друга, обе стороны прячут своих врагов по тюрьмам. Еще не существовало в мире двух людей, которые мыслили бы одинаково — это банальная истина, которую Карл V узнал только перед смертным часом. Одним словом: тенденциозный процесс — это проскрипция, прикрывающаяся мантией позорного закона.
Оставьте нам наши мысли! Не мешайте нам их свободно развивать! Мы требуем немного пространства и a fair fight and no favor — честную битву и никакой милости. Там, где существует абсолютная свобода печатного и устного слова и выборов, та«м не только возможно дальнейшее мирное развитие, но оно несомненно. 'Меньшинство только тогда опасно, когда угнетаемо и когда не имеет возможности проявить себя как меньшинство. ‘Никто не станет рисковать своей
жизнью, чтобы добиться силою того, что он может получить добром, и никто не станет на путь силы, если знает, что ему противостоит сила превосходящая и что акт насилия может жривести -к его собственному поражению. Всеобщее свободное избирательное право дает возможность всем партиям подсчитать свои силы и мирно доказать законность своих стремлений, и в этом лежит его антире>волюционное значение, принимая слово революционное в прокурорском смысле.
Но разве у нас свободное всеобщее избирательное право? Разве есть у нас прочие политические свободы, без которых это право один только призрак? Разве есть у нас гарантии против насилия политических и экономических тиранов над избирателями? Наша партия в сущности своей является партией мира. И не только потому, что мы осуждаем и хотим уничтожить войну между народами и общественными классами, но также и потому, что мы предлагаем средство, и по моему глубокому убеждению единственное средство, достигнуть мирным путем политического и социального мира. Мирное разрешение социального вопроса дает только социал- демократия. Только тогда можно будет смягчить современную, хроническую классовую борьбу, избежать острой кровавой борьбы классов, когда правящими классами будет открыто и честно признано существование зла и необходимость исцеления, другими словами, правота соЦиал-демократиче- ского движения, и согласно этому признанию и сознанию они будут поступать. Только тогда осуществится путем реформ и соглашений переход к более совершенной, сообразной с требованиями справедливости общественной организации.
«Прекрасно, может быть, мне возразят, что обеспечена свобода, но не разнузданность!» Кто делает такую разницу — не желает никакой свободы. Что значит, например, «разнузданность прессы»? Проповедование в прессе учений, их оснований, не нравящихся моему соседу. Но это не дает ему еще права меня угнетать. Пусть он опровергает! «Общественная мораль будет потрясена; не всякий принимающий яд принимает и противоядие».
Милостивые государи, мораль, которая может быть потрясена одной или даже тысячью «ядовитыми» газетными статьями, если при этом обладатели упомянутой морали
имеют свободный доступ и к не «ядовитым» статьям, такая мораль не стоит и ломаного гроша. Разврат общественной морали прессой (возможен только тогда, когда развращенная пресса приобрела монополию, благодаря угнетению здоровой прессы, так что народ волей-неволей должен довольствоваться только поддельным товаром, как, например, теперь товаром прусского «фонда рептилий». Если же разнузданность прессы состоит в том, что я призываю к какому-либо противозаконному поступку и действию, например поколотить моего соседа N или же выбросить министра-президента X. вместе с его подчиненными из окна его канцелярии, то в таком случае пусть сосед N или министр-президент X. приносят на меня жалобу в суд и требуют защиты полиции. Но все это не имеет ничего общего ни со свободой, ни с разнузданностью, ни вообще с политикой; это — преступления против обычного закона, которые долясны наказываться и преследоваться обычным уголовным законом.
Есть старая поговорка: кто хочет научиться плавать, должен сначала войти в воду. Только на опыте моясно научиться опыту. Недостаток опыта вызывает безумные теории, и безумнейшая теория становится безвредной, как только она получает возможность осуществиться. О гранит опыта разбиваются лживые теории и отшлифовывают свои края справедливые. Если бы наши противники считали основные положения социализма ложными, то* наверно, они были бы довольны объявлению Парижской Коммуны, а не метали бы громы и молнии против нее. Так как в то время это значило для социализма: Hie Rodus hie salta *, и если бы он не смог перепрыгнуть, если бы он споткнулся и упал пораженным, то социализм был бы убит на все времена, spectre rouqe** был бы изгнан — осмеян всем миром. Le ridicule tue *** и смешное, к сожалению, не всегда убийственное для отдельных лиц, всегда убийственно для теории и партии. Предоставьте нам полную свободу, и наши учения перестанут быть «опасными для государства»; угнетайте, преследуйте нас, и
* Здесь Родос —здесь и прыгни!, т. е. теперь покажи, на что ты способен!
** Красный призрак.
Смешное действует убийственно.
они сделаются «опасными для государства», так как, ставя их вне государства, вы тем самым принуждаете их обратить^ ся против государства, вместо того, чтобы, насаждая их внутри государства, неукоснительно стремиться к их осуществлению. Мы не хотим революции, не хотим никакого насильственного переворота, но политика угнетения ведет к нему с неумолимой логикой фактов; а, милостивые государи, если народ принужден будет для своей защиты, для своего самосохранения взяться за оружие,— история ведь не знает других революций в прокурорском смысле,—то сможете ли вы от нас потребовать, чтобы мы позволили себя заколоть, как баранов?
«Но всегда будут существовать сумасбродные головы, которым будет казаться слишком длинным нормальный ход развития и которые захотят его ускорить взрывами и заговорами». Может быть, хоть я и сомневаюсь, так как в действительно свободных странах, как, например, Соединенных Штатах Америки, отдельные взрывы и заговоры неизвестны, и если бы они там и случились, то не принесли бы никакого вреда. Только один раз Штаты находились в опасности, и эта политическая катастрофа дает мне повод к поучительному сравнению. Мятеж рабовладельцев еще у всех на памяти. Для сохранения своих политических привилегий и позорного института рабства юнкерство Южных Штатов схватилось за оружие и пыталось уничтожить великую Заатлантическую республику. Это было государственным преступлением в истинном смысле этого слова. Мятеж был подавлен только после страшных усилий. И что же сталось с государственными преступниками? Если они не пали в битве, то находились на свободе. После короткого заключения в тюрьме они были выпущены, так как правительство Соединенных Штатов, исходя из убеждения, что государственное преступление — это такая вещь, которая не имеет ничего общего со здравым рассудком, видело в побежденных мятежниках побежденного врага и как такового не страшилась его. Там республиканское правительство, считающее ниже своего достоинства заключить в тюрьму как государственных преступников людей, сражавшихся во главе полумиллиона солдат против конституции — здесь мужественная Германская империя со своими полуторамиллионами солдат
боится трех человек, не имеющих даже ружья, и единственное оружие которых составляет устное и печатное слово! Какой слабой должна чувствовать себя Германская империя! Но к делу!
В республиках — разумеется, я не шворю о таком республиканском подкидыше, как так называемая Французская республика — нечего бояться взрывов и заговоров, так как они бесцельны и бессмысленны, и поэтому всякий разумный человек должен быть против них. Допустим, например, что Бонапарт устроил свое 2 декабря75 не в Париже, а в Вашингтоне — в течение получаса полиция и милиция схватили бы его за шиворот и загнали бы его туда, куда Макар телят не гонял; если же бы он при этом случае убил одного или нескольких граждан Соединенных Штатов, то против него возбудили бы обвинение в убийстве и, в случае подтверждения обвинения, его повесили бы как обыкновенного убийцу, по обыкновенным уголовным законам, на обыкновенной «виселице. Во Франции он сделался императором. Из этого примера видно, что для известных людей, конечно, было бы очень неудобно, если бы уничтожили различие между политическим и общим преступлениями, или вернее: если бы все проступки, кроме общих, считали болезненными выродками извращенной системы и вычеркнули бы их из свода уголовных законов. Только общие (преступления — действительные преступления, в то время как так называемые политические преступления являются насмешкой над правом и так называемая политическая мораль — насмешкой над нравственностью. Допустим, устраивается заговор. Тем хуже для заговорщиков! Они имели бы больше шансов, чем теперь, попасть в тюрьму или в сумасшедший дом. В последнем им давно уж следовало быть. Наверно, уж они не взошли бы, подобно Бонапарту, на трон.
Заговоры пышно расцветают только при деспотизме; при свободе им нет места. Но даже и при деспотизме, даже при условиях, благоприятных их успеху, заговоры не имеют шансов завладеть надолго властью: в большинстве случае® они приводят или к дворцовой революции или к военной. Единственные достигшие успеха заговорщики были люди, или уже фактически обладавшие властью, или же пользовавшиеся значительным государственным влиянием, как
/о>>
например, Бонапарт и испанские заговорщики-генералы. Может быть мне укажут на февральскую революцию. Без сомнения, до взрыва февральской революции существовал заговор для низвержения Луи Филиппа, без сомнения, заговорщики играли при февральской революции значительную роль, но они были бы тотчас же по окончании битв или убиты или заключены в тюрьму, если бы недовольство правительством не коснулось самых широких масс, недоступных влиянию тайных обществ, и если бы на сцену не выступил народ. То обстоятельство, что заговорщики замышляли низвержение Луи Филиппа, так же мало повинно в февральской революции, как виновен буду я в том, что когда-либо случайно пойдет дождь, если я, выйдя, захвачу с собой зонтик. Старый способ писать историю знаком: все ставить в зависимость только от отдельных лиц, которые по своей воле или сильной рукой, кровью и железом или своим сильным духом, гениальной политикой или заговорами кроят мир по своему капризу. Новейший, философски-критический способ писать историю показал всю неправильность подобного понимания истории; он исходит из того основного положения, что развитие человечества совершается по неизменным законам природы; что история, употребляя выражение Гегеля, не позволяет ни одному человеку перехитрить себя, будь он величайший герой или величайший негодяй; что, коротко говоря, история не делается ни на полях сражений, ни в дворцах, пи в салонах дипломатов, ни в подпольях заговорщиков; что эти официальные деятели истории, если они не мифические фигуры, то рассматриваемые при свете представляют из себя совершенно излишнее, большей частью очень гнусное приложение истории; и что для человечества было бы гораздо лучше, если бы это приложение отсутствовало бы. Всем известен уж старый пример, как современники французского государственного переворота в конце прошлого столетия76 относили все его события к разряду заговоров или двора, или герцога Орлеанского и т. д.; разумное понимание истории доказало всю бессодержательность и смешную сторону такого предположения и констатировало, что хотя достаточно было и заговоров, но что заговорщики имели почти столько же влияния на ход событий, сколько кузнечик на движение телеги. Знаю, господа полицейские и
юв
прокуроры еще свято чтут старый способ писания истории и так глубоко еще верят именно в заговоры, что им самим удается иногда библейское чудо —создать заговор; но я могу одно только сказать: наука не на стороне господ полицейских и прокуроров и выбросила уже давно эту ненаучную теорию в сорный ящик. К сожалению, все же она не в конец еще умерла, как и показал это настоящий процесс. Причина, почему эта теория для практики еще не совсем умерла, лежит в том упорстве, с каким господа полицейские, государственные прокуроры и прочие государственные власти держатся того воззрения, что государство не яшвой организм, но механическое тело. Это новое доказательство правильности знаменитых слов, произнесенных когда-то одним шведским канцлером, относительно качества разума, которым управляется мир. Государство для них — это автомат, который нужно только завести, машина, которую нужно только отапливать и управлять; и во всех случаях — присутственное место или казарма, где все идет по правилам согласно предписанию или приказу и где каждый должен повиноваться высшему указу. Истинное государство отличается от этого государства, как истинный ландшафт от ландшафта в Нюрнбергском игрушечном театре. Уберите все механические аппараты, все машины, уничтожьте все присутственные места и казармы — истинное государство все-таки останется. Государство именно и есть — все мы; мы миллионы людей, соединенные в одно политическое общество, мы, из которых каждый по-своему думает, действует, работает, поучается, поучает; из которых каждый носит в груди сердце, не позволяющее заводить себя, как автомат, у каждого есть мозг в голове, не позволяющий собой управлять, как машина,— каждый со своими особенными чувствами, своими особыми потребностями, своим особенным идеалом, осуществить который составляет задачу его жизни. Сумма всех миллионов этих сердец, которые ни на минуту не перестают биться, этих миллионов мозгов, которые ни на минуту не могут успокоиться и отдохнуть, этих миллионов взаимно перекрещивающихся желаний, надежд, стремлений, интересов — вот что такое государство. Каждый день создает новые потребности, новые мысли, новые теории, новые системы, новые изобретения, требует новых сокровищ из сокровищницы
знания, прибавляет новые «капиталы ж накопленному капиталу культуры. И это государство, этот постоянно растущий, постоянно изменяющийся коллективный организм, сложенный из миллионов самостоятельных отдельных организмов, должен ли он пребывать в спокойствии или же двигаться только механически, подобно автомату или машине! Воистину, признать это — значит признать правым того безумного царя Персии, который хотел океан заковать в цепи77. Нас называют врагами государства! Нас называют врагами культуры! Конечно, так называют нас те, кто, не зная сущности государства, пытается вогнать его в узкий круг своих представлений и все, что выходит из этого круга, осуждает с фанатизмом тупой ограниченности; те, кто смешивает свои личные, сословные и классовые интересы с интересами всего государства, кто приносит государственные интересы в жертву своим личным, своим классовым интересам; они подобны тем французским садовникам, которые из живых цветов пытались устроить мертвую стену и поэтому всякую свеже- вырастающую ветвь, как не соответствующую их понятию о порядке, как нарушающую порядок, срезали «во имя порядка».
Что государство не есть каменная неподвижная масса — это признают, между прочим, все, интересовавшиеся когда- либо сущностью государства, <к какой бы партии они ни принадлежали. Четыре недели назад, 23 февраля текущего 1872 г., здесь в Лейпциге читал лекцию человек, во всех отношениях являющийся нашим антиподом, доктор Лютгард, отличающийся в политической и религиозной области ультраконсервативным образом мыслей, на тему об «Отношении государства к христианству». У меня под рукой имеется номер «Лейпцигского ежедневного листка» со статьей об этом; судя по ней, доктор Лютгард сказал: «Как мы пришли к образованию государства и в чем состоит сущность государства? Государственная форма человеческого существования не будет вечной, как она и не первоначальна. В мировую эпоху «совершенного царства божия» не будет существовать никакого Государства, точно так же, как при возникновении человечества существовала такая эпоха, когда еще не было государства. Государство — есть продукт истории». По мнению нашего государственного прокурора, это
определение заключает в себе, между прочим, и государственное преступление, так как «совершенное царство бо- жие», в котором не будет существовать никаких государств, а следовательно, и Германской империи вместе с Саксонским королевством, составляет цель стремлений господина Лют- гарда. Если кто-либо еще теперь может верить в механическую неподвижность государственного и общественного строя, то этот человек действительно феномен. Он должен быть слепым. Куда мы ни кинем свой взор, ‘всюду быстрая, кипучая смена. Всюду — революция. В научной, экономической, политической области — беспощадный разрыв со старым, разрушение старых догм, теорий, систем, форм, авторитетов. Тысячелетние догматы веры, развеянные в пыль по ветру, устои религии, разнесенные в прах, общество, стремящееся вперед головокружительными скачками; здесь — возникающие из хаоса могущественные государства, там — могучие государства, разлетающиеся, как хрупкое стекло,— кто может говорить тут об устойчивости существующего. Кто может приказать мгновению остановиться? То, что было, не вернется, и то, что есть, не повторится. Или вы думаете, что законы природы вдруг изменятся? Или же человек в силах их изменить, им повелеть: «до сих пор и не дальше; вашему господству пришел конец; теперь царствую я, и мне должны вы повиноваться! Мое здание нетленно, я первый, с тех пор как существует человечество, строил для вечности!?» Почти что тысячу лет тому назад, в седые времена средневековья, один монарх пристыдил своих придворных, приписавших ему господство над стихиями, и заставил их сознаться в своей глупости*. И теперь, в XIX столетии, в эпоху революции par excellence считают государственным преступлением, если мы говорим: напялить на общество смирительную рубашку побежденного прошлого, выставлять минутно существующее, как единственное, дающее право на существование—это достойное наказания безумие: не существует
* Канут Великий, король Дании и Англии (умер в 1035 году), вывел своих придворных, уверявших его в том, что он властвует над стихиями, на берег моря во время прилива и приказал ему остановиться. Вода, нимало не смутясь, продолжала прибывать, и придворные, промоченные насквозь, должны были бежать, чтобы спасти свою жизнь.
нш
состояния покоя; мир движется, и мы движемся вместе с ним! Думаете вы, что можно полицейскими мерами и тенденциозными процессами остановить ход естественных законов? Кто на кратере вулкана вывесил бы полицейское объявление: «извержение вулкана воспрещено под страхом наказания», тот по всеобщему приговору достоин был бы сумасшедшего дома, и все же он был бы не менее неразумен, чем те, которые хотят втиснуть макрокосм (великий мир) человечества в микрокосм (ничтожный мир) их узкого мозга, и каждый протест, каждое сопротивление этому воспрещают «под страхом наказания».
«В движении и бытии нет покоя, природа предала покой своему проклятию!» Да, своему проклятию! Это сильно сказано. Не правда ли? И кто так говорит? Гете. И человек, такого же могучего, такого же необъятного духа, Александр фон Гумбольдт78, прилагает слова Гете ясно к политической жизни (Kosmos I, стр. 34): «В жизненной судьбе государств происходит то же самое, что и в природе, для которой, по глубокомысленному изречению Гете, «в движении и бытии нет покоя и которая предала своему проклятию всякий покой!» И несколькими строчками ниже Гумбольдт прибавляет: «Там, где под защитой мудрых законов и свободных учреждений все цветы культуры одинаково пышно расцветают, там в мирной борьбе ни одно стремление духа не опасно другому». Золотыми буквами должны быть занесены эти «золотые слова» в кабинеты государственных деятелей, в залы законодательных собраний!
Чего достигают процессами, подобно нашему, систематическими преследованиями нашей партии. Нас укрепляют! Нас укрепляют в убеждении того, что мы правы. Нас не преследовали бы, если бы -нас не боялись. И почему, спрашиваем мы противника, почему вы боитесь нас? У нас нет денег, нет солдат, мы лишены всех средств внешнего могущества. И если бы мы даже имели миллионы денег, вы могли бы нам противоставить миллиарды, если бы у нас были сотни тысяч выдрессированных солдат, вы могли бы выставить свои миллионы. Почему же вы боитесь нас? Чего боитесь вы в нас? У нас нет ничего, кроме принципов, кроме идей — и наши принципы, наши идеи устрашают вас, так как вы не можете им противопоставить никаких идей,
по
никаких принципов и поэтому вы желаете вырвать их с корнем, пользуясь вашей грубой силой. О, господа, то, что скрывается в наших головах, вам не уничтожить — и не потому, что дух бессмертен, но потому, что находящееся в наших головах принесено извне и вне нас будет жить, если даже голова наша отлетит. Еще никогда не удавалось гильотинировать или расстрелять идею, и ваш страх —это непроизвольное, вами самими неосознанное признание этой истины. «Мысли свободны, как птицы», говорит народ, они не знают ни пограничных столбов, ни шлагбаумов, они перелетают через тюремные решетки и через штыки, а иногда и на штыки. Вы смеетесь над наивностью мужичка, заградившего ногою источник Дуная и воскликнувшего с удовольствием: «Как будут удивлены в Вене, когда течение Дуная прекратится!», но разве умнее его те спасители государства, которые думают осушить русло социал-демократического движения, прекратив собрания, запретив союзы и так называемых «вождей» и «главных смутьянов» попрятав по тюрьмам. Дунай получает воду не из одного только источника, но из сотен тысяч их; а запрудить все эти сотни тысяч источников — ребячество, равное стремлению подавить духовное движение, которое, черпая свои силы из почвы фактов и сознания права, пустило глубокие корни в сотнях тысяч сердец и, если бы вы расстрелами военных судов прекратили биение всех этих сотен тысяч сердец, то на крыльях мученичества было бы перенесено оно в миллионы бьющихся сердец, где оно и жило бы до полной своей победы.
Перелистайте книгу истории. Найдете ли вы хоть один пример успешной политики угнетения? Хоть одну победу силы над идеей? И наоборот, не найдете ли вы, что каждая попытка угнетения увеличивала мощь угнетаемого движения, ускоряла его победу? Правда, существовали движения, не достигшие своих целей, но вовсе не потому, что им были враждебны власть имущие, но потому, что они не были обоснованы общественными отношениями и поэтому были чужды народным массам. Наше движение не представляет исключения из общего правила: если оно преследует ложные цели ложными средствами, то его собственные заблуждения сведут его в могилу; но никогда этого вы не достигнете вашими преследованиями. И если наше дело — дурное, как вы
///
это утверждаете, то существует одно средство сделать его, по крайней мере на время, хорошим: преследуйте нас! Каждый акт насилия над нами придает нам больше силы, увеличивает число наших приверженцев. Этот процесс имеет для нас больше значения, чем десять лет усиленнейшей пропаганды. Каждый человек по природе своей мятежник: он инстинктивно возмущается грубой силой и вступается за ее жертвы, даже если эти жертвы — обыкновенны© преступники. Никогда в Англии не были так часты фальшивомонетчики, как в те времена, когда их беспощаднее всего приговаривали к смерти: виселица окружала фальшивомонетчиков ореолом геройства, делала из них мучеников. И вы хотите «сравнять с землею» движение, в конечной цели которого все угнетенные и оскорбленные, все погрязшие в нищете и страданиях сыны труда видят осуществление прав человека, свое возвышение до уровня достойного человеческого существования? Ну что ж, почите! Здесь вы растаптываете пламенные языки, смотрите там, позади вас, впереди, вокруг, всюду выступает новое пламя; это пламя подземное, которое вы потушить не сможете, ибо почва, на которой выстоите, пылает. Вы думаете, что это не соответствует естественному положению вещей. Хоть вы и не верите, подобно вашим прадедам, судившим ведьм, в волшебство, но вы верите в заговоры, в тайные организации, в искусственное «устройство» движения. Не удивительно, что вы, подобно детям, ищущим позади зеркала свое изображение, хватаетесь за пустое пространство. Что вы видите и за что вы хватаетесь — это только обманчивый рефлекс ваших ложных представлений. «Заговорщиков», «потрясителей», «агитаторов» — их вы хотите убрать? Уберите каждого фабриканта, обогащающегося за счет неоплаченного труда своих наемных рабов. Уберите каждого помещика, который злоупотребляет рабочей силой сельского батрака, который присоединяет к своим угодьям поля обедневшего мелкого крестьянина. Уберите каждую новую машину, которая революционизирует промышленность и земледелие, способствует производству, разоряет производителей, увеличивает национальное богатство и заставляет терпеть голодные муки Тантала79 всех творцов этого национального богатства посреди созданных ими сокровищ! Уберите правительства и законодательства, толкнувшие
пг
мелкое ремесло на путь свободной конкуренции полным уничтожением цеховых рамок, на тот путь, где они должны были сделаться добычей крупной промышленности, подобно тому, как когда-то обезоруженный и брошенный в римский цирк христианин становился добычей нумидийского льва!
Уберите все железные дороги, электрические телеграфы, пар, уберите самих себя, уберите судей и присяжных, уберите все и вся, так как это все и вся носит на себе печать революционных эпох и так как каждый несет с собой революционный яд, если не в плоти и крови, то уж, наверно, в своей одежде!
Теперь обратимся к другому пункту, существенному для нашей защитил. Нас обвиняют в «подготовлении к государственному преступлению», а не в наших социалистических воззрениях и стремлениях. Но, господа присяжные, хотя обвинение и политическое, все же девять десятых всего обвинительного материала трактует о наших социалистических воззрениях и стремлениях, и не может подлежать ни малейшему сомнению, что эти девять десятых, не составляющие собственно обвинения, вмешаны сюда с единственною целью придать последней десятой части, трактующей о политике и не ложащейся на нас обвинением, ту тяжесть, которая бы нас придавила. Против нас устраивают политический процесс из политических соображений — в нашем лице сжить со света политических противников. И так как мы в политическом отношении неуязвимы, так как нас нельзя сделать виновными в каком-либо преступлении, оправдывающем обвинение в государственном преступлении, то они и пытаются нас растереть в порошок ненавистью к нашему социализму. Что именно это является целью обвинения, следует из того беспримерного факта, что в обвинительном акте прокурора под уличающим нас материалом фигурируют разъяснения «Volksstaat’a» о Парижской Коммуне, обоснованные, как известно, во время нашего подследственного заключения! Что событие, состоявшееся так очевидно без нашего прямого или косвенного участия; что разъяснение, данное об этом событии, данное полгода спустя после нашего ареста и начала процесса, что такое событие и такое разъяснение имеют столько же места в нашем процессе, сколько человек на луне, этого не мог не знать господин государственный про
курор; так же он не мог знать, что хотя этот материал юридически и лишен какого-либо значения, но все же при том ужасе, какое внушало огромному большинству населения одно только слово коммуна © то время, когда составлялся обвинительный акт,— 21 июля прошлого года — от этого материала можно было ожидать значительного «морального» воздействия. Правда, соответствующий материал не мог быть использован в процессе, но намерение такого использования все-таки существовало и, мотив, лежащий в основании этого обвинения,— несмотря на то, что ни в каком другом случае он так резко не выступал — красной нитью проходил по всему обвинению. Поэтому мы должны как от самих себя, так и от лица представляемой нами партии показать всю неосновательность этого изложением наших принципов и стремлений. Я знаю, что судебный зал — не академическая аудитория, и поэтому ограничусь только необходимым очерком. Мы — социалисты, прекрасно! Коммунисты, прекрасно! Являемся ли мы поэтому моральными чудовищами, которых, как стоящих вне человеческого общества, необходимо объявить вне закона, как сказал это господин прокурор, и истребить, как истребляют вредных обществу хищных зверей! Конечно, нас уж выставили подобными чудовищами, и я пойду только дальше и скажу: если бы мы были теми, за кого нас выдают наши партийные враги, то человеческое общество принуждено было бы нас истребить из чувства своего собственного самосохранения и, следовательно, было бы право. Так как необходимость есть право. Но голос партийной ненависти не должен иметь себе здесь отзвука, этого требуем мы; и мы требуем того, чтоб нас судили потому, что мы сделали и что ’мы представляем из себя, но не по тому, что приписывает нам и что клевещет на нас слепой страх.
Наказывайте нас не за клевету наших врагов. Итак, мы виновны в социализме, т. е. мы виновны в желании братского равенства между людьми в обществе, так как социализм не проповедует ничего другого, как это. Мы виновны в коммунизме, т. е. мы виновны в стремлении к государству, которое, соответствуя идеалу величайшего мыслителя средних и новых веков, с одной стороны, подчиняет интересы отдельных лиц интересам всего общества, а с другой, содействует при помощи всего общества интересам каждого:
так как именно ото и ничего другого не проповедует коммунизм. Мы виновны в -стремлении к государству, которое обеспечивает «возможно лучшее благосостояние граждан, которое — культурное государство в высшем значении этого слова — благодаря разумным и справедливым учреждениям,- а особенно благодаря системе воспитания, развивающей все способности и дающей истинное образование, подымает куль- ТУРУ> являющуюся для него государственною целью, всеми имеющимися у него силами и обеспечивает равномерно каждому гражданину все блага культуры. Основание всякой культуры — труд. Своим существованием и своим достоянием обязаны мы труду. Труду мы обязаны всем. Не нашему личному труду, незримо малой части всего, но всеобщему, общественному труду. Очень возможно — и мы наблюдаем это довольно часто — наслаждаться благами культуры, не прибегая к личному труду; но положительно невозможно даже самому трудолюбивому, самому производительному работнику при самом усиленном труде жить культурным человек ком без помощи всеобщего общественного труда, так как он, труд этот, создал прежде всего культуру, без которой мы остались бы животными, но не людьми. Отсюда ясна коммунистическая природа, общественная сущность труда, на* которой покоится государство и общество.
Этим коммунистическим характером труд всегда отличался: как труд древних рабов и средневековых крепостных, так и труд современных наемных рабочих. Но продукт этого труда этим свойством никогда не отличался; не отличается он и теперь; древний раб работал для своего владельца; средневековый крепостной для своего помещика, а современный наемный рабочий для капиталиста. В этом скрывается противоречие, в этом — несправедливость, прекратить которую является целью социал-демократии. Общественнокоммунистический характер труда должен быть распространен и на продукт этого труда; продукт труда должен быть собственностью рабочего; труд должен быть отныне не общностью страданий, а наслаждений.
Теперь ясно, как смешон упрек в том, будто мы хотим уничтожить собственность. Не собственность должна быть уничтожена, но лишние собственности, ложная собственность, являющаяся присвоением чужой собственности!* обществен
ное воровство. Экспроприация экспроприаторов, как назвал это Маркс, Впрочем люди, признавшие и принявшие христианство, не имеют права вопить против «дележа», так как Новый завет проповедует коммунизм в самой «грубой», первобытной форме, и первые христианские общины, сохранившие «совершенно чистые учения», произвели «дележ» с «большей основательностью, распространив его также и на женщин.
Рассмотрим современное положение. Кто станет отрицать, что большинство людей живет в самых ужасных условиях и что только меньшинство поставлено так, что имеет средства к достойному человека существованию? Всех сомневающихся я отсылаю к статистике, цифры которой не допускают противоречия и могут быть игнорируемы только по невежеству или из злого умысла. Но экономическое неравенство — еще не самое худшее: труд создает все богатства, и если бы те, кто работает, были бы богатыми соразмерно своему труду, а те, кто не работает, бедны, то это неравенство имело бы известное оправдание. В действительности же происходит совершенно обратное.
Как и,объясняет с ясностью, не допускающей сомнения, буржуазный политикоэконом Джон Стюарт Милль, очень почитаемый нашими противниками, что в современном обществе все богатства распределены в пропорции, обратной количеству произведенного труда. Тот, кто работает больше всех —имеет меньше всех; кто работает мало или совсем не работает — имеет много. Нищета — за труд, богатство — за безделке. Рабочие, создающие так называемое «национальное богатство», лишены какой бы то ни было его части: оно является монополией бездельников. Благодаря этому неравенство сделалось возмутительной несправедливостью. И это неравенство — клеймо нашей хваленой цивилизации, клеймо, которое всякий, обладающий хоть искрой чувства справедливости, должен стараться уничтожить. Паллиативные меры 80, задевающие только поверхность и устраняющие только симптомы, ухудшают зло; оно должно быть схвачено за корень и вместе с корнем должно быть вырвано. Все богатства — плоды труда, учит политическая экономия; труд должен пожинать плоды труда! — требует справедливость, «требует социал-демократия. Современная несправедливость
ив
происходит оттого, что рабочий производит не для самого себя, что он должен продавать себя за заработную плату капиталу, которым и «эксплуатируется». Одним словом: она вытекает из системы наемного труда. Современная несправедливость может быть устранена только тогда, когда рабочий перестанет работать на бездельника и когда он будет работать для самого себя. Труд отдельных лиц не продуктивен: работа должна быть общественной. Итак, общественный труд для пользы отдельных лиц, общий труд и общее пользование плодами труда.
Вот чем мы хотим заменить нынешнюю систему злоупо- требления. Социалистическая ассоциация вместо наемного труда! Но куда денется капитал? Он должен принадлежать труду. Нет капитала вне труда! Должен существовать только один капитал —для труда. Шарлатаны утверждают, конечно, что капитал так же производит ценности, как и труд — испытать это на деле легко: пусть все капиталисты свои капиталы и капиталы всего мира соберут и сложат в одну кучу; увеличится ли эта куча после какого угодно срока хоть одним грошом новой ценности, и, наоборот, ценность ее не уменьшится ли значительно? Капитал — не только дитя труда, он не может также ни расти, ни продолжать существовать без труда.
По отношению к труду капитал не обладает никаким правом, в то время как труд по отношению к капиталу обладает правом собственности. Господствующий способ производства перевернул естественные отношения между трудом и капиталом и сделал труд рабом капитала. Или наша система наемного труда —не рабство? Разве современный наемный рабочий свободнее древнего раба, хоть он и может менять своих господ? Разве голод не привязывает его беспощаднее и сильнее к труду, чем самые сильные железные оковы? «Все же,—говорят нам часто,—рабочие теперь находятся в положении гораздо лучшем, чем в прошлые века». Верно ли это утверждение или нет, я не сагану разбирать. Даже если оно верно, то оно еще ничего не доказывает. Рабочий, социал-демократ, требует не лучшего положения, но равного положения. Он не хочет дольше других работать; он хочет, чтобы каждый пользовался равномерно плодами труда, благами культуры. У него еще достаточно логики и
чувства справедливости, чтобы не требовать для себя привилегированного положения, но он не хочет занять подчиненного положения.
Не к состраданию апеллирует социал-демократия, но к настоятельному интересу общества. «Каждая вина мстит за себя на земле» — и месть соответствует вине. Общественная несправедливость сильно мстит за себя обществу.
Все без исключения политические и социальные катастрофы и бедствия можно объяснить этой единственной первоначальной причиной. Общественная несправедливость — это шкатулка Пандоры81, откуда нескончаемым роем вылетели все бедствия, все несчастия, все болезни общества. Что вызывает те разрушительные кризисы, которые периодически, со страшной регулярностью потрясают храм буржуазного благоденствия, останавливают торговлю и промышленность, несут с собою разорение и нужду в самых широких размерах, что иное, если не современная система производства с ее эксплуатацией труда, ее безумной конкуренцией, ее головокружительной бессмысленной спекуляцией? Что толкает рабочего к стачкам, что гонит его в момент безумного отчаянья на баррикады, что — если не чувства выстраданного бесправия? Разве существует хоть один мятеж, одна революция, для которой социальные бедствия не доставили бы борцов? Война — разве можно себе представить, чтобы народы друг другу перерезали горло, если бы каждый гражданин под защитой справедливых учреждений мог пользоваться плодами своего труда? Чума — спросите врачей, возможны ли эпидемические болезни при здоровых, т. е. нормальных общественных условиях? Преступления — спросите судей, сколько останется преступников, если устранить нужду и недостаток воспитания? Ни одного! Разве только невменяемые идиоты и сумасшедшие. Нас так охотно называют разрушителями. Что же, разве вы хотите сохранить торгово-промышленные кризисы? Разве вы хотите сохранить классовую борьбу во всем ее объеме, начиная с бескровных стачек и кончая яростной уличной битвой? Разве вы хотите сохранить мятежи, революции — в прокурорском смысле,— войны, чуму, преступления? Прекрасно, тогда вы сохраните современное общество со всеми его несправедливостями — «гокуда это будет возможно. Но не надолго! Скоро придет
то время, когда несправедливость сделается экономической и политической невозможностью, а справедливость — необходимостью.
Дальнейшее существование современного способа производства несовместимо с дальнейшим существованием общества.
Капиталистическое крупное производство было прогрессом, теперь же оно сделалось препятствием к дальнейшему прогрессу. Оно больше не отвечает экономическим потребностям общества, т. е. совокупности всех людей, но не ничтожного меньшинства привилегированных, охотно называющего себя «обществом». Не говоря уж о несправедливом распределении продуктов труда, оно неспособно доставлять все необходимое всем членам общества для их достойного существования, и только потому уж современный способ должен быть заменен высшей формой производства, которая могла бы исполнять эти условия. И этого достигнет только всеобщее общественное производство, социалистическая организация труда, которая обратит сконцентрированный совокупный капитал на пользу всех людей. Глубокое заблуждение, вытекающее из смешения общества с привилегированным меньшинством, с господствующими классами, обвинять нас в стремлении низвергнуть все существующее, сделать tabula rasa82, чтобы тогда на обломках всего можно было воздвигнуть фантастическое новое здание. Мы хотим только устранить то, что мешает здоровому, разумному развитию общества, мы хотим только осуществить то, чтобы интересы громадного большинства не приносились в жертву интересам меньшинства и чтобы вместо привилегий отдельных лиц, вместо политико-социальной монополии на степень высшего закона государства и общества были вознесены права и интересы всех, общественная справедливость. То, что пережило самое себя, что больше не удовлетворяет все возрастающим культурным потребностям общества, долягао перестать отнимать солнце и воздух от несущейся вперед новой жизни. Мы хотим дальнейшего органического развития нашей культуры, развития, которое было задержано современным классовым господством. Кто требовал бы теперь уничтожения машин, введения средневековой мелкой промышленности, того считали бы безумцем, так как каждый
человек знает, что мелкое производство сменила высшая, более продуктивная система производства — крупная промышленность. Кто же сказал бы в средние века, ну хотя бы в половине прошлого (века, что мелкое производство слишком дорого и слишком невыгодно, что оно должно быть снесено с лица земли промышленной революцией, которая приведет к господству новую систему производства, тот был бы назван ну приблизительно тем же, кем нас называют теперь. Кто через пятьдесят лет желал бы вторичного введения нынешних порядков, тому угрожала бы опасность свести близкое знакомство с сумасшедшим домом. А мы, мы, требующие преобразования современных порядков, мы находимся в опасности свести близкое знакомство с тюрьмой. И все же так же несомненно и так же необходимо, что современный способ производства будет вытеснен высшей формой его, как и средневековый был вытеснен нынешней. Не мы являемся утопистами, идеалистами-мечтателями, как «ас часто называют, но те являются ими, кто преходящие формы считает вечными и которые думают о возможности сохранить их насильственными мероприятиями. Коммунисты, говорит коммунистический манифест, который должен был фигурировать как материал для доказательства нашей вины, не выставляют какого-либо особенного принципа, под который они хотят подвести пролетарское движение. Теоретические положения коммунистов никоим образом не покоятся на идеях, на принципах, изобретенных тем или иным преобразователем мира. Они являются только общим выражением реальных отношений в существующей классовой борьбе, в происходящем на наших глазах историческом движении.
В таком понимании событий наука на нашей стороне. Грубошарлатанская манчестерская теория, проповедующая полное невмешательство в жизнь капиталистического хозяйства и лечение зол современного производства современным же производством, решительно осуждена независимой наукой, которая признала raison d’etre83 социализма. Послушайте, например, что говорит г-н фон Шеель, профессор государственных наук в Бернском университете в своей недавно появившейся книге «Теория социального вопроса» (стр. 12): «Владение и труд стоят теперь отдельно и свободно друг подле друга; первое самостоятельно благодаря
своему праву собственности; последний, труд, обладая правом приобретения собственности где и как ему угодно. Но если кто-нибудь, ничем не владеющий и наделенный только рабочей силой, вступает в новый строй и ищет объекта для своего труда, то он находит таковой в виде собственности, разделенной между владельцами на основании исторически данных отношений; он видит себя таким образом в пользовании своей рабочей силы зависимым от этих последних. Юридическая форма этих отношений, правда, оказывается здесь исключительным правом владельцев на орудия труда по отношению к рабочим, но экономически становятся они зависимыми отношениями, так как обладание средствами производства в одно и то же время означает обладание средствами пропитания. Обладание придает экономическую силу и превосходство над голой рабочей силой, которая не способна на сохранение, не способна жить без средств пропитания; и по чисто экономическим причинам владелец скоро даст почувствовать это свое превосходство. Итак, здесь начинает развиваться народное хозяйство, предоставленное по принципу свободы и равенства самому себе, заключающееся в ней предрасположение к несвободе и неравенству. Но собственность противопоставляется не только труду как особенная власть, собственник — рабочему, но также собственность противоставляется собственности, собственник — собственнику; потому что опять-таки на основании исторически существующих отношений собственность проявляется в различнейших по величине размерах: рядом с владельцем квадратных миль владелец необитаемой хижины; миллио- неры-негоцианты рядом с жалкими мелочными лавочниками; фабриканты, в распоряжении которых тысячи рабочих, рядом с выбивающимся из сил мелким хозяином. Все это владение наделено одним и тем же правом собственности, гарантирующим как крупному, так и мелкому одну и ту же свободу; оба могут на одинаковой почве права стремиться к экономической реализации. Но в сущности экономически потребляемой собственности, т. е. капитала, лежит то, что его экономическая сила увеличивается в прогрессивной пропорции к его величине* Больший капитал имеет те выгоды перед меньшим, что он, во-первых, по различным всем известным причинам дешевле производит, а во-вторых,
благодаря своему большему влиянию на рынок его продукт скорее превращается в деньги, и, в-третьих, от доходов предприятия меньшая часть может идти на его личные потребности, большая же на продолжение и расширение предприятия. Таким образом, большая собственность обнаруживает превосходство над меньшей, и, следовательно, народное хозяйство, предоставленное самому себе, порождает новый элемент неравенства и несвободы. Все эти действия <в различных отраслях народного хозяйства проявляются различно, но проявляются всюду. И каковы, видим мы, результаты этой нашей характеристики современного общества. Не прибегая ни к каким дальнейшим доказательствам, мы могли бы показать, что общество свою задачу видит в проведении равенства и свободы всех ее членов, как основное условие высокого культурного развития всех. Для доказательства истинности мы можем сослаться на сознание всего общества, на весь ход новейшего законодательства. И если кто-либо нам возразит, что это относится только к проведению свободы, но не равенства, то мы сможем обратить его внимание на то, что свобода без равенства означает только свободу сильного, так называемое право сильного. И значит, таким образом, современное общество заключает в себе противоречие. Хотя противоречие это красной нитью проходит по всему обществу, однако не на всех оно одинаково отзывается, не всеми оно одинаково сознается, и то, что для общества оно превращается в социальный вопрос, совершенно понятно. Так как противоречие это прямо состоит в развитии отношений господства и зависимости, в созидании благоприятных и неблагоприятных условий и положений, в развитии классовых противоречий, то поэтому действие его для различных слоев общества различно: оно благоприятно для одних, неблагоприятно для других. И отсюда вытекает реальный интерес одной части населения стоять за него, другой — против него; с одной стороны, желание сохранить его, с другой — желание устранить ого. И благодаря этому социальный вопрос превращают в классовый вопрос и — поскольку дело идет об утверждении господства одной стороны — в вопрос власти; поскольку же никакая высшая власть не выступает между ними посредником, он вырождается на практике в классовую борьбу. Он уж давно в нее «выродился»!
«Рабочий вопрос,—говорит Шеель дальше (стр. 104),— это вопрос спора между слабыми и сильными; поэтому он нуждается в регулировании властью более сильной, которая должна стать посредником между этими двумя сторонами, в пользу первых».
Этой «более сильной властью» может быть, как Шеель совершенно согласно с нами и признает, только государство. И вне этого посреднического вмешательства государства в пользу «более слабых», т. е. рабочих, Шеель не видит — и вполне справедливо — никакой возможности мирного реформаторского разрешения социального вопроса.
Что же делает теперь государство? Вместо того, чтобы помогать «слабым», оно содействует сильным! Вместо рабочих оно помогает капиталистам! Вместо угнетаемых — угнетателям. И поэтому само государство сделалось партией, классовым государством вместо того чтобы быть народным, вместо того чтобы прекратить общественные противоречия, оно обостряет их; вместо того чтобы положить предел классовой борьбе, оно разжигает ее.
И все-таки, современное государство, как оно ни полно по своей природе противоречий, фактически признало введением фабричного законодательства, как оно несовершенно и недостаточно, свои обязанности по отношению к рабочим в их борьбе с эксплуатирующим капиталом. Признание социализма лежит дальше в попытке, совершенной и совершаемой некоторыми правительствами, как известно и Пруссией, привить рабочим социалистические стремления; конечно, уж не в интересах рабочих. Из прочитанных здесь письменных документов вы можете усмотреть, с каким старанием там, в Берлине, уже годами заботились об этом правительственном социализме — с таким старанием, что я не задумаюсь сказать: за все зверства и эксцессы, которые в течение последних лет искажали рабочее движение, ответственны за это берлинские придворные социалисты, или со- циал-демагоги. Доказательство — в прочитанных письменных документах.
Еще одна цитата из сочинения Шееля! На странице 22 написано следующее:
«Обыкновенно называют всех, выставляющих необходимость коренных реформ государства и вносящих соответ-
ствеыные проекты, социалистами и коммунистами и этим сравнением налагают печать враждебности к порядку и государственной опасности на все направление, или же, если этот признак не подходит, то называют это направление неисполнимыми, бессмысленными мечтаниями, утопией. Это — факт, что не только большинство и значительная часть представителей «социализма и коммунизма» были благородными и чистыми натурами, глубоко образованными мыслителями и совершенно чуждыми жадных разрушительных планов, но что также социальные науки обязаны им во многом плодоноснейшими мыслями, содействующими сознанию,, и особенно выставленной ими критической точке зрения. И благодаря этому, те, кто превратил науку в партийное дело, достигли того, что отклонились от социалистического воззрения, ничему из него не научившись».
Пусть господа журналисты, способные бороться с социал- демократией только клеветой на социал-демократов, пусть они намотают себе на ус это мнение Бернского профессора.
Я кончаю.
Господа присяжные! Перед нами процесс — единственный в своем роде.
Весь процесс, который тянется вот уж второй год, был совершенно излишен, все судебное производство, продолжавшееся три недели, б>ыло совершенно излишне — ни одного слова, ни одного действия нельзя было прибавить к тому, что уж было известно ко времени нашего ареста, ни одного слова, ни одного действия, которые мы отрицали бы. 3,5-месячный подследственный арест был излишен, так как те, которые приказали нас арестовать, знали прекрасно, что мы были невиновны, прекрасно знали, что мы не убежали бы. Они пришли бы в восторг от нашего побега! Но мы должны были быть подвергнуты наказанию за нашу деятельность в парламенте, мы должны были быть парализованы для предстоящей выборной кампании; повсюду, где только возможно, нужно было помешать нашему вторичному переизбранию.
В этом состояла цель. И вы, господа присяжные, должны с этим согласиться.
Да, это — цель, это — «тенденция» этого тенденциозного процесса! Политический противник должен был быть
обезврежен, и так как вы не осмеливались прибегнуть к голому насилию, то поэтому и прикрылись формой закона.
К началу войны имело хоть какой-либо смысл нас сживать со свету. Inter arma silent leges *. Если мы были преступниками против государства и отечества, то нас могли предать военному суду. Хоть мы и не были виновны в подобном преступлении, однако же мы парализовали, по мне- нию правительства, нашей партийной деятельностью военные действия против французов, и поэтому нас могли упрятать куда-либо в крепость, как это позже, когда опасность миновала и насилие больше не могло быть оправдано ни salus palbica **, ни самообороной, и случилось с Брауншвейгским комитетом, Гейбом и Якоби84. Это было бы актом насилия, но обстоятельства извиняли бы его; это было бы открыто и честно. Но Бебель и я, мы были депутатами в парламенте, и хотя не уважали мандата наших избирателей, но хотели напустить на себя вид, будто в нашем лице не хотят оскорбить народное представительство — нас оставили в покое до конца последней парламентской сессии, до прекращения нашего мандата. Только тогда последовал наш арест.
Здесь один факт, который проливает свет на первопричину этого процесса: за два дня до нашего ареста, в «Zeid- lersche Correspondent» полуофициальном органе прусского правительства, издающемся под редакцией известного Ваге- нера, правой руки князя Бисмарка, появилась бесстыдная, шпионская статья, содержащая в себе выдержки из наших частных писем. Соответствующие письма находятся еще при документах в Брауншвейге и могли быть — в оригинале или в копии — известны в Берлине только благодаря нарушению судебной тайны. Опубликованием в «Ziedlerschen Correspondens* виновники только выдали и охарактеризовали себя. И этому постыдному акту насилия, этому циническому оскорблению права и закона, вы, господа присяжные, нашим осуждением должны придать санкцию закона, неотменяемость приговора.
* По-латыни — при лязге оружия молчат законы, во время войны господствует сила.
*• Общественным благом.
Правда, едва кто-либо осмелился бы считать нас способными на это, но вы рассчитываете на ненависть, которая опозорит нас, как социалистов, в глазах избравшего нас класса. Согласно с духом классового государства присяжные набираются только из имущих классов. Мы — представители неимущего класса, пролетариата. Вы, представители имущих, должны таким образом судить представителей неимущих. И как я уже упоминал, все судебное производство направлено так, что все предрассудки, все страсти, существующие внутри имущих классов против нас, должны были в них пробудиться. Я не хочу вас оскорблять инсинуациями, вы могли бы преступить клятву и вопреки долгу и совести руководствоваться при своем решении предрассудками и страстями вместо того, чтобы основывать свой вердикт на основании лежащих перед вами доказательств...
Придерживайтесь одного: мы виновны только в том случае, если совершили незаконные действия. Наши мнения, как бы они ни противоречили вашим, не наказуемы. Но обвинение не могло привести против нас наказуемых действий, по крайней мере, имеющих отношение к обвинению в государственном преступлении. Оно только пыталось доказать, что наши мнения должны были привести нас к совершению государственного преступления. Это мы отрицаем, и даже если бы это была правда, из-за этого нас не должны были признать виновными. Маколей, которого я уж раз цитировал, пишет в своих очерках о Civil Disabilities of the lews (исключение иудеев из парламента, 20 лет тому назад уж прекращенное, Essays I, 301).
Ставить в вину кому-либо практические последствия, которые он отрицает, считается в полемике нечестным; это ужасно, если поступает так правительство (to charge men with practical consequences which they deny is dsingenuous in controversy; it is atrocions in governments).
Правительство же объемлет все власти и всех прокуроров! И тотчас же Маколей говорит:
«Совершенно невозможно из мнений, признаваемых кем- либо, заключать о его чувствах и действиях; и ведь в действительности никакой человек не так глуп (в оригинале: не такой дурень), чтобы этим аргументировать, разве только если он это делает под предлогом преследования своих
ближних (Jt is quite impossible to reason from the opinions which a man professes to nis feelings his action and in fact no person is ever such a fool as to reason thus; except when he wants a pretext for persecuting his neighbours)».
He на основании наших действий вы должны вынести нам вердикт, так как нас не обвиняют ни в каких действиях; не на основании наших преступных для государства планов, так как мы не виновны ни в одном из них.
Вы должны вынести ваш вердикт о том, получит ли акт насилия, совершенный над нами, всеобщее одобрение со стороны присяжных. Вы должны вынести ваш вердикт о том, справедливо или несправедливо преследовать людей за их мнения и убеждения, о том, должен ли тенденциозный процесс, политический иезуитский суд быть вознесенным на ступень учреждения «нового государства». Должна ли быть партия, которую мы представляем и за законное существование которой мы боремся, поставлена вне закона или нет. Хотите ли вы угнетения с его необходимыми последствиями насильственной реакции против насилия или мирного развития при свободе.
Осудите нас — и вы совершите акт социальной войны. Освободите нас — и вы объявите от имени вашего класса, что вы хотите мирного разрешения социального вопроса и вместо борьбы стремитесь к примирению. Осуждение не изменит наших убеждений. Заточите нас на годы в казематы, и в тот день, когда мы вернемся, вы снова должны будете осудить нас, так как тогда мы будем так же виновны, как и теперь.
Каков бы ни был приговор — наше дело от этого не пострадает. Нас вы можете упрятать в тюрьмы, социал-демократию — нет. Она стоит выше вас, как и стоит выше нас.
Освобожденные или осужденные, мы выносим с собой из этого зала сознание того, что не далек тот день, когда угнетенный народ разобьет свои оковы. Освобожденным или осужденным, но нам предстоит один путь — путь долга; только одно знамя — знамя социал-демократии, знамя справедливости и человечности.
(В. Либкнехт, Германская социал-демократия перед судом присяжных, Пб., 1906, стр. 13—87.)
«ВЕЧНЫЙ УЗНИК*
— Подсудимый, встаньте! Как вас зовут?
— Луи-Огюст Бланки.
— Сколько вам лет?
— Шестьдесят семь.
— Ваше местожительство?
— У меня его нет, а когда бывает, то в тюрьме...
Шел 1872 год, и это был последний судебный процесс над выдающимся французским революционером, всю свою жизнь посвятившим борьбе за счастье народа; 37 лет — больше половины жизни! — он просидел в мрачных казематах французских тюрем. 37 долгих, нескончаемых лет.
Первый раз к суду он был привлечен в 1832 году, вскоре после июльской революции 1830 года. Это был период господства верхушки буржуазии, осуществлявшей власть через своего ставленника короля Луи Филиппа. 1831—1832 гг.— годы продолжающейся революционной борьбы. Именно в это время вспыхивают знаменитые Лионские восстания рабочих, продемонстрировавшие, что на историческую арену выступила новая молодая могучая сила — рабочий класс.
Бланки — активный борец июльской революции — глубоко разочарован ее результатом — установлением монархии. В эти годы он — активный чл^р левого
крыла республиканского общества «Друзья народа».
Монархистское правительство в январе 1832 года устраивает над 15 членами этого общества судебный процесс. На этом процессе Бланки произнес защитительную речь, которую закончил словами:
«Вы конфисковали ружья, но пули вылетели, они облетят весь мир, они бьют и будут бить, пока не добьются счастья народного» (цитируется по книге И. Слепцовой «Вечный узник», М., 1931, стр. 7).
Присяжные вынесли Бланки оправдательный приговор. Но монархистский суд не мог примириться с этим. В административном порядке он был приговорен к одному году тюрьмы и 200 франкам штрафа.
По своим взглядам Бланки утопист-коммунист. Он был уверен, что прогресс неизбежно приведет человечество к равенству. В то же время он активно боролся за демократическую республику, образование которой считал необходимым условием социального преобразования. В качестве методов своей борьбы он признавал заговор, как наиболее эффективное средство. В 1839 году Бланки, возглавлявший тайное «Общество времен года», поднял восстание против монархии за
устранение эксплуатации и установление равенства. Восстание было подавлено, а сам Бланки арестован и в 1840 году приговорен к смертной казни, замененной пожизненной каторгой. На этом суде Бланки категорически отказался от каких-либо показаний по существу дела. Лишь в начале заседания он сделал одно заявление.
Освобожденный из тюрьмы революцией 1848 года Бланки вновь включается в политическую борьбу. После провала демонстрации 15 мая 1848 г. он опять был арестован. На суде Бланки защищал себя сам.
Суд приговорил Бланки к 10 годам тюремного заключения.
Надо сказать, что Маркс и Энгельс считали Бланки наиболее близким к правильному пониманию задач и перспектив революции 1848 года.
В 1859 году Бланки вышел из тюрьмы, но вскоре его вновь арестовали и заключили в тюрьму. В 1864 году он бежал из заключения и поселился в Брюсселе.
После сентябрьской революции 1870 года, когда у власти встало созданное буржуазными республиканцами и скрытыми монархистами изменническое «правительство национальной обороны», Бланки поднял против него восстание, которое, как и все его восстания, закончилось неудачей. Вновь он был приговорен к смерти, а затем к ссылке, замененной пожизненным заключением. На суде Бланки ограничился кратким заявлением.
Вновь заключенный в тюрьму, Бланки лишь в 1879 году был освобожден из заточения. Он умер в Париже 1 января 1881 г.
Из речи О. Бланки на процессе 15-ти
Господа присяжные заседатели! Меня обвиняют в том, что я поведал 30 млн. французов, таких же, как из я, пролетариев, об их праве на жизнь. Если это — преступление, то даржать за него ответ, кажется мне, я должен был бы только перед людьми, которые не могут быть в этом деле ни судьями, ни заинтересованной стороной. А между тем, обратите внимание, господа, что прокурор взывал не к вашему чувству справедливости и не к вашему разуму, а к вашим страстям и к вашим интересам; он не приглашал вас покарать проступок против нравственности или нарушение закона: он лишь пытался убедить вас отомстить тому; кто является, в его представлении, угрозой для вашего существования и для вашей собственности. Таким образом, я — не перед судьями, а перед врагами, и защита моя будет
бесполезна. Я готов поэтому покориться всякой могущей меня поразить каре, но я протестую против подобной подстановки насилия на место справедливости и в будущем оставляю за собой заботу о том, чтобы вернуть праву его силу. Но если мой долг пролетария, лишенного всех гражданских прав, побуждает меня не признавать компетентности суда, в котором заседают люди лишь привилегированные и мне не равные, то все же я выражаю уверенность в том, что у них найдется достаточно благородства и чести для достойного понимания той роли, которую им приходится играть в данном случае, когда к ним приводят на заклание безоружных противников. Что касается нашей роли, то она известна заранее: угнетаемые могут только обвинять...
Да, это война имущих и неимущих, и вызвали ее богачи, потому что нападали именно они. Но они находят, что бедные поступают очень нехорошо, оказывая им сопротивление. И они охотно сказали бы, говоря о народе: «Это животное так свирепо, что, когда на него нападают, оно защищается» 85. Вся филиппика 86 господина прокурора может быть кратко выражена одной этой фразой.
На пролетариев не перестают указывать, как на воров, готовых ринуться в любую минуту на чужую собственность. Почему? Потому что они жалуются на тяжесть налогов, которые с них взимают в пользу привилегированных классов. Что касается последних, то они живут в свое удовольствие, питаясь потом пролетариев, и считаются законными владельцами своей собственности, которой жадная чернь угрожает грабежом. Уже не впервые палачи стараются представить себя жертвами. Но кто эти воры, навлекшие на себя столько проклятий и кар? 30 млн. французов, уплачивающих IV2 млрд. фиску87 и почти столько же привилегированным классам. А собственники, которых все общество должно прикрывать своей силой и властью,— это 200 или 300 тыс. праздных людей, спокойно пожирающих вносимые им ворами миллиарды. Мне кажется, что перед нами — лишь в новой форме и с иными противниками — война феодальных баронов с купцами, которых они грабили на больших дорогах.
Поль Курье88 обессмертил котел представительного строя, изобразив его в виде нагнетательного насоса и гидрав
лического пресса, который выжимает вещество, называемое народом, чтобы вытягивать из него миллионы франков, беспрестанно изливаемых в сундуки немногих праздных людей. Это — безжалостная машина, которая дробит одного за другим 25 млн. крестьян и 5 млн. рабочих и, извлекая из этих людей их самую чистую кровь, перекачивает ее затем в жилы привилегированных классов...
Да будет вам ведомо, что народ не нуждается в подаянии! Речь идет не о том, чтобы с богато убранного стола бросить ему для вашей забавы несколько крошек: народу не нужны подачки; своим благосостоянием он хочет быть обязан только самому себе. Он желает создать и создаст законы, которыми он будет управляться. И законы эти будут направлены не против него, а будут действовать в его интересах, потому что он сам их сотворит. Мы не признаем ни за кем права осыпать нас милостями, которых нас могут, по капризу, лишить в любой момент. Мы требуем, чтобы 33 млн. французов сами избрали себе образ правления и назначили путем всеобщего голосования своих; представителей, поручив им издание законов. Когда эта реформа будет осуществлена, налоги, обирающие ныне бедных в пользу богатых, будут сразу уничтожены и заменены обложением* построенным на совершенно противоположном принципе. Вместо того чтобы отнимать деньги у нуждающихся пролетариев и отдавать их богачам, налоговая система должна будет отбирать все излишки у праздных людей и распределять их среди массы неимущих, обрекаемых отсутствием средств на бездеятельность; эта система должна будет бить по карману ничего не производящих потребителей и оплодотворять, таким образом, источники производства; она должна будет помочь народу исцелиться от этой гнойной язвы, которая носит название общественного кредита; ей придется, наконец, заменить пагубные и темные биржевые сделки сетью национальных банков, в которых деятельные люди сумеют найти все необходимые для своего благосостояния элементы. И тогда, только тогда, налоги станут благодеянием.
Вот как мы понимаем Республику — и только так...
(Александр Зеваэс, Опост Бланки, М., 1922, стр. 19—21.)
Заявление О. Бланки 13 января 1840 г перед палатой пэров
Председатель: Подсудимый Бланки, вы слышали предъявленное к вам обвинение? Вы уже давно известны крайностью своих республиканских воззрений. Еще в 1836 году вы были осуждены вместе с Барбесом89 за изготовление пороха и участие в тайном обществе. Наказание вас не исправило, и вы продолжали злоумышлять против правительства своей страны.
Бланки: Господин председатель, в начале судебных прений я ответил вам на все вопросы, чтобы дать вам возможность установить мою личность. Мое дальнейшее намерение — не говорить ни слова. Но ввиду того, что обвинительный акт делает по нашему адресу гнусные упреки, я считаю своим долгом по отношению к самому себе, по отношению к моим товарищам по скамье подсудимых и по отношению к республиканской партии, к которой я имею честь принадлежать, категорически эти упреки опровергнуть.
Здесь заявили, что республиканцы были людьми жестокими и кровожадными: я решительно против этого возражаю. Ни теперь, господа присяжные заседатели, ни в 18,32 году, ни в 1834, ни в 1839 республиканцы не заслужили этого упрека. Не они избивали женщин, стариков и детей; то делали их противники. Что произошло во Дворце Правосудия во время Майского восстания? 90 Там боролись два отряда; тридцать или сорок инсургентов наступали на военный пост; солдаты, видя их приближение, зарядили ружья и стали ждать; какими обманчивыми словами можно было доказать, что они были перебиты без всякого сопротивления с их стороны? Они не умели драться и не умели сдаваться; мы же сражались, но мы не были жестоки.
На рынке Сен-Жана были несчастные случаи; мы горько о них сожалеем. Там видели инсургентов, которые плакали; уж не они ли эти варвары? Дикари проливают кровь, потому что находят в этом удовольствие и наслаждение. Мы же лролили ее только потому, что совесть наша нам повелела вступить в’ бой. Вот тот ответ, который я хотел дать; я
хотел только опровергнуть сделанные по нашему адресу намеки — они ложны и носят, я позволю себе это сказать, клеветнический характер.
(Александр Зеваэс, Огюст Бланки, М., 1922, стр. 32—33.)
Иа речи О. Бланки на процессе 1849 года
Сражаясь в первых рядах борцов за народное дело, я никогда не получал открытых вражеских ударов. Мои враги действовали всегда из-за угла. Я никогда не обращал внимания на эти предательские вылазки. И время доказало с очевидностью, что в моем лице эти удары врагов народа поражали революцию. В этом мое оправдание, и я горжусь этим. Это сознание хладнокровно и упорно исполняемого долга поддерживало меня в самых тяжелых испытаниях. Придет день, когда заблуждения рассеятся, восторжествует правда, и если этот радостный день застанет меня в тюремной камере — для меня безразлично, так как он найдет меня в обычном жилище, которое я мало покидал за последние 12 лет. Торжествующая революция вырвала меня оттуда на мгновение, а изменникп и душители революции снова толкают меня за тюремную решетку...
Повсюду и всегда царят обман, взяточничество и беспутство. Но терпение доверчивых приходит к концу. Хищные аппетиты и бессовестное грабительство господствующих порождают неисчислимые страдания угнетенных. Общее распадение, скоро наступит хаос. И если не будет произведена радикальная реформа — общество погибнет. Ему нужно кричать словами Ионы91: «Еще сорок дней, и Ниневия будет разрушена! Пусть Ниневия покается — в этом ее единственное спасение». Если бы какая-нибудь сила могла бичом изгнать хищников на всех ступенях иерархической лестницы, циничная алчность уступила бы место бескорыстию, продажность чиновников заменилась бы честностью, а обществен
на
ные должности перестали быть синекурой и (защищались бьг людьми долга, готовыми на самопожертвование, какая внезапная и глубокая революция осветила бы все умы. Пример свыше всегда заразителен, бескорыстие стало бы также заразительным, как теперь подкупность. Оно бы сделалось достоянием всех классов благодаря примеру власти... Но я должен заметить следующее: господин генеральный прокурор выставляет меня входящим против своей воли в зал «Потерянных шагов» 15 мая 92, явившимся против моей воли на трибуне и тоже помимо моей воли произнесшим целую речь. Это смешно и грубо. Я действительно против своей воли, пожимая плечами, шел в палату. Но речь свою я произнес вполне сознательно, по доброй воле. Политический деятель не должен никогда теряться. Войдя на трибуну, я владел собою и^не думал, что надо говорить глупости, раз одна глупость была сделана..
(Густав Жеффруа, Заключенный, М.— Л., 1925, стр. 113—114.)
Заявление О. Бланки 16 февраля 1872 г.
Мне нечего добавлять к словам моего адвоката. Но я должен установить, что меня судили здесь не за 31 октября. Это — наименьшее из моих преступлений. Я представляю здесь Республику, которую Монархия притащила на ваш суд.
Правительственный комиссар осудил поочередно революции 1789, 1830, 1848 годов и 4 Сентября. Меня судят и осудят при республиканском строе во имя монархических идей, во имя старого права, восставшего на новое.
(Александр Зеваэс, Опост Бланки, М., 1922, стр. 87.)
ВОЖДЬ РАБОЧИХ ПЕРЕД СУДОМ КАПИТАЛИСТОВ
В январе 1865 года в парижскую организацию Международного товарищества рабочих вступил 26-летний рабочий-переплетчик Луи-Эжен В ар лен. Вскоре он стал одним из наиболее активных организаторов и руководителей секций I Интернационала в Париже. Он создавал профессиональные союзы, руководил стачками рабочих, участвовал в ра
боте конгрессов и конференций Интернационала. На Лондонской конференции он познакомился с К. Марксом.
Деятельность Варлена не осталась незамеченной. В 1868 году французские власти арестовали его и предали суду. Перед судом капиталистов этот вождь рабочих произнес пламенную обличительную речь.
Ия речи Л.-Э. Варлена
Хотя пред законом, господа, вы — судьи, а мы — обвиняемые, но на самом деле мы с вами представляем две борющиеся партии: вы отстаиваете во что бы то ни стало настоящий порядок, защищаете то, что есть; мы хотим изменить этот порядок, мы, представители социалистической партии. Рассмотрим же добросовестно, хорош ли теперешний порядок и виноваты ли мы, что хотим изменить его? Несмотря на объявление прав человека, на минутное торжество народа, и теперь еще несколько человек могут, когда захотят, заставить литься целыми потоками в братоубийственной войне народную кровь, хотя народ везде одинаково страдает и везде желает одного и того же. Все наслаждения достаются небольшому числу л&дей, которому приходится придумывать, что бы такое еще купить на свои богатства; а миллионы трудящихся страдают в труде и невежестве,
терпят беспощадное угнетение и остаются при старых предрассудках, закрепляющих их рабство.
Бели мы перейдем к частностям, то, увидим, что в промышленности на необходимое не хватает рук, а дорогих и бесполезных вещей производится слишком много; миллионам детей бедняков не во что одеться, а в магазинах выставлены баснословно дорогие шали, на которые потрачено по десяти тысяч рабочих дней. Платы рабочего не хватает на самое необходимое, а вокруг него ничего не делающие люди проживают огромные деньги. Рабство погубило древний мир. Современное общество тоже погибнет, если не прекратит страданий большинства, если будет продолжать Думать, что все должны трудиться и терпеть лишения, чтобы содержать в роскоши несколько человек. Оно погибнет, если не захочет понять всю жестокость порядка, к которому подходит такое сравнение. (Варлен читает вслух отрывок из статьи одного социалистического журнала.) «Что сказали бы вы, читатель, если бы, наблюдая стаю голубей, слетевшихся на пшеничное поле, вы заметили, что из 100 птиц 99 вместо того, чтобы беззаботно клевать зерна, старательно собирают их в кучу, оставляя себе мякину, и отдают эту собранную кучу одному голубю, пожалуй, самому плохому из всей стаи; причем этот счастливый голубь, наевшись до отвала, начинает важничать, портить и разбрасывать во все стороны зерна, а остальные 99 голодных голубей только охраняют его богатства, а если который-нибудь из них осмелится попользоваться хоть зерныпгком из кучи, все другие набрасываются на него и выщипывают ему перья... Вы не видели, конечно, ничего подобного среди голубей, но такие именно порядки установлены между людьми, так именно люди всегда по- ступают».
Это ужасно, но совершенно верно...
Разве не к таким 99 принадлежит рабочий, который родится в нищете, растет, голодая, плохо одетый, в плохой квартире; растет без матери, вынужденной ходить на работу и оставлять его без призора на жертву тысячам случайностей, которые грозят заброшенному ребенку. И очень часто он приобретает с самого детства болезни, от которых страдает потом всю жизнь. Только что наберется он немножко сил, лет в 8, например, он должен уже начинать
работать; должен целые дни проводить за непосильным трудом в нездоровой мастерской, где с ним грубо обращаются, где он не учится ничему, кроме пороков! Вырастет он — судьба его не переменится. В 20 лет его возьмут в солдаты и запрут в казармы или пошлют на войну, где он может быть убит, не узнавши даже, за что сражался. Если он возвратится живым, он может жениться, что бы там ни говорили добродетельный англичанин Мальтус и французский министр Дюшатель, которые полагают, что рабочим не следует обзаводиться семьей, что и самих-то бедняков, не находящих пропитания, никто не принуждает оставаться в живых.
Но рабочий все-таки женится, и тут-то, когда у него родятся дети, он узнает весь ужас нужды, с ее болезнями, дороговизной, безработицей. Если под влиянием этой нужды он потребует прибавки заработной платы, то в Англии его голодом заставят замолчать, в Бельгии его застрелят, в Италии посадят в тюрьму, в Испании против него объявят осадное положение, в Париже потащат в суд...
Председатель суда: В Париже никого не тащат. Подсудимых приводят в суд и часто обращаются с ними слишком снисходительно. Возьмите свои последние слова назад, иначе я не могу позволить вам продолжать вашу защитительную речь.
(Варлен, посоветовавшись с остальными подсудимыми, соглашается взять назад слово: «потащат».)
Вы не должны ни с кем советоваться. Берете ли вы свои слова назад по своей собственной воле?
Варлен: Беру.
Председатель: Продолжайте вашу защиту.
Варлен: Всюду со страшными усилиями рабочий влачит свое существование среди лишений и оскорблений. В зрелом возрасте ему нечем помянуть свою молодость, и он должен со страхом ждать старости. Если у него нет семьи или семья его слишком бедна, то, как только пропадет его рабочая сила, он будет арестован за нищенство и бесприютность и, как преступник, умрет в заключении.
А этот человек вчетверо больше сработал, чем израсходовал на своем веку.
Что же сделало общество с остальными тремя четвертями его работы?
Оно отдало их сотому голубю.
Этот сотый — сын богатых родителей — окружен с самого рождения всеми заботами и всею роскошью. Его детство проходит среди ласк и удовольствий. Учителя дают ему всякие знания. Его молодость переполнена наслаждениями: роскошь, игра, кутеж и продажная любовь — все к его услугам.
Насытившись всем на свете, он женится, и семья его окружает своими тихими радостями. За плату он послал вместо себя на опасности войны брата той девушки, которую купил или соблазнил; но его все-таки будут прославлять за патриотизм, на него будут сыпаться почести, чины и награды! Ему нечего опасаться старости, он видит впереди лишь исполнение своих честолюбивых мечтаний. Ведь он богат! А между тем этот счастливец никогда не работал, ничего не произвел; он всю жизнь только пользовался лишениями девяноста девяти своих братьев... Среди этой роскоши и нищеты, угнетения и рабства, невежества и разврата нас одно только и утешает: мы знаем из истории, как непрочен тот порядок, при котором люди могут умирать с голоду у порогов дворцов, переполненных всеми благами мира.
Присмотритесь, и вы увидите глухую ненависть между богатым классом, охраняющим теперешнее положение, и рабочим, который хочет завоевать себе лучшее будущее. Богатый класс вернулся к предрассудкам, исчезнувшим сто лет тому назад, среди него развился самый бешеный разврат, всякий думает только о себе. Все это — признаки близкого падения; земля уходит из-под ваших ног, берегитесь!
Класс, который до сих пор появлялся в истории лишь во время восстаний для того, чтобы уничтожить какую-нибудь великую несправедливость; класс, который угнетали всегда и все правительства, рабочий класс узнал, наконец, что именно нужно сделать, чтобы уничтожить все зло и все страдания. С вашей стороны было бы очень благоразумно — не мешать его справедливому делу... Буржуазия не может ничего противопоставить рабочим, кроме насилий и жестокостей... Но насилия только ускоряют взрыв. Если бы буржуазия не хотела быть бесполезно жестокой, ей следовало
бы уступить место людям, верящим в лучшее будущее и трудящимся над подготовлением справедливого общественного порядка.
Пусть буржуазия поймет, что, так как она не может дать людям того, что им нужно в настоящее время, ей остается только исчезнуть в рядах молодого рабочего класса, который приносит человечеству истинное равенство, союз и свободу.
(«Две речи», Петроград, 1918, стр. 23—29.)
В годы революции 1871 года был схвачев и зверски убит вер- Варлен был избран в Совет Па- сальцами. рижской Коммуны. 28 мая он
СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС К. ЛИБКНЕХТА В 1907 ГОДУ
Ниже читатель познакомится с речью на судебном процессе 1907 года бесстрашного вождя немецкого рабочего класс£' Карла Либкнехта.
Либкнехт был привлечен к суду за опубликование в 1907 году книги «Милитаризм и антимилитаризм в связи с рассмотрением интернационального движения рабочей молодежи». В ней автор разоблачил сущность милитаризма, показал, какую огромную опасность для мира таит он в себе.
«Господствующие силы,— пишет В. Пик,— очень скоро поняли, что речь идет о пресечении их планов. Тотчас же после появления брошюры Либкнехта прусский военный министр фон Эй- нем поспешил потребовать от имперского суда, чтобы автор брошюры был наказан. Соответствующее письмо военного министра верховному прокурору датировано 17 апреля 1907 г. Уже 21 апреля верховный прокурор потребовал конфискации брошюры. Через два дня королевский окружной суд в Лейпциге постановил конфисковать все экземпляры брошюры, равно как пред
назначенные для ее печати матрицы и шрифты, находящиеся внутри страны во владении автора, типографа, издателя или книготорговца, лйб<* публично распространяемые. Как видно, однако, из документов процесса,, вплоть до ноября 1907 года было конфисковано всего 68 экземпляров. К этому времени уже было* подготовлено новое издание, которое появилось в Цюрихе в начале 1908 года. За конфискацией брошюры последовало возбуждение против Либкнехта обвинения в подготовке акта государственной измены. Либкнехт превратил процесс в уничтожающее обвинение против враждебных народу происков милитаризма. Рассмотрение дела в имперском суде взволновало до глубины души рабочие массы и воодушевило их на борьбу за мир и социалистические задачи партии. Процесс привлек к себе большое внимание далеко за пределами Германии.
Классовый суд присудил Карла Либкнехта к полутора гадам тюремного заключения». (Карл Либкнехт, Избранные речи, письма и статьи, М., 1961, стр. 18.)
Иа защитительной речи на имперском суде 10 октября
...События последнего времени свидетельствуют совер- «пенно ясно: начат систематический поход против антимилитаризма и юношеского движения! И это первая крупная кавалерийская атака. Мы ведь слышали о том, как серьезно относятся руководящие инстанции к антимилитаризму. Прежде всего принялись за юношеские организации. Мы были свидетелями того, как около года тому назад в Кенигсберге отец семейства был арестован у рождественской елки без всякого обоснованного повода, и ему пришлось отбывать наказание на основании сурового приговора, вынесенного за то, что он являлся руководителем юношеской организации. Потом проводились преследования берлинской организации, а также северогерманской организации; мы были свидетелями большого числа явно противозаконных действий полиции. Я готов отвечать перед судом за эти слова. Один из судей в окрестностях Берлина, вместо того чтобы в соответствии со своим долгом дать деловой отчет на надлежащую и хорошо обоснованную жалобу представителя юношеской организации, позволил себе совершенно непристойные высказывания и обращался с жалобщиком, как со школьником. Данный процесс о государственной измене не стоит особняком. Уже подготовляются еще три или четыре процесса такого же рода. Только человеку, пораженному слепотой, может быть при этих обстоятельствах неясно, что поставлена определенная задача, что имеется намерение уничтожить антимилитаристскую агитацию, расправиться с юношеской организацией. Дело началось с преследования юношеских организаций, с дотошного наблюдения за антимилитаристским движением. Потом появилась моя брошюра. Ага, ее надо конфисковать! Я не знаю, кто преподнес ее в подарок прокурору, но совершенно ясно, что у этого неизвестного огрубевшая совесть, если именно он подсказал прокурору то истолкование брошюры и ту выборку цитат, которыми оперирует обвинение.
...Моя цель — заменить воодушевление войной самым горячим воодушевлением во имя дела мира. В этом заключается зерно моего произведения и вывод из него.
...Если прокурор мне ставит на вид заявление, что мы с милитаристами на ножах и ведем войну не на жизнь, а на смерть, то в свете полученного опыта мне не вполне ясно: быть может, прокурор понял это заявление дословно. Я должен считаться с тем, что в конце концов придут к выводу, будто я хочу выступить против милитаризма с помощью ножей и иных подходящих орудий. Это было бы ценным добавлением к организованному против Лассаля процессу о государственной измене, в котором фигурировали революционные пивные кружки.
Далее я сказал: si vis pacem, para bellum (если хочешь мира, готовься к войне), а именно к войне против милитаризма! И это должно, по утверждению прокурора, свидетельствовать о наличии насильственных замыслов! Но ведь, если я «вооружаюсь» против милитаризма, то я ведь это делаю для того, чтобы добиться мира, а не войны. Кроме того, прокурор сослался на 30-ю страницу моего произведения: из нее видно, что мне присуща мысль о вооруженной революции. Но ведь эта мысль присуща самой истории. Совсем странная передержка со словом «неблагоприятно» уже получила здесь достойную отповедь, и у меня нет основания для дальнейшего обсуждения этого вопроса. Но как раз в этом я нахожу, быть может, психологический ключ для понимания совершенно необычного обвинительного заключения. Я полагал, что обвинение задумано весьма злостным образом и отличается некоторыми такими чертами, которым я, оставаясь в рамках парламентского языка, не могу дать, соответствующей характеристики. Однако после продемонстрированных образчиков интерпретации моих слов я исключаю возможность, что все неслыханные высказывания обвинительного заключения являются искренними.
Я подстрекал к насильственным действиям! Это делал я, который с крайней настойчивостью всемерно добивался планомерной агитации против войны и всякого насилия!
Подлинное основание обвинения совершенно ясно. Его обоснование не имеет юридического характера, а является политическим. Поэтому и оказалось так трудно сформулировать
обвинение с юридической точки зрения. Коротко говоря, это акт государственной целесообразности, а не акт правосудия. Речь идет о произведении, преследующем цель утвердить мир вместо войны, стремящемся умиротворить внешнюю политику, выступающем против вооруженного до зубов милитаризма, против того инструмента общества, цель и существо которого составляет насилие; и вот, повернув копье против меня, хотят в таком произведении обнаружить подготовку насильственных действий! О, нет! Наоборот, обвинительное заключение защищает насилие против попыток устранить насилие. Так обстоит дело в действительности. Я хочу мира9 но прокурор желает насилия.
Моя цель заключается в том, чтобы изъять решение вопроса о войне и мире из мрака правительственных канцелярий и дипломатических интриг и осветить его светом общественного мнения. Но некоторые господа воспринимают это с особым неудовольствием. Я хочу, чтобы решение вопроса о войне и мире зависело от воли всего народа. Я знаю, что подобное стремление кое для кого весьма неприятно, что эти господа стремятся предоставить профессиональной дипломатии возможность и далее вершить свои дела и желают сохранить ныне существующий абсолютизм. Тем не менее каждый культурный, мыслящий человек, каждый социал- демократ обязан позаботиться о том, чтобы это положение изменилось и чтобы народ, несущий бремя войны, мог решать вопрос о войне. Я хочу, наконец, чтобы наша армия не использовалась против «внутреннего врага», не использовалась в гражданской войне. И это, наверно, кое-кому в наибольшей степени испортило кровь, вызвало особо горячее возмущение против меня. И в этом случае совершенно очевидно, что я защищаю принцип мира.
Этим я могу ограничиться в части, касающейся моей брошюры и обвинения.
Прокурор позволил себе обратиться к моей личности и выступить с нападками на мой характер. Прокурор потребовал осуждения на два года тюрьмы, если я не ошибаюсь,—» я не очень хорошо расслышал,— а также, очевидно, поражения в правах; он приписал мпе бесчестные убеждения. Да, господа! Конечно, вы можете думать, что у меня бесчестные убеждения. Это возможно; допускаю; я не могу мешать
вам так думать. Я стою перед вами, скрестив руки на груди. То, что я думаю о своих убеждениях, это я знаю. Моя честь принадлежит мне, и если вы все 15 человек держитесь того мнения, что у меня бесчестные убеждения, и если вы меня пошлете в тюрьму и лишите прав, я внутренне этим не буду затронут. Все это меня не коснется и имеет для моей чести такое же значение, как легкая дымка, промелькнувшая на чистом зеркале! Но после всего того, что здесь обнаружилось, я решительно отрицаю за прокурором право даже упоминать о моей чести!
В остальном этот процесс окажет наилучшее влияние, какое только можно желать, независимо от того, каков будет его результат. Вы можете уничтожить мое существование и существование моих детей; это возможно. Но в политической борьбе часто приносятся в жертву и семьи. Служба политической борьбе — это суровая служба. И как солдат, отправляющийся на войну, готов к тому, что пуля его поразит, так и солдат-демократ знает, когда оц выходит на поле политической битвы: во всякое мгновение ему может быть нанесен смертельный удар. Некоторые и падают на пути. Человек оказался за бортом, но другие встанут на его место! Что ж, скажите: человек за бортом! Это будет блестящей пропагандой в пользу моих антимилитаристских идей. Но, как мне кажется, нашему правосудию будет оказана плохая услуга. И снова здесь обнаружилось, чем является, как правило, политический процесс: стрела летит обратно по направлению к стрелку и поражает стрелка! Даже если меня осудят, я не признаю себя здесь обвиняемым.
(Карл Либкнехт, Избранные речи, письма и статьи, М., 1961, стр. 117-120.)
„...ЭТОГО МЫ НЕ СДЕЛАЕМ*
На собраниях, состоявшихся во Франкфурте-на-Майне и Фе- хенгейме 25 и 26 сентября 1913 г. выдающаяся деятельница германского рабочего движения Роза Люксембург сказала: «Когда нас будут убеждать поднять оружие убийства против наших французских и иностранных братьев, мы заявим: Нет, этого мы не сделаем!» За эти слова она была привлечена к уголовной ответственности. На суде 20 февраля 1914 г. она произнесла речь, которая публикуется.
Франкфуртский уголовный суд приговорил Розу Люксембург к одному году тюремного заключения за возбуждение к неповиновению законам. В 1915 году этим постановлением воспользовались, чтобы отнять у Розы Люксембург возможность вести пропаганду против войны. Ее заключили в тюрьму и держали там вплоть до революции. В тюрьме она писала свои «Письма Спартака» и направленную против войны «Брошюру Юниуса».
Защитительная речь, произнесенная Р. Люксембург перед франкфуртским уголовным судом
Как в сегодняшних устных заявлениях господина прокурора, так и в его письменном обвинительном акте играют большую роль не только буквальный смысл инкриминируемых мне слов, но в еще большей степени также и общий смысл и тенденция, которые приписываются этим словам. Господин прокурор много раз и весьма усиленно подчеркивал то, что, по его мнению, я знала, чего хотела, когда произносила свои речи на собраниях. Но я, конечно, более
компетентна, чем кто бы то ни было, чтобы судить о внутреннем психологическом моменте моей речи и о моем сознании, и в большей степени, чем кто бы то ни было, могу дать по этому поводу полные и исчерпывающие объяснения.
Я заявляю заранее: я вполне охотно дам полные объяснения и господину прокурору и вам, господа судьи. Предвосхищая свои основные выводы, я заявляю, что все то, что господин прокурор, опираясь на показания свидетелей обвинения, изобразил как мои мысли, мои намерения и мои чувства, есть не что иное, как плоское, неумное искажение и моих речей и социал-демократической агитации вообще. Когда я слышала выводы, сделанные прокурором в его речи, я не могла удержаться от внутреннего смеха и думала: вот опять классический пример того, как мало формальное образование помогает понять ход социал-демократической мысли и постигнуть наш мир идей во всей его сложности, научной точности и исторической глубине, если этому пониманию мешает принадлежность к определенным социальным классам. Если бы вы, господа судьи, спросили любого, самого простого, необразованного рабочего из тех тысяч рабочих, которые присутствовали на моих собраниях, то он совершенно иначе изложил бы содержание моих речей и свое впечатление от них. Неученые мужчины и женщины рабочего класса вполне в состоянии воспринять наши мысли, которые в мозгу прусского прокурора отражаются в искаженном виде, как в кривом зеркале. Я докажу теперь это более детально по отдельным пунктам.
Господин прокурор несколько раз повторял, что еще до того, как я произнесла инкриминируемые мне слова, являв- шиеся-де кульминационным пунктом моей речи, я «безмерно подстрекала своих слушателей». В ответ на это я могу лишь сказать: господин прокурор, мы, социал-демократы, вообще не занимаемся подстрекательством. В самом деле, что значит «подстрекать»? Разве я пыталась внушить собравшимся хотя бы такую, например, мысль: когда вы во время войны очутитесь во вражеской стране, например в Китае, расправляйтесь так, чтобы даже через 100 лет ни один китаец не осмелился искоса посмотреть на немца? 93 Если бы я говорила таку то, конечно, это было бы подстрекательством. Или. может быть, я старалась пробудить в собравшихся массах
национальное самомнение, шовинизм, презрение и ненависть к остальным расам и народам? Это, конечно, тоже было бы подстрекательством.
Но я не говорила так, да и вообще никакой сознательный социал-демократ не говорит так. На этих франкфуртских собраниях я делала то же самое, что мы, социал-демократы, всегда делаем и в устной и в письменной форме: мы просвещаем рабочие массы, объясняем им их классовые интересы и их исторические задачи, указываем и на великие линии исторического развития, на тенденции экономических и политических и социальных изменений, которые происходят в лоне нашего современного общества и которые с железной необходимостью приведут к тому, что на известной ступени развития существующий строй устранится и на его месте будет воздвигнут более высокий социалистический общественный строй. Так ведем мы нашу агитацию, так мы поднимаем моральный уровень масс, развертывая перед ними облагораживающие исторические перспективы, на почве которых мы стоим. Основываясь на тех же великих положениях,— ведь у нас, социал-демократов, все сочетается в единое гармоническое, последовательное и научно обоснованное мировоззрение,— мы ведем и нашу агитацию против войны и милитаризма. И если господин прокурор со своими жалкими свидетелями обвинения изображает все это как простое подстрекательство, то грубость и упрощенность такого понимания объясняются целиком и исключительно неспособностью прокурора продумать социал-демократические принципы.
Далее, господин прокурор много раз припутывал к делу мои мнимые намеки на «убийство начальников». Эти прикрытые, но понятные каждому намеки на убийство офицера должны были особенно ясно изобличить черноту моей души и чрезвычайную опасность моих намерений. Но если даже на один момент признать достоверность приписываемых мне слов, то все же, немного подумав, вы должны будете сказать, что в данном случае прокурор, увлеченный похвальным стремлением изобразить меня в наиболее мрачном свете, совершенно не справился со своей ролью. В самом деле, коща и в отношении каких именно «начальников» я рекомендовала убийство? Обвинительный акт утверждает, что я отстаи-
вала введение в Германии милиционной системы и существенной особенностью этой системы считала то, что солдатам, как это практикуется в Швейцарии, выдается на дом ручное оружие. К этим мыслям — заметьте хорошенько — к этим мыслям я присовокупила намек, что в один прекрасный день оружие направится не в ту сторону, в какую угодно господствующим классам. Итак, ясно: господин прокурор обвиняет меня, что я подстрекала к убийству не начальников теперешнего германского войска, а к убийству начальников будущей германской милиции! Наша пропаганда милиционной системы вызывает особенно сильные нападки и в обвинительном акте вменяется мне в преступление. Однако в то же время прокурор обеспокоен тем, что я угрожаю жизни офицеров этого ненавистного милиционного войска. Еще один шаг, и господин прокурор, увлеченный поединком со мною, выставит против меня обвинение, что я подстрекала к покушению на жизнь президента будущей германской республики.
Что же я в действительности говорила об «убийстве начальников»? Нечто совершенно противоположное. В моей речи я указывала на то, что официальные защитники современного милитаризма обычно обосновывают его фразой о необходимости защиты отечества. Если бы эта забота об отечестве была проникнута честностью и искренностью, то, утверждала я, господствующим классам не пришлось бы делать ничего иного, как только осуществить старые программные требования социал-демократии — милиционную систему. Только эта последняя дает единственную настоящую гарантию защиты отечества, ибо только свободный народ, выступающий против врага по собственному решению, является прочным и надежным бастионом, охраняющим свободу и независимость отечества. Только тогда можно было бы сказать: дорогое отечество, ты можешь быть спокойным! Почему же в таком случае, спрашивала я, официальные защитники отечества не хотят и слышать об этой единственно действительной системе защиты? Только потому, что защита отечества не стоит у них ни на первом, ни на втором плане и они заинтересованы в империалистических завоевательных войнах, для которых милиция, конечно, не годится. А дать рабочему народу оружие в руки господствующие
классы боятся потому, что нечистая совесть эксплуататоров подсказывает им опасение, что оружие может в один прекрасный день направиться не в ту сторону, в какую это угодно господствующим классам.
Итак, то, что я изображала как опасение господствующих классов, приписывается теперь мне прокурором на основании показаний его беспомощных свидетелей, как мое собственное требование! Здесь вы опять имеете доказательство того, какую путаницу в его мозгу создала его абсолютная неспособность понять ход мыслей социал-демократии.
Так же насквозь лживо и утверждение обвинительного акта, что я рекомендовала поступать по голландскому принципу, согласно которому солдату колониальной армии предоставляется право убить своего начальника в случае жестокого обращения. На самом деле я имела тогда в виду милитаризм и жестокое обращение с солдатами, о котором говорил наш незабвенный вождь Бебель; я указывала, что одной из важнейших глав его жизни является борьба в рейхстаге против жестокого обращения с солдатами, причем для иллюстрации ссылалась на стенографические отчеты прений в рейхстаге — отчеты эти, насколько я знаю, разрешены законом — и цитировала несколько речей Бебеля, между прочим, и то, что он говорил в 1913 году об обычаях в голландской колониальной армии. Вы видите, господа, что и в данном случае господин прокурор переусердствовал: свои обвинения во всяком случае он должен был направить не против меня, а против кого-то другого.
Я перехожу теперь к главному пункту обвинительного акта. Господин прокурор утверждает, что в инкриминируемой речи я призывала солдат в случае войны противиться приказам и не стрелять во врага; это главное свое обвинение он обосновывает рассуждением, которое, очевидно, представляется ему неотразимо убедительным и строго логичным. Он рассуждает следующим образом: так как я агитировала против милитаризма и желала помешать войне, то я, очевидно, не могла иметь в виду никакого иного пути и ника^ кого иного действительного средства, кроме прямого призыва, обращенного к солдатам: если вам приказывают стрелять — не стреляйте! Не правда ли, господа судьи, какое
убедительное заключение, какая непобедимая логика! Но все же позвольте мне заявить вам: эта логика и это заключение вытекают из взглядов господина прокурора, а не из моих взглядов социал-демократии. Я прошу вас в этом пункте с особым вниманием отнестись к моим словам. Я говорю: заключение, что единственное действительное средство для предотвращения войны состоит в прямом обращении к солдатам и в призыве не стрелять,— это заключение есть только другая сторона того взгляда, согласно которому все в государстве обстоит благополучно, пока солдат исполняет приказы своего начальства, и согласно которому, говоря кратко, основой государственной мощи и милитаризма является слепое повиновение солдат. Этот взгляд господина прокурора находит себе гармоническое дополнение, например, в официально опубликованной речи высшего верховного вождя армии; согласно официальному отчету от 6 ноября прошлого года, при приеме в Потсдаме короля эллинов император сказал, что успехи греческого войска доказывают, что «принципы, усвоенные нашим генеральным штабом и нашими войсками, при правильном их применении, всегда обеспечивают победу». Генеральный штаб со своими «принципами» и слепо повинующимися солдатами — таковы основы ведения войны и гарантия победы. Мы, социал-демократы, как раз не разделяем этого взгляда. Мы полагаем, что течение и исход войны определяются не только армией, не только «приказаниями» сверху и слепым «повиновением» снизу, а что судьбу войны решают и должны решать широкие массы рабочего народа. Мы полагаем, что войну можно вести лишь до тех пор, пока рабочие массы либо сочувствуют и содействуют ей, считая ее справедливой и необходимой, либо же, по крайней мере, терпеливо сносят ее последствия. Наоборот, если огромное большинство рабочего народа приходит к убеждению,— а воспитать это убеждение и пробудить это сознание мы, социал-демократы, считаем своей задачей,— если, говорю я, большинство народа приходит к убеждению, что война есть варварское, безнравственное, реакционное и противонародное явление, то тогда война становится невозможной, хотя бы солдат и продолжал повиноваться приказаниям властей. По мнению прокурора, войну ведет армия, по нашему мнению, ее ведет весь народ. Народ
должен решать, должна ли быть объявлена война или нет; от массы рабочих, мужчин и женщин, старых и молодых, зависит решение о хом, быть или не быть современному милитаризму, а не от маленькой частицы этого народа, носящей так называемый королевский мундир.
И если я так говорила, то у меня в руках есть формальное доказательство того, что это действительно является моим и нашим общепартийным взглядом.
Счастливая случайность дает мне возможность ответить на вопрос франкфуртского прокурора — кого именно я имела в виду, когда говорила: «мы этого не сделаем». Я отвечу ему моей франкфуртской речью. 17 апреля 1910 г. во Франкфурте, в цирке Шумана, перед 6 тыс. человек я говорила о борьбе за реформу прусского избирательного права — как вы знаете, тогда наша борьба приняла особенно широкие размеры,— и в стенографической записи моей речи на странице 10 я нахожу следующую фразу:
«Уважаемые слушатели! В нынешней борьбе за избирательное право, как и во всех важных политических вопросах, касающихся прогресса Германии, мы предоставлены только самим себе. Но кто это «мы»? «Мы» — это миллионы пролетариев и пролетарок Пруссии и Германии. Мы представляем собою нечто большее, чем цифру. Мы — это миллионы тех, работой которых живет общество, и как только этот простой факт прочно укрепится в сознании широчайших масс германского пролетариата, наступит момент, когда и в Пруссии можно будет показать господствующей реакции, что мир может прекрасно обойтись без ост-эльбских юнкеров, без графов из партии центра, без тайных советников, а в крайнем случае, пожалуй, даже и без городовых, но не может прожить и 24 часов, если рабочие скрестят на груди руки».
Как вы видите, я ясно здесь говорю, в чем мы видим центр тяжести политической жизни и судеб государства: в сознании, в ясно сформулированной воле, в решимости широких рабочих масс. Так же понимаем мы и вопрос о милитаризме. Если рабочий класс признает и решит, что не нужно допускать войны, то война станет невозможной,.
...Ни в одной из резолюций наших партийных съездов и конгрессов вы не найдете ни одного призыва, рекомендующего нам стать перед солдатами и кричать им: не стреляйте! Почему? Не потому ли, что мы боимся последствий такой агитации и параграфов уголовного кодекса? Мы были бы поистине жалкими созданиями, если бы из страха перед последствиями мы не делали того, что считаем необходимым я спасительным. Нет. Мы этого не делаем потому, что говорим себе: люди, носящие «королевский мундир», являются только частью рабочего народа, и если этот рабочий народ поймет постыдность войны и вред ее для народных интересов, то солдаты сами, без всяких призывов с нашей стороны, будут знать, что им надо делать в этом случая.
Как вы видите, господа, наша агитация против милитаризма не носит такого жалкого и упрощенного характерат как это представляет себе господин прокурор. В нашем распоряжении имеется много разнообразнейших средств воздействия: воспитание юношества — этим мы занимаемся ревностно и успешно, несмотря на все трудности, которые лежат на нашем пути,— пропаганда милиционной системы, массовые собрания, уличные демонстрации... Наконец, посмотрите на Италию. Как отвечали там сознательные рабочие на триполийскую военную авантюру? Массовой демонстративной стачкой, проведенной блестящим образом. А как реагировала на это германская социал-демократия? 12 ноября берлинские рабочие на 12 собраниях приняли резолюцию, где они благодарили итальянских товарищей за массовую стачку.
Вот именно, массовая стачка! — говорит прокурор. Как раз в этом пункте он надеется опять поймать меня с поличным и разоблачить мои опаснейшие, потрясающие государство намерения. Прокурор, обосновывая сегодня свой обвинительный акт, особенно упирал на мою агитацию по вопросу о массовой стачке и рисовал при этом самые ужасающие перспективы насильственного переворота, какие только могут зародиться в фантазии прусского прокурора. Господин прокурор, если бы я могла предположить у вас хотя бы малейшую способность понять ход мыслей социал-демократии и разобраться в ее более благородном историческом
мировоззрении, я разъяснила бы вам то, что я успешно разъясняю на каждом народном собрании, а именно: что массовых стачек, отмечающих определенный период развития современных отношений, нельзя «сделать», подобно тому как нельзя «сделать» революцию. Массовые стачки — это этап классовой борьбы, к которому с естественной необходимостью приводит наше современное развитие. В этом вопросе вся роль социал-демократии состоит в том, чтобы уяснить рабочему классу эту тенденцию развития, дабы рабочие стояли на высоте своих задач и являлись обученной, дисциплинированной, зрелой, решительной и действенной народной массой.
Как вы видите, прокурор и здесь, выставляя в обвинительном акте призрак массовой стачки в том виде, как он ее понимает, хочет в сущности наказать меня не за мои мысли, а за свои собственные.
На этом я закончу. Я хотела бы только сделать еще одно вамечание. В своей речи господин прокурор посвятил много внимания моей маленькой персоне. Он изображал меня как человека, чрезвычайно опасного для государственного строя, и не постыдился даже опуститься на уровень «Кладдера- дача»94 и именовал меня «Красной Розой». Он осмелился поставить под сомнение мою личную честь и высказал подозрение, что я попытаюсь спастись бегством в том случае, если мне назначат требуемую им меру наказания. Господин прокурор, я считаю для себя недостойным отвечать на все ваши нападки. Но я хочу сказать вам только одно: вы не знаете социал-демократии! (Председатель прерывает: «Мы не можем здесь слушать политических речей»), В 1913 году многие из ваших коллег трудились в поте лица, чтобы наградить нашу прессу 60 месяцами тюремного заключения. Но слышали ли вы, чтобы хотя один из грешников, боясь наказания, сбежал? Неужели вы думаете, что это огромное количество наказаний отняло решимость хотя бы у одного социал-демократа или поколебало его сознание долга? О, нет, наше дело не обращает внимания на все хитросплетения ваших уголовных параграфов, оно растет и процветает вопреки всем прокурорам!
В заключение еще одно слово о том неблагородном обвинении, тяжесть которого ложится на его автора. Прокурор
буквально сказал — я записала его слова: он требует моего немедленного заключения под стражу, ибо «было бы непостижимым, если бы обвиняемая не попыталась бежать». Другими словами, это значит: если бы я, прокурор, был присужден к одному году тюремного заключения, то я попытался бы спастись бегством. Господин прокурор, я верю вам, вы, конечно, сбежали бы. Но социал-демократ не бежит. Он отвечает за свои поступки и смеется над вашими наказаниями.
А теперь осудите меня!
(Роза Люксембург, Речи, М.-Л., 1929, стр. 88-100.)
Материалы этого раздела характеризуют разные этапы героической истории революционного движения в России.
Первый этап — 70-е годы — начало 80-х годов, когда марксизм в России еще не получил широкого распространения, а идеологами революционного движения являлись народники. Их идеология была выражением взглядов крестьянской демократии. Они верили в особый строй русской жизни, считали, что община явится исходным пунктом со- циалистического развития страны. Народники были убеждены, что в России возможна крестьянская социалистическая революция. На подготовку к этой революции они и направляли свои героические усилия. Именно такими ге- роями-революционерами являлись народники А. И. Желябов а И. Н. Мышкин, казненные царскими палачами. Представители народничества не понимали исторической роли пролетариата, но тем не менее многое сделали для того, чтобы всколыхнуть трудящиеся массы; они первыми в истории освободительного движения России начали вести революционную пропаганду среди фабрично-заводских рабочих.
В конце 1876 года возникла народническая организация «Земля и воля». Члены этой организации селились в деревне, «шли в народ» (отсюда — «народники»), надеясь поднять крестьян на революцию. Но это не удалось им.
В 1879 году произошел раскол «Земли и воли». Создались две организации: «Черный передел», выступающая за передел всей земли, в том числе и помещичьей, и «Народная воля», перешедшая к политической борьбе с царским самодержавием. Эту политическую борьбу народовольцы понимали не как борьбу масс, а как заговор с целью низвержения
царя и захвата власти небольшой революционной орга- низацией. Члены этой группы опирались на свою ошибочную теорию об активных «героях» и пассивной «толпе». Это была вредная тактика, сковывающая активность масс. Поскольку в революционном движении того времени безраздельно господствовали народники, постольку под их влияние попадали и рабочие-революционеры.
Передовые рабочие — современники Парижской Коммуны — не удовлетворялись народническими теориями. Они начинают искать самостоятельные пути борьбы. Большую роль здесь сыграли такие организации, как «Южнороссийский союз рабочих» и «Северный союз русских рабочих». Постепенно из среды рабочих выделяются крупные революционеры, такие, каким был, например, ткач Петр Алексеев.
К началу 1880 годов в России создалась революционная обстановка. Несмотря на значительный рост рабочего движения и беспрерывные крестьянские волнения, революция не разразилась. Ее некому было возглавить — не было крепкой революционной партии, способной повести за собой массы. Трусливая русская буржуазия же, кроме как о мелких реформах, ни о чем не помышляла.
Народовольцы в этой обстановке избрали ошибочным путь индивидуального террора, закончившегося, как и;* вестно, убийством царя Александра II. После этого события царское правительство разгромило «Народную волю».
Из организации «Черный передел», члены которой эмигрировали в Женеву, создалась первая русская марксистская группа — «Освобождение труда», возглавляемая Г. В. Плехановым. Эта группа повела идейную борьбу с народничеством, которую продолжил и завершил В. И. Ленин.
Однако прежде чем разгром народничества был завершен, оно продолжало пользоваться влиянием в России. Одной и:* наиболее влиятельных групп была «Террористическая фракция партии «Народная воля», в числе руководителей которой был А. И. Ульянов — брат В. И. Ленина. В этой группе чувствовалось уже сильное влияние марксизма. Социализм она рассматривала как неизбежный результат капитализма, серьезное значение придавала рабочим как ядру социалистической партии. Однако заговорщически-террористичеекий
дух народничества остался и в этой группе. Он нашел свое проявление в попытке покушения на Александра III 1 марта 1887 г. Попытка потерпела неудачу. Члены фракции, в том числе А. И. Ульянов, были казнены. В 80-х — 90-х годах народничество отказалось от пропаганды революционной борьбы и стало проповедовать примирение с царским правительством и помещиками.
В борьбе с народничеством вырос и окреп марксизм в России.
Второй этап, освещенный в разделе,— это годы подготовки и проведения первой русской революции 1905—1907 гг. К этому времени в России уже создана революционная марксистская партия рабочего класса. В начале XX в. в стране назревает новый революционный взрыв. Экономический кризис 1900—1903 гг. низвел сотни тысяч трудящихся до уровня нищеты. Изо дня в день росло число безработных, разорившихся крестьян.
В 1901—1902 гг. трудящиеся крупнейших городов России вышли на демонстрации с лозунгами «Долой самодержавие». Одна из таких демонстраций состоялась в Нижнем Новгороде. В организации ее принял участие рабочий-большевик Петр Заломов, послуживший А. М. Горькому прототипом Павла Власова — героя романа «Мать».
В 1903—1904 гг. волна рабочего движения поднялась еще выше. Чашу народного терпения переполнил расстрел мирного шествия к царю 9 января 1905 г. Началась первая русская революция.
Приведенный в сборнике процесс лейтенанта П. Шмидта — один из многочисленных эпизодов того времени.
Своего апогея революция достигла в декабре 1905 года, когда московский пролетариат первым в стране поднял против царизма знамя вооруженного восстания. Одним из руководителей этого восстания был В. JI. Шанцер, материалы о деятельности которого и поведении на суде читатель найдет в настоящей книге.
В крови потопил революцию Николай Кровавый. Но 1905—1907 гг. не прошли бесследно. Они знаменовали собой начало новой эпохи — эпохи глубочайших политических потрясений и революционных битв во всем мире.
Третий этап, представленный в разделе в виде процесса над болыпевиками-депутатами IV Государственной думы, отражает годы нового революционного подъема. Этот период предшествует Февральской буржуазно-демократической революции и Великой Октябрьской социалистической революции 1917 года.
В эти годы партия большевиков выступает как крупнейшая политическая сила в стране. Большевики-депутаты IV Государственной думы смело отстаивали в думе точку зрения партии по самым наболевшим вопросам народной жизни, разоблачали усиленную подготовку царского правительства к войне. Своим мужественным поведением фракция большевиков завоевала огромный авторитет среди рабочих.
Когда Россия вступила в первую мировую войну (1914 г.). большевистские депутаты отказались вотировать военный бюджет. Депутаты выезжали в промышленные центры страны, проводили многолюдные рабочие собрания, принимавшие антивоенные резолюции. Царское правительство организовало над депутатами-болыпевиками судебный процесс, который они использовали для пропаганды своих взглядов на войну.
Первая мировая война создала в России революционную ситуацию, вылившуюся в Февральскую буржуазно-демокра- тическую революцию, разрешившую ближайшую задачу партии — свержение царизма — и открывшую возможность для ликвидации капитализма и установления социализма. Эту возможность народ использовал в октябре 1917 года. Октябрьская революция свергла иго эксплуататоров и положила начало новой эре в истории человечества — эре торжества социализма и коммунизма.
ПРОЦЕСС 193-Х
В своей работе «Что делать?» В. И. Ленин, /рш обличая (утверждения «экономистов» о том, что- де «рабочим кружкам вообще недоступны политические задачи», писал: «...кружку корифеев, вроде Алексеева и Мышкина, Халтурина и Желябова, доступны политические задачи в самом действительном, в самом практическом смысле этого слова, доступны именно потому и постольку, поскольку их горячая проповедь встречает отклик в стихийно пробуждающейся массе, поскольку их кипучая энергия подхватывается и поддерживается энергией революционного класса». (Соч., т. 5, стр. 416.)
Из четырех, упомянутых Лениным фамилий революционеров, одна — Мышкин — многим неизвестна.
Русский революционер, народник Ипполит Никитич Мышкин (1848—1885), начал революционную деятельность в Мо
скве в 1873 году, открыв нелегальную типографию. После ее разгрома эмигрировал за границу, но в 1875 году, поставив цель организовать побег Н. Г. Чернышевского из Вилюйска, вернулся в Россию.
Побег организовать не удалось. Мышкин был арестован и предан суду по «процессу 193-х». Этот «Большой процесс» оказал огромное влияние на русское общество.
В качестве «основных» обвиняемых были революционеры- народники С. Ф. Ковалик, П. И. Войнаральский, Д. М. Рогачев и И. Н. Мышкин. Все они обвинялись в организации «сообщества», пытавшегося ниспровергнуть существующий строй. Мышкину, кроме того, было предъявлено обвинение в попытке организовать побег Н. Г. Чернышевского.
Центральным событием «процесса 193-х» явилась обличительная речь Ипполита Мышкина.
Речь И. Я. Мышкина,
Первоприсутствующий: Подсудимый Мышкин! Вы обвиняетесь в том, что принимали участие в противозаконном обществе, имевшем целью в более или менее отда-
ленном будущем ниспровержение и изменение порядка государственного устройства. Признаете ли вы себя виновным?
Мышкин: Я признаю себя членом не сообщества, а социально-революционной партии и прошу позволения объяснить, в чем именно заключается преступление, которое я, по собственному моему сознанию, совершил против русских государственных законов.
Первоприсутствующий: Объясните!
Мышкин: Я не могу признать себя членом тайного сообщества, потому что я и товарищи мои, товарищи не только по заключению, но и по убеждению, не представляем нечто обособленно-целое, связанное единством цели, общей для всех организаций. Мы составляем лишь частицу многочисленной в настоящее время на Руси социально-революционной партии, понимая под этим словом всю массу лиц одинаковых с нами убеждений, одинаковых, конечно, только вообще, а не в частности,— лиц, между которыми существует хотя преимущественно только внутренняя связь, однако связь достаточно реальная, обусловливаемая единством целей и большим или меньшим однообразием средств практической деятельности. Основная задача социально-революционной партии — установить на развалинах теперешнего государственно-буржуазного порядка такой общественный строй, который, удовлетворяя требованиям народа в том виде, как они выразились в крупных и мелких движениях народных и повсеместно присущи народному сознанию, составляет вместе с тем справедливейшую форму общественной организации. Строй этот — земля, состоящая из союза независимых производительных общин. Осуществлен он может быть только путем социальной революции, потому что государственная власть преграждает все мирные пути для достижения этой цели и добровольно никогда не откажется от насильственно присвоенных ею себе прав. В этом нам ручается здесь ход истории. Возможно ли мечтать о мирном пути, когда власть не только не подчиняется голосу народа, но не хочет даже и выслушать этого голоса и за всякое стремление, несогласное с видами ее, награждает тюрьмой и каторгой? Возможно ли мирное разрешение социальных вопросов соответственно народным потребностям, когда народ не только для осуществления своих желаний, но даже и
для выражения их не имеет другого средства, кроме бунта, этого единственного органа народной гласности? Едва ли эта мысль нуждается в подстрочном примечании.
Первоприсутствующий: Вы признали себя членом известной партии. Вы объяснили, в чем заключается ваше стремление; затем препятствия, о которых вы говорите, не входят в круг обсуждения суда, поэтому я не вижу возможности, ни даже надобности для суда выслушивать все го, что вы говорите.
Мышкин: Весьма важно выяснить, почему мы смотрим на революцию, как на единственно возможный исход из настоящего положения.
Первоприсутствующий: То, что относится к вопросу о вашей виновности, вы уже достаточно выяснили; остальное вы можете сказать впоследствии.
Мышкин: Я полагаю, что для суда весьма важно знать, как мы относимся к революции, т. е. предполагаем ли мы, что наша партия должна во что бы то ни стало немедленно вызвать, создать революцию или только позаботиться об успешном исходе ее; предполагается ли немедленное осуществление революции или в более или менее отдаленном будущем; от атого будет зависеть определение всей виновности с точки зрения государственных законов.
Первоприсутствующий: Об этом вы можете говорить.
Мышкин: Я полагаю, что ближайшая наша задача заключается не в том, чтобы вызвать, создать революцию, а в том, чтобы только гарантировать успешный исход ее, потому что не нужно быть пророком, чтобы при нынешнем отчаянно бедственном положении народа предвидеть как неизбежный результат этого положения всеобщее народное восстание. Ввиду неизбежности этого восстания нужно только позаботиться, чтобы оно было возможно более продуктивно для народа, а главное — предостеречь его от всех фокусов, которыми западноевропейская буржуазия обманывала тамошнюю народную массу и одна извлекла для себя выгоды из народной крови, пролитой на баррикадах. Ради этой цели наша практическая деятельность должна состоять в сплочении, в объединении революционных сил, революционных стремлений, в слиянии двух главных революционных потоков:
одного, недавно возникшего и проявившего уже порядочную силу —в среде интеллигенции, и другого, более широкого, более глубокого, никогда не иссякавшего потока — народнореволюционного. В этом объединении революционных элементов путем окончательного сформирования социально- революционной партии и заключалась вся задача движения 74—75 гг. Задача эта если не вполне, то в значительной степени выяснена, и знамя социальной революции водружено во всех концах русской земли. Прибавлю к этому, что в только что сказанных мною словах я указал лишь на центр нашей деятельности и что в массе участвовавших в последнем движении были лица, стоящие на различных ступенях революционного развития, начиная с тех, кто делал первые шаги по пути уяснения причин народных страданий, и кончая отдельными личностями, делавшими попытки организации сил нашей партии. При всем различии взглядов по другим вопросам приверженцы социальной революции сходятся в одном: что революция может быть совершена не иначе, как самим народом, при сознании им, во имя чего она совершается; другими словами: настоящий государственный строй должен быть ниспровергнут только тогда, когда пожелает этого сам народ. Следовательно, если правительство солидарно с народом, оно не может считать нас злоумышленниками. Можно ли указывать как на заговорщиков и бунтовщиков на тех, кто говорит: «Мы будем ходатайствовать перед народом об удовлетворении настоятельнейших нужд страны, нужд, сознаваемых самим народом; мы предлагаем для этого свою посильную помощь, и да будет все так, как пожелает народ». Ведь в нашем распоряжении нет ни тюрем, ни военных команд, ни больших промышленных предприятий, закабаляющих тысячи рабочего люда. Следовательно, мы не имеем никаких средств насиловать народную волю в пользу излюбленных нами идей. Мы можем действовать только убеждениями. Все средства насилия находятся в распоряжении и действительно практикуются нашими противниками. Бели же, несмотря на крайне неблагоприятные для нас условия, правительство все-таки имеет серьезные основания опасаться, что наша деятельность увенчается успехом, то, значит, мы не ошибаемся, рассчитывая на сочувствие народа нашим идеям; но в таком случае мы
не преступники, не злоумышленники, а лишь выразители потребностей, сознанных народом.
Объяснив в кратких словах цель и средства социальнореволюционной партии, я перехожу к следующему, не менее важному вопросу о причинах возникновения и развития этой партии вообще и движения 1874 года в частности. В обвинительном акте все дело представлено таким образом, что были-де на Руси обломки прежних политических сообществ, была еще русская эмиграция в Швейцарии, явилось несколько энергичных личностей, и по слову: «Да будет революционное движение на Руси!» создалось таковое по всему лицу земли русской. А так как обломки преступных сообществ и эмиграция давно существовали и всегда будут существовать до окончания нынешнего государственного строя, то оказывается, что движение, подобное нынешнему, было вызвано и всегда может быть вызвано по произволу тремя-четырьмя лицами. Конечно, ни один мыслящий человек, сколько-нибудь понимающий причины социальных явлений, не удовлетворится подобным прокурорским объяснением. Для крупного социального явления должны быть крупные социальные причины. Нужно особое недомыслие или особенная недобросовестность, чтобы называть искусственно созданными революционные движения в среде интеллигенции.
Первоприсутствующий: Прошу не употреблять подобных выражений.
Мышкин: Я говорю только, что движения эти не созданы искусственно. Изучая их, мы прежде всего замечаем тот знаменательный факт, что все движения в интеллигенции соответствуют параллельным движениям в народе и даже являются простыми отголосками последних; так что движения народа и интеллигенции представляют как бы два параллельных потока, стремящихся слиться в общее русло, уничтожив разделяющую их вековую плотину; плотина эта — рознь между интеллигенцией и народом, которая сложилась вследствие вековой отчужденности друг от друга. Первое движение интеллигенции в начале 60-х годов95 было отголоском того сильного народного волнения, которое было во время крестьянской реформы вследствие того, что народ не удовлетворялся этим мнимым своим освобождением. Это
движение положило фундамент социально-революционной партии. Затем, ко времени исполнения 10-летия крестьянской реформы, в народе стали ходить настойчивые слухи об уменьшении и даже об уничтожении выкупных платежей. Слухи эти хотя не вызывали массы бунтов, как в 60-х годах, но все-таки поддерживали волнение в народе, и отголоском на это волнение явилось движение интеллигенции, завершившееся так называемым Нечаевским процессом 96. Наконец, в наши дни обеднение народа, истощаемого непомерными платежами и поборами, дошло до того, что нужно быть совершенно глухим, чтобы не слышать громкого ропота народа. Этот ропот и вызвал движение 73—75 гг., которое было последним фазисом развития социально-революционной партии. Эта только что указанная, несомненно существующая связь между революционными движениями в интеллигенции и в народе легко может ускользать от внимания общества по той простой причине, что, благодаря известной, практикуемой в России системе гласности, до сведения нашего общества доводится преимущественно только о разных мелочах; о более же крупных фактах народной жизни систематически умалчивается или не менее систематически извращается. Например, о крестьянских бунтах, бывших в 60-х годах, общество наше знает только по слухам.
Первоприсутствующий: Особое присутствие вовсе не нуждается в примерах.
Мышкин: Если высказанный мною взгляд о системе русской гласности представляется, для Особого присутствия несомненной истиной, не нуждающейся в доказательствах, то я охотно готов воздержаться от приведения примеров, которые подтвердили бы мою мысль.
Первоприсутствующий: Для суда это не составляет истины. Суд сумеет сам различить, что истина; от него зависит придать мнению подсудимого то или другое значение.
Мышкин: Я это очень хорошо знаю и желаю только полнее выяснить тот весьма важный вопрос, что движения интеллигенции не созданы искусственно, а составляют только отголосок народных волнений. Общество наше в настоящее время знает только, что был суд и происходит суд над несколькими представителями революционного движения
в среде интеллигенции, и ему может показаться, что это движение не имеет под собой твердой почвы, не имеет твердой связи с народом, потому что от общества скрыты другие, более резкие проявления революционного духа в самом народе; между тем в самих проявлениях в 73—75 гг. недостатка не было. Не говоря уже о волнениях между уральскими казаками, о которых наше общество имеет очень скудные сведения, во многих других местах приходилось прибегать к помощи военных команд для усмирения народа; несколько татарских волостей в Пермской губернии, раскольники на уральских заводах, крестьяне в Казанской губернии, Воронежской и Киевской...
Первоприсутствующий: Вы опять приводите примеры, в которых, как я уже сказал, не нуждается Особое присутствие; да они и не могут быть подтверждены на следствии.
Мышкин: Иначе мои заявления будут голословны.
Первоприсутствующий: Вы входили в вашей речи в очень подробный разбор. Я вам сделал вопрос о том, признаете ли вы себя виновным в принадлежности к противозаконному обществу, указанному в обвинительном акте; вы себя признали принадлежащим к другому незаконному обществу, какому — вы сказали. Затем я не вижу, что может еще остаться для выслушания суду по этому вопросу.
Мышкин: Я хотел только выяснить, что причина нашего преступления есть народные движения, которые были в последнее время, что эти движения существуют и что наше движение есть не более, как отголосок этих движений.
Первоприсутствующий: Ваши мнения ни в каком случае не могут служить для суда доказательством или таким фактом, который он должен был бы принять за несомненный вывод из того, что вы говорите. Если желаете, то говорите так, чтобы ваша речь в настоящее время не имела защитительного характера, потому что до этого еще не дошло дело. Говорите так, чтобы суд мог себе уяснить, признаете ли вы себя виновным в том преступлении, в котором обвиняетесь, и что вас побудило к этому преступлению, но не касайтесь таких фактов, которые не могут подлежать обсуждению суда.
Мышкин: Если я говорю, что меня побудило к этому невыносимое положение народа, то я должен привести примеры...
Первоприсутствующий: Это совершенно излишне. Вы сослались на тяжелое положение народа и продолжайте дальше.
Мышкин: Я думаю, я имею право доказывать правильность моих выводов! Разумеется, суд может относиться к моим мнениям, как ему угодно, но для чего же не дать мне высказать причины, побудившие меня, для чего зажимать мне рот...
Первоприсутствующий: Вам никто не зажимает рот. На основании закона я обязан допускать прения и доказательства только того, что предъявлено в обвинении, поэтому я не могу дозволить вам говорить о том, что не подлежит нашему обсуждению. Я вам не препятствую продолжать речь, но прошу ограничиваться только выводами, которые вы признаете нужным сказать суду.
Мышкин: Я хотел привести эти примеры только для того, чтобы выяснить следующее: мы видим теперь, что в числе моих товарищей — девушка, намеревающаяся читать крестьянам лекции по социальным вопросам, юноша, давший книгу крестьянскому мальчику, несколько человек, рассуждавших о причинах народных страданий и высказавших такое мнение, что не худо бы, пожалуй, народное восстание,— все они привлечены к суду как тяжкие преступники. А лица, открыто возмутившиеся против государственной власти и усмиренные только при помощи штыков и розг, ссылаются административным порядком. Как будто бы у нас говорить о бунте гораздо преступнее, чем участвовать в самом бунте. Этот абсурд очень понятен: представители другой, более страшной для правительства силы, силы народной, могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для государственной власти и более поучительное для общества, чем мы. Поэтому-то им зажимают рот и не дают им возможности сказать свое слово перед обществом. Кроме бунтов, есть еще и другие, не менее значительные факты, доказывающие усиление в последнее время революционных стремлений в народе, как, например, распространение революционных сект, где отрицание государственной
власти возводится в догмат; источник этой власти именуется антихристом, а представители этой власти — слугами антихриста; образование в крестьянской среде обществ со специальной целью уклонения от платежа повинностей без всякой религиозной основы, исчезновение целых деревень по той же причине, т. е. как результат стремления избавиться от невыносимых поборов...
Первоприсутствующий: Эти объяснения не относятся к вопросу о виновности, который я предложил вам. Я позволил вам говорить, потому что вы признали себя виновным в принадлежности хотя и не к тому сообществу, в котором обвиняет прокуратура, но к другому или к партии...
Мышкин: Я не сказал, что признаю себя виновным, и не мог сказать этого, потому что, напротив, считал и считаю своею обязанностью, долгом чести стоять в рядах социально-революционной партии.
Первоприсутствующий: Ну да, вы признали себя членом партии и достаточно уже разъяснили свое преступление. Все остальное, что вы желали бы сказать, вы можете изложить впоследствии.
Мышкин: Но для суда необходимо еще знать причины, вызвавшие данное преступление. Об этих-то причинах я и желал бы сказать еще несколько слов. Возникновение со- циально-революционной партии относится к началу 60-х годов. Оно совершилось как отголосок на народные страдания и народные волнения, при участии известной фракции русской интеллигенции, благодаря, главным образом, двум причинам: во-первых, влиянию на интеллигенцию передовой западноевропейской социалистической мысли и крупнейшего практического применения этой мысли — образования Международного общества рабочих97; во-вторых, уничтожению крепостного права, потому что после крестьянской реформы в среде неподатных классов образовалась целая фракция, испытавшая на самой себе всю силу гнета государственного экономического строя, готовая откликнуться на зов народа и послужившая ядром социально-революционной партии. Фракция эта — умственный пролетариат. Кроме того, крестьянская реформа оказала три важные услуги социально-революционному делу: 1) с 19 февраля 1861 г. начинается развитие капиталистического производства с его неизбежным
спутником — борьбою между капиталом и трудом; 2) крестьянская реформа, вместе с другими реформами, послужила для нас наглядным доказательством истины, которая прежде была нам известна только из книг и по чужому опыту, доказательством полной несостоятельности политических реформ в деле коренного улучшения народного быта. С каким восторгом, с каким ликованием приветствовало русское либеральное общество так называемые великие реформы нынешнего царствования,— и что же мы видим в результате! Народ доведен до отчаянно бедственного положения, до небывалых голодовок, и не нужно особенного политического радикализма, чтобы усомниться в благодетельности всех этих реформ для народной массы; 3) крестьянин, освобожденный от помещика, стал лицом к лицу с представителями губернской власти, увидел, что ему нечего надеяться на эту власть, нечего ждать от нее, увидел, что он жестоко обманывался, веря в царскую правду, ища в ней опору против своих врагов...
Первоприсутствующий: Вы достаточно уже выяснили свою мысль...
Мышкин: Я хочу только сказать, что крестьянам не трудно было убедиться, что превозносимая, препрославлен- ная крестьянская реформа сводится к одному: к переводу более 20 млн. крестьянского населения из разряда помещичьих холопов в разряд государственных или, вернее сказать, чиновничьих рабов. Как прежде крестьянин работал всю жизнь на помещика, так п теперь весь его труд идет в казну. Как прежде помещик был полным властелином жизни и собственности крестьянина, так теперь чиновник..
Первоприсутствующий: Вы говорите о том, как крестьяне относятся к реформам и к правительству: вы не можете говорить об этом здесь за крестьян...
Мышкин: Мне необходимо выяснить эту сторону вопроса в особенности потому, что только тогда суд поймет, почему я — сын крепостной крестьянки и солдата, видевший собственными глазами уничтожение крепостного права,— не только не благословляю правительство, совершившее эту реформу, но стою в рядах отъявленных врагов его. Когда крестьяне увидали, что их наделяют песками да болотами, да такими клочками земли, на которых немыслимо ведение
хозяйства, сколько-нибудь обеспечивающего быт земледельца, а между тем за эти клочки наложили громаднейшие платежи, превышающие в несколько раз доходность наделов; когда крестьяне увидели, что это новое нарушение права народа на землю совершается не по произволу помещиков, а с утверждения верховной власти; что в положении 19 февраля нет той статьи, присутствие которой они предполагали, которая должна была охранять народные интересы и скрыта будто бы духовенством и помещиками; когда они увидели все это, то не могли не убедиться, что им не на кого более надеяться, как на свои собственные силы. Рядом с этим крестьяне, превратившиеся в орудие капиталистического производства, поняли всю прелесть так называемого свободного договора между голодным тружеником и сытым капиталистом, поняли также, что капиталист угнетает рабочего не только вследствие экономической несостоятельности последнего, но еще и благодаря тому, что в спорах между капиталистом и рабочим правительство всегда становится на сторону первого,— поняли это и не могли не отнестись с еще большею ненавистью к угнетающей их государственной власти...
Первоприсутствующий: Я не могу дозволить вам порицать правительство.
Мышкин: Человек, совершающий политическое преступление, самим этим фактом порицает уже правительство. Я не могу вовсе разъяснить моего -преступления, и в особенности причин его, не касаясь таких сторон государственной жизни, которые с моей точки зрения заслуживают порицания. Если мое мнение ошибочно, то оно повредит только мне. А если в нем есть правда, то тем менее оснований зажимать мне рот.
Первоприсутствующий: Я не зажимаю вам рот, я говорю только, что не могу допустить порицать правительство.
Мышкин: Мне необходимо указать те элементы, из которых социально-революционная партия почерпает свои силы. Я сейчас кончу это перечисление. После земледельцев и фабричных рабочих умственный пролетариат как по своему экономическому положению, так и по своим знаниям, извлеченным из исторического опыта нашего и других народов, не мог не стать в ряды врагов государственности. Наконец,
в эти же ряды стали из других классов общества личности, которые по самой натуре своей способны действовать только во имя известного, выработанного ими идеала, а не для узких экономических целей. Вот те элементы, из которых почерпала и до сих пор черпает свои силы социально-революционная партия. Прочным цементом, скреплявшим все революционные элементы, служит крайне бедственное положение народа и совершенное бесправие российских граждан. Что народ находится в очень бедственном положении...
Первоприсутствующий: Вы об этом уже говорили, и нельзя возвращаться опять.
Мышкин: Я не могу не говорить подробно об этом вопросе, потому что источник всех революционных движений — чрезвычайные страдания народа и недовольство его своим положением. Притом в обвинительном акте почти на каждой странице можно найти указания, что подсудимые напирали, главным образом, на тяжесть податей, на недостаток земли, на общее обеднение крестьян. Поэтому нет ничего удивительного, что мне часто приходится возвращаться к этому вопросу, тем более, что вследствие перерывов, которым я подвергался со стороны господина первоприсутствующего, я не могу излагать свои соображения вполне последовательно, систематично. Повторяю, я считаю этот вопрос самым существенным, и потому мне необходимо сказать о нем еще несколько слов...
Первоприсутствующий: Вы извольте теперь вести вашу речь к тому, признаете ли вы себя виновным или нет.
Мышкин: Я уже сказал, что признаю себя членом социально-революционной партии. В моей речи я хотел выяснить те причины, которые повлекли за собой создание этой партии.
Первоприсутствующий: Вы уже сказали о причинах; нам больше нечего знать.
Мышкин: В таком случае я не могу окончить того, что я хотел еще сказать по главному вопросу. Перехожу к другим, более частным. Из обвинительного акта видно, что, по уверению прокурора, сообщество, в принадлежности к которому я обвиняюсь, поставило целью своей деятельности борьбу против религии, собственности, семьи и науки, возводило ленность и невежество на степень идеала и сулило в виде
ближайшего осуществления благ житье на чужой счет. Если бы действительно подтвердилось, что другие подсудимые задавались подобными целями, то я руками и ногами открестился бы от солидарности с ними, и чтобы очистить себя от подобных явлений, я выскажу свой взгляд на задачи со- циально-революционной партии по отношению к только что перечисленным мною вопросам. Начну с религии. В идеале общественного строя, стремиться к осуществлению которого я поставил целью своей деятельности, нет места уголовным наказаниям за распространение каких бы то ни было зловредных, в том числе и религиозных, идей, за совращение в ереси, за исполнение или неисполнение обрядов, предписанных такою-то церковью и т. п. Словом, нет места насилию над мыслью и совестью человека; каждый может верить или не верить во что ему угодно; каждая община, если только пожелает, будет иметь право строить у себя на свой собственный счет сколько угодно церквей и содержать сколько угодно попов. Никто помешать этому не может, ибо община вполне самостоятельная, вполне независимая устроительница своих дел. Согласно нашему идеалу, не должно быть такой власти, которая принуждала бы под страхом наказания лгать, лицемерить.
Первоприсутствующий: Вас и теперь никто не принуждает лгать, лицемерить. Прошу воздержаться от подобных инсинуаций.
Мышкин: По вашим законам, я под страхом уголовного наказания не могу перейти из православия в другое вероисповедание, следовательно, закон принуждает меня лицемерить.
Первоприсутствующий: Вы не можете порицать законов, и вообще, каковы бы ни были законы, они не подлежат нашему обсуждению.
Мышкин: Я констатирую только известный факт. Я говорю, что в желанном нам строе не должно быть такой силы, которая заставляла бы людей насильно, под конвоем жандармов шествовать в христианский или иной рай.
Первоприсутствующий (возвышая голос): Я не могу дозволить таких выражений.
Мышкин: Словом, по отношению к религии я желаю одного — полнейшей веротерпимости и глубоко убежден, что
свобода слова в соединении с правильным воспитанием и образованием непременно приведут к торжеству истины, т. е. к торжеству научной мысли над мыслью теологической, и тогда...
Первоприсутствующий: Нам нет дела до ваших убеждений.
Мышкин: А за что же я сижу, как не за убеждения?
Первоприсутствующий: Не за убеждения, а за действия.
Мышкин: За действия, которые служат только выражением моих убеждений. Перехожу к другому обвинению, возводимому на всех нас прокуратурой, в том, что мы возводили невежество на степень идеала. Это очевидная клевета,, и мне не стоит ни малейшего труда опровергнуть ее. Приведу хоть одно соображение. Кого скорее можно считать, ревнителем невежества: тех ли, кто с риском для себя печатает и распространяет хоть бы такие книги, как сочинения Лассаля, или тех, кто преследует, истребляет подобные книги?
Первоприсутствующий: Вы произносите защитительную речь, для которой теперь не время.
Мышкин: Я хочу только возразить на те обвинения, которые возведены прокурором на всех подсудимых огулом, а в том числе и на меня.
Первоприсутствующий: Это вы успеете сделать в свое время, а не теперь.
Мышкин: Я прошу указать мне момент, когда я буду иметь право говорить об этом.
Первоприсутствующий: Я не обязан указывать; это будет зависеть от усмотрения суда.
(Затем первоприсутствующий обращается к Мышкину с вопросом, признает ли он себя виновным в том, что со- ставлял, печатал и рассылал в разные местности сочинения, возбуждающие к бунту или другому неповиновению власти верховной, с целью распространения их.)
Мышкин: Я признаю, что в качестве содержателя типографии я считал своею обязанностью по мере сил своих содействовать печатанию книг, запрещенных правительством, и прошу позволения теперь же объяснить причины, побудившие меня к этому. Мысль о необходимости печатания книг антиправительственного содержания созревала во мне посто-
пенно, и я решился, наконец, осуществить ее только тогда, когда окончательно убедился, что у нас на Руси печать находится в безотрадном положении, вовсе не соответствующем потребностям как современного образованного общества, так и в особенности потребностям народа; когда я убедился, что у нас каждый правдивый, неподкрашенный рассказ из жизни трудящегося люда, каждая честно написанная книга, объясняющая действительные причины народных страданий, каждая дельная статья, указывающая страшные язвы на русском государственном и общественном организме,— все это беспощадно преследуется, истребляется, сжигается...
Первоприсутствующий: Вы произносите защитительную речь.
Мышкин: Могу ли я говорить о причинах преступлений?
Первоприсутствующий: Об этом можете говорить после... Затем... (смотрит в обвинительный акт). Вы обвиняетесь еще в том...
Мышкин: Я не буду отвечать ни на какие ваши вопросы, прежде чем не успею дать необходимые разъяснения по первым двум обвинениям.
Первоп рисутствующий: Так садитесь.
(Мышкин сел. Затем был допрошен свидетель Гольдман.)
Мышкин: Хотя я на основании 729 статьи Устава уголовного судопроизводства имею право требовать, чтобы мне было сообщено обо всем, бывшем на суде по первым II группам, но так как я уверен, чго подобное требование, несмотря на всю его законность, не будет уважено, то я считаю излишним обращаться с ним к суду. Но я прошу, по крайней мере, сообщить мне о тех наиболее важных частях судебного следствия, которые имеют непосредственное отношение ко мне, как к одному из членов предполагаемого сообщества. Например, все подсудимые, следовательно, в том числе и я, обвиняются в готовности к совершению всяких преступлений ради приобретения денег. Я желаю знать, подтвердило ли судебное следствие те факты, на основании которых прокурор создал это обвинение? Так подтвердило ли следствие, что некоторые подсудимые «предлагали Идалии Польгейм сделаться любовницей какого-то старика, курского помещика, с тем, чтобы обобрать его, отравить, а деньги предоставить
на пользу кружка?» Если я получу ответ на этот вопрос, то затем укажу еще на несколько подобных же мест обвинительного акта, относительно которых мне необходимо знать, подтверждены ли они судебным следствием?
Первоприсутствующий: Во время всего следствия по первым II группам ваше имя ни разу не упоминалось; следовательно, оно вовсе не относится до вас.
Мышкин: До меня относятся все те факты, на которых построены общие прокурорские выводы: например, я уже указал на обвинение в готовности совершить преступление ради денег. Так как в обвинительном акте не сказано, что оно относится до таких-то лиц, а возводится вообще на всех, то, очевидно, что сделано это только вследствие предположения солидарности между всеми нами; поэтому каждый из нас имеет право знать все те части следствия, которые относятся до подобных общих обвинений. На требовании объяснения подтвердило ли судебное следствие как упомянутый мною факт, так и другие подобные же факты, я настаиваю потому, что, как известно частным образом, уже доказана судебным следствием лживость их, а следовательно, и ляга- вость прокурорских выводов.
Первоприсутствующий (возвысив голос): Прошу не употреблять подобных оскорбительных выражений.
Мышкин: Для выяснения вопроса о праве моем на получение требуемых мною сведений я желаю, чтобы прокурор объяснил, относится ли обвинение в готовности на всякие преступления в числе прочих подсудимых и ко мне или нет?
Первоприсутствующий: Подобного объяснения прокурор теперь не может дать. Когда вы услышите обвинительную речь, тогда и представите свои соображения.
Мышкин: Но не располагая данными всего следствия, я лишен буду возможности опровергнуть общие прокурорские выводы, хотя бы они были совершенно неосновательны.
Первоприсутствующий: Вы будете слышать следствие по этой группе и узнаете все, что относится до вас.
Мышкин: Но я не узнаю ничего, относящегося до тех обвинений, о которых я упомянул и которые возводятся вообще на всех подсудимых.
Первоприсутствующий: Вы еще не знаете, что будет выяснено на судебном следствии.
Мышкин: Обвинение меня в принадлежности к сообществу основано не на какой-либо определенной группе свидетельских показаний, в обвинительном акте вовсе не указаны даже улики, изобличающие меня в этом преступлении; значит, обвинение это основано исключительно на предположении нравственной связи между всеми подсудимыми — предположении, извлеченном, вероятно, прокурором из всего следственного производства. Поэтому и я как сторона, равноправная по закону с прокурором, имею право на ознакомление со всеми данными, подтверждающими, по мнению прокурора, связь между нами, и в особенности с теми данными, на которых, повторяю, основано обвинение всех нас огулом в различных преступлениях.
Первоприсутствующий: Еще раз говорю, что, находя следствие по предыдущим группам не относящимся до вас, я не считаю нужным сообщить вам о нем.
Мышкин: В таком случае я желаю теперь возразить на некоторые из прокурорских обвинений. Так, между прочим, в обвинительном акте сказано, что мы смотрим на науку как на средство эксплуатировать народ и склоняем учащуюся молодежь покидать школы. Я открыто признаюсь, что принадлежу к числу тех, которые не видят для революционера необходимости оканчивать курс в государственных школах. Так как этот взгляд навлек на нас уже немало нареканий со стороны известной части общества, то я считаю необходимым объяснить, путем каких соображений я пришел к этому взгляду. Я предположил: что если бы Россия в настоящее время находилась под татарским игом и во всех больших городах на деньги, собранные в виде дани с русского народа, существовали бы школы под ведением татарских баскаков, в этих школах читались бы лекции о великих добродетелях татарских ханов, об их блестящих военных подвигах, об историческом праве татар господствовать над русским народом и собирать с него дань...
Первоприсутствующий: Этот пример не идет к делу.
Мышкин: Господин первоприсутствующий, я обладаю таким складом ума, что могу усваивать известное положение и доказывать справедливость его преимущественно только путем аналогий, сравнений. Поэтому прошу позволить мне
окончить начатое сравнение как вполне уясняющее мою мысль. Итак, если бы в предполагаемых мною школах история излагалась таким образом, чтобы доказать неспособность русского народа к самостоятельной жизни и все обучение было бы направлено лишь к тому, чтобы создать из русских юношей верных, покорных слуг татарских ханов, то спрашивается — была ли бы необходимость оканчивать курс в подобных школах для той части русской молодежи, которая желала бы посвятить все свои силы делу воодушевления русского народа к дружной, единодушной борьбе против отъявленных врагов его? Конечно, нет. Точно так же я думаю, что и в настоящее время нет надобности для революционера в окончании курса в существующих государственных школах, потому что... удерживаюсь от окончания этой фразы из опасения быть остановленным господином первоприсутствующим.
Затем в обвинительном акте говорится, что сущность революционного учения заключается в том, что «лишение ближнего его собственности и уничтожение власти, которая ему препятствует, есть формула осуществления, если не всеобщего, то нашего личного (пропагандистов) блага на земле». Я, признаюсь, не знаком с таким революционным учением. Учение, которого я придерживаюсь,* гласит, напротив, что обеспечение трудящемуся человеку права полного пользования продуктом его труда и уничтожение власти, которая ему препятствует, безусловно необходимы для осуществления на земле блага трудящихся классов. Можно ли серьезно называть охранительницею собственности ту самую государственную власть, которая насильственно присваивает себе право налагать на народ какую угодно контрибуцию, взыскивать эту произвольно наложенную дань при помощи военных команд, отнимать последний кусок хлеба у крестьян...
(Первоприсутствующий прерывает Мышкина, и между ними завязывается спор, подобный приведенному выше: первоприсутствующий кричит, что не может допустить порицания правительства, а Мышкин доказывает право политического преступника на выражение такого порицания, потому что иначе причина преступления не может быть выяснена. Только недовольство правительством, говорит он, и вообще существующим строем создает революционеров. Кончается
тем, что Мышкин принужден был отказаться от разбора наиболее существенных общих прокурорских выводов, изложенных на первых страницах обвинительного акта.)
Мышкин: Значит, прокурор может говорить и писать, что ему угодно, а мы все должны молчать...
Перехожу к другому предмету. Прошу заявить о тех незаконных, насильственных мерах, которые были приняты против меня во время предварительного ареста. После первого же допроса я за нежелание отвечать на некоторые из предложенных мне вопросов был закован сначала в ножные кандалы, а спустя некоторое время еще в наручники. Одновременно с этим я был лишен права пользоваться не только чаем, но даже просто кипяченою водою.
Первоприсутствующий: Ваше заявление совершенно голословно.
Мышкин: О заковке в кандалы имеется протоколе деле. До какой мелочности доходит мстительность властей по отношению к политическому преступнику, в котором они видят своего личного врага, лучше всего доказывает следующий, правда, мелкий, но очень характерный факт. Когда я унизился до ничтожной просьбы о дозволении носить под кандалами чулки, потому что на ногах образовались язвы от кандалов, то даже на эту ничтожную просьбу я получил отказ. Затем во все время содержания меня под стражей мне ни разу не позволили повидаться с матерью.
Первоприсутствующий: Суд не может проверить ваши показания, как совершенно голословные.
Мышкин: Я обращался в Особое присутствие с просьбою об истребовании, откуда следует, справок об обстоятельствах, сопровождавших заковку меня в кандалы, но Особое присутствие не нашло мою просьбу заслуживающей уважения. Что же касается до запрещения мне видеться с матерью, то проверить эти слова очень легко, стоит только спросить у Желеховского98 мое прошение по этому предмету и его ответ.
Первоприсутствующий: Действия прокуратуры не подлежат рассмотрению суда: она имеет свое начальство. Особое присутствие не может входить в рассмотрение подобных обстоятельств.
Мышкин: Насильственные меры, подобные указанным мною, не могут не оказать влияния на характер объяснений подсудимого, а следовательно, и на то представление, которое составляют о нем предварительно судьи; поэтому...
Первоприсутствующий: Вы не можете знать, какое мнение мы имеем о вас.
Мышкин: Но я думаю, что это представление основывается, главным образом, на документах предварительного следствия, и потому для судей не лишнее знать, какие пытки пускаются в ход с целью вымучивания от подсудимых желаемых для властей показаний, хотя нередко безуспешно.
Первоприсутствующий: Эти меры были приняты против вас на дознании; Особому присутствию не подлежит рассмотрение действий лиц, принимавших эти меры.
Мышкин: Итак, нас могут пытать, мучить, а мы не только не можем искать правды, конечно, я не настолько наивен, чтобы ожидать правды от суда и различных властей, но нас лишают даже возможности довести до сведения общества, что на Руси обращаются с политическими преступниками хуже, чем турки с христианами.
Первоприсутствующий: О каких таких пытках говорите вы?
Мышкин: Да, я смело могу сказать, что нас подвергают пыткам. Я указал на кандалы, но это пустяки в сравнении с другими мерами, которые принимались для вымучивания от нас показаний. Например, я в течение нескольких месяцев лишен был права чтения каких бы то ни было книг, даже духовного содержания, даже евангелия, и жандармский офицер откровенно говорил мне, что как только я дам требуемые показания относительно предполагавшихся моих соучастников, то мне немедленно позволят иметь книги, журналы, газеты.
Первоприсутствующий: Ваше заявление опять голословное.
Мышкин: Я подавал несколько жалоб на это беззаконие, но они почему-то не приложены к делу, а спрятаны под зеленое сукно. Сидеть в одиночном заключении без всяких книг — это очень тяжелая, очень сильная пытка. Ввиду таких мер можно ли удивляться, что в нашей среде оказался такой громадный процент смертности и сумасшествия. Да, многие,
очень многие из наших товарищей сошли в могилу, не дождавшись суда.
Первоприсутствующий: Теперь не время и незачем заявлять об этом.
Мышкин: Неужели мы ценою продолжительной каторги, которая ждет нас, не купили себе даже права заявить на суде о тех насилиях, физических и нравственных, которым подвергали нас? На каждом слове об этом нам зажимают рот.
Первоприсутствующий: Тем не менее вы высказали все, что хотели.
Мышкин: Нет, это еще не все, а если позволите, я кончу.
Первоприсутствующий: Нет, теперь этого не могу дозволить.
Мышкин: В таком случае после всех многочисленных перерывов, которых я удостоился со стороны первоприсутствующего, мне остается сделать одно, вероятно, последнее заявление. Теперь я окончательно убедился в справедливости мнения моих товарищей, заранее отказавшихся от всяких объяснений на суде, того мнения, что, несмотря на отсутствие гласности, нам не дадут возможности выяснить истинный характер дела. Теперь для всех очевидно, что здесь не может раздаваться правдивая речь, что здесь на каждом откровенном слове зажимают рот подсудимому. Теперь я могу, я имею право сказать, что это не суд, а простая комедия или нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное...
* *
*
При словах «простая комедия» Петерс закричал: «Уведите его!» Жандармский офицер бросился на Мышкина, но подсудимый Рабинович, загородив собою дорогу и придерживая дверцу, ведущую на «голгофу» * ", не допускал офи
* «На голгофу» отделены пять подсудимых: Ковалик, Войнараль- ский, Рогачев, Мышкин и Костюрин, которых вообще содержат под стражей на особом положении, под присмотром особо приставленных к ним жандармов.
цера; последний после нескольких усилий оттолкнул Рабиновича и другого подсудимого, Стопани 10°, старавшегося также остановить его, и, обхвативши одною рукою самого Мышкина, чтобы вывести его, другою стал зажимать ему рот.
Последнее однако ж не удалось — Мышкин продолжал все громче и громче начатую им фразу: «...более позорное, чем дом терпимости; там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из-за подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!»
Когда Мышкин говорил это, на помощь офицеру бросились еще несколько жандармов, и завязалась борьба. Жандармы смяли Рабиновича, преграждавшего им дорогу, схватили Мышкина и потащили его из зала. Подсудимый Стопани приблизился к решетке, отделяющей его от судей, и громко закричал: «Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы!» Жандарм схватил его за грудь, потом толкнул в шею, другие подхватили и потащили. То же последовало и с Рабиновичем. Эта сцена безобразного насилия вызвала громкие крики негодования со стороны подсудимых и публики. Публика инстинктивно вскочила со своих мест. Страшный шум заглушил конец фразы Мышкина. Вообще во время этой башибузукской расправы с подсудимыми в зале господствовало величайшее смятение. Несколько женщин из числа подсудимых и публики упали в обморок, с одной случился истерический припадок. Раздавались стоны, истерический хохот, крики: «Боже мой, что это делают! Варвары, бьют, колют подсудимых. Палачи, живодеры проклятые!» Защитники, приставы, публика, жандармы —все это задвигалось, заволновалось. Так как публика не обнаружила особой готовности очистить зал, то явилось множество полицейских, и под их напором публика была выпровождена из зала суда. Часть защитников старалась привести в чувство женщин, упавших в обморок. Рассказывают, что туда, же сунулся жандармский офицер. «Что вам нужно?» —спрашивает его один из защитников.— «Может быть, понадобятся мои услуги».— «Уйдите, пожалуйста, разве вы не видите, что один ваш вид приводит людей в бешенство»,— ответил адвокат; офицер махнул рукой и ушел, последовав умному совету. Во время расправы первоприсутствующего с товари
щами прокурор и секретарь вскочили со своих мест и, видимо, смущенные, оставались все время на нотах. Первоприсутствующий ушел и, растерявшись, позабыл объявить заседание закрытым. Пристав от его имени объявил заседание закрытым. Говорят, будто защитники возразили, что им нужно слышать это из уст самого председателя. Поэтому они были приглашены в особую комнату, где первоприсутствующий объявил им о закрытии заседания. Защитники требовали составления протокола о кулачной расправе, но первоприсутствующий не счел нужным удовлетворить их просьбу и даже упрекнул адвокатов в подстрекательстве. Желеховский воскликнул по этому поводу: «Это чистая революция!»
(М. Н. Коваленский, Русская революция в судебных процессах и мемуарах, книга первая, М., 1924, стр. 181—196.)
Суд приговорил 28 подсуди- на Карийскую каторгу. Над гро-
мых к каторге от 3 до 10 лет, бом единомышленника И. Н.
18 — к ссылке в Сибирь, 18 — к Мышкин произнес страстную
ссылке в отдаленные губернии речь, за которую вновь подверг-
Европейской России и более ся суду и получил еще 15 лет
30 — к другим наказаниям. И. Н. каторги
Мышкин был приговорен к 10 в т2 году Мышкин пытал_
По пути следования в Карий- ся бежать- но неудачно. Царские скую тюрьму (в Сибири) Иппо- масти теп0Рь Уже надежно залит Никитич встретил умираю- ковали его в казематы Шлющего революционера-народника сельбургскои крепости. 26 янва- Льва Адольфовича Дмоховского, Ря (<Да оскорбление смот- которого в это время переводили рителя» И. Н. Мышкин был рас- из Новобелгородского централа стрелян.
ПРОЦЕСС 50-ТИ
Это был один из первых в России открытых политических процессов. Он проходил с 21 февраля по 14 марта 1877 г. Дело разбиралось Особым присутствием правительствующего сената. Среди обвиняемых членов «Всесоюзной социально-революционной организации» был и выдающийся русский рабочий-революционер Петр Алексеевич А л е- к с е е в, занимавший, по выражению В. И. Ленина, наряду с Халтуриным виднейшее место среди революционных деятелей 60— 70-х годов. П. А. Алексееву и его товарищам по организации С. И. Бардиной, В. С. Любато- вичу, И. С. Джабадари и другим было предъявлено обвинение в проведении революционной пропаганды и агитации.
Центральным событием процесса явились речи обвиняемых. Замечательную речь произнес П. А. Алексеев. Он закончил ее словами, которые В. И. Ленин назвал «великим пророчеством русского рабочего-революционера».
К этой речи, вышедшей отдельной брошюрой, Г. В. Плеханов написал предисловие, отрывки из которого приводятся.
«В 1877 году, в течение 22 дней... в Петербурге, в Особом присутствии правительствующего сената происходил суд над 50 лигами, обвиняемыми в социально
революционной пропаганде между рабочими различных фабрик, т. е. в распространении между ними социалистических и революционных учений. В числе обвиняемых было несколько человек рабочих, и между ними Петр Алексеевич Алексеев, крестьянин деревни Новинской, Сычевского уезда, Смоленской губернии. Когда судьи предложили ему выбрать себе защитника (адвоката), он ответил: «Что мне защитник? Какой смысл имеет защита, когда всякому известно, что в подобных процессах приговор суда бывает составлен заранее, так что весь этот суд есть не более, как комедия: защищайся, не защищайся — все равно. Я отказываюсь от защиты». 10 марта он произнес свою речь, в которой не защищался и не оправдывался, а, напротив, обвинял правительство и капиталистов. Мы издаем эту речь для русских рабочих. Она принадлежит им по праву. Не велика она, но пусть прочтут ее рабочие, и они увидят, что в ней в немногих словах сказано много и много такого, над чем им стоит крепко призадуматься. Правда и то, что речь эта не бог знает как искусно составлена. Если она попадется в руки какому-нибудь «настоящему», «заправскому» писателю, то он без труда найдет в ней много недо
статков. Начать ее — скажет он — нужно было так-то, а продолжать вот как; в середину вставить вот то, а к концу подогнать вот это. Но дело не в том, как сказал Петр Алексеев; дело в том,что сказал он. Сказал же он вещи не только совершенно верные, но еще глубоко им прочувствованные. Описывая бедственное поло
жение русских рабочих, он снова в зале суда испытывал то негодование, ту злобу против врагов рабочего класса, которые заставляли его сделаться революционером. Вот почему нельзя читать его речи без увлечения, хотя в ней с внешней стороны бесспорно есть недостатки». (Г. В. Плеханов, Соч., т. 3, стр. 112—115.)
Речь П. А. Алексеева
Мы, миллионы людей рабочего населения, чуть только станем сами ступать на ноги, бываем брршены отцами и матерями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания за неимением школ и времени от непосильного труда и скудного за это вознаграждения. Десяти лет, мальчишками, нас стараются проводить с хлеба долой на заработки. Что же нас там ожидает? Понятно, продаемся капиталисту на сдельную работу из-за куска черного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непосильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, зараженного разными нечистотами воздуха; спим где попало — на полу, без всякой постели и подушки в головах, завернутые в какое-нибудь лохмотье и окруженные со всех сторон бесчисленным множеством разных паразитов... В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность и не развиваются нравственные понятия, усвоенные еще в детстве; остается все то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми забитая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. Вот что нам, рабочим, приходится выстрадать под ярмом капиталиста в этот детский период! И какое мы можем усвоить понятие по отношению к капиталисту, кроме ненависти. Под влиянием таких жизненных условий с малолетства закаляется у нас решимость до поры терпеть, с затаенной ненавистью в сердце, весь давящий нас гнет капиталистов и без возра
жений переносить все причиняемые нам оскорбления. Взрослому работнику заработную плату довели до минимума; из этого заработка все капиталисты без зазрения совести стараются всевозможными способами отнимать у рабочих последнюю трудовую копейку и считают этот грабеж доходом. Самые лучшие, для рабочих, из московских фабрикантов, и те сверх скудного заработка эксплуатируют и тиранят рабочих следующим образом. Рабочий отдается капиталисту на задельную работу, беспрекословно и с точностью исполнять все рабочие дни и работу, для которой поступил, не исключая и бесплатных хозяйских чередов. Рабочие склоняются перед капиталистом, когда им, по праву или не по праву, пишут штраф, боясь лишиться куска хлеба, который достается им 17-часовым дневным трудом. Впрочем, я не берусь описывать подробности всех злоупотреблений фабрикантов, потому что слова мои могут показаться неправдоподобными для тех, которые не хотят знать жизни работников и не видели московских рабочих, живущих у знаменитых русских фабрикантов: Бабкина, Гучкова, Бутикова, Морозова и других...
Пр едседатель сенатор Петерс: Это все равно, вы можете этого не говорить.
Петр Алексеев: Да, действительно все равно, везде одинаково рабочие доведены до самого жалкого состояния. 17-часовой дневной труд —и едва можно заработать 40 копеек! Это ужасно! При такой дороговизне съестных припасов цриходится выделять из этого скудного заработка на поддержку семейного существования и уплату казенных податей! Нет! При настоящих условиях жизни работников невозможно удовлетворять самым необходимейшим потребностям человека. Пусть пока они умирают голодной, медленной смертью, а мы скрепя сердце будем смотреть на них до тех пор, пока освободим из-под ярма нашу усталую руку, и свободно можем тогда протянуть ее для помощи другим! Отчасти все это странно, все это непонятно, темно и отчасти как-то прискорбно, а в особенности сидеть на скамье подсудимых человеку, который чуть ли не с самой колыбели всю свою жизнь зарабатывал 17-часовым трудом кусок черного хлеба. Я несколько знаком с рабочим вопросом наших собратьев-запад- ников. Они во многом не походят на русских: там не преследуют, как у нас, тех рабочих, которые все свои свободные
минуты и много бессонных ночей проводят за чтением книг; напротив, там этим гордятся, а об нас отзываются, как о народе рабском, полудиком. Да как иначе о нас отзываться? Разве у нас есть свободное время для каких-нибудь занятий? Разве у нас учат с малолетства чему-нибудь бедняка? Разве у нас есть полезные и доступные книги для работника? Где и чему они могут научиться? А загляните в русскую народную литературу! Ничего не может быть разительнее того примера, что у нас издаются для народного чтения такие книги, как «Бова королевич», «Еруслан Лазаревич», «Ванька Каин», «Жених в чернилах и невеста во щах» и т. п. Оттого- то в нашем рабочем народе и сложились такие понятия о чтении: одно — забавное, а другое — божественное. Я думаю, каждому известно, что у нас в России рабочие все еще не избавлены от преследований за чтение книг, а в особенности если у него увидят книгу, в которой говорится о его положении — тогда уж держись! Ему прямо говорят: «Ты, брат, не похож на рабочего, ты читаешь книги». И страннее всего то, что и иронии незаметно в этих словах, что в России походить на рабочего — то же, что походить на животное. Господа! Неужели кто полагает, что мы, работники, ко всему настолько глухи, слепы, немы и глупы, что не слышим, как нас ругают дураками, лентяями, пьяницами? Что уж как будто и на самом деле работники заслуживают слыть в таких пороках? Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем сообразить и понять, почему это мы так дешево ценимся и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роскошествуют, не трудясь, и откуда берется ихнее богатство? Неужели мы, работники, не чувствуем, как тяжело повисла на нас так называемая всесословная воинская повиннность? Неужели мы не знаем, как медленно и нехотя решался вопрос о введении сельских школ для образования крестьян, и не видим, как сумели это поставить? Неужели нам не грустно и не больно было читать в газетах высказанное мнение о найме рабочего класса? Те люди, которые такого мнения о рабочем народе, что он не чувствителен и ничего не понимает, глубоко ошибаются. Рабочий же народ, хотя и остается в первобытном положении и до настоящего времени не получает никакого образования, смотрит на это как на
временное зло, как и на самую правительственную власть, временно захваченную силой и только для одного разнообразия ворочающую все с лица да наизнанку. Да больше и ждать от нее нечего!
Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не будет делать тягостных дотя нас нововведений, не станет поддерживать рутины и обеспечит материально крестьянина, выведет нас из первобытного положения и пойдет скорыми шагами вперед. Но, увы! Если оглянемся назад, то получаем полное разочарование, и если при этом вспомним незабвенный, предполагаемый день для русского народа, день, в который он с распростертыми руками, полный чувства радости и надежды обеспечить свою будущую судьбу, благодарил царя и правительство,— 19 февраля. И что же! И это для нас было только одной мечтой и сном!.. Эта крестьянская реформа 19 февраля 61 года, реформа, «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самим народом, не обеспечивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба, с клочками никуда не годной земли и перешли в зависимость к капиталисту. Именно, если свидетель, приказчик фабрики Носовых, говорит, что у него за исключением праздничного дня все рабочие под строгим надзором и не явившийся в назначенный срок на работу не остается безнаказанным, а окружающие ихнюю сотни подобных же фабрик набиты крестьянским народом, живущим при таких же условиях,— значит, они все крепостные! Если мы, к сожалению, нередко бываем вынуждены просить повышения пониженной самим капиталистом заработной платы, нас обвиняют в стачке и ссылают в Сибирь — значит, мы крепостные! Если мы со стороны самого капиталиста вынуждены оставить фабрику и требовать расчета вследствие перемены доброты материала и притеснения от разных штрафов, нас обвиняют в составлении бунта и прикладом солдатского ружья приневоливают продолжать у него работу, а некоторых, как зачинщиков, ссылают в дальние края,— значит, мы крепостные! Если из нас каждый отдельно не может подавать жалобу на капиталиста и первый же встречный квартальный бьет нам в зубы кулаком и пинками гонит вон,— значит, мы крепостные! Из всего мной вышесказанного видно, что русскому рабочему народу
остается только надеяться самим на себя и не от кого ожидать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной молодежи...
Председатель (вскакивает и кричит): Молчите! Замолчите!
Петр Алексеев (возвысив голос, продолжает): Она одна братски протянула к нам свою руку. Она одна откликнулась, подала свой голос на все слышанные крестьянские стоны Российской империи. Она одна до глубины души почувствовала, что значат и отчего это отовсюду слышны крестьянские стоны. Она одна не может холодно смотреть на этого изнуренного, стонущего под ярмом деспотизма, угнетенного крестьянина. Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская руки, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаво построенной ловушки, до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока (говорит, подняв руку) подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда...
пР едседатель (волнуется и, вскочив, кричит): Молчать! Молчать!
Петр Алексеев (возвышает голос): ...и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в ярах!..
(«Рабочее движение в России в XIX веке», т. II, ч. вторая, М., 1950, стр. 44—47.)
Суд приговорил 15 подсуди- наказаниям. П. А. Алексеев был мых к каторге на разные сроки, приговорен к каторжным рабо-
2 —к ссылке на поселение, там на 10 лет. остальных — к менее тяжелым
1 МАРТА 1881 Г.
1 марта 1881 г. на набережной Бкатерининского канала раздались один за другим два взрыва. Бомбой, брошенной народовольцем И. И. Гриневецким, был убит император Александр II.
Среди привлеченных к суду по этому делу был Андрей Иванович Ж е л я б о в—выдающийся русский революционер, видный представитель революционного народничества, организатор и руководитель партии «Народная воля».
Это был один из тех замечательных рабочих пропагандистов, которых В. И. Ленин называл корифеями. Но Желябов не понимал исторической роли рабочего класса и рассматривал рабочее движение лишь как вспомогательное средство для успеха революции. Как и все народники, Желябов полагал, что Россия минует капитализм. Благородную
цель — освободить народ — Желябов стремился достичь неверными средствами — террором.
Буквально за два дня до покушения на царя Желябов был арестован. Уже находясь в заключении, он узнал о событии 1 марта. Желябов обратился к прокурору с заявлением, в котором требовал, чтобы он, как ветеран революции, был приобщен к делу 1 марта. «Было бы вопиющей несправедливостью,— писал он,— сохранять жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности».
На суде Особого присутствия правительствующего сената Желябов отказался от защитника. Суд он использовал для революционной пропаганды.
Речь А. И. Желябова
Господа судьи, дело всякого убежденного деятеля дороже ему жизни. Дело наше здесь было представлено в более извращенном виде, чем наши личные свойства. На нас, подсудимых, лежит обязанность, по возможности, представить
цель и средства партии в настоящем их виде. Обвинительная речь, на мой взгляд, сущность наших целей и средств изложила совершенно неточно. Ссылаясь на те же самые документы и вещественные доказательства, на которых господин прокурор основывает обвинительную речь, я постараюсь это доказать. Программа рабочих послужила основанием для господина прокурора утверждать, что мы не признаем государственного строя, что мы безбожники и т. д. Ссылаясь на точный текст этой программы рабочих, говорю, что мы — государственники, не анархисты. Анархисты — это старое обвинение. Мы признаем, что правительство всегда будет, что государственность неизбежно должна существовать, поскольку будут существовать общие интересы. Я, впрочем, желаю знать вперед, могу ли я касаться принципиальной стороны .дела или нет?
Первоприсутствующий: Нет. Вы имеете только предоставленное вам законом право оспаривать те фактические данные, которые прокурорской властью выставлены против вас и которые вы признаете неточными и неверными.
Желябов: Итак, я буду разбирать по пунктам обвинение. Мы не анархисты, мы стоим за принцип федерального устройства государства, а как средства для достижения такого строя мы рекомендуем очень определенные учреждения. Можно ли нас считать анархистами? Далее, мы критикуем существующий экономический строй и утверждаем...
Первоприсутствующи.й: Я должен вас остановить. Пользуясь правом возражать против обвинения, вы излагаете теоретические воззрения. Я заявляю вам, что Особое присутствие будет иметь в виду все те сочинения, брошюры и издания, на которые стороны указывали; но выслушивание теоретических рассуждений о достоинствах того или другого государственного и экономического строя оно не считает своей обязанностью, полагая, что не в этом состоит задача суда.
Желябов: Яв своем заявлении говорил и от прокурора слышал, что наше преступление — событие 1 марта — нужно рассматривать как событие историческое, что это не факт, а история. И совершенно верно. Я совершенно согласен с прокурором и думаю, что всякий согласится, что этот факт
нельзя рассматривать вне связи с другими фактами, в которых проявилась деятельность партии.
П ервоприсутствующий: Злодеяние 1 марта — факт, действительно принадлежащий истории, но суд не может заниматься оценкой ужасного события с этой стороны; нам необходимо знать ваше личное в нем участие, поэтому о вашем к нему отношении, и только о вашем, можете вы давать объяснения.
Желябов: Обвинитель делает ответственными за событие 1 марта не только наличных подсудимых, но и всю партию, считает самое событие логически вытекающим из целей и средств, о каких партия заявляла в своих печатных органах.
Первоприсутствующий: Вот тут-то вы и вступаете на ошибочный путь, на что я вам указывал. Вы имеете право объяснить свое участие в злодеянии 1 марта, а вы стремитесь к тому, чтобы войти в объяснение отношения к этому злодеянию партии. Не забудьте, что вы собственно не представляете для Особого присутствия лицо, уполномоченное говорить за партию, и эта партия для Особого присутствия при обсуждении вопроса о вашей виновности представляется несуществующей. Я должен ограничить вашу защиту теми пределами, которые указаны для этого в законе, т. е. пределами фактического и вашего нравственного участия в данном событии, и только вашего. Ввиду того, однако, что прокурорская власть обрисовала партию, вы имеете право объяснить суду, что ваше отнбпгение к известным вопросам было иное, чем указанное обвинением отношение партии. В этом я вам не откажу, но, выслушивая вас, я буду следить за тем, чтобы заседание Особого присутствия не сделалось местом для теоретических обсуждений вопросов политического свойства, чтобы на обсуждение Особого присутствия не предлагались обстоятельства, прямо к настоящему делу не относящиеся, и главное, чтобы не было сказано ничего такого, что нарушает уважение к закону, властям и религии. Эта обязанность лежит на мне, как на председателе, и я исполняю ее.
Желябов: Первоначальный план защиты был совершенно не тот, которого я теперь держусь. Я полагал быть кратким и сказать только несколько слов. Но ввиду того, что прокурор пять часов употребил на извращение того самого
вопроса, который я уже считал выясненным, мне приходится считаться с этим фактом, и я полагаю, что защита в тех рамках, какие вы мне теперь определяете, не может пользоваться той свободой, какая была предоставлена раньше прокурору.
Первоприсутствующий: Такое положение создано вам существом предъявленного к вам обвинения и характером того преступления, в котором вы обвиняетесь. Настолько, однако, насколько представляется вам возможность, не нарушая уважения к закону и существующему порядку, пользоваться свободой прений, вы можете ею воспользоваться.
Желябов: Чтобы не выйти из рамок, вами определенных, и вместе с тем не оставить свое дело необороненным, я должен остановиться на тех вещественных доказательствах, на которые здесь ссылался прокурор, а именно на разные брошюры, например на брошюру Морозова и литографированную рукопись, имевшуюся у меня. Прокурор ссылается на эти вещественные доказательства. На каком основании? Во-первых, литографированная программа социалистов-феде- ралистов найдена у меня. Но ведь все эти вещественные доказательства находятся в данный момент у прокурора. Имею ли я основание и право сказать, что они суть плоды его убеждения, поэтому у него и находятся? Неужели один лишь факт нахождения литографированной программы у меня свидетельствует о том, что это мое собственное убеждение? Во-вторых, некий Морозов написал брошюру. Я ее не читал; сущность ее я знаю; к ней, как партия, мы относимся отрицательно и просили эмигрантов не пускаться в суждения о задаче русской социально-революционной партии, пока она за границей, пока они беспочвенники. Нас делают ответственными за взгляды Морозова, служащие отголоском прежнего направления, когда, действительно, некоторые из членов партии, узко смотревшие на вещи, вроде Гольденберга, полагали, что вся наша задача состоит врасчшцении пути через частые политические убийства. Для нас в настоящее время отдельные террористические акты занимают только одно из мест в ряду других задач, намечаемых ходом русской жизни. Я тоже имею право сказать, что я русский человек, как сказал о себе прокурор. (В публике движение, ропот негодования и шиканье. Желябов на несколько мгновений останав
ливается. Затем продолжает.) Я говорил о целях партии. Теперь я скажу о средствах. Я желал бы предпослать прежде маленький исторический очерк, следуя тому пути, которым шел прокурор. Всякое общественное явление должно быть познаваемо по его причинам, и чем сложнее и серьезнее общественное явление, тем взгляд на прошлое должен быть глубже. Чтобы понять ту форму революционной борьбы, к какой прибегает партия в настоящее время, нужно познать это настоящее в прошедшем партии, а это прошедшее имеется: немногочисленно оно годами, но очень богато опытом. Если вы, господа судьи, взглянете в отчеты о политических процессах, в эту открытую книгу бытия, то вы увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною.
Первоприсутствующий: Подсудимый, вы выходите из тех рамок, которые я указал. Говорите только о своем отношении к делу.
Желябов: Я возвращаюсь. Итак, мы, переиспытав разные способы действовать на пользу народу, в начале 70-х годов избрали одно из средств, именно положение рабочего человека, с целью мирной пропаганды социалистических идей. Движение — крайне безобидное по средствам своим, и чем оно окончилось? Оно разбилось исключительно о многочисленные преграды, которые встретило в лице тюрем и ссылок. Движение, совершенно бескровное, отвергающее насилие, не революционное, а мирное, было подавлено. Я принимал участие в этом самом движении, и это участие поставлено мне прокурором в вину. Я желаю выяснить характер движения, за которое несу в настоящее время ответ. Это имеет прямое отношение к моей защите.
Первоприсутствующий: Но вы были тогда оправданы.
Желябов: Тем не менее прокурор ссылается на привлечение мое к процессу 193-х.
Первоприсутствующий: Говорите в таком случае только о фактах, прямо относящихся к делу.
Желябов: Я хочу сказать, что в 1873, 1874 и 1875 гг. я еще не был революционером, как определяет прокурор, так как моя задача была работать на пользу народа, ведя пропа
ганду социалистических идей. Я насилия в то время не аризнавал, политики касался я весьма мало, товарищи^ еще меньше. В 1874 году в государственных воззрениях мы в то время были действительно анархистами. Я хочу подтвердить слова прокурора. В речи его есть много верного. Но верность такова: в отдельности взятое частичками — правда, но правда взята из разных периодов времени, и затем составлена из нее комбинация совершенно произвольная, от которой остается один только кровавый туман...
Первоприсутствующий: Это по отношению к вам?
Желябов: По отношению ко мне... Я говорю, что все мои желания были действовать мирным путем в народе, тем не менее я очутился в тюрьме, где и революционизировался. Я перехожу ко второму периоду социалистического движения. Этот период начинается... Но, по всей вероятности, я должен буду отказаться от мысли принципиальной защиты и, вероятно, закончу речь просьбой к первоприсутствующему такого содержания: чтобы речь прокурора была отпечатана с точностью. Таким образом она будет отдана на суд общественный и суд Европы. Теперь я сделаю еще попытку. Непродолжительный период нахождения нашего в народе показал всю книжность, все доктринерство наших стремлений. С другой стороны, убедил, что в народном сознании есть много такого, за что следует держаться, на чем до поры до времени следует остановиться. Считая, что при тех препятствиях, какие ставило правительство, невозможно провести в народное сознание социалистические идеалы целостью, социалисты перешли к народникам... Мы решились действовать во имя сознанных народом интересов уже не во имя чистой доктрины, а на почве интересов, присущих народной жизни, им сознаваемых. Это отличительная черта народничеству. Из мечтателей-метафлзиков оно перешло в позитивизм и дер* жалось почвы — это основная черта народничества. Дальше, Таким образом изменился характер нашей деятельности, а вместе с тем и средства борьбы,— пришлось от слова перейти к делу. Вместо пропаганды социалистических идей выступает на первый план агитационное возбуждение народа во имя интересов, присущих его сознанию. Вместо мирного слова мы сочли нужным перейти к фактической борьбе. Эта борьба всегда соответствует количеству накопленных сид*
Прежде всего ее решились пробовать на мелких фактах. Так дело шло до 1878 года. В 1878 году впервые, насколько мне известно, явилась мысль о борьбе более радикальной, явились помыслы рассечь Гордиев узел, так что событие 1 марта по замыслу нужно отнести прямо к зиме 1877—1878 гг. В этом отношении 1878 год был переходный, что видно из документов, например брошюры «Смерть за смерть». Партия не уяснила еще себе вполне значения политического строя в судьбах русского народа, и хотя все условия наталкивали ее на борьбу с политической системой...
Первоприсутствующий: Вы опять говорите о партии...
Желябов: Я принимал участие в ней...
Первоприсутствующий: Говорите только о себе.
Желябов: Все толкало меня в том числе на борьбу с правительственной системой. Тем не менее, я еще летом 1878 года находился в деревне, действуя в народе. В зиму 1878/79 года положение вещей было совершенно безвыходное, и весна 1879 года была проведена мною на юге в заботах, относившихся прямо к этого рода предприятиям. Я знал, что в других местах товарищи озабочены тем же, в особенности на севере, что на севере этот вопрос даже породил раскол в тайном обществе, в организации «Земли и воли», что часть этой организации ставит себе именно те задачи, как и я с некоторыми товарищами на юге. Отсюда естественно сближение, которое перешло на липецком съезде в слияние. Тогда северяне, а затем часть южан, собравшись в лице своих представителей на съезде, определили новое направление. Решения липецкого съезда были вовсе не так узки, как здесь излагалось в обвинительной речи. Основные положения новой программы были таковы: политический...
Первоприсутствующий: Подсудимый, я решительно лишу вас слова, потому что вы не хотите следовать моим указаниям. Вы постоянно впадаете в изложение теории.
Желябов: Я обвиняюсь за участие на липецком съезде...
Первоприсутствующий: Нет, вы обвиняетесь в совершении покушения под Александровском, которое, как объясняет обвинительная власть, составляет последствие липецкого съезда.
Желябов: Если только я обвиняюсь в событии 1 марта и затем в покушении под Александровском, то в таком случае моя защита сводится к заявлению: да, так как фактически это подтверждено. Голое признание факта не есть защита...
Первоприсутствующий: Отношение вашей воли к этому факту...
Желябов: Я полагаю, что уяснение того пути, каким развивалось мое сознание, идея, вложенная в это предприятие...
Первоприсутствующий: Объяснение ваших убеждений, вашего личного отношения к этим фактам я допускаю. Но объяснения убеждений и взглядов партии не допущу.
Желябов: Я этой рамки не понимаю.
Первоприсутствующий: Я прошу вас говорить о себе, о своем личном отношении к факту как физическом, так и нравственном, об участии вашей воли, о ваших действиях.
Желябов: На эти вопросы кратко я отвечал вначале судебного заседания. Если теперь будет мне предоставлено говорить только также кратко, зачем тогда повторяться и обременять внимание суда...
Первоприсутствующий: Если вы более ничего прибавить не имеете...
Желябов: Я думаю, что я вам сообщил скелет. Теперь желал бы я изложить душу...
Первоприсутствующий: Вашу душу, но не душу партии.
Желябов: Да, мою. Я участвовал на липецком съезде. Решения этого съезда определили ряд событий, в которых я принимал участие и за участие в которых я стою в настоящее время на скамье подсудимых. Поскольку я принимал участие в этих решениях, я имею право касаться их. Я говорю, что намечена была задача не такая узкая, как говорит прокурор: повторение покушений, и в случае неудачи — совершение удачного покушения во что бы то ни стало. Задачи, на липецком съезде поставленные, были вовсе не так узки. Основное положение было такое, что социально-революционная партия — и я в том числе, это мое убеждение — должна
уделить часть своих сил на политическую борьбу. Намечен был и практический путь: ато путь насильственного переворота путем заговора, для этого организация революционных сил в самом широком смысле. До тех пор я лично не видел надобности в крепкой организации. В числе прочих социалистов я считал возможным действовать, опираясь по преимуществу на личную инициативу, на личную предприимчивость, на личное умение. Оно и понятно. Задача была такова: уяснить сознание возможно большего числа лиц, среди которых живешь; организованность была нужна только для получения таких средств, как книжки и доставка их из-за границы, печатание их в России был/) также организовано. Все дальнейшее не требовало особой организованности. Но раз была поставлена задача насильственного переворота, задача, требующая громадных организованных сил, мы, и я между прочим, озаботились созиданием этой организации в гораздо большей степени, чем покушения. После липецкого съезда, при таком взгляде на надобность организации, я присоединился к организации, в центре которой стал исполнительный комитет, и содействовал расширению этой организации; в его духе я старался вызвать к жизни организацию единую, централизованную, состоящую из кружков автономных, но действующих по одному общему плану, в интересах одной общей цели. Я буду резюмировать сказанное. Моя личная задача, цель моей жизни было служить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к насилию. По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, т. е. мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников. В своем последнем слове, во избежание всяких недоразумений, я сказал бы еще следующее: мирный путь возможен, от террористической деятельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия...
(«Процесс 1 марта 1881 г.», С.-Пб., 1906, стр. 216—223.)
3 апреля 1881 г. Желябов Перовской, Т. М. Михайловым в вместе с другими первомартов- Н. И. Рысаковым был казнен на цами Н. И. Кибальчичем, С. JI. Семеновском плацу в Петербурге.
ВТОРОЕ „ПЕРВОЕ МАРТА"
1 марта 1887 г. в Петербурге за участие в подготовке покуше- еия на царя Александра III был арестован Александр Ульянов— брат Владимира Ильича Ленина.
Александр Ильич оказал большое влияние на формирование мировоззрения Владимира. От Александра Владимир впервые узнал о марксистской литературе, у него впервые увидел «Капитал» Маркса. Александр был одаренным юношей, человеком высоких моральных качеств.
«О революционной деятельности Александра Ильича в семье не знали,—говорится в биографии Владимира Ильича Ленина.— Он блестяще учился в Петербургском университете. Его исследования в области зоологии и химии обращали на себя внимание видных ученых. Одна аз его работ по зоологии, сделанная на III курсе, была удостоена золотой медали. Александра Ульянова прочили в профессора. В последнее лето, проведенное им дома, он все время отдавал подготовке своей диссертации и, казалось, целиком ушел в науку. Никто не знал, что, находясь в Петербурге, Александр Ильич участвовал в кружках революционной молодежи и вел политическую пропаганду среди рабочих. Идейно он находился на пути от
народовольчества к марксизму». («Владимир Ильич Ленин. Биография», М., 1960, стр. 8.)
«В ту пору, как пишет
А. И. Ульянова-Елизарова, революционное движение попало... в тяжелую полосу, когда старое уже умерло или отмирало, а новое не пришло ему на смену. В недрах старой России лишь зарождался тот новый общественный класс, который создал позднее почву для бодрого, подъемного, но уже в большем масштабе движения».
Для периода 1883—1887 гг. характерны искания многочисленных революционных групп. Воплощением таких исканий явилась и «Программа террористической фракции партии «Народная воля», составленная А. И. Ульяновым.
«По основным своим убеждениям,— говорилось в программе,— мы — социалисты...
К социалистическому строю каждая страна приходит неизбежно, естественным ходом своего экономического развития...
Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменения общественного строя, борясь за свои экономические нужды, но и политической борьбе настоящего он может оказывать самую серьезную поддержку, являясь наиболее способной
к политической сознательности общественной группой».
Наряду с этими верными марксистскими положениями Ульянов и его единомышленники ошибочно полагали, что прежде чем начать пропаганду социалистических идеалов, надо завоевать свободу слова, печати и т. п. Добиться же этого, как он полагал, можно лишь путем террора. В терроре он видел средство принудить правительство пойти на уступки, поднять революционный дух народа.
Преданный суду Особого присутствия правительствующего сената вместе с П. Шевыревым,
В. Генераловым, В. Осипановым, П. Андреюшкиным и др., Але
ксандр Ильич отказался от защитника, чтобы иметь возможность самому высказать свои политические убеждения.
Мать Александра Мария Александровна, присутствовавшая на суде, слышала эту речь сына, проникнутую ненавистью к царскому самодержавию и глубокой верой в победу нового общественного строя — социализма.
«Я удивилась,— рассказывала она,— как хорошо говорил Саша: так убедительно, так красноречиво. Я не думала, что он может говорить так. Но мне было так безумно тяжело слушать его, что я не могла досидеть до конца его речи и должна была выйти из зала».
Речь А. И. Ульянова
Относительно своей защиты я нахожусь в таком же положении, как Генералов и Андреюшкин. Фактическая сторона установлена вполне верно и не отрицается мною. Поэтому право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, т. е. рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление. Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникая в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно. Каждая страна развивается стихийно по определенным закоцам, проходит через строго определенные фазы
и неизбежно должна прийти к общественной организации. Это есть неизбежный результат существующего строя и тех противоречий, которые в нем заключаются. Но если развитие народной жизни совершается стихийно, то, следовательно, отдельные личности ничего не могут изменить в ней и только* умственными силами они могут служить идеалу, внося свет в сознание того общества, которому суждено иметь, влияние на изменение общественной жизни. Есть только один правильный путь развития — это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе. Это положение вполне ясно сформулировано в программе террористической фракции партии «Народной воли», как раз совершенно обратно тому, что говорил господин обвинитель. Объясняя перед судом тот ход мыслей, которыми приводятся люди к необходимости действовать террором, он говорит, что умозаключение это следующее: всякий имеет право высказывать свои убеждения, следовательно, имеет право добиваться осуществления их насильственно.
Между этими двумя посылками нет никакой связи, и силлогизм этот так нелогичен, что едва ли можно на нем основываться. Из того, что я имею право высказывать свои убеждения, следует только то, что я имею право доказывать правильность их, т. е. сделать истинами для других то, что* истина для меня. Если эти истины воплотятся в них через силу, то это будет тогда, когда на стороне ее будет стоять большинство, и в таком случае это не будет навязывание, а будет тот обычный процесс, которым идеи обращаются в право. Отдельные личности не только не могут насильственным образом добиваться изменения в общественном и политическом строе государства, но даже такое естественное право, как право свободы слова и мысли, может быть- приобретено только тогда, когда существует известная определенная группа, в лице которой может вестись эта борьба. В таком случае это опять-таки не будет навязывание обществу, а будет приобретено по праву потому, что всякая общественная группа имеет право на удовлетворение потребностей постольку, поскольку это не противоречит праву. Таким образом, я убедился, что единственный правильный путь-
воздействия на общественную жизнь есть путь пропаганды пером и словом. Но по мере того, как теоретические размышления приводили меня все к этому выводу, жизнь показывала самым наглядным образом, что при существующих условиях таким путем идти невозможно. При отношении правительства к умственной жизни, которое у нас существует, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже общекультурная; даже научная разработка вопросов в высшей степени затруднительна. Правительство настолько могущественно, а интеллигенция настолько слаба и сгруппирована только в некоторых центрах, что правительство может отнять у нее единственную возможность — последний остаток свободного слова. Те попытки, которые я видел вокруг себя, идти по этому пути еще более убедили меня в том. что жертвы совершенно не окупят достигнутого результата. Убедившись в необходимости свободы мысли и слова с субъективной точки зрения, нужно было обсудить объективную возможность, т. е. рассмотреть, существуют ли в русском обществе такие элементы, на которые могла бы опереться борьба. Русское общество отличается от Западной Европы двумя существенными чертами. Оно уступает в интеллектуальном отношении, и у нас нет сильно сплоченных классов, которые могли бы сдерживать правительство, но есть слабая интеллигенция, весьма слабо проникнутая массовыми интересами; у нее нет определенных экономических требований, кроме требований, защитницей которых она является. Но ее ближайшее политическое требование — это есть требование свободы мысли, свободы слова. Для интеллигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, которые ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обязанность ...
Председатель: Потрудитесь объяснить, насколько это действовало на вас и касалось вас, а общих теорий нам не излагайте, потому что они более или менее нам уже известны.
Подсудимый Ульянов: Я не личные мотивы говорю, а основания общественного положения. На меня все это не действовало лично, так что с этой точки зрения я не могу приводить субъективных мотивов.
Председатель: А если не можете приводить субъективных мотивов, тогда нечего и возражать против обвинительной речи.
Подсудимый Ульянов: Я имел целью возразить против той части речи господина прокурора, где он, объясняя происхождение террора, говорил, что это отдельная кучка лиц, которая хочет навязать что-то обществу; я же хочу доказать, что это не отдельные кружки, а вполне естественная группа, созданная историей, которая предъявляет требования на свои естественные и насущные права...
Председатель: Под влиянием этих мыслей вы и привяли участие в злоумышлении?
Подсудимый Ульянов: Я хотел бы это пояснить...
Председатель: Будьте по возможности кратки в этом случае.
Подсудимый Ульянов: Хорошо. Я говорю, что эта потребность делиться мыслями с лицами, которые ниже по развитию, настолько насущна, что он не может отказаться. Поэтому борьба, существенным требованием которой является свободное обсуждение общественных идеалов, т. е. предоставление обществу права свободно обсуждать свою судьбу коллективно,—такая борьба не может быть ведена отдельными лицами, а всегда будет борьбой правительства со всею интеллигенцией. Если обратиться к другим отдельным классам или, иначе, подразделениям общества, то во всяком случае мы не. можем найти той группы, которая могла бы противостоять этим требованиям. Напротив того, везде, где есть сколько-нибудь сознательная жизнь, эти требования находят сочувствие. Поэтому правительство, игнорируя эти требования, не поддерживает интересов какого-либо другого класса, а совершенно произвольно отклоняется от той потребности, которой оно должно следовать для сохранения устойчивого равновесия общественной жизни. Нарушение же равновесия влечет разлад и столкновение. Вопрос может быть только в том, какую форму примет это столкновение, и этот вопрос разрешается. Наша интеллигенция настолько слаба физически и не организована, что в настоящее время не может вступать в открытую борьбу, и только в террористической форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор
есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства. Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права. Я много думал над тем возражением, что русское общество не проявляет, по-видимому, сочувствия к террору и отчасти даже враждебно относится. Но это есть недоразумение, потому что форма борьбы смешивается с ее содержанием. Общество может относиться несочувственно, но пока требование борьбы будет оставаться требованием всего русского образованного общества, его насущною потребностью, до тех пор эта борьба будет борьбой всей интеллигенции с правительством. Конечно, террор не есть организованное орудие борьбы интеллигенции. Это есть лишь стихийная форма, происходящая от того, что недовольство в отдельных личностях доходит до крайнего проявления. С этой точки зрения, это есть выражение народной борьбы, пока потребность не получила нравственного удовлетворения. Таким образом, эта борьба не только возможна, но она и не будет чем-нибудь новым, приносимым обществу извне: она будет выражать собою только тот разлад, который дает сама жизнь, реализируя ее в террористический факт. Те средства, которыми правительство борется, действуют не против него, а за него. Сражаясь не с причиной, а с последствиями, правительство не только упускает из вида причину этого явления, но даже усиливает... Правда, реакция действует угнетающим образом на большинство; но меньшинству интеллигенции, отнимая у него последнюю возможность правильной деятельности, правительство указывает на тот единственный путь, который остается революционерам, и действует при этом не только на ум, но и на чувство. Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь. Поэтому реакция ложится ла самое общество. Но ни озлобление правительства, ни недовольство общества не могут возрастать беспредельно. Если мне удалось доказать, что террор есть
•естественный продукт существующего строя, то он будет продолжаться, а следователь™, правительство будет вынуждено отнестись к нему более спокойно и более внимательно. Тогда оно поймет легко...
Председатель: Вы говорите о том, что было, а не о том, что будет.
Подсудимый Ульянов: Я не могу приступить к этому. Чтобы мое убеждение о необходимости террора было видно более полно, я должен сказать, может ли это привести к чему-нибудь или нет. Так что это составляет такую необходимую часть моих объяснений, что я прошу сказать несколько слов...
Председатель: Нет, этого достаточно, так как вы уже сказали о том, что привело вас к настоящему злоумышлению. Значит, под влиянием этих мыслей вы признали возможным принять в нем участие?
Подсудимый Ульянов: Да, под влиянием их. Я убедился, что террор может достигнуть цели, так как это не есть дело только личности. Все это я говорил не с целью оправдать свой поступок с нравственной точки зрения и доказать политическую его целесообразность. Я хотел доказать, что это неизбежный результат существующих условий, существующих противоречий жизни* Известно, что у нас дается возможность развивать умственные силы, но не дается возможности употреблять их на служение родине. Такое •объективно научное рассмотрение причин, как оно ни кажется странным господину прокурору, будет гораздо полезнее, даже при отрицательном отношении к террору, чем одно только негодование. Вот все, что я хотел сказать.
(«Первое марта 1887 г. Дело П. Шевырева, А. Ульянова, П. Анд- реюшкина, В. Генералова, В. Осипа- нова и др.», М., 1927, стр. 289—293.)
Ульянов и его товарищи бы- избранный народовольцами, оши-
ли казнены 8 мая 1887 г. Казнь бочным, не достигающим цели.
А. И. Ульянова еще больше «Нет, мы пойдем не таким пу-
укрепила решение В. И. Ленина тем,—заявил он.—Не таким пу-
пойти по революционному пути, тем надо идти». («Воспоминания
Но В. И. Ленин считал путь родных о В. И. Ленине», М., 1955,
борьбы против самодержавия, стр. 85.)
НИЖЕГОРОДСКИЕ РАБОЧИЕ ПЕРЕД ЦАРСКИМ СУДОМ
Нижегородский рабочий П. А. Заломов, послуживший
А. М. Горькому прототипом Павла Власова в романе «Мать», за участие в демонстрации 1 и 5 мая 1902 г. был вместе со своими товарищами схвачен царской полицией.
28 октября (10 ноября) он предстал перед судом. Здесь он произнес речь, которая публикуется ниже. Сам Заломов так вспоминал об этом: «Я не имел представления о процедуре суда и думал, что могу сейчас же рассказать о причинах, побудивших меня выйти на демонстрацию со знаменем, призывающим к ниспровержению самодержавия. Суд, как я и ожидал, начал с меня. Председатель суда Попов задавал мне вопросы, но я на эти вопросы отвечать не хотел, а сразу же начал произносить свою речь. Председатель прерывал меня, требуя, чтобы я отвечал только на вопросы, и этим сбивал меня. Я злился, начинал свою речь сначала; он же говорил, что это к делу не относится, надо лишь отвечать на вопросы и отвечать коротко. Я не знал, что мне дадут последнее слово, и настаивал на том, чтобы мне не мешали.
Я говорил суду: я хочу рассказать вам о причинах, заставивших меня пойти на демонстрацию, и прошу вас разрешить
мне это. Вы как судьи заинтересованы в том, чтобы знать об этих причинах.
На помощь мне пришел защитник Маклаков и стал просить, чтобы суд разрешил мне рассказать всю правду. Председатель сдался, но и после этого два раза прерывал меня своими «это к делу но относится», но я все же произнес свою речь до конца.
Обычная процедура была сломана. Я овладел вниманием суда и всех присутствующих. Я сам волновался от своего рассказа. Сказалось перенапряжение последних недель. Мне даже стало жаль себя, жаль сотен тысяч таких же, как я, и из моих глаз неудержимо полились слезы. Временами мое горло сжималось, и я на момент умолкал, чтобы сейчас же с новой силой и страстью говорить о той правде, от которой судьи хотели отмахнуться. Худой и нервный защитник Маклаков плакал. Я видел, как нервничает председатель суда Попов. И когда я рассказал
о безотрадной жизни своего деда» подвергавшегося глумлению со стороны своих же собственных детей, он уже не в силах был сдерживать себя, его нижняя губа начала прыгать. Говорил я ровно час». («Семья Заломовых, Сборник воспоминаний и документов». „ М., 1956, стр. 101-102.)
В. И. Ленин высоко оценил поведение П. А. Заломова и его товарищей на суде. В статье «Новые события и старые вопросы», опубликованной в газете «Искра»
I декабря 1902 г., он писал:
«Наряду с ростовской битвой выдвигаются на первый план из политических фактов последнего времени каторжные приговоры над демонстрантами. Правительство решило запугивать всяче- ски, начиная от розги и кончая каторгой. И какой замечательный ответ дали ему рабочие, речи которых на суде мы приводим ниже,—как поучителен этот ответ для всех тех, кто особенно шумел по поводу обескураживающего действия демонстраций не в целях поощрения к дальнейшей работе на том же пути, а в целях проповеди пресловутого индивидуального отпора! Эти речи — превосходный, от самих глубин пролетариата исходящий комментарий к событиям вроде ростовских и вместе с тем замечательное заявление («публичное оказательство», сказал бы я, если бы это не был специфический полицейский термин), вносящее бездну бодрости в длинную и трудную работу над «действительными» шагами движения. Замечательно в этих речах простое, доподлинно-точное изображение того, как совершается переход от самых повседневных, десятками и сотнями миллионов повторяющихся фактов «угнетения, нищеты, рабства, унижения, эксплуатации» рабочих в современном обществе к пробуждению их сознания, к росту их «возмущения», к революционному проявлению этого возмущения (я поставил в кавычки те выражения, которые мне пришлось употребить для характеристики
речей нижегородских рабочих* ибо это — те самые знаменитые слова Маркса из последних страниц первого тома «Капитала», которые вызвали со стороны «критиков», оппортунистов, ревизионистов и т. п. столько шумных и неудачных попыток опровержения и изобличения соц.- дем. в том, что они говорят неправду).
Именно потому, что говорили эти речи простые рабочие, вовсе не передовые по степени их развития, говорили даже не в качестве членов какой-либо организации, а в качестве людей толпы, именно потому, что напирали они не на их личные убеждения, а на факты из жизни каждого пролетария или полупролетария в России — такое ободряющее впечатление производят их выводы: «вот почему мы сознательно шли на демонстрацию против самодержавного правительства». Обыденность и «массовидность» тех фактов, из которых они делали этот вывод, ручается за то, что к этому выводу могут придти и неизбежно придут тысячи, десятки и сотни тысяч, если мы сумеем продолжить, расширить и укрепить систематическое, принципиально-выдержанное и всестороннее революционное (социал-демократическое) воздействие на них. Мы готовы идти на каторгу за борьбу против политического и экономического рабства, раз мы почувствовали дуновение свободы,— говорили четверо нижегородских рабочих. Мы готовы идти на смерть — как бы вторили им тысячи в Ростове, отвоевывая себе на несколько дней свободу политических сходок, отбивая целый ряд военных атак на безоружную толпу...» (В. И. Л е н и н, Соч., т. 6, стр. 251—252).
Речь П. Л. Заломова
Я сознательно примкнул к демонстрантам, но виновным себя не нризнаю, потому что считал себя вправе участвовать в демонстрации, посредством которой был выражен протест против тех законов, которые, защищая интересы привилегированного класса богачей, не дают рабочим возможности улучшать условия своей жизни. А условия эти настолько ненормальны, что рабочие принуждены во что бы то ни стало бороться с препятствиями, стоящими на их пути, хотя бы эта борьба и была сопряжена с потерей свободы и даже жизни. Я с раннего детства чувствовал непосильную тяжесть, взваленную на трудящийся класс. Благодаря преждевременной смерти отца, потратившего все свои силы на непосильную работу, нашему семейству пришлось вести полуголодное существование. Впоследствии я сам стал рабочим, сам стал затрачивать свои силы и здоровье, содействуя этим накоплению богатств в руках немногих людей. Я видел, что и членам моего семейства, если бы я пожелал иметь таковое, грозит та же участь, что и мне. Отсутствие всякого света и понимания действительности, осуждающее рабочих на вечное рабство, невозможность для рабочих не только жить, но и мечтать о культурной жизни,—весь этот заколдованный круг, из которого я не видел выхода, приводил меня в отчаяние. Бессмысленность подобной жизни заставляла меня страстно мечтать о самоубийстве, как о единственно возможном выходе из невозможного положения. Но знакомство с историей других народов, трудящиеся классы которых благодаря неустанной борьбе выбились из положения, одинакового с нашим, привело меня к мысли, что такая борьба возможна и у нас. Возможность хотя бы в отдаленном будущем поднять экономический и нравственный уровень трудящейся темной массы дала мне богатый запас жизненных сил. Я видел, что тяжела будет борьба для рабочих, трудно бороться с беспросветным мраком невежества, в котором насильственно держат рабочих и крестьян, что много, много будет жертв с нашей стороны. Но какой человек, у которого не вставлен в грудь камень вместо сердца, которого не удовлетворяет чисто животная жизнь, за дело своего народа
не отдаст свободы, жизни и личного счастья! Из личного опыта, вынесенного за 10 лет жизни по заводам, я пришел к заключению, что рабочий единичными усилиями не в со- сюянии добиться нормальных условий жизни, эксплуатация принуждает его довольствоваться положением вьючного животного. Многие думают, что благодаря за дельным работам рабочие имеют возможность при старании заработать больше. Действительно, рабочий может усиленно работать, но это ведет лишь к преждевременному истощению сил, потому что невозможно до бесконечности усиливать напряженность труда, а удержать на известной высоте заработок возмоясно только при этом условии, так как больший заработок, вызванный усиленным трудом, ведет к сбавке расценков, сбавлять же расценки никогда не устанут. Дело сводится к тому, что рабочие благодаря задельной плате и сбавкам расценков лишаются последнего отдыха, будучи принуждены работать по ночам и по праздникам, сверх обычной денной работы, не имея в то же время возможности при самом непосильном труде заработать средства, необходимые хотя бы для сносной жизни. Точно так же не может рабочий единичными усилиями поднять уровень расценков и заработка до высоты* необходимой для удовлетворения настоятельных потребностей. А потребности эти все увеличиваются, так как просвещение хотя и медленно, но все же проникает в народные массы. Рабочие всеми силами стремятся дать своим детям образование... Рабочих не удовлетворяют грязные, засаленные тряпки, заменяющие им одежду. Насколько сильно у рабочих желание прилично одеваться, видно из того, что многие отказывают себе даже в пище ради приличного платья. Разумеется, не ради своего удовольствия рабочие ютятся и в каморках, не удовлетворяющих самым примитивным требованиям гигиены. Понимают также рабочие, что питательная пища и более продолжительный отдых лучше восстанавливают затраченные на тяжелый труд силы. Вообще рабочие нуждаются в культурных условиях жизни, и не видеть этого могут только люди, нарочно закрывающие глаза. Несоответствие условий, в которых приходится жить рабочим, с запросами, предъявляемыми к жизни, заставляет их сильно страдать и искать выхода из ненормального положения, в котором они находятся благодаря несовершенству существующего
порядка. На гуманность предпринимателей рассчитывать нельзя, так как они, признавая сами себя людьми, на рабочего смотрят не как на человека, а как на орудие, необходимое для личного обогащения, и чем короче срок, в который можно выжать все соки из рабочего, тем для них выгоднее. Для более успешной эксплуатации труда рабочих предприниматели соединяются в акционерные общества. Для того чтобы удержать на желательной высоте цены на продукты, производимые трудом рабочих, но принадлежащие предпринимателям, образуются союзы и синдикаты, например союзы сахарозаводчиков и нефтепромышленников. Для этой же цели предприниматели добиваются и запретительных пошлин на ввозимые в Россию более доброкачественные и дешевые иностранные товары. Отдельный рабочий, защищаясь от эксплуатации, не может оказать предпринимателям большего сопротивления, чем кусок свинца давлению гидравлического пресса. Отдельный рабочий не может не соглашаться на условия труда, предлагаемые предпринимателем, так как без работы он существовать не может. И даже соединенными силами, при отсутствии благоприятных условий, рабочие не могут противостоять предпринимателю, которому от временной приостановки производства не грозит голод, как рабочим. Рабочие не могут добиться участия в прибылях, получаемых от их труда, не соединившись все вместе в один братский союз. Но и этого единственного выхода они лишены, так как закон, разрешая предпринимателям эксплуатировать рабочих, запрещает последним защищаться от эксплуатации, преследуя союзы и стачки. Чтобы добиться более культурных условий жизни, рабочим необходимо иметь право устраивать стачки против предпринимателей, иметь право организовать союзы, иметь право свободно печатать и говорить на сходках о своих нуждах и, наконец, через своих выборных принимать участие в законодательстве, так как всякая победа рабочих над предпринимателями может быть прочной лишь после ее узаконения. В силу всех вышеизложенных причин, считая рабочих вправе добиваться за свой труд лучших условий жизни, я сознательно примкнул к демонстрантам. Узнав о предполагаемой демонстрации, я решил принять в ней участие и сделал знамена с надписями: «Да здравствует социал-демократия!» на одном,
«Да здравствует 8-часовой рабочий день!» на другом и «Долой самодержавие!», «Да здравствует политическая свобода!» на третьем. Знамена, с которыми я пошел на демонстрацию, оказались очень кстати, так как у демонстрантов таковых не имелось и они выражали свой протест лишь криками «Долой самодержавие!», «Да здравствует политическая свобода!» и пением революционных песен. Я знал, что за участие в демонстрации грозит каторга. Наказание страшное, в моих глазах хуже смерти, так как человеческая личность там совершенно уничтожается и бесчеловечно унижается на каждом шагу. Но надежда на то, что, жертвуя собой, принесешь хоть микроскопическую пользу своим братьям, дает полнейшее удовлетворение за все страдания, которые пришлось и придется перенести. Личное несчастье, как капля в море, тонет в великом горе народном, за желание помочь которому можно отдать всю душу. Мелкими протестами рабочим до сих пор не удалось добиться чего-нибудь существенного, начальство и общество сквозь пальцы смотрят на злоупотребления и на явное нарушение законов со стороны предпринимателей. Следовательно, требуется что-нибудь из ряда вон выходящее, чтобы обратить внимание общества на ненормальное положение рабочих и на игнорирование их интересов правительством. Рабочие, создавая богатство и защищая своей грудью общество от внешних врагов, все свои силы отдают государству, но им не дано никаких прав, так что всякий обладающий капиталом и покладистой совестью может обратить человека, не имеющего возможности жить без работы, в рабство. Я видел, что существующий порядок выгоден лишь для меньшинства, для господствующего правящего класса; что пока самодержавие не будет заменено политической свободой, дальнейшее культурное развитие русского народа невозможно; что рабочие в борьбе с предпринимателями на каждом шагу наталкиваются на их союзников в лице самодержавных порядков; что самодержавие является врагом русского народа. И вот почему я написал на своем знамени: «Долой самодержавие и да здравствует политическая свобода!»
(«Семья Заломовых. Сборник воспоминаний и документов», М., 1956, стр. 165-170.)
СУД НАД ОЧАКОВЦАМИ
В октябре 1905 года на митингах моряков и рабочих Севастополя часто можно было видеть худощавого молодого человека в форме лейгенанта Черноморского флота. Его резкие речи против самодержавия находили горячий отклик у присутствующих. Криками привеютвия встречали и провожали они Петра Петровича Шмидта. Вскоре он был избран пожизненным депутатом Севастопольского Совета рабочих депутатов.
Царские власти арестовали Шмидта, но под давлением народных масс вынуждены были освободить его. Шмидт был уволен из флота.
В конце октября на предприятиях Севастополя началась всеобщая стачка, а 10 ноября огромные толпы матросов и солдат вышли на улицы, чтобы принять участие в политической демонстрации.
Попытки командующего флотом спровоцировать расстрел революционных моряков привели я стихийному восстанию. 12 ноября к восставшим присоединились несколько военных кораблей, в том числе и матросы крейсера «Очаков». По предложению революционных матросов командиром крейсера стал П. П. Шмидт. Впоследствии он объявил себя командующим флотом.
Большевики стремились направить восстание по пути наступательной вооруженной борьбы. Но меньшевики, преобладавшие тогда в Севастопольском социал-демократическом комитете, были против вооруженных выступлений. Разладом среди восставших воспользовалось царское правительство. Восстание было подавлено. Преданный суду, П. П. Шмидт держался смело и с достоинством защищал свою правоту. Суд приговорил его и матросов А. И. Гладкова, Н. Г. Антоненко, С. И. Частника к смертной казни. 6 марта 1906 г. они были расстреляны. На суде Шмидт дважды выступал с речами, которые публикуются.
«Шмидтовская манера говорить,—вспоминает его защитник А. Александров,—была исключительная и непередаваемая. Она вливала в души людей какое-то экстатическое состояние и доводила слушателей до тех рубежей, где сливаются границы сознаваемого с непознаваемым, действительности с мечтою и где временное и скоропреходящее обращается в вечность. Ког |