Юридические исследования - ПОДСУДИМЫЕ ОБВИНЯЮТ. А. В. ТОЛМАЧЕВ Часть 1 -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ПОДСУДИМЫЕ ОБВИНЯЮТ. А. В. ТОЛМАЧЕВ Часть 1


    Настоящий сборник составлен из судебных ре­чей деятелей коммунистического и рабочего движе­ния в политических процессах. Речи обвиняемых представляют определенный интерес как образцы разоблачений реакции, как торжественный гимн свободе и прогрессу и призывы к борьбе за права трудящихся всего мира.

    Книга состоит из трех разделов и содержит материалы судебных процессов над деятелями прогрессивных партий в Западной Европе в XIX— XX веках, выступления на суде русских социал- демократов, деятелей рабочей и коммунистической партии в дореволюционной России, а также ма­териалы современных политических процессов.

    Книга предназначается для юристов, истори­ков и широкого круга читателей.


    „ПОДСУДИМЫЕ ОБВИНЯЮТ"

     

     

     

     

     

    Редактор Г. К. Большакова Оформление художника А. В. Шипова Художественный редактор И. Ф. Федорова Технический редактор Н. М. Тарасова Корректоры О. А. Литвиненко и В. Д. Рыбакова

     

     

     

     

     

     

     

    Сдано в набор 6/IX 1961 г. Подписано к печати 28/II 1962 г. формат бумаги 60X84/16. Объем физ. печ. л. 39,5.; условно-печ. л. 39,5 учетно-изд. л. 33,41. Тираж 30 000. А-00858. Заказ MS 401 Цена: в ледерине 97 коп.; в коленкоре 92 коп.

    Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Московского городского совнархоза. Москва, Ж-54, Валовая, 28.

    Отпечатано во 2-ой типографии АН СССР. Шублиский пер , 10

     

     

     

     

    Настоящий сборник составлен из судебных ре­чей деятелей коммунистического и рабочего движе­ния в политических процессах. Речи обвиняемых представляют определенный интерес как образцы разоблачений реакции, как торжественный гимн свободе и прогрессу и призывы к борьбе за права трудящихся всего мира.

    Книга состоит из трех разделов и содержит материалы судебных процессов над деятелями прогрессивных партий в Западной Европе в XIX— XX веках, выступления на суде русских социал- демократов, деятелей рабочей и коммунистической партии в дореволюционной России, а также ма­териалы современных политических процессов.

    Книга предназначается для юристов, истори­ков и широкого круга читателей.

     

     

     

     

    СБОРНИК

    составил

    А. В. ТОЛМАЧЕВ

    Заключительную речь Ю. Денниса, обращенную к присяжным на процессе на Фоли-сквер в октябре 1949 года,

    перевели П. С. Петров и 3. В. Рахлина

    ПРЕДИСЛОВИЕ

    История международного рабочего и коммунистического движения знает немало политических процессов, организо­ванных эксплуататорскими классами против лучших, достой­нейших представителей рабочего класса. Классовое чутье подсказывает буржуазии, что в лице пролетариата и его партий она имеет своего могильщика. Отсюда ее неудержи­мое стремление любыми средствами задержать ход истории, скомпрометировать, устранить, физически уничтожить носи­телей революционных идей и в первую очередь руководите­лей коммунистических и рабочих партий.

    Методы, которые применяет буржуазия, не новы. Всегда и всюду любая свободная мысль, стремление к свободе, спра­ведливости, братству встречало яростный гнев реакционеров, их безудержное желание разделаться с вольнодумцами. Не случайно современные процессы против коммунистиче­ских партий часто сравнивают со средневековыми судили* щами, когда достаточно было малейшего доноса, чтобы обви­нить человека в сношениях с чертями, ведьмами и иными представителями «адского пекла».

    Еще до того как учение К. Маркса стало широко известно во всем мире, в разных странах время от времени организо­вывались процессы о государственных преступлениях.

    «Государственный преступник» — такую надпись пове* сили царские судьи на грудь великого русского революцио* нера-демократа Н. Г. Чернышевского. Бабеф и Бланки во Франции, Джон Браун в Америке, Алексеев и Мышкин в России — всем этим и тысячам других, восставших против произвола и угнетения, присваивалось это почетное зва­ние— «государственный преступник». С какой радостью они присвоили бы это звание всем, кто не соглашается

    з

    с ними, кто не желает влачить ярмо рабского существования, кто стремится к счастливой, радостной жизни для всех лю­дей Земли!

    Но сколь бы ни была велика ненависть эксплуататоров к пролетариату, история делает свое дело: под знамена мар­ксизма становятся все новые и новые легионы трудящихся. Правда о коммунизме, как могучий маяк, освещает путь народам в светлое будущее. В дружной семье народов со­циалистического лагеря, где теория Маркса-Ленина сли­лась с практикой, воплотилась в жизнь, расцветают могучие народные силы, крепнет экономика, развивается культура.

    Теперь уж не найдешь даже среди самых злобных вра­гов социализма человека, который всерьез помышлял бы «закрыть СССР». Орешек не по зубам! Но есть еще люди, полагающие, что им удастся реставрировать старые порядки в странах народной демократии.

    Есть люди и за океаном, и на нашем материке, которые «охотой на ведьм» или при помощи таких средств, как «за­претить», «казнить», «посадить», рассчитывают задержать растущее рабочее движение. И с этой точки зрения ничем не отличается бисмарковский «исключительный закон» про­тив социалистов и «запрет» компартии в Федеративной Рес­публике Германии. Нет принципиальной разницы между процессом Юджина Дебса в США и позорными судилищами над деятелями компартии Америки на Фоли-сквер.

    В настоящем сборнике представлены речи выдающихся деятелей коммунистического и рабочего движения в полити­ческих процессах. Каждая из этих речей — обвинительный акт, клеймящий реакцию, торжественный гимн свободе и прогрессу.

    Материалы сборника воссоздают замечательные страницы коммунистического и рабочего движения, они характеризуют политические устремления тех партий и организаций, от имени которых выступают обвиняемые. Речи обвиняемых раз­облачают империализм и колониализм, зовут трудящихся к борьбе за свои права, обличают прогнившую буржуазную юстицию, стоящую на страже интересов правящей буржуаз­ной верхушки и финансовых воротил. Они вскрывают гнилое нутро «свободного мира», показывают, на какие подлости идут его «защитники, чтобы сохранить свою власть.

    Сборник имеет три раздела. В первом представлены су­дебные процессы, состоявшиеся в Западной Европе в XIX — начале XX вв; Читатель познакомится с защитительными речами К. Маркса, Ф. Энгельса, В. Либкнехта, А. Бебеля, О. Бланки, JI. Варлена, К. Либкнехта, Р. Люксембург. Во вто­ром — политические процессы в дореволюционной России. В третьем — процессы над деятелями братских коммунисти­ческих и рабочих партий.

    Сборник не претендует на полноту освещения темы. Не­которые процессы по ряду причин в него не входят. Пусть не удивляет читателей и то обстоятельство, что он не найдет здесь материалов судов над такими выдающимися деятелями нашей партии, неоднократно судимыми и проведшими зна­чительную часть своей жизни в тюрьмах и ссылках, как Я. М. Свердлов, М. И. Калинин, М. В. Фрунзе, Г. К. Орджо­никидзе и другие. В протоколах судов, совершаемых над ними, мы читаем одно и то же: «От показаний отказался». Чаще всего их арестовывали и ссылали в административном порядке. В закрытых же судах не представлялась возмож­ным изложить свои взгляды так, чтобы они стали достоянием широких трудящихся масс. Поэтому многие коммунисты от­казывались как от показаний на предварительном следствии, так и от каких-либо выступлений на процессах.

    В. И. Ленин, арестованный в 1895 году по делу «Петер­бургского Союза борьбы за освобождение рабочего класса», также не имел возможности выступить на суде.

    Положение несколько изменилась, когда 7 июня 1904 г. царское правительство приняло закон «О некоторых изме­нениях в порядке производства по делам о преступных дея­телях государственных и о применении к оным постанов­лений нового уголовного уложения». Этот закон предусмат­ривал применение к политическим заключенным уголовного законодательства и разбор их «преступлений» на суде.

    В это время в Таганской тюрьме находились ряд актив­ных работников Северного бюро ЦК РСДРП — Н. Э. Бауман, Е. Д. Стасова, Ф. В. Ленгник и др. В связи с новым законом у них возник вопрос, как держать себя на предварительном следствии и какую тактику проводить на суде. Согласились на том, рассказывает Е. Д. Стасова, что на предварительном следствии надо держаться прежней тактики отказа от всяких

    показаний, ибо следствие ведется теми же жандармами, хотя и в присутствии прокурора. Относительно же поведения социал-демократов на суде вопрос оставался открытым. По­этому Б. Д. Стасовой, выпущенной в декабре 1904 года из тюрьмы под залог, товарищи поручили срочно связаться с В. И. Лениным и получить от него ответ на волновавший их вопрос. Вот что ответил им В. И. Ленин в письме от 1 января 1905 г.:

    «Дорогие друзья! Получил Ваш запрос насчет тактики на суде... В записке говорится о трех группах,— может быть имеются в виду три следующие оттенка, которые я пытаюсь восстановить: 1) Отрицать суд и прямо бойкотировать его. 2) Отрицать суд и не принимать участия в судебном след­ствии. Адвоката приглашать лишь на условии, чтобы он го­ворил исключительно о несостоятельности суда с точки зре­ния отвлеченного права. В заключительной речи изложить profession de foi * и требовать суда присяжных. 3) Насчет заключительного слова тоже. Судом пользоваться как агита­ционным средством и для этого принимать участие в судеб­ном следствии при помощи адвоката. Показывать беззакон­ность суда и даже вызывать свидетелей (доказывать alibi etc.).

    Далее вопрос: говорить ли только о том, что по убежде­ниям социал-демократ, или признавать себя членом Россий­ской социал-демократической рабочей партии?

    Вы пишете, что нужна брошюра по этому вопросу. Я бы не считал удобным сейчас же, без указаний опыта, пускать брошюру. Может быть, в газете коснемся как-нибудь, при случае. Может быть, кто-либо из сидящих напишет статейку для газеты (5—8 тысяч букв)? Это было бы, пожалуй, самое лучшее для начала дискуссии.

    Лично я не составил еще себе вполне определенного мне­ния и предпочел бы, раньше чем высказываться решительно, побеседовать пообстоятельнее с товарищами, сидящими или бывавшими на суде. Для почина такой беседы я изложу свои соображения. Многое зависит, по-моему, от того, какой будет суд? Т. е. есть ли возможность воспользоваться им для аги­тации или никакой нет возможности? Если первое, тогда тактика № 1 негодна; если второе, тогда она уместна, но и то лишь после открытого, определенного, энергичного протеста

        — символ веры, программа, изложение миросозерцания. Ред.

    в

    а заявления. Если же есть возможность воспользоваться су­дом для агитации, тогда желательна тактика № 3. Речь с из­ложением profession de foi вообще очень желательна, очень полезна, по-моему, и в большинстве случаев имела бы шансы сыграть агитационную роль. Особенно в начале употребле­ния правительством судов следовало бы социал-демократам выступать с речью о социал-демократической программе и тактике. Говорят: неудобно признавать себя членом партии, особенно организации, лучше ограничиваться заявлением, что я социал-демократ по убеждению. Мне кажется, организа­ционные отношения надо прямо отвести в речи, т. е. сказать, что-де по понятным причинам я о своих организационных отношениях говорить не буду, но я социал-демократ и я буду говорить о нашей партии. Такая постановка имела бы две выгоды: прямо и точно оговорено, что об организацион­ных отношениях говорить нельзя (т. е. принадлежал ли к организации, к какой etc.) и в то же время говорится о партии нашей. Это необходимо, чтобы социал-демократи- ческие речи на суде стали речами и заявлениями партий­ными, чтобы агитация шла в пользу партии. Другими сло­вами: формально-организационные отношения мои я остав­ляю без рассмотрения, умолчу о них, формально от имени какой бы то ни было организации говорить не буду, но, как социал-демократ, я вам буду говорить о нашей партии и прошу брать мои заявления как опыт изложения именно тех социал-демократических взглядов, которые проводились во всей нашей социал-демократической литературе, в таких-то наших брошюрах, листках, газетах.

    Вопрос об адвокате. Адвокатов надо брать в ежовые ру­кавицы и ставить в осадное положение, ибо эта интеллигент­ская сволочь часто паскудничает. Заранее им объявлять: если ты, сукин сын, позволишь себе хоть самомалейшее неприли­чие или политический оппортунизм... то я, подсудимый, тебя оборву тут же публично, назову подлецом, заявлю, что от­казываюсь от такой защиты и т. д. И приводить эти угрозы в исполнение. Брать адвокатов только умных, других не надо. Заранее объявлять им: исключительно критиковать и «ловить» свидетелей и прокурора на вопросе проверки фак­тов и подстроенности обвинения, исключительно дискреди­тировать шемякинские стороны суда... Будь только юристом,

    высмеивай свидетелей обвинения и прокурора, самое большее противопоставляй этакий суд и суд присяжных в свободной стране, но убеждений подсудимого не касайся, об оценке тобой его убеждений н его действий не смей и заикаться. Ибо ты, либералишко, до того этих убеждений не понимаешь, что даже хваля их не сумеешь обойтись без пошлостей...

    Вопрос об участии в судебном следствии решается, мне кажется, вопросом об адвокате. Приглашать адвоката и зна­чит участвовать в судебном следствии. Отчего же не участ­вовать для ловли свидетелей и агитации против суда. Ко­нечно, надо быть очень осторожным, чтобы не впасть в тон неуместного оправдывания, это что и говорить! Лучше всего сразу, до судебного следствия, на первые вопросы председа­теля заявить, что я социал-демократ и в своей-де речи скажу вам, что это значит. Конкретно решение вопроса об участии в судебном следствии зависит всецело от обстоятельств: до­пустим, что вы изобличены вполне, что свидетели говорят правду, что вся суть обвинения в несомненных документах. Тогда, может быть, не к чему и участвовать в судебном след­ствии, а все внимание обратить на принципиальную речь. Если же факты шатки, агентурные свидетели путают и врут, тогда едва ли расчет отнимать у себя агитационный мате­риал для изобличения подстроенности суда. Зависит также дело и от подсудимых: если они очень утомлены, больны, устали, нет привычных к «судоговорению» и к словесным схваткам цепких людей, тогда будет, может быть, рацио­нальнее отказаться от участия в судебном следствии, заявить это и все внимание отдать принципиальной речи, которую желательно подготовить заранее. Во всяком случае речь о принципах, программе и тактике социал-демократии, о ра­бочем движении, о социалистических целях, о восстании — самое важное.

    Повторяю в заключение еще раз: это мои предваритель­ные соображения, которые всего менее следует рассматри­вать как попытку решать вопрос. Надо дождаться некоторых указаний опыта. А при выработке этого опыта товарищам придется в массе случаев руководиться взвешиванием кон­кретных обстоятельств и инстинктом революционера»

    1 В. И. JI е н и н, Полное собрание сочинений, т. 9, стр. 169—172.

    Эти генеральные ленинские указания легли в основу по­ведения коммунистов на всех последующих судебных про­цессах. Отражение идей, высказанных Владимиром Ильичом, читатель увидит в речах К. Либкнехта, Т. Антикайнена, Г. Димитрова и других.

    Наряду с речами обвиняемых на суде читатель встретится в сборнике с материалами несколько иного характера. Это отрывки из тех или иных книг, позволяющие представить себе обстановку на суде и характер поведения и выступления подсудимого. Это материалы о Шанцере («Марате»),Грамши и другие. Несмотря на отличие по форме, эти материалы органически вливаются в содержание сборника, ибо подчер­кивают ту же идею: несгибаемую твердость коммунистов- ленинцев, наступательный, обличительный характер их ре­чей. С этой точки зрения, сборник сыграет немалую воспи­тательную роль, особенно для молодежи.

    Необходимые пояснения содержатся перед каждым раз­делом и каждой речью сборника. Комментарии, приведенные в сносках, принадлежат авторам и редакциям книг, из кото­рых сделаны извлечения. Дополнительные комментарии при­ведены в конце книги.

    В 40-х годах XIX века в Германии начинает формиро­ваться рабочий класс, возникают первые профсоюзные орга­низации. Но промышленность по сравнению с английской и французской развивается крайне медленно. Главная причина этого крылась з национальной раздробленности страны. На по­вестку дня встала задача объединения германских земель в одно целое. Движение за воссоединение Германии усили­лось под влиянием революции 1848 года во Франции, кото­рая, как известно, привела к установлению буржуазной Вто­рой республики. Активную роль в этой французской рево­люции сыграл Огюст Бланки — «несомненный революционер и горячий сторонник социализма» (В. И. Ленин, Соч., т. 13, стр. 437). Бланки не раз арестовывался и подвергался тю­ремному заключению. Несколько отрывков из его защити­тельных речей включено в настоящий сборник.

    В эту эпоху формировалось мировоззрение К. Маркса и Ф. Энгельса. К 1848 году К. Маркс и Ф. Энгельс предстают как выдающиеся революционеры, основатели социализма как науки, авторы первого программного документа марксизма — «Манифеста Коммунистической партии».

    18 марта 1848 г. берлинские рабочие подняли вооружен­ное восстание и заставили королевское правительство вы­вести войска из Берлина. Германская буржуазия использо­вала победу народа в своих целях и встала у власти. После мартовских событий демократическое и рабочее движение в стране усилилось. Были созданы рабочие организации в Берлине, Кёльне и других городах. Однако эти организа­ции, будучи крайне неразвитыми, попадали под влияние бур­жуазии. Буржуазные же представители, за редким исключе­нием, проявляли слабость и нерешительность в революции.

    Против соглашательской тактики либеральной буржуазна решительно восстали К. Маркс и Ф. Энгельс, вступившие в это время в Кёльнское демократическое общество. 1 июня

    1848 г. они создали в Кёльне «Новую Рейнскую газету», сыгравшую огромную роль в пропаганде идей революцион­ной диктатуры, которая бы решила задачи революционного преобразования страны. «Новая Рейнская газета» повела беспощадную борьбу против абсолютизма, прусских поме- щиков-юнкеров, дворянской буржуазии, против реакционной военщины, разоблачая предательство крупной буржуазии. К. Маркс призывал народ к суровой расправе с врагами ре­волюции.

    В сентябре 1848 года прусское правительство, напуган­ное ростом революционного движения в Рейнской провин­ции, центром которой был Кёльн, объявило город на осадном положении и запретило выход газеты. Однако через месяц запрет был снят. Одной из попыток расправиться с нена­вистной газетой и ее руководителями и являются приведен­ные в этом разделе судебные процессы над К. Марксом и Ф. Энгельсом.

    Уже после суда, весной 1849 года, К. Маркс и Ф. Энгельс вышли из Кёльнского демократического общества и присту­пили к созданию самостоятельной организации пролетариата.

    Революция в Германии окончилась поражением. Глав­ный вопрос — объединение страны — остался нерешенным. В стране не было еще достаточно сильного рабочего класса,, способного возглавить революционную борьбу масс. Объеди­нение земель Германии совершилось не революционным пу­тем, а методом «железа и крови», путем жестоких и крово­пролитных войн Пруссии с Данией, Австрией, Францией. В результате последней — франко-прусской войны 1870— 1871 гг.—была создана Германская империя во главе с им­ператором Вильгельмом I и канцлером О. Бисмарком.

    В ходе франко^прусской войны во Франции вспыхнула революция. Восставший парижский пролетариат сверг гос­подство буржуазии. 23 марта 1871 г. была торжественно про­возглашена Парижская Коммуна, одним из руководителей* которой был JI. Э. Варлен. Речь Варлена, представшего & 1868 году перед судом капиталистов, публикуется в сборнике..

    ы

    В Германии в эти годы активную революционную работу ведут соратники К. Маркса и Ф. Энгельса В. Либкнехт и А.. Бебель. В 1869 году они создали в Эйзенахе социал-демо­кратическую рабочую партию, руководствовавшуюся револю­ционными принципами I Интернационала.

    С трибуны австро-германского рейхстага В. Либкнехт, будучи депутатом, разоблачал реакционную внешнюю и внутреннюю политику прусских юнкеров. Вместе с А. Бе­белем Либкнехт выступил против захватнических планов буржуазии и юнкерства, выразил солидарность с Парижской Коммуной. За выступление против аннексии французских провинций Эльзаса и Лотарингии правительство Бисмарка в 1872 году привлекло В. Либкнехта и А. Бебеля к суду, обвинив их в «государственной измене». Материалы этого* процесса включены в сборник.

    Уже с начала 70-х годов, сплачивая силы рабочего класса и готовя его к революционным боям, К. Маркс все чаще об­ращал взоры к России, как стране, которая должна дать толчок революции в Европе. Предвидение К. Маркса оправ­далось. Подъем революционного движения в России и три русские революции оказали огромное влияние на развитие коммунистического и рабочего движения во всем мире. Рос­сия стала первой страной, претворившей в жизнь принципы марксизма-ленинизма.

    д;ва ПОЛИТИЧЕСКИХ ПРОЦЕССА В КЁЛЬНЕ

    В годы германской революции 1848—1849 гг. в центре Рейнской провинции — г. Кёльне, являвшемся в то время наиболее экономически развитым районом Германии, появи­лась газета, в корне отличавшаяся от всех буржуазных газет. Это была основанная К. Марксом и Ф. Энгельсом «Новая Рейнская газета». Выходившая под их руководством газета боролась за интересы пролетариата, за сплочение всех демо­кратических сил страны, за проведение пролетарской так­тики в революции.

    Правительство не раз пыталось задушить газету путем возбуждения против нее судебных дел. Когда в начале

    1849 года контрреволюция добилась успеха, правительство решило окончательно покончить с ненавистной газетой. 7 и 8 февраля в Кёльне состоялись два судебных процесса: пер­вый— по обвинению К. Маркса, Ф. Энгельса и Г. Корфа в клевете на кёльнских жандармов и обер-прокурора Цвей- феля, второй — по обвинению К. Маркса, Шаппера и Шней­дера в подстрекательстве к мятежу. На первом процессе выступили К. Маркс и Ф. Энгельс, на втором — К. Маркс.

    Расчеты у судей были, казалось бы, точными. Если бы присяжные признали обвиняемых виновными, то прокурор наложил бы на газету штраф в 4 тыс. талеров, что означало бы ее финансовый крах. Но расчеты реакционеров не оправ­дались.

    К. Маркс сумел из обвиняемого сделаться обвинителем. Используя огромные знания юриспруденции, он блестяще доказал полную несостоятельность обвинения как на первом, так и на втором процессах. Скамью подсудимых К. Маркс и Ф. Энгельс превратили в трибуну, с которой они через головы буржуазных присяжных обращались к рабочим, к народу.

    СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС Neue Rheinische Zeitung*

    Судебный процесс «Neue Rheinische ZeitungM состоялся 7 февраля 1849 г. Перед судом присяжных в Кёльне предстали Карл Маркс как главный ре­дактор, Фридрих Энгельс как соредактор и Г. Корф как от­ветственный издатель (Gerant) газеты. Им было предъявлено обвинение в том, что в статье «Аресты», напечатанной в «Neue Rheinische Zeitung» N2 35 от

    5 июля 1848 г. (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 5, стр. 172—174), якобы содержалось оскорбление обер-прокурора

    Цвейфеля и клевета на жандар­мов, производивших аресты Гот- шалька и Аннеке. Хотя судебное следствие было начато 6 июля, судебный процесс был назначен впервые только на 20 декабря, а затем отложен. Защитником Маркса и Энгельса на судебном процессе 7 февраля выступал адвокат Шнейдер II, защитником Корфа — адвокат Хаген. Суд при­сяжных оправдал обвиняемых, что, как отмечено в отчете о процессе, «вызвало громкое лико­вание со стороны присутствую­щей публики».

    Речь В. Маркса

    Господа присяжные заседатели! Сегодняшний процесс имеет известное значение, ибо статьи 222 и 367 Code penal *, по которым предъявлено обвинение «Neue Rheinische Zei­tung»,— это единственные статьи рейнского законодатель­ства, которые могут быть использованы властями против печати, если не говорить, конечно, о случаях прямого при­зыва к мятежу.

    Все вы знаете, с каким особым пристрастием прокуратура преследует «Neue Rheinische Zeitung». Но до сих пор, несмотря на все ее старания, ей не удалось возбудить

    против нас обвинение в других преступлениях, кроме преду­смотренных в статьях 222 и 367. Я считаю поэтому необхо­димым в интересах печати остановиться подробнее на этих статьях.

    Но прежде чем приступить к юридическому анализу, по­звольте мне сделать одно замечание личного характера. Про­курор назвал низостью следующее место инкриминируемой статьи: «Разве г-н Цвейфель не объединяет в своем лице ис­полнительную власть с законодательной? Быть может, лавры обер-прокурора должны прикрыть грехи народного предста­вителя?» Господа! Можно быть очень хорошим обер-прокуро- ром и в то же время плохим народным представителем. Может быть, г-н Цвейфель именно потому хороший обер-прокурор, что он плохой народный представитель. Прокуратура, по-ви­димому, плохо знакома с парламентской историей. Что лежит в основе вопроса о несовместимости, занимающего такое видное место в прениях конституционных палат? Недоверие к представителям исполнительной власти, подозрение, что представитель исполнительной власти слишком легко прино­сит интересы общества в жертву интересам существующего правительства, и поэтому он менее всего пригоден для роли народного представителя. А что, в частности, сказать о по­ложении прокурора? В какой стране не признали бы эту должность несовместимой с высоким званием народного пред­ставителя? Я напомню вам о нападках во французской и бельгийской печати, во французской и бельгийской палатах на Эбера, Плугульма, Баве1 — нападках, направленных именно против этого весьма противоречивого совмещения в одном лице качеств генерального прокурора и депутата. Никогда эти нападки не влекли за собой судебного преследования, даже при министерстве Гизо2, а Франция Луи-Филиппа3 и Бельгия Леопольда 4 считались образцовыми конституцион­ными государствами. В Англии, правда, дело обстоит иначе по отношению к attorney-general и sollicitor-general5, но их положение существенно отличается от положения procureur du roi. Они скорее являются в большей или меньшей степени судебными чиновниками. Мы, господа, не конституциона­листы, но мы становимся на точку зрения наших господ об­винителей, чтобы побить их на их же собственной почве их

    же собственным оружием. Поэтому мы и ссылаемся на кон­ституционный обычай.

    Прокурор хочет вычеркнуть целый период парламентской истории с помощью избитых фраз о морали. Я решительно отвергаю его упрек в низости и объясняю этот упрек его неосведомленностью.

    Теперь я перехожу к разбору юридической стороны дела.

    Мой защитник* уже доказал вам, что без ссылки на прусский закон от 5 июля 1819 г. обвинение в оскорблении обер-прокурора Цвейфеля было бы с самого начала несостоя­тельным. Статья 222 Code penal говорит только об «outrages par paroles», о словесных оскорблениях, а не об оскорбле­ниях в письменной или печатной форме. Но прусский закон 1819 г. имел своей целью дополнить, а не отменить статью 222. Прусский закон может распространить кары статьи 222 на оскорбления в письменной форме лишь в том случае, если Code карает аналогичные оскорбления в словесной форме. Письменные оскорбления должны иметь место в той же об­становке и при тех же условиях, какие предусматриваются статьей 222 в случае словесных оскорблений. Поэтому необ­ходимо точно определить смысл статьи 222**.

    В мотивировке к статье 222 (Expose par М. le conseiller detat Berlier, seance du fevrier 1810***) мы читаем:

    <11 ne sera done ici question que des seuls outrages qui compomet- tent la paix publique, c-a-d. de ceux diri^s contre les fonctionnai- res ou agents publics dans l’exercice ou а Госсаsion de l’exerdce de leurs fonctions; dans ce cas ce n'est plus un particulier, e’est l’ordre

    *' Шнейдер II. Ред.

    ** Статья 222 дословно гласит: «Lorsqu’un ou plusieurs magistrate de l’ordre administratif ou judiciaire auront recu, dans Vexercice de leurs fonctions ou a Voccasion de cet exercice, quelque outrage par pa­roles tendant a inculper leur honneur ou leur delicatesse, celui qui les aura ainsi outrages sera puni d’un emprisonnement d’un mois a deux ans [Если одному или нескольким должностным лицам административ­ного или судебного ведомства при исполнении или в связи с испол­нением ими своих служебных обязанностей будет нанесено какое- либо оскорбление словами с целью затронуть их честь или их дели­катность, то лицо, оскорбившее их таким образом, карается тюрем­ным заключением сроком от одного месяца до двух лет]». (Курсив Маркса. Ред.)

    ••• Изложено г-ном членом Государственного совета Берлье на заседании в феврале 1810 года. Ред.

    public quf est bessi... La ЫёгагсЫе politique sera dans ce cas prise en consideration: celui qui se permet des outrages ou violences envers un officier ministeriel est coupable sans doute, mais il commet un moindre €candale que lorsqu’il outrage un magistral*.

    В переводе это означает следующее:

    «Итак, дело здесь идет только о таких оскорблениях, которые нарушают общественный порядок, общественное спокойствие, т. е. об оскорблениях чиновников или должностных лиц при исполнении или в связи с исполнением ими своих служебных обязанностей; при таких условиях ущерб причиняется уже не частному лицу, а обще­ственному порядку... В этом случае будет приниматься во внимание политическая иерархия: тот, кто позволяет себе оскорбления или насилия по отношению к должностному лицу, несомненно виновен, но он вызывает этим меньший скандал, чем если бы он оскорбил судью» *.

    Вы видите, господа, из этой мотивировки, какую цель преследовал законодатель, составляя статью 222. Эта статья применима «только» в случаях оскорбления чиповников, когда нарушается общественный порядок, общественное спо­койствие. Но когда нарушается общественный порядок, la paix publique? Только тогда, когда затевается мятеж с целью ниспровержения законов или когда ставятся препятствия применению существующих законов, т. е. когда оказывается сопротивление чиновнику, исполняющему закон, когда ме­шают, прерывают служебные действия чиновника при испол­нении им своих обязанностей. Сопротивление может ограни­чиваться одним ропотом, оскорбительными словами, но оно может доходить и до насильственных актов, до насильствен­ного противодействия. Outrage, оскорбление — это только низшая степень violence, неповиновения, насильственного со­противления. Поэтому в мотивировке и говорится «outrages ou violences», «оскорбления или насилия». По смыслу своему оба слова тождественны; но violence, насилие — только отяг­чающая вину форма outrage, оскорбления, наносимого испол­няющему свои обязанности чиновнику.

    Итак, в этой мотивировке предполагается: 1) что оскорб­ление наносится чиновнику при исполнении им служебных действий и 2) что оно наносится ему в его личном присут­

    ствии. Ни в каком другом случае нельзя говорить о действи­тельном нарушении общественного порядка.

    Вы увидите эту предпосылку во всем разделе, трактую­щем об «outrages et violences envers les depositaires de Tautorite et de la force publique», т. e. об «оскорблениях и насилиях, причиняемых тем, кто облечен государственным авторитетом и государственной властью». Различные статьи этого раздела устанавливают следующую градацию непови­новения: выражение лица, слова, угрозы, акты насилия; по­следние, в свою очередь, различаются по степени своей тяжести. Наконец, во всех этих статьях говорится об уси­лении наказания в том случае, если эти различные формы неповиновения происходят в зале судебного заседания. Вы­званный здесь «скандал» считается наибольшим скандалом, а соблюдение законов, paix publique, считается нарушенным самым вопиющим образом.

    Поэтому статья 222 применима к письменным оскорбле­ниям чиновников лишь в том случае, если подобные оскорб­ления наносятся: 1) в личном присутствии чиновника, 2) во время исполнения им своих служебных обязанностей» Мой защитник привел вам, господа, подобный пример. Так, он сам подпал бы под действие статьи 222, если бы, напри­мер, теперь, во время заседания суда присяжных, оскорбил председателя в письменном обращении и т. д. Но этот па­раграф Code penal ни в коем случае не может быть применен к газетной статье, «наносящей оскорбление» через продол­жительное время после исполнения чиновником своих слу­жебных обязанностей и в его отсутствие.

    Это толкование статьи 222 может объяснить вам кажу­щийся пробел, кажущуюся непоследовательность Code penal. Почему я в праве оскорбить короля, и в то же время я не в праве оскорбить обер-прокурора? Почему Code — в отличие ог прусского права — не предусматривает кары за оскорбле­ние величества?

    Потому что король никогда не исполняет сам обязанности чиновника, а всегда поручает исполнение их другим, потому что король никогда не выступает по отношению ко мне лично, а лишь через своих представителей. Вышедший из француз­ской революции деспотизм Code penal, как небо от земли, отличается от патриархально-мелочного деспотизма прусского

    права. Наполеоновский деспотизм сокрушает меня, раз я дей­ствительно мешаю государственной власти, хотя бы только путем оскорбления чиновника, который, исполняя свои слу­жебные обязанности, осуществляет по отношению ко мне го­сударственную власть. Но вне исполнения этих служебных обязанностей чиновник становится обыкновенным членом гражданского общества, без каких бы то ни было привиле­гий, без каких бы то ни было исключительных средств за­щиты. Прусский же деспотизм противопоставляет мне чи­новника, как некое высшее, священное существо. Качество чиновника как бы срастается с ним, как благодать свя­щенства с католическим священником. Прусский чиновник всегда является для прусского мирянина, т. е. не-чиновника, священнослуяштелем. Оскорбление такого священнослужи­теля, даже и не при исполнении им своих обязанностей, даже отсутствующего, вернувшегося к частной жизни, остается все же осквернением религии, кощунством. Чем выше чи­новник, тем более тяжко осквернение религии. Поэтому ве­личайшим оскорблением государственного священнослужи­теля является оскорбление короля, оскорбление величества, которое, согласно Code penal, просто невозможно с точки зрения уголовного права.

    Но, скажут, если бы статья 222 Code penal говорила только об outrages чиновников «dans Texercice de leurs fonctions», об оскорблении чиновников при исполнении ими своих служебных обязанностей, то не нужно было бы и до­казывать, что законодатель подразумевает при этом личное присутствие чиновника — присутствие, которое является не­обходимым условием всякого подводимого под статью 222 оскорбления. Однако статья 222 прибавляет к словам: «dans Iexercice de leurs fonctions» еще слова: «a Poccasion de cet exercice».

    Прокурор переводит эти слова так: «в отношении их службы». Я докажу вам, господа, что перевод этот неверен и прямо противоречит мысли законодателя. Взгляните на статью 288 того же раздела. Мы там читаем: Виновный в на­несении ударов чиновнику «dans Texercice de ses fonctions ou a loccasion de cet exercice» карается тюремным заключе­нием на срок от двух до пяти лет. Можно ли это перевести: «В отношении его службы»? Разве можно наносить относи­

    тельные удары? Разве здесь устраняется предпосылка о лич­ном присутствии чиновника? Могу ли я наносить удары отсутствующему? Очевидно, это следует перевести так: «Ви­новный в нанесении ударов чиновнику в связи с исполне­нием им своих служебных обязанностей». Но в статье 228 дословно повторяется фраза из статьи 222. Очевидно, слова «а loccasion de cet exercice» имеют в обеих статьях одина­ковое значение. Таким образом, эти дополнительные слова не только не исключают в качестве условия личного присут­ствия чиновника, но, наоборот, предполагают его.

    История французского законодательства представляет вам еще одно убедительное доказательство этого. Вы помните, что во Франции в первое время Реставрации партии всту­пали между собой в ожесточенные стычки в парламентах, в судах; в Южной Франции дело доходило до поножовщины. Суды присяжных были тогда не чем иным, как военно-поле­выми трибуналами победившей партии, расправлявшейся с партией побежденной. Оппозиционная печать беспощадно клеймила приговоры суда присяжных. Статья 222 не давала никакого оружия против этой нежелательной полемики, ибо она была применима лишь в случае оскорбления присяжных в суде, в их яичном присутствии. Поэтому в 1819 г. сфабри­ковали новый закон, каравший всякие нападки на chose jugee, на произнесенный приговор. Code penal не знает по­добной неприкосновенности судебного приговора. Разве стали бы дополнять его новым законом, если бы статья 222 гово­рила об оскорблениях «в отношении» исполнения служебных обязанностей?

    Но что же означает дополнение: «а Г occasion de cet exercice»? Оно имеет целью просто обезопасить чиновника от нападок незадолго до исполнения или вскоре после испол­нения им своих служебных обязанностей. Если бы статья 222 говорила только об «оскорблениях и насилиях», причиняемых чиновнику во время исполнения им своих служебных обя­занностей, то я мог бы, например, спустить с лестницы су­дебного исполнителя после наложения им ареста на иму­щество и утверждать затем, что я его оскорбил лишь после того, как он перестал выступать передо мной в должности судебного исполнителя. Я мог бы, например, напасть но до­роге на мирового судью, направляющегося верхом к моему

    жилищу с целью выполнения судебно-полицейских функций, избить его и уклониться от грозящей мне согласно статье 228 кары, ссылаясь на то, что я его избил не во время, а до ис­полнения им его служебных обязанностей.

    Следовательно, дополнение «а Poccasion de cet exercice», в связи с исполнением служебных обязанностей, имеет целью обеспечить безопасность исполняющего свои обязанности чи­новника. Оно относится к оскорблениям и насильственным действиям, которые происходят, правда, не непосредственно во время исполнения служебных обязанностей, но незадолго до или вскоре после этого, и притом — это имеет существен­ное значение — находятся в живой связи с исполнением слу­жебных обязанностей, т. е. при всех условиях предполагают личное присутствие оскорбляемого чиновника.

    Нужны ли еще дальнейшие доказательства того, что § 222 неприменим к нашей статье, даже если бы мы оскорбили в ней г-на Цвейфеля? Когда инкриминируемая статья была написана, г-н Цвейфель отсутствовал; он жил тогда не в Кёльне, а в Берлине. Когда эта статья была написана, гнн Цвейфель исполнял обязанности не обер-прокурора, а со­глашателя6. Следовательно, он не мог подвергнуться оскорб­лению или поношению как обер-прокурор, находящийся при исполнении своих обязанностей.

    Но и независимо от всего моего предыдущего изложения можно иным путем доказать, что статья 222 неприменима к инкриминируемой статье «Neue Rheinische Zeitung».

    Это явствует из различия, проводимого Code penal между оскорблением и клеветой. Точное определение этого различия вы найдете в статье 375. После статей о «клевете» здесь сказано:

    «Quant aux injures ou aux expressions outrageantes qui ne ren- fermeraient limputation daucun fait precis» (в статье 367 о «клевете» это называется так: «des faits qui, sils existaient», факты, которые, если бы они были действительными фактами), «mais celle dun vice determine... la peine sera une amende de seize a cinq cent francs». «По­ношения или оскорбительные выражения, содержащие в себе обви­нение не в определенном действии, а в определенном пороке... ка­раются штрафом от шестнадцати до пятисот франков».

    В статье 376 мы читаем дальше:

    «Все прочие поношения или оскорбительные выражения... вле­кут за собой простое административное наказание».

    Итак, что подходит под категорию клеветы? Поношенияу которые вменяют поносимому в вину определенные факты. Что подходит под категорию оскорбления? Обвинение в опре­деленном пороке и оскорбительные выражения общего ха­рактера. Если я скажу: «вы украли серебряную ложку», та я возвожу на вас клевету в понимании Code penal. Если же я скажу: «вы —вор, у вас воровские наклонности», то я оскорбляю вас.

    Но статья «Neue Rheinische Zeitung» вовсе не бросает г-ну Цвейфелю обвинений такого рода: г-н Цвейфель — пре­датель народа, г-н Цвейфель сделал гнусные заявления. Нет, в этой статье конкретно сказано: «Говорят, будто г-н Цвей­фель заявил еще, что в течение недели покончит в Кёльне на Рейне с 19 марта, с клубами, со свободой печати и дру­гими порождениями злополучного 1848 года».

    Таким образом, г-ну Цвейфелю вменяется в вину вполне определенное заявление. Поэтому, если бы пришлось выби­рать, какую из двух статей нужно в данном случае приме­нить—222 или 367, то нужно было бы остановиться не на статье 222 об оскорблениях, а на статье 367 о клевете.

    Почему же прокуратура вместо статьи 367 применила к нам статью 222?

    Потому, что статья 222 гораздо менее определенна и дает больше возможности обманным путем добиться осуждения человека, раз хотят, чтобы он был осужден. Посягательства на «delicatesse et honneur», на деликатность и честь, не под­даются никакому определению. Что такое честь, что такое деликатность? Что такое посягательство на них? Это целиком зависит от индивида, с которым я имею дело, от степени его образованности, от его предрассудков, от его самомнения. Здесь не может быть никакой нормы, кроме noli me tangere *, чванливого, мнящего себя неприкосновенным чиновничьего тщеславия.

    Но и статья о клевете, статья 367, неприменима к статье в «Neue Rheinische Zeitung».

    Статья 367 требует «fait precis», определенного фактаг «un fait qui peut exister», факта, который может быть действи­тельным фактом. Но ведь г-н Цвейфель не обвиняется в тому

    *   — не тронь меня. Ред.

    что он отменял свободу печати, закрыл клубы, уничтожил мартовские завоевания в том или ином месте. Ему ставится в вину лишь простое заявление. Между тем статья 367 пред­полагает обвинение в совершении определенных действий, которые, если бы они действительно имели место, повлекли бы для виновного в них преследование со стороны уголовной или исправительной полиции или, по крайней мере, навлекли бы на него презрение или ненависть граждан.

    Но простое заявление о намерении сделать то-то и то-то не может послужить поводом для преследования меня ни со стороны уголовной, ни со стороны исправительной полиции. Нельзя даже утверждать, что оно непременно навлечет на меня ненависть или презрение граждан. Конечно, словесное заявление может быть выражением очень низкого, заслужи­вающего презрения и ненависти образа мыслей. Но разве в состоянии возбуждения я не могу сделать заявления, угро­жающего поступками, на которые я совсем неспособен? Только поступки доказывают, насколько серьезно было за­явление.

    Кроме того, «Neue Rheinische Zeitung» пишет: «Говорят, будто г-н Цвейфель заявил...». Чтобы оклеветать кого-ни- будь, я сам не должен ставить под сомнение свое утвержде­ние, как это выражено здесь словом «говорят»; я должен вы­ражаться категорически.

    Наконец, господа присяжные, «citoyens», граждане, нена­висть или презрение которых навлекло бы на меня обвине­ние в каком-нибудь действии, что, согласно статье 367, требуется для состава клеветы, эти citoyens, эти граждане в политических делах вообще больше не существуют. В этих делах существуют только приверженцы партий. То, что навлекает на меня ненависть и презрение среди членов одной партии, вызывает любовь и уважение со стороны чле­нов другой партии. Орган теперешнего министерства, «Neue Preufiische Zeitung», обвинил г-на Цвейфеля в том, что он своего рода Робеспьер *7. В глазах этой газеты, в глазах ее партии наша статья не навлекла на г-на Цвейфеля нена­висти и презрения, а наоборот, освободила его от тяготеющей над ним ненависти, от тяготеющего над ним презрения.

       См. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 23.

    Следует обратить сугубое внимание на это соображение не только в связи с данным случаем, а для всех случаев, когда прокуратура попыталась бы применить статью 367 к политической полемике.

    Вообще, господа присяжные, если вы захотите применить статью 367 о клевете, как ее толкует прокуратура, к печати, то с помощью уголовного законодательства вы отмените сво­боду печати, которая была признана вами в конституции и завоевана революцией. Вы санкционируете таким образом любой произвол чиновников, вы дадите простор всякой офи­циальной подлости, карая лишь разоблачение этой подлости. К чему же тогда лицемерное признание свободы печати? Если существующие законы вступают в явное противоречие с только что достигнутой ступенью общественного развития, то именно вашей обязанностью, господа присяжные, является сказать свое веское слово в борьбе между отжившими пред­писаниями закона и живыми требованиями общества. Тогда ваш долг опередить законодательство, пока оно не осознает необходимости удовлетворить потребности общества. Это са­мая благородная привилегия суда присяжных. В рассматри­ваемом случае, господа, задача эта облегчается вам самой буквой закона. Вы должны лишь толковать его в духе нашего времени, наших политических прав, наших общественных потребностей.

    Статья 367 заканчивается следующими словами:

    «La p^sente disposition n’est point applicable aux faits dont la loi autorise la publicity ni a ceux que Tauteur de ^imputation etait, par la nature de ses fonctions ou de ses devoirs, oblige de reveler ou de re- primer». «Настоящее постановление неприменимо к действиям, кото­рые закон разрешает предавать гласности, а также к таким, разоб­лачение или пресечение которых было обязанностью лица, возбудив­шего обвинение, в силу его служебных функций или его долга»*.

    Нет сомнения, господа, что законодатель не имел в виду свободную печать, когда он говорил о долге разоблачения. Но так же мало думал он и о том, что этот параграф будет когда-нибудь применяться к свободной печати. Как известно, при Наполеоне не существовало никакой свободы печати. Поэтому, уж если вы хотите применять закон к такой сту­пени политического и социального развития, для которой он

    вовсе не предназначался, то применяйте его целиком, тол­куйте его в духе нашего времени — и пусть на благо печати пойдет и заключительная фраза статьи 367.

    Статья 367, в том ограничительном смысле, как ее тол­кует прокуратура, исключает доказательство истины и позво­ляет разоблачение лишь тогда, когда оно опирается на офи­циальные документы или на состоявшиеся уже судебные приговоры. Но зачем же печати разоблачать post festum *, уже после вынесения приговора? Она по своему призва­нию — общественный страж, неутомимый разоблачитель власть имущих, вездесущее око, стоустый глас ревниво охра­няющего свою свободу народного духа. Бели вы будете тол­ковать статью 367 в этом смысле — а вы должны так тол­ковать ее, если не хотите упразднить свободу печати в инте­ресах правительственной власти,— то Code дает вам в то же время оружие против злоупотреблений со стороны печати. Согласно статье 372, если кто-либо выступит с разоблаче­нием, то судебное преследование против него и приговор о наличии клеветы должны быть отложены, пока ведется следствие по поводу разоблачаемых фактов. Согласно статье 373, разоблачение, оказавшееся клеветническим, ка­рается.

    Господа! Достаточно бросить только беглый взгляд на инкриминируемую статью, чтобы убедиться, что «Neue Rheinische Zeitung», нападая на местную прокуратуру и жандармов, была весьма далека от какого бы то ни было намерения нанести оскорбление или возвести клевету, она лишь исполняла свой долг разоблачения. Допрос свидетелей доказал вам, что относительно жандармов мы сообщили только действительно имевшие место факты.

    Но вся суть статьи «Neue Rheinische Zeitung» заклю­чается в предсказании последовавшей потом контрреволю­ции, в нападении на министерство Ганземана 8, которое озна­меновало свой приход к власти странным заявлением, что чем многочисленнее полиция, тем свободнее государство. Это министерство вообразило, что аристократия уже побеждена и что теперь у него лишь одна задача: лишить народ его

    * —после праздника, т. е. после того, как событие произошло, задним числом. Ред.

    революционных завоеваний в интересах одного класса — буржуазии. Так оно подготовляло почву для феодальной контрреволюции. В инкриминируемой статье мы разоблачали всего-навсего лишь одно, выхваченное из окружающей нас среды, очевидное проявление систематической контрреволю­ционной деятельности министерства Ганземана и вообще немецких правительств.

    Невозможно рассматривать аресты в Кёльне как изоли­рованное явление. Чтобы убедиться в противном, достаточно бросить хотя бы беглый взгляд на тогдашние события. Неза­долго до этого начались преследования печати в Берлине, для чего воспользовались параграфами старого прусского права. Несколько дней спустя, 8 июля, был арестован Ю. Вульф9, председатель дюссельдорфского Народного клуба, и были произведены домашние обыски у ряда членов комитета этого клуба. Присяжные оправдали впоследствии Вульфа, да и вообще ни одно из политических преследований того времени не получило санкции суда присяжных. Того же

    8 июля офицерам, чиновникам и сверхштатным чиновникам в Мюнхене было запрещено принимать участие в народных собраниях. 9 июля был арестован Фалькенхайн, председатель общества «Германия» в Бреславле. 15 июля обер-прокурор Шназе выступил в дюссельдорфском Союзе граждан с на­стоящей обвинительной речью против Народного клуба, председатель которого был 9-го арестован по его же требо­ванию. Вот вам пример высокого беспристрастия прокура­туры, пример того, каким образом обер-прокурор выступает одновременно в качестве приверженца определенной партии, а приверженец партии — в качестве обер-прокурора. Невзи­рая на начатое против нас дело из-за наших нападок на Цвейфеля, мы разоблачили тогда Шназе 10. Он, правда, по­остерегся что-нибудь ответить нам. В тот самый день, когда обер-прокурор Шназе выступил со своей филиппикой против дюссельдорфского Народного клуба, королевским приказом был закрыт Демократический окружной союз в Штутгарте.

    19 июля был распущен Демократический студенческий союз в Гейдельберге, 27 июля — все демократические союзы в Ба­дене, а вскоре затем в Вюртемберге и Баварии. И мы должны были молчать при таком явном предательском за-* говоре всех немецких правительств против народа? Прусское

    правительство не осмелилось тогда сделать то, на что реши­лись баденское, вюртембергское и баварское правительства. Оно не осмелилось, потому что прусское Национальное соб­рание начало догадываться о контрреволюционном заговоре и становиться на дыбы против министерства Ганземана. Но, господа присяжные, я заявляю откровенно, с полнейшим убеждением в правоте своих слов: если прусская контррево­люция вскоре не разобьется о прусскую народную револю­цию, то и в Пруссии будет совершенно уничтожена свобода союзов и печати. Уже сейчас она частично уничтожена путем введения осадных положений. В Дюссельдорфе и в некото­рых округах Силезии осмелились даже восстановить цензуру.

    Но не только общее положение дел в Германии, общее положение дел в Пруссии обязывало нас следить с крайним недоверием за каждым шагом правительства, открыто разоблачать малейшие симптомы применяемой им системы. Местная кёльнская прокуратура давала нам особые поводы разоблачать ее перед общественным мнением как орудие контрреволюции. За один лишь июль мы должны были разоблачить три незаконных ареста. В первых двух случаях государственный прокурор Геккер промолчал, в третьем он сделал попытку оправдаться, но пйсле нашего ответа умолк по той простой причине, что ему нечего было сказать п.

    И при таких обстоятельствах прокуратура осмеливается утверждать, что в данном случае мы имеем дело не с разо­блачением, а с мелочной злостной клеветой? Этот взгляд покоится на каком-то странном недоразумении. Что касается лично меня, то заверяю вас, господа, что я охотнее зани­маюсь великими всемирно-историческими событиями, что я предпочитаю анализировать ход истории, чем возиться с местными кумирами, с жандармами и прокуратурой. Ка­кими бы великими ни мнили себя эти господа, в гигантских битвах современности они ничто, абсолютное ничто. Я счи­таю настоящей жертвой с нашей стороны, что мы решаемся ломать копья с подобными противниками. Но, во-первых, таков уж долг печати — вступаться за угнетенных в непо­средственно окружающей ее среде. И кроме того, господа, главной опорой здания рабства являются подчиненные поли­тические и общественные власти, непосредственно сталки­вающиеся с отдельными лицами, с живыми индивидами и их

    частной жизнью. Недостаточно вести борьбу вообще с суще­ствующими отношениями и с высшими властями. Печати приходится выступать против данного жандарма, данного прокурора, данного ландрата. В чем причина крушения мар­товской революции? 12. Она преобразовала только политиче­скую верхушку, оставив нетронутыми все ее основы — ста­рую бюрократию, старую армию, старую прокуратуру, ста­рых, родившихся, выросших и поседевших на службе абсолютизма судей. Первая обязанность печати состоит те­перь в том, чтобы подорвать все основы существующего по­литического строя. (Возгласы одобрения со стороны присут­ствующих.)

    Речь Ф. Энгельса

    Господа присяжные заседатели! Предыдущий оратор оста­новил свое внимание главным образом на обвинении в оскорблении обер-прокурора г-на Цвейфеля; позвольте мне теперь обратить ваше внимание на обвинение в клевете на жандармов. Дело идет прежде всего о тех статьях закона, на которые опирается обвинение.

    Статья 367 Уголовного кодекса гласит:

    «Виновен в клевете тот, кто в общественных местах или в обще­ственных собраниях, или в аутентичном и официальном документе, или в напечатанном или ненапечатанном сочинении, которое было вывешено, продано или роздано, обвинил кого-нибудь в таких дей­ствиях, которые, если бы они действительно имели место, повлекли бы для виновного в них преследование со стороны уголовной или исправительной полиции или, по крайней мере, навлекли бы на него презрение или ненависть граждан» *.

    Статья 370 добавляет к этому:

    «Бели в законном порядке будет установлена достоверность фак­та, на котором покоится обвинение, то лицо, выдвинувшее обвине­ние, освобождается от всякого наказания.— Законным доказатель­ством считается лишь такое, которое основано на приговоре или ка­ком-нибудь ином аутентичном документе» *.

    Господа! Прокуратура дала вам свое толкование этих предписаний закона и на этом основании потребовала для

    нас обвинительного приговора. Ваше внимание уже обратили на то, что законы эти были изданы в те времена, когда над печатью тяготела цензура и когда вообще существовали со­вершенно иные политические отношения, чем теперь. Ввиду этого мой защитник* высказал тот взгляд, что вы не должны считать себя связанными этими устаревшими зако­нами. Представитель прокуратуры присоединился к этому взгляду, по крайней мере в отношении статьи 370. Он выра­зился следующим образом: «для вас, господа присяжные заседатели, самое важное, конечно, установить, доказана ли достоверность разбираемых фактов»,—и я приношу свою благодарность прокурору за это признание.

    Но если бы вы и не придерживались того взгляда, что, по крайней мере, статья 370 в своем ограничении доказатель­ства истины устарела, то, несомненно, вы согласитесь с тем, что приведенные статьи должны быть истолкованы иначе, чем это пытается сделать прокуратура. Привилегия суда присяжных в том и состоит, что присяжные могут толковать законы независимо от традиционной судебной практики, тол­ковать их так, как нм подсказывает их здравый смысл и их совесть. Против нас возбуждено судебное дело по статье 367 за то, что мы обвинили упомянутых жандармов в действиях, которые, если бы они действительно имели место, навлекли бы на них презрение и ненависть граждан. Бели вы станете толковать эти слова «ненависть и презрение» в том смысле, какой хотела бы придать им прокуратура, то, пока остается в силе статья 370, совершенно уничтожается свобода печати. Как же может печать при таких условиях выполнять свой первый долг — долг защиты граждан от произвола чинов­ников? Лишь только она позволит себе разоблачить перед общественным мнением подобный акт произвола, ее привле­кут к суду, и — если дело пойдет так, как этого хотела бы прокуратура — последуют приговоры к тюремному заключе­нию, денежному штрафу и потере гражданских прав; исклю­чением явится разве только такой случай, когда печать опубликует судебный приговор, т. е. выступит с разоблаче­нием лишь тогда, когда оно уже потеряет всякий смысл!

    *   —Шнейдер II. Ред.

    Как мало подходят к нашей теперешней обстановке рас­сматриваемые пункты закона —по крайней мере, в толкова­нии прокуратуры,— показывает сравнение со статьей 369. Там сказано:

    «Что касается клеветы, которая стала достоянием гласности при посредстве иностранных газет, то могут привлекаться к суду те, кто аослад эти статьи в газеты... или кто содействовал ввозу и распро­странению этих гавет в стране» *.

    Согласно этой статье закона, господа, прокуратура обя­зана была бы ежедневно и ежечасно привлекать к суду коро- левско-прусских почтовых чиновников. Разве бывает хотя бы один день из трехсот шестидесяти пяти дней в году, когда бы прусская почта не содействовала рассылкой той или иной иностранной газеты «ввозу и распространению» клеветы в том смысле, какой ей придает прокуратура? И, од­нако, прокуратуре не приходит в голову возбуждать пресле­дование против почтового ведомства.

    Примите далее во внимание, господа, что статьи эти со­ставлены были в те времена, когда ввиду цензурных условий невозможно было оклеветать чиновников в печати. Следова­тельно, эти статьи должны были, по мысли законодателя, охранять от клеветы частных лиц, а не чиновников, и только в этом случае они имеют смысл. Но с тех пор как была за­воевана свобода печати, действия чиновников также могут становиться достоянием гласности; это коренным образом меняет все положение. И именно теперь, когда имеются по­добные противоречия между старым законодательством и новой социально-политической обстановкой, именно в этих случаях должны выступать присяжные и приспособлять ста­рый закон к новой обстановке путем нового его истолко­вания.

    Но, как я уже сказал, сама прокуратура признала, что для вас, господа, самым важным — вопреки статье 370 — является вопрос о доказательстве истины. Поэтому-то она и пыталась ослабить приведенные нами на основании свиде­тельских показаний доказательства истины. Посмотрим же инкриминируемую газетную статью, чтобы убедиться, дока­заны ли фактами выдвинутые в ней обвинения и действи­

    тельно ли в них содержится состав клеветы. В начале статьи мы читаем следующее:

    «Между 6 и 7 часами утра шесть или семь жандармов явились на квартиру Аннеке 13, сразу же грубо оттолкнули служанку» и т. п.

    Господа, вы слышали показания Аннеке по этому во­просу. Вы помните, что я хотел специально задать свидетелю Аннеке еще раз вопрос по поводу грубого обращения со служанкой и что председатель нашел этот вопрос излишним, ибо этот факт-де в достаточной мере установлен. И вот я вас спрашиваю: возвели ли мы в этом отношении клевету на жандармов?

    Далее: «В передней они от понукания переходят к руко­прикладству, причем один из жандармов вдребезги разбивает стеклянную дверь. Аннеке сталкивают с лестницы». Господа, вы слышали показание свидетеля Аннеке; вы помните слова свидетеля Эссера о том, как жандармы вышли с Аннеке «на всех парах» из дому и втолкнули его в карету; я спрашиваю» господа, еще раз: где же здесь клевета?

    В статье имеется, наконец, место, правильность которого не доказана с буквальной точностью. Это следующее место: «Из этих четырех столпов правосудия один немного покачи­вался, уже с раннего утра преисполненный «духом» *, живи­тельной влагой, водкой».

    Я согласен с тем, господа, что на основе точного смысла слов Аннеке здесь установлено лишь следующее: «судя по поведению жандармов, их вполне можно было принять за пьяных», т. е. установлено лишь, что жандармы вели себя, как пьяные. Но, господа, примите во внимание то, что было нами сказано два дня спустя в ответ на возражение госу­дарственного прокурора Геккера: «Оскорбление могло бы относиться лишь к одному из господ жандармов, о котором говорилось, что он в ранний час покачивался по причинам более или менее спиритуальным или спиртуозным. Но если следствие подтвердит — в чем мы ни на минуту не сомне­ваемся — правильность фактов, т. е. грубого обращения, допущенного господами агентами государственной власти, то, по нашему мнению, мы только заботливейшим образом, со

    * Игра слов: «Geist» означает «дух», а также «спирт». Ред.

    всем подобающим печати беспристрастием, подчеркнули, в собственных интересах обвиняемых нами господ, един- ственное смягчающее вину обстоятельство; а прокуратура превращает это продиктованное человеколюбием указание на единственное смягчающее вину обстоятельство * оскорбление!» 14

    Из этого вы можете видеть, господа, что мы сами настаи­вали на расследовании указанных фактов. Не наша винаг если расследование не было произведено. Впрочем, что касается упрека в пьянстве, то, спрашивается, что за бед» для королевско-прусского жандарма, если о нем говорят,, что он хлебнул водки немножко через край? Насчет того, можно ли рассматривать это как клевету, я готов апеллиро- вать к общественному мнению всей Рейнской провинции.

    И как может говорить прокуратура о клевете, когда эти якобы оклеветанные даже не названы, не указаны точно? Речь идет о «шести или семи жандармах». Кто они? Где они? Стало ли вам, господа, известно, что какой-нибудь определен* ный жандарм навлек на себя, благодаря этой статье, «нена­висть и презрение граждан»? Закон требует определенным образом, чтобы оклеветанный индивид был точно указан; но в данном месте инкриминируемой статьи ни один опре­деленный жандарм не может усмотреть оскорбление для себя, оскорбленной может считать себя, в крайнем случае, вся королевско-прусская жандармерия в делом. Она потому мо­жет чувствовать себя оскорбленной, что в газетах пишут, как члены этой корпорации безнаказанно прибегают к неза­конным действиям и грубому обращению. Но, господа,, нельзя считать преступлением обвинение королевско-прус­ской жандармерии вообще в грубом обращении. Я требую от прокуратуры, чтобы она указала мне то место в законе, согласно которому считаются наказуемыми оскорбление, поношение, клевета на королевско-пруссний жандармский корпус, если вообще здесь может быть речь о клевете.

    Прокуратура усмотрела вообще в инкриминируемой статье лишь доказательство безудержной страсти к клевете^ Статья эта, господа, была вам прочитана. Нашли ли вы в ней, что имевшие тогда место в Кёльне более или менее незначительные нарушения закона мы рассматривали сами по себе, что мы использовали их в своих интересах, разду­

    вали их в целях удовлетворения нашей мнимой злобы на низших чиновников? Наоборот, не указывали ли мы, что эти факты являются одним из звеньев в длинной цепи вылазок реакции, предпринятых тогда одновременно по всей Герма­нии? Разве мы ограничились нападками на жандармов и прокуратуру в Кёльне, а не постарались вскрыть самую суть дела, проанализировать его истоки вплоть до тайного министерства в Берлине?15 Но, конечно, не так опасно нападать на большое тайное министерство в Берлине, как на маленькую прокуратуру в Кёльне, и в доказательство этого факта мы стоим сегодня перед вами.

    Обратите внимание на конец статьи. Там сказано: «Та­ковы, следовательно, дела министерства дела, министерства левого центра, министерства, являющегося переходом к ста­родворянскому, старобюрократическому, старопрусскому ми­нистерству. Как только г-н Ганземан сыграет свою пере­ходную роль, он получит отставку».

    Господа, вы, вероятно, помните события, имевшие место в августе прошлого года, вы помните, как за ненадобностью был «уволен» Ганземан,— правда, в приличной форме добро­вольной отставки — и как его сменило министерство Пфу- ля — Эйхмана — Кискера — Ладенберта , в буквальном смысле слова «стародворянское, старобюрократическое, ста­ропрусское министерство».

    Мы читаем дальше: «Левая в Берлине должна, однако, уразуметь, что старая власть может спокойно дозволить ей одерживать маленькие парламентские победы и составлять большие конституционные проекты, лишь бы самой тем вре­менем завладеть всеми действительно решающими пози­циями. Она смело может признавать революцию 19 марта в палате, если только вне палаты эта революция будет разоружена».

    Насколько правильным был этот взгляд, мне, разумеется, не стоит и доказывать. Вы сами знаете, как в той же самой мере, в какой росла мощь левой в парламенте, уничтожалась мощь народной партии вне палаты. Нужно ли мне перечис­лять вам оставшиеся безнаказанными зверства прусской сол­датни в бесчисленных городах, введение то тут, то там осадного положения, разоружение во многих случаях граж­данского ополчения и. наконец, геройский поход Врангеля 17

    против Берлина, чтобы показать вам, как действительно была разоружена революция, как старая власть фактически завла­дела всеми решающими позициями?

    И под конец — замечательное пророчество: «В одно, пре­красное утро левая, возможно, убедится, что ее парламент­ская победа совпадает с ее действительным поражением».

    Как буквально сбылось все это! Тот самый день, когда левая получила, наконец, в палате большинство, был днем ее действительного поражения. Именно парламентские победы левой повлекли за собой государственный переворот

    9 ноября, перенесение в другое место, отсрочку заседаний Национального собрания и, наконец, роспуск его и октроиро- вание конституции. Парламентская победа левой в точности совпала с ее полнейшим поражением вне парламента.

    Это столь буквально оправдавшееся политическое пред­сказание является, господа, результатам, итогом, выводом, извлеченным нами из насилий, творившихся по всей Гер­мании, а в частности и в Кёльне. И после этого осмеливаются юворить о слепом пристрастии к клевете? Не похоже ли в действительности все дело на то, что мы, господа, пред­стали сегодня перед вами, чтобы понести ответственность за преступление, состоящее в том, что мы правильно указали на правильные факты и извлекли из них правильные вы­воды?

    Резюмирую: вам, господа присяжные заседатели, пред­стоит решить в этот момент вопрос о свободе печати в Рейн­ской провинции. Если печати должно быть запрещено сооб­щать о том, что происходит на ее глазах, если при каждом щекотливом случае она должна дожидаться, пока будет вы­несен судебный приговор, если она должна сперва справ­ляться у каждого чиновника — начиная с министра и кончая жандармом,— не задеваются ли приводимыми фактами их честь или деликатность, независимо от того, верны ли факты или нет,— если печать будет поставлена перед альтернати­вой — либо искажать события, либо совершенно замалчивать их, тогда, господа, свободе печати приходит конец; и если вы желаете этого, тогда выносите нам обвинительный при­говор!

    (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 235—253.)

    ПРОЦЕСС ПРОТИВ РЕЙНСКОГО ОКРУЖНОГО КОМИТЕТА ДЕМОКРАТОВ

    Процесс против Рейнского окружного комитета демократов состоялся 8 февраля 1849 г. Пе­ред судом присяжных в Кёльне предстали Карл Маркс, Карл Шаппер и адвокат Шней­дер II; им было предъявлено обвинение в подстрекательстве к мятежу в связи с воззванием это­го комитета от 18 ноября 1848 г.

    об   отказе от уплаты налогов. Вот текст этого воззвания:

    «Кельн, 18 ноября. Рейнский окружной комитет демократов призывает все демократические союзы Рейнской провинции при­нять и провести в жизнь следую­щие мероприятия:

    1) После того как прусское Национальное собрание само внесло постановление об отказе от уплаты налогов, насильствен­ному взиманию их должно быть повсеместно оказано сопротивле­ние всеми средствами.

    2) Повсюду необходимо орга­низовать народное ополчение для отпора врагу. Лица, не имеющие

    средств, должны быть снабжены оружием и снаряжением на сред­ства общин или за счет добро­вольных взносов.

    3) Повсюду надлежит потре­бовать от властей официального заявления, признают ли они по­становления Национального соб­рания и намерены ли их выпол­нять. В случае отказа следует создавать комитеты безопасности, и притом, по возможности, по со­глашению с общинными совета­ми. Общинные советы, противо­действующие законодательному собранию, должны быть переиз­браны всеобщим народным голо­сованием.

    Кёльн, 18 ноября.

    От имени Рейнского окружного комитета демократов: Карл Маркс. Карл Шаппер.

    Шнейдер IIш На суде выступил К. Маркс, речь которого приводится ниже.

    Суд присяжных оправдал об­виняемых.

    Речь В. Маркса

    Господа присяжные заседатели! Если бы настоящий про­цесс был возбужден до 5 декабря, обвинение, выдвинутое прокуратурой, было бы мне понятно. Теперь же, после

    5 декабря, я решительно не понимаю, каким образом проку­ратура осмеливается еще ссылаться в своем обвинении про­тив нас на законы, попранные самой королевской властью.

    На чем основывает представитель прокуратуры свою кри­тику Национального собрания, свою критику постановления

    06 отказе от уплаты налогов? На законах от 6 и 8 апреля 1848 года. Но что сделало правительство, когда оно 5 де­кабря самовластно октроировало конституцию и навязало стране новый избирательный закон? Оно растоптало законы от 6 и 8 апреля 1848 года. Эти законы уже не существуют для сторонников правительства,— почему же они должны еще существовать для его противников? Правительство стало

    5 декабря на революционную почву, а именно на почву контрреволюции. По отношению к нему существуют только революционеры или соучастники. Оно само превратило в мя­тежников всю массу граждан, которые опираются на суще­ствующие законы, которые отстаивают существующий закон против всякого его нарушения. До 5 декабря можно было придерживаться различных взглядов на перенесение места заседания Национального собрания, на его насильственный роспуск, на осадное положение в Берлине. После 5 декабря стало бесспорным фактом, что эти меры служили преддве­рием контрреволюции, что поэтому допустимы были все средства борьбы против фракции, которая сама перестала признавать условия, делавшие ее правительством, которую, следовательно, и страна не могла больше признавать пра­вительством.

    Господа! Корона могла сохранить, по крайней мере, види­мость законности, но она пренебрегла этим. Она могла разо­гнать Национальное собрание и после этого поручить мини­стерству обратиться к стране и сказать: «Мы решились на государственный переворот — обстоятельства принудили нас к этому. Формально мы преступили рамки закона, но бы­вают критические моменты, когда на карту ставится сама существование государства. В такие моменты существует только один нерушимый закон — сохранение государства. Когда мы распускали Национальное собрание, никакой кон­ституции не существовало. Поэтому мы не могли нарушить конституцию. Зато существовало два органических закона — от 6 и 8 апреля 1848 года. В действительности же суще­

    ствует только один-единственный органический закон — избирательный закон. Мы призываем страну приступить к новым выборам на основании этого закона. Перед Собра­нием, вышедшим из этих первичных выборов, предстанем мы, ответственное министерство. Мы надеемся, что это Собрание признает государственный переворот как спаси­тельный акт, вынужденный обстоятельствами. Оно задним числом санкционирует этот государственный переворот. Оно скажет, что мы нарушили букву закона, чтобы спасти оте­чество. Пусть оно решает нашу судьбу».

    Если бы министерство поступило таким образом, оно имело бы хотя бы видимость основания привлечь нас к ва­шему суду. Корона спасла бы видимость законности. Но она не могла, она не хотела этого.

    В глазах короны мартовская революция была актом на­силия. Один акт насилия может быть искоренен только дру­гим таким же актом. Отвергнув новые выборы на основе апрельского закона 1848 г., министерство отказалось от того, чтобы быть ответственным министерством, оно отменило тот самый суд, перед которым оно было ответственно. Апелляция к народу по поводу Национального собрания была, таким образом, превращена министерством с самого начала в пу­стую видимость, в фикцию, в обман. Изобретя первую, осно­ванную на цензовом избирательном праве палату как не­отъемлемую часть законодательного собрания,, министерство уничтожило органические законы, покинуло почву закон­ности, фальсифицировало народные выборы, лишило народ возможности высказать какое-либо суждение о «спаситель­ном деянии» короны.

    Итак, господа, нельзя отрицать факта, ни один будущий историк не станет его отрицать: корона совершила револю­цию, она ниспровергла существующий правовой порядок, она не может апеллировать к законам, которые она же сама так позорно попрала. Когда успешно совершают революцию, можно повесить своих противников, но нельзя произносить над ними судебный приговор. Их можно убрать с дороги как побежденных врагов, но нельзя судить их как преступни­ков. После совершенной революции или контрреволюции нельзя обращать ниспровергнутые законы против защитников этих самых законов. Это — трусливое лицемерие законности.

    которое вы, господа, не станете санкционировать своим при­говором.

    Я сказал вам, господа, чго правительство фальсифициро­вало мнение народа о «спасительном деянии короны». И все- таки народ уже высказался против короны — за Националь­ное собрание. Выборы во вторую палату — единственно законные выборы, ибо только они происходили на основа­нии закона от 8 апреля 1848 года. И почти все, выступавшие за отказ от уплаты налогов, вновь избраны во вторую палату, многие — дважды и трижды. Даже обвиняемый вместе со мной Шнейдер II избран депутатом от Кёльна. Вопрос о праве Национального собрания выносить постановления об отказе от уплаты налогов, таким образом, фактически уже решен народом.

    Но и независимо от этого верховного приговора вы все, господа, согласитесь со мной, что здесь нет преступления в обычном смысле слова, что здесь вообще нет нарушения закона, которое подлежало бы вашей юрисдикции. При обычных обстоятельствах публичная власть является испол­нительницей существующих законов; преступник тот, кто нарушает эти законы или насильственно препятствует публичной власти их выполнять. В данном случае одна пуб­личная власть нарушила закон; другая публичная власть — все равно, какая — отстаивала его. Борьба между двумя государственными властями не входит ни в компетенцию частного права, ни в компетенцию уголовного права. Вопрос о том, кто был прав, корона или Национальное собрание,— это вопрос истории. Все присяжные заседатели, все суды Пруссии, вместе взятые, не в состоянии его разрешить. Су­ществует только одна сила, которая разрешит его,— это история. Поэтому я не понимаю, как могли посадить нас на скамью подсудимых на основании Code penal *.

    Что здесь речь шла о борьбе между двумя властями — а борьбу между двумя властями может решить только сила ** — это, господа, было в одинаковой степени признано как революционной, так и контрреволюционной печатью. Орган самого правительства провозгласил это незадолго до

       — Уголовного кодекса. Ред.

    •* Игра слов: «Gewalt» означает «сила», а также «власть». Ред.

    исхода борьбы. «Neue Preupische Zeitung» — орган нынеш­него министерства — достаточно ясно признавала это. За несколько дией до кризиса она говорила приблизительно следующее: дело сейчас не в праве, а в силе, и все убедятся, что старая королевская власть божьей милостью еще обла­дает силой. «Neue Preuflische Zeitung» правильно оценила положение дела. Сила против силы. Борьбу между ними должна была решить победа. Победила контрреволюция, но пока окончился только первый акт драмы. В Англии борьба продолжалась свыше двадцати лет. Карл 118 не раз выходил победителем, но в конце концов он взошел на эшафот. И кто поручится вам, господа, что теперешнее министерство, что те самые чиновники, которые были и продолжают быть по­корным орудием в его руках, не будут осуждены нынешней палатой или ее преемницами за государственную измену?

    Господа! Представитель прокуратуры пытался обосновать свое обвинение законами от 6 и 8 апреля. Я вынужден был вам доказывать, что именно эти законы снимают с нас обви­нение. Но не скрою от вас, что я никогда не признавал и ни­когда не стану признавать этих законов. Они никогда не имели силы для депутатов, которые были избраны народом, еще меньше могли они предписывать путь совершившейся в марте революции.

    Как возникли законы от 6 и 8 апрели? В результате соглашения правительства с Соединенным ландтагом 19. Этим путем хотели сохранить преемственную связь со старым за­конным порядком и затушевать революцию, которая именно этот порядок устранила. Люди вроде Кампгаузена 20 и т. п. считали очень важным спасти видимость законного развития. И как же спасали они эту видимость? С помощью ряда явных и нелепых противоречий. Встаньте, господа, на ми­нуту на точку зрения старого закона! Разве уже одно суще­ствование министра Кампгаузена, ответственного министра, министра без чиновничьей карьеры, не было беззаконием? Положение Кампгаузена, как ответственного министра-пре- зидента, было незаконным. Этот с точки зрения закона несу­ществующий чиновник созывает Соединенный ландтаг, чтобы через него провести законы, на принятие которых этот са­мый ландтаг не имел законных полномочий. И эту внутренне противоречивую, самое себя опровергающую игру формами

    называли законным развитием, сохранением почвы закон­ности!

    Но оставим в стороне формальную сторону дела, господа! Что представлял собой Соединенный ландтаг? Он был пред­ставителем старых, отживших общественных отношений. Революция совершилась именно против этих отношений. А представителям побежденного общества предлагают на утверждение органические законы, которые должны при­знать, направить, организовать революцию против этого старого общества! Что за нелепое противоречие! Ведь ландтаг был низвергнут вместе со старой королевской властью.

    И здесь, господа, мы сталкиваемся лицом к лицу с пре­словутой почвой законности. Я тем более вынужден остано­виться на этом вопросе, что нас вполне справедливо считают противниками почвы законности и что законы от 6 и 8 ап­реля обязаны своим существованием лишь формальному признанию почвы законности.

    Ландтаг прежде всего представлял крупную земельную собственность. А крупная земельная собственность была под­линной основой средневекового, феодального общества. Современное буржуазное общество, наше общество, покоится, наоборот, на промышленности и торговле. Сама земельная собственность утратила все свои прежние условия существо­вания, она стала зависимой от торговли и промышленности. Земледелие ведется поэтому в наши дни на промышленных началах, и старые феодалы опустились до положения фаб­рикантов скота, шерсти, зерна, свекловицы, водки и т. д., до положения людей, которые, подобно всем другим торгов­цам, торгуют этими продуктами промышленности! Как бы ни цеплялись они за свои старые предрассудки, фактически они превращаются в буржуа, производящих как можно больше с возможно меньшими затратами, покупающих там, где можно дешевле купить, и продающих там, где можно дороже продать. Следовательно, образ жизни, способ произ­водства, способ извлечения дохода, свойственный этим господам, показывает всю фальшь их традиционного высоко­мерного самомнения. Земельная собственность, как господ­ствующий общественный фактор, предполагает средневеко­вый способ производства и обмена. Соединенный ландтаг

    представлял этот средневековый способ производства и обмена, который давно перестал существовать и предста­вители которого, как бы сильно они ни цеплялись за старые привилегии, не в меньшей мере принимают участие в наслаждении благами нового общества и эксплуатируют его в свою пользу. Новое буржуазное общество, покоящееся на совершенно иных основах, на изменившемся способе производства, должно было захватить и политическую власть; оно должно было вырвать из рук представителей интересов погибающего общества эту политическую власть, вся организация которой возникла на почве совершенно иных материальных общественных отношений. Отсюда и ре­волюция. Революция была, таким образом, направлена в той же мере против абсолютной королевской власти, этого выс­шего политического выражения старого общества, как и про­тив сословного представительства, которое представляло общественный порядок, давно уже уничтоженный современ­ной промышленностью, или, самое большее, надменные обломки сословий, с каждым днем все более обгоняемых, оттесняемых, разрушаемых буржуазным обществом. Как же в таком случае могли прийти к нелепой мысли позволить Соединенному ландтагу — этому представителю старого об­щества — диктовать законы новому обществу, путем рево­люции утверждающему свои права?

    Это для того, говорят, чтобы сохранить почву законности. Но что же понимаете вы, господа, под сохранением почвы законности? Сохранение законов, относящихся к предшест­вовавшей общественной эпохе, созданных представителями исчезнувших или исчезающих общественных интересов,— это означает возведение в закон только этих интересов, на­ходящихся в противоречии с общими потребностями. Но общество основывается не на законе. Это — фантазия юри­стов. Наоборот, закон должен основываться на обществе, он должен быть выражением его общих, вытекающих из дан­ного материального способа производства интересов и по­требностей, в противоположность произволу отдельного индивидуума. Вот этот Code Napoleon *, который я держу в руке, не создал современного буржуазного общества.

    *   — Кодекс Наполеона. Ред.

    Напротив, буржуазное общество, возникшее в XVIII веке и продолжавшее развиваться в XIX веке, находит в этом Кодексе только свое юридическое выражение. Как только он перестанет соответствовать общественным отношениям, он превратится просто в пачку бумаги. Вы не можете сде­лать старые законы основой нового общественного развития, точно так же, как и эти старые законы не могли создать старых общественных отношений.

    Из этих старых отношений они возникли, вместе с ними они должны и погибнуть. Они неизбежно изменяются вместе с изменяющимися условиями жизни. Сохранение старых за­конов наперекор новым потребностям и запросам обществен­ного развития есть, в сущности, не что иное, как прикрытое благочестивыми фразами отстаивание не соответствующих времени частных интересов против назревших общих инте­ресов. Это сохранение почвы законности имеет целью сде­лать такие частные интересы господствующими, в то время как они уже не господствуют; оно имеет целью навязать обществу законы, которые осуждены самими условиями жизни этого общества, его способом добывания средств к жизни, его обменом, его материальным производством; оно имеет целью удержать у власти законодателей, которые отстаивают только частные интересы; оно ведет к злоупо­треблению государственной властью, чтобы интересы боль­шинства насильственно подчинять интересам меньшинства. Оно ежеминутно становится, таким образом, в противоречие с существующими потребностями, оно тормозит обмен» про­мышленность, оно подготовляет общественные кризисы, ко­торые разражаются в виде политических революций.

    Вот истинный смысл приверженности к почве законности и сохранения почвы законности. И исходя из этой фразы о почве законности, покоящейся либо на сознательном об­мане, либо на бессознательном самообмане, обосновывали созыв Соединенного ландтага, заставили этот ландтаг фабри­ковать органические законы для Национального собрания, сделавшегося необходимым благодаря революции и порож­денного этой революцией. И на основании этих законов хотят судить Национальное собрание!

    Национальное собрание представляло современное бур­жуазное общество в противоположность феодальному обще­

    ству, представленному в Соединенном ландтаге. Оно было избрано народом, чтобы самостоятельно выработать консти­туцию, которая соответствовала бы жизненным отношениям, пришедшим в столкновение с существовавшим до сих пор политическим строем и существовавшими прежде законами. Оно было в силу этото с самого начала суверенным, учре­дительным собранием. И если оно, несмотря на это, опусти­лось до соглашательской точки зрения, то это было лишь, чисто формальной вежливостью по отношению к короне, простой церемонией. Мне незачем здесь вдаваться в рассмо­трение вопроса, имело ли Собрание право, вопреки народу, становиться на позицию соглашения. Оно придерживалось мнения, что следует предотвратить столкновение с короной с помощью доброй воли обеих сторон.

    Но одно уж несомненно: законы от 6 и 8 апреля, принятые по соглашению с Соединенным ландтагом, были формально недействительны. Материально они имеют только тот смысл, что формулируют и устанавливают условия, при которых Национальное собрание могло 6>i быть действительным вы­ражением народного суверенитета. Законодательство Соеди­ненного ландтага было лишь формой, которая избавляла корону от унизительной для нее необходимости провозгла­сить: я побежденаJ

    Теперь, господа присяжные заседатели, перехожу к бо­лее детальному разбору речи прокурора.

    Прокурор сказал:

    «Корона уступила часть власти, которая всецело находилась в ее- руках. Даже в обыденной жизни отказ от чего-нибудь не идет даль­ше прямого смысла слов, в которых этот отказ сформулирован. Но закон от 8 апреля 1848 г. не предоставляет Национальному собранию права отказа от уплаты налогов и не назначает Берлин непремен­ной резиденцией Национального собрания».

    Господа! В руках короны находились обломки власти; ко­рона поступилась властью, чтобы спасти ее обломки. Вы помните, господа, как король, тотчас же по вступлении на престол, в Кёнигсберге и Берлине буквально ручался своим честным словом, что никогда не согласится на конституцион­ный образ правления. Вы помните, как король в 1847 г. при открытии Соединенного ландтага давал торжественную клятву, что не потерпит клочка бумаги между собой и своим

    народом. А между тем после мартовских событий 1848 года король сам себя провозгласил в октроированной им консти­туции конституционным королем. Он поставил между собой и своим народом эту беспочвенную чужеземную галиматью — клочок бумаги. Рискнет ли представитель прокуратуры утверждать, что король добровольно опроверг столь явным образом свои торжественные заверения, что он добровольно перед лицом всей Европы взял на себя вину в вопиющей непоследовательности, допустив соглашение или конститу­цию? Король пошел на тче уступки, к которым его вынудила революция. Не больше и не меньше!

    Популярное сравнение представителя прокуратуры, к со­жалению, ничего не доказывает. В самом деле, если я отка­зываюсь, то отказываюсь только от того, от чего я опреде­ленно отказываюсь. Если я вам делаю подарок, то с вашей стороны было бы поистине наглостью требовать от меня в силу моего дарственного акта дальнейших приношений. Но дарил-то после мартовских событий как раз народ; полу­чала подарок корона. Само собой разумеется, что характер подарка должен устанавливаться дарителем, а не получа­телем, народом, а не короной.

    Абсолютная власть короны была сломлена. Народ побе­дил. Обе стороны заключили перемирие, и народ был обма­нут. Что народ был обманут — это, господа, взял на себя труд доказать вам сам представитель прокуратуры. Чтобы оспорить право Национального собрания на отказ от уплаты налогов, представитель прокуратуры обстоятельно разъяснял вам, что если нечто в этом роде и было в законе от 6 апреля 1848 г., то уж в законе от 8 апреля 1848 г. мы этого отнюдь не находим. Итак, этот промежуток времени был использован для того, чтобы через два дня отнять у народ­ных представителей те права, которые были им предостав­лены за два дня до этого. Мог ли представитель прокуратуры с большим успехом скомпрометировать честность короны, мог ли он доказать более неопровержимо, что народ хотели обмануть?

    Далее, представитель прокуратуры говорит:

    «Право перенесения места и отсрочки заседаний Национального собрания вытекает из прерогатив исполнительной власти, и это при­гнано во всех конституционных странах».

    Что касается права исполнительной власти переносить место заседания законодательных палат, то я требую от пред­ставителя прокуратуры привести в доказательство этого утверждения хотя бы один закон или пример. В Англии, например, король мог бы в силу старого исторического права созвать парламент в любом угодном ему месте. Нет закона, в котором был бы указан Лондон в качестве законной рези­денции парламента. Вам известно, господа, что в Англии вообще самые важные политические свободы санкциониро­ваны обычным правом, а не писаным законом; так обстоит, например, дело со свободой печати. Но если бы какому-ни будь английскому министерству взбрела в голову мысль перенести парламент из Лондона в Виндзор или Ричмонд, то достаточно было бы высказать эту мысль, чтобы убе­диться в ее неосуществимости.

    Правда, в конституционных странах корона имеет право отсрочивать заседания палат. Но не забудьте, что, с другой стороны, во всех конституциях определено, на какое время могут быть отсрочены заседания палат, после какого срока они снова должны быть созваны. В Пруссии не было ника­кой конституции — ее еще только предстояло создать; не было установленного законом срока созыва отсроченной па­латы — а следовательно, не существовало и права короны на отсрочку. Иначе корона могла бы отсрочить созыв палаты на 10 дней, на 10 лет, навсегда. Где же была гарантия, что палаты будут когда-нибудь созваны или что они будут бес­препятственно заседать? Существование палат наряду с ко­роной было предоставлено благоусмотрению короны, законо­дательная власть — если здесь вообще может быть речь о законодательной власти — превращена в фикцию.

    Господа! Вы видите на этом примере, к чему приводит попытка приложить к конфликту между прусской короной и прусским Национальным собранием масштаб отношений, существующих в конституционных странах. Она приводит к признанию абсолютной королевской власти. С одной сто­роны, короне предоставляются права конституционной исполнительной власти, с другой стороны — не существует никакого закона, никакого обычая, никакого органического установления, которые налагали бы на нее ограниче­ния, свойственные конституционной исполнительной власти.

    Народному представительству ставится требование: при абсо­лютном короле ты должно играть роль конституционной палаты!

    Нужно ли еще разъяснять, что в данном случае вовсе не исполнительная власть противостояла законодательной вла­сти, что принцип конституционного разделения властей не может быть применим к прусскому Национальному собра­нию и прусской короне? Допустим, что вы не принимаете во внимание революцию, что вы придерживаетесь офи­циальной теории соглашения. Но даже по этой теории друг другу противостояли две суверенные власти. Не подлежит сомнению, что из этих двух властей одна должна была уничтожить другую. Две суверенные власти не могут одно­временно, бок о бок, функционировать в одном государстве. Это — нелепость вроде квадратуры круга. Борьбу между двумя верховными властями должна была решить материаль­ная сила. Но не будем здесь вдаваться в исследование во­проса о том, возможно ли было соглашение или невозможно. Достаточно того, что две власти вступили во взаимоотноше­ния друг с другом, чтобы заключить договор. И сам Кампгаузен допускал возможность того, что договор не со­стоится. С трибуны указывал он сторонникам соглашения на опасность, грозящую стране, если соглашение не со­стоится. Опасность заключалась в той исходной позиции, которую занимало согласительное Национальное собрание по отношению к короне, а теперь, задним числом, хотят сделать Национальное собрание ответственным за эту опас­ность, отрицая эту его исходную позицию, превращая Собра­ние в конституционную палату! Хотят разрешить затрудне­ние, абстрагируясь от него!

    Мне кажется, я доказал вам, господа, что корона не имела права ни переносить место заседания, ни отсрочивать собрание соглашателей.

    Но представитель прокуратуры не ограничился анализом вопроса, имела ли корона право перенести место заседания Национального собрания; он старается доказать целесообраз­ность этого перенесения. «Разве не было бы целесообраз­но»,— восклицает он,— «если бы Национальное собрание подчинилось короне и перебралось в Бранденбург?» Пред­ставитель прокуратуры находит, что целесообразность такого

    поступка обусловливается положением самой палаты. Она была-де несвободна в Берлине и т. д.

    Но разве не ясна цель, которую преследовала корона, пе­ренося Собрание? Разве сама корона не раскрыла истинный смысл всех официально приведенных мотивов этого пере- несения? Дело было вовсе не в свободе обсуждения — дело было в том, чтобы либо распустить Собрание и октроировать конституцию, либо путем созыва послушных заместителей создать фиктивное представительство. Когда же, вопреки ожиданию, в Бранденбурге оказалось правомочное число депутатов, тогда отбросили всякое лицемерие и объявили Национальное собрание распущенным.

    Впрочем, само собой понятно, что корона не имела права объявлять Национальное собрание свободным или несвобод­ным. Никто, кроме самого Собрания, не мог решать, обла­дает ли оно необходимой свободой обсуждения или не обла­дает. Что может быть удобнее для короны, как при всяком неугодном ей постановлении Национального собрания объ­являть его несвободным, неспособным нести ответственность за свои решения и подвергать его отлучению!

    Представитель прокуратуры говорил также об обязанно­сти правительства охранять достоинство Национального собрания от терроризма берлинского населения.

    Этот аргумент звучит как злая насмешка над прави­тельством. Я уже не буду говорить об обращении с отдель­ными лицами, а эти лица были все же избранными пред­ставителями народа. Их всячески старались унизить, под­вергали самым гнусным преследованиям, устроили нечто вроде «дикой охоты» на них21. Но не будем говорить о ли­цах. Как оберегали достоинство Национального собрания в смысле отношения к его работе? Его архивы были отданы на произвол солдатни, которая раскуривала трубки, топила печи документами отделений, королевскими посланиями, проектами законов, подготовительными материалами, топ­тала их ногами.

    Не были соблюдены даже такие формальности, которые требуются при наложении ареста на имущество,— захватили архив, не составив даже его описи.

    Явно стремились уничтожить всю так дорого обошед­шуюся народу работу, чтобы иметь большую возможность

    оклеветать Собрание, чтобы стереть с лица земли планы реформ, ненавистные правительству и аристократам* Не смешно ли после всего этого утверждать, что правитель­ство перенесло Национальное собрание из Берлина в Бран­денбург из-за нежной заботы о его достоинстве?

    Перехожу к аргументации представителя прокуратуры относительно формальной силы постановления об отказе от уплаты налогов.

    Чтобы сделать постановление об отказе от уплаты нало­гов формально законным постановлением,— говорит предста­витель прокуратуры,— Собрание должно было представить его на санкцию короны.

    Но корона, господа, не находилась в непосредственных сношениях с Собранием — ее представляло министерство Бранденбурга. Следовательно, с этим министерством Бран­денбурга — такой нелепости требует представитель обвине­ния — Собрание должно было договориться, чтобы объявить это министерство повинным в государственной измене, чтобы отказать ему в уплате налогов! Какой смысл имеет это тре­бование, кроме того, что Национальное собрание должно было пойти на безусловное подчинение всякому требованию министерства Бранденбурга?

    Постановление об отказе от уплаты налогов было фор­мально недействительно еще и потому,— говорит представи­тель прокуратуры,— что только при втором чтении предло­жение может стать законом.

    С одной стороны, не соблюдают существенных форм, ко­торые обязаны выполнять по отношению к Национальному собранию; с другой стороны, требуют от Национального со­брания соблюдения самых несущественных формальностей. Нет ничего проще! Какое-нибудь неугодное короне предло­жение проходит в первом чтении,— тогда второму чтению препятствуют силой оружия, и закон остается недействитель­ным, так как не было второго чтения. Представитель проку­ратуры упускает из виду сложившуюся в то время исключи­тельную обстановку, когда народные представители прини­мали это постановление, находясь в зале заседаний под угрозой штыков. Правительство совершает один насильствен­ный акт за другим. Оно бесцеремонно нарушило важнейшие законы, Habeas Corpus Akte22, закон о гражданском опол-

    feflmi23. Оно произвольно вводит неограниченный военный деспотизм под видом осадного положения. Оно прогоняет ко всем чертям самих народных представителей. И в то время как одна сторона нагло нарушает все законы, от другой сто­роны требуют самого щепетильного соблюдения даже ре­гламента!

    Я не знаю, господа, умышленное ли это извращение — я далек от мысли допустить это со стороны представителя прокуратуры — или это просто неосведомленность, когда он говорит: «Национальное собрание не хотело примирения», оно «не искало примирения».

    Если народ упрекает за что-нибудь берлинское Нацио­нальное собрание, то именно за его желание примирения во что бы то ни стало. Если члены этого Собрания сами испы­тывают раскаяние, то это раскаяние по поводу их манил соглашения. Именно эта мания соглашения постепенно от­толкнула от него народ, именно она привела Собрание к тому, что оно утратило все свои позиции, наконец, именно она по­ставила Собрание под удары короны, когда это Собрание не имело за собой поддержки нации. Когда же Собрание захотело, наконец, проявить волю, оно оказалось одиноким и бессильным именно потому, что в надлежащее время оно не обладало волей и не умело проявлять ее. Впервые оно обнаружило эту манию соглашения, когда отреклось от ре­волюции и санкционировало теорию соглашения, когда оно с позиции революционного Национального собрания опусти­лось до положения двусмысленного общества соглашателей. Оно дошло в своем примиренческом бессилии до крайности, когда приняло за чистую монету фиктивное признание Пфу- лем приказа по армии, предложенного Штейном24, Само объявление этого приказа по армии превратилось в фарс, ибо он мог быть всего лишь комическим эхом врангелевского приказа по армии. И тем пе менее вместо того, чтобы пойти дальше этого приказа, Собрание ухватилось обеими руками за смягчающую, лишающую его какого бы то ни было смысла переделку этого приказа министерством Пфуля. Чтобы из­бежать всякого серьезного конфликта с короной, Собранно приняло жалкую видимость демонстрации против старой реакционной армии за действительную демонстрацию. То, что не было даже видимостью разрешения конфликта, оно

    лицемерно объявило действительным его разрешением. Так мало жажды борьбы, так много примиренческих поползнове­ний проявило это Собрание, которое представитель прокура­туры изображает сборищем каких-то дерзких забияк!

    Нужно ли мне указывать еще на один симптом, свиде­тельствующий о примиренческом характере этой палаты? Вспомпите, господа, о соглашении Национального собрания с Пфулем относительно закона о приостановке выкупов *. Если Собрание не смогло уничтожить врага в армии, ему прежде всего надлежало приобрести друга в лице крестьян­ства. Но и от этого оно отказалось. Оно считало, что важнее всего, важнее интересов его собственного самосохранения, искать примирения, избегать конфликта с короной, избегать его во что бы то ни стало. И это Собрание упрекают в том, будто оно не хотело примирения, будто оно не искало при­мирения?

    Оно делало попытки примирения даже тогда, когда кон­фликт уже разразился. Вам известна, господа, брошюра Унру 25, сторонника центра. Вы должны были из нее увидеть, чего только не пробовали, чтобы избежать разрыва, как по­сылали к королю депутации, которые не были к нему допу­щены, как отдельные депутаты пытались уговорить мини­стров, которые с аристократическим высокомерием отказы­вались их принять, как Собрание хотело пойти на уступки, которые были подняты насмех. Собрание все еще стремилось заключить мир даже в тот момент, когда оставалось только готовиться к войне. И это Собрание представитель прокура­туры обвиняет в том, что оно не хотело примирения, что оно не делало попыток примирения!

    Берлинское Национальное собрание явно предавалось ве­личайшей иллюзии, оно не понимало своего собственного положения, условий своего собственного существования, когда до конфликта и даже во время конфликта считало возмож­ным и старалось осуществить полюбовное соглашение, при­мирение с короной.

    Корона не хотела примирения, она не могла желать при­мирения. Не будем обманывать себя, господа присяжные за­седатели, относительно характера борьбы, которая разрази­

    *  Ср. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 6, стр. 131.

    лась в марте и которая велась потом между Национальным собранием и короной. Речь идет здесь не об обычном кон­фликте между министерством и парламентской оппозицией, речь идет не о конфликте между людьми, которые были ми­нистрами, и людьми, которые хотели стать министрами, речь идет не о партийной борьбе двух политических фракций в одной законодательной /палате. Возможно, что так думали члены Национального собрания, принадлежавшие к боль­шинству или к меньшинству. Но решающим является здесь не мнение соглашателей, а реальное историческое положение Национального собрания, как оно сложилось в результате европейской революции и обусловленной ею мартовской ре­волюции. То, что здесь происходило, не было политическим конфликтом двух фракций на почве одного общества — это был конфликт между двумя обществами, социальный кон­фликт, принявший политическую форму,—это была борьба старого феодально-бюрократического общества с современ­ным буржуазным обществом, борьба между обществом сво­бодной конкуренции и обществом цехового строя, между об­ществом землевладения и обществом промышленности, между обществом веры и обществом знания. Соответствующим по­литическим выражением старого общества была корона божьей милостью, опекающая всё и вся бюрократия, само­стоятельная армия. Соответствующей социальной основой этой старой политической власти было привилегированное дворянское землевладение с его крепостными или полукре- постными крестьянами, мелкая патриархальная или органи­зованная на цеховых началах промышленность, обособленные друг от друга сословия, резкая противоположность между городом и деревней и прежде всего господство деревни над городом. Старая политическая власть — корона божьей ми­лостью, опекающая всё и вся бюрократия, самостоятельная армия — чувствовала, что ее собственная материальная ос­нова уходит у нее из-под ног, коль скоро совершалось поку­шение на основы старого общества: на привилегированное дворянское землевладение, на само дворянство, на господство деревни над городом, на зависимое положение деревенского населения и на законодательство, соответствующее всем этим условиям жизни, как например, муниципальное положение, уголовное законодательство и т. п. А Национальное собрание

    совершало такое покушение. С другой стороны, это старое общество чувствовало, что из его рук ускользает политиче­ская власть, коль скоро корона, бюрократия и армия лиша­лись своих феодальных привилегий. А Национальное собрание хотело уничтожить эти привилегии. Нет ничего удивитель­ного поэтому, что армия, бюрократия, дворянство соединен­ными силами побуждали корону совершить государственный переворот, нет ничего удивительного, что и корона, которая знала, что ее собственные интересы теснейшим образом свя­заны со старым феодально-бюрократическим обществом, дала себя толкнуть на государственный переворот. Корона точно так же была представительницей феодально-аристократиче­ского общества, как Национальное собрание было предста­вителем современного буржуазного общества. Условия суще­ствования этого последнего требуют, чтобы бюрократия и армия, эти прежние властители торговли и промышленности, были низведены до роли их орудий, превращены в простые органы буржуазного обмена. Буржуазное общество не может терпеть, чтобы земледелие было стеснено феодальными при­вилегиями, а промышленность — бюрократической опекой. Это противоречит его жизненному принципу свободной кон­куренции. Оно не может терпеть, чтобы условия внешней торговли регулировались не интересами национального про­изводства, а соображениями международной политики коро­левского двора. Оно должно подчинять финансовое управ­ление потребностям производства, в то время как старое государство должно подчинять производство потребностям короны божьей милостью и штопанью заплат у тех, кто является оплотом королевской власти, социальной опорой этой короны. Подобно тому как современная промышлен­ность действительно нивелирует все, так и современное об­щество должно уничтожить всякие правовые и политические перегородки между городом и деревней. В этом обществе существуют еще классы, но нет больше сословий. Его разви­тие заключается в борьбе этих классов, но последние объ­единяются между собой против сословий и их королевской власти божьей милостью.

    Королевская власть божьей милостью, это высшее поли­тическое выражение, высший политический представитель старого феодально-бюрократического общества, не может

    иоэтому делать современному буржуазному обществу някакил искренних уступок. Ее собственный инстинкт самосохране­ния, стоящее за ней общество, на которое она опирается, постоянно будут побуждать ее брать назад сделанные уступки, сохранять свой феодальный характер, идти на риск контрреволюционного переворота. После каждой революции контрреволюция является неизменно возобновляющимся усло­вием существования королевской власти.

    С другой стороны, и современное общество не может успокоиться, пока оно не разрушит и не устранит официаль­ную унаследованную власть, при помощи которой насиль­ственно сохраняется еще старое общество, пока оно не раз­рушит и не устранит государственную власть этого общества. Господство королевской власти божьей милостью — это и есть господство отживших общественных элементов.

    Итак, не может быть мира между этими двумя общест­вами. Их материальные интересы и потребности вызывают борьбу между ними не на жизнь, а на смерть. Одно должно нобедить, другое должно потерпеть поражение. Это — един­ственно возможное примирение между ними. А потому не может быть мира и между высшими политическими пред­ставителями обоих этих обществ — между короной и народ­ным представительством. И Национальному собранию пред­стояло поэтому только одно пз двух: либо уступить старому обществу, либо выступить против короны в качестве само­стоятельной силы.

    Господа! Представитель прокуратуры характеризовал от- каз от уплаты налогов как меру, «которая потрясает устои общества». Отказ от уплаты налогов не имеет никакого от­ношения к устоям общества.

    Вообще, чем объясняется, господа, что налоги, согласие на уплату налогов и отказ в этом играют такую важную роль в истории конституционализма? Объясняется это очень просто. Подобно тому как крепостные за наличные деньги выкупали привилегии у феодальных баронов, так и целые народы выкупают привилегии у феодальных королей. Коро­лям нужны были деньги на войны с чужеземными народами, и особенно на борьбу с феодалами. Чем больше развивались торговля и промышленность, тем больше нуждались они в деньгах. Но в такой же море развивалось и третье сословие.

    ж

    бюргерское сословие, в такой же мере росли и денежные средства, которыми оно располагало. В такой же мере оно постепенно выкупало у королей с помощью налогов свои свободы. Чтобы гарантировать себе эти свободы, оно сохра­няло за собой право через определенные сроки вновь опре­делять денежное обложение — право согласия на уплату на­логов и право отказа от их уплаты. В английской истории можно особенно детально проследить этот процесс.

    В средневековом обществе налоги были, следовательно, единственной связью между нарождающимся буржуазным обществом и господствующим феодальным государством — связью, в результате которой государство вынуждено было делать уступки буржуазному обществу, считаться с его ро­стом, приспособляться к его потребностям. В современных государствах это право согласия на уплату налогов и право отказа в этом превратилось в контроль буржуазного общества над комитетом, управляющим его общими делами, т. е. над правительством.

    Частичный отказ от уплаты налогов является поэтому неотъемлемой частью всякого конституционного механизма. Этот вид отказа от уплаты налогов имеет место каждый разт когда отвергается бюджет. Текущий бюджет вотируется только на определенный срок; кроме того, палаты, в случае, если их заседания будут отсрочены, должны быть созваны вновь после очень короткого перерыва. В таких условиях корона не может сделаться независимой. Отклонение бюд­жета означает решительный отказ от уплаты налогов, пока новая палата не даст министерству большинства или пока корона не назначит министерства в духе новой палаты. Отклонение бюджета является, такие образом, парламент- ской формой отказа от уплаты налогов. В рассматриваемом нами конфликте эта форма была неприменима, так как кон- ституция еще не существовала — ее только еще предстояло, создать.

    Но отказ от уплаты налогов в том виде, как он сейчас рассматривается,—отказ от уплаты налогов, не только от­вергающий новый бюджет, но воспрещающий даже уплату текущих налогов,— тоже не является чем-то небывалым. В средние века к нему прибегали очень часто. Даже старый немецкий рейхстаг п старые феодальные бранденбургские

    в***

    •Эё

    сословия принимали постановления об отказе от уплаты на­логов. И современные конституционные страны дают нам достаточно примеров этого. В 1832 г. отказ от уплаты налогов в Англии привел к падению министерства Веллингтона. И за­метьте, господа, в Англии не парламент вынес постановление

    об отказе от уплаты налогов, а сам народ собственной властью провозгласил и осуществил этот акт! А Англия — это историческая страна конституционализма. Я очень далек от того, чтобы отрицать это. Английская революция, привед­шая Карла I на эшафот, началась с отказа от уплаты нало­гов. Североамериканская революция, окончившаяся провоз­глашением независимости Северной Америки от Англии, на­чалась с отказа от уплаты налогов. Отказ от уплаты налогов может и в Пруссии явиться предвестником весьма неприят­ных событий. Но не Джон Гемпден26 возвел Карла I на эша­фот, а его собственное упорство, его зависимость от феодаль­ных сословий, его сумасбродная идея подавить силой не­преоборимые требования нарождающегося нового общества. Отказ от уплаты налогов является лишь признаком раскола между короной и народом, лишь доказательством того, что конфликт между правительством и народом достиг напря­женной, угрожающей степени. Не он вызывает раскол и кон­фликт — он только свидетельствует об их наличии. В наи­более серьезных случаях он влечет за собой свержение су­ществующего правительства, существующего политического строя. Устои общества этим совершенно не затрагиваются. Так и в данном случае отказ от уплаты налогов являлся именно средством самообороны общества от правительства, угрожавшего его устоям.

    Представитель прокуратуры упрекает нас, наконец, в том, что мы в инкриминируемом воззвании пошли дальше, чем само Национальное собрание. «Во-первых, Национальное со­брание не опубликовало своего постановления». Следует ли мне, господа, всерьез отвечать на то, почему постановление

    об отказе от уплаты налогов не было опубликовано даже в Собрании узаконений?

    Кроме того, указывает он, Национальное собрание не при­зывало, как мы, к насилию, вообще не становилось, как мы, на революционную почву, а хотело удержаться на законной почве.

    Прежде представитель прокуратуры изображал Нацио­нальное собрание как незаконное, теперь считает его уже законным — все для того только, чтобы изобразить нас пре­ступниками. Но если взимание налогов объявляется незакон­ным, разве я не обязан насильственно сопротивляться на­сильственно совершаемому беззаконию? Поэтому даже с этой точки зрения мы были вправе на насилие ответить насилием. Впрочем, совершенно верно, что Национальное собрание хо­тело удержаться на чисто законной почве, на почве пассив­ного сопротивления. Перед ним было два пути: либо путь революционный — по этому пути оно не пошло, эти господа не хотели рисковать своими головами,— либо отказ от уплаты налогов, ограничивавшийся пассивным сопротивле­нием. На этот путь Национальное собрание и вступило. Но народ должен был при осуществлении отказа от уплаты налогов стать на революционную почву. Поведение Нацио­нального собрания отнюдь не предрешало поведения народа. Национальное собрание само по себе не имело никаких прав — народ доверил ему только защиту своих собственных прав. Раз оно не действует согласно данному ему мандату — этот мандат теряет свою силу. Сам народ тогда собственной персоной выступает на сцену и действует на основании своей суверенной власти. Бели бы, например, какое-нибудь Нацио­нальное собрание продалось какому-либо изменническому правительству, народ должен был бы прогнать обоих — и правительство и Национальное собрание. Когда корона со­вершает контрреволюцию, народ с полным правом отвечает революцией. Для этого ему не требуется согласия какого бы то ни было Национального собрания. А что прусское прави­тельство пытается совершить государственную измену — это признало само Национальное собрание.

    Резюмирую вкратце мою речь, господа присяжные заседа­тели. Представитель прокуратуры не может выдвигать про­тив нас законы от 6 и 8 апреля 1848 г. после того, как сама корона порвала их. Эти законы сами по себе ничего не ре­шают, так как они являются произвольной стряпней Соеди­ненного ландтага. Принятое Национальным собранием по­становление об отказе от уплаты налогов формально и ма­териально имело законную силу. Мы в своем воззвании

    пошли дальше, чем Национальное собрание. Это было наше право и наша обязанность.

    В заключение повторяю, что закончился только первый акт драмы. Борьба между двумя обществами — средневеко­вым и буржуазным — будет снова вестись в политических формах. Те же конфликты возобновятся вновь, как только снова откроется Собрание. Орган министерства, «Neue Preu- Bische Zeitung», уже пророчит: выбирали опять те же самые люди — значит, придется второй раз разгонять Собрание.

    Но какой бы новый путь ни избрало новое Национальное собрание, неизбежным результатом может быть только: пол­ная победа контрреволюции — или новая победоносная рево­люция! Быть может, победа революции станет возможной только после завершения контрреволюции.

    (К. Маркс и Ф. Энгельс.

    Соч., т 6. стр. 254—272.)

    ПРОЦЕСС ПО ОБВИНЕНИЮ В. ЛИБКНЕХТА, А. БЕБЕЛЯ И А. ГЕПНЕРА В ГОСУДАРСТВЕННОМ ПРЕСТУПЛЕНИИ

    В 1872 году по указке пра­вительства Бисмарка были пре­даны суду присяжных руководи­тели германской социал-демокра­тии Вильгельм Либкнехт, Август Бебель и Адольф Г е п н е р.

    Вот что пишет об этом про­цессе Ф. Меринг в «Истории гер­манской социал-демократии»:

    «В марте 1872 года Либкнехт, Бебель и Гепнер в течение двух недель судились пред лейпциг­ским судом присяжных по обви­нению в подготовительных дей­ствиях к государственной изме­не. Обвинительный материал был в существенных чертах тот же, что и в Брауншвейгском деле27, и увеличен только кучею «улик», не доказывающих ничего, кроме желания во что бы то ни стало устроить подсудимым процесс за их общий образ мыслей. При­сяжным были представлены не более, не менее как 140 вещест­венных доказательств — письма, речи, газетные статьи, програм­мы, беспорядочное множество за­явлений из революционной лите­ратуры, начиная с 1848 года,— заявлений, составленных не толь­ко подсудимыми и их единомыш­ленниками, но и политическими нх противниками. Ни один из этих документов не давал, одна­ко, даже тени доказательства в «пользу утверждения, что подсу­

    димые подготовляли какую-либо государственную измену в смыо ле уголовного кодекса. Председа­тель суда ф.-Мюкке помог это­му горю, руководя судебным раз­бирательством с пристрастием, тогда еще довольно необычным в немецкой земле и встретившим резкое осуждение со стороны всей почти независимой печати всех буржуазных партий. Не было недостатка и в других фор­мах давления на присяжных, и в конце концов восемь из них, т. е. как раз необходимое для об­винительного вердикта число, действительно согласились при­знать Либкнехта и Бебеля ви­новными. Суд приговорил каж­дого из осужденных к двум го­дам крепости, с зачетом двух ме­сяцев предварительного заключе­ния; Гепнер был оправдан.

    Либкнехт и Бебель справед­ливо говорили, однако, что про­цесс сделал бесконечно много для распространения социал-демокра- тических принципов и что ради такого результата они охотно примирились со своими двумя годами крепости. Они не только приобрели личные симпатии, ко­торыми обыкновенно дарят не­винно осужденных все, в ком живо чувство справедливости; им представился, сверх того, случай для чрезвычайно успешной про­паганды своих политических и

    общественных идеалов. Что ка­сается Гепнера, которому с са­мого начала была предназначена второстепенная роль в этой су­дебной драме, то он тактично до­вольствовался остроумными и едкими насмешками над выстав­ленным против него обвинением; но Либкнехт и Бебель защищали дело, которому правительство хо­тело нанести удар в их лице, с исполненной достоинства серь­езностью и притом настолько убедительно и находчиво, что они, играючи, отражали бестол­ковые нападки председателя и прокурора. Особенно Либкнехт, до тех пор стоявший дальше от рабочих масс, чем Бебель, раз­вернул те великолепные свойства, которые быстро завоевали «сол­дату революции» пролетарские сердца. Таким образом, судебное разбирательство имело высокое агитационное значение: оно рас­сеяло широко распространенные предрассудки относительно рабо­чего движения, а его смена во­просов и ответов явилась захва­тывающим введением в идейный мир социал-демократии» (Ф. М е- ринг, История германской со­циал-демократии, т. 4, изд. 2-е, Петроград, 1923, стр. 21—22).

    После вынесения приговора Либкнехту и Бебелю Ф. Энгельс в письме к Вильгельму Либкнех­ту писал: «Дорогой Либкнехт!

    Поздравляем вас всех по по­воду вашего выступления перед судом. После Брауншвейгского процесса следовало дать отпор этой сволочи, и вы это добросо­вестно выполнили». (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XXVI, стр. 237.)

    Мы публикуем «непроизне­сенную речь» 28 В. Либкнехта на Лейпцигском процессе. В преди­словии к одному из изданий этой

    речи в 1892 году В. Либкнехт писал:

    «Когда я в 1887 году опубли­ковал свою «непроизнесенную речь» в «Социал-демократической библиотеке», я назвал ее «Госу­дарственное преступление и ре­волюция». Закон против социали­стов и Путткаммер-Бисмарков- ская государственная мудрость- еще царили в Германии, и «речь», беспрепятственно продававшаяся непрерывно в течение многих лет, была запрещена под этим новым заглавием и в новом виде во имя спасения государства, находив­шегося, действительно, в сильной опасности, благодаря Бисмарков- ской государственной мудрости, что, конечно, не могло нисколько помешать ее распространению внутри нашей партии. Издание 1887 года разошлось, и так как тема с недавних пор стала свое­временной и жизненной, то яв­ляется целесообразным новое из­дание. Я не изменил ни одного слова в «речи», ни слова не при­бавил и ни одного не выпустил. Я печатаю ее без всяких измене­ний уже потому, что «непроизне­сенная речь» является историче­ским документом, поскольку рез­ко и отчетливо выражает точку зрения мою и моих товарищей по обвинению в Лейпцигском процессе о государственном пре­ступлении и делает возможным сравнение с настоящим. Лейпциг­ский процесс о государственном преступлении, который начался в 1870 году, слушался весною 1872 года и окончился осуждением Бебеля и меня к двухлетнему за­ключению в крепости, был пер­вым крупным политическим тен­денциозным процессом протип нашей партии, в котором именно благодаря тому, что это был чи­сто тенденциозный процесс.

    обвинялись стремления и цели со­циал-демократии, которые нам, следовательно, и приходилось за­щищать, или вернее отвоевывать. Потому что защита в политиче­ских процессах, как и вообще в политической и всякой иной борьбе, всегда должна перейти в нападение, и даже главная ее сила и состоит в нападении. По­этому адвокаты, стоящие на чи­сто юридической почве, самые плохие защитники в политиче­ских процессах.

    То, что наш процесс был пер­вым в своем роде в Германии, что за ним стояла франко-прус­ская война и он освещался пожа­ром Парижской Коммуны — это придало ему тот высокий инте­рес в сравнении с позднейшими процессами о государственных преступлениях, которые, будучи столь же значительными, были тем не менее лишены равной по интересу обстановки и равно вы­сокого пьедестала и потеряли занимательность от частой по­вторяемости.

    Лейпцигский процесс о госу­дарственном преступлении возбу­дил внимание, никого так не по­разившее, как нас, обвиняемых.

    И если оказывались когда-либо справедливыми слова о силе, все­гда желающей зла и всегда тво­рящей добро, то это было тогда: наши враги хотели уничтожить

    нас этим процессом, и они сде­лали нашу партию большой и уважаемой. Скамья подсудимых превратилась в трибуну, с кото­рой социал-демократия громила своих клеветников и возвещала правду внимающему народу. Мо­ральная победа была полная; и Иоганн Якоби, это воплощенное правосознание, стал членом на­шей партии — он понял, что мы правы и что в Германии нет бо­лее демократии вне социал-демо­кратии.

    Это было 20 лет назад. И те­перь пусть сравнят то, что ска­зано в «непроизнесенной речи», с тем, что пишется ныне в «Уог- wartse»29 и защищается нами в настоящее время и, положа руку на сердце! Где разница? Где противоречие?

    Стало модным утверждать, что социал-демократия с тече­нием времени стала другой, что она «подлила много воды в свое вино», что она отбросила свою первоначально революционную программу. Это последнее утвер­ждение — конек революционных хвастунов. Дело в том, что нам приписывают отказ от воззрений, которых мы никогда не придер­живались. Относительно револю­ции мы 20 лет назад держались точно такого же мнения, как и теперь. Моя «непроизнесенная речь» — лучшее доказательство этому».

    Речь В. Либкнехта

    Господа судьи п присяжные! Если я беру теперь слово, то вовсе не для того, чтобы защищаться против ваших об­винений, нет, я хочу только показать всю нелепость и чудо­вищность политических процессов вообще и этого процесса

    в частности. Я не нуждаюсь в своей защите: ваше обвине­ние — вот моя защита. Едва ли подобное обвинение имело где-либо место. Когда нас арестовали, все были уверены, был уверен и наш судебный следователь, что мы составили заговор с французами и задумали какое-то фантастическое восстание, успеху которого должны были содействовать Га­рибальди и французские военнопленные. Никто не мог в предположить, чтобы можно было обвинить трех граждан без достаточных оснований в государственном преступлении, вырвать их из круга их деятельности и бросить в тюрьму; эти так безжалостно лишенные своей свободы должны были совершить какое-либо необыкновенное преступление, кото­рое давало бы основание для этого необыкновенного про цесса. Так думал каждый.

    Судебное разбирательство этого дела, продолжавшееся 16 дней, сняло с него его таинственный покров, и перед об­ществом, как перед зрителями того праздничного балагана, вывеска которого обещает выдающиеся достопримечатель­ности, перед обществом предстало — ничто! Хотя нет! Что-то за этим покровом скрывалось и даже не что-то, а целое здание грандиозных размеров, но построенное из камней знаменитой фабрики метеоров, о которой подробнее сказано в баснях барона Мюнхаузена.

    В количестве улик не было недостатка. Обвинение при­вело против нас длинный ряд документов, относящихся к со­циалистическому движению, что с нашей точки зрения за­служивает всяческого уважения, так как осветило для мно­гих социальный вопрос и сделало понятным цели социали­стического движения. Но для противоположной стороны было бы гораздо выгоднее, если бы подобное опубликование не имело места в судебном зале. Для этого у нас есть социал- демократические и прочие ферейны30, народные собра­ния и т. д.

    Кроме упомянутых документов, извлеченных на свет божий только ради простого разнообразия, другой, более серьезной причины я при всем желании не мог найти — кроме них был прочитан ряд писем и газет, в которых го­ворилось о всевозможных вещах, но только не о том, о чем исключительно идет здесь дело, не о государственном пре­ступлении.

    Не довольствуясь Германией, обвинители собрали «ма­териал» из всех стран Европы: Англии, Франции, Америки и Швеции и устроили форменный коммунистическо-рево- люционный музей. В нем есть кое-что, исходящее от нас, только жаль: то, что «опасно», не исходит от нас, а то, что исходит от нас, не «опасно». Двумя самыми «опасными» corpora delicti *, фигурировавшими в прокурорской коллек­ции, служили две картонные орсиниевские бомбы ужасней­шей силы: «военный катехизис» и «требования народа во время революции».

    Эти две бомбы, к сожалению, взорвались в зале при пер­вом прикосновении к ним, не причинив, к счастью, нико­му никакого вреда, если не считать самого собирателя ред­костей, который лишился двух прекрасных экземпляров своей коллекции и, кроме того, должен был испытать горь­кое разочарование, когда обнаружилось coran publico31, перед многочисленной публикой, что его мнимое гремучее серебро не что иное, как безвредный, хоть и не совсем бла­говонный обман.

    Но господин государственный прокурор чувствовал се­бя утешенным следующей глубокомысленной теорией: если преступные документы обвиняемых и блещут полным от­сутствием улик, то все же в непреступных бумагах обви­няемых могут найтись суждения, которые, будучи вырваны из их взаимной связи, вместе с другими подходящими ме­стами могли бы произвести вполне приличное впечатление в государственном преступлении. Кто пускается в путь в туманную погоду с небольшой палочкой, тот обыкновенно на что-либо натыкается, и в самых невинных бумагах мо­гут найтись опасные вещи: нужно только пожелать их найти. Where there is a will there is a way **, говорят прак­тические англичане.

    И если даже самые обвиняемые не совершили никакого проступка, то, наверно, уж у них есть друзья, знакомые, единомышленники, совершившие где-то, когда-то, какой-то проступок, а то, что совершают наши друзья, с таким же успехом могли бы совершить и мы. Ведь есть же француз-

    *   Вещественные доказательства.

    ** Желание — половина дела.

    скан поговорка: друзья наших друзей —наши друзья; по­чему же не может быть другой: деяния наших друзей — наши деяния.

    Так глубокомысленно размышлял прокурор. Без сомне­ния, эга теория — прекрасна, похвальна и вполне достойна государственного прокурора. Но в ней есть и свои невыго­ды, как я это сейчас на небольшом примере покажу госпо­дину прокурору.

    У меня здесь в руках книга, которая вот уже пять сто­летий читается всеми народами и которую, однако, никто не мог заподозрить в преступности содержания. Это — «Божественная комедия».

    Если существует произведение человеческого гения, от­личающееся, по всеобщему признанию, удивительной нрав­ственностью и светлой гуманностью, служащее истинным отражением добра и зла — то это бессмертное произведе­ние Данте. Итак, я открываю его и в третьей песне «Ада» (стих 58) читаю, как поэт в большой толпе осужденных перед «городом скорби» (Citta dolente) видит

    Тень того,

    Кто из трусости совершил великий отказ.

    Я сейчас же понял и убедился,

    Что предо мной скопище тех несчастных,

    Которые одинаково противны как богу, так и его врагам.

    Это несчастные, которые никогда не жили,

    Были голы и их беспрестанно жалили Осы и оводы, кишевшие здесь *.

    К этому сначала немного неясному месту переводчик делает следующее примечание: «По самому вероятному предположению Данте обрисовывает здесь папу Целести­на V, который, вынужденный, с одной стороны, происками Бонифация VIII, а с другой, желая удалиться в пустыню, отказался от папской короны. Может быть, этот пример должен был, главным образом, показать, как мало бог счи­тает добродетелью простое воздержание от зла, зарытие в землю своего таланта тогда, когда энергичным вмешатель­ством можно предупредить бедствие».

    Одним словом, терпеливое перенесение зла, низостей и злоупотреблений порицается как достойный осуждения

    *  Из перевода под ред. В. В. Чутко.

    порок и, равным образам, возводится в обязанность «энергич­ное вмешательство» для «предупреждения бедствий». Гос­подин прокурор сейчас мне станет доказывать, что это «энергичное вмешательство» заключает в себе так называе­мое «право на восстание», т. е. право «действительного по­сягательства» на правительственную власть, угрожающую народу бедствием. Господин прокурор еще присовокупит к этому, что все то, о чем он говорил здесь в течение 16 дней этого процесса, не падало бы на нас таким обвинением, как это отстаивание с нашей стороны права на восстание.

    Но дальше: песнь IV, стих 127. В том месте — не в аду, но и не в раю, так как последний предназначен только для крещеных — в том месте, где собрались благородней­шие «величайшие умы» древнего и языческого мира, в об­ществе Сократа, Платона, Анаксагора, Авиценны, Авер­роэса32 и других

    — Я увидел Латина33,

    Сидящего рядом со своей дочерью Лавинией,

    Я увидел Брута, изгнавшего Тарквиния *.

    Брут, совершающий насильственную революцию, низвер­гающий королевство и вводящий республику, этот Брут причислен к величайшим умам древнего мира!

    Не значит ли это прославлять насильственную револю­цию, т. е. государственное преступление?

    В песне VIII, стих 49. (Поэт странствует теперь уж по самому аду):

    Сколько великих монархов, почитаемых там на земле,

    После смерти очутятся здесь подобно свиньям в смрадном болоте,

    Оставя после себя одно лишь глубокое презрение *.

    Можно разве себе представить более сильное оскорбле­ние величества (по современным прокурорским поняти­ям)? Я хотел бы видеть, какое грандиозное обвинение воз­вели бы на нас, если бы мы в «Volksslaate» 34 или где- либо в другом месте сказали, что монархи, «почитаемые теперь на земле великими», «после смерти очутятся подоб­но свиньям в этом смрадном болоте, оставя за собой лишь

    глубокое презрение». Заметьте хорошо, Данте говорил о еще живущих монархах.

    Стих 50-ый IX песни рисует нам ростовщика (Кагорса) в аду. Во времена Данте ростовщик означал то же самое, что теперь капиталист, буржуа. Изгнать капиталистов в преисподнюю, не значит ли это проповедовать классовую ненависть? Не значит ли это предать открытому порица­нию целый класс, натравить один класс на другой?

    Еще только одно место. В XII песне, стих 100, чи­таем мы:

    Мы пошли вперед с надежным провожатым Вдоль берегов кроваво-красных волн,

    И громко слышны были вопли кипящих в них.

    Иным из них кровь достигала до ресниц.

    То все тираны — сказал Центавр

    Великий — жившие грабительством и кровью *.

    Между монархами, представленными перед нами в так мало завидном положении, находим мы некоторых великих полководцев и счастливейших завоевателей, как, например, Александра Великого. Я дрожу при одной мысли, что мне или одному из моих товарищей по обвинению пришлось бы утверждать о каком-либо счастливом современном завое­вателе, что он должен за «свои грабительства и кровопро­лития», случись они когда-либо, «кипеть в кроваво-крас- ных волнах» ада и вполне заслуженно!

    Очень не трудно привести еще много других цитат; но приведенных достаточно, и я убежден, что господину про­курору вполне приличествовало бы теперь возбудить про­тив поэта Божественной комедии, если бы тот имел несча- стие жить в нашу эпоху страха божия и благочестивых нравов, обвинение в подготовлении государственного пре­ступления и многих других опасных вещах, по крайней мере, с таким же успехом, как и против нас. Но не один только Данте — государственный преступник. Есть еще и переводчик. Ведь «духовное единомыслие», «единство стремлений» обусловливает, по развиваемой так часто в этом процессе теории виновности, полную солидарность в преступлении. К тому же ведь переводчик этого глубоко преступного произведения написал собственноручно не

    *   Мой перевод.— В. JI.

    только одни примечания, провозглашающие право револю­ции, право насильственного возмущения против дурных властей, нет, он, как бы намеренно влезая в петлю проку­рорской теории, в предисловии к своему переводу точно говорит: «Данте — мой поэт, мой любимый писатель уже с давних пор»; «вьгсокоморальные чувства Данте привле­кают меня бесконечно»; «его произведения наполняют нас чувством глубокого удивления»; «моя любовь к Данте» и т. д. Одним словом, совершенно недвусмысленно: полное «духовное единение» с поэтом. Но кто же это, высказываю­щий такое «удивление», такую «любовь» к восхвалителю насильственного низвержения монархии в пользу респуб­лики, не говоря уже о его прочих грехах? Кто он, счита­ющий себя обязанным в особом примечании прославлять право революции? Вместе со своим писателем он называет себя Филалетом, что точно означает: любитель истины; на­стоящее же имя его — Иоган, король Саксонии, и юристы восхваляют его, как юриста между королями и как короля между юристами (и то и: другое не лесть). Видит теперь господин прокурор, куда ведет его теория? Я упоминал уж при другом случае слова Фуше: «Дайте мне какие угодно строки какого вам угодно автора, и я приведу его к висе­лице». Точно так же некогда воскликнул храбрый англий­ский епископ: «Слава богу, враг мой написал книгу, теперь он у меня в руках!» Я не знаю, написал ли господин про­курор книжку или только маленькую брошюру. Если да, то я берусь к вящему удовольствию господина прокурора доказать ему, что по логике прокурора Гоффманна писа­тель Гоффманн является государственным преступником и еще чем-то более худшим.

    Но оставим это.

    От дальнейшего разбора мнимых улик, выставленных обвинением, я отказываюсь. Шаг за шагом мы проследили приводимые против нас улики, разобрали каждую в от­дельности, раскрыли обман, к которому они сводятся. Было бы оскорблением для ума господ судей и присяжных, если бы я захотел снова взяться за этот труд. Уже достаточно повторений мы имели в этом печальном процессе, и самый терпеливый должен выйти из терпения, слыша те же самые жалкие аргументы, тысячи раз повторяемые, тысячи раз

    поражаемые и снова тысячи раз выдвигаемые, чтобы снова быть пораженными.

    Я займусь теперь только немногими фразами обвини­тельной речи господина прокурора, чтобы подвергнуть их небольшой критике. Но раньше я сообщу вам письменнре объяснение, которое я, находясь под следственным арестом,

    15 февраля прошлого 1870 г. ввел в протокол и в кото­ром обвинение охарактеризовано самым исчерпывающим об­разом.

    Объяснение состоит в следующем.

    В добавлении, относящемся к протоколу допроса, я по­зволю себе, в кратких словах, придерживаясь касающейся меня корреспонденции с Брауншвейг-Вольфенбиттелеров- ским комитетом35, заметить следующее: прежде всего из моей корреспонденции ясно видна моя полная независи­мость от каких-либо посторонних влияний. Факт этот, ясно видимый из перечисленных писем, имеет в том отношении большое значение и не только для меня, но и при моем положении для всей партии, что, главным образом, опро­вергает обвинение, будто нами руководили из Лондона, Женевы, Цюриха и т. д. (Я особенно обращаю внимание на различные письма Ладендорфа36 и на одно мое письмо, в котором я сообщаю, что Маркс одобрил мое и Бебеля поведение в рейхстаге, и даже без предварительного сго­вора, как это видно из письма.)

    Дальше в моей переписке с комитетом можно найти не только ненадежнейшую опору для обвинения в «подготов­лении к государственному преступлению», но даже прямое и положительное доказательство неосновательности этого обвинения — доказательство, получающее еще большую убедительность благодаря дружескому, даже фамильярному характеру моей корреспонденции. Как раз в момент наи­большего напряжения восстания, в момент, когда преступ­ные намерения, если таковые существуют, должны были быть наиболее безопасным образом приведены в исполне­ние непосредственно после провозглашения Французской республики, в одном письме, «умеренность» которого долж­на была признать против своего желания даже шпионская «Zeidlers Korrespondenz»37, я настаивал на переговорах с комитетом, так как обстоятельства затруднительны и

    промежуток между «Сциллой долга и Харибдой38 государст­венного преступления рискованно мал» — суждение, кото­рое по точному и общему смыслу должно означать не что иное, как следующее: мы желаем посоветоваться, как по­ступить, чтобы не погрешить ни против долга, ни против закона об измене отечеству, что равносильно государствен­ному преступлению, так как эти два закона в военное вре­мя совпадают друг с другом. Далее к этому же мнению прибавлено другое, взятое из предыдущего письма: «Рево­люция может пройти прекрасно и без крестьян, но ника­кая революция, имеющая против себя крестьян, не сможет прочно утвердиться». Это мнение было направлено против воззрения, которого придерживался господин фон Швей­цер 39 (королевско-прусский социалист), что социальная революция является исключительно делом рабочих, особен­но промышленных рабочих. Я имел в виду при этом кон­кретный (определенный) случай февральской революции, о неудачах я в то время произнес несколько речей. То, что я всегда обращал внимание на бессмысленность отдельных стычек, видно из заметок к речам, найденным между мо­ими бумагами. В них можно прочесть: «Если рабочие уст­роят отдельные стычки (или что-то в этом роде, точное выражение, употребленное мною, я не вспомню), то они будут убиты крестьянами, как бешеные собаки. В более резких выражениях не могут быть осуждаемы стычки, схватки, словом, все революционные авантюры». Из вы­рванной фразы обвинение хотело вывести заключение, что я только против революции без крестьян, но за револю­цию с крестьянами, и это, связанное с тем обстоятельством, что мы пытались привлечь к себе крестьян, должно было составить «подготовление к государственному преступле­нию». Употребленные мною выражения ни в каком слу­чае пе оправдывают такого заключения, которое я не могу назвать иначе, как произвольным. Я не говорю, что мы хотим устроить революцию с крестьянами, но только то, что революция без крестьян не сможет упрочить своих за­воеваний, и этим я высказал только историческую истину, подтвержденную февральской революцией, но не свое или чье-либо желание устроить революцию. А в этом-то ведь все и дело.

    И я не только не высказываю подобного намерения, нет, оно само непосредственно следует из смысла этой фразы. Если победят крестьяне, значит, победят три четверти все­го народа: если выскажутся они за нас, значит, за нас вы­скажется большинство, и если и тогда не будет найден мир­ный исход, то уже не большинство, но выступающее про­тив него меньшинство будет нести вину за могущие произойти насилия.

    И если действительно такого рода событие, правда, очень еще далекое от нас — так как победа крестьян тре­бует десятилетий — было бы подведено под категорию го­сударственного преступления, то это значило бы, что госу­дарственные юристы имеют в виду не большинство, защи­щающее свои права, но меньшинство, попирающее эти права. Но, как мы уже сказали, это очень отдаленные воз­можности, которые пока устраняются из области, еслп не частных предположений, то официальных функций государ­ственного прокурора. Каждый, беспристрастно и без задней мысли рассмотревший это мое письмо, выведет из него следующее:

    1) что я противник отдельных стычек и

    2) что я стараюсь приобрести для нашей партии боль­шинство.

    Наша партия по своим целям является революционной, т. е. стремящейся к радикальному преобразованию государ­ства и общества и именно поэтому она является партией агитации, но не за взрывы, задевающие только поверхность государства, а пропагандистскою партией, стремящейся одержать победу распространением вширь и вглубь своих идей, а не ребяческим деланием революции. Здесь я дол­жен особенно обратить ваше внимание на обстоятельство, раньше уж затронутое мною, что характер моей корреспон­денции снимает вину также со всех моих товарищей по обвинению и что он опровергает, как мне кажется, особен­но ценимую обвинением теорию, будто за нашей открытой организацией скрывалась тайная. Если бы существовала подобная организация, то в моей корреспонденции должны были найтись доказательства ее существования. Отсутствие доказательства равносильно доказательству обратного.

    Не лишне при этом вспомнить, что обвинение, конечно, для того, чтобы скрыть удивительный недостаток улик, предъявляется ко мне еще из-за речи, сказанной в Бер­лине около двух лет назад и направленной исключительно против деспотического полицейско-военного государства и представленной им парламентской комедии *. Если я об этом деспотическом государстве говорил, что оно будет уничтожено на улицах или на полях сражения, то я толь­ко высказал этим истину, которая по необходимой логике мировой истории только что обнаружилась во французской империи и точйо так же обнаружится несомненно в Прус­сии, благодаря политике Бисмарка. Использование этой речи против меня еще тем характернее, что она вся, напе­чатанная даже в Пруссии, не могла дать повода к моему преследованию; кроме того, она, если даже и подлежала обвинению, то благодаря прусской амнистии прошлых лет вышла «из пределов досягаемости».

    После того, как я еще обратил внимание, что план Бек­керовского воззвания40 к земледельческому населению, об­винение в составлении которого очень тяжело, не был мною принят (он был сначала положен в основание совме­стно выработанного манифеста, как и было заявлено на Эйзенахском конгрессе41), но только после своего появле­ния в «Предвестнике» 42 был напечатан в «Народном госу­дарстве» как посторонний документ, после этого я должен выразить свое удивление по поводу сопоставления мнимо преступных статей из «Народного государства». Из десят­ка номеров политической газеты взять несколько дюжин острых слов и фраз и заключить из этого о тождественности направления — такой же несправедливый поступок, как если бы все непристойные стихи из Шекспировских сочи­нений заботливо собрать вместе и на основании этого собранного материала объявить всеми признанного высоко­нравственного автора Гамлета чудовищем безнравственно­сти. На допросе я уже обратил внимание на то, что приве­денные места находятся большей частью в присланных мне документах и письмах; мне остается только прибавить, что часть инкриминируемых бумаг, как, например рабочая

    « «Политическое положение, социал-демократии».

    песнь «Hermegha», воззвания Лиги Мира и Свободы43 п т. д., беспрепятственно могли и могут циркулировать по королевско-прусскому государству, и я, как ни старался, но, прочитывая инкриминируемые места, не мог найти в них ничего преступного. С какой тщательностью я редак­тировал «Народное государство», видно достаточно из того, что в продолжении всего времени войны против меня не было возбуждено ни одного политического процесса по де­лам печати, несмотря на то, что королевско-прусскому про­курору при его зорком наблюдении не хотелось упускать такого случая.

    Вот в чем состояло мое тогдашнее объяснение. К этому протокольному показанию было еще прибавлено несколько слов, выражающих господину прокурору сожаление в том, что весь наш партийный архив попал в руки судей. Это является истинным несчастием для обвинения, убийствен­ным embarras de richesses44. Все то, что было предъявле­но к нам как доказательство нашей виновности, послужи­ло лишь вдвойне для нашего оправдания — как с субъек­тивной, так и с объективной точки зрения — с субъ­ективной, так как это говорит о доброй совести комитета, который в другом случае мог бы безопас­но и к тому же легко применить меры предосторожности; с объективной — и это придает делу юридический харак­тер — так как оно заключает о возможности управления нашей открытой деятельностью тайной организацией и о том, что мы, таким образом, действительно замышляли преступные планы. Если бы это так и было, то в нашем архиве должны были найтись этому доказательства. Одна­ко ни строчки, ни буквы! Собственно, моя дружеская пар­тийная переписка так мало подлежала спору, что господин прокурор конечно отказался от ее прочтения! Разве можно себе представить более сильное reductio ad absurdum45 об­винения? Воистину, слишком большое счастье иногда не­счастье — если бы полиция овладела только частью наших документов, то по крайней мере обвинение могло бы в свое утешение сказать: «именно в недостающих бумагах скры­вается доказательство виновности; мы этого доказательства не имеем, но оно все-таки там существует!» Это было бы юридически не корректно — при процессах о государствен­

    ном преступлении нельзя допускать этого,— но это было бы в тысячу раз лучше, чем сказать или же быть принуж­денным сказать: «У тебя в руках все и это все — ничто. Или должен ты по этому ничто доказать государственное преступление или же должен отказаться от обвинения!»

    Господин прокурор предпочел первое, и результат на­лицо: вот уж в течение полумесяца напрасно старается он копировать призрачного конюха французской уличной песни,

    qui de l’ombre d’une brosse

    brosse 1’ombre d’une carosse

    ту самую тень конюха, которая тенью щетки чистит тень кареты. Обвинение — это тень, «улики» — тень, наше «го­сударственное преступление» — тень, тень и ничего больше, как тень,— единственное, что в этой теневой картине яв­ляется не тенью — это господин государственный проку­рор, и я поэтому искренне его сожалею.

    Вторым не меньшим несчастьем для обвинения является наше присутствие здесь. Простой факт нашего присут­ствия служит убедительнейшим argumentum ad homi- nem46, очевиднейшим доказательством нашей невиновно­сти. Мы знали, что все бумаги партии попали в руки пра­восудия, мы знали, что из Берлина через Дрезден послан приказ нас арестовать как только окончится сессия рейх­стага — мы могли бежать, чтобы быть вне пределов поли­ции, но мы не сделали этого, мы возвратились в Лейпциг и покорно ожидали своей судьбы. И теперь мы стоим пе­ред вами сильные чувством своей невиновности, сильные сознанием, что или наше освобождение докажет победу за­конности над произволом, или же наше осуждение конста­тирует отсутствие законности. Но первое принесет такую ?ке пользу для нашего дела, как и второе. Мы не боимся, мы не надеемся, но мы уверены в «успехе», выражаясь языком «моды дня».

    А теперь обратимся к обвинительной речи господина прокурора. Обвинительная речь достойна обвинителя. Это такой же «уникум», как и весь процесс. Опираясь на «ули­ки», которые доказывают только неосновательность обвине­ния, господин прокурор предлагает нам утверждения вме­сто фактов, произвольные предположения вместо строгих

    выводов, банальные софизмы вместо логического заключе­ния. Характерно начало речи. «Если мы хотим оценить по достоинству преступные действия обвиняемых, то не­обходимо обратиться к истории социал-демократического учения».

    Этим «крылатым словечком» господин прокурор пока­зал полную свою неприкосновенность не только к логике, но и к юриспруденции. Каждый проступок должен быть осуждаем сам по себе — это положение общее, как и в юрис­пруденции, так и в психологии; оно является основным положением юриспруденции. Малейшее отступление от это­го положения равносильно расхождению с истиной и спра­ведливостью. Господин прокурор занимался исключительно нашими проступками. Признание, что для их правильной оценки необходима прогулка в область истории социал-де­мократии, вытекает из признания, что он наши преступле­ния как таковые не может правильно оценить, т. е. выра­жаясь на иносказательном языке немецкого правосудия, не может подвести под нож уложения о наказаниях.

    Такое положение равносильно банкротству обвинения и обвинителя. Уж и то было глубокой ошибкой против обыч­ной практики права, что в самом начале процесса против меня выставили историю моей жизни до настоящего момен­та, фантастически состряпанную — тем недостойнее только* является эта попытка обвинить нас, пользуясь историей на­шей партии. Это было бы чудовищно, если бы не было так нелепо! И почему только историей нашей партии? Почему остановиться на полдороге? Почему не воспользоваться историей всего человечества? Ведь мы все происходим от Адама. Какой великолепный ряд государственных преступ­ников мог бы перед нами развернуть господин прокурор: язычники, иудеи, христиане во главе с глубочайшим пре­ступником Иисусом из Назарета, так как он им был (это так же верно, как то, что он жил), и заметьте это, между ними достаточное количество коронованных особ, начиная многочисленными мятежными иудейскими царями и кончая лишенным престола Георгом Ганноверским47, который еще едва ли будет последним в этом списке. Между прочим, господин прокурор вспоминает прекрасно, как близко каса­лась его короля, от имени которого здесь будет произнесен

    приговор, подобная судьба. «Во все времена и эпоха сущест­вовали государственные преступники; обвиняемые, несмот­ря на все наши прокурорские усилия, не преследуются еще и до сих пор в этом грешном мире за закоренелую склон­ность к государственным преступлениям; правда, они все­гда приводили это в исполнение с такой, только отягчаю­щей их моральную вину, хитростью, что я не имел возмож­ности предоставить осязаемые улики, но этим смущаться не надо; если мы сошлемся на учение о всемирной исто­рии, то найдем, что при прежних государственных преступ­лениях улики обвинения, которых я в настоящем процессе не мог найти, существовали в богатейшем количестве; тог­да мы тотчас же сможем подвести под правильную оценку инкриминируемые действия обвиняемых. Государственный преступник — это государственный преступник — каков игу­мен, такова и братия — явные улики против прошлых пре­ступников послужат уликами против нынешних, и господам судьям и присяжным остается теперь только признать их виновными!»

    Нельзя сказать, чтобы это было странно или смешно, нет, все это анатомически разложено на составные части и точно сведено к истинному смыслу того, что сказал гос­подин прокурор. Историю социализма, состряпанную и предложенную нам государственным прокурором, я завешу спасительным покрывалом, за что мне виновник этого не­обыкновенного действия, вероятно, будет очень благодарен, если ему когда-либо случится свести более близкое знаком­ство с истинной историей нашего движения. Искушение, правда, очень велико — не только трудно, но даже и невоз­можно не писать сатиры (difficile, impossibile satiram non scribere), но мы ведь не разыгрываем здесь комедии, не за­бавляемся игрой Judge and Jury *, как это делается в анг­лийских кабачках для развлечения гостей,— мы имеем де­ло с серьезным и действительным процессом, хотя мне и приходится для уверенности в серьезной действительности щипать себе руки и с усилием напоминать себе о серьезной и действительной судьбе, угрожающей каждому из обвиня­емых серьезными и действительными годами тюремного

    *    Судьи и присяжные — любимая игра английского общества.

    заключения. Только об одном не должен я забыть уномянуть: господин прокурор не может указать наши преступные действия и не пытается это сделать. Он (пытается только приписать нам преступные стремления, опасные для госу­дарства тенденции, из которых со временем, рано или позд­но, могли бы произойти преступные действия, за которые нас наказывают вперед. Подобное обвинение противоречит принципам уголовного права, ведению которого принадле­жат только действия, но не стремления; оно скорее соот­ветствует теории тенденциозных процессов, которых хотя юридически и нельзя оправдать, но которые политикой гос­подствующей партии возводятся на степень судейской практики. Прекрасно — на минуту я стану на точку зрения обвинения, чтобы придать достаточное основание тенден­циозным процессам. Итак допустим, что государство имеет право в интересах самосохранения подавлять все стремле­ния, опасные или кажущиеся ему опасными. Не является ли в таком случае первой необходимостью тенденциозного процесса — знание и обвинителем той тенденции, против которой он заносит карающую руку справедливости — нет* не справедливости, так как с ней ничего общего не имеют тенденциозные процессы,— но грозный меч воображающего себя в опасности государства? По какому праву осуждает господин прокурор наши тенденции?

    Он их не знает! Он также не имеет ни малейшего поня­тия о стремлениях нашей партии. 140 письменных доку­ментов, которые он перед нами трактовал, пронеслись над ним, не оставив в нем никакого следа. Он смело прыгнул в бездну социал-демократических лжеучений, он в течение

    16 дней на наших глазах,— а как долго раньше, этого ко­нечно я не знаю — пробыл в адских водах — и ни одна да­же самая малейшая капля их не осталась на нем. Я считал бы это невозможным, если бы не наблюдал подобное у уток и прочих болотных птиц, плавающих и ныряющих в водах, но выходящих всегда сухими из них. То, что наш процесс превратили в тенденциозный — это уже достаточно дур­ной признак; то, что его допустили вести человеку, не зна­комому с нашими тенденциями,— это опускает наш про­цесс еще ниже уровня тенденциозных процессов и раскры­вает его происхождение, показывая, что в Берлине его.

    колыбель, обнаруживает руку того, кто возвестил государст­венную мудрость: сим предшествует праву.

    Дальше! Среди полнейшего отсутствия вещественных улик, окруженный избытком «материалов», господин про­курор — он очень напоминает мне того знаменитого короля древнего мира, который умер с голоду посреди своего зо­лота48,—господин прокурор угощает нас в своей обвини­тельной речи «революционным фондом».

    Я не вижу необходимости опровергать еще раз того, что уже было мною много раз опровергнуто, но я должен выразить свое удивление по поводу того, что господин про­курор может вообще произносить имя Ладендорфа. Он вид­но не знает, кто такое Ладендорф; он должно быть не зна­ет, что Ладендорф — жертва одного из позорнейших тен­денциозных процессов нового времени, жертва гнусного правосудия, которое по своей гнусности может только срав­ниться с недавним процессом моего великодушного родича пастора Вайдига. Он, наверно, не знает, что Ладендорф в течение шести лет безвинно томился в заключении, что его мучили нравственно и физически, систематически приво­дили к сумасшествию и, наконец, больного избили до смер­ти в Берлинской Charite49,— Charite, т. е. caritas, христи­анская любовь! Он, очевидно, всего этого не знает, иначе» произнося имя Ладендорфа, должен был бы от стыда про­валиться сквозь землю. Ладендорф, избитый и растерзан­ный до смерти на смирительном стуле, Вайдиг, замучен­ный в своей уединенной тюремной келье и еще писавший на стене последними каплями крови обвинение против сво­их убийц,— вот, господа судьи и присяжные, вот вам тен­денциозные процессы, вот что значат тенденциозные про­цессы!

    «По их плодам познаете вы их!» Должен ли я еще те­рять слова, чтобы заклеймить и пригвоздить к позорному столбу тенденциозные процессы, этот ужасный выродок, призванный к жизни абсолютизмом при содействии прости­туированной юстиции?

    Эти два образа, Вайдиг и Ладендорф, вызванные госпо­дином прокурором, в тысячу раз убедительнее и красноре­чивее всех моих речей и соединяют в себе красноречие Демосфена50 и убедительность Берке51. (Берке, сначала

    прославлявший французскую революцию, а затем ее оклеве­тавший,— один из знаменитейших ораторов Англии.)

    Я прекрасно знаю, господа судьи и присяжные, что мы не подвергаемся опасности быть избитыми или даже заму­ченными до смерти, но тенденциозный процесс — всегда тенденциозный процесс, и подобно тому, как яд, прини­мается ли он в маленьких или значительных размерах, чист ли он от посторонних примесей или нет, всегда смер­телен, так и тенденциозный процесс всегда убивает спра­ведливость и юстицию, если только она имеет что-либо об­щее с справедливостью. Здесь имеют силу только principis obsta *. Коготок увяз — всей птичке пропасть, и кто попал на наклонную плоскость тенденциозного процесса, тот не остановится, пока не достигнет кроваво-красных столбов Сартари **, у которых мстители за расстрелянных вчера может быть уж завтра будут расстреливать палачей.

    Не оставляя трагического без комического, господин прокурор вводит в процесс как веселую противоположность к Ладендорфу г-на Вейриха. Друг Лассаля52, некто г-н Вейрих, разъясняет, что Лассаль своим друзьям повторял: «когда я говорю «всеобщее избирательное право», вы дол­жны под ним всегда разуметь революцию». Так всегда и по­нимали Лассаля его приверженцы. Я не знаю г-на Вейриха и потому не знаю, состоял ли он «наперсником» Лассаля, как это утверждает господин прокурор, должно быть зна­ющий его прекрасно. Бели Лассаль высказал подобное мне­ние, то он выразил очень разумную мысль, так как всеоб­щее избирательное право гарантирует революционный пе­реворот государства и общества. Что Лассаль понимает под революцией, он нам изложил в своих сочинениях с боль­шой ясностью, и его определение прямо противоположно определению господина прокурора и играет на руку не об­винению, а защите. К чему же эта новая ссылка на г-на Вейриха? А вот почему — с революцией Лассаля ничего поделать нельзя, так как он ее точно определил. Но ре­волюция Вейриха не может никакими определениями

    *    Здесь дело идет о том, чтобы противостоять принципам.

    ** Где в 1870 году судившиеся военным судом коммунары были расстреляны версальцами.

    Вейриха потерять своего значения для прокурора; господин прокурор может ей придать свое собственное понятие о ре­волюции; и таким образом г-н Вейрих — это только пере­одетый прокурор, желающий этим маскарадом пробудить в судьях и присяжных страх пред революцией.

    Какую связь с процессом имеют вейриховские сужде­ния, даже если они представляют в десять раз большее значение, чем то, которое ему желает придать обвинение, и в какой мере они влияют на вопрос о нашей виновно­сти или невиновности, это я предоставляю решить господи­ну прокурору со всеми его юридическими познаниями.

    Господин прокурор настаивает на том, что мы в Эйзет нахе — на конгрессе — собрались только для того, что­бы создать план ниспровержения государства и обще­ства, и что вообще вся наша партийная деятельность — это только постоянное, беспрерывное подготовление к государ­ственному преступлению. А если это так, то господа судьи во главе с господином прокурором являются нашими со­участниками.

    Господин прокурор может вилять во все стороны, как ему угодно, но он не может скрыть того факта, что весь материал, представленный на этом процессе в самых его мельчайших подробностях, был уже давно всем и всякому известен и что он, прокурор, знает о нас не больше, чем знал это несколько лет назад, по крайней мере, чем два с половиной года. Все послужившее против нас уликами было известно много лет назад всем и совершалось на гла­зах всего мира, на глазах судей, которые в течение всего этого времени не двинулись и с места. Как это объяснить?

    Существует три возможности.

    Или судьи не замечали того, что мы преступали зако­ны; в таком случае наша вина не больше вины судей; даже наоборот, наша вина не так велика, как их, потому что от нас нельзя требовать такого строгого, точного знания того, что законно и что нет, чем от судей, специальность которых заключается именно в этом.

    Или, во-вторых, хотя судьи и замечали, что мы престу­паем законы, однако они терпели такую противозаконность из так называемого «мягкого применения закона». Опять- таки в этом случае мы не виновнее наших судей, которые

    фактически своим попустительством берут на себя ответ­ственность за наши поступки и нас укрепляют, таким об­разом, в дальнейшем шествии по намеченному пути. И разве только: не виновнее? Нет: мы гораздо менее ви­новны их. Так как применение закона, состоящее в том, чтобы сначала оставлять известный простор для проступ­ков, а затем наказать того, кто воспользовался им, потому что он воспользовался им, это поистине уже не «мягкое применение закона», но гнусное применение его, фактиче­ски — вероломнейшая ловушка, все равно, была ли она предумышленной или нет.

    Или, в-третьих, наконец, правосудие только потому до­вольно долгое время смотрело сквозь пальцы на наши не­законные поступки, что ему с самого начала незаконность казалась слишком незначительной для того, чтобы можно было оправдать или сделать полезным вмешательство вла­сти. Поэтому-то они и хотели выждать той поры, когда незаконность наша достигнет такой степени, что нас мож­но будет угостить уже не маленьким, но грандиозным про­цессом, который дал бы возможность снести с государст­венного тела одним смелым ударом ножа «нарыв», за ко­торым так заботливо ухаживали, дабы в нем накопились «гнилые соки».

    Что же, господа судьи и присяжные, вы, понятно, со мной будете согласны, что такой образ действий судей не внушает к себе уважения и не может быть назван чест­ным. По отношению к нам здесь была сыграна роль, по­добная роли гессенского жандарма, поставленного на посту вблизи площади, на которую вход для публики был воспре­щен; этот жандарм вместо заблаговременного предупреж­дения публики умышленно скрылся, чтобы удобнее захва­тывать ее in flagranti * на запрещенном месте, надеясь получить причитывающуюся ему «плату за поимку». Дело это обнаружилось, и остроумный жандарм со стыдом и по зором был изгнан со службы. Если существует слово, с ко­торым связано больше позора, чем с каким-либо другим, если существует деятельность, которая больше чем вся­кая другая возмущает наше нравственное чувство, то это

    *   in flagranti — в момент совершения преступления.

    СЛовоagent provocateur53, эта деятельностьagent provo­cateur^. Немецкий язык не мог найти слова для полного выражения всей низости — для самого низкого из низких, он должен был воспользоваться французским выражением.

    И если это третье предположение оказывается верным, то наши судьи действовали как agent provocateuror!..

    Четвертой возможности нет!

    Довольно: если наши уже давно известные судьям и долго ими терпимые преступления действительно содержат в себе государственное преступление, то я заявляю, что судьи, терпимость которых нас ободряла, и особенно гос­подин государственный прокурор, должны занять место ря­дом с нами на скамье подсудимых и даже как более тяж­кие преступники, чем мы, так как они умышленно разду­ли дедо о государственном преступлении. А впрочем, у меня только что блеснуло предположение — не сделал ли господин прокурор открытия, что старое положение: из ничего ничего и выйдет, выражаемое по латыни: Quod ad initio nullum est, nullo lapsu temporis convalescit *, в сущ- пости является уже отсталым, отжившим, и что человече­ские поступки в течение более или менее продолжитель­ного времени подвергаются особому виду химического процесса, изменяющего их природу, и что они, подобно рейн­скому вину или гаванским сигарам, приобретают от дол­гого лежания силу и аромат?

    Может быть, дух государственных преступлений, не за­метный сначала на Эйзенахском конгрессе, только посте­пенно приобрел силу, достаточную для того, чтобы его по­чувствовал прокурорский нос? Меня действительно очень обрадует, если предположение мое подтвердится и наука обогатится этим химико-юридическим открытием.

    Может быть, учение о транссубстанции 54 господин про­курор переносит в область юриспруденции и думает, что как в руке священника вино превращается в кровь, а хлеб в тело Христово, так и в руках прокурора безвреднейшие политические факты могут превратиться в государственное преступление и прочие ужасы. Чудо нр невозможно, ведь видел же я на Лейпцигской ярмарке фокусника — правда,

    То, что с самого начала ничто, никогда не будет чем-либо.

    это не был прокурор,— вытаскивающего из стакана чистей­шей колодезной воды несколько десятков лягушек и жаб. Вот где можно было чему-либо поучиться!

    Дальше. Мы говорим: наша партия — партия пропаган­дистская, и мы стараемся привлечь в наши ряды большин­ство населения; если на нашей стороне большинство, то значит с нами в противоположность меньшинству и право и возможность переустроить государство в духе наших принципов. С этим не соглашается господин прокурор и говорит: «Большинство не имеет права в противность же­ланию меньшинства изменять государственный строй. Ни­какое парламентское решение не имеет законной силы без согласия императора или соответственного владетельного князя».

    Это постольку справедливо, поскольку по конституцион­ному кодексу — о разумности или неразумности которого здесь не место говорить — ни монарх, ни народное пред­ставительство не могут независимо друг от друга устанав­ливать законы или предпринимать изменения в государст­венном строе. Согласно закону народное представительство образует рядом с короной равноценный ей фактор; внутри же народного представительства господствует принцип большинства. Где же существует всеобщее избирательное право, там большинство народа законно призвано к уча­стию в управлении, там это право на участие в управле­нии признано основным устоем государства. В Германии желание оспаривать право большинства изменять законы вместе с государственным устройством в противность воле меньшинства — не означает ли это объявить всеобщее голо­сование* являющееся с 1867 года55 основным государствен­ным законом, чистейшим фарсом? Не значит ли это обви­нить наше правительство, особенно прусское с его «руко­водителем государственным мужем», в скандальном поли­тическом лицемерии, приписать им недостойные, глубоко безнравственные, чисто иезуитские намерения провести народ эа нос ничего не стоющим призрачным правом? Од­но из двух. Или мы имеем честное всеобщее избиратель­ное право как действительность, и тогда большинство на­рода по господствующему закону может воспользоваться своим, нравом в государстве по своему желанию. Или же

    большинство не имеет этого нрава, и тогда наше всеобщее избирательное право — фарс. Если мы на основании всеоб­щего избирательного права пытаемся привлечь болыпин- ство и достигнуть, благодаря этому большинству, господ­ства, то этим мы принимаем существующий закон просто* как действительность в то время, как господин прокурор, осуждая наши заключения, объявляет существующий за­кон простым обманом, «золотыми русалочками и серебря­ными ундиночками», и этим самым наносит грубейшим об­разом оскорбление законодателям, отрицая их bona fides56. Из этого тупика нет выхода.

    Но монархи, говорит господин прокурор, монархи, не должны же они подчиняться требуемому большинством на­рода государственному преобразованию — «этого не думают даже сами обвиняемые!» Против этого я могу с большим правом сказать: государственный прокурор сам не верит тому, что мы государственные преступники, иначе он не пускался бы на такие отчаянные приемы, чтобы сделать из нас государственных преступников. Какое имеет отно­шение к этому процессу вопрос о том, подчинятся ли мо­нархи добровольно большинству или нет? Это — вопрос их здравого человеческого рассудка, но не нашей вины или невиновности. Что нас вообще ожидает в будущем — это так же неизвестно прокурору, как и нам. Но он так же, как и мы, должен был вынести из изучения исто­рии, что не существует власти, способной сохранить надол­го государственные и общественные порядки, отжившие свое время, т. е. переставшие быть политической и соци­альной необходимостью. Сила, с которой все обновленное и обновляющееся стремится и пробивает себе путь вперед, так непреодолима, что даже самые горячие противники преклоняются перед величием этого факта и не препятст­вуют ходу того, чего нельзя изменить. Приведем бью­щий в глаза пример из новейшей истории: удивительный рост, которому подверглись торговля и промышленность в последние 25 лет у нас в Германии, не совершился ли он при господстве убийственной для торговли и промышлен­ности системе, так что с полным правом можно сказать, что немецкая буржуазия вступила в жизнь при господстве своих врагов и достигла в конце концов политической

    власти и экономической диктатуры. Подобно тому, как Ман- тейфель57, Вестфален58, Бисмарк, ненавидевшие всей своей юнкерской душой торговлю и промышленность, как сред­ство революции, проклинавшие города и с самого начала желавшие их гибели, в то же время должны были содейст­вовать и содействовали росту и того и другого — просто потому, что не имели достаточно сил плыть против тече­ния; подобно им, может же и монарх понять, что время монархии прошло и что для человека, имевшего несчастье родиться королем в наше время, когда троны являются очень неудобными и небезопасными креслами, тораздо ум­нее было бы добровольно и вовремя отказаться от трона, нежели ожидать могучего потока, который снесет его и его трон. Разве плохо сделал Максимилиан *9, сложивший с себя корону, как только он убедился в истинном положении дел на мексиканской земле? История рассказывает нам о монархах, могущественнее всех современных монархов, сложивших вовремя с себя свой сан, отказавшихся от ко­роны, хотя эти короны были блестящее и достойнее нынеш­них корон. Она нам говорит о Диоклетиане60, может быть самом великом по духу римском императоре; она говорит нам о Карле V Гогенштауфене 61, бесспорно самом выдаю­щемся немецком императоре, что можно видеть из его церковной политики. Во всяком случае нет монарха, кото­рый не почитал бы за честь стать рядом с Диоклетианом или Карлом V, которому было бы нелестно слыть подра­жателем этих обоих монархов.

    Дальше. Монархия, существующая теперь, является так называемой конституционной монархией. Еще только не­сколько десятилетий назад наши конституционные монар­хи были абсолютными монархами, т. е. они правили бо­жьей милостью, с неограниченной властью над жизнью и собственностью своих подданных. От этой неограниченной власти они отказались, поставили себя под сень закона и признали право народа на участие в законодательстве. И вот хоть и скачок из абсолютной монархии в конститу­ционную не такой большой, как из конституционной мо­нархии в республику, но для того, чтобы стать консти­туционным, абсолютный монарх должен был отказаться от большего, чем конституционный монарх, чтобы стать

    президентом республики. Этим я вовсе не хочу сказать, что будущие президенты республик должны быть непременно выбраны из прежних монархов. МонархическиЗ принцип приносится в жертву вместе с абсолютным государством — конституционному государству нечего приносить в жертву— разве только одно имя. Как бы там ни было, но предпола­гать, что монархи должны учиться понимать свое время — «овсе не государственное преступление. Напротив, мне ка­жется, что господин прокурор, думая, что считать монархов разумными — государственное преступление, совершает если не государственное преступление, то уж самое откры­тое оскорбление величества.

    «Только силой можно осуществить цели социал-демок­ратии» думает господин прокурор. Так думать его дело, и то, что думает господин прокурор, не имеет никакого отно­шения к процессу. Я думаю: цели социал-демократии постольку осуществятся мирным путем, поскольку наши про­тивники обладают умом и честностью. И прежде всего чест­ностью — honesty is the best policyб2, при разрешении со­циального вопроса честность является не только лучшей, по и единственно хорошей политикой.

    Обвинение — и это должно быть прежде всего установ­лено — должно иметь дело с действиями и фактами, но не с возможностями и мнениями. То, что мы можем исполнить при известных еще не существующих условиях, никого не касается, то, что мы совершили, подлежит рассмотрению суда. Что случится завтра, о чем я завтра буду думать, не знаем ни я, ни господин прокурор. И я сегодня думаю, что политико-социальный кризис не протечет мирным путем, что он разрешится действительно в насильственную рево­люцию, являющуюся для господина прокурора ужасным призраком. Я так думаю, потому что, опираясь на историю и личный опыт, не верю в государственный ум власть име­ющих. Но таким моим мнением не считают себя связанны­ми ни государственный прокурор, ни судьи, и меня за него могут наказать с таким же успехом, как того, кто думает, что говядина ему больше нравится, нежели телятина, или наоборот. И взгляд господина npoiKypopa, что наши цели могут осуществиться только путем насильственной револю­ции, является в юридическом отношении не только не

    основательным доказательством, но даже вдобавок совершен­но неправильным.

    Когда 40 лет назад у нас требовали суда присяжных, то это требование считалось революционным, никогда не могущим быть добровольно исполненным. Теперь у нас имеются суды присяжных, и те, которые его в то время требовали, не сделали, право, никакой рево­люции. Ни одна, даже самая маленькая, самая ни­чтожная реформа не может быть проведена без на­сильственной революции, если правительство встречает ее упорным veto63. Вопрос не в том, осуществятся ли наши требования, по мнению прокурора, только путем насилия, но в том, делали ли мы какие-либо подготовления к тому, чтобы осуществить их путем насилия. Конечно, господин прокурор утверждает, что мы делали такие подготовления. Однако в доказательствах он не силен. Вместо доказа­тельств он приводит ложные умозаключения. И еще ка­кие! «В пределах существующего государственного строя осуществление проекта обвиняемых — стремление доказать законность наших принципов господин прокурор называет «проектом» — не имело места. Точка зрения, исходя из ко­торой они хотят уничтожить современные государственные порядки, должна поэтому лежать вне области этих поряд­ков, вне закона. Следовательно, то «преступление», кото­рое они, стоя на такой точке зрения, подготовляли, было именно подготовлением к государственному преступлению». «Поэтому», «следовательно»? Почему «поэтому», «следова­тельно»? Потому что господин прокурор, как показал это весь обвинительный процесс, не знает различия между представлениями и фактами. Он смешивает свои представ­ления о «государственном строе» с самим государственным строем, свои политико-социальные склонности и антипатии с законом; и так как наши воззрения, склонности и антипатии имеют несчастие отличаться от прокурорских, то он и ста­вит нас неукоснительно вне государства, вне закона. Лю­довик XIV64 удовольствовался тем, что сказал: государ­ство— это я. Господин прокурор идет дальше и говорит: государство и закон — это я. По поводу теории Людо­вика XIV история перешла к обычному порядку дня; по по­воду теории государственного прокурора мы перейдем к

    обычному порядку дня. Покамест же мы себя рассматриваем еще как членов государства — и как оно несовершенно,— как членов с точно такими правами, какими обладает гос­подин прокурор, и мы предоставляем суду присяжных су­дить и осудить всю чудовищность того, что нас ставят вне закона. Возведенное на нас обвинение в «подготовлении к государственному преступлению» оставляем мы на долю «Кладдерадача!»65 Может быть, господин прокурор при первой возможности возбудит обвинение против тех астро­номов, которые утверждают, что земля может когда-либо вследствие столкновения с другим небесным телом раз­биться вдребезги; в случае же, если подобной катастрофы не случится, то уж, наверно, она через несколько миллио­нов или биллионов лет сделается необитаемой вследствие того, что солнце погаснет. Так как в этом случае немецкая империя вместе с королевством Саксонией прекратят свое существование, по крайней мере, с таким же вероятием, как при осуществлении наших прин­ципов, то эти астрономы подобно нам повинны в государ­ственном преступлении, в высшей степени «отдаленном», различаемом только через телескоп, в государственном пре­ступлении, которое должно увековечить имя государствен­ного прокурора!

    Теперь обращусь к поэтическому сравнению с «Домом с прекрасным садом» *. Всякое сравнение хромает — гово­

    * Соответствующее место прокурорской речи в передаче офи­циального «Leipziger Zeitung» гласило следующее: «Представьте себе прекрасный сад, перед которым находится дом. Множество людей приближаются к этому месту, и каждый из них говорит другому: «В том саду заключаются все блага жизни, но дом препятствует сво­бодному проходу в сад. Существует два пути, по которым можно* пройти: один — мирный, но не разрешенный владельцами сада, дру­гой — путь силы, путь разрушения дома». Не заключается ли в этом призыв к разрушению государства и общества?» В передаче «Leipzi­ger Tageblattes» это знаменитое сравнение гласит так: «Я восполь­зуюсь примером из повседневной жизни. За домом находится садг заключающий в себе все блага жизни. Но проход к этому саду за­гражден домом. Вот приходят люди к владельцу этого дома и гово­рят ему: «Сравняй твой дом с землей, чтобы мы могли проникнуть в сад. Если ты этого не сделаешь, то мы употребим силу!» Совер- шенно то же относится и к действиям обвиняемых. Эти действия с самого начала до самого конца содержат в себе самое сильное под­стрекательство к употреблению насилия»

    рит поговорка. Но это сравнение не только не хромает — оно парализовано, и даже на обе ноги. Чтобы сделать его более ясным, между прочим, и господину прокурору, мне необходимо сравнение это перенести в обыкновенную буд­ничную действительность. Сад предназначается для обще­ственных целей; владелец его — для большей ясности при­мера я отдаю сад, который господин прокурор оставил не принадлежащим никому, владельцу,—владелец этот, кото­рому также принадлежит и дом перед садом, отказывает­ся, оберегая свою собственность, разрешить доступ в сад. Что сделать, чтобы войти в него? Господин прокурор гово­рит — для большей пластичности, драматичности и рельеф­ности картины я предположу, что господин прокурор — владелец превосходного дома с прекрасным садом — госпо­дин прокурор говорит: «Я не дам сада! Я не позволю вам пройти через дом, и тогда вы должны будете или отказать­ся от вашего плана, или же прибегнуть к силе. В таком случае нам придется биться!» Вы ошибаетесь, господин прокурор: случай этот содержит в себе кое-что другое. Мы яе делаем ни того, ни другого; мы с полным спокойствием применяем по отношению к вам законно существующий во всех государствах способ экспроприации — ведь мы всегда за законный путь, и меня удивляет, что вам, официаль­ному представителю закона, этот законный путь не при­шел на ум. Вы восстаете против способа экспроприации? Вы возмущаетесь законом вашей страны и оказываете ему по крайней мере пассивное сопротивление?

    Во времена хозяйничания Госсмана в Париже я читал ч одной английской газете, как одна старая баба, не же- тая уступать своего дома, вела войну с господином Гос- сманом. Ей было прислано решение об экспроприации — она разрывает его на куски и бросает клочья в лицо при­сланного чиновника; получив приказание очистить занима­емый ею дом в определенный день,— она натравляет своих кошек на несчастного судебного пристава. Она торжест­вует. Но судьба скоро воздает. Определенный день насту­пает, и на рассвете по направлению к злополучному дому шествует полицейский комиссар в сопровождении четырех дюжих молодцов, а пятью минутами позже удивленные

    самены * видят, как четыре служителя нежно выносят из дома на мягком кресле старуху, которая барахтается и ку­сается, и на расстоянии нескольких сот шагов от дома неж­но кладут ее на землю. Уличной молодеяси это доставило отличную забаву; сломка дома началась, а старуха, кроме .полученной ею хрипоты и насморка, должна была еще за­платить штраф за оскорбление чиновников.

    Я не знаю, будет ли у господина прокурора желание подражать этому примеру. Никто его даже и пальцем не тронет — за это я ручаюсь (так как он должен был — что кажется мне все-таки невозможным — употребить серьез­ное насилие, что повлекло бы за собой серьезные послед­ствия). Мы вежливо и нежно поместили бы его на мосто­вой, а он был бы совершенно удовлетворен тем, что дал бы повод нам и нашим согражданам к гомерическому ве­селью на целую неделю, в наши печальные дни — это не малая заслуга.

    Но мы слишком долго останавливаемся на «доме» гос- лодина прокурора.

    Свой главный козырь государственный прокурор при­берег к концу: «если вы не осудите обоих обвиняемых, то этим вы санкционируете беспрерывную революцию!»

    Прекрасно! Рассмотрим этот козырь поближе и мы уви­дим, что он фальшив. С ним выиграть нельзя. Беспрерыв­ная революция! Она не нуждается в санкции господ при- сяжных. Революция не ждет ни прокуроров, ни присяжных. Вся жизнь — революция «in permanenz» 66. Мировая исто­рия — это одна беспрерывная революция. История и рево­люция — тождественны. Революционный преобразователь­ный процесс в обществе и государстве ни на один момент не прерывался, так как государство и общество являются живыми организмами и прекращение этого преобразова­тельного, все обновляющего процесса равносильно было бы смерти. Это поняла социал-демократия, и поэтому она— партия революционная, т. е. партия, задавшаяся целью со­действовать естественному развитию государства и обще­ства, устраняя с его пути все мешающие этому развитию препятствия.

    *   Уличные мальчишки.

    Господин прокурор, упрямо смешивающий революцию* с государственным преступлением, упорно настаивает на том, что когда мы говорим о революции, то подразумеваем государственное преступление, и что на обыкновенно упо­требляемом языке слово революция имеет другой смысл, чем тот, который мы ему придаем. Какие мнения ставит нам в обвинение господин прокурор — совершенно неваж­но; но что по отношению к слову революция он горько за­блуждается — это я сейчас к его удовольствию докажу. Прежде всего заметим, что в научных определениях — я думаю, господин прокурор не станет оспаривать у нас пра­ва быть научными и искать себе опоры в науке — совер­шенно не имеет значения «обычное словоупотребление», и по очень простой причине: наука возвышается над уров­нем «обычного», повседневного, всякому уж известного и, следовательно, не может удовольствоваться обыкновенно» употребляемым языком. Наука должна создавать поэтому свой собственный язык, материал для которого она черпа­ет, понятно, из обыкновенного языка, только возвышая его над уровнем повседневного употребления. В предлагаемом случае не раз имеет место отклонение от обычного слово­употребления. Во всей современной французской литерату­ре слово революция наряду со вполне определенным зна­чением насильственного переворота употребляется также в отвлеченном значении всеобщего процесса развития.

    И никто не станет отрицать, что наш, немецкий, поли­тический язык, как и наши политические мысли и систе­мы — свирепый патриотизм может лопнуть от ярости — очень много позаимствовали у французов. Относительно языка, обыкновенно употребляемого во Франции, я приведу здесь убедительный пример — особенно убедительный для господина прокурора. Тот человек во Франции, которого меньше всего можно причислить к сочувствующим социа­лизму, так как он больше всех сделал для доказательства своей ненависти к социализму, есть в то же время автор истории французской революции.

    Этот человек — Тьер 67 — наверно, надежный свидетель, который придется по сердцу убийственному для социали­стов государственному прокурору. И вот, в первом томе своей, между прочим, сорок лет назад написанной истории

    революции по поводу дебатов о совместном собрании всех государственных сословий — о генеральных штатах, Etats q£neraux — (19 страница издания Брокгауза 1896 года) об говорит:

    «На известном съезде (старых генеральных штатов) и .по известному пункту голосовали поименно; иногда сове­товались и решали по областям, но не по сословиям; часто представители третьего сословия были равны по числу соединенным вместе представителям от дворянства и духо­венства.

    Как же посягнуть на эти старые обычаи?

    Не находились ли власти государства в постоянной ре­волюции? (Les pouvoirs de l’etat n’avaient ils pas ete dans la revolution continuelle?)

    Королевская власть, сначала суверенная (?), затем по­бежденная и лишенная своей мощи, снова подняла при по­мощи народа свою голову и, опять присвоив себе все пол­номочия, представляла зрелище постоянной борьбы между лостоянно сменяющимися властителями. Духовенству гово­рили: согласно духу старого времени, оно не образует ни­какого сословия; дворянству — только ленный владелец68 может быть выбран, благодаря чему большинство дворян было исключено из представительства; депутатам — вы только неверные чиновники короля; всем же: что фран­цузская конституция (государственное устройство) была только продолжительной революцией (gue la Constitution francaise netait guune longue revolution), во время кото­рой каждая власть господствовала над другой, что каждое учреждение было нововведением, и что в этом грандиозном конфликте мог решать только разум».

    Так говорил Тьер. Все, что он говорил о французской истории и о французском государственном устройстве, от­носится к истории всех остальных стран и вообще ко всей истории. История всех культурных народов без исключе­ния — это «продолжительная революция». Народ, не пере­живший революции, не имеет истории, не может называть­ся народом.

    Еще одна французская цитата! В предисловии к 18-му тому знаменитого, сорокатомного произведения Бюше и Рукса «Парламентская история французской революции»

    имеется следующее место: «христианство — это учение об освобождении; учение о прогрессе — это философия осво­бождения. Церковное учение разделяется на две различные части: на разрешенную церковью догматику и на положе­ния, установленные теологами. Первую часть нужно ува­жать; вторая — это наука, могущая быть смененной только еще более высшей наукой. Первым практическим положе­нием учения о прогрессе является следующее: человече­ское общество подчинено неизбежному закону, согласно которому оно должно пережить правильное чередование необходимых революций с точки зрения морали (gue les societes sont soumises a la loi inevetable de subir une su­ccession de revolutions nicessaires du point de vue de la> morale)».

    Как это уже видно из приведенного места, авторы «Пар­ламентской истории» — строго верующие христиане. Итак уж христианская ортодоксия вместе с общественно-спаси­тельной политикой свидетельствуют о нашем правильном понимании.

    Употребление слова «революция» в этом смысле не огра­ничивается, впрочем, одним только французским языком. Не­сколько дней назад я натолкнулся в «Истории Англии» (History of England) английского историка Маколея на сле­дующее место (страница 6 I тома издания Таухница): «Обращение саксонских колонистов в христианство было прежде всего делом длинного ряда спасительных революций (wos the first of a long series of salutary revolutions)».

    Это (вполне ясно. Если бы нужно было, я мог бы вам при­вести сотни подобных цитат из французских и английских писателей. И не только французских и английских. И у нас в Германии слово революция получило право гражданства именно в том смысле, который мы ему придаем: мой друг, товарищ по обвинению, Бебель в самом начале судебного производства, на третий день, если я не ошибаюсь, хотел привести из государственного словаря Блунчли и Братера — произведение, не могущее быть заподозренным в социализ­ме — место, решительно это доказывающее, но был останов­лен насильно председателем суда.

    Он приведет его потом.

    То, что я хотел доказать, я доказал. Мы не нуждаемся ни в авторитете господ Блунчли и Братера, ни в позволе­нии господина прокурора употреблять слово революция в том смысле, в каком его употребляют все культурно разви­тые народы. И мы можем требовать от господина прокурора, чтобы он не вкладывал в слово революция другого значе­ния, кроме того, какое мы в него вкладываем. Наше опре­деление должно служить для суда единственным критерием, тем более, что оно нами установлено было не только теперь здесь на скамье подсудимых ила во время следствия, но оно, точно выраженное, находилось во всех уж давнишних пар­тийных брошюрах, особенно в брошюрах Лассаля и между прочим в моеЗ так называемой «Берлинской речи».

    Словом — я повторяю это — мировая история — это по­стоянная революция. И каждая попытка затормозить или остановить этот постоянный, беспрерывный, совершающийся по неизменным законам процесс общественно-государствен­ного обновления, который обычный язык и наука называют революцией в широком смысле, каждая такая попытка вле­чет за собой с необходимостью насильственную реакцию из­нутри государственного и общественного организма, и эта реакция является революцией в узком смысле, революцией прокуроров, революцией прокуроров в двойном значении: революцией, как понимают ее прокуроры, и революцией, для которой прокуроры так прилежно работают, которую они так прилежно помогают «делать». «Нет ничего революционнее,— говорит англичанин Матью Арнольд69,—точно так же, как ничего нет противоестественнее идеи все оставить по-старо­му, так как она противоречит назначению всего созданного: постоянно стремиться вперед». Я не могу отказать господину прокурору в признании того, что он очень ««революционен».

    Революции прокурора — это маленькие побочные случаи во всеобщей революции. На примере Франции особенно лет- ко и ясно можно узнать, как «делаются» подобные рево­люции: благодаря упорной, неразумной, бесчестной борьбе правящих с закономерным, естественно-необходимым про­цессом развития государства и общества.

    Что имеет значение и силу для великой французской ре­волюции, революции par excellence70, имеет силу и для всех революций. Отдельные личности, как бы они ни были

    богаты и могущественны, не обладают необходимой силой для насильственной остановки и всеобщего процесса разви­тия. Такой силой обладают только правительства, и поэтому в истории нет еще ни одной революции, которая не была бы делом правительства*. При хороших правительствах, т. е. правительствах, представляющих совокупный интерес и со­вокупные интересы всех составляющих государство граж­дан,— просто невозможна революция. Революции возможны и необходимы при правительствах, или грубо вмешивающих­ся в процесс исторического развития, или же защищающих интересы только части населения, одного класса, одного со­словия, а интересами всех остальных, чаще всего большин­ства, пренебрегающих, вредящих им, жертвующих ими в пользу интересов привилегированных. Хорошее, разумное правительство руководит потоком волнующейся народной силы по всей стране, организуя и охватывая все области и •окрути, равномерно распределяя воды системой шлюзов и •орошения. Дурное, неразумное правительство пытается за­прудить поток, что неизбежно ведет за собою сильнейшее наводнение, и, в конце концов, оно не воспрепятствует тому, что громады вод снова откроют себе путь, повелитель­но указываемый им их естественной тяжестью. Между про­чим, такие авантюристские правительства еще в последний момент, когда они начинают догадываться о непреодолимо­сти природных сил, пробивают дыру в плотине, чтобы обес­печить потоку безвредный отлив. Следствием этого является только то, что плотина со всем тем, что на ней и вокруг

    * Берлинский «Kreuzzeitung», главный орган легитимистского царства божьей милостью, в номере от 4 ноября 1873 г. пишет: «За­раженный идеями энциклопедистов, Людовик XVI французский сам передал королевскую власть, покоющуюся на таком шатком фунда­менте, революции, которая, как известно, всякий раз начиналась ‘Сверху». «Kreuzzeitung», конечно, думает, что Людовик XVI мог и дол­жен был избежать «начать» революцию. Это, выражаясь мягко, не­вежественная наивность, которая уже словами «всякий раз» получает достойную оценку. То, что случается «всякий раз», есть не случай, не каприз, но закон природы. Во всяком случае мы принимаем при­знание «Rreuzzeitunga», что «революции всякий раз начинались сверху». И не только «начинались», но даже и целиком делались. 6 статье из «Volksstaata», приложенной в конце книжки, суждения Kreuzzeitunga» подробнее рассматриваются.

    нее навешано, гораздо быстрее размывается, чем если бы это было в случае падения.

    В конце концов, только правительства обладают сред­ством «избежать» революций и «делать» революции. Каж­дая революция — это, не говоря уж о прочих худых послед­ствиях, свидетельство об убожестве правительства, при ко­тором революция разражается, которым она допускается и которое за нее во всех отношениях ответственно — даже если и не существует закона об ответственности министров. Каждое правительство, при котором совершается революция, является поэтому дурным правительством.

    Довольно. Мы — социал-демократы — не «делаем рево­люций»; мы изучаем революционный процесс развития госу­дарства и общества, который и без нашего содействия идет вперед с головокружительной быстротой, а в остальном мы ткем соразмерно нашим силам «на жужжащем станке вре­мени».

    «Делать» революции — мы оставляем на долю прави­тельств, императоров, королей, «гениальных государственных мужей», начальников полиции и прочих патентованных и привилегированных спасителей общества и государства, не исключая и господина прокурора, игнорировать обществен­ную деятельность которого в этой области было бы самой черной неблагодарностью. Теперь я покончил с господином прокурором. Еще только одно слово я ему скажу на про­щанье: слово одного авторитета — ведь он очень любит авто­ритеты —- знаменитого английского историка, государствен­ного деятеля и юриста, Маколея. В своем очерке о труде Hallama «Constitutional History of England» * он говорит (Маколей, между прочим, вовсе не был демократом, не го­воря уж о том, что он не был социал-демократом): «Осу­дить человека, потому что он совершил преступление или потому что предполагают, хотя и не справедливо, что он со­вершил преступление,— не есть преследование. Осудить же человека, потому что мы из сущности какого-либо учения, которого он придерживался, или из поступков других лиц, придерживающихся того же учения, что и он, выводим за­ключение, что он хотел совершить преступление,— это уж

    *    Hallam, «История государственного устройства Англии».

    преследование, и во всяком случае это глупо и бесчестно (То punish a man, because we infer from the nature of some doctrine which he holds, or from the conduct of other persons, who hold the same doctrines with him, that he will commit a crime, is persicution, and is, in everu case, foolish and wicked)»*.

    Итак, этот наш процесс шляется «преследованием» — все признаки, данные Маколюем, совпадают так, что кажется, будто Маколей писал все это относительно нашего процесса. Бели бы я был юристом, то мне стоило бы привести только доказательство, что этот процесс тенденциозен, и моя задача была бы исполнена: процесс был бы судим и осужден. Но мы ведь политические обвиняемые и как таковые должны поднять перчатку, брошенную нашей «тенденции»: мы дол­жны выставить против тенденции тенденцию, нашу тенден­цию против тенденции обвинителей,< тенденциозный процесс против тенденциозного процесса — социал-демократический против бурясуазно-реакционного.

    Поэтому я буду еще продолжать мою речь.

    Раньше я назвал обвинительный акт господина прокуро­ра «банкротством обвинения и обвинителя». Я хочу быть справедливым. Он совершил то, что мог совершить; и если бы он в десять раз больше сделал, если бы он собрал в ты­сячу раз лучший обвинительный материал, он не был бы счастливее. Каждый процесс о государственном преступле­нии равносилен банкротству обвинителя, и нелепость их — это качество, общее всем таким процессам. Борьба с разу­мом еще безнадежнее, чем борьба с глупостью; а тот, кто начинает процесс о государственном преступлении, своим противником имеет разум. Государственное преступление — это понятие не логическое, не юридическое, и выражение «процесс о государственном преступлении» —это contradictio inudjecto, нелепость.

    Государственное преступление должно быть преступле­нием. Преступление — действие, достойное наказания, и дей­ствие, в юридическом смысле тем более наказуемое, чем дальше оно простирается, и тем менее наказуемое, чем

    S. Macauley, Critical and Historicul Essays, Tauchmitz-Ausgabe, Bd. I, S. 119.

    менее далеко оно простирается. Возьмем, например, разбой­ническое убийство: план подготовлен, нож отточен, засада устроена, но тут является какое-то препятствие, и убийство не приводится в исполнение; если как-либо случайно дока­заны план и намерение would be (желание, добрая воля) стать разбойником, то в крайнем случае он может быть на­казан во избежание опасности для остального общества. До­пустим, что преступление удалось; разбойник выпрыгивает из засады, схватывает свою невинную жертву за глотку, но удар неудачен, и в рукопашной схватке удается пойманному вырваться и убежать — если будет открыто would be раз­бойника, то он может быть осужден за покушение, смотря по размерам произведенного насилия, но он не может быть под­вергнут наказанию за «оконченное» преступление. Наказа­ние может только тогда быть применимо, когда убийство действительно происходит. Точно то же имеет место по от­ношению ко всем другим преступлениям и проступкам. Ко всем другим, за исключением одного: государственного преступления. Государственное преступление перестает быть преступлением с того момента, как оно приводится в испол­нение. Только еще не приведенное в исполнение государ­ственное преступление — есть преступление. Удавшееся государственное преступление не подходит под уголовные законы — оно само создает законы — уголовный закон ка­рает только неудачу государственного преступления.

    Treason never prospers, what's the reason?

    When it prospers none dare call it treason!

    Государственное преступление не удается никогда какая тому причина?

    Если удается, кто осмелится назвать его государственным преступлением?

    гласит известный английский стих.

    Удавшееся государственное преступление сидит на тро­нах, на министерских креслах, на судейских скамьях. Можно в истинном смысле слова сказать: государственное преступ­ление правит миром. Как старым, так и новым. Американ­цы? Государственные преступники. Англичане? Государ­ственные преступники, окрашенные в двойной цвет 1649 я 1688 тодов71; во Франции, чтобы не начинать издалека, с 1792 года у власти стоят только государственные преступ­

    ники: Конвент, Директория, Консульство, первый Наполеон, реставрированные Бурбоны, буржуазный король Луи Фи­липп, Февральская республика, второй Наполеон, сентябрь­ская революция72 — все это государственные преступники, и только государственные преступники. В Испании то же самое. В Италии с 1859 года73 сплошное государственное преступление, и ему нет конца — я говорю о троне. В Рос­сии беспрерывное государственное преступление и постоян­ные убийства. В Австрии осужденный на смерть государ­ственный преступник (Андраши) во главе правительства, а в Германии? А чем же, чем был 1866 год74, если не госу­дарственным преступлением? Основные государственные законы попираемы, гражданская война в самом разгаре, княжеские короны, употребляемые для игры в кетли,— если это не 'государственное преступление, то я отказываюсь понимать, что значит государственное преступление.

    Из этого государственного преступления произошел се­верно-немецкий союз — нынешняя Германская империя, про­тив которой мы замышляем государственное преступление,— и государственные уголовные законы, по которым нас дол­жны будут судить! Мировая история не лишена юмора. Можно ли придумать более прекрасное reductio ad absurdum этого и всех других государственных преступлений? Уби­вать политических врагов зверски жестоко, но логично с точки зрения логики жестокого зверства. Предавать суду политического врага за государственное преступление так же зверски жестоко, но не логично, так как понятие о госу­дарственном преступлении нелогично, так как государствен­ное преступление — преступление против законов логики. Имейте же по крайней мере смелость логики, которая в го­сударственной жизни при обсуждении политических и рели­гиозных вопросов допускает только один выбор между двумя крайностями: или абсолютная свобода, или абсолютное угне­тение!

    Кто не желает ни того ни другого, тот подпадает под влияние слепого произвола. Где должна лежать граница между свободой и угнетением? Невозможно провести между ними линию, не противореча логике и справедливости. Не понимайте меня ложно. Если я требую абсолютной свободы, то этим я вовсе не хочу, чтобы мне было позволено во имя

    политической и религиозной свободы людей наносить ущерб их личности или их собственности. Все, что вредит интерес сам и правам других, есть не свобода, а насильственное зло­употребление, обман и подпадает как обыкновенные, общие преступления под действие обыкновенных, общих уголовных законов. Всякое особое законодательство в области религии я политики равносильно незнанию этого простого факта и затрудняет мирное сотрудничество людей. Всякий каратель­ный закон, направленный не на обычное преступление, есть инквизиционный закон; каждый уголовный процесс, направ­ленный не против обычного преступления,— инквизицион­ный процесс. Каждое действительное преступление можно подвести под рубрику обыкновенного преступления; так на­зываемое же преступление, которое не подходит под эту рубрику, не есть действительное преступление — оно только преступление по мнению или по капризу законодателя, и к этой категории принадлежат все политические и религиоз­ные преступления и проступки без исключения; поэтому и все политические и религиозные процессы являются без ис­ключения инквизиционными процессами. Смягчающее со­временное имя инквизиционного процесса — тенденциозный процесс.

    Если хоть раз оправдать тенденциозный процесс, то уж каждый и всякий имеет право каждому и всякому устраи­вать такие процессы; bellum omnium contra omnes (война всех против всех) объявлена, только вместо того, чтобы уби­вать друг друга, обе стороны прячут своих врагов по тюрь­мам. Еще не существовало в мире двух людей, которые мыс­лили бы одинаково — это банальная истина, которую Карл V узнал только перед смертным часом. Одним словом: тенден­циозный процесс — это проскрипция, прикрывающаяся ман­тией позорного закона.

    Оставьте нам наши мысли! Не мешайте нам их свободно развивать! Мы требуем немного пространства и a fair fight and no favorчестную битву и никакой милости. Там, где существует абсолютная свобода печатного и устного слова и выборов, та«м не только возможно дальнейшее мирное раз­витие, но оно несомненно. 'Меньшинство только тогда опас­но, когда угнетаемо и когда не имеет возможности проявить себя как меньшинство. ‘Никто не станет рисковать своей

    жизнью, чтобы добиться силою того, что он может получить добром, и никто не станет на путь силы, если знает, что ему противостоит сила превосходящая и что акт насилия может жривести -к его собственному поражению. Всеобщее свободное избирательное право дает возможность всем партиям подсчи­тать свои силы и мирно доказать законность своих стрем­лений, и в этом лежит его антире>волюционное значение, принимая слово революционное в прокурорском смысле.

    Но разве у нас свободное всеобщее избирательное право? Разве есть у нас прочие политические свободы, без которых это право один только призрак? Разве есть у нас гарантии против насилия политических и экономических тиранов над избирателями? Наша партия в сущности своей является пар­тией мира. И не только потому, что мы осуждаем и хотим уничтожить войну между народами и общественными клас­сами, но также и потому, что мы предлагаем средство, и по моему глубокому убеждению единственное средство, достиг­нуть мирным путем политического и социального мира. Мирное разрешение социального вопроса дает только социал- демократия. Только тогда можно будет смягчить современ­ную, хроническую классовую борьбу, избежать острой крова­вой борьбы классов, когда правящими классами будет от­крыто и честно признано существование зла и необходимость исцеления, другими словами, правота соЦиал-демократиче- ского движения, и согласно этому признанию и сознанию они будут поступать. Только тогда осуществится путем реформ и соглашений переход к более совершенной, сооб­разной с требованиями справедливости общественной орга­низации.

    «Прекрасно, может быть, мне возразят, что обеспечена свобода, но не разнузданность!» Кто делает такую разницу — не желает никакой свободы. Что значит, например, «разнуз­данность прессы»? Проповедование в прессе учений, их осно­ваний, не нравящихся моему соседу. Но это не дает ему еще права меня угнетать. Пусть он опровергает! «Общественная мораль будет потрясена; не всякий принимающий яд прини­мает и противоядие».

    Милостивые государи, мораль, которая может быть по­трясена одной или даже тысячью «ядовитыми» газетными статьями, если при этом обладатели упомянутой морали

    имеют свободный доступ и к не «ядовитым» статьям, такая мораль не стоит и ломаного гроша. Разврат общественной морали прессой (возможен только тогда, когда развращенная пресса приобрела монополию, благодаря угнетению здоровой прессы, так что народ волей-неволей должен довольствовать­ся только поддельным товаром, как, например, теперь товаром прусского «фонда рептилий». Если же разнузданность прес­сы состоит в том, что я призываю к какому-либо противоза­конному поступку и действию, например поколотить моего соседа N или же выбросить министра-президента X. вместе с его подчиненными из окна его канцелярии, то в таком случае пусть сосед N или министр-президент X. приносят на меня жалобу в суд и требуют защиты полиции. Но все это не имеет ничего общего ни со свободой, ни с разнузданностью, ни вообще с политикой; это — преступления против обыч­ного закона, которые долясны наказываться и преследоваться обычным уголовным законом.

    Есть старая поговорка: кто хочет научиться плавать, должен сначала войти в воду. Только на опыте моясно на­учиться опыту. Недостаток опыта вызывает безумные тео­рии, и безумнейшая теория становится безвредной, как толь­ко она получает возможность осуществиться. О гранит опыта разбиваются лживые теории и отшлифовывают свои края справедливые. Если бы наши противники считали основные положения социализма ложными, то* наверно, они были бы довольны объявлению Парижской Коммуны, а не метали бы громы и молнии против нее. Так как в то время это значило для социализма: Hie Rodus hie salta *, и если бы он не смог перепрыгнуть, если бы он споткнулся и упал пораженным, то социализм был бы убит на все времена, spectre rouqe** был бы изгнан — осмеян всем миром. Le ridicule tue *** и смешное, к сожалению, не всегда убийственное для отдель­ных лиц, всегда убийственно для теории и партии. Предо­ставьте нам полную свободу, и наши учения перестанут быть «опасными для государства»; угнетайте, преследуйте нас, и

    * Здесь Родос —здесь и прыгни!, т. е. теперь покажи, на что ты способен!

    ** Красный призрак.

    Смешное действует убийственно.

    они сделаются «опасными для государства», так как, ставя их вне государства, вы тем самым принуждаете их обратить^ ся против государства, вместо того, чтобы, насаждая их вну­три государства, неукоснительно стремиться к их осуще­ствлению. Мы не хотим революции, не хотим никакого на­сильственного переворота, но политика угнетения ведет к нему с неумолимой логикой фактов; а, милостивые государи, если народ принужден будет для своей защиты, для своего самосохранения взяться за оружие,— история ведь не знает других революций в прокурорском смысле,—то сможете ли вы от нас потребовать, чтобы мы позволили себя заколоть, как баранов?

    «Но всегда будут существовать сумасбродные головы, ко­торым будет казаться слишком длинным нормальный ход развития и которые захотят его ускорить взрывами и заго­ворами». Может быть, хоть я и сомневаюсь, так как в дей­ствительно свободных странах, как, например, Соединенных Штатах Америки, отдельные взрывы и заговоры неизвестны, и если бы они там и случились, то не принесли бы никакого вреда. Только один раз Штаты находились в опасности, и эта политическая катастрофа дает мне повод к поучитель­ному сравнению. Мятеж рабовладельцев еще у всех на па­мяти. Для сохранения своих политических привилегий и позорного института рабства юнкерство Южных Штатов схватилось за оружие и пыталось уничтожить великую За­атлантическую республику. Это было государственным пре­ступлением в истинном смысле этого слова. Мятеж был по­давлен только после страшных усилий. И что же сталось с государственными преступниками? Если они не пали в битве, то находились на свободе. После короткого заключе­ния в тюрьме они были выпущены, так как правительство Соединенных Штатов, исходя из убеждения, что государ­ственное преступление — это такая вещь, которая не имеет ничего общего со здравым рассудком, видело в побежденных мятежниках побежденного врага и как такового не страши­лась его. Там республиканское правительство, считающее ниже своего достоинства заключить в тюрьму как государ­ственных преступников людей, сражавшихся во главе полу­миллиона солдат против конституции — здесь мужественная Германская империя со своими полуторамиллионами солдат

    боится трех человек, не имеющих даже ружья, и един­ственное оружие которых составляет устное и печатное слово! Какой слабой должна чувствовать себя Германская империя! Но к делу!

    В республиках — разумеется, я не шворю о таком рес­публиканском подкидыше, как так называемая Французская республика — нечего бояться взрывов и заговоров, так как они бесцельны и бессмысленны, и поэтому всякий разумный человек должен быть против них. Допустим, например, что Бонапарт устроил свое 2 декабря75 не в Париже, а в Ва­шингтоне — в течение получаса полиция и милиция схва­тили бы его за шиворот и загнали бы его туда, куда Макар телят не гонял; если же бы он при этом случае убил одного или нескольких граждан Соединенных Штатов, то против него возбудили бы обвинение в убийстве и, в случае под­тверждения обвинения, его повесили бы как обыкновенного убийцу, по обыкновенным уголовным законам, на обыкно­венной «виселице. Во Франции он сделался императором. Из этого примера видно, что для известных людей, конечно, было бы очень неудобно, если бы уничтожили различие меж­ду политическим и общим преступлениями, или вернее: если бы все проступки, кроме общих, считали болезненными вы­родками извращенной системы и вычеркнули бы их из свода уголовных законов. Только общие (преступления — действи­тельные преступления, в то время как так называемые по­литические преступления являются насмешкой над правом и так называемая политическая мораль — насмешкой над нравственностью. Допустим, устраивается заговор. Тем хуже для заговорщиков! Они имели бы больше шансов, чем те­перь, попасть в тюрьму или в сумасшедший дом. В послед­нем им давно уж следовало быть. Наверно, уж они не взо­шли бы, подобно Бонапарту, на трон.

    Заговоры пышно расцветают только при деспотизме; при свободе им нет места. Но даже и при деспотизме, даже при условиях, благоприятных их успеху, заговоры не имеют шансов завладеть надолго властью: в большинстве случае® они приводят или к дворцовой революции или к военной. Единственные достигшие успеха заговорщики были люди, или уже фактически обладавшие властью, или же пользо­вавшиеся значительным государственным влиянием, как

    /о>>

    например, Бонапарт и испанские заговорщики-генералы. Мо­жет быть мне укажут на февральскую революцию. Без сомнения, до взрыва февральской революции существовал заговор для низвержения Луи Филиппа, без сомнения, заго­ворщики играли при февральской революции значительную роль, но они были бы тотчас же по окончании битв или убиты или заключены в тюрьму, если бы недовольство пра­вительством не коснулось самых широких масс, недоступных влиянию тайных обществ, и если бы на сцену не выступил народ. То обстоятельство, что заговорщики замышляли низ­вержение Луи Филиппа, так же мало повинно в февраль­ской революции, как виновен буду я в том, что когда-либо случайно пойдет дождь, если я, выйдя, захвачу с собой зон­тик. Старый способ писать историю знаком: все ставить в зависимость только от отдельных лиц, которые по своей воле или сильной рукой, кровью и железом или своим силь­ным духом, гениальной политикой или заговорами кроят мир по своему капризу. Новейший, философски-критический спо­соб писать историю показал всю неправильность подобного понимания истории; он исходит из того основного положе­ния, что развитие человечества совершается по неизменным законам природы; что история, употребляя выражение Геге­ля, не позволяет ни одному человеку перехитрить себя, будь он величайший герой или величайший негодяй; что, коротко говоря, история не делается ни на полях сражений, ни в дворцах, пи в салонах дипломатов, ни в подпольях заговор­щиков; что эти официальные деятели истории, если они не мифические фигуры, то рассматриваемые при свете пред­ставляют из себя совершенно излишнее, большей частью очень гнусное приложение истории; и что для человечества было бы гораздо лучше, если бы это приложение отсутство­вало бы. Всем известен уж старый пример, как современ­ники французского государственного переворота в конце прошлого столетия76 относили все его события к разряду заговоров или двора, или герцога Орлеанского и т. д.; разум­ное понимание истории доказало всю бессодержательность и смешную сторону такого предположения и констатировало, что хотя достаточно было и заговоров, но что заговорщики имели почти столько же влияния на ход событий, сколько кузнечик на движение телеги. Знаю, господа полицейские и

    юв

    прокуроры еще свято чтут старый способ писания истории и так глубоко еще верят именно в заговоры, что им самим удается иногда библейское чудо —создать заговор; но я могу одно только сказать: наука не на стороне господ полицей­ских и прокуроров и выбросила уже давно эту ненаучную теорию в сорный ящик. К сожалению, все же она не в конец еще умерла, как и показал это настоящий процесс. Причина, почему эта теория для практики еще не совсем умерла, ле­жит в том упорстве, с каким господа полицейские, государ­ственные прокуроры и прочие государственные власти дер­жатся того воззрения, что государство не яшвой организм, но механическое тело. Это новое доказательство правильно­сти знаменитых слов, произнесенных когда-то одним швед­ским канцлером, относительно качества разума, которым управляется мир. Государство для них — это автомат, кото­рый нужно только завести, машина, которую нужно только отапливать и управлять; и во всех случаях — присутствен­ное место или казарма, где все идет по правилам согласно предписанию или приказу и где каждый должен повино­ваться высшему указу. Истинное государство отличается от этого государства, как истинный ландшафт от ландшафта в Нюрнбергском игрушечном театре. Уберите все механиче­ские аппараты, все машины, уничтожьте все присутственные места и казармы — истинное государство все-таки останется. Государство именно и есть — все мы; мы миллионы людей, соединенные в одно политическое общество, мы, из которых каждый по-своему думает, действует, работает, поучается, поучает; из которых каждый носит в груди сердце, не позво­ляющее заводить себя, как автомат, у каждого есть мозг в голове, не позволяющий собой управлять, как машина,— каждый со своими особенными чувствами, своими особыми потребностями, своим особенным идеалом, осуществить кото­рый составляет задачу его жизни. Сумма всех миллионов этих сердец, которые ни на минуту не перестают биться, этих миллионов мозгов, которые ни на минуту не могут успокоиться и отдохнуть, этих миллионов взаимно перекре­щивающихся желаний, надежд, стремлений, интересов — вот что такое государство. Каждый день создает новые потреб­ности, новые мысли, новые теории, новые системы, но­вые изобретения, требует новых сокровищ из сокровищницы

    знания, прибавляет новые «капиталы ж накопленному капиталу культуры. И это государство, этот постоянно растущий, по­стоянно изменяющийся коллективный организм, сложенный из миллионов самостоятельных отдельных организмов, дол­жен ли он пребывать в спокойствии или же двигаться толь­ко механически, подобно автомату или машине! Воистину, признать это — значит признать правым того безумного царя Персии, который хотел океан заковать в цепи77. Нас назы­вают врагами государства! Нас называют врагами культуры! Конечно, так называют нас те, кто, не зная сущности госу­дарства, пытается вогнать его в узкий круг своих представ­лений и все, что выходит из этого круга, осуждает с фана­тизмом тупой ограниченности; те, кто смешивает свои лич­ные, сословные и классовые интересы с интересами всего государства, кто приносит государственные интересы в жерт­ву своим личным, своим классовым интересам; они подобны тем французским садовникам, которые из живых цветов пытались устроить мертвую стену и поэтому всякую свеже- вырастающую ветвь, как не соответствующую их понятию о порядке, как нарушающую порядок, срезали «во имя по­рядка».

    Что государство не есть каменная неподвижная масса — это признают, между прочим, все, интересовавшиеся когда- либо сущностью государства, <к какой бы партии они ни принадлежали. Четыре недели назад, 23 февраля текущего 1872 г., здесь в Лейпциге читал лекцию человек, во всех от­ношениях являющийся нашим антиподом, доктор Лютгард, отличающийся в политической и религиозной области уль­траконсервативным образом мыслей, на тему об «Отношении государства к христианству». У меня под рукой имеется номер «Лейпцигского ежедневного листка» со статьей об этом; судя по ней, доктор Лютгард сказал: «Как мы пришли к образованию государства и в чем состоит сущность госу­дарства? Государственная форма человеческого существо­вания не будет вечной, как она и не первоначальна. В миро­вую эпоху «совершенного царства божия» не будет суще­ствовать никакого Государства, точно так же, как при возникновении человечества существовала такая эпоха, когда еще не было государства. Государство — есть продукт исто­рии». По мнению нашего государственного прокурора, это

    определение заключает в себе, между прочим, и государ­ственное преступление, так как «совершенное царство бо- жие», в котором не будет существовать никаких государств, а следовательно, и Германской империи вместе с Саксонским королевством, составляет цель стремлений господина Лют- гарда. Если кто-либо еще теперь может верить в механиче­скую неподвижность государственного и общественного строя, то этот человек действительно феномен. Он должен быть слепым. Куда мы ни кинем свой взор, ‘всюду быстрая, кипу­чая смена. Всюду — революция. В научной, экономической, политической области — беспощадный разрыв со старым, раз­рушение старых догм, теорий, систем, форм, авторитетов. Тысячелетние догматы веры, развеянные в пыль по ветру, устои религии, разнесенные в прах, общество, стремящееся вперед головокружительными скачками; здесь — возникаю­щие из хаоса могущественные государства, там — могучие государства, разлетающиеся, как хрупкое стекло,— кто мо­жет говорить тут об устойчивости существующего. Кто мо­жет приказать мгновению остановиться? То, что было, не вернется, и то, что есть, не повторится. Или вы думаете, что законы природы вдруг изменятся? Или же человек в силах их изменить, им повелеть: «до сих пор и не дальше; вашему господству пришел конец; теперь царствую я, и мне должны вы повиноваться! Мое здание нетленно, я первый, с тех пор как существует человечество, строил для вечности!?» Почти что тысячу лет тому назад, в седые времена средневековья, один монарх пристыдил своих придворных, приписавших ему господство над стихиями, и заставил их сознаться в своей глупости*. И теперь, в XIX столетии, в эпоху рево­люции par excellence считают государственным преступле­нием, если мы говорим: напялить на общество смирительную рубашку побежденного прошлого, выставлять минутно суще­ствующее, как единственное, дающее право на существова­ние—это достойное наказания безумие: не существует

    * Канут Великий, король Дании и Англии (умер в 1035 году), вывел своих придворных, уверявших его в том, что он властвует над стихиями, на берег моря во время прилива и приказал ему остано­виться. Вода, нимало не смутясь, продолжала прибывать, и при­дворные, промоченные насквозь, должны были бежать, чтобы спасти свою жизнь.

    нш

    состояния покоя; мир движется, и мы движемся вместе с ним! Думаете вы, что можно полицейскими мерами и тенденци­озными процессами остановить ход естественных законов? Кто на кратере вулкана вывесил бы полицейское объявле­ние: «извержение вулкана воспрещено под страхом наказа­ния», тот по всеобщему приговору достоин был бы сумасшед­шего дома, и все же он был бы не менее неразумен, чем те, которые хотят втиснуть макрокосм (великий мир) человече­ства в микрокосм (ничтожный мир) их узкого мозга, и каж­дый протест, каждое сопротивление этому воспрещают «под страхом наказания».

    «В движении и бытии нет покоя, природа предала покой своему проклятию!» Да, своему проклятию! Это сильно ска­зано. Не правда ли? И кто так говорит? Гете. И человек, та­кого же могучего, такого же необъятного духа, Александр фон Гумбольдт78, прилагает слова Гете ясно к политической жизни (Kosmos I, стр. 34): «В жизненной судьбе государств происходит то же самое, что и в природе, для которой, по глубокомысленному изречению Гете, «в движении и бытии нет покоя и которая предала своему проклятию всякий по­кой!» И несколькими строчками ниже Гумбольдт прибавля­ет: «Там, где под защитой мудрых законов и свободных уч­реждений все цветы культуры одинаково пышно расцветают, там в мирной борьбе ни одно стремление духа не опасно другому». Золотыми буквами должны быть занесены эти «золотые слова» в кабинеты государственных деятелей, в залы законодательных собраний!

    Чего достигают процессами, подобно нашему, системати­ческими преследованиями нашей партии. Нас укрепляют! Нас укрепляют в убеждении того, что мы правы. Нас не преследовали бы, если бы -нас не боялись. И почему, спра­шиваем мы противника, почему вы боитесь нас? У нас нет денег, нет солдат, мы лишены всех средств внешнего могу­щества. И если бы мы даже имели миллионы денег, вы мо­гли бы нам противоставить миллиарды, если бы у нас были сотни тысяч выдрессированных солдат, вы могли бы выста­вить свои миллионы. Почему же вы боитесь нас? Чего боитесь вы в нас? У нас нет ничего, кроме принципов, кроме идей — и наши принципы, наши идеи устрашают вас, так как вы не можете им противопоставить никаких идей,

    по

    никаких принципов и поэтому вы желаете вырвать их с кор­нем, пользуясь вашей грубой силой. О, господа, то, что скры­вается в наших головах, вам не уничтожить — и не потому, что дух бессмертен, но потому, что находящееся в наших го­ловах принесено извне и вне нас будет жить, если даже голова наша отлетит. Еще никогда не удавалось гильотинировать или расстрелять идею, и ваш страх —это непроизвольное, вами самими неосознанное признание этой истины. «Мысли свободны, как птицы», говорит народ, они не знают ни по­граничных столбов, ни шлагбаумов, они перелетают через тюремные решетки и через штыки, а иногда и на штыки. Вы смеетесь над наивностью мужичка, заградившего ногою источник Дуная и воскликнувшего с удовольствием: «Как будут удивлены в Вене, когда течение Дуная прекратится!», но разве умнее его те спасители государства, которые ду­мают осушить русло социал-демократического движения, прекратив собрания, запретив союзы и так называемых «вождей» и «главных смутьянов» попрятав по тюрьмам. Дунай получает воду не из одного только источника, но из сотен тысяч их; а запрудить все эти сотни тысяч источни­ков — ребячество, равное стремлению подавить духовное дви­жение, которое, черпая свои силы из почвы фактов и со­знания права, пустило глубокие корни в сотнях тысяч сердец и, если бы вы расстрелами военных судов прекра­тили биение всех этих сотен тысяч сердец, то на крыльях мученичества было бы перенесено оно в миллионы бьющихся сердец, где оно и жило бы до полной своей победы.

    Перелистайте книгу истории. Найдете ли вы хоть один пример успешной политики угнетения? Хоть одну победу силы над идеей? И наоборот, не найдете ли вы, что каждая попытка угнетения увеличивала мощь угнетаемого движе­ния, ускоряла его победу? Правда, существовали движения, не достигшие своих целей, но вовсе не потому, что им были враждебны власть имущие, но потому, что они не были обоснованы общественными отношениями и поэтому были чужды народным массам. Наше движение не представляет исключения из общего правила: если оно преследует ложные цели ложными средствами, то его собственные заблуждения сведут его в могилу; но никогда этого вы не достигнете ва­шими преследованиями. И если наше дело — дурное, как вы

    ///

    это утверждаете, то существует одно средство сделать его, по крайней мере на время, хорошим: преследуйте нас! Каж­дый акт насилия над нами придает нам больше силы, уве­личивает число наших приверженцев. Этот процесс имеет для нас больше значения, чем десять лет усиленнейшей пропаганды. Каждый человек по природе своей мятежник: он инстинктивно возмущается грубой силой и вступается за ее жертвы, даже если эти жертвы — обыкновенны© преступ­ники. Никогда в Англии не были так часты фальшивомонет­чики, как в те времена, когда их беспощаднее всего приго­варивали к смерти: виселица окружала фальшивомонетчи­ков ореолом геройства, делала из них мучеников. И вы хо­тите «сравнять с землею» движение, в конечной цели которого все угнетенные и оскорбленные, все погрязшие в нищете и страданиях сыны труда видят осуществление прав человека, свое возвышение до уровня достойного человеческого суще­ствования? Ну что ж, почите! Здесь вы растаптываете пла­менные языки, смотрите там, позади вас, впереди, вокруг, всюду выступает новое пламя; это пламя подземное, кото­рое вы потушить не сможете, ибо почва, на которой высто­ите, пылает. Вы думаете, что это не соответствует естествен­ному положению вещей. Хоть вы и не верите, подобно ва­шим прадедам, судившим ведьм, в волшебство, но вы верите в заговоры, в тайные организации, в искусственное «устрой­ство» движения. Не удивительно, что вы, подобно детям, ищущим позади зеркала свое изображение, хватаетесь за пустое пространство. Что вы видите и за что вы хватаетесь — это только обманчивый рефлекс ваших ложных представле­ний. «Заговорщиков», «потрясителей», «агитаторов» — их вы хотите убрать? Уберите каждого фабриканта, обогащающего­ся за счет неоплаченного труда своих наемных рабов. Уберите каждого помещика, который злоупотребляет рабочей силой сельского батрака, который присоединяет к своим угодьям поля обедневшего мелкого крестьянина. Уберите каждую новую машину, которая революционизирует промышлен­ность и земледелие, способствует производству, разоряет производителей, увеличивает национальное богатство и за­ставляет терпеть голодные муки Тантала79 всех творцов этого национального богатства посреди созданных ими сокро­вищ! Уберите правительства и законодательства, толкнувшие

    пг

    мелкое ремесло на путь свободной конкуренции полным уни­чтожением цеховых рамок, на тот путь, где они должны были сделаться добычей крупной промышленности, подобно тому, как когда-то обезоруженный и брошенный в римский цирк христианин становился добычей нумидийского льва!

    Уберите все железные дороги, электрические телеграфы, пар, уберите самих себя, уберите судей и присяжных, убе­рите все и вся, так как это все и вся носит на себе печать революционных эпох и так как каждый несет с собой рево­люционный яд, если не в плоти и крови, то уж, наверно, в своей одежде!

    Теперь обратимся к другому пункту, существенному для нашей защитил. Нас обвиняют в «подготовлении к государ­ственному преступлению», а не в наших социалистических воззрениях и стремлениях. Но, господа присяжные, хотя об­винение и политическое, все же девять десятых всего обви­нительного материала трактует о наших социалистических воззрениях и стремлениях, и не может подлежать ни малей­шему сомнению, что эти девять десятых, не составляющие собственно обвинения, вмешаны сюда с единственною целью придать последней десятой части, трактующей о политике и не ложащейся на нас обвинением, ту тяжесть, которая бы нас придавила. Против нас устраивают политический про­цесс из политических соображений — в нашем лице сжить со света политических противников. И так как мы в политиче­ском отношении неуязвимы, так как нас нельзя сделать ви­новными в каком-либо преступлении, оправдывающем обви­нение в государственном преступлении, то они и пытаются нас растереть в порошок ненавистью к нашему социализму. Что именно это является целью обвинения, следует из того беспримерного факта, что в обвинительном акте прокурора под уличающим нас материалом фигурируют разъяснения «Volksstaata» о Парижской Коммуне, обоснованные, как из­вестно, во время нашего подследственного заключения! Что событие, состоявшееся так очевидно без нашего прямого или косвенного участия; что разъяснение, данное об этом собы­тии, данное полгода спустя после нашего ареста и начала процесса, что такое событие и такое разъяснение имеют столько же места в нашем процессе, сколько человек на луне, этого не мог не знать господин государственный про­

    курор; так же он не мог знать, что хотя этот материал юри­дически и лишен какого-либо значения, но все же при том ужасе, какое внушало огромному большинству населения одно только слово коммуна © то время, когда составлялся обвинительный акт,— 21 июля прошлого года — от этого материала можно было ожидать значительного «морального» воздействия. Правда, соответствующий материал не мог быть использован в процессе, но намерение такого использования все-таки существовало и, мотив, лежащий в основании этого обвинения,— несмотря на то, что ни в каком другом случае он так резко не выступал — красной нитью проходил по всему обвинению. Поэтому мы должны как от самих себя, так и от лица представляемой нами партии показать всю не­основательность этого изложением наших принципов и стремлений. Я знаю, что судебный зал — не академическая аудитория, и поэтому ограничусь только необходимым очер­ком. Мы — социалисты, прекрасно! Коммунисты, прекрасно! Являемся ли мы поэтому моральными чудовищами, которых, как стоящих вне человеческого общества, необходимо объ­явить вне закона, как сказал это господин прокурор, и истре­бить, как истребляют вредных обществу хищных зверей! Конечно, нас уж выставили подобными чудовищами, и я пойду только дальше и скажу: если бы мы были теми, за кого нас выдают наши партийные враги, то человеческое общество принуждено было бы нас истребить из чувства своего собственного самосохранения и, следовательно, было бы право. Так как необходимость есть право. Но голос пар­тийной ненависти не должен иметь себе здесь отзвука, этого требуем мы; и мы требуем того, чтоб нас судили потому, что мы сделали и что ’мы представляем из себя, но не по тому, что приписывает нам и что клевещет на нас слепой страх.

    Наказывайте нас не за клевету наших врагов. Итак, мы виновны в социализме, т. е. мы виновны в желании брат­ского равенства между людьми в обществе, так как социа­лизм не проповедует ничего другого, как это. Мы виновны в коммунизме, т. е. мы виновны в стремлении к государству, которое, соответствуя идеалу величайшего мыслителя сред­них и новых веков, с одной стороны, подчиняет интересы отдельных лиц интересам всего общества, а с другой, содей­ствует при помощи всего общества интересам каждого:

    так как именно ото и ничего другого не проповедует комму­низм. Мы виновны в -стремлении к государству, которое обеспечивает «возможно лучшее благосостояние граждан, ко­торое — культурное государство в высшем значении этого слова — благодаря разумным и справедливым учреждениям,- а особенно благодаря системе воспитания, развивающей все способности и дающей истинное образование, подымает куль- ТУРУ> являющуюся для него государственною целью, всеми имеющимися у него силами и обеспечивает равномерно каж­дому гражданину все блага культуры. Основание всякой культуры — труд. Своим существованием и своим достоянием обязаны мы труду. Труду мы обязаны всем. Не нашему лич­ному труду, незримо малой части всего, но всеобщему, об­щественному труду. Очень возможно — и мы наблюдаем это довольно часто — наслаждаться благами культуры, не прибе­гая к личному труду; но положительно невозможно даже самому трудолюбивому, самому производительному работ­нику при самом усиленном труде жить культурным человек ком без помощи всеобщего общественного труда, так как он, труд этот, создал прежде всего культуру, без которой мы остались бы животными, но не людьми. Отсюда ясна комму­нистическая природа, общественная сущность труда, на* ко­торой покоится государство и общество.

    Этим коммунистическим характером труд всегда отли­чался: как труд древних рабов и средневековых крепостных, так и труд современных наемных рабочих. Но продукт этого труда этим свойством никогда не отличался; не отличается он и теперь; древний раб работал для своего владельца; средневековый крепостной для своего помещика, а совре­менный наемный рабочий для капиталиста. В этом скрывает­ся противоречие, в этом — несправедливость, прекратить которую является целью социал-демократии. Общественно­коммунистический характер труда должен быть распростра­нен и на продукт этого труда; продукт труда должен быть собственностью рабочего; труд должен быть отныне не общ­ностью страданий, а наслаждений.

    Теперь ясно, как смешон упрек в том, будто мы хотим уничтожить собственность. Не собственность должна быть уничтожена, но лишние собственности, ложная собственность, являющаяся присвоением чужой собственности!* обществен­

    ное воровство. Экспроприация экспроприаторов, как назвал это Маркс, Впрочем люди, признавшие и принявшие христи­анство, не имеют права вопить против «дележа», так как Новый завет проповедует коммунизм в самой «грубой», пер­вобытной форме, и первые христианские общины, сохранив­шие «совершенно чистые учения», произвели «дележ» с «большей основательностью, распространив его также и на женщин.

    Рассмотрим современное положение. Кто станет отри­цать, что большинство людей живет в самых ужасных усло­виях и что только меньшинство поставлено так, что имеет средства к достойному человека существованию? Всех сомне­вающихся я отсылаю к статистике, цифры которой не допу­скают противоречия и могут быть игнорируемы только по невежеству или из злого умысла. Но экономическое нера­венство — еще не самое худшее: труд создает все богатства, и если бы те, кто работает, были бы богатыми соразмерно своему труду, а те, кто не работает, бедны, то это неравен­ство имело бы известное оправдание. В действительности же происходит совершенно обратное.

    Как и,объясняет с ясностью, не допускающей сомнения, буржуазный политикоэконом Джон Стюарт Милль, очень почитаемый нашими противниками, что в современном обще­стве все богатства распределены в пропорции, обратной ко­личеству произведенного труда. Тот, кто работает больше всех —имеет меньше всех; кто работает мало или совсем не работает — имеет много. Нищета — за труд, богатство — за безделке. Рабочие, создающие так называемое «нацио­нальное богатство», лишены какой бы то ни было его части: оно является монополией бездельников. Благодаря этому неравенство сделалось возмутительной несправедливостью. И это неравенство — клеймо нашей хваленой цивилизации, клеймо, которое всякий, обладающий хоть искрой чувства справедливости, должен стараться уничтожить. Паллиатив­ные меры 80, задевающие только поверхность и устраняющие только симптомы, ухудшают зло; оно должно быть схвачено за корень и вместе с корнем должно быть вырвано. Все бо­гатства — плоды труда, учит политическая экономия; труд должен пожинать плоды труда! — требует справедливость, «требует социал-демократия. Современная несправедливость

    ив

    происходит оттого, что рабочий производит не для самого себя, что он должен продавать себя за заработную плату ка­питалу, которым и «эксплуатируется». Одним словом: она вы­текает из системы наемного труда. Современная несправед­ливость может быть устранена только тогда, когда рабочий перестанет работать на бездельника и когда он будет рабо­тать для самого себя. Труд отдельных лиц не продуктивен: работа должна быть общественной. Итак, общественный труд для пользы отдельных лиц, общий труд и общее пользование плодами труда.

    Вот чем мы хотим заменить нынешнюю систему злоупо- требления. Социалистическая ассоциация вместо наемного труда! Но куда денется капитал? Он должен принадлежать труду. Нет капитала вне труда! Должен существовать толь­ко один капитал —для труда. Шарлатаны утверждают, ко­нечно, что капитал так же производит ценности, как и труд — испытать это на деле легко: пусть все капиталисты свои капиталы и капиталы всего мира соберут и сложат в одну кучу; увеличится ли эта куча после какого угодно срока хоть одним грошом новой ценности, и, наоборот, цен­ность ее не уменьшится ли значительно? Капитал — не толь­ко дитя труда, он не может также ни расти, ни продолжать существовать без труда.

    По отношению к труду капитал не обладает никаким правом, в то время как труд по отношению к капиталу об­ладает правом собственности. Господствующий способ про­изводства перевернул естественные отношения между тру­дом и капиталом и сделал труд рабом капитала. Или наша система наемного труда —не рабство? Разве современный наемный рабочий свободнее древнего раба, хоть он и может менять своих господ? Разве голод не привязывает его беспо­щаднее и сильнее к труду, чем самые сильные железные оковы? «Все же,—говорят нам часто,—рабочие теперь на­ходятся в положении гораздо лучшем, чем в прошлые века». Верно ли это утверждение или нет, я не сагану разбирать. Даже если оно верно, то оно еще ничего не доказывает. Рабочий, социал-демократ, требует не лучшего положения, но равного положения. Он не хочет дольше других работать; он хочет, чтобы каждый пользовался равномерно плодами труда, благами культуры. У него еще достаточно логики и

    чувства справедливости, чтобы не требовать для себя приви­легированного положения, но он не хочет занять подчинен­ного положения.

    Не к состраданию апеллирует социал-демократия, но к настоятельному интересу общества. «Каждая вина мстит за себя на земле» — и месть соответствует вине. Общественная несправедливость сильно мстит за себя обществу.

    Все без исключения политические и социальные ката­строфы и бедствия можно объяснить этой единственной пер­воначальной причиной. Общественная несправедливость — это шкатулка Пандоры81, откуда нескончаемым роем выле­тели все бедствия, все несчастия, все болезни общества. Что вызывает те разрушительные кризисы, которые периодиче­ски, со страшной регулярностью потрясают храм буржуаз­ного благоденствия, останавливают торговлю и промышлен­ность, несут с собою разорение и нужду в самых широких размерах, что иное, если не современная система производ­ства с ее эксплуатацией труда, ее безумной конкуренцией, ее головокружительной бессмысленной спекуляцией? Что толкает рабочего к стачкам, что гонит его в момент безум­ного отчаянья на баррикады, что — если не чувства выстра­данного бесправия? Разве существует хоть один мятеж, одна революция, для которой социальные бедствия не доставили бы борцов? Война — разве можно себе представить, чтобы народы друг другу перерезали горло, если бы каждый граж­данин под защитой справедливых учреждений мог пользо­ваться плодами своего труда? Чума — спросите врачей, воз­можны ли эпидемические болезни при здоровых, т. е. нормальных общественных условиях? Преступления — спро­сите судей, сколько останется преступников, если устранить нужду и недостаток воспитания? Ни одного! Разве только невменяемые идиоты и сумасшедшие. Нас так охотно назы­вают разрушителями. Что же, разве вы хотите сохранить торгово-промышленные кризисы? Разве вы хотите сохранить классовую борьбу во всем ее объеме, начиная с бескровных стачек и кончая яростной уличной битвой? Разве вы хотите сохранить мятежи, революции — в прокурорском смысле,— войны, чуму, преступления? Прекрасно, тогда вы сохраните современное общество со всеми его несправедливостями — «гокуда это будет возможно. Но не надолго! Скоро придет

    то время, когда несправедливость сделается экономической и политической невозможностью, а справедливость — необ­ходимостью.

    Дальнейшее существование современного способа про­изводства несовместимо с дальнейшим существованием об­щества.

    Капиталистическое крупное производство было прогрес­сом, теперь же оно сделалось препятствием к дальнейшему прогрессу. Оно больше не отвечает экономическим потреб­ностям общества, т. е. совокупности всех людей, но не ни­чтожного меньшинства привилегированных, охотно называю­щего себя «обществом». Не говоря уж о несправедливом распределении продуктов труда, оно неспособно доставлять все необходимое всем членам общества для их достойного существования, и только потому уж современный способ должен быть заменен высшей формой производства, которая могла бы исполнять эти условия. И этого достигнет только всеобщее общественное производство, социалистическая ор­ганизация труда, которая обратит сконцентрированный сово­купный капитал на пользу всех людей. Глубокое заблужде­ние, вытекающее из смешения общества с привилегирован­ным меньшинством, с господствующими классами, обвинять нас в стремлении низвергнуть все существующее, сде­лать tabula rasa82, чтобы тогда на обломках всего можно было воздвигнуть фантастическое новое здание. Мы хотим только устранить то, что мешает здоровому, разумному раз­витию общества, мы хотим только осуществить то, чтобы интересы громадного большинства не приносились в жертву интересам меньшинства и чтобы вместо привилегий отдель­ных лиц, вместо политико-социальной монополии на степень высшего закона государства и общества были вознесены права и интересы всех, общественная справедливость. То, что пережило самое себя, что больше не удовлетворяет все возрастающим культурным потребностям общества, долягао перестать отнимать солнце и воздух от несущейся вперед новой жизни. Мы хотим дальнейшего органического разви­тия нашей культуры, развития, которое было задержано со­временным классовым господством. Кто требовал бы теперь уничтожения машин, введения средневековой мелкой про­мышленности, того считали бы безумцем, так как каждый

    человек знает, что мелкое производство сменила высшая, бо­лее продуктивная система производства — крупная промыш­ленность. Кто же сказал бы в средние века, ну хотя бы в половине прошлого (века, что мелкое производство слишком дорого и слишком невыгодно, что оно должно быть снесено с лица земли промышленной революцией, которая приведет к господству новую систему производства, тот был бы на­зван ну приблизительно тем же, кем нас называют теперь. Кто через пятьдесят лет желал бы вторичного введения ны­нешних порядков, тому угрожала бы опасность свести близ­кое знакомство с сумасшедшим домом. А мы, мы, требую­щие преобразования современных порядков, мы находимся в опасности свести близкое знакомство с тюрьмой. И все же так же несомненно и так же необходимо, что современный способ производства будет вытеснен высшей формой его, как и средневековый был вытеснен нынешней. Не мы яв­ляемся утопистами, идеалистами-мечтателями, как «ас часто называют, но те являются ими, кто преходящие формы счи­тает вечными и которые думают о возможности сохранить их насильственными мероприятиями. Коммунисты, говорит коммунистический манифест, который должен был фигури­ровать как материал для доказательства нашей вины, не выставляют какого-либо особенного принципа, под который они хотят подвести пролетарское движение. Теоретические положения коммунистов никоим образом не покоятся на идеях, на принципах, изобретенных тем или иным преобра­зователем мира. Они являются только общим выражением реальных отношений в существующей классовой борьбе, в происходящем на наших глазах историческом движении.

    В таком понимании событий наука на нашей стороне. Грубошарлатанская манчестерская теория, проповедующая полное невмешательство в жизнь капиталистического хо­зяйства и лечение зол современного производства современ­ным же производством, решительно осуждена независимой наукой, которая признала raison detre83 социализма. Послу­шайте, например, что говорит г-н фон Шеель, профессор го­сударственных наук в Бернском университете в своей не­давно появившейся книге «Теория социального вопроса» (стр. 12): «Владение и труд стоят теперь отдельно и сво­бодно друг подле друга; первое самостоятельно благодаря

    своему праву собственности; последний, труд, обладая пра­вом приобретения собственности где и как ему угодно. Но если кто-нибудь, ничем не владеющий и наделенный только рабочей силой, вступает в новый строй и ищет объекта для своего труда, то он находит таковой в виде собственности, разделенной между владельцами на основании исторически данных отношений; он видит себя таким образом в пользо­вании своей рабочей силы зависимым от этих последних. Юридическая форма этих отношений, правда, оказывается здесь исключительным правом владельцев на орудия труда по отношению к рабочим, но экономически становятся они зависимыми отношениями, так как обладание средствами производства в одно и то же время означает обладание сред­ствами пропитания. Обладание придает экономическую силу и превосходство над голой рабочей силой, которая не спо­собна на сохранение, не способна жить без средств пропи­тания; и по чисто экономическим причинам владелец скоро даст почувствовать это свое превосходство. Итак, здесь на­чинает развиваться народное хозяйство, предоставленное по принципу свободы и равенства самому себе, заключающееся в ней предрасположение к несвободе и неравенству. Но соб­ственность противопоставляется не только труду как особен­ная власть, собственник — рабочему, но также собственность противоставляется собственности, собственник — собствен­нику; потому что опять-таки на основании исторически су­ществующих отношений собственность проявляется в раз­личнейших по величине размерах: рядом с владельцем квадратных миль владелец необитаемой хижины; миллио- неры-негоцианты рядом с жалкими мелочными лавочниками; фабриканты, в распоряжении которых тысячи рабочих, ря­дом с выбивающимся из сил мелким хозяином. Все это вла­дение наделено одним и тем же правом собственности, га­рантирующим как крупному, так и мелкому одну и ту же свободу; оба могут на одинаковой почве права стремиться к экономической реализации. Но в сущности экономически потребляемой собственности, т. е. капитала, лежит то, что его экономическая сила увеличивается в прогрессивной про­порции к его величине* Больший капитал имеет те выгоды перед меньшим, что он, во-первых, по различным всем известным причинам дешевле производит, а во-вторых,

    благодаря своему большему влиянию на рынок его продукт скорее превращается в деньги, и, в-третьих, от доходов пред­приятия меньшая часть может идти на его личные потреб­ности, большая же на продолжение и расширение предпри­ятия. Таким образом, большая собственность обнаруживает превосходство над меньшей, и, следовательно, народное хо­зяйство, предоставленное самому себе, порождает новый эле­мент неравенства и несвободы. Все эти действия <в различ­ных отраслях народного хозяйства проявляются различно, но проявляются всюду. И каковы, видим мы, результаты этой нашей характеристики современного общества. Не при­бегая ни к каким дальнейшим доказательствам, мы могли бы показать, что общество свою задачу видит в проведении ра­венства и свободы всех ее членов, как основное условие высокого культурного развития всех. Для доказательства истинности мы можем сослаться на сознание всего общества, на весь ход новейшего законодательства. И если кто-либо нам возразит, что это относится только к проведению сво­боды, но не равенства, то мы сможем обратить его внима­ние на то, что свобода без равенства означает только свободу сильного, так называемое право сильного. И значит, таким образом, современное общество заключает в себе противоре­чие. Хотя противоречие это красной нитью проходит по всему обществу, однако не на всех оно одинаково отзывает­ся, не всеми оно одинаково сознается, и то, что для обще­ства оно превращается в социальный вопрос, совершенно по­нятно. Так как противоречие это прямо состоит в развитии отношений господства и зависимости, в созидании благо­приятных и неблагоприятных условий и положений, в раз­витии классовых противоречий, то поэтому действие его для различных слоев общества различно: оно благоприятно для одних, неблагоприятно для других. И отсюда вытекает ре­альный интерес одной части населения стоять за него, дру­гой — против него; с одной стороны, желание сохранить его, с другой — желание устранить ого. И благодаря этому со­циальный вопрос превращают в классовый вопрос и — по­скольку дело идет об утверждении господства одной сторо­ны — в вопрос власти; поскольку же никакая высшая власть не выступает между ними посредником, он вырождается на практике в классовую борьбу. Он уж давно в нее «выродился»!

    «Рабочий вопрос,—говорит Шеель дальше (стр. 104),— это вопрос спора между слабыми и сильными; поэтому он нуждается в регулировании властью более сильной, которая должна стать посредником между этими двумя сторонами, в пользу первых».

    Этой «более сильной властью» может быть, как Шеель совершенно согласно с нами и признает, только государство. И вне этого посреднического вмешательства государства в пользу «более слабых», т. е. рабочих, Шеель не видит — и вполне справедливо — никакой возможности мирного ре­форматорского разрешения социального вопроса.

    Что же делает теперь государство? Вместо того, чтобы помогать «слабым», оно содействует сильным! Вместо рабо­чих оно помогает капиталистам! Вместо угнетаемых — угне­тателям. И поэтому само государство сделалось партией, классовым государством вместо того чтобы быть народным, вместо того чтобы прекратить общественные противоречия, оно обостряет их; вместо того чтобы положить предел клас­совой борьбе, оно разжигает ее.

    И все-таки, современное государство, как оно ни полно по своей природе противоречий, фактически признало вве­дением фабричного законодательства, как оно несовершенно и недостаточно, свои обязанности по отношению к рабочим в их борьбе с эксплуатирующим капиталом. Признание со­циализма лежит дальше в попытке, совершенной и совер­шаемой некоторыми правительствами, как известно и Прус­сией, привить рабочим социалистические стремления; ко­нечно, уж не в интересах рабочих. Из прочитанных здесь письменных документов вы можете усмотреть, с каким ста­ранием там, в Берлине, уже годами заботились об этом правительственном социализме — с таким старанием, что я не задумаюсь сказать: за все зверства и эксцессы, которые в течение последних лет искажали рабочее движение, ответ­ственны за это берлинские придворные социалисты, или со- циал-демагоги. Доказательство — в прочитанных письмен­ных документах.

    Еще одна цитата из сочинения Шееля! На странице 22 написано следующее:

    «Обыкновенно называют всех, выставляющих необходи­мость коренных реформ государства и вносящих соответ-

    ствеыные проекты, социалистами и коммунистами и этим сравнением налагают печать враждебности к порядку и госу­дарственной опасности на все направление, или же, если этот признак не подходит, то называют это направление неисполнимыми, бессмысленными мечтаниями, утопией. Это — факт, что не только большинство и значительная часть представителей «социализма и коммунизма» были благо­родными и чистыми натурами, глубоко образованными мыс­лителями и совершенно чуждыми жадных разрушительных планов, но что также социальные науки обязаны им во мно­гом плодоноснейшими мыслями, содействующими сознанию,, и особенно выставленной ими критической точке зрения. И благодаря этому, те, кто превратил науку в партийное дело, достигли того, что отклонились от социалистического воззрения, ничему из него не научившись».

    Пусть господа журналисты, способные бороться с социал- демократией только клеветой на социал-демократов, пусть они намотают себе на ус это мнение Бернского профессора.

    Я кончаю.

    Господа присяжные! Перед нами процесс — единствен­ный в своем роде.

    Весь процесс, который тянется вот уж второй год, был совершенно излишен, все судебное производство, продолжав­шееся три недели, б>ыло совершенно излишне — ни одного слова, ни одного действия нельзя было прибавить к тому, что уж было известно ко времени нашего ареста, ни одного слова, ни одного действия, которые мы отрицали бы. 3,5-ме­сячный подследственный арест был излишен, так как те, которые приказали нас арестовать, знали прекрасно, что мы были невиновны, прекрасно знали, что мы не убежали бы. Они пришли бы в восторг от нашего побега! Но мы должны были быть подвергнуты наказанию за нашу деятельность в парламенте, мы должны были быть парализованы для предстоящей выборной кампании; повсюду, где только воз­можно, нужно было помешать нашему вторичному пере­избранию.

    В этом состояла цель. И вы, господа присяжные, должны с этим согласиться.

    Да, это — цель, это — «тенденция» этого тенденциозно­го процесса! Политический противник должен был быть

    обезврежен, и так как вы не осмеливались прибегнуть к го­лому насилию, то поэтому и прикрылись формой закона.

    К началу войны имело хоть какой-либо смысл нас сжи­вать со свету. Inter arma silent leges *. Если мы были пре­ступниками против государства и отечества, то нас могли предать военному суду. Хоть мы и не были виновны в по­добном преступлении, однако же мы парализовали, по мне- нию правительства, нашей партийной деятельностью воен­ные действия против французов, и поэтому нас могли упря­тать куда-либо в крепость, как это позже, когда опасность миновала и насилие больше не могло быть оправдано ни salus palbica **, ни самообороной, и случилось с Браун­швейгским комитетом, Гейбом и Якоби84. Это было бы ак­том насилия, но обстоятельства извиняли бы его; это было бы открыто и честно. Но Бебель и я, мы были депутатами в парламенте, и хотя не уважали мандата наших избирате­лей, но хотели напустить на себя вид, будто в нашем лице не хотят оскорбить народное представительство — нас оста­вили в покое до конца последней парламентской сессии, до прекращения нашего мандата. Только тогда последовал наш арест.

    Здесь один факт, который проливает свет на первопри­чину этого процесса: за два дня до нашего ареста, в «Zeid- lersche Correspondent» полуофициальном органе прусского правительства, издающемся под редакцией известного Ваге- нера, правой руки князя Бисмарка, появилась бесстыдная, шпионская статья, содержащая в себе выдержки из наших частных писем. Соответствующие письма находятся еще при документах в Брауншвейге и могли быть — в оригинале или в копии — известны в Берлине только благодаря нару­шению судебной тайны. Опубликованием в «Ziedlerschen Correspondens* виновники только выдали и охарактеризо­вали себя. И этому постыдному акту насилия, этому цини­ческому оскорблению права и закона, вы, господа присяж­ные, нашим осуждением должны придать санкцию закона, неотменяемость приговора.

    * По-латыни — при лязге оружия молчат законы, во время вой­ны господствует сила.

    *• Общественным благом.

    Правда, едва кто-либо осмелился бы считать нас спо­собными на это, но вы рассчитываете на ненависть, которая опозорит нас, как социалистов, в глазах избравшего нас класса. Согласно с духом классового государства присяжные набираются только из имущих классов. Мы — представители неимущего класса, пролетариата. Вы, представители иму­щих, должны таким образом судить представителей неиму­щих. И как я уже упоминал, все судебное производство направлено так, что все предрассудки, все страсти, сущест­вующие внутри имущих классов против нас, должны были в них пробудиться. Я не хочу вас оскорблять инсинуациями, вы могли бы преступить клятву и вопреки долгу и совести руководствоваться при своем решении предрассудками и страстями вместо того, чтобы основывать свой вердикт на основании лежащих перед вами доказательств...

    Придерживайтесь одного: мы виновны только в том слу­чае, если совершили незаконные действия. Наши мнения, как бы они ни противоречили вашим, не наказуемы. Но об­винение не могло привести против нас наказуемых действий, по крайней мере, имеющих отношение к обвинению в госу­дарственном преступлении. Оно только пыталось доказать, что наши мнения должны были привести нас к совершению государственного преступления. Это мы отрицаем, и даже если бы это была правда, из-за этого нас не должны были признать виновными. Маколей, которого я уж раз цитиро­вал, пишет в своих очерках о Civil Disabilities of the lews (исключение иудеев из парламента, 20 лет тому назад уж прекращенное, Essays I, 301).

    Ставить в вину кому-либо практические последствия, которые он отрицает, считается в полемике нечестным; это ужасно, если поступает так правительство (to charge men with practical consequences which they deny is dsingenuous in controversy; it is atrocions in governments).

    Правительство же объемлет все власти и всех прокуро­ров! И тотчас же Маколей говорит:

    «Совершенно невозможно из мнений, признаваемых кем- либо, заключать о его чувствах и действиях; и ведь в дей­ствительности никакой человек не так глуп (в оригинале: не такой дурень), чтобы этим аргументировать, разве только если он это делает под предлогом преследования своих

    ближних (Jt is quite impossible to reason from the opinions which a man professes to nis feelings his action and in fact no person is ever such a fool as to reason thus; except when he wants a pretext for persecuting his neighbours)».

    He на основании наших действий вы должны вынести нам вердикт, так как нас не обвиняют ни в каких действиях; не на основании наших преступных для государства планов, так как мы не виновны ни в одном из них.

    Вы должны вынести ваш вердикт о том, получит ли акт насилия, совершенный над нами, всеобщее одобрение со стороны присяжных. Вы должны вынести ваш вердикт о том, справедливо или несправедливо преследовать людей за их мнения и убеждения, о том, должен ли тенденциозный процесс, политический иезуитский суд быть вознесенным на ступень учреждения «нового государства». Должна ли быть партия, которую мы представляем и за законное суще­ствование которой мы боремся, поставлена вне закона или нет. Хотите ли вы угнетения с его необходимыми послед­ствиями насильственной реакции против насилия или мир­ного развития при свободе.

    Осудите нас — и вы совершите акт социальной войны. Освободите нас — и вы объявите от имени вашего класса, что вы хотите мирного разрешения социального вопроса и вместо борьбы стремитесь к примирению. Осуждение не из­менит наших убеждений. Заточите нас на годы в казематы, и в тот день, когда мы вернемся, вы снова должны будете осудить нас, так как тогда мы будем так же виновны, как и теперь.

    Каков бы ни был приговор — наше дело от этого не по­страдает. Нас вы можете упрятать в тюрьмы, социал-демо­кратию — нет. Она стоит выше вас, как и стоит выше нас.

    Освобожденные или осужденные, мы выносим с собой из этого зала сознание того, что не далек тот день, когда угне­тенный народ разобьет свои оковы. Освобожденным или осужденным, но нам предстоит один путь — путь долга; только одно знамя — знамя социал-демократии, знамя спра­ведливости и человечности.

    (В. Либкнехт, Германская со­циал-демократия перед судом при­сяжных, Пб., 1906, стр. 13—87.)

    «ВЕЧНЫЙ УЗНИК*

    Подсудимый, встаньте! Как вас зовут?

    Луи-Огюст Бланки.

    Сколько вам лет?

    Шестьдесят семь.

    Ваше местожительство?

    У меня его нет, а когда бывает, то в тюрьме...

    Шел 1872 год, и это был по­следний судебный процесс над выдающимся французским рево­люционером, всю свою жизнь по­святившим борьбе за счастье на­рода; 37 лет — больше половины жизни! — он просидел в мрачных казематах французских тюрем. 37 долгих, нескончаемых лет.

    Первый раз к суду он был привлечен в 1832 году, вскоре после июльской революции 1830 года. Это был период господства верхушки буржуазии, осущест­влявшей власть через своего ставленника короля Луи Филип­па. 1831—1832 гг.— годы продол­жающейся революционной борь­бы. Именно в это время вспы­хивают знаменитые Лионские восстания рабочих, продемон­стрировавшие, что на историче­скую арену выступила новая мо­лодая могучая сила — рабочий класс.

    Бланки — активный борец июльской революции — глубоко разочарован ее результатом — установлением монархии. В эти годы он — активный чл^р левого

    крыла республиканского обще­ства «Друзья народа».

    Монархистское правительство в январе 1832 года устраивает над 15 членами этого общества судебный процесс. На этом про­цессе Бланки произнес защити­тельную речь, которую закончил словами:

    «Вы конфисковали ружья, но пули вылетели, они облетят весь мир, они бьют и будут бить, пока не добьются счастья народного» (цитируется по книге И. Слепцо­вой «Вечный узник», М., 1931, стр. 7).

    Присяжные вынесли Бланки оправдательный приговор. Но мо­нархистский суд не мог прими­риться с этим. В административ­ном порядке он был приговорен к одному году тюрьмы и 200 франкам штрафа.

    По своим взглядам Бланки утопист-коммунист. Он был уве­рен, что прогресс неизбежно при­ведет человечество к равенству. В то же время он активно борол­ся за демократическую респуб­лику, образование которой считал необходимым условием социаль­ного преобразования. В качестве методов своей борьбы он призна­вал заговор, как наиболее эффек­тивное средство. В 1839 году Бланки, возглавлявший тайное «Общество времен года», поднял восстание против монархии за

    устранение эксплуатации и уста­новление равенства. Восстание было подавлено, а сам Бланки арестован и в 1840 году пригово­рен к смертной казни, заменен­ной пожизненной каторгой. На этом суде Бланки категорически отказался от каких-либо показа­ний по существу дела. Лишь в начале заседания он сделал одно заявление.

    Освобожденный из тюрьмы революцией 1848 года Бланки вновь включается в политиче­скую борьбу. После провала де­монстрации 15 мая 1848 г. он опять был арестован. На суде Бланки защищал себя сам.

    Суд приговорил Бланки к 10 годам тюремного заключения.

    Надо сказать, что Маркс и Энгельс считали Бланки наиболее близким к правильному понима­нию задач и перспектив револю­ции 1848 года.

    В 1859 году Бланки вышел из тюрьмы, но вскоре его вновь аре­стовали и заключили в тюрь­му. В 1864 году он бежал из заключения и поселился в Брюсселе.

    После сентябрьской револю­ции 1870 года, когда у власти встало созданное буржуазными республиканцами и скрытыми монархистами изменническое «правительство национальной обороны», Бланки поднял против него восстание, которое, как и все его восстания, закончилось неуда­чей. Вновь он был приговорен к смерти, а затем к ссылке, за­мененной пожизненным заключе­нием. На суде Бланки ограничил­ся кратким заявлением.

    Вновь заключенный в тюрь­му, Бланки лишь в 1879 году был освобожден из заточения. Он умер в Париже 1 января 1881 г.

    Из речи О. Бланки на процессе 15-ти

    Господа присяжные заседатели! Меня обвиняют в том, что я поведал 30 млн. французов, таких же, как из я, проле­тариев, об их праве на жизнь. Если это — преступление, то даржать за него ответ, кажется мне, я должен был бы только перед людьми, которые не могут быть в этом деле ни судьями, ни заинтересованной стороной. А между тем, обратите внимание, господа, что прокурор взывал не к ва­шему чувству справедливости и не к вашему разуму, а к ва­шим страстям и к вашим интересам; он не приглашал вас покарать проступок против нравственности или нарушение закона: он лишь пытался убедить вас отомстить тому; кто является, в его представлении, угрозой для вашего сущест­вования и для вашей собственности. Таким образом, я — не перед судьями, а перед врагами, и защита моя будет

    бесполезна. Я готов поэтому покориться всякой могущей меня поразить каре, но я протестую против подобной подстановки насилия на место справедливости и в будущем оставляю за собой заботу о том, чтобы вернуть праву его силу. Но если мой долг пролетария, лишенного всех гражданских прав, побуждает меня не признавать компетентности суда, в ко­тором заседают люди лишь привилегированные и мне не рав­ные, то все же я выражаю уверенность в том, что у них найдется достаточно благородства и чести для достойного понимания той роли, которую им приходится играть в дан­ном случае, когда к ним приводят на заклание безоружных противников. Что касается нашей роли, то она известна за­ранее: угнетаемые могут только обвинять...

    Да, это война имущих и неимущих, и вызвали ее богачи, потому что нападали именно они. Но они находят, что бед­ные поступают очень нехорошо, оказывая им сопротивление. И они охотно сказали бы, говоря о народе: «Это животное так свирепо, что, когда на него нападают, оно защищается» 85. Вся филиппика 86 господина прокурора может быть кратко выражена одной этой фразой.

    На пролетариев не перестают указывать, как на воров, готовых ринуться в любую минуту на чужую собственность. Почему? Потому что они жалуются на тяжесть налогов, ко­торые с них взимают в пользу привилегированных классов. Что касается последних, то они живут в свое удовольствие, питаясь потом пролетариев, и считаются законными вла­дельцами своей собственности, которой жадная чернь угро­жает грабежом. Уже не впервые палачи стараются пред­ставить себя жертвами. Но кто эти воры, навлекшие на себя столько проклятий и кар? 30 млн. французов, уплачиваю­щих IV2 млрд. фиску87 и почти столько же привилегирован­ным классам. А собственники, которых все общество должно прикрывать своей силой и властью,— это 200 или 300 тыс. праздных людей, спокойно пожирающих вносимые им во­рами миллиарды. Мне кажется, что перед нами — лишь в новой форме и с иными противниками — война феодаль­ных баронов с купцами, которых они грабили на больших дорогах.

    Поль Курье88 обессмертил котел представительного строя, изобразив его в виде нагнетательного насоса и гидрав­

    лического пресса, который выжимает вещество, называемое народом, чтобы вытягивать из него миллионы франков, беспрестанно изливаемых в сундуки немногих праздных лю­дей. Это — безжалостная машина, которая дробит одного за другим 25 млн. крестьян и 5 млн. рабочих и, извлекая из этих людей их самую чистую кровь, перекачивает ее затем в жилы привилегированных классов...

    Да будет вам ведомо, что народ не нуждается в подая­нии! Речь идет не о том, чтобы с богато убранного стола бросить ему для вашей забавы несколько крошек: народу не нужны подачки; своим благосостоянием он хочет быть обязан только самому себе. Он желает создать и создаст законы, которыми он будет управляться. И законы эти будут направлены не против него, а будут действовать в его ин­тересах, потому что он сам их сотворит. Мы не признаем ни за кем права осыпать нас милостями, которых нас могут, по капризу, лишить в любой момент. Мы требуем, чтобы 33 млн. французов сами избрали себе образ правления и на­значили путем всеобщего голосования своих; представителей, поручив им издание законов. Когда эта реформа будет осу­ществлена, налоги, обирающие ныне бедных в пользу бога­тых, будут сразу уничтожены и заменены обложением* построенным на совершенно противоположном принципе. Вместо того чтобы отнимать деньги у нуждающихся проле­тариев и отдавать их богачам, налоговая система должна будет отбирать все излишки у праздных людей и распреде­лять их среди массы неимущих, обрекаемых отсутствием средств на бездеятельность; эта система должна будет бить по карману ничего не производящих потребителей и оплодо­творять, таким образом, источники производства; она дол­жна будет помочь народу исцелиться от этой гнойной язвы, которая носит название общественного кредита; ей придется, наконец, заменить пагубные и темные биржевые сделки сетью национальных банков, в которых деятельные люди сумеют найти все необходимые для своего благосостояния элементы. И тогда, только тогда, налоги станут благодея­нием.

    Вот как мы понимаем Республику — и только так...

    (Александр Зеваэс, Опост Бланки, М., 1922, стр. 19—21.)

    Заявление О. Бланки 13 января 1840 г перед палатой пэров

    Председатель: Подсудимый Бланки, вы слышали предъявленное к вам обвинение? Вы уже давно из­вестны крайностью своих республиканских воззрений. Еще в 1836 году вы были осуждены вместе с Барбесом89 за из­готовление пороха и участие в тайном обществе. Наказание вас не исправило, и вы продолжали злоумышлять против правительства своей страны.

    Бланки: Господин председатель, в начале судебных прений я ответил вам на все вопросы, чтобы дать вам воз­можность установить мою личность. Мое дальнейшее наме­рение — не говорить ни слова. Но ввиду того, что обвини­тельный акт делает по нашему адресу гнусные упреки, я считаю своим долгом по отношению к самому себе, по отно­шению к моим товарищам по скамье подсудимых и по отно­шению к республиканской партии, к которой я имею честь принадлежать, категорически эти упреки опровергнуть.

    Здесь заявили, что республиканцы были людьми жесто­кими и кровожадными: я решительно против этого возра­жаю. Ни теперь, господа присяжные заседатели, ни в 18,32 году, ни в 1834, ни в 1839 республиканцы не заслужили этого упрека. Не они избивали женщин, стариков и детей; то делали их противники. Что произошло во Дворце Право­судия во время Майского восстания? 90 Там боролись два от­ряда; тридцать или сорок инсургентов наступали на военный пост; солдаты, видя их приближение, зарядили ружья и стали ждать; какими обманчивыми словами можно было доказать, что они были перебиты без всякого сопротивления с их стороны? Они не умели драться и не умели сдаваться; мы же сражались, но мы не были жестоки.

    На рынке Сен-Жана были несчастные случаи; мы горько о них сожалеем. Там видели инсургентов, которые плакали; уж не они ли эти варвары? Дикари проливают кровь, по­тому что находят в этом удовольствие и наслаждение. Мы же лролили ее только потому, что совесть наша нам повелела вступить в’ бой. Вот тот ответ, который я хотел дать; я

    хотел только опровергнуть сделанные по нашему адресу на­меки — они ложны и носят, я позволю себе это сказать, клеветнический характер.

    (Александр Зеваэс, Огюст Бланки, М., 1922, стр. 32—33.)

    Иа речи О. Бланки на процессе 1849 года

    Сражаясь в первых рядах борцов за народное дело, я никогда не получал открытых вражеских ударов. Мои враги действовали всегда из-за угла. Я никогда не обращал внима­ния на эти предательские вылазки. И время доказало с оче­видностью, что в моем лице эти удары врагов народа пора­жали революцию. В этом мое оправдание, и я горжусь этим. Это сознание хладнокровно и упорно исполняемого долга поддерживало меня в самых тяжелых испытаниях. Придет день, когда заблуждения рассеятся, восторжествует правда, и если этот радостный день застанет меня в тюремной ка­мере — для меня безразлично, так как он найдет меня в обычном жилище, которое я мало покидал за последние 12 лет. Торжествующая революция вырвала меня оттуда на мгновение, а изменникп и душители революции снова тол­кают меня за тюремную решетку...

    Повсюду и всегда царят обман, взяточничество и беспут­ство. Но терпение доверчивых приходит к концу. Хищные аппетиты и бессовестное грабительство господствующих по­рождают неисчислимые страдания угнетенных. Общее рас­падение, скоро наступит хаос. И если не будет произведена радикальная реформа — общество погибнет. Ему нужно кричать словами Ионы91: «Еще сорок дней, и Ниневия будет разрушена! Пусть Ниневия покается — в этом ее единствен­ное спасение». Если бы какая-нибудь сила могла бичом из­гнать хищников на всех ступенях иерархической лестницы, циничная алчность уступила бы место бескорыстию, продаж­ность чиновников заменилась бы честностью, а обществен­

    на

    ные должности перестали быть синекурой и (защищались бьг людьми долга, готовыми на самопожертвование, какая вне­запная и глубокая революция осветила бы все умы. Пример свыше всегда заразителен, бескорыстие стало бы также заразительным, как теперь подкупность. Оно бы сделалось достоянием всех классов благодаря примеру власти... Но я должен заметить следующее: господин генеральный проку­рор выставляет меня входящим против своей воли в зал «Потерянных шагов» 15 мая 92, явившимся против моей воли на трибуне и тоже помимо моей воли произнесшим целую речь. Это смешно и грубо. Я действительно против своей воли, пожимая плечами, шел в палату. Но речь свою я про­изнес вполне сознательно, по доброй воле. Политический деятель не должен никогда теряться. Войдя на трибуну, я владел собою и^не думал, что надо говорить глупости, раз одна глупость была сделана..

    (Густав Жеффруа, Заклю­ченный, М.— Л., 1925, стр. 113—114.)

    Заявление О. Бланки 16 февраля 1872 г.

    Мне нечего добавлять к словам моего адвоката. Но я должен установить, что меня судили здесь не за 31 октября. Это — наименьшее из моих преступлений. Я представляю здесь Республику, которую Монархия притащила на ваш суд.

    Правительственный комиссар осудил поочередно револю­ции 1789, 1830, 1848 годов и 4 Сентября. Меня судят и осу­дят при республиканском строе во имя монархических идей, во имя старого права, восставшего на новое.

    (Александр Зеваэс, Опост Бланки, М., 1922, стр. 87.)

    ВОЖДЬ РАБОЧИХ ПЕРЕД СУДОМ КАПИТАЛИСТОВ

    В январе 1865 года в париж­скую организацию Международ­ного товарищества рабочих всту­пил 26-летний рабочий-переплет­чик Луи-Эжен В ар лен. Вскоре он стал одним из наиболее актив­ных организаторов и руководите­лей секций I Интернационала в Париже. Он создавал профессио­нальные союзы, руководил стач­ками рабочих, участвовал в ра­

    боте конгрессов и конференций Интернационала. На Лондонской конференции он познакомился с К. Марксом.

    Деятельность Варлена не осталась незамеченной. В 1868 го­ду французские власти аресто­вали его и предали суду. Перед судом капиталистов этот вождь рабочих произнес пламенную об­личительную речь.

    Ия речи Л.-Э. Варлена

    Хотя пред законом, господа, вы — судьи, а мы — обви­няемые, но на самом деле мы с вами представляем две бо­рющиеся партии: вы отстаиваете во что бы то ни стало на­стоящий порядок, защищаете то, что есть; мы хотим изме­нить этот порядок, мы, представители социалистической партии. Рассмотрим же добросовестно, хорош ли тепереш­ний порядок и виноваты ли мы, что хотим изменить его? Несмотря на объявление прав человека, на минутное тор­жество народа, и теперь еще несколько человек могут, когда захотят, заставить литься целыми потоками в братоубийст­венной войне народную кровь, хотя народ везде одинаково страдает и везде желает одного и того же. Все наслаждения достаются небольшому числу л&дей, которому приходится придумывать, что бы такое еще купить на свои богат­ства; а миллионы трудящихся страдают в труде и невежестве,

    терпят беспощадное угнетение и остаются при старых пред­рассудках, закрепляющих их рабство.

    Бели мы перейдем к частностям, то, увидим, что в про­мышленности на необходимое не хватает рук, а дорогих и бесполезных вещей производится слишком много; миллио­нам детей бедняков не во что одеться, а в магазинах выстав­лены баснословно дорогие шали, на которые потрачено по десяти тысяч рабочих дней. Платы рабочего не хватает на самое необходимое, а вокруг него ничего не делающие люди проживают огромные деньги. Рабство погубило древний мир. Современное общество тоже погибнет, если не прекратит страданий большинства, если будет продолжать Думать, что все должны трудиться и терпеть лишения, чтобы содержать в роскоши несколько человек. Оно погибнет, если не захочет понять всю жестокость порядка, к которому подходит такое сравнение. (Варлен читает вслух отрывок из статьи одного социалистического журнала.) «Что сказали бы вы, читатель, если бы, наблюдая стаю голубей, слетевшихся на пшеничное поле, вы заметили, что из 100 птиц 99 вместо того, чтобы беззаботно клевать зерна, старательно собирают их в кучу, оставляя себе мякину, и отдают эту собранную кучу одному голубю, пожалуй, самому плохому из всей стаи; причем этот счастливый голубь, наевшись до отвала, начинает важни­чать, портить и разбрасывать во все стороны зерна, а осталь­ные 99 голодных голубей только охраняют его богатства, а если который-нибудь из них осмелится попользоваться хоть зерныпгком из кучи, все другие набрасываются на него и выщипывают ему перья... Вы не видели, конечно, ни­чего подобного среди голубей, но такие именно порядки установлены между людьми, так именно люди всегда по- ступают».

    Это ужасно, но совершенно верно...

    Разве не к таким 99 принадлежит рабочий, который ро­дится в нищете, растет, голодая, плохо одетый, в плохой квартире; растет без матери, вынужденной ходить на ра­боту и оставлять его без призора на жертву тысячам случай­ностей, которые грозят заброшенному ребенку. И очень ча­сто он приобретает с самого детства болезни, от которых страдает потом всю жизнь. Только что наберется он не­множко сил, лет в 8, например, он должен уже начинать

    работать; должен целые дни проводить за непосильным трудом в нездоровой мастерской, где с ним грубо обраща­ются, где он не учится ничему, кроме пороков! Вырастет он — судьба его не переменится. В 20 лет его возьмут в сол­даты и запрут в казармы или пошлют на войну, где он мо­жет быть убит, не узнавши даже, за что сражался. Если он возвратится живым, он может жениться, что бы там ни го­ворили добродетельный англичанин Мальтус и французский министр Дюшатель, которые полагают, что рабочим не сле­дует обзаводиться семьей, что и самих-то бедняков, не нахо­дящих пропитания, никто не принуждает оставаться в живых.

    Но рабочий все-таки женится, и тут-то, когда у него ро­дятся дети, он узнает весь ужас нужды, с ее болезнями, дороговизной, безработицей. Если под влиянием этой нужды он потребует прибавки заработной платы, то в Англии его голодом заставят замолчать, в Бельгии его застрелят, в Ита­лии посадят в тюрьму, в Испании против него объявят осад­ное положение, в Париже потащат в суд...

    Председатель суда: В Париже никого не тащат. Подсудимых приводят в суд и часто обращаются с ними слишком снисходительно. Возьмите свои последние слова назад, иначе я не могу позволить вам продолжать вашу защитительную речь.

    (Варлен, посоветовавшись с остальными подсудимыми, со­глашается взять назад слово: «потащат».)

    Вы не должны ни с кем советоваться. Берете ли вы свои слова назад по своей собственной воле?

    Варлен: Беру.

    Председатель: Продолжайте вашу защиту.

    Варлен: Всюду со страшными усилиями рабочий вла­чит свое существование среди лишений и оскорблений. В зрелом возрасте ему нечем помянуть свою молодость, и он должен со страхом ждать старости. Если у него нет семьи или семья его слишком бедна, то, как только пропадет его рабочая сила, он будет арестован за нищенство и бесприют­ность и, как преступник, умрет в заключении.

    А этот человек вчетверо больше сработал, чем израсхо­довал на своем веку.

    Что же сделало общество с остальными тремя четвер­тями его работы?

    Оно отдало их сотому голубю.

    Этот сотый — сын богатых родителей — окружен с са­мого рождения всеми заботами и всею роскошью. Его дет­ство проходит среди ласк и удовольствий. Учителя дают ему всякие знания. Его молодость переполнена наслаждениями: роскошь, игра, кутеж и продажная любовь — все к его услугам.

    Насытившись всем на свете, он женится, и семья его окружает своими тихими радостями. За плату он послал вместо себя на опасности войны брата той девушки, которую купил или соблазнил; но его все-таки будут прославлять за патриотизм, на него будут сыпаться почести, чины и на­грады! Ему нечего опасаться старости, он видит впереди лишь исполнение своих честолюбивых мечтаний. Ведь он богат! А между тем этот счастливец никогда не работал, ни­чего не произвел; он всю жизнь только пользовался лише­ниями девяноста девяти своих братьев... Среди этой роскоши и нищеты, угнетения и рабства, невежества и разврата нас одно только и утешает: мы знаем из истории, как непрочен тот порядок, при котором люди могут умирать с голоду у по­рогов дворцов, переполненных всеми благами мира.

    Присмотритесь, и вы увидите глухую ненависть между богатым классом, охраняющим теперешнее положение, и ра­бочим, который хочет завоевать себе лучшее будущее. Бо­гатый класс вернулся к предрассудкам, исчезнувшим сто лет тому назад, среди него развился самый бешеный раз­врат, всякий думает только о себе. Все это — признаки близ­кого падения; земля уходит из-под ваших ног, берегитесь!

    Класс, который до сих пор появлялся в истории лишь во время восстаний для того, чтобы уничтожить какую-нибудь великую несправедливость; класс, который угнетали всегда и все правительства, рабочий класс узнал, наконец, что именно нужно сделать, чтобы уничтожить все зло и все страдания. С вашей стороны было бы очень благоразумно — не мешать его справедливому делу... Буржуазия не может ничего противопоставить рабочим, кроме насилий и жесто­костей... Но насилия только ускоряют взрыв. Если бы бур­жуазия не хотела быть бесполезно жестокой, ей следовало

    бы уступить место людям, верящим в лучшее будущее и трудящимся над подготовлением справедливого обществен­ного порядка.

    Пусть буржуазия поймет, что, так как она не может дать людям того, что им нужно в настоящее время, ей остается только исчезнуть в рядах молодого рабочего класса, который приносит человечеству истинное равенство, союз и свободу.

    («Две речи», Петроград, 1918, стр. 23—29.)

    В годы революции 1871 года был схвачев и зверски убит вер- Варлен был избран в Совет Па- сальцами. рижской Коммуны. 28 мая он

    СУДЕБНЫЙ ПРОЦЕСС К. ЛИБКНЕХТА В 1907 ГОДУ

    Ниже читатель познакомится с речью на судебном процессе 1907 года бесстрашного вождя не­мецкого рабочего класс£' Карла Либкнехта.

    Либкнехт был привлечен к суду за опубликование в 1907 го­ду книги «Милитаризм и антими­литаризм в связи с рассмотре­нием интернационального дви­жения рабочей молодежи». В ней автор разоблачил сущность мили­таризма, показал, какую огром­ную опасность для мира таит он в себе.

    «Господствующие силы,— пи­шет В. Пик,— очень скоро поня­ли, что речь идет о пресечении их планов. Тотчас же после появле­ния брошюры Либкнехта прус­ский военный министр фон Эй- нем поспешил потребовать от имперского суда, чтобы автор брошюры был наказан. Соответ­ствующее письмо военного мини­стра верховному прокурору дати­ровано 17 апреля 1907 г. Уже 21 апреля верховный прокурор потребовал конфискации брошю­ры. Через два дня королевский окружной суд в Лейпциге поста­новил конфисковать все экземп­ляры брошюры, равно как пред­

    назначенные для ее печати мат­рицы и шрифты, находящиеся внутри страны во владении авто­ра, типографа, издателя или кни­готорговца, лйб<* публично рас­пространяемые. Как видно, одна­ко, из документов процесса,, вплоть до ноября 1907 года было конфисковано всего 68 экземпля­ров. К этому времени уже было* подготовлено новое издание, ко­торое появилось в Цюрихе в на­чале 1908 года. За конфискацией брошюры последовало возбужде­ние против Либкнехта обвинения в подготовке акта государствен­ной измены. Либкнехт превратил процесс в уничтожающее обвине­ние против враждебных народу происков милитаризма. Рассмот­рение дела в имперском суде взволновало до глубины души ра­бочие массы и воодушевило их на борьбу за мир и социалистиче­ские задачи партии. Процесс при­влек к себе большое внимание далеко за пределами Германии.

    Классовый суд присудил Карла Либкнехта к полутора га­дам тюремного заключения». (Карл Либкнехт, Избранные речи, письма и статьи, М., 1961, стр. 18.)

    Иа защитительной речи на имперском суде 10 октября

    ...События последнего времени свидетельствуют совер- «пенно ясно: начат систематический поход против антимили­таризма и юношеского движения! И это первая крупная ка­валерийская атака. Мы ведь слышали о том, как серьезно от­носятся руководящие инстанции к антимилитаризму. Прежде всего принялись за юношеские организации. Мы были сви­детелями того, как около года тому назад в Кенигсберге отец семейства был арестован у рождественской елки без всякого обоснованного повода, и ему пришлось отбывать наказание на основании сурового приговора, вынесенного за то, что он являлся руководителем юношеской организации. Потом про­водились преследования берлинской организации, а также северогерманской организации; мы были свидетелями боль­шого числа явно противозаконных действий полиции. Я го­тов отвечать перед судом за эти слова. Один из судей в окрестностях Берлина, вместо того чтобы в соответствии со своим долгом дать деловой отчет на надлежащую и хо­рошо обоснованную жалобу представителя юношеской орга­низации, позволил себе совершенно непристойные высказы­вания и обращался с жалобщиком, как со школьником. Данный процесс о государственной измене не стоит особня­ком. Уже подготовляются еще три или четыре процесса такого же рода. Только человеку, пораженному слепотой, может быть при этих обстоятельствах неясно, что поставлена определенная задача, что имеется намерение уничтожить антимилитаристскую агитацию, расправиться с юношеской организацией. Дело началось с преследования юношеских организаций, с дотошного наблюдения за антимилитарист­ским движением. Потом появилась моя брошюра. Ага, ее надо конфисковать! Я не знаю, кто преподнес ее в подарок прокурору, но совершенно ясно, что у этого неизвестного огрубевшая совесть, если именно он подсказал прокурору то истолкование брошюры и ту выборку цитат, которыми опери­рует обвинение.

    ...Моя цель — заменить воодушевление войной самым го­рячим воодушевлением во имя дела мира. В этом заклю­чается зерно моего произведения и вывод из него.

    ...Если прокурор мне ставит на вид заявление, что мы с милитаристами на ножах и ведем войну не на жизнь, а на смерть, то в свете полученного опыта мне не вполне ясно: быть может, прокурор понял это заявление дословно. Я дол­жен считаться с тем, что в конце концов придут к выводу, будто я хочу выступить против милитаризма с помощью ножей и иных подходящих орудий. Это было бы ценным до­бавлением к организованному против Лассаля процессу о го­сударственной измене, в котором фигурировали революцион­ные пивные кружки.

    Далее я сказал: si vis pacem, para bellum (если хочешь мира, готовься к войне), а именно к войне против милита­ризма! И это должно, по утверждению прокурора, свидетель­ствовать о наличии насильственных замыслов! Но ведь, если я «вооружаюсь» против милитаризма, то я ведь это делаю для того, чтобы добиться мира, а не войны. Кроме того, прокурор сослался на 30-ю страницу моего произведения: из нее видно, что мне присуща мысль о вооруженной рево­люции. Но ведь эта мысль присуща самой истории. Совсем странная передержка со словом «неблагоприятно» уже по­лучила здесь достойную отповедь, и у меня нет основания для дальнейшего обсуждения этого вопроса. Но как раз в этом я нахожу, быть может, психологический ключ для понимания совершенно необычного обвинительного заключе­ния. Я полагал, что обвинение задумано весьма злостным образом и отличается некоторыми такими чертами, которым я, оставаясь в рамках парламентского языка, не могу дать, соответствующей характеристики. Однако после продемон­стрированных образчиков интерпретации моих слов я исклю­чаю возможность, что все неслыханные высказывания об­винительного заключения являются искренними.

    Я подстрекал к насильственным действиям! Это делал я, который с крайней настойчивостью всемерно добивался плано­мерной агитации против войны и всякого насилия!

    Подлинное основание обвинения совершенно ясно. Его обоснование не имеет юридического характера, а является по­литическим. Поэтому и оказалось так трудно сформулировать

    обвинение с юридической точки зрения. Коротко говоря, это акт государственной целесообразности, а не акт право­судия. Речь идет о произведении, преследующем цель утвер­дить мир вместо войны, стремящемся умиротворить внешнюю политику, выступающем против вооруженного до зубов ми­литаризма, против того инструмента общества, цель и су­щество которого составляет насилие; и вот, повернув копье против меня, хотят в таком произведении обнаружить под­готовку насильственных действий! О, нет! Наоборот, обви­нительное заключение защищает насилие против попыток устранить насилие. Так обстоит дело в действительности. Я хочу мира9 но прокурор желает насилия.

    Моя цель заключается в том, чтобы изъять решение во­проса о войне и мире из мрака правительственных канцеля­рий и дипломатических интриг и осветить его светом об­щественного мнения. Но некоторые господа воспринимают это с особым неудовольствием. Я хочу, чтобы решение во­проса о войне и мире зависело от воли всего народа. Я знаю, что подобное стремление кое для кого весьма неприятно, что эти господа стремятся предоставить профессиональной ди­пломатии возможность и далее вершить свои дела и желают сохранить ныне существующий абсолютизм. Тем не менее каждый культурный, мыслящий человек, каждый социал- демократ обязан позаботиться о том, чтобы это положение изменилось и чтобы народ, несущий бремя войны, мог ре­шать вопрос о войне. Я хочу, наконец, чтобы наша армия не использовалась против «внутреннего врага», не исполь­зовалась в гражданской войне. И это, наверно, кое-кому в наибольшей степени испортило кровь, вызвало особо горя­чее возмущение против меня. И в этом случае совершенно очевидно, что я защищаю принцип мира.

    Этим я могу ограничиться в части, касающейся моей бро­шюры и обвинения.

    Прокурор позволил себе обратиться к моей личности и выступить с нападками на мой характер. Прокурор потребо­вал осуждения на два года тюрьмы, если я не ошибаюсь,—» я не очень хорошо расслышал,— а также, очевидно, пора­жения в правах; он приписал мпе бесчестные убеждения. Да, господа! Конечно, вы можете думать, что у меня бесчест­ные убеждения. Это возможно; допускаю; я не могу мешать

    вам так думать. Я стою перед вами, скрестив руки на груди. То, что я думаю о своих убеждениях, это я знаю. Моя честь принадлежит мне, и если вы все 15 человек держитесь того мнения, что у меня бесчестные убеждения, и если вы меня пошлете в тюрьму и лишите прав, я внутренне этим не буду затронут. Все это меня не коснется и имеет для моей чести такое же значение, как легкая дымка, промелькнувшая на чистом зеркале! Но после всего того, что здесь обнаружилось, я решительно отрицаю за прокурором право даже упоминать о моей чести!

    В остальном этот процесс окажет наилучшее влияние, какое только можно желать, независимо от того, каков будет его результат. Вы можете уничтожить мое существование и существование моих детей; это возможно. Но в политической борьбе часто приносятся в жертву и семьи. Служба полити­ческой борьбе — это суровая служба. И как солдат, отправ­ляющийся на войну, готов к тому, что пуля его поразит, так и солдат-демократ знает, когда оц выходит на поле полити­ческой битвы: во всякое мгновение ему может быть нанесен смертельный удар. Некоторые и падают на пути. Человек оказался за бортом, но другие встанут на его место! Что ж, скажите: человек за бортом! Это будет блестящей пропаган­дой в пользу моих антимилитаристских идей. Но, как мне кажется, нашему правосудию будет оказана плохая услуга. И снова здесь обнаружилось, чем является, как правило, политический процесс: стрела летит обратно по направле­нию к стрелку и поражает стрелка! Даже если меня осудят, я не признаю себя здесь обвиняемым.

    (Карл Либкнехт, Избран­ные речи, письма и статьи, М., 1961, стр. 117-120.)

    „...ЭТОГО МЫ НЕ СДЕЛАЕМ*

    На собраниях, состоявшихся во Франкфурте-на-Майне и Фе- хенгейме 25 и 26 сентября 1913 г. выдающаяся деятельница герман­ского рабочего движения Роза Люксембург сказала: «Когда нас будут убеждать поднять ору­жие убийства против наших французских и иностранных братьев, мы заявим: Нет, этого мы не сделаем!» За эти слова она была привлечена к уголов­ной ответственности. На суде 20 февраля 1914 г. она про­изнесла речь, которая публи­куется.

    Франкфуртский уголовный суд приговорил Розу Люксембург к одному году тюремного заклю­чения за возбуждение к непови­новению законам. В 1915 году этим постановлением воспользо­вались, чтобы отнять у Розы Люксембург возможность вести пропаганду против войны. Ее за­ключили в тюрьму и держа­ли там вплоть до революции. В тюрьме она писала свои «Пись­ма Спартака» и направлен­ную против войны «Брошюру Юниуса».

    Защитительная речь, произнесенная Р. Люксембург перед франкфуртским уголовным судом

    Как в сегодняшних устных заявлениях господина про­курора, так и в его письменном обвинительном акте играют большую роль не только буквальный смысл инкриминируе­мых мне слов, но в еще большей степени также и общий смысл и тенденция, которые приписываются этим словам. Господин прокурор много раз и весьма усиленно подчерки­вал то, что, по его мнению, я знала, чего хотела, когда про­износила свои речи на собраниях. Но я, конечно, более

    компетентна, чем кто бы то ни было, чтобы судить о внут­реннем психологическом моменте моей речи и о моем созна­нии, и в большей степени, чем кто бы то ни было, могу дать по этому поводу полные и исчерпывающие объяснения.

    Я заявляю заранее: я вполне охотно дам полные объясне­ния и господину прокурору и вам, господа судьи. Предвосхи­щая свои основные выводы, я заявляю, что все то, что госпо­дин прокурор, опираясь на показания свидетелей обвинения, изобразил как мои мысли, мои намерения и мои чувства, есть не что иное, как плоское, неумное искажение и моих речей и социал-демократической агитации вообще. Когда я слышала выводы, сделанные прокурором в его речи, я не могла удержаться от внутреннего смеха и думала: вот опять классический пример того, как мало формальное образование помогает понять ход социал-демократической мысли и по­стигнуть наш мир идей во всей его сложности, научной точ­ности и исторической глубине, если этому пониманию ме­шает принадлежность к определенным социальным классам. Если бы вы, господа судьи, спросили любого, самого про­стого, необразованного рабочего из тех тысяч рабочих, кото­рые присутствовали на моих собраниях, то он совершенно иначе изложил бы содержание моих речей и свое впечатле­ние от них. Неученые мужчины и женщины рабочего класса вполне в состоянии воспринять наши мысли, которые в мозгу прусского прокурора отражаются в искаженном виде, как в кривом зеркале. Я докажу теперь это более детально по отдельным пунктам.

    Господин прокурор несколько раз повторял, что еще до того, как я произнесла инкриминируемые мне слова, являв- шиеся-де кульминационным пунктом моей речи, я «безмерно подстрекала своих слушателей». В ответ на это я могу лишь сказать: господин прокурор, мы, социал-демократы, вообще не занимаемся подстрекательством. В самом деле, что значит «подстрекать»? Разве я пыталась внушить собравшимся хотя бы такую, например, мысль: когда вы во время войны очути­тесь во вражеской стране, например в Китае, расправляй­тесь так, чтобы даже через 100 лет ни один китаец не осме­лился искоса посмотреть на немца? 93 Если бы я говорила таку то, конечно, это было бы подстрекательством. Или. мо­жет быть, я старалась пробудить в собравшихся массах

    национальное самомнение, шовинизм, презрение и ненависть к остальным расам и народам? Это, конечно, тоже было бы подстрекательством.

    Но я не говорила так, да и вообще никакой сознательный социал-демократ не говорит так. На этих франкфуртских собраниях я делала то же самое, что мы, социал-демократы, всегда делаем и в устной и в письменной форме: мы просве­щаем рабочие массы, объясняем им их классовые интересы и их исторические задачи, указываем и на великие линии исторического развития, на тенденции экономических и по­литических и социальных изменений, которые происходят в лоне нашего современного общества и которые с железной необходимостью приведут к тому, что на известной ступени развития существующий строй устранится и на его месте будет воздвигнут более высокий социалистический общест­венный строй. Так ведем мы нашу агитацию, так мы под­нимаем моральный уровень масс, развертывая перед ними облагораживающие исторические перспективы, на почве ко­торых мы стоим. Основываясь на тех же великих положе­ниях,— ведь у нас, социал-демократов, все сочетается в еди­ное гармоническое, последовательное и научно обоснованное мировоззрение,— мы ведем и нашу агитацию против войны и милитаризма. И если господин прокурор со своими жал­кими свидетелями обвинения изображает все это как простое подстрекательство, то грубость и упрощенность такого пони­мания объясняются целиком и исключительно неспособ­ностью прокурора продумать социал-демократические прин­ципы.

    Далее, господин прокурор много раз припутывал к делу мои мнимые намеки на «убийство начальников». Эти при­крытые, но понятные каждому намеки на убийство офицера должны были особенно ясно изобличить черноту моей души и чрезвычайную опасность моих намерений. Но если даже на один момент признать достоверность приписываемых мне слов, то все же, немного подумав, вы должны будете сказать, что в данном случае прокурор, увлеченный похвальным стремлением изобразить меня в наиболее мрачном свете, совершенно не справился со своей ролью. В самом деле, коща и в отношении каких именно «начальников» я рекомендо­вала убийство? Обвинительный акт утверждает, что я отстаи-

    вала введение в Германии милиционной системы и сущест­венной особенностью этой системы считала то, что солдатам, как это практикуется в Швейцарии, выдается на дом ручное оружие. К этим мыслям — заметьте хорошенько — к этим мыслям я присовокупила намек, что в один прекрасный день оружие направится не в ту сторону, в какую угодно господ­ствующим классам. Итак, ясно: господин прокурор обвиняет меня, что я подстрекала к убийству не начальников тепе­решнего германского войска, а к убийству начальников бу­дущей германской милиции! Наша пропаганда милиционной системы вызывает особенно сильные нападки и в обвини­тельном акте вменяется мне в преступление. Однако в то же время прокурор обеспокоен тем, что я угрожаю жизни офи­церов этого ненавистного милиционного войска. Еще один шаг, и господин прокурор, увлеченный поединком со мною, выставит против меня обвинение, что я подстрекала к по­кушению на жизнь президента будущей германской рес­публики.

    Что же я в действительности говорила об «убийстве на­чальников»? Нечто совершенно противоположное. В моей речи я указывала на то, что официальные защитники совре­менного милитаризма обычно обосновывают его фразой о не­обходимости защиты отечества. Если бы эта забота об оте­честве была проникнута честностью и искренностью, то, утверждала я, господствующим классам не пришлось бы делать ничего иного, как только осуществить старые про­граммные требования социал-демократии — милиционную си­стему. Только эта последняя дает единственную настоящую гарантию защиты отечества, ибо только свободный народ, выступающий против врага по собственному решению, яв­ляется прочным и надежным бастионом, охраняющим сво­боду и независимость отечества. Только тогда можно было бы сказать: дорогое отечество, ты можешь быть спокойным! Почему же в таком случае, спрашивала я, официальные за­щитники отечества не хотят и слышать об этой единственно действительной системе защиты? Только потому, что защита отечества не стоит у них ни на первом, ни на втором плане и они заинтересованы в империалистических завоеватель­ных войнах, для которых милиция, конечно, не годится. А дать рабочему народу оружие в руки господствующие

    классы боятся потому, что нечистая совесть эксплуататоров подсказывает им опасение, что оружие может в один пре­красный день направиться не в ту сторону, в какую это угодно господствующим классам.

    Итак, то, что я изображала как опасение господствую­щих классов, приписывается теперь мне прокурором на осно­вании показаний его беспомощных свидетелей, как мое собственное требование! Здесь вы опять имеете доказа­тельство того, какую путаницу в его мозгу создала его абсолютная неспособность понять ход мыслей социал-демо­кратии.

    Так же насквозь лживо и утверждение обвинительного акта, что я рекомендовала поступать по голландскому прин­ципу, согласно которому солдату колониальной армии пре­доставляется право убить своего начальника в случае же­стокого обращения. На самом деле я имела тогда в виду милитаризм и жестокое обращение с солдатами, о котором говорил наш незабвенный вождь Бебель; я указывала, что одной из важнейших глав его жизни является борьба в рейх­стаге против жестокого обращения с солдатами, причем для иллюстрации ссылалась на стенографические отчеты прений в рейхстаге — отчеты эти, насколько я знаю, разрешены законом — и цитировала несколько речей Бебеля, между прочим, и то, что он говорил в 1913 году об обычаях в гол­ландской колониальной армии. Вы видите, господа, что и в данном случае господин прокурор переусердствовал: свои обвинения во всяком случае он должен был направить не против меня, а против кого-то другого.

    Я перехожу теперь к главному пункту обвинительного акта. Господин прокурор утверждает, что в инкриминируе­мой речи я призывала солдат в случае войны противиться приказам и не стрелять во врага; это главное свое обвинение он обосновывает рассуждением, которое, очевидно, представ­ляется ему неотразимо убедительным и строго логичным. Он рассуждает следующим образом: так как я агитировала против милитаризма и желала помешать войне, то я, оче­видно, не могла иметь в виду никакого иного пути и ника^ кого иного действительного средства, кроме прямого при­зыва, обращенного к солдатам: если вам приказывают стрелять — не стреляйте! Не правда ли, господа судьи, какое

    убедительное заключение, какая непобедимая логика! Но все же позвольте мне заявить вам: эта логика и это заклю­чение вытекают из взглядов господина прокурора, а не из моих взглядов социал-демократии. Я прошу вас в этом пункте с особым вниманием отнестись к моим словам. Я го­ворю: заключение, что единственное действительное сред­ство для предотвращения войны состоит в прямом обраще­нии к солдатам и в призыве не стрелять,— это заключение есть только другая сторона того взгляда, согласно которому все в государстве обстоит благополучно, пока солдат испол­няет приказы своего начальства, и согласно которому, го­воря кратко, основой государственной мощи и милитаризма является слепое повиновение солдат. Этот взгляд господина прокурора находит себе гармоническое дополнение, напри­мер, в официально опубликованной речи высшего верхов­ного вождя армии; согласно официальному отчету от 6 но­ября прошлого года, при приеме в Потсдаме короля эллинов император сказал, что успехи греческого войска доказывают, что «принципы, усвоенные нашим генеральным штабом и нашими войсками, при правильном их применении, всегда обеспечивают победу». Генеральный штаб со своими «прин­ципами» и слепо повинующимися солдатами — таковы основы ведения войны и гарантия победы. Мы, социал-де­мократы, как раз не разделяем этого взгляда. Мы полагаем, что течение и исход войны определяются не только армией, не только «приказаниями» сверху и слепым «повиновением» снизу, а что судьбу войны решают и должны решать широ­кие массы рабочего народа. Мы полагаем, что войну можно вести лишь до тех пор, пока рабочие массы либо сочувствуют и содействуют ей, считая ее справедливой и необходимой, либо же, по крайней мере, терпеливо сносят ее последствия. Наоборот, если огромное большинство рабочего народа при­ходит к убеждению,— а воспитать это убеждение и пробу­дить это сознание мы, социал-демократы, считаем своей за­дачей,— если, говорю я, большинство народа приходит к убеждению, что война есть варварское, безнравственное, реакционное и противонародное явление, то тогда война ста­новится невозможной, хотя бы солдат и продолжал повино­ваться приказаниям властей. По мнению прокурора, войну ведет армия, по нашему мнению, ее ведет весь народ. Народ

    должен решать, должна ли быть объявлена война или нет; от массы рабочих, мужчин и женщин, старых и молодых, зависит решение о хом, быть или не быть современному ми­литаризму, а не от маленькой частицы этого народа, нося­щей так называемый королевский мундир.

    И если я так говорила, то у меня в руках есть формаль­ное доказательство того, что это действительно является моим и нашим общепартийным взглядом.

    Счастливая случайность дает мне возможность ответить на вопрос франкфуртского прокурора — кого именно я имела в виду, когда говорила: «мы этого не сделаем». Я отвечу ему моей франкфуртской речью. 17 апреля 1910 г. во Франк­фурте, в цирке Шумана, перед 6 тыс. человек я говорила о борьбе за реформу прусского избирательного права — как вы знаете, тогда наша борьба приняла особенно широкие размеры,— и в стенографической записи моей речи на стра­нице 10 я нахожу следующую фразу:

    «Уважаемые слушатели! В нынешней борьбе за избира­тельное право, как и во всех важных политических вопро­сах, касающихся прогресса Германии, мы предоставлены только самим себе. Но кто это «мы»? «Мы» — это миллионы пролетариев и пролетарок Пруссии и Германии. Мы пред­ставляем собою нечто большее, чем цифру. Мы — это мил­лионы тех, работой которых живет общество, и как только этот простой факт прочно укрепится в сознании широчай­ших масс германского пролетариата, наступит момент, когда и в Пруссии можно будет показать господствующей реакции, что мир может прекрасно обойтись без ост-эльбских юнкеров, без графов из партии центра, без тайных советников, а в крайнем случае, пожалуй, даже и без городовых, но не может прожить и 24 часов, если рабочие скрестят на груди руки».

    Как вы видите, я ясно здесь говорю, в чем мы видим центр тяжести политической жизни и судеб государства: в сознании, в ясно сформулированной воле, в решимо­сти широких рабочих масс. Так же понимаем мы и вопрос о милитаризме. Если рабочий класс признает и решит, что не нужно допускать войны, то война станет невоз­можной,.

    ...Ни в одной из резолюций наших партийных съездов и конгрессов вы не найдете ни одного призыва, рекомендую­щего нам стать перед солдатами и кричать им: не стреляйте! Почему? Не потому ли, что мы боимся последствий такой агитации и параграфов уголовного кодекса? Мы были бы поистине жалкими созданиями, если бы из страха перед последствиями мы не делали того, что считаем необходи­мым я спасительным. Нет. Мы этого не делаем потому, что говорим себе: люди, носящие «королевский мундир», являются только частью рабочего народа, и если этот ра­бочий народ поймет постыдность войны и вред ее для на­родных интересов, то солдаты сами, без всяких призывов с нашей стороны, будут знать, что им надо делать в этом случая.

    Как вы видите, господа, наша агитация против милита­ризма не носит такого жалкого и упрощенного характерат как это представляет себе господин прокурор. В нашем рас­поряжении имеется много разнообразнейших средств воз­действия: воспитание юношества — этим мы занимаемся ревностно и успешно, несмотря на все трудности, которые лежат на нашем пути,— пропаганда милиционной системы, массовые собрания, уличные демонстрации... Наконец, по­смотрите на Италию. Как отвечали там сознательные рабо­чие на триполийскую военную авантюру? Массовой демон­стративной стачкой, проведенной блестящим образом. А как реагировала на это германская социал-демократия? 12 но­ября берлинские рабочие на 12 собраниях приняли резолю­цию, где они благодарили итальянских товарищей за мас­совую стачку.

    Вот именно, массовая стачка! — говорит прокурор. Как раз в этом пункте он надеется опять поймать меня с полич­ным и разоблачить мои опаснейшие, потрясающие государ­ство намерения. Прокурор, обосновывая сегодня свой обви­нительный акт, особенно упирал на мою агитацию по во­просу о массовой стачке и рисовал при этом самые ужасаю­щие перспективы насильственного переворота, какие только могут зародиться в фантазии прусского прокурора. Госпо­дин прокурор, если бы я могла предположить у вас хотя бы малейшую способность понять ход мыслей социал-демокра­тии и разобраться в ее более благородном историческом

    мировоззрении, я разъяснила бы вам то, что я успешно разъ­ясняю на каждом народном собрании, а именно: что массо­вых стачек, отмечающих определенный период развития со­временных отношений, нельзя «сделать», подобно тому как нельзя «сделать» революцию. Массовые стачки — это этап классовой борьбы, к которому с естественной необходимостью приводит наше современное развитие. В этом вопросе вся роль социал-демократии состоит в том, чтобы уяснить рабо­чему классу эту тенденцию развития, дабы рабочие стояли на высоте своих задач и являлись обученной, дисциплини­рованной, зрелой, решительной и действенной народной массой.

    Как вы видите, прокурор и здесь, выставляя в обвини­тельном акте призрак массовой стачки в том виде, как он ее понимает, хочет в сущности наказать меня не за мои мысли, а за свои собственные.

    На этом я закончу. Я хотела бы только сделать еще одно вамечание. В своей речи господин прокурор посвятил много внимания моей маленькой персоне. Он изображал меня как человека, чрезвычайно опасного для государственного строя, и не постыдился даже опуститься на уровень «Кладдера- дача»94 и именовал меня «Красной Розой». Он осмелился поставить под сомнение мою личную честь и высказал по­дозрение, что я попытаюсь спастись бегством в том случае, если мне назначат требуемую им меру наказания. Господин прокурор, я считаю для себя недостойным отвечать на все ваши нападки. Но я хочу сказать вам только одно: вы не знаете социал-демократии! (Председатель прерывает: «Мы не можем здесь слушать политических речей»), В 1913 году многие из ваших коллег трудились в поте лица, чтобы на­градить нашу прессу 60 месяцами тюремного заключения. Но слышали ли вы, чтобы хотя один из грешников, боясь наказания, сбежал? Неужели вы думаете, что это огромное количество наказаний отняло решимость хотя бы у одного социал-демократа или поколебало его сознание долга? О, нет, наше дело не обращает внимания на все хитросплетения ваших уголовных параграфов, оно растет и процветает во­преки всем прокурорам!

    В заключение еще одно слово о том неблагородном обви­нении, тяжесть которого ложится на его автора. Прокурор

    буквально сказал — я записала его слова: он требует моего немедленного заключения под стражу, ибо «было бы непо­стижимым, если бы обвиняемая не попыталась бежать». Другими словами, это значит: если бы я, прокурор, был при­сужден к одному году тюремного заключения, то я попы­тался бы спастись бегством. Господин прокурор, я верю вам, вы, конечно, сбежали бы. Но социал-демократ не бежит. Он отвечает за свои поступки и смеется над вашими нака­заниями.

    А теперь осудите меня!

    (Роза Люксембург, Речи, М.-Л., 1929, стр. 88-100.)

    Материалы этого раздела характеризуют разные этапы ге­роической истории революционного движения в России.

    Первый этап — 70-е годы — начало 80-х годов, когда марксизм в России еще не получил широкого распростране­ния, а идеологами революционного движения являлись на­родники. Их идеология была выражением взглядов кресть­янской демократии. Они верили в особый строй русской жизни, считали, что община явится исходным пунктом со- циалистического развития страны. Народники были убеж­дены, что в России возможна крестьянская социалистиче­ская революция. На подготовку к этой революции они и направляли свои героические усилия. Именно такими ге- роями-революционерами являлись народники А. И. Желябов а И. Н. Мышкин, казненные царскими палачами. Пред­ставители народничества не понимали исторической роли пролетариата, но тем не менее многое сделали для того, чтобы всколыхнуть трудящиеся массы; они первыми в истории освободительного движения России начали вести революционную пропаганду среди фабрично-заводских ра­бочих.

    В конце 1876 года возникла народническая организация «Земля и воля». Члены этой организации селились в де­ревне, «шли в народ» (отсюда — «народники»), надеясь под­нять крестьян на революцию. Но это не удалось им.

    В 1879 году произошел раскол «Земли и воли». Создались две организации: «Черный передел», выступающая за пере­дел всей земли, в том числе и помещичьей, и «Народная воля», перешедшая к политической борьбе с царским само­державием. Эту политическую борьбу народовольцы пони­мали не как борьбу масс, а как заговор с целью низвержения

    царя и захвата власти небольшой революционной орга- низацией. Члены этой группы опирались на свою ошибоч­ную теорию об активных «героях» и пассивной «толпе». Это была вредная тактика, сковывающая активность масс. По­скольку в революционном движении того времени безраз­дельно господствовали народники, постольку под их влияние попадали и рабочие-революционеры.

    Передовые рабочие — современники Парижской Ком­муны — не удовлетворялись народническими теориями. Они начинают искать самостоятельные пути борьбы. Большую роль здесь сыграли такие организации, как «Южнорос­сийский союз рабочих» и «Северный союз русских рабо­чих». Постепенно из среды рабочих выделяются крупные революционеры, такие, каким был, например, ткач Петр Алексеев.

    К началу 1880 годов в России создалась революционная обстановка. Несмотря на значительный рост рабочего дви­жения и беспрерывные крестьянские волнения, революция не разразилась. Ее некому было возглавить — не было креп­кой революционной партии, способной повести за собой массы. Трусливая русская буржуазия же, кроме как о мел­ких реформах, ни о чем не помышляла.

    Народовольцы в этой обстановке избрали ошибочным путь индивидуального террора, закончившегося, как и;* вестно, убийством царя Александра II. После этого события царское правительство разгромило «Народную волю».

    Из организации «Черный передел», члены которой эмиг­рировали в Женеву, создалась первая русская марксистская группа — «Освобождение труда», возглавляемая Г. В. Пле­хановым. Эта группа повела идейную борьбу с народниче­ством, которую продолжил и завершил В. И. Ленин.

    Однако прежде чем разгром народничества был завершен, оно продолжало пользоваться влиянием в России. Одной и:* наиболее влиятельных групп была «Террористическая фрак­ция партии «Народная воля», в числе руководителей кото­рой был А. И. Ульянов — брат В. И. Ленина. В этой группе чувствовалось уже сильное влияние марксизма. Социализм она рассматривала как неизбежный результат капитализма, серьезное значение придавала рабочим как ядру социали­стической партии. Однако заговорщически-террористичеекий

    дух народничества остался и в этой группе. Он нашел свое проявление в попытке покушения на Александра III 1 марта 1887 г. Попытка потерпела неудачу. Члены фракции, в том числе А. И. Ульянов, были казнены. В 80-х — 90-х годах народничество отказалось от пропаганды революционной борьбы и стало проповедовать примирение с царским прави­тельством и помещиками.

    В борьбе с народничеством вырос и окреп марксизм в России.

    Второй этап, освещенный в разделе,— это годы подго­товки и проведения первой русской революции 1905—1907 гг. К этому времени в России уже создана революционная мар­ксистская партия рабочего класса. В начале XX в. в стране назревает новый революционный взрыв. Экономический кри­зис 1900—1903 гг. низвел сотни тысяч трудящихся до уровня нищеты. Изо дня в день росло число безработных, разорив­шихся крестьян.

    В 1901—1902 гг. трудящиеся крупнейших городов Рос­сии вышли на демонстрации с лозунгами «Долой самодер­жавие». Одна из таких демонстраций состоялась в Нижнем Новгороде. В организации ее принял участие рабочий-боль­шевик Петр Заломов, послуживший А. М. Горькому прото­типом Павла Власова — героя романа «Мать».

    В 1903—1904 гг. волна рабочего движения поднялась еще выше. Чашу народного терпения переполнил расстрел мир­ного шествия к царю 9 января 1905 г. Началась первая рус­ская революция.

    Приведенный в сборнике процесс лейтенанта П. Шмид­та — один из многочисленных эпизодов того времени.

    Своего апогея революция достигла в декабре 1905 года, когда московский пролетариат первым в стране поднял про­тив царизма знамя вооруженного восстания. Одним из ру­ководителей этого восстания был В. JI. Шанцер, материалы о деятельности которого и поведении на суде читатель най­дет в настоящей книге.

    В крови потопил революцию Николай Кровавый. Но 1905—1907 гг. не прошли бесследно. Они знаменовали собой начало новой эпохи — эпохи глубочайших политических потрясений и революционных битв во всем мире.

    Третий этап, представленный в разделе в виде процесса над болыпевиками-депутатами IV Государственной думы, отражает годы нового революционного подъема. Этот период предшествует Февральской буржуазно-демократической ре­волюции и Великой Октябрьской социалистической револю­ции 1917 года.

    В эти годы партия большевиков выступает как крупней­шая политическая сила в стране. Большевики-депутаты IV Государственной думы смело отстаивали в думе точку зрения партии по самым наболевшим вопросам народной жизни, разоблачали усиленную подготовку царского прави­тельства к войне. Своим мужественным поведением фракция большевиков завоевала огромный авторитет среди рабочих.

    Когда Россия вступила в первую мировую войну (1914 г.). большевистские депутаты отказались вотировать военный бюджет. Депутаты выезжали в промышленные центры стра­ны, проводили многолюдные рабочие собрания, принимавшие антивоенные резолюции. Царское правительство организо­вало над депутатами-болыпевиками судебный процесс, кото­рый они использовали для пропаганды своих взглядов на войну.

    Первая мировая война создала в России революционную ситуацию, вылившуюся в Февральскую буржуазно-демокра- тическую революцию, разрешившую ближайшую задачу пар­тии — свержение царизма — и открывшую возможность для ликвидации капитализма и установления социализма. Эту возможность народ использовал в октябре 1917 года. Октябрь­ская революция свергла иго эксплуататоров и положила на­чало новой эре в истории человечества — эре торжества со­циализма и коммунизма.

    ПРОЦЕСС 193-Х

    В своей работе «Что делать?» В. И. Ленин, /рш обличая (утверж­дения «экономистов» о том, что- де «рабочим кружкам вообще не­доступны политические задачи», писал: «...кружку корифеев, вро­де Алексеева и Мышкина, Халту­рина и Желябова, доступны по­литические задачи в самом дей­ствительном, в самом практиче­ском смысле этого слова, до­ступны именно потому и по­стольку, поскольку их горячая проповедь встречает отклик в сти­хийно пробуждающейся мас­се, поскольку их кипучая энер­гия подхватывается и поддер­живается энергией револю­ционного класса». (Соч., т. 5, стр. 416.)

    Из четырех, упомянутых Ле­ниным фамилий революционеров, одна — Мышкин — многим неиз­вестна.

    Русский революционер, на­родник Ипполит Никитич Мыш­кин (1848—1885), начал ре­волюционную деятельность в Мо­

    скве в 1873 году, открыв неле­гальную типографию. После ее разгрома эмигрировал за грани­цу, но в 1875 году, поставив цель организовать побег Н. Г. Черны­шевского из Вилюйска, вернулся в Россию.

    Побег организовать не уда­лось. Мышкин был арестован и предан суду по «процессу 193-х». Этот «Большой процесс» оказал огромное влияние на русское общество.

    В качестве «основных» обви­няемых были революционеры- народники С. Ф. Ковалик, П. И. Войнаральский, Д. М. Ро­гачев и И. Н. Мышкин. Все они обвинялись в организации «сооб­щества», пытавшегося ниспро­вергнуть существующий строй. Мышкину, кроме того, было предъявлено обвинение в попыт­ке организовать побег Н. Г. Чер­нышевского.

    Центральным событием «про­цесса 193-х» явилась обличитель­ная речь Ипполита Мышкина.

    Речь И. Я. Мышкина,

    Первоприсутствующий: Подсудимый Мышкин! Вы обвиняетесь в том, что принимали участие в противоза­конном обществе, имевшем целью в более или менее отда-

    ленном будущем ниспровержение и изменение порядка го­сударственного устройства. Признаете ли вы себя виновным?

    Мышкин: Я признаю себя членом не сообщества, а социально-революционной партии и прошу позволения объ­яснить, в чем именно заключается преступление, которое я, по собственному моему сознанию, совершил против русских государственных законов.

    Первоприсутствующий: Объясните!

    Мышкин: Я не могу признать себя членом тайного сообщества, потому что я и товарищи мои, товарищи не только по заключению, но и по убеждению, не представляем нечто обособленно-целое, связанное единством цели, общей для всех организаций. Мы составляем лишь частицу много­численной в настоящее время на Руси социально-револю­ционной партии, понимая под этим словом всю массу лиц одинаковых с нами убеждений, одинаковых, конечно, только вообще, а не в частности,— лиц, между которыми сущест­вует хотя преимущественно только внутренняя связь, однако связь достаточно реальная, обусловливаемая единством це­лей и большим или меньшим однообразием средств практи­ческой деятельности. Основная задача социально-револю­ционной партии — установить на развалинах теперешнего государственно-буржуазного порядка такой общественный строй, который, удовлетворяя требованиям народа в том виде, как они выразились в крупных и мелких движениях народных и повсеместно присущи народному сознанию, со­ставляет вместе с тем справедливейшую форму обществен­ной организации. Строй этот — земля, состоящая из союза независимых производительных общин. Осуществлен он мо­жет быть только путем социальной революции, потому что государственная власть преграждает все мирные пути для достижения этой цели и добровольно никогда не откажется от насильственно присвоенных ею себе прав. В этом нам ручается здесь ход истории. Возможно ли мечтать о мирном пути, когда власть не только не подчиняется голосу народа, но не хочет даже и выслушать этого голоса и за всякое стремление, несогласное с видами ее, награждает тюрьмой и каторгой? Возможно ли мирное разрешение социальных вопросов соответственно народным потребностям, когда на­род не только для осуществления своих желаний, но даже и

    для выражения их не имеет другого средства, кроме бунта, этого единственного органа народной гласности? Едва ли эта мысль нуждается в подстрочном примечании.

    Первоприсутствующий: Вы признали себя чле­ном известной партии. Вы объяснили, в чем заключается ваше стремление; затем препятствия, о которых вы говорите, не входят в круг обсуждения суда, поэтому я не вижу воз­можности, ни даже надобности для суда выслушивать все го, что вы говорите.

    Мышкин: Весьма важно выяснить, почему мы смот­рим на революцию, как на единственно возможный исход из настоящего положения.

    Первоприсутствующий: То, что относится к во­просу о вашей виновности, вы уже достаточно выяснили; остальное вы можете сказать впоследствии.

    Мышкин: Я полагаю, что для суда весьма важно знать, как мы относимся к революции, т. е. предполагаем ли мы, что наша партия должна во что бы то ни стало немед­ленно вызвать, создать революцию или только позаботиться об успешном исходе ее; предполагается ли немедленное осу­ществление революции или в более или менее отдаленном будущем; от атого будет зависеть определение всей виновно­сти с точки зрения государственных законов.

    Первоприсутствующий: Об этом вы можете го­ворить.

    Мышкин: Я полагаю, что ближайшая наша задача заключается не в том, чтобы вызвать, создать революцию, а в том, чтобы только гарантировать успешный исход ее, по­тому что не нужно быть пророком, чтобы при нынешнем от­чаянно бедственном положении народа предвидеть как неиз­бежный результат этого положения всеобщее народное вос­стание. Ввиду неизбежности этого восстания нужно только позаботиться, чтобы оно было возможно более продуктивно для народа, а главное — предостеречь его от всех фокусов, которыми западноевропейская буржуазия обманывала та­мошнюю народную массу и одна извлекла для себя выгоды из народной крови, пролитой на баррикадах. Ради этой цели наша практическая деятельность должна состоять в сплоче­нии, в объединении революционных сил, революционных стремлений, в слиянии двух главных революционных потоков:

    одного, недавно возникшего и проявившего уже порядочную силу —в среде интеллигенции, и другого, более широкого, более глубокого, никогда не иссякавшего потока — народно­революционного. В этом объединении революционных эле­ментов путем окончательного сформирования социально- революционной партии и заключалась вся задача движения 74—75 гг. Задача эта если не вполне, то в значительной степени выяснена, и знамя социальной революции водру­жено во всех концах русской земли. Прибавлю к этому, что в только что сказанных мною словах я указал лишь на центр нашей деятельности и что в массе участвовавших в последнем движении были лица, стоящие на различных ступенях революционного развития, начиная с тех, кто де­лал первые шаги по пути уяснения причин народных стра­даний, и кончая отдельными личностями, делавшими по­пытки организации сил нашей партии. При всем различии взглядов по другим вопросам приверженцы социальной ре­волюции сходятся в одном: что революция может быть совер­шена не иначе, как самим народом, при сознании им, во имя чего она совершается; другими словами: настоящий государ­ственный строй должен быть ниспровергнут только тогда, когда пожелает этого сам народ. Следовательно, если прави­тельство солидарно с народом, оно не может считать нас злоумышленниками. Можно ли указывать как на заговорщи­ков и бунтовщиков на тех, кто говорит: «Мы будем ходатай­ствовать перед народом об удовлетворении настоятельней­ших нужд страны, нужд, сознаваемых самим народом; мы предлагаем для этого свою посильную помощь, и да будет все так, как пожелает народ». Ведь в нашем распоряжении нет ни тюрем, ни военных команд, ни больших промышлен­ных предприятий, закабаляющих тысячи рабочего люда. Следовательно, мы не имеем никаких средств насиловать народную волю в пользу излюбленных нами идей. Мы мо­жем действовать только убеждениями. Все средства насилия находятся в распоряжении и действительно практикуются нашими противниками. Бели же, несмотря на крайне небла­гоприятные для нас условия, правительство все-таки имеет серьезные основания опасаться, что наша деятельность увен­чается успехом, то, значит, мы не ошибаемся, рассчитывая на сочувствие народа нашим идеям; но в таком случае мы

    не преступники, не злоумышленники, а лишь выразители потребностей, сознанных народом.

    Объяснив в кратких словах цель и средства социально­революционной партии, я перехожу к следующему, не менее важному вопросу о причинах возникновения и развития этой партии вообще и движения 1874 года в частности. В обвинительном акте все дело представлено таким образом, что были-де на Руси обломки прежних политических сооб­ществ, была еще русская эмиграция в Швейцарии, явилось несколько энергичных личностей, и по слову: «Да будет революционное движение на Руси!» создалось таковое по всему лицу земли русской. А так как обломки преступных сообществ и эмиграция давно существовали и всегда будут существовать до окончания нынешнего государственного строя, то оказывается, что движение, подобное нынешнему, было вызвано и всегда может быть вызвано по произволу тремя-четырьмя лицами. Конечно, ни один мыслящий чело­век, сколько-нибудь понимающий причины социальных яв­лений, не удовлетворится подобным прокурорским объясне­нием. Для крупного социального явления должны быть крупные социальные причины. Нужно особое недомыслие или особенная недобросовестность, чтобы называть искус­ственно созданными революционные движения в среде ин­теллигенции.

    Первоприсутствующий: Прошу не употреблять подобных выражений.

    Мышкин: Я говорю только, что движения эти не со­зданы искусственно. Изучая их, мы прежде всего замечаем тот знаменательный факт, что все движения в интеллиген­ции соответствуют параллельным движениям в народе и даже являются простыми отголосками последних; так что движения народа и интеллигенции представляют как бы два параллельных потока, стремящихся слиться в общее русло, уничтожив разделяющую их вековую плотину; плотина эта — рознь между интеллигенцией и народом, которая сло­жилась вследствие вековой отчужденности друг от друга. Первое движение интеллигенции в начале 60-х годов95 было отголоском того сильного народного волнения, которое было во время крестьянской реформы вследствие того, что народ не удовлетворялся этим мнимым своим освобождением. Это

    движение положило фундамент социально-революционной партии. Затем, ко времени исполнения 10-летия крестьян­ской реформы, в народе стали ходить настойчивые слухи об уменьшении и даже об уничтожении выкупных платежей. Слухи эти хотя не вызывали массы бунтов, как в 60-х годах, но все-таки поддерживали волнение в народе, и отголоском на это волнение явилось движение интеллигенции, завер­шившееся так называемым Нечаевским процессом 96. Нако­нец, в наши дни обеднение народа, истощаемого непомер­ными платежами и поборами, дошло до того, что нужно быть совершенно глухим, чтобы не слышать громкого ропота народа. Этот ропот и вызвал движение 73—75 гг., которое было последним фазисом развития социально-революционной партии. Эта только что указанная, несомненно существую­щая связь между революционными движениями в интелли­генции и в народе легко может ускользать от внимания об­щества по той простой причине, что, благодаря известной, практикуемой в России системе гласности, до сведения на­шего общества доводится преимущественно только о разных мелочах; о более же крупных фактах народной жизни си­стематически умалчивается или не менее систематически извращается. Например, о крестьянских бунтах, бывших в 60-х годах, общество наше знает только по слухам.

    Первоприсутствующий: Особое присутствие во­все не нуждается в примерах.

    Мышкин: Если высказанный мною взгляд о системе русской гласности представляется, для Особого присутствия несомненной истиной, не нуждающейся в доказательствах, то я охотно готов воздержаться от приведения примеров, которые подтвердили бы мою мысль.

    Первоприсутствующий: Для суда это не со­ставляет истины. Суд сумеет сам различить, что истина; от него зависит придать мнению подсудимого то или другое значение.

    Мышкин: Я это очень хорошо знаю и желаю только полнее выяснить тот весьма важный вопрос, что движения интеллигенции не созданы искусственно, а составляют толь­ко отголосок народных волнений. Общество наше в настоя­щее время знает только, что был суд и происходит суд над несколькими представителями революционного движения

    в среде интеллигенции, и ему может показаться, что это движение не имеет под собой твердой почвы, не имеет твер­дой связи с народом, потому что от общества скрыты другие, более резкие проявления революционного духа в самом на­роде; между тем в самих проявлениях в 73—75 гг. недо­статка не было. Не говоря уже о волнениях между ураль­скими казаками, о которых наше общество имеет очень скудные сведения, во многих других местах приходилось прибегать к помощи военных команд для усмирения народа; несколько татарских волостей в Пермской губернии, рас­кольники на уральских заводах, крестьяне в Казанской губернии, Воронежской и Киевской...

    Первоприсутствующий: Вы опять приводите примеры, в которых, как я уже сказал, не нуждается Особое присутствие; да они и не могут быть подтверждены на след­ствии.

    Мышкин: Иначе мои заявления будут голословны.

    Первоприсутствующий: Вы входили в вашей речи в очень подробный разбор. Я вам сделал вопрос о том, признаете ли вы себя виновным в принадлежности к про­тивозаконному обществу, указанному в обвинительном акте; вы себя признали принадлежащим к другому незаконному обществу, какому — вы сказали. Затем я не вижу, что может еще остаться для выслушания суду по этому вопросу.

    Мышкин: Я хотел только выяснить, что причина нашего преступления есть народные движения, которые были в последнее время, что эти движения существуют и что наше движение есть не более, как отголосок этих движений.

    Первоприсутствующий: Ваши мнения ни в ка­ком случае не могут служить для суда доказательством или таким фактом, который он должен был бы принять за несо­мненный вывод из того, что вы говорите. Если желаете, то говорите так, чтобы ваша речь в настоящее время не имела защитительного характера, потому что до этого еще не до­шло дело. Говорите так, чтобы суд мог себе уяснить, при­знаете ли вы себя виновным в том преступлении, в котором обвиняетесь, и что вас побудило к этому преступлению, но не касайтесь таких фактов, которые не могут подлежать об­суждению суда.

    Мышкин: Если я говорю, что меня побудило к этому невыносимое положение народа, то я должен привести при­меры...

    Первоприсутствующий: Это совершенно из­лишне. Вы сослались на тяжелое положение народа и про­должайте дальше.

    Мышкин: Я думаю, я имею право доказывать правиль­ность моих выводов! Разумеется, суд может относиться к моим мнениям, как ему угодно, но для чего же не дать мне высказать причины, побудившие меня, для чего зажи­мать мне рот...

    Первоприсутствующий: Вам никто не зажи­мает рот. На основании закона я обязан допускать прения и доказательства только того, что предъявлено в обвинении, поэтому я не могу дозволить вам говорить о том, что не под­лежит нашему обсуждению. Я вам не препятствую продол­жать речь, но прошу ограничиваться только выводами, ко­торые вы признаете нужным сказать суду.

    Мышкин: Я хотел привести эти примеры только для того, чтобы выяснить следующее: мы видим теперь, что в числе моих товарищей — девушка, намеревающаяся читать крестьянам лекции по социальным вопросам, юноша, дав­ший книгу крестьянскому мальчику, несколько человек, рас­суждавших о причинах народных страданий и высказавших такое мнение, что не худо бы, пожалуй, народное восста­ние,— все они привлечены к суду как тяжкие преступники. А лица, открыто возмутившиеся против государственной власти и усмиренные только при помощи штыков и розг, ссылаются административным порядком. Как будто бы у нас говорить о бунте гораздо преступнее, чем участвовать в са­мом бунте. Этот абсурд очень понятен: представители дру­гой, более страшной для правительства силы, силы народ­ной, могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для государственной власти и более поучи­тельное для общества, чем мы. Поэтому-то им зажимают рот и не дают им возможности сказать свое слово перед общест­вом. Кроме бунтов, есть еще и другие, не менее значительные факты, доказывающие усиление в последнее время револю­ционных стремлений в народе, как, например, распростра­нение революционных сект, где отрицание государственной

    власти возводится в догмат; источник этой власти име­нуется антихристом, а представители этой власти — слугами антихриста; образование в крестьянской среде обществ со специальной целью уклонения от платежа повинностей без всякой религиозной основы, исчезновение целых деревень по той же причине, т. е. как результат стремления изба­виться от невыносимых поборов...

    Первоприсутствующий: Эти объяснения не отно­сятся к вопросу о виновности, который я предложил вам. Я позволил вам говорить, потому что вы признали себя ви­новным в принадлежности хотя и не к тому сообществу, в ко­тором обвиняет прокуратура, но к другому или к партии...

    Мышкин: Я не сказал, что признаю себя виновным, и не мог сказать этого, потому что, напротив, считал и счи­таю своею обязанностью, долгом чести стоять в рядах со­циально-революционной партии.

    Первоприсутствующий: Ну да, вы признали себя членом партии и достаточно уже разъяснили свое преступле­ние. Все остальное, что вы желали бы сказать, вы можете изложить впоследствии.

    Мышкин: Но для суда необходимо еще знать причины, вызвавшие данное преступление. Об этих-то причинах я и желал бы сказать еще несколько слов. Возникновение со- циально-революционной партии относится к началу 60-х го­дов. Оно совершилось как отголосок на народные страдания и народные волнения, при участии известной фракции рус­ской интеллигенции, благодаря, главным образом, двум при­чинам: во-первых, влиянию на интеллигенцию передовой западноевропейской социалистической мысли и крупнейшего практического применения этой мысли — образования Между­народного общества рабочих97; во-вторых, уничтожению кре­постного права, потому что после крестьянской реформы в среде неподатных классов образовалась целая фракция, испытавшая на самой себе всю силу гнета государственного экономического строя, готовая откликнуться на зов народа и послужившая ядром социально-революционной партии. Фракция эта — умственный пролетариат. Кроме того, кресть­янская реформа оказала три важные услуги социально-рево­люционному делу: 1) с 19 февраля 1861 г. начинается раз­витие капиталистического производства с его неизбежным

    спутником — борьбою между капиталом и трудом; 2) кре­стьянская реформа, вместе с другими реформами, послужила для нас наглядным доказательством истины, которая прежде была нам известна только из книг и по чужому опыту, до­казательством полной несостоятельности политических ре­форм в деле коренного улучшения народного быта. С каким восторгом, с каким ликованием приветствовало русское либе­ральное общество так называемые великие реформы нынеш­него царствования,— и что же мы видим в результате! Народ доведен до отчаянно бедственного положения, до небывалых голодовок, и не нужно особенного политического радика­лизма, чтобы усомниться в благодетельности всех этих ре­форм для народной массы; 3) крестьянин, освобожденный от помещика, стал лицом к лицу с представителями губернской власти, увидел, что ему нечего надеяться на эту власть, нечего ждать от нее, увидел, что он жестоко обманывался, веря в царскую правду, ища в ней опору против своих врагов...

    Первоприсутствующий: Вы достаточно уже вы­яснили свою мысль...

    Мышкин: Я хочу только сказать, что крестьянам не трудно было убедиться, что превозносимая, препрославлен- ная крестьянская реформа сводится к одному: к переводу более 20 млн. крестьянского населения из разряда поме­щичьих холопов в разряд государственных или, вернее ска­зать, чиновничьих рабов. Как прежде крестьянин работал всю жизнь на помещика, так п теперь весь его труд идет в казну. Как прежде помещик был полным властелином жизни и собственности крестьянина, так теперь чиновник..

    Первоприсутствующий: Вы говорите о том, как крестьяне относятся к реформам и к правительству: вы не можете говорить об этом здесь за крестьян...

    Мышкин: Мне необходимо выяснить эту сторону во­проса в особенности потому, что только тогда суд поймет, почему я — сын крепостной крестьянки и солдата, видевший собственными глазами уничтожение крепостного права,— не только не благословляю правительство, совершившее эту ре­форму, но стою в рядах отъявленных врагов его. Когда кре­стьяне увидали, что их наделяют песками да болотами, да такими клочками земли, на которых немыслимо ведение

    хозяйства, сколько-нибудь обеспечивающего быт земледель­ца, а между тем за эти клочки наложили громаднейшие пла­тежи, превышающие в несколько раз доходность наделов; когда крестьяне увидели, что это новое нарушение права на­рода на землю совершается не по произволу помещиков, а с утверждения верховной власти; что в положении 19 февраля нет той статьи, присутствие которой они предполагали, кото­рая должна была охранять народные интересы и скрыта будто бы духовенством и помещиками; когда они увидели все это, то не могли не убедиться, что им не на кого более надеяться, как на свои собственные силы. Рядом с этим крестьяне, пре­вратившиеся в орудие капиталистического производства, по­няли всю прелесть так называемого свободного договора между голодным тружеником и сытым капиталистом, поняли также, что капиталист угнетает рабочего не только вслед­ствие экономической несостоятельности последнего, но еще и благодаря тому, что в спорах между капиталистом и рабо­чим правительство всегда становится на сторону первого,— поняли это и не могли не отнестись с еще большею нена­вистью к угнетающей их государственной власти...

    Первоприсутствующий: Я не могу дозволить вам порицать правительство.

    Мышкин: Человек, совершающий политическое пре­ступление, самим этим фактом порицает уже правительство. Я не могу вовсе разъяснить моего -преступления, и в особен­ности причин его, не касаясь таких сторон государственной жизни, которые с моей точки зрения заслуживают порица­ния. Если мое мнение ошибочно, то оно повредит только мне. А если в нем есть правда, то тем менее оснований зажимать мне рот.

    Первоприсутствующий: Я не зажимаю вам рот, я говорю только, что не могу допустить порицать прави­тельство.

    Мышкин: Мне необходимо указать те элементы, из которых социально-революционная партия почерпает свои силы. Я сейчас кончу это перечисление. После земледельцев и фабричных рабочих умственный пролетариат как по своему экономическому положению, так и по своим знаниям, извле­ченным из исторического опыта нашего и других народов, не мог не стать в ряды врагов государственности. Наконец,

    в эти же ряды стали из других классов общества личности, которые по самой натуре своей способны действовать только во имя известного, выработанного ими идеала, а не для узких экономических целей. Вот те элементы, из которых почер­пала и до сих пор черпает свои силы социально-революцион­ная партия. Прочным цементом, скреплявшим все револю­ционные элементы, служит крайне бедственное положение народа и совершенное бесправие российских граждан. Что народ находится в очень бедственном положении...

    Первоприсутствующий: Вы об этом уже гово­рили, и нельзя возвращаться опять.

    Мышкин: Я не могу не говорить подробно об этом во­просе, потому что источник всех революционных движений — чрезвычайные страдания народа и недовольство его своим положением. Притом в обвинительном акте почти на каждой странице можно найти указания, что подсудимые напирали, главным образом, на тяжесть податей, на недостаток земли, на общее обеднение крестьян. Поэтому нет ничего удиви­тельного, что мне часто приходится возвращаться к этому вопросу, тем более, что вследствие перерывов, которым я под­вергался со стороны господина первоприсутствующего, я не могу излагать свои соображения вполне последовательно, систематично. Повторяю, я считаю этот вопрос самым су­щественным, и потому мне необходимо сказать о нем еще несколько слов...

    Первоприсутствующий: Вы извольте теперь вести вашу речь к тому, признаете ли вы себя виновным или нет.

    Мышкин: Я уже сказал, что признаю себя членом социально-революционной партии. В моей речи я хотел вы­яснить те причины, которые повлекли за собой создание этой партии.

    Первоприсутствующий: Вы уже сказали о при­чинах; нам больше нечего знать.

    Мышкин: В таком случае я не могу окончить того, что я хотел еще сказать по главному вопросу. Перехожу к дру­гим, более частным. Из обвинительного акта видно, что, по уверению прокурора, сообщество, в принадлежности к кото­рому я обвиняюсь, поставило целью своей деятельности борьбу против религии, собственности, семьи и науки, возво­дило ленность и невежество на степень идеала и сулило в виде

    ближайшего осуществления благ житье на чужой счет. Если бы действительно подтвердилось, что другие подсудимые за­давались подобными целями, то я руками и ногами откре­стился бы от солидарности с ними, и чтобы очистить себя от подобных явлений, я выскажу свой взгляд на задачи со- циально-революционной партии по отношению к только что перечисленным мною вопросам. Начну с религии. В идеале общественного строя, стремиться к осуществлению которого я поставил целью своей деятельности, нет места уголовным наказаниям за распространение каких бы то ни было зло­вредных, в том числе и религиозных, идей, за совращение в ереси, за исполнение или неисполнение обрядов, предписан­ных такою-то церковью и т. п. Словом, нет места насилию над мыслью и совестью человека; каждый может верить или не верить во что ему угодно; каждая община, если только пожелает, будет иметь право строить у себя на свой собствен­ный счет сколько угодно церквей и содержать сколько угодно попов. Никто помешать этому не может, ибо община вполне самостоятельная, вполне независимая устроительница своих дел. Согласно нашему идеалу, не должно быть такой власти, которая принуждала бы под страхом наказания лгать, лице­мерить.

    Первоприсутствующий: Вас и теперь никто не принуждает лгать, лицемерить. Прошу воздержаться от по­добных инсинуаций.

    Мышкин: По вашим законам, я под страхом уголов­ного наказания не могу перейти из православия в другое вероисповедание, следовательно, закон принуждает меня ли­цемерить.

    Первоприсутствующий: Вы не можете порицать законов, и вообще, каковы бы ни были законы, они не под­лежат нашему обсуждению.

    Мышкин: Я констатирую только известный факт. Я го­ворю, что в желанном нам строе не должно быть такой силы, которая заставляла бы людей насильно, под конвоем жан­дармов шествовать в христианский или иной рай.

    Первоприсутствующий (возвышая голос): Я не могу дозволить таких выражений.

    Мышкин: Словом, по отношению к религии я желаю одного — полнейшей веротерпимости и глубоко убежден, что

    свобода слова в соединении с правильным воспитанием и образованием непременно приведут к торжеству истины, т. е. к торжеству научной мысли над мыслью теологической, и тогда...

    Первоприсутствующий: Нам нет дела до ваших убеждений.

    Мышкин: А за что же я сижу, как не за убеждения?

    Первоприсутствующий: Не за убеждения, а за действия.

    Мышкин: За действия, которые служат только выра­жением моих убеждений. Перехожу к другому обвинению, возводимому на всех нас прокуратурой, в том, что мы воз­водили невежество на степень идеала. Это очевидная клевета,, и мне не стоит ни малейшего труда опровергнуть ее. При­веду хоть одно соображение. Кого скорее можно считать, ревнителем невежества: тех ли, кто с риском для себя печа­тает и распространяет хоть бы такие книги, как сочинения Лассаля, или тех, кто преследует, истребляет подобные книги?

    Первоприсутствующий: Вы произносите защити­тельную речь, для которой теперь не время.

    Мышкин: Я хочу только возразить на те обвинения, которые возведены прокурором на всех подсудимых огулом, а в том числе и на меня.

    Первоприсутствующий: Это вы успеете сделать в свое время, а не теперь.

    Мышкин: Я прошу указать мне момент, когда я буду иметь право говорить об этом.

    Первоприсутствующий: Я не обязан указывать; это будет зависеть от усмотрения суда.

    (Затем первоприсутствующий обращается к Мышкину с вопросом, признает ли он себя виновным в том, что со- ставлял, печатал и рассылал в разные местности сочинения, возбуждающие к бунту или другому неповиновению власти верховной, с целью распространения их.)

    Мышкин: Я признаю, что в качестве содержателя ти­пографии я считал своею обязанностью по мере сил своих содействовать печатанию книг, запрещенных правительством, и прошу позволения теперь же объяснить причины, побудив­шие меня к этому. Мысль о необходимости печатания книг антиправительственного содержания созревала во мне посто-

    пенно, и я решился, наконец, осуществить ее только тогда, когда окончательно убедился, что у нас на Руси печать на­ходится в безотрадном положении, вовсе не соответствующем потребностям как современного образованного общества, так и в особенности потребностям народа; когда я убедился, что у нас каждый правдивый, неподкрашенный рассказ из жизни трудящегося люда, каждая честно написанная книга, объ­ясняющая действительные причины народных страданий, каждая дельная статья, указывающая страшные язвы на русском государственном и общественном организме,— все это беспощадно преследуется, истребляется, сжигается...

    Первоприсутствующий: Вы произносите защити­тельную речь.

    Мышкин: Могу ли я говорить о причинах преступ­лений?

    Первоприсутствующий: Об этом можете говорить после... Затем... (смотрит в обвинительный акт). Вы обви­няетесь еще в том...

    Мышкин: Я не буду отвечать ни на какие ваши во­просы, прежде чем не успею дать необходимые разъяснения по первым двум обвинениям.

    Первоп рисутствующий: Так садитесь.

    (Мышкин сел. Затем был допрошен свидетель Гольдман.)

    Мышкин: Хотя я на основании 729 статьи Устава уго­ловного судопроизводства имею право требовать, чтобы мне было сообщено обо всем, бывшем на суде по первым II груп­пам, но так как я уверен, чго подобное требование, несмотря на всю его законность, не будет уважено, то я считаю из­лишним обращаться с ним к суду. Но я прошу, по крайней мере, сообщить мне о тех наиболее важных частях судебного следствия, которые имеют непосредственное отношение ко мне, как к одному из членов предполагаемого сообщества. Например, все подсудимые, следовательно, в том числе и я, обвиняются в готовности к совершению всяких преступлений ради приобретения денег. Я желаю знать, подтвердило ли судебное следствие те факты, на основании которых прокурор создал это обвинение? Так подтвердило ли следствие, что некоторые подсудимые «предлагали Идалии Польгейм сде­латься любовницей какого-то старика, курского помещика, с тем, чтобы обобрать его, отравить, а деньги предоставить

    на пользу кружка?» Если я получу ответ на этот вопрос, то затем укажу еще на несколько подобных же мест обвини­тельного акта, относительно которых мне необходимо знать, подтверждены ли они судебным следствием?

    Первоприсутствующий: Во время всего следствия по первым II группам ваше имя ни разу не упоминалось; следовательно, оно вовсе не относится до вас.

    Мышкин: До меня относятся все те факты, на которых построены общие прокурорские выводы: например, я уже указал на обвинение в готовности совершить преступление ради денег. Так как в обвинительном акте не сказано, что оно относится до таких-то лиц, а возводится вообще на всех, то, очевидно, что сделано это только вследствие предположе­ния солидарности между всеми нами; поэтому каждый из нас имеет право знать все те части следствия, которые отно­сятся до подобных общих обвинений. На требовании объяс­нения подтвердило ли судебное следствие как упомянутый мною факт, так и другие подобные же факты, я настаиваю потому, что, как известно частным образом, уже доказана судебным следствием лживость их, а следовательно, и ляга- вость прокурорских выводов.

    Первоприсутствующий (возвысив голос): Прошу не употреблять подобных оскорбительных выражений.

    Мышкин: Для выяснения вопроса о праве моем на по­лучение требуемых мною сведений я желаю, чтобы прокурор объяснил, относится ли обвинение в готовности на всякие преступления в числе прочих подсудимых и ко мне или нет?

    Первоприсутствующий: Подобного объяснения прокурор теперь не может дать. Когда вы услышите обвини­тельную речь, тогда и представите свои соображения.

    Мышкин: Но не располагая данными всего следствия, я лишен буду возможности опровергнуть общие прокурорские выводы, хотя бы они были совершенно неосновательны.

    Первоприсутствующий: Вы будете слышать след­ствие по этой группе и узнаете все, что относится до вас.

    Мышкин: Но я не узнаю ничего, относящегося до тех обвинений, о которых я упомянул и которые возводятся вообще на всех подсудимых.

    Первоприсутствующий: Вы еще не знаете, что будет выяснено на судебном следствии.

    Мышкин: Обвинение меня в принадлежности к сооб­ществу основано не на какой-либо определенной группе сви­детельских показаний, в обвинительном акте вовсе не ука­заны даже улики, изобличающие меня в этом преступлении; значит, обвинение это основано исключительно на предполо­жении нравственной связи между всеми подсудимыми — предположении, извлеченном, вероятно, прокурором из всего следственного производства. Поэтому и я как сторона, равно­правная по закону с прокурором, имею право на ознакомле­ние со всеми данными, подтверждающими, по мнению про­курора, связь между нами, и в особенности с теми данными, на которых, повторяю, основано обвинение всех нас огулом в различных преступлениях.

    Первоприсутствующий: Еще раз говорю, что, на­ходя следствие по предыдущим группам не относящимся до вас, я не считаю нужным сообщить вам о нем.

    Мышкин: В таком случае я желаю теперь возразить на некоторые из прокурорских обвинений. Так, между прочим, в обвинительном акте сказано, что мы смотрим на науку как на средство эксплуатировать народ и склоняем учащуюся молодежь покидать школы. Я открыто признаюсь, что при­надлежу к числу тех, которые не видят для революционера необходимости оканчивать курс в государственных школах. Так как этот взгляд навлек на нас уже немало нареканий со стороны известной части общества, то я считаю необхо­димым объяснить, путем каких соображений я пришел к этому взгляду. Я предположил: что если бы Россия в на­стоящее время находилась под татарским игом и во всех больших городах на деньги, собранные в виде дани с рус­ского народа, существовали бы школы под ведением татар­ских баскаков, в этих школах читались бы лекции о великих добродетелях татарских ханов, об их блестящих военных подвигах, об историческом праве татар господствовать над русским народом и собирать с него дань...

    Первоприсутствующий: Этот пример не идет к делу.

    Мышкин: Господин первоприсутствующий, я обладаю таким складом ума, что могу усваивать известное положение и доказывать справедливость его преимущественно только путем аналогий, сравнений. Поэтому прошу позволить мне

    окончить начатое сравнение как вполне уясняющее мою мысль. Итак, если бы в предполагаемых мною школах исто­рия излагалась таким образом, чтобы доказать неспособность русского народа к самостоятельной жизни и все обучение было бы направлено лишь к тому, чтобы создать из русских юношей верных, покорных слуг татарских ханов, то спра­шивается — была ли бы необходимость оканчивать курс в по­добных школах для той части русской молодежи, которая желала бы посвятить все свои силы делу воодушевления русского народа к дружной, единодушной борьбе против отъ­явленных врагов его? Конечно, нет. Точно так же я думаю, что и в настоящее время нет надобности для революционера в окончании курса в существующих государственных шко­лах, потому что... удерживаюсь от окончания этой фразы из опасения быть остановленным господином первоприсут­ствующим.

    Затем в обвинительном акте говорится, что сущность ре­волюционного учения заключается в том, что «лишение ближ­него его собственности и уничтожение власти, которая ему препятствует, есть формула осуществления, если не всеоб­щего, то нашего личного (пропагандистов) блага на земле». Я, признаюсь, не знаком с таким революционным учением. Учение, которого я придерживаюсь,* гласит, напротив, что обеспечение трудящемуся человеку права полного пользова­ния продуктом его труда и уничтожение власти, которая ему препятствует, безусловно необходимы для осуществления на земле блага трудящихся классов. Можно ли серьезно назы­вать охранительницею собственности ту самую государствен­ную власть, которая насильственно присваивает себе право налагать на народ какую угодно контрибуцию, взыскивать эту произвольно наложенную дань при помощи военных команд, отнимать последний кусок хлеба у крестьян...

    (Первоприсутствующий прерывает Мышкина, и между ними завязывается спор, подобный приведенному выше: пер­воприсутствующий кричит, что не может допустить порица­ния правительства, а Мышкин доказывает право политиче­ского преступника на выражение такого порицания, потому что иначе причина преступления не может быть выяснена. Только недовольство правительством, говорит он, и вообще существующим строем создает революционеров. Кончается

    тем, что Мышкин принужден был отказаться от разбора наиболее существенных общих прокурорских выводов, изло­женных на первых страницах обвинительного акта.)

    Мышкин: Значит, прокурор может говорить и писать, что ему угодно, а мы все должны молчать...

    Перехожу к другому предмету. Прошу заявить о тех незаконных, насильственных мерах, которые были приняты против меня во время предварительного ареста. После пер­вого же допроса я за нежелание отвечать на некоторые из предложенных мне вопросов был закован сначала в ножные кандалы, а спустя некоторое время еще в наручники. Одно­временно с этим я был лишен права пользоваться не только чаем, но даже просто кипяченою водою.

    Первоприсутствующий: Ваше заявление совер­шенно голословно.

    Мышкин: О заковке в кандалы имеется протоколе деле. До какой мелочности доходит мстительность властей по от­ношению к политическому преступнику, в котором они видят своего личного врага, лучше всего доказывает следующий, правда, мелкий, но очень характерный факт. Когда я уни­зился до ничтожной просьбы о дозволении носить под кан­далами чулки, потому что на ногах образовались язвы от кандалов, то даже на эту ничтожную просьбу я получил отказ. Затем во все время содержания меня под стражей мне ни разу не позволили повидаться с матерью.

    Первоприсутствующий: Суд не может проверить ваши показания, как совершенно голословные.

    Мышкин: Я обращался в Особое присутствие с прось­бою об истребовании, откуда следует, справок об обстоятель­ствах, сопровождавших заковку меня в кандалы, но Особое присутствие не нашло мою просьбу заслуживающей уваже­ния. Что же касается до запрещения мне видеться с матерью, то проверить эти слова очень легко, стоит только спросить у Желеховского98 мое прошение по этому предмету и его ответ.

    Первоприсутствующий: Действия прокуратуры не подлежат рассмотрению суда: она имеет свое начальство. Особое присутствие не может входить в рассмотрение подоб­ных обстоятельств.

    Мышкин: Насильственные меры, подобные указанным мною, не могут не оказать влияния на характер объяснений подсудимого, а следовательно, и на то представление, которое составляют о нем предварительно судьи; поэтому...

    Первоприсутствующий: Вы не можете знать, ка­кое мнение мы имеем о вас.

    Мышкин: Но я думаю, что это представление основы­вается, главным образом, на документах предварительного следствия, и потому для судей не лишнее знать, какие пытки пускаются в ход с целью вымучивания от подсудимых же­лаемых для властей показаний, хотя нередко безуспешно.

    Первоприсутствующий: Эти меры были приняты против вас на дознании; Особому присутствию не подлежит рассмотрение действий лиц, принимавших эти меры.

    Мышкин: Итак, нас могут пытать, мучить, а мы не только не можем искать правды, конечно, я не настолько наивен, чтобы ожидать правды от суда и различных властей, но нас лишают даже возможности довести до сведения об­щества, что на Руси обращаются с политическими преступ­никами хуже, чем турки с христианами.

    Первоприсутствующий: О каких таких пытках говорите вы?

    Мышкин: Да, я смело могу сказать, что нас подвер­гают пыткам. Я указал на кандалы, но это пустяки в срав­нении с другими мерами, которые принимались для вымучи­вания от нас показаний. Например, я в течение нескольких месяцев лишен был права чтения каких бы то ни было книг, даже духовного содержания, даже евангелия, и жандармский офицер откровенно говорил мне, что как только я дам тре­буемые показания относительно предполагавшихся моих со­участников, то мне немедленно позволят иметь книги, жур­налы, газеты.

    Первоприсутствующий: Ваше заявление опять голословное.

    Мышкин: Я подавал несколько жалоб на это беззако­ние, но они почему-то не приложены к делу, а спрятаны под зеленое сукно. Сидеть в одиночном заключении без всяких книг — это очень тяжелая, очень сильная пытка. Ввиду таких мер можно ли удивляться, что в нашей среде оказался такой громадный процент смертности и сумасшествия. Да, многие,

    очень многие из наших товарищей сошли в могилу, не до­ждавшись суда.

    Первоприсутствующий: Теперь не время и неза­чем заявлять об этом.

    Мышкин: Неужели мы ценою продолжительной ка­торги, которая ждет нас, не купили себе даже права заявить на суде о тех насилиях, физических и нравственных, кото­рым подвергали нас? На каждом слове об этом нам зажи­мают рот.

    Первоприсутствующий: Тем не менее вы вы­сказали все, что хотели.

    Мышкин: Нет, это еще не все, а если позволите, я кончу.

    Первоприсутствующий: Нет, теперь этого не могу дозволить.

    Мышкин: В таком случае после всех многочисленных перерывов, которых я удостоился со стороны первоприсутст­вующего, мне остается сделать одно, вероятно, последнее заявление. Теперь я окончательно убедился в справедливости мнения моих товарищей, заранее отказавшихся от всяких объяснений на суде, того мнения, что, несмотря на отсут­ствие гласности, нам не дадут возможности выяснить истин­ный характер дела. Теперь для всех очевидно, что здесь не может раздаваться правдивая речь, что здесь на каждом от­кровенном слове зажимают рот подсудимому. Теперь я могу, я имею право сказать, что это не суд, а простая комедия или нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное...

    * *

    *

    При словах «простая комедия» Петерс закричал: «Уве­дите его!» Жандармский офицер бросился на Мышкина, но подсудимый Рабинович, загородив собою дорогу и придер­живая дверцу, ведущую на «голгофу» * ", не допускал офи­

    * «На голгофу» отделены пять подсудимых: Ковалик, Войнараль- ский, Рогачев, Мышкин и Костюрин, которых вообще содержат под стражей на особом положении, под присмотром особо приставленных к ним жандармов.

    цера; последний после нескольких усилий оттолкнул Раби­новича и другого подсудимого, Стопани 10°, старавшегося также остановить его, и, обхвативши одною рукою самого Мышкина, чтобы вывести его, другою стал зажимать ему рот.

    Последнее однако ж не удалось — Мышкин продолжал все громче и громче начатую им фразу: «...более позорное, чем дом терпимости; там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из-за подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!»

    Когда Мышкин говорил это, на помощь офицеру броси­лись еще несколько жандармов, и завязалась борьба. Жан­дармы смяли Рабиновича, преграждавшего им дорогу, схва­тили Мышкина и потащили его из зала. Подсудимый Сто­пани приблизился к решетке, отделяющей его от судей, и громко закричал: «Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы!» Жандарм схватил его за грудь, потом толкнул в шею, другие подхватили и потащили. То же по­следовало и с Рабиновичем. Эта сцена безобразного насилия вызвала громкие крики негодования со стороны подсудимых и публики. Публика инстинктивно вскочила со своих мест. Страшный шум заглушил конец фразы Мышкина. Вообще во время этой башибузукской расправы с подсудимыми в зале господствовало величайшее смятение. Несколько жен­щин из числа подсудимых и публики упали в обморок, с од­ной случился истерический припадок. Раздавались стоны, истерический хохот, крики: «Боже мой, что это делают! Варвары, бьют, колют подсудимых. Палачи, живодеры про­клятые!» Защитники, приставы, публика, жандармы —все это задвигалось, заволновалось. Так как публика не обнару­жила особой готовности очистить зал, то явилось множество полицейских, и под их напором публика была выпровождена из зала суда. Часть защитников старалась привести в чувство женщин, упавших в обморок. Рассказывают, что туда, же су­нулся жандармский офицер. «Что вам нужно?» —спрашивает его один из защитников.— «Может быть, понадобятся мои услуги».— «Уйдите, пожалуйста, разве вы не видите, что один ваш вид приводит людей в бешенство»,— ответил адво­кат; офицер махнул рукой и ушел, последовав умному со­вету. Во время расправы первоприсутствующего с товари­

    щами прокурор и секретарь вскочили со своих мест и, видимо, смущенные, оставались все время на нотах. Первоприсутст­вующий ушел и, растерявшись, позабыл объявить заседание закрытым. Пристав от его имени объявил заседание закры­тым. Говорят, будто защитники возразили, что им нужно слышать это из уст самого председателя. Поэтому они были приглашены в особую комнату, где первоприсутствующий объявил им о закрытии заседания. Защитники требовали со­ставления протокола о кулачной расправе, но первоприсутст­вующий не счел нужным удовлетворить их просьбу и даже упрекнул адвокатов в подстрекательстве. Желеховский вос­кликнул по этому поводу: «Это чистая революция!»

    (М. Н. Коваленский, Рус­ская революция в судебных процес­сах и мемуарах, книга первая, М., 1924, стр. 181—196.)

    Суд приговорил 28 подсуди-     на Карийскую каторгу. Над гро-

    мых к каторге от 3 до 10 лет,    бом единомышленника И. Н.

    18 — к ссылке в Сибирь, 18 — к   Мышкин произнес страстную

    ссылке в отдаленные губернии речь, за которую вновь подверг-

    Европейской России и более  ся суду и получил еще 15 лет

    30 — к другим наказаниям. И. Н.  каторги

    Мышкин был приговорен к 10  в т2 году Мышкин пытал_

    По пути следования в Карий-    ся бежать- но неудачно. Царские скую тюрьму (в Сибири) Иппо-       масти теп0Рь Уже надежно за­лит Никитич встретил умираю-                    ковали его в казематы Шлю­щего революционера-народника                    сельбургскои крепости. 26 янва- Льва Адольфовича Дмоховского,        Ря        (<Да оскорбление смот- которого в это время переводили          рителя» И. Н. Мышкин был рас- из Новобелгородского централа            стрелян.

    ПРОЦЕСС 50-ТИ

    Это был один из первых в России открытых политических процессов. Он проходил с 21 фев­раля по 14 марта 1877 г. Дело разбиралось Особым присут­ствием правительствующего се­ната. Среди обвиняемых членов «Всесоюзной социально-револю­ционной организации» был и вы­дающийся русский рабочий-рево­люционер Петр Алексеевич А л е- к с е е в, занимавший, по выраже­нию В. И. Ленина, наряду с Хал­туриным виднейшее место сре­ди революционных деятелей 60— 70-х годов. П. А. Алексееву и его товарищам по организации С. И. Бардиной, В. С. Любато- вичу, И. С. Джабадари и другим было предъявлено обвинение в проведении революционной про­паганды и агитации.

    Центральным событием про­цесса явились речи обвиняемых. Замечательную речь произнес П. А. Алексеев. Он закончил ее словами, которые В. И. Ленин на­звал «великим пророчеством рус­ского рабочего-революционера».

    К этой речи, вышедшей от­дельной брошюрой, Г. В. Плеха­нов написал предисловие, отрыв­ки из которого приводятся.

    «В 1877 году, в течение 22 дней... в Петербурге, в Особом присутствии правительствующего сената происходил суд над 50 ли­гами, обвиняемыми в социально­

    революционной пропаганде меж­ду рабочими различных фабрик, т. е. в распространении между ними социалистических и рево­люционных учений. В числе об­виняемых было несколько чело­век рабочих, и между ними Петр Алексеевич Алексеев, крестьянин деревни Новинской, Сычевского уезда, Смоленской губернии. Когда судьи предложили ему выбрать себе защитника (адвока­та), он ответил: «Что мне защит­ник? Какой смысл имеет защита, когда всякому известно, что в по­добных процессах приговор суда бывает составлен заранее, так что весь этот суд есть не более, как комедия: защищайся, не за­щищайся — все равно. Я отказы­ваюсь от защиты». 10 марта он произнес свою речь, в которой не защищался и не оправдывался, а, напротив, обвинял правитель­ство и капиталистов. Мы издаем эту речь для русских рабочих. Она принадлежит им по праву. Не велика она, но пусть прочтут ее рабочие, и они увидят, что в ней в немногих словах сказано много и много такого, над чем им стоит крепко призадуматься. Правда и то, что речь эта не бог знает как искусно составлена. Если она попадется в руки ка­кому-нибудь «настоящему», «за­правскому» писателю, то он без труда найдет в ней много недо­

    статков. Начать ее — скажет он — нужно было так-то, а продолжать вот как; в середину вставить вот то, а к концу подогнать вот это. Но дело не в том, как сказал Петр Алексеев; дело в том,что сказал он. Сказал же он вещи не только совершенно верные, но еще глубоко им прочувствован­ные. Описывая бедственное поло­

    жение русских рабочих, он снова в зале суда испытывал то него­дование, ту злобу против врагов рабочего класса, которые застав­ляли его сделаться революционе­ром. Вот почему нельзя читать его речи без увлечения, хотя в ней с внешней стороны бесспор­но есть недостатки». (Г. В. Пле­ханов, Соч., т. 3, стр. 112—115.)

    Речь П. А. Алексеева

    Мы, миллионы людей рабочего населения, чуть только станем сами ступать на ноги, бываем брршены отцами и ма­терями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания за неимением школ и времени от непосильного труда и скуд­ного за это вознаграждения. Десяти лет, мальчишками, нас стараются проводить с хлеба долой на заработки. Что же нас там ожидает? Понятно, продаемся капиталисту на сдельную работу из-за куска черного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непо­сильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, зараженного разными нечистотами воздуха; спим где попало — на полу, без всякой постели и подушки в головах, завернутые в какое-нибудь лохмотье и окружен­ные со всех сторон бесчисленным множеством разных пара­зитов... В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность и не развиваются нравствен­ные понятия, усвоенные еще в детстве; остается все то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми за­битая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. Вот что нам, рабочим, приходится выстрадать под ярмом капиталиста в этот детский период! И какое мы можем усвоить понятие по отношению к капиталисту, кроме ненависти. Под влия­нием таких жизненных условий с малолетства закаляется у нас решимость до поры терпеть, с затаенной ненавистью в сердце, весь давящий нас гнет капиталистов и без возра­

    жений переносить все причиняемые нам оскорбления. Взрос­лому работнику заработную плату довели до минимума; из этого заработка все капиталисты без зазрения совести стара­ются всевозможными способами отнимать у рабочих послед­нюю трудовую копейку и считают этот грабеж доходом. Самые лучшие, для рабочих, из московских фабрикантов, и те сверх скудного заработка эксплуатируют и тиранят рабо­чих следующим образом. Рабочий отдается капиталисту на задельную работу, беспрекословно и с точностью исполнять все рабочие дни и работу, для которой поступил, не исключая и бесплатных хозяйских чередов. Рабочие склоняются перед капиталистом, когда им, по праву или не по праву, пишут штраф, боясь лишиться куска хлеба, который достается им 17-часовым дневным трудом. Впрочем, я не берусь описывать подробности всех злоупотреблений фабрикантов, потому что слова мои могут показаться неправдоподобными для тех, ко­торые не хотят знать жизни работников и не видели москов­ских рабочих, живущих у знаменитых русских фабрикантов: Бабкина, Гучкова, Бутикова, Морозова и других...

    Пр едседатель сенатор Петерс: Это все равно, вы можете этого не говорить.

    Петр Алексеев: Да, действительно все равно, везде одинаково рабочие доведены до самого жалкого состояния. 17-часовой дневной труд —и едва можно заработать 40 ко­пеек! Это ужасно! При такой дороговизне съестных припасов цриходится выделять из этого скудного заработка на под­держку семейного существования и уплату казенных податей! Нет! При настоящих условиях жизни работников невозможно удовлетворять самым необходимейшим потребностям чело­века. Пусть пока они умирают голодной, медленной смертью, а мы скрепя сердце будем смотреть на них до тех пор, пока освободим из-под ярма нашу усталую руку, и свободно можем тогда протянуть ее для помощи другим! Отчасти все это странно, все это непонятно, темно и отчасти как-то при­скорбно, а в особенности сидеть на скамье подсудимых чело­веку, который чуть ли не с самой колыбели всю свою жизнь зарабатывал 17-часовым трудом кусок черного хлеба. Я не­сколько знаком с рабочим вопросом наших собратьев-запад- ников. Они во многом не походят на русских: там не пре­следуют, как у нас, тех рабочих, которые все свои свободные

    минуты и много бессонных ночей проводят за чтением книг; напротив, там этим гордятся, а об нас отзываются, как о на­роде рабском, полудиком. Да как иначе о нас отзываться? Разве у нас есть свободное время для каких-нибудь занятий? Разве у нас учат с малолетства чему-нибудь бедняка? Разве у нас есть полезные и доступные книги для работника? Где и чему они могут научиться? А загляните в русскую народ­ную литературу! Ничего не может быть разительнее того примера, что у нас издаются для народного чтения такие книги, как «Бова королевич», «Еруслан Лазаревич», «Ванька Каин», «Жених в чернилах и невеста во щах» и т. п. Оттого- то в нашем рабочем народе и сложились такие понятия о чтении: одно — забавное, а другое — божественное. Я ду­маю, каждому известно, что у нас в России рабочие все еще не избавлены от преследований за чтение книг, а в осо­бенности если у него увидят книгу, в которой говорится о его положении — тогда уж держись! Ему прямо говорят: «Ты, брат, не похож на рабочего, ты читаешь книги». И страннее всего то, что и иронии незаметно в этих словах, что в Рос­сии походить на рабочего — то же, что походить на животное. Господа! Неужели кто полагает, что мы, работники, ко всему настолько глухи, слепы, немы и глупы, что не слышим, как нас ругают дураками, лентяями, пьяницами? Что уж как будто и на самом деле работники заслуживают слыть в таких пороках? Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем сооб­разить и понять, почему это мы так дешево ценимся и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роско­шествуют, не трудясь, и откуда берется ихнее богатство? Неужели мы, работники, не чувствуем, как тяжело повисла на нас так называемая всесословная воинская повиннность? Неужели мы не знаем, как медленно и нехотя решался во­прос о введении сельских школ для образования крестьян, и не видим, как сумели это поставить? Неужели нам не грустно и не больно было читать в газетах высказанное мне­ние о найме рабочего класса? Те люди, которые такого мне­ния о рабочем народе, что он не чувствителен и ничего не понимает, глубоко ошибаются. Рабочий же народ, хотя и остается в первобытном положении и до настоящего времени не получает никакого образования, смотрит на это как на

    временное зло, как и на самую правительственную власть, временно захваченную силой и только для одного разнообра­зия ворочающую все с лица да наизнанку. Да больше и ждать от нее нечего!

    Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не будет делать тягостных дотя нас нововведений, не станет поддерживать рутины и обеспечит материально крестьянина, выведет нас из первобытного положения и пойдет скорыми шагами вперед. Но, увы! Если оглянемся назад, то получаем полное разочарование, и если при этом вспомним незабвен­ный, предполагаемый день для русского народа, день, в ко­торый он с распростертыми руками, полный чувства радости и надежды обеспечить свою будущую судьбу, благодарил царя и правительство,— 19 февраля. И что же! И это для нас было только одной мечтой и сном!.. Эта крестьянская реформа 19 февраля 61 года, реформа, «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самим народом, не обеспе­чивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба, с клочками никуда не годной земли и перешли в зависимость к капиталисту. Именно, если свидетель, приказчик фабрики Носовых, гово­рит, что у него за исключением праздничного дня все рабо­чие под строгим надзором и не явившийся в назначенный срок на работу не остается безнаказанным, а окружающие ихнюю сотни подобных же фабрик набиты крестьянским народом, живущим при таких же условиях,— значит, они все крепостные! Если мы, к сожалению, нередко бываем вы­нуждены просить повышения пониженной самим капитали­стом заработной платы, нас обвиняют в стачке и ссылают в Сибирь — значит, мы крепостные! Если мы со стороны самого капиталиста вынуждены оставить фабрику и требо­вать расчета вследствие перемены доброты материала и при­теснения от разных штрафов, нас обвиняют в составлении бунта и прикладом солдатского ружья приневоливают про­должать у него работу, а некоторых, как зачинщиков, ссылают в дальние края,— значит, мы крепостные! Если из нас каж­дый отдельно не может подавать жалобу на капиталиста и первый же встречный квартальный бьет нам в зубы кулаком и пинками гонит вон,— значит, мы крепостные! Из всего мной вышесказанного видно, что русскому рабочему народу

    остается только надеяться самим на себя и не от кого ожи­дать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной мо­лодежи...

    Председатель (вскакивает и кричит): Молчите! За­молчите!

    Петр Алексеев (возвысив голос, продолжает): Она одна братски протянула к нам свою руку. Она одна отклик­нулась, подала свой голос на все слышанные крестьянские стоны Российской империи. Она одна до глубины души по­чувствовала, что значат и отчего это отовсюду слышны кре­стьянские стоны. Она одна не может холодно смотреть на этого изнуренного, стонущего под ярмом деспотизма, угне­тенного крестьянина. Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская руки, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших собратьев из этой лукаво построенной ловушки, до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока (говорит, подняв руку) подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда...

    пР едседатель (волнуется и, вскочив, кричит): Мол­чать! Молчать!

    Петр Алексеев (возвышает голос): ...и ярмо деспо­тизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в ярах!..

    («Рабочее движение в России в XIX веке», т. II, ч. вторая, М., 1950, стр. 44—47.)

    Суд приговорил 15 подсуди- наказаниям. П. А. Алексеев был мых к каторге на разные сроки, приговорен к каторжным рабо-

    2    —к ссылке на поселение, там на 10 лет. остальных — к менее тяжелым

    1 МАРТА 1881 Г.

    1 марта 1881 г. на набереж­ной Бкатерининского канала раз­дались один за другим два взры­ва. Бомбой, брошенной народо­вольцем И. И. Гриневецким, был убит император Александр II.

    Среди привлеченных к суду по этому делу был Андрей Ива­нович Ж е л я б о в—выдающийся русский революционер, видный представитель революционного народничества, организатор и руководитель партии «Народ­ная воля».

    Это был один из тех замеча­тельных рабочих пропагандистов, которых В. И. Ленин называл корифеями. Но Желябов не пони­мал исторической роли рабочего класса и рассматривал рабочее движение лишь как вспомога­тельное средство для успеха ре­волюции. Как и все народники, Желябов полагал, что Россия ми­нует капитализм. Благородную

    цель — освободить народ — Желя­бов стремился достичь неверными средствами — террором.

    Буквально за два дня до по­кушения на царя Желябов был арестован. Уже находясь в за­ключении, он узнал о событии 1 марта. Желябов обратился к прокурору с заявлением, в кото­ром требовал, чтобы он, как ве­теран революции, был приобщен к делу 1 марта. «Было бы вопию­щей несправедливостью,— писал он,— сохранять жизнь мне, мно­гократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не при­нявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глу­пой случайности».

    На суде Особого присутствия правительствующего сената Же­лябов отказался от защитника. Суд он использовал для ре­волюционной пропаганды.

    Речь А. И. Желябова

    Господа судьи, дело всякого убежденного деятеля дороже ему жизни. Дело наше здесь было представлено в более из­вращенном виде, чем наши личные свойства. На нас, под­судимых, лежит обязанность, по возможности, представить

    цель и средства партии в настоящем их виде. Обвинительная речь, на мой взгляд, сущность наших целей и средств изло­жила совершенно неточно. Ссылаясь на те же самые доку­менты и вещественные доказательства, на которых господин прокурор основывает обвинительную речь, я постараюсь это доказать. Программа рабочих послужила основанием для гос­подина прокурора утверждать, что мы не признаем государ­ственного строя, что мы безбожники и т. д. Ссылаясь на точ­ный текст этой программы рабочих, говорю, что мы — государ­ственники, не анархисты. Анархисты — это старое обвинение. Мы признаем, что правительство всегда будет, что государ­ственность неизбежно должна существовать, поскольку будут существовать общие интересы. Я, впрочем, желаю знать впе­ред, могу ли я касаться принципиальной стороны .дела или нет?

    Первоприсутствующий: Нет. Вы имеете только предоставленное вам законом право оспаривать те факти­ческие данные, которые прокурорской властью выставлены против вас и которые вы признаете неточными и неверными.

    Желябов: Итак, я буду разбирать по пунктам обвине­ние. Мы не анархисты, мы стоим за принцип федерального устройства государства, а как средства для достижения та­кого строя мы рекомендуем очень определенные учреждения. Можно ли нас считать анархистами? Далее, мы критикуем существующий экономический строй и утверждаем...

    Первоприсутствующи.й: Я должен вас остановить. Пользуясь правом возражать против обвинения, вы излагаете теоретические воззрения. Я заявляю вам, что Особое при­сутствие будет иметь в виду все те сочинения, брошюры и издания, на которые стороны указывали; но выслушивание теоретических рассуждений о достоинствах того или другого государственного и экономического строя оно не считает своей обязанностью, полагая, что не в этом состоит за­дача суда.

    Желябов: Яв своем заявлении говорил и от прокурора слышал, что наше преступление — событие 1 марта — нужно рассматривать как событие историческое, что это не факт, а история. И совершенно верно. Я совершенно согласен с про­курором и думаю, что всякий согласится, что этот факт

    нельзя рассматривать вне связи с другими фактами, в ко­торых проявилась деятельность партии.

    П ервоприсутствующий: Злодеяние 1 марта — факт, действительно принадлежащий истории, но суд не может заниматься оценкой ужасного события с этой стороны; нам необходимо знать ваше личное в нем участие, поэтому о вашем к нему отношении, и только о вашем, можете вы давать объяснения.

    Желябов: Обвинитель делает ответственными за собы­тие 1 марта не только наличных подсудимых, но и всю пар­тию, считает самое событие логически вытекающим из целей и средств, о каких партия заявляла в своих печатных органах.

    Первоприсутствующий: Вот тут-то вы и всту­паете на ошибочный путь, на что я вам указывал. Вы имеете право объяснить свое участие в злодеянии 1 марта, а вы стремитесь к тому, чтобы войти в объяснение отношения к этому злодеянию партии. Не забудьте, что вы собственно не представляете для Особого присутствия лицо, уполномо­ченное говорить за партию, и эта партия для Особого присут­ствия при обсуждении вопроса о вашей виновности представ­ляется несуществующей. Я должен ограничить вашу защиту теми пределами, которые указаны для этого в законе, т. е. пределами фактического и вашего нравственного участия в данном событии, и только вашего. Ввиду того, однако, что прокурорская власть обрисовала партию, вы имеете право объяснить суду, что ваше отнбпгение к известным вопросам было иное, чем указанное обвинением отношение партии. В этом я вам не откажу, но, выслушивая вас, я буду следить за тем, чтобы заседание Особого присутствия не сделалось местом для теоретических обсуждений вопросов политиче­ского свойства, чтобы на обсуждение Особого присутствия не предлагались обстоятельства, прямо к настоящему делу не относящиеся, и главное, чтобы не было сказано ничего та­кого, что нарушает уважение к закону, властям и религии. Эта обязанность лежит на мне, как на председателе, и я исполняю ее.

    Желябов: Первоначальный план защиты был совер­шенно не тот, которого я теперь держусь. Я полагал быть кратким и сказать только несколько слов. Но ввиду того, что прокурор пять часов употребил на извращение того самого

    вопроса, который я уже считал выясненным, мне приходится считаться с этим фактом, и я полагаю, что защита в тех рам­ках, какие вы мне теперь определяете, не может пользо­ваться той свободой, какая была предоставлена раньше про­курору.

    Первоприсутствующий: Такое положение создано вам существом предъявленного к вам обвинения и характе­ром того преступления, в котором вы обвиняетесь. Настолько, однако, насколько представляется вам возможность, не нару­шая уважения к закону и существующему порядку, пользо­ваться свободой прений, вы можете ею воспользоваться.

    Желябов: Чтобы не выйти из рамок, вами определен­ных, и вместе с тем не оставить свое дело необороненным, я должен остановиться на тех вещественных доказательствах, на которые здесь ссылался прокурор, а именно на разные брошюры, например на брошюру Морозова и литографиро­ванную рукопись, имевшуюся у меня. Прокурор ссылается на эти вещественные доказательства. На каком основании? Во-первых, литографированная программа социалистов-феде- ралистов найдена у меня. Но ведь все эти вещественные доказательства находятся в данный момент у прокурора. Имею ли я основание и право сказать, что они суть плоды его убеждения, поэтому у него и находятся? Неужели один лишь факт нахождения литографированной программы у меня свидетельствует о том, что это мое собственное убеждение? Во-вторых, некий Морозов написал брошюру. Я ее не читал; сущность ее я знаю; к ней, как партия, мы относимся отри­цательно и просили эмигрантов не пускаться в суждения о задаче русской социально-революционной партии, пока она за границей, пока они беспочвенники. Нас делают ответствен­ными за взгляды Морозова, служащие отголоском прежнего направления, когда, действительно, некоторые из членов пар­тии, узко смотревшие на вещи, вроде Гольденберга, полагали, что вся наша задача состоит врасчшцении пути через частые политические убийства. Для нас в настоящее время отдель­ные террористические акты занимают только одно из мест в ряду других задач, намечаемых ходом русской жизни. Я тоже имею право сказать, что я русский человек, как ска­зал о себе прокурор. (В публике движение, ропот негодова­ния и шиканье. Желябов на несколько мгновений останав­

    ливается. Затем продолжает.) Я говорил о целях партии. Теперь я скажу о средствах. Я желал бы предпослать прежде маленький исторический очерк, следуя тому пути, которым шел прокурор. Всякое общественное явление должно быть познаваемо по его причинам, и чем сложнее и серьезнее об­щественное явление, тем взгляд на прошлое должен быть глубже. Чтобы понять ту форму революционной борьбы, к какой прибегает партия в настоящее время, нужно познать это настоящее в прошедшем партии, а это прошедшее имеется: немногочисленно оно годами, но очень богато опытом. Если вы, господа судьи, взглянете в отчеты о политических про­цессах, в эту открытую книгу бытия, то вы увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною.

    Первоприсутствующий: Подсудимый, вы выхо­дите из тех рамок, которые я указал. Говорите только о своем отношении к делу.

    Желябов: Я возвращаюсь. Итак, мы, переиспытав раз­ные способы действовать на пользу народу, в начале 70-х го­дов избрали одно из средств, именно положение рабочего человека, с целью мирной пропаганды социалистических идей. Движение — крайне безобидное по средствам своим, и чем оно окончилось? Оно разбилось исключительно о многочис­ленные преграды, которые встретило в лице тюрем и ссылок. Движение, совершенно бескровное, отвергающее насилие, не революционное, а мирное, было подавлено. Я принимал уча­стие в этом самом движении, и это участие поставлено мне прокурором в вину. Я желаю выяснить характер движения, за которое несу в настоящее время ответ. Это имеет прямое отношение к моей защите.

    Первоприсутствующий: Но вы были тогда оправданы.

    Желябов: Тем не менее прокурор ссылается на при­влечение мое к процессу 193-х.

    Первоприсутствующий: Говорите в таком случае только о фактах, прямо относящихся к делу.

    Желябов: Я хочу сказать, что в 1873, 1874 и 1875 гг. я еще не был революционером, как определяет прокурор, так как моя задача была работать на пользу народа, ведя пропа­

    ганду социалистических идей. Я насилия в то время не аризнавал, политики касался я весьма мало, товарищи^ еще меньше. В 1874 году в государственных воззрениях мы в то время были действительно анархистами. Я хочу под­твердить слова прокурора. В речи его есть много верного. Но верность такова: в отдельности взятое частичками — правда, но правда взята из разных периодов времени, и за­тем составлена из нее комбинация совершенно произвольная, от которой остается один только кровавый туман...

    Первоприсутствующий: Это по отношению к вам?

    Желябов: По отношению ко мне... Я говорю, что все мои желания были действовать мирным путем в народе, тем не менее я очутился в тюрьме, где и революционизировался. Я перехожу ко второму периоду социалистического движе­ния. Этот период начинается... Но, по всей вероятности, я должен буду отказаться от мысли принципиальной защиты и, вероятно, закончу речь просьбой к первоприсутствующему такого содержания: чтобы речь прокурора была отпечатана с точностью. Таким образом она будет отдана на суд общест­венный и суд Европы. Теперь я сделаю еще попытку. Непро­должительный период нахождения нашего в народе показал всю книжность, все доктринерство наших стремлений. С дру­гой стороны, убедил, что в народном сознании есть много такого, за что следует держаться, на чем до поры до времени следует остановиться. Считая, что при тех препятствиях, ка­кие ставило правительство, невозможно провести в народное сознание социалистические идеалы целостью, социалисты перешли к народникам... Мы решились действовать во имя сознанных народом интересов уже не во имя чистой док­трины, а на почве интересов, присущих народной жизни, им сознаваемых. Это отличительная черта народничеству. Из мечтателей-метафлзиков оно перешло в позитивизм и дер* жалось почвы — это основная черта народничества. Дальше, Таким образом изменился характер нашей деятельности, а вместе с тем и средства борьбы,— пришлось от слова перейти к делу. Вместо пропаганды социалистических идей высту­пает на первый план агитационное возбуждение народа во имя интересов, присущих его сознанию. Вместо мирного слова мы сочли нужным перейти к фактической борьбе. Эта борьба всегда соответствует количеству накопленных сид*

    Прежде всего ее решились пробовать на мелких фактах. Так дело шло до 1878 года. В 1878 году впервые, насколько мне известно, явилась мысль о борьбе более радикальной, явились помыслы рассечь Гордиев узел, так что событие 1 марта по замыслу нужно отнести прямо к зиме 1877—1878 гг. В этом отношении 1878 год был переходный, что видно из докумен­тов, например брошюры «Смерть за смерть». Партия не уяс­нила еще себе вполне значения политического строя в судь­бах русского народа, и хотя все условия наталкивали ее на борьбу с политической системой...

    Первоприсутствующий: Вы опять говорите о партии...

    Желябов: Я принимал участие в ней...

    Первоприсутствующий: Говорите только о себе.

    Желябов: Все толкало меня в том числе на борьбу с правительственной системой. Тем не менее, я еще летом 1878 года находился в деревне, действуя в народе. В зиму 1878/79 года положение вещей было совершенно безвыход­ное, и весна 1879 года была проведена мною на юге в забо­тах, относившихся прямо к этого рода предприятиям. Я знал, что в других местах товарищи озабочены тем же, в особен­ности на севере, что на севере этот вопрос даже породил раскол в тайном обществе, в организации «Земли и воли», что часть этой организации ставит себе именно те задачи, как и я с некоторыми товарищами на юге. Отсюда есте­ственно сближение, которое перешло на липецком съезде в слияние. Тогда северяне, а затем часть южан, собравшись в лице своих представителей на съезде, определили новое направление. Решения липецкого съезда были вовсе не так узки, как здесь излагалось в обвинительной речи. Основные положения новой программы были таковы: политический...

    Первоприсутствующий: Подсудимый, я реши­тельно лишу вас слова, потому что вы не хотите следовать моим указаниям. Вы постоянно впадаете в изложение теории.

    Желябов: Я обвиняюсь за участие на липецком съезде...

    Первоприсутствующий: Нет, вы обвиняетесь в со­вершении покушения под Александровском, которое, как объясняет обвинительная власть, составляет последствие ли­пецкого съезда.

    Желябов: Если только я обвиняюсь в событии 1 марта и затем в покушении под Александровском, то в таком слу­чае моя защита сводится к заявлению: да, так как факти­чески это подтверждено. Голое признание факта не есть защита...

    Первоприсутствующий: Отношение вашей воли к этому факту...

    Желябов: Я полагаю, что уяснение того пути, каким развивалось мое сознание, идея, вложенная в это пред­приятие...

    Первоприсутствующий: Объяснение ваших убеж­дений, вашего личного отношения к этим фактам я допу­скаю. Но объяснения убеждений и взглядов партии не допущу.

    Желябов: Я этой рамки не понимаю.

    Первоприсутствующий: Я прошу вас говорить о себе, о своем личном отношении к факту как физическом, так и нравственном, об участии вашей воли, о ваших дей­ствиях.

    Желябов: На эти вопросы кратко я отвечал вначале судебного заседания. Если теперь будет мне предоставлено говорить только также кратко, зачем тогда повторяться и об­ременять внимание суда...

    Первоприсутствующий: Если вы более ничего прибавить не имеете...

    Желябов: Я думаю, что я вам сообщил скелет. Теперь желал бы я изложить душу...

    Первоприсутствующий: Вашу душу, но не душу партии.

    Желябов: Да, мою. Я участвовал на липецком съезде. Решения этого съезда определили ряд событий, в которых я принимал участие и за участие в которых я стою в настоя­щее время на скамье подсудимых. Поскольку я принимал участие в этих решениях, я имею право касаться их. Я го­ворю, что намечена была задача не такая узкая, как говорит прокурор: повторение покушений, и в случае неудачи — со­вершение удачного покушения во что бы то ни стало. Задачи, на липецком съезде поставленные, были вовсе не так узки. Основное положение было такое, что социально-революцион­ная партия — и я в том числе, это мое убеждение — должна

    уделить часть своих сил на политическую борьбу. Намечен был и практический путь: ато путь насильственного пере­ворота путем заговора, для этого организация революцион­ных сил в самом широком смысле. До тех пор я лично не видел надобности в крепкой организации. В числе прочих социалистов я считал возможным действовать, опираясь по преимуществу на личную инициативу, на личную пред­приимчивость, на личное умение. Оно и понятно. Задача была такова: уяснить сознание возможно большего числа лиц, среди которых живешь; организованность была нужна только для получения таких средств, как книжки и доставка их из-за границы, печатание их в России был/) также орга­низовано. Все дальнейшее не требовало особой организован­ности. Но раз была поставлена задача насильственного пере­ворота, задача, требующая громадных организованных сил, мы, и я между прочим, озаботились созиданием этой орга­низации в гораздо большей степени, чем покушения. После липецкого съезда, при таком взгляде на надобность органи­зации, я присоединился к организации, в центре которой стал исполнительный комитет, и содействовал расширению этой организации; в его духе я старался вызвать к жизни организацию единую, централизованную, состоящую из кружков автономных, но действующих по одному общему плану, в интересах одной общей цели. Я буду резюмировать сказанное. Моя личная задача, цель моей жизни было слу­жить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к на­силию. По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, т. е. мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников. В своем последнем слове, во избежание всяких недоразумений, я сказал бы еще сле­дующее: мирный путь возможен, от террористической дея­тельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия...

    («Процесс 1 марта 1881 г.», С.-Пб., 1906, стр. 216—223.)

    3 апреля 1881 г. Желябов Перовской, Т. М. Михайловым в вместе с другими первомартов- Н. И. Рысаковым был казнен на цами Н. И. Кибальчичем, С. JI. Семеновском плацу в Петербурге.

    ВТОРОЕ „ПЕРВОЕ МАРТА"

    1 марта 1887 г. в Петербурге за участие в подготовке покуше- еия на царя Александра III был арестован Александр Улья­нов— брат Владимира Ильича Ленина.

    Александр Ильич оказал большое влияние на формирова­ние мировоззрения Владимира. От Александра Владимир впер­вые узнал о марксистской лите­ратуре, у него впервые увидел «Капитал» Маркса. Александр был одаренным юношей, человеком высоких моральных качеств.

    «О революционной деятель­ности Александра Ильича в се­мье не знали,—говорится в био­графии Владимира Ильича Ленина.— Он блестяще учился в Петербургском университете. Его исследования в области зоо­логии и химии обращали на себя внимание видных ученых. Одна аз его работ по зоологии, сделан­ная на III курсе, была удостоена золотой медали. Александра Ульянова прочили в профессора. В последнее лето, проведенное им дома, он все время отдавал подготовке своей диссертации и, казалось, целиком ушел в науку. Никто не знал, что, находясь в Петербурге, Александр Ильич участвовал в кружках революци­онной молодежи и вел политиче­скую пропаганду среди рабочих. Идейно он находился на пути от

    народовольчества к марксизму». («Владимир Ильич Ленин. Био­графия», М., 1960, стр. 8.)

    «В ту пору, как пишет

    А.   И. Ульянова-Елизарова, рево­люционное движение попало... в тяжелую полосу, когда старое уже умерло или отмирало, а но­вое не пришло ему на смену. В недрах старой России лишь за­рождался тот новый обществен­ный класс, который создал позд­нее почву для бодрого, подъем­ного, но уже в большем масшта­бе движения».

    Для периода 1883—1887 гг. характерны искания многочис­ленных революционных групп. Воплощением таких исканий яви­лась и «Программа террористиче­ской фракции партии «Народная воля», составленная А. И. Улья­новым.

    «По основным своим убежде­ниям,— говорилось в програм­ме,— мы — социалисты...

    К социалистическому строю каждая страна приходит неиз­бежно, естественным ходом сво­его экономического развития...

    Рабочий класс будет иметь решающее влияние не только на изменения общественного строя, борясь за свои экономические нужды, но и политической борь­бе настоящего он может оказы­вать самую серьезную поддерж­ку, являясь наиболее способной

    к политической сознательности общественной группой».

    Наряду с этими верными марксистскими положениями Ульянов и его единомышленники ошибочно полагали, что прежде чем начать пропаганду социали­стических идеалов, надо завое­вать свободу слова, печати и т. п. Добиться же этого, как он пола­гал, можно лишь путем террора. В терроре он видел средство принудить правительство пойти на уступки, поднять революцион­ный дух народа.

    Преданный суду Особого при­сутствия правительствующего се­ната вместе с П. Шевыревым,

    В.   Генераловым, В. Осипановым, П. Андреюшкиным и др., Але­

    ксандр Ильич отказался от за­щитника, чтобы иметь возмож­ность самому высказать свои по­литические убеждения.

    Мать Александра Мария Але­ксандровна, присутствовавшая на суде, слышала эту речь сына, проникнутую ненавистью к цар­скому самодержавию и глубокой верой в победу нового общест­венного строя — социализма.

    «Я удивилась,— рассказыва­ла она,— как хорошо говорил Саша: так убедительно, так крас­норечиво. Я не думала, что он может говорить так. Но мне было так безумно тяжело слушать его, что я не могла досидеть до конца его речи и должна была выйти из зала».

    Речь А. И. Ульянова

    Относительно своей защиты я нахожусь в таком же поло­жении, как Генералов и Андреюшкин. Фактическая сторона установлена вполне верно и не отрицается мною. Поэтому право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, т. е. рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление. Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникая в сознание, привело меня к убежде­ниям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неиз­бежно. Каждая страна развивается стихийно по определен­ным закоцам, проходит через строго определенные фазы

    и неизбежно должна прийти к общественной организации. Это есть неизбежный результат существующего строя и тех противоречий, которые в нем заключаются. Но если развитие народной жизни совершается стихийно, то, следовательно, отдельные личности ничего не могут изменить в ней и только* умственными силами они могут служить идеалу, внося свет в сознание того общества, которому суждено иметь, влияние на изменение общественной жизни. Есть только один правильный путь развития — это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе. Это положение вполне ясно сформули­ровано в программе террористической фракции партии «На­родной воли», как раз совершенно обратно тому, что говорил господин обвинитель. Объясняя перед судом тот ход мыслей, которыми приводятся люди к необходимости действовать тер­рором, он говорит, что умозаключение это следующее: вся­кий имеет право высказывать свои убеждения, следова­тельно, имеет право добиваться осуществления их насиль­ственно.

    Между этими двумя посылками нет никакой связи, и сил­логизм этот так нелогичен, что едва ли можно на нем осно­вываться. Из того, что я имею право высказывать свои убеждения, следует только то, что я имею право доказывать правильность их, т. е. сделать истинами для других то, что* истина для меня. Если эти истины воплотятся в них через силу, то это будет тогда, когда на стороне ее будет стоять большинство, и в таком случае это не будет навязывание, а будет тот обычный процесс, которым идеи обращаются в право. Отдельные личности не только не могут насиль­ственным образом добиваться изменения в общественном и политическом строе государства, но даже такое естествен­ное право, как право свободы слова и мысли, может быть- приобретено только тогда, когда существует известная опре­деленная группа, в лице которой может вестись эта борьба. В таком случае это опять-таки не будет навязывание обще­ству, а будет приобретено по праву потому, что всякая обще­ственная группа имеет право на удовлетворение потребно­стей постольку, поскольку это не противоречит праву. Таким образом, я убедился, что единственный правильный путь-

    воздействия на общественную жизнь есть путь пропаганды пером и словом. Но по мере того, как теоретические раз­мышления приводили меня все к этому выводу, жизнь пока­зывала самым наглядным образом, что при существующих условиях таким путем идти невозможно. При отношении правительства к умственной жизни, которое у нас сущест­вует, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже общекультурная; даже научная разработка вопросов в высшей степени затруднительна. Правительство настолько могущественно, а интеллигенция настолько слаба и сгруппи­рована только в некоторых центрах, что правительство мо­жет отнять у нее единственную возможность — последний остаток свободного слова. Те попытки, которые я видел во­круг себя, идти по этому пути еще более убедили меня в том. что жертвы совершенно не окупят достигнутого результата. Убедившись в необходимости свободы мысли и слова с субъективной точки зрения, нужно было обсудить объектив­ную возможность, т. е. рассмотреть, существуют ли в русском обществе такие элементы, на которые могла бы опереться борьба. Русское общество отличается от Западной Европы двумя существенными чертами. Оно уступает в интел­лектуальном отношении, и у нас нет сильно сплоченных классов, которые могли бы сдерживать правительство, но есть слабая интеллигенция, весьма слабо проникнутая массо­выми интересами; у нее нет определенных экономических требований, кроме требований, защитницей которых она является. Но ее ближайшее политическое требование — это есть требование свободы мысли, свободы слова. Для интел­лигентного человека право свободно мыслить и делиться мыслями с теми, которые ниже его по развитию, есть не только неотъемлемое право, но даже потребность и обя­занность ...

    Председатель: Потрудитесь объяснить, насколько это действовало на вас и касалось вас, а общих теорий нам не излагайте, потому что они более или менее нам уже известны.

    Подсудимый Ульянов: Я не личные мотивы го­ворю, а основания общественного положения. На меня все это не действовало лично, так что с этой точки зрения я не могу приводить субъективных мотивов.

    Председатель: А если не можете приводить субъ­ективных мотивов, тогда нечего и возражать против обви­нительной речи.

    Подсудимый Ульянов: Я имел целью возразить против той части речи господина прокурора, где он, объясняя происхождение террора, говорил, что это отдельная кучка лиц, которая хочет навязать что-то обществу; я же хочу до­казать, что это не отдельные кружки, а вполне естественная группа, созданная историей, которая предъявляет требования на свои естественные и насущные права...

    Председатель: Под влиянием этих мыслей вы и при­вяли участие в злоумышлении?

    Подсудимый Ульянов: Я хотел бы это пояснить...

    Председатель: Будьте по возможности кратки в этом случае.

    Подсудимый Ульянов: Хорошо. Я говорю, что эта потребность делиться мыслями с лицами, которые ниже по развитию, настолько насущна, что он не может отказаться. Поэтому борьба, существенным требованием которой яв­ляется свободное обсуждение общественных идеалов, т. е. предоставление обществу права свободно обсуждать свою судьбу коллективно,—такая борьба не может быть ведена отдельными лицами, а всегда будет борьбой правительства со всею интеллигенцией. Если обратиться к другим отдель­ным классам или, иначе, подразделениям общества, то во всяком случае мы не. можем найти той группы, которая могла бы противостоять этим требованиям. Напротив того, везде, где есть сколько-нибудь сознательная жизнь, эти тре­бования находят сочувствие. Поэтому правительство, игнори­руя эти требования, не поддерживает интересов какого-либо другого класса, а совершенно произвольно отклоняется от той потребности, которой оно должно следовать для сохранения устойчивого равновесия общественной жизни. Нарушение же равновесия влечет разлад и столкновение. Вопрос может быть только в том, какую форму примет это столкновение, и этот вопрос разрешается. Наша интеллигенция настолько слаба физически и не организована, что в настоящее время не мо­жет вступать в открытую борьбу, и только в террористиче­ской форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор

    есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большин­ства. Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права. Я много думал над тем возражением, что русское общество не проявляет, по-видимому, сочувствия к террору и отчасти даже враждебно относится. Но это есть недора­зумение, потому что форма борьбы смешивается с ее содер­жанием. Общество может относиться несочувственно, но пока требование борьбы будет оставаться требованием всего рус­ского образованного общества, его насущною потребностью, до тех пор эта борьба будет борьбой всей интеллигенции с правительством. Конечно, террор не есть организованное орудие борьбы интеллигенции. Это есть лишь стихийная форма, происходящая от того, что недовольство в отдельных личностях доходит до крайнего проявления. С этой точки зрения, это есть выражение народной борьбы, пока потреб­ность не получила нравственного удовлетворения. Таким образом, эта борьба не только возможна, но она и не будет чем-нибудь новым, приносимым обществу извне: она будет выражать собою только тот разлад, который дает сама жизнь, реализируя ее в террористический факт. Те средства, которыми правительство борется, действуют не против него, а за него. Сражаясь не с причиной, а с последствиями, пра­вительство не только упускает из вида причину этого явле­ния, но даже усиливает... Правда, реакция действует угне­тающим образом на большинство; но меньшинству интелли­генции, отнимая у него последнюю возможность правильной деятельности, правительство указывает на тот единственный путь, который остается революционерам, и действует при этом не только на ум, но и на чувство. Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело. Таких людей нельзя запугать чем-нибудь. Поэтому реакция ложится ла самое общество. Но ни озлобление пра­вительства, ни недовольство общества не могут возрастать беспредельно. Если мне удалось доказать, что террор есть

    •естественный продукт существующего строя, то он будет продолжаться, а следователь™, правительство будет вы­нуждено отнестись к нему более спокойно и более внима­тельно. Тогда оно поймет легко...

    Председатель: Вы говорите о том, что было, а не о том, что будет.

    Подсудимый Ульянов: Я не могу приступить к этому. Чтобы мое убеждение о необходимости террора было видно более полно, я должен сказать, может ли это привести к чему-нибудь или нет. Так что это составляет такую необ­ходимую часть моих объяснений, что я прошу сказать не­сколько слов...

    Председатель: Нет, этого достаточно, так как вы уже сказали о том, что привело вас к настоящему злоумышле­нию. Значит, под влиянием этих мыслей вы признали возмож­ным принять в нем участие?

    Подсудимый Ульянов: Да, под влиянием их. Я убедился, что террор может достигнуть цели, так как это не есть дело только личности. Все это я говорил не с целью оправдать свой поступок с нравственной точки зрения и до­казать политическую его целесообразность. Я хотел дока­зать, что это неизбежный результат существующих условий, существующих противоречий жизни* Известно, что у нас дается возможность развивать умственные силы, но не дается возможности употреблять их на служение родине. Такое •объективно научное рассмотрение причин, как оно ни ка­жется странным господину прокурору, будет гораздо полез­нее, даже при отрицательном отношении к террору, чем одно только негодование. Вот все, что я хотел сказать.

    («Первое марта 1887 г. Дело П. Шевырева, А. Ульянова, П. Анд- реюшкина, В. Генералова, В. Осипа- нова и др.», М., 1927, стр. 289—293.)

    Ульянов и его товарищи бы-     избранный народовольцами, оши-

    ли казнены 8 мая 1887 г. Казнь   бочным, не достигающим цели.

    А. И. Ульянова еще больше   «Нет, мы пойдем не таким пу-

    укрепила решение В. И. Ленина    тем,—заявил он.—Не таким пу-

    пойти по революционному пути,    тем надо идти». («Воспоминания

    Но В. И. Ленин считал путь  родных о В. И. Ленине», М., 1955,

    борьбы против самодержавия, стр. 85.)

    НИЖЕГОРОДСКИЕ РАБОЧИЕ ПЕРЕД ЦАРСКИМ СУДОМ

    Нижегородский рабочий П. А. Заломов, послуживший

    А.   М. Горькому прототипом Пав­ла Власова в романе «Мать», за участие в демонстрации 1 и 5 мая 1902 г. был вместе со своими то­варищами схвачен царской по­лицией.

    28 октября (10 ноября) он предстал перед судом. Здесь он произнес речь, которая публи­куется ниже. Сам Заломов так вспоминал об этом: «Я не имел представления о процедуре суда и думал, что могу сейчас же рас­сказать о причинах, побудивших меня выйти на демонстрацию со знаменем, призывающим к нис­провержению самодержавия. Суд, как я и ожидал, начал с меня. Председатель суда Попов зада­вал мне вопросы, но я на эти во­просы отвечать не хотел, а сразу же начал произносить свою речь. Председатель прерывал меня, требуя, чтобы я отвечал только на вопросы, и этим сбивал меня. Я злился, начинал свою речь сна­чала; он же говорил, что это к делу не относится, надо лишь отвечать на вопросы и отвечать коротко. Я не знал, что мне да­дут последнее слово, и настаивал на том, чтобы мне не мешали.

    Я говорил суду: я хочу рас­сказать вам о причинах, заста­вивших меня пойти на демон­страцию, и прошу вас разрешить

    мне это. Вы как судьи заинтере­сованы в том, чтобы знать об этих причинах.

    На помощь мне пришел за­щитник Маклаков и стал про­сить, чтобы суд разрешил мне рассказать всю правду. Председа­тель сдался, но и после этого два раза прерывал меня своими «это к делу но относится», но я все же произнес свою речь до конца.

    Обычная процедура была сломана. Я овладел вниманием суда и всех присутствующих. Я сам волновался от своего рас­сказа. Сказалось перенапряже­ние последних недель. Мне даже стало жаль себя, жаль сотен ты­сяч таких же, как я, и из моих глаз неудержимо полились сле­зы. Временами мое горло сжима­лось, и я на момент умолкал, чтобы сейчас же с новой силой и страстью говорить о той правде, от которой судьи хотели отмах­нуться. Худой и нервный защит­ник Маклаков плакал. Я видел, как нервничает председатель суда Попов. И когда я рассказал

    о безотрадной жизни своего деда» подвергавшегося глумлению со стороны своих же собственных детей, он уже не в силах был сдерживать себя, его нижняя губа начала прыгать. Говорил я ровно час». («Семья Заломовых, Сбор­ник воспоминаний и документов». „ М., 1956, стр. 101-102.)

    В. И. Ленин высоко оценил поведение П. А. Заломова и его товарищей на суде. В статье «Но­вые события и старые вопросы», опубликованной в газете «Искра»

    I декабря 1902 г., он писал:

    «Наряду с ростовской битвой выдвигаются на первый план из политических фактов последнего времени каторжные приговоры над демонстрантами. Правитель­ство решило запугивать всяче- ски, начиная от розги и кончая каторгой. И какой замечатель­ный ответ дали ему рабочие, речи которых на суде мы приво­дим ниже,—как поучителен этот ответ для всех тех, кто особенно шумел по поводу обескуражи­вающего действия демонстраций не в целях поощрения к даль­нейшей работе на том же пути, а в целях проповеди преслову­того индивидуального отпора! Эти речи — превосходный, от са­мих глубин пролетариата исхо­дящий комментарий к событиям вроде ростовских и вместе с тем замечательное заявление («пуб­личное оказательство», сказал бы я, если бы это не был специфи­ческий полицейский термин), вносящее бездну бодрости в длин­ную и трудную работу над «дей­ствительными» шагами движе­ния. Замечательно в этих речах простое, доподлинно-точное изоб­ражение того, как совершается переход от самых повседневных, десятками и сотнями миллионов повторяющихся фактов «угнете­ния, нищеты, рабства, унижения, эксплуатации» рабочих в совре­менном обществе к пробужде­нию их сознания, к росту их «возмущения», к революционному проявлению этого возмущения (я поставил в кавычки те выра­жения, которые мне пришлось употребить для характеристики

    речей нижегородских рабочих* ибо это — те самые знаменитые слова Маркса из последних стра­ниц первого тома «Капитала», которые вызвали со стороны «критиков», оппортунистов, реви­зионистов и т. п. столько шум­ных и неудачных попыток опро­вержения и изобличения соц.- дем. в том, что они говорят не­правду).

    Именно потому, что говорили эти речи простые рабочие, вовсе не передовые по степени их раз­вития, говорили даже не в каче­стве членов какой-либо организа­ции, а в качестве людей толпы, именно потому, что напирали они не на их личные убеждения, а на факты из жизни каждого пролетария или полупролетария в России — такое ободряющее впечатление производят их вы­воды: «вот почему мы сознатель­но шли на демонстрацию против самодержавного правительства». Обыденность и «массовидность» тех фактов, из которых они де­лали этот вывод, ручается за то, что к этому выводу могут прид­ти и неизбежно придут тысячи, десятки и сотни тысяч, если мы сумеем продолжить, расширить и укрепить систематическое, принципиально-выдержанное и всестороннее революционное (со­циал-демократическое) воздейст­вие на них. Мы готовы идти на ка­торгу за борьбу против политиче­ского и экономического рабства, раз мы почувствовали дуновение свободы,— говорили четверо ни­жегородских рабочих. Мы готовы идти на смерть — как бы вторили им тысячи в Ростове, отвоевывая себе на несколько дней свободу политических сходок, отбивая це­лый ряд военных атак на безо­ружную толпу...» (В. И. Л е н и н, Соч., т. 6, стр. 251—252).

    Речь П. Л. Заломова

    Я сознательно примкнул к демонстрантам, но виновным себя не нризнаю, потому что считал себя вправе участвовать в демонстрации, посредством которой был выражен протест против тех законов, которые, защищая интересы привилеги­рованного класса богачей, не дают рабочим возможности улучшать условия своей жизни. А условия эти настолько ненормальны, что рабочие принуждены во что бы то ни стало бороться с препятствиями, стоящими на их пути, хотя бы эта борьба и была сопряжена с потерей свободы и даже жизни. Я с раннего детства чувствовал непосильную тяжесть, взваленную на трудящийся класс. Благодаря преждевремен­ной смерти отца, потратившего все свои силы на непосиль­ную работу, нашему семейству пришлось вести полуголодное существование. Впоследствии я сам стал рабочим, сам стал затрачивать свои силы и здоровье, содействуя этим накопле­нию богатств в руках немногих людей. Я видел, что и чле­нам моего семейства, если бы я пожелал иметь таковое, гро­зит та же участь, что и мне. Отсутствие всякого света и по­нимания действительности, осуждающее рабочих на вечное рабство, невозможность для рабочих не только жить, но и мечтать о культурной жизни,—весь этот заколдованный круг, из которого я не видел выхода, приводил меня в отчая­ние. Бессмысленность подобной жизни заставляла меня страстно мечтать о самоубийстве, как о единственно возмож­ном выходе из невозможного положения. Но знакомство с историей других народов, трудящиеся классы которых бла­годаря неустанной борьбе выбились из положения, одинако­вого с нашим, привело меня к мысли, что такая борьба воз­можна и у нас. Возможность хотя бы в отдаленном будущем поднять экономический и нравственный уровень трудящейся темной массы дала мне богатый запас жизненных сил. Я ви­дел, что тяжела будет борьба для рабочих, трудно бороться с беспросветным мраком невежества, в котором насиль­ственно держат рабочих и крестьян, что много, много будет жертв с нашей стороны. Но какой человек, у которого не вставлен в грудь камень вместо сердца, которого не удовле­творяет чисто животная жизнь, за дело своего народа

    не отдаст свободы, жизни и личного счастья! Из личного опыта, вынесенного за 10 лет жизни по заводам, я пришел к заключению, что рабочий единичными усилиями не в со- сюянии добиться нормальных условий жизни, эксплуатация принуждает его довольствоваться положением вьючного жи­вотного. Многие думают, что благодаря за дельным работам рабочие имеют возможность при старании заработать больше. Действительно, рабочий может усиленно работать, но это ве­дет лишь к преждевременному истощению сил, потому что невозможно до бесконечности усиливать напряженность труда, а удержать на известной высоте заработок возмоясно только при этом условии, так как больший заработок, вызванный усиленным трудом, ведет к сбавке расценков, сбавлять же расценки никогда не устанут. Дело сводится к тому, что рабочие благодаря задельной плате и сбавкам расценков лишаются последнего отдыха, будучи принуждены работать по ночам и по праздникам, сверх обычной денной работы, не имея в то же время возможности при самом непосильном труде заработать средства, необходимые хотя бы для сносной жизни. Точно так же не может рабочий единич­ными усилиями поднять уровень расценков и заработка до высоты* необходимой для удовлетворения настоятельных по­требностей. А потребности эти все увеличиваются, так как просвещение хотя и медленно, но все же проникает в народ­ные массы. Рабочие всеми силами стремятся дать своим детям образование... Рабочих не удовлетворяют грязные, засаленные тряпки, заменяющие им одежду. Насколько сильно у рабочих желание прилично одеваться, видно из того, что многие отка­зывают себе даже в пище ради приличного платья. Разумеет­ся, не ради своего удовольствия рабочие ютятся и в каморках, не удовлетворяющих самым примитивным требованиям ги­гиены. Понимают также рабочие, что питательная пища и бо­лее продолжительный отдых лучше восстанавливают затра­ченные на тяжелый труд силы. Вообще рабочие нуждаются в культурных условиях жизни, и не видеть этого могут только люди, нарочно закрывающие глаза. Несоответствие условий, в которых приходится жить рабочим, с запросами, предъявляемыми к жизни, заставляет их сильно страдать и искать выхода из ненормального положения, в котором они находятся благодаря несовершенству существующего

    порядка. На гуманность предпринимателей рассчитывать нельзя, так как они, признавая сами себя людьми, на рабо­чего смотрят не как на человека, а как на орудие, необходи­мое для личного обогащения, и чем короче срок, в который можно выжать все соки из рабочего, тем для них выгоднее. Для более успешной эксплуатации труда рабочих предпри­ниматели соединяются в акционерные общества. Для того чтобы удержать на желательной высоте цены на продукты, производимые трудом рабочих, но принадлежащие предпри­нимателям, образуются союзы и синдикаты, например союзы сахарозаводчиков и нефтепромышленников. Для этой же цели предприниматели добиваются и запретительных пошлин на ввозимые в Россию более доброкачественные и дешевые иностранные товары. Отдельный рабочий, защищаясь от эксплуатации, не может оказать предпринимателям боль­шего сопротивления, чем кусок свинца давлению гидравли­ческого пресса. Отдельный рабочий не может не соглашаться на условия труда, предлагаемые предпринимателем, так как без работы он существовать не может. И даже соединенными силами, при отсутствии благоприятных условий, рабочие не могут противостоять предпринимателю, которому от вре­менной приостановки производства не грозит голод, как ра­бочим. Рабочие не могут добиться участия в прибылях, полу­чаемых от их труда, не соединившись все вместе в один братский союз. Но и этого единственного выхода они ли­шены, так как закон, разрешая предпринимателям эксплуа­тировать рабочих, запрещает последним защищаться от эксплуатации, преследуя союзы и стачки. Чтобы добиться более культурных условий жизни, рабочим необходимо иметь право устраивать стачки против предпринимателей, иметь право организовать союзы, иметь право свободно печатать и говорить на сходках о своих нуждах и, наконец, через своих выборных принимать участие в законодательстве, так как всякая победа рабочих над предпринимателями может быть прочной лишь после ее узаконения. В силу всех выше­изложенных причин, считая рабочих вправе добиваться за свой труд лучших условий жизни, я сознательно примкнул к демонстрантам. Узнав о предполагаемой демонстрации, я решил принять в ней участие и сделал знамена с надпи­сями: «Да здравствует социал-демократия!» на одном,

    «Да здравствует 8-часовой рабочий день!» на другом и «До­лой самодержавие!», «Да здравствует политическая свобода!» на третьем. Знамена, с которыми я пошел на демонстрацию, оказались очень кстати, так как у демонстрантов таковых не имелось и они выражали свой протест лишь криками «Долой самодержавие!», «Да здравствует политическая сво­бода!» и пением революционных песен. Я знал, что за уча­стие в демонстрации грозит каторга. Наказание страшное, в моих глазах хуже смерти, так как человеческая личность там совершенно уничтожается и бесчеловечно унижается на каждом шагу. Но надежда на то, что, жертвуя собой, прине­сешь хоть микроскопическую пользу своим братьям, дает полнейшее удовлетворение за все страдания, которые при­шлось и придется перенести. Личное несчастье, как капля в море, тонет в великом горе народном, за желание помочь которому можно отдать всю душу. Мелкими протестами ра­бочим до сих пор не удалось добиться чего-нибудь сущест­венного, начальство и общество сквозь пальцы смотрят на злоупотребления и на явное нарушение законов со стороны предпринимателей. Следовательно, требуется что-нибудь из ряда вон выходящее, чтобы обратить внимание общества на ненормальное положение рабочих и на игнорирование их интересов правительством. Рабочие, создавая богатство и за­щищая своей грудью общество от внешних врагов, все свои силы отдают государству, но им не дано никаких прав, так что всякий обладающий капиталом и покладистой совестью может обратить человека, не имеющего возможности жить без работы, в рабство. Я видел, что существующий порядок выгоден лишь для меньшинства, для господствующего пра­вящего класса; что пока самодержавие не будет заменено политической свободой, дальнейшее культурное развитие русского народа невозможно; что рабочие в борьбе с пред­принимателями на каждом шагу наталкиваются на их союз­ников в лице самодержавных порядков; что самодержавие является врагом русского народа. И вот почему я написал на своем знамени: «Долой самодержавие и да здравствует политическая свобода!»

    («Семья Заломовых. Сборник воспоминаний и документов», М., 1956, стр. 165-170.)

    СУД НАД ОЧАКОВЦАМИ

    В октябре 1905 года на ми­тингах моряков и рабочих Сева­стополя часто можно было ви­деть худощавого молодого чело­века в форме лейгенанта Черно­морского флота. Его резкие речи против самодержавия находили горячий отклик у присутствую­щих. Криками привеютвия встре­чали и провожали они Петра Петровича Шмидта. Вскоре он был избран пожизненным депу­татом Севастопольского Совета рабочих депутатов.

    Царские власти арестовали Шмидта, но под давлением на­родных масс вынуждены были освободить его. Шмидт был уво­лен из флота.

    В конце октября на пред­приятиях Севастополя началась всеобщая стачка, а 10 ноября ог­ромные толпы матросов и солдат вышли на улицы, чтобы принять участие в политической демон­страции.

    Попытки командующего фло­том спровоцировать расстрел ре­волюционных моряков привели я стихийному восстанию. 12 но­ября к восставшим присоедини­лись несколько военных кораб­лей, в том числе и матросы крей­сера «Очаков». По предложению революционных матросов коман­диром крейсера стал П. П. Шмидт. Впоследствии он объявил себя командующим флотом.

    Большевики стремились на­править восстание по пути на­ступательной вооруженной борь­бы. Но меньшевики, преобладав­шие тогда в Севастопольском со­циал-демократическом комитете, были против вооруженных вы­ступлений. Разладом среди вос­ставших воспользовалось царское правительство. Восстание было подавлено. Преданный суду, П. П. Шмидт держался смело и с достоинством защищал свою правоту. Суд приговорил его и матросов А. И. Гладкова, Н. Г. Ан­тоненко, С. И. Частника к смерт­ной казни. 6 марта 1906 г. они были расстреляны. На суде Шмидт дважды выступал с ре­чами, которые публикуются.

    «Шмидтовская манера гово­рить,—вспоминает его защитник А. Александров,—была исключи­тельная и непередаваемая. Она вливала в души людей какое-то экстатическое состояние и дово­дила слушателей до тех рубежей, где сливаются границы сознавае­мого с непознаваемым, действи­тельности с мечтою и где вре­менное и скоропреходящее обра­щается в вечность. Ког