1758-1794
МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР
РЕВОЛЮЦИОННАЯ
ЗАКОННОСТЬ
и
СТАТЬИ
И РЕЧИ
ГОСУДАPCTBEHHOЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА 1959
ПРЕДИСЛОВИЕ
Имя Максимилиана Робеспьера, от дня рождения которого нас отделяют два века, вошло в историю революционной Франции и всего мирового революционного движения как имя одного из великих революционеров, к которому каждый марксист, как указывал В. И. Ленин, питает глубокое уважение!. Когда в 1939 году отмечалось 150-летие революции 1789 года, генеральный секретарь Французской коммунистической партии Морис Торез, выступая на родине Робеспьера в городе Аррасе, сказал: «Мне особенно приятно, что я могу от имени Французской коммунистической партии воздать честь Максимилиану Робеспьеру в его родном городе, в связи с наступающей стопятидесятилетней годовщиной Французской революции» 2. _
Характеризуя роль и значение Робеспьера в развитии революционного движения Франции конца XVIII века, классики марксизма-ленинизма постоянно подчеркивали неразрывную связь Робеспьера с народом, его стремление во всех революционных мероприятиях опираться на массы. Робеспьер был одним из тех «якобинцев с народом», о которых много раз говорил В. И. Ленин. И именно потому, что Робеспьер отдал всю свою жизнь служению народным массам и погиб как их признанный вождь, он так ненавистен буржуазии. По этому поводу Морис Торез говорил: «Человек, заслуженно прозванный Неподкупным, человек, который заслуженно пользовался величайшей популярностью, всегда был мишенью самой гнусной клеветы всех врагов прогресса и справедливости, как в прошлом, так и теперь»3.
В многогранной, кипучей революционной деятельности Робеспьера значительное место занимали вопросы революционной законности и революционного террора. Говоря о великих буржуазных революционерах Франции, В. И. Ленин указывал, что они «сделали свою революцию великой посредством террора против всех угнетателей, и помещиков, и капиталистов»4. Робеспьер уделял большое внимание не только практическому прове
] См. В. И. Ленин, Соч., т. 21, стр. 196—197.
2 «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 195.
3 Там же.
* В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 331.
дению революционного террора, но и его принципиально политическому, теоретическому обоснованию.
Политическая деятельность Робеспьера началась непосредственно перед началом французской буржуазной революции конца XVIII века, незадолго до того, как произошли «действительно революционная расправа с отжившим феодализмом, переход всей страны, и притом с быстротой, решительностью, энергией, беззаветностью поистине революционно-демократическими, к более высокому способу производства, к свободному крестьянскому землевладению» Роль Робеспьера как признанного вождя революционных масс непрерывно возрастала по мере подъема, нарастания революции. Она достигла наивысшей точки в период якобинской диктатуры, когда материальное, производственное обновление Франции «было связано с политическим и духовным, с диктатурой революционной демократии и революционного' пролетариата (от которого демократия не обособлялась и который был еще почти слит с нею), — с беспощадной войной, объявленной всему реакционному»2. Известно, что во время якобинской диктатуры неимущие классы в Париже на короткий срок захватили в свои руки власть, но в связи с отсутствием в то время материальных предпосылок для их действительной победы результатами ее воспользовалась буржуазия.
Реакционный буржуазный переворот 9 термидора 2-го года Республики, как известно, был начат с казни Робеспьера и его соратников. Таким образом, начало, развитие и трагический конец деятельности Робеспьера неразрывно связаны с революцией 1789—1794 гг.
* •#
*
Максимилиан Робеспьер родился 6 мая 1758 г. в Аррасе в семье адвоката. Еще ребенком он потерял родителей и воспитывался у деда по материнской линии. Позже он был помещен в среднюю школу в Аррасе. В 1769 году Робеспьер поступил в в парижский коллеж Людовика Великого, который успешно закончил. Поступив затем на юридический факультет Парижского университета, Робеспьер закончил курс в три года и возвратился в Аррас, где приступил к адвокатской деятельности. Биографы Робеспьера отмечают его успехи на адвокатском поприще, смелость и оригинальность его выступлений. Уже в молодые годы Робеспьер увлекался идеями просветительной философии, в особенности же— революционно-демократическими идеями Руссо3,
1 В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 335.
г Там же, стр. 336.
3 Как здесь, так и в дальнейшем все упоминаемые в тексте фамилии тех или иных исторических лиц набраны в разрядку; сведения об этих лицах даются в Указателе имен и терминов, помещенном в конце настоящей книги.
горячим поклонником и последователем которого он оставался всю жизнь. В 1778 году двадцатилетний Робеспьер встретился с Руссо. Как отмечал Морис Торез, Робеспьер, обращаясь к памяти Руссо, товорил: «Ты научил меня познать самого себя. В дни ранней юности ты научил меня ценить достоинство человеческое, ты побудил меня задуматься над великими проблемами социального строя»
В 1783 году Робеспьер был избран членом Аррасской королевской академии художественной литературы. При вступлении в Академию он произнес речь на тему о бесчестящих наказаниях. Общество наук и искусств в Меде объявило конкурс на соискание премии на тему о влиянии бесчестящих наказаний на семью осужденного к ним. Робеспьер участвовал в конкурсе, и представленная им работа была удостоена премии.
В последующие годы Робеспьер участвовал в ряде конкурсов на литературные темы; кроме того, в Аррасской академии он прочитал доклад о незаконнорожденных детях. В 1786 году Робеспьер был избран председателем Академии Розатти в Аррасе. В 1789 году в связи с подготовкой к выборам в Генеральные штаты Робеспьер издал брошюру, посвященную критике провинциальных штатов. В том же году он издал брошюру, посвященную выборам в Генеральные штаты. Третье сословие Арраса избрало Робеспьера своим представителем в Генеральные штаты, и он переехал в Париж для осуществления своих обязанностей депутата. В Учредительном собрании Робеспьер становится одним из активнейших его ораторов по самым различным вопросам текущей политики и законодательства.
В Учредительном собрании голос Робеспьера был голосом одинокого еще борца революции, окруженного главным образом монархистами, конституционалистами, представителями крупной буржуазии. Его выступления не пользовались и, конечно, не могли пользоваться успехом у людей, которые своей политической целью ставили обуздание революции и стремились лишь устранить наиболее вопиющие недостатки и пороки старого феодального режима. И тем не менее Робеспьер, невзирая на частые обструкции, насмешки, издевательства, последовательно развивал свои взгляды на законность, на правосудие, требовал немедленной реформы законодательства и суда, апеллировал к разуму, к совести «законодателей», формулировал «вечные законы разума и справедливости» и стремился преломить их в вопросах текущей политики и законодательства. Классовый смысл речей Робеспьера в Учредительном собрании в значительной мере был окутан неясными очертаниями просветительства, абстрактными идеями свободы, равенства, справедливости, разума, просвещения и т. д., ибо и сам Робеспьер очень смутно представлял себе действительные классовые пружины развертывавшейся в Учреди
1 «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 196.
тельном собрании борьбы. Однако выступления Робеспьера и в этот ранний период развития революции отражали классовые интересы и чаяния очень широких кругов революционной демократии. Недаром уже в те годы Марат, своей острой политической прозорливостью определявший друзей и врагов народа, безоговорочно отнес Робеспьера к подлинным друзьям народных масс и дал ему название Неподкупный, которое история сохранила за Робеспьером.
Во второй половине августа 1789 года Робеспьер неоднократно выступал по поводу проекта Декларации прав человека и гражданина, являясь пламенным поборником свободы печати, неприкосновенности личности, противником королевского «вето».
В октябре 1789 года Робеспьер поддержал в своем выступлении народное движение, требовавшее переезда короля в Париж. Тогда же он горячо протестовал против реакционного антинародного законопроекта об осадном положении.
Должны быть также отмечены речи Робеспьера против деления политических прав на активные и пассивные, против сохранения за королем права объявления войны; речи о демократизации армии и внедрении в ней революционной дисциплины, о ликвидации колониального рабства, скорейшей и полнейшей ликвидации феодальных привилегий; наконец, многочисленные выступления по вопросам революционной законности, правосудия и уголовного законодательства (о которых более подробно будет сказано ниже). Во всех своих выступлениях Робеспьер смело идет против течения, против мнения большинства депутатов Учредительного собрания, последовательно развивая просветительные идеи в духе Руссо.
В середине 1791 года Робеспьер был избран публичным обвинителем при Парижском уголовном суде. Осенью 1791 года Учредительное собрание уступило место Законодательному собранию. Согласно закону, не допускавшему переизбрания депутатов Учредительного собрания, Робеспьер не мог быть его членом, и он перенес свою политическую деятельность в якобинский клуб, в овою газету' «Защитник Конституции», а начиная с августа 1792 года — ив орган самоуправления парижских масс — в Парижскую Коммуну, членом которой он был избран.
В этот период Робеспьер выступал против войны, за неуклонную борьбу с внутренними врагами революции. В своем «Защитнике Конституции» Робеспьер живо откликается на все актуальные вопросы внешней и внутренней политики. Особое значение имела речь Робеспьера с требованием низложения Людовика XVI. Не принимая непосредственного участия в революции 10 августа 1792 г., ликвидировавшей монархию и создавшей республику, Робеспьер всей своей политической деятельностью немало способствовал ее осуществлению. -
Будучи избранным в Национальный конвент, Робеспьер принял в нем самое активное участие. К этому времени еще более
возрастают популярность и авторитет Робеспьера как горячего- защитника интересов трудящегося и эксплуатируемого народа.
В первый период деятельности Национального конвента (сентябрь 1792 года — май 1793 года), до установления якобинской диктатуры, Робеспьер ведет неуклонную борьбу с жирондистами, в особенности с их главой Бриссо.
С установления якобинской диктатуры и до своей трагической гибели на гильотине Робеспьер развивал кипучую деятельность по обороне страны и разгрому интервентов. Он систематически боролся с внутренней контрреволюцией, осуществил це^ лую систему мер экономического, политического и культурного порядка, которые отвечали идеологии революционной демократии того времени. Общеизвестна выдающаяся роль Робеспьера в организации и проведении революционного террора (создание революционных трибуналов, издание многочисленных законов о наказании «подозрительных», врагов народа, спекулянтов и т. д.). Столь же общеизвестна и роль Робеспьера в борьбе с левыми течениями в среде якобинцев — с «бешеными», с эбертистами, и с правыми течениями, представленными Дантоном, Демуленом и др.
Именно в этот период окончательно определились взгляды Робеспьера на революционную законность, на революционное правосудие, на революционные меры подавления сопротивления врагов революции. Характеризуя деятельность Робеспьера, Торез говорил: «Всей его деятельностью всегда руководила лишь забота о благе народа, о торжестве свободы и справедливости» ’. Характеризуя выступления Робеспьера, Торез указывал: «Какая великолепная революционная энергия! Какое мощное дыхание революции чувствуется в мысли этого человека, который решил отдать свое сердце, все -свои силы народу и во главе его вел борьбу за счастье народа»2.
9 термидора 2-го года Республики (27 июля 1794 г.) произошел контрреволюционный переворот. Первыми его жертвами явились Максимилиан Робеспьер и его ближайшие соратники. «Гибель Робеспьера означала победу буржуазии над пролетариа-. том»3.
Приведя эти краткие биографические сведения о Робеспьере, обратимся к его работам по вопросам революционной законности, правосудия, уголовного права.
21 апреля 1784 г. Аррасская королевская академия художественной литературы в публичном заседании принимала трех
1 «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 196.
- Т а м же, стр. 197.
3 К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 5, стр. 28.
новых членов. В их числе был Максимилиан Робеспьер, который произнес речь на тему о происхождении предрассудка, переносящего на родственников преступника позор его наказания. Письменного текста этой речи не сохранилось. Но несколько позже Робеспьер принял участие в конкурсе на соискание премии, объявленном Королевским обществом наук и искусств в Меце на ту же тему, и представил рукопись своей работы.
В этой своей работе Робеспьер прежде всего поставил вопрос о происхождении предрассудка, распространяющего позор бесчестящего наказания преступника на всю его семью. Он указывал на древность этого института и рассматривал его связь с различными формами правления. Следуя за Монтескье, имя которого он неоднократно упоминал,'Робеспьер по существу применил его основные положения к решению данной проблемы. Распространение бесчестия преступника на всю его семью не может иметь места ни при деспотическом правлении, где отсутствует понятие чести, ни при республиканском правлении, где высоко поставлена охрана личности каждого гражданина. Это утверждение Робеспьер подкрепил многочисленными примерами из истории деспотических и республиканских государств древнего мира. Рассматриваемый предрассудок, по мнению Робеспьера, господствует в монархиях, где он вытекает из самой природы правления. Робеспьер дал подробную характеристику происхождения обесчещиваняя семьи преступника в монархических государствах. На этой характеристике следует остановиться несколько подробнее.
«Душой монархического правления» является честь, в основе которой лежит стремление к преимуществам и отличиям, вовсе не связанным с подлинными заслугами человека. Эта честь по существу является тщеславием и нисколько не связана с добродетелью. Она лжива и коварна, в своей основе склонна к несправедливости. Подобное извращенное понимание чести в монархическом государстве, указывает Робеспьер, вытекает :« сословных привилегий, из того уклада общественных отношений, который во главу угла ставит древность и знатность происхождения, а не действительные заслуги и доблести человека. Робеспьер напоминает, что старинные французские законы освобождали от телесных наказаний дворянство и духовенство и всю тяжесть этих наказаний возлагали на непривилегированные сословия. Поэтому-то распространение бесчестия на всю семью преступника и получило столь широкое применение: семья знатного преступника всегда избежит бесчестия; за семьей же бедняка оно будет следовать неотступно.
Так Робеспьер объяснил происхождение обесчещивания семьи преступника. Это объяснение, конечно, являлось идеалистическим, характерным для уровня развития общественных наук в конце XVIII века. Но при всем том Робеспьер, быть может, и сам того не замечая, приблизился к раскрытию социально-по-
литическ-ой природы наказания и тем самым — к объяснении? института обесчещивания семьи преступника.
Вывод, к которому приходил Робеспьер, состоял в том, что несправедливость этого института является истиной, не требующей каких-либо доказательств: это мнение несправедливо, следовательно, оно не может быть полезным, ибо полезно лишь то, что честно. Это положение Робеспьер рассматривает как закон «верховного существа». Он связывает этот закон с незыблемыми нормами естественного права. Далее Робеспьер подвергает критике тот взгляд, что распространение бесчестия на семью преступника якобы содействует предупреждению преступлений, так как заставляет семью следить за поведением своих членов. Он называет этот институт «чудовищем общественного порядка» уг указывает, что предупреждать преступление следует мудрыми законами и гуманными обычаями. Он показывает, каковы последствия обесчещивания семьи преступника, как они влияют и на самого преступника, и на членов его семьи. Робеспьер использует' литературный прием, широко распространенный в политической и юридической литературе XVIII века: он вкладывает свои мысли в слова воображаемого оратора, который рассказывает о посещении им страны, где господствует «странный обычай» — одновременно с казнью преступника обесчещивать несколько ни в чем не повинных людей, положение которых в обществе становится поистине трагическим. Робеспьер указывает, что, хотя очень распространено мнение о том, что лучше пощадить сто виновных, чем принести в жертву одного невиновного, в действительности- же при наказании одного' виновного приносится одновременно в жертву несколько невинных. Обесчещивание невинных людей не приносит обществу никакой пользы, но наносит непоправимый,, тяжкий вред людям, заслуживающим лучшей участи. Оно вызывает побег несчастных обесчещенных людей из их отечества, ведет к многочисленным ссорам, оскорблениям, к ослаблению- отеческой власти и, наконец, к тому, что суд и общественное сострадание стремятся оправдать виновного злодея, чтобы не- опорочить честную его семью. Так «бессмысленные предрассудки», будучи порождением невежества и варварства, разрушают законы, законность. Каковы же пути борьбы с этими предрассудками? Робеспьер считает, что в век просвещения, когда разум' и человеческие познания получают большое развитие, имеются все необходимые предпосылки для того, чтобы изжить несправедливый и вредный для общества предрассудок об обесчещива- нии семьи преступника. Этого нельзя добиться «с, помощью власти»; такой способ привел бы лишь к усилению предрассудка. Поэтому нет необходимости изменять всю систему действующего законодательства или производить революцию «зачастую опасную».
К числу необходимых мер Робеспьер отнес «восстановление: отеческой власти». Но более важной является отмена некоторых.
законов, способствующих этому предрассудку; в частности, — конфискации имущества осужденного, так как это наказание направлено на семью осужденного, а не на него самого, и приносит ей, помимо материального ущерба, и бесчестье; нужно, далее, ■отменить «пятно незаконнорожденности»; упразднить правило канонического права о передаче испорченности по наследству; ликвидировать правило об ответственности человека за деяние, которого он не совершил; нужно ликвидировать обесчещивающие различия форм казни — колесования, виселицы, отрубания головы мечом. Робеспьер называл еще два способа, которые помогут уничтожить рассматриваемый им предрассудок. Один из них — это пример, который могут дать государи, поощряя людей, в семье которых оказался обесчещенный преступник. И в этой ■связи Робеспьер восклицал о своей мечте, чтобы «небо» помогло бы довести его «слабую работу» до «молодого монарха, который ■правит нами» (то есть до Людовика XVI). Другой способ •— это распространение новых взглядов просветительной философии; разум и красноречие — таково оружие, которым следует искоренить предрассудок.
Таково содержание первой политико-юридической работы Робеспьера. Она написана в духе просветительной философии XVIII века, в ней очень сильно влияние идей Монтескье и неизмеримо меньше —• идей Руссо. Она написана с очень умеренных в политическом отношении позиций. Данная в ней критика уголовного права и процесса предреволюционной Франции очень сдержанна и мало конкретна. В ней больше призывов к чувствам справедливости и гуманности, чем разоблачения произвола и жестокости законов и суда феодального строя. В этом отношении .данная работа Робеспьера остается позади «Персидских писем» и «Духа Законов» Монтескье, «Цепей рабства» и «Плана уголовного законодательства» Марата, многочисленных работ Вольтера по вопросам правосудия. Как и большинство просветителей предреволюционной эпохи, Робеспьер сохранял еще иллюзии о «молодом просвещенном монархе» —■ Людовике XVI как будущем реформаторе и гуманисте... И все же работа Робеспьера, посвященная жертвам судебного бесчестия, представляет несомненный исторический интерес как первый шаг Робеспьера на пути вступления в политическую жизнь предреволюционной Франции.
Робеспьер очень живо откликнулся на судебную реформу 1789—1791 гг. Ряд его выступлений в Учредительном собрании посвящен вопросам судоустройства и уголовного процесса.
Речь Робеспьера «О введении суда присяжных» была связана с обсуждением в Учредительном собрании проектов законов о новой организации юстиции.
— ю —
В своей речи Робеспьер горячо защищал идею суда присяжных. Он подверг критике коронный суд, решающий и «вопрос права», и «вопрос факта», и противопоставил ему такую организацию суда, при которой вопрос о факте решается присяжными, а вопрос о праве постоянными судьями. В этом он видел залог ооъективности, справедливости судебного решения и приговора. Введение суда присяжных, по мнению Робеспьера, уничтожит дух корпорации, созданный у судей деспотизмом, обеспечит сохранение свободы и укрепит законность. Перед лицом присяжных судья не сможет «раздражать общественное мнение» применением такого закона, который не совместим с установленными присяжными фактами.
Робеспьер считал, что суд присяжных должен быть создан ж по гражданским делам. Нет никаких оснований принимать этот институт по уголовным делам и отвергать его по гражданским.. В Англии и в Америке, указывал Робеспьер, он с успехом существует. '
В своей речи Робеспьер коснулся и вопросов применения законов, и оснований законности, которая должна обеспечивать общественную свободу и благополучие. Создавая новые законы, необходимо основываться на принципах справедливости, разума* уважения к правам людей.
Следует отметить, что предложение Робеспьера об учреждении суда присяжных по гражданским делам не получило признания.
В мае 1790 года Учредительное собрание обсуждало вопрос о кассационном суде. В связи с этим Робеспьер выступил с речью, в которой утверждал, что кассационный суд не является частью судебной системы, но находится над нею и обеспечивает незыблемость законов.
Робеспьер развивал мысль, что кассационный суд не должен рассматривать существо отдельных дел, он должен защищать только формы и принципы законодательства, установленные конституцией, от нарушений со стороны судей. Это вытекает из самой природы кассационного суда. Необходимо так организовать его деятельность, чтобы она полностью была согласована с духом и интересом законодательства, чтобы судьи не могли ставить свою волю и мнения выше законодателя. Толкование законов принадлежит исключительно тому, кто их создает; поэтому кассационному суду «е может быть предоставлено право произвольного истолкования законов. Кассационный суд, по мнению Робеспьера, не является частью судебной власти; его функции неразрывно связаны с функциями законодательной власти, и он поэтому должен составлять часть Законодательного корпуса. Предвидя возможные возражения, что такое предложение нарушает принцип разделения властей, Робеспьер указывает, что этот принцип не должен соблюдаться «с суеверием».
В январе 1791 года Робеспьер произнес речь «Об организации уголовного правосудия (о необходимости письменного судопроизводства)».
Содержание этой речи Робеспьера шире того вопроса, который обсуждался Учредительным собранием.
Для того чтобы решить, нужно ли письменное судопроизводство, необходимо «подняться к истинному принципу всякого уголовного законодательства». Судопроизводство — это меры предосторожности, принимаемые против слабостей и страстей судей. Поэтому необходимо соблюдение законом установленных формальностей судопроизводства. Закон в числе других таких формальностей установил виды доказательств, обязательных для суда. Для того чтобы эти формальности соблюдались, необходимо фиксировать доказательства в протоколе судебного заседания. Таково общее решение вопроса о письменном судопроизводстве, даваемое Робеспьером. Но он на этом не останавливается и развивает мысли о соотношении формальных доказательств, установленных законом, и внутреннего убеждения судьи.
Робеспьер считал, что для вынесения приговора недостаточно наличия формального доказательства. Необходимо, чтобы к нему присоединилось и внутреннее убеждение судьи. Закон, устанавливая те или иные доказательства, не может предвидеть всех конкретных обстоятельств, которые могут совершенно иначе определить их оценку. Например, свидетельство двух лиц относится к числу установленных законом доказательств, но если судья твердо убежден, что эти двое свидетелей не заслуживают доверия, то он не может вынести свой приговор на основе такого «призрака доказательства». Поэтому в равной мере нельзя вынести приговор как при отсутствии законного доказательства, так и при отсутствии личного убеждения судьи, хотя бы такое законное доказательство и имелось. В конечном счете Робеспьер сформулировал, три положения: свидетельские показания должны быть обозначены в письменном виде; присяжные не могут признать лицо виновным при отсутствии законных доказательств; присяжные не могут признать лицо виновным, если их внутреннее убеждение противоречит законному доказательству.
Таково решение вопроса о соотношении доказательств и внутреннего судейского' убеждения, очень четко сформулированное Робеспьером.
В связи с обсуждением в Учредительном собрании судебной реформы, проект которой был внесен депутатом Дюпором от имени Конституционного комитета и Комитета по судебной реформе, Робеспьер опубликовал в 1791. году брошюру под названием «Принципы организации присяжных и опровержение системы, предложенной Дюпором, от имени Комитета судебной
реформы и Конституционного комитета, Максимилиана Робеспьера, депутата департамента Па-де-Кале в Национальной Ассамблее».
Эта работа — важный этап в развитии революционно-демократических взглядов Робеспьера по вопросам уголовного права и процесса, и на ней следует остановиться более подробно.
Робеспьер начал с изложения существа суда присяжных. Природа суда присяжных состоит в том, что граждане судятся равными себе судьями, что права граждан охраняются от судебного деспотизма, и всем этим достигаются наибольшая справедливость и беспристрастность приговора. Определив сущность суда присяжных, Робеспьер последовательно и глубоко критиковал проект Дюпора. Он считал, что предложение об избрании присяжных единоличным решением прокурора-синдика департамента противоречит справедливости и интересам демократии. Подобная система избрания присяжных на руку лишь аристократам, богатым и влиятельным людям. Народ при такой системе всегда окажется придавленным, приниженным, его интересы совершенно не будут защищены. Более того, эта система создаст многочисленные преимущества, снисходительность, предупредительность в отношении обвиняемых из привилегированных слоев общества. Проект Дюпора предоставляет все права ■богатству и унижает, угнетает французский народ. Этот проект почти полностью лишает прав сельское население, так как большинство присяжных будет избираться прокурором-еиндиком из числа городского населения. Робеспьер подробно охарактеризовал гибельные последствия, которые принесет проект Дюпора: нарушение справедливости и равенства, попрание конституции, возрождение судебнЛ'о деспотизма и т. д. Не следует, заметал Робеспьер, увлекаться излишним копированием английской судебной системы, ибо она была создана в другую эпоху, в других исторических условиях. Революция, произошедшая во Франции, способна обеспечить в полном объеме осуществление вечных истин общественной морали, принципов справедливости, равенства, полной и последовательной охраны неотъемлемых прав граждан.
Проект Робеспьера предусматривал создание на основе всеобщих выборов обвинительного жюри, судебного жюри, общественного обвинителя. Не только суд, но и общественный обвинитель являются совершенно независимыми как от государственной власти, так и от законодательного корпуса.
Основы судопроизводства, предложенные Робеспьером, состояли, во-первых, в письменном характере свидетельских показаний, во-вторых, в вынесении приговора присяжными по их внутреннему убеждению, в-третьих, в обязательном единогласии присяжных при вынесении обвинительного приговора. Робеспьер обосновал право задержания преступника на месте преступления любым гражданином; необходимость полицейского или судебного
приказа для задержания во всех прочих случаях; право поручительства за обвиняемого, если только он не привлечен к ответственности за тяжкое преступление. Свою брошюру Робеспьер» закончил соображениями о необходимости уплаты присяжным: вознаграждения за то время, когда они отправляют свои обязанности. В эго предложение Робеспьер вкладывал большое политическое содержание — охрану прав, интересов, авторитета присяжных из среды трудового народа.
Предложения Робеспьера не были одобрены Учредительным- собранием, ибо они не соответствовали классовым интересам огромного большинства депутатов Собрания.
Последняя работа Робеспьера по вопросам судебной реформы 1789—1791 гг., приводимая в настоящем сборнике, — это его речь о роли публичного обвинителя.
Выступая в Обществе друзей Конституции, Робеспьер поставил своей задачей в доступной форме осветить новую судебную» систему, разъяснить задачи нового суда и охарактеризовать обязанности публичного обвинителя. Одним из признаков рабства,, указывал. Робеспьер, является незнание народом его собственных прав. Обязанностью публичных должностных лиц является непосредственное общение с народом, высокие личные добродетели, ибо если они сами нарушают законы, то теряют моральное прав» требовать соблюдения законов другими и не могут наказывать преступников.
Обращаясь к характеристике суда присяжных, Робеспьер называл его священным, представляющим и закрепляющим неотъемлемые права граждан. Намекая на то, что Учредительное собрание утвердило далеко не лучший из законопроектов о суде присяжных, Робеспьер высказал надежду? «что мудрость законодателей» очистит его организацию от «некоторых пороков». Далее Робеспьер, разъяснив значение обвинительного и судебного жюри, охарактеризовал деятельность публичного обвинителя. Последний ■— это «беспристрастный защитник интересов общества», «противник преступления», «защитник слабости и невинности». Говоря о деятельности суда, Робеспьер подчеркивал, что судебное убийство невиновного гораздо больше компрометирует суд, чем безнаказанность виновного. При этом Робеспьер ссылался на просветительную философию, обосновавшую это положение, и добавил, что девизом его практической деятельности будет ненависть к преступлению и защита угнетенной невинности.
Говоря о своем отношении к врагам революции, Робеспьер указывал, что в качестве народного магистрата он не знает ни аристократов, ни патриотов — он знает лишь людей, которые- обвиняются в совершении преступления. Робеспьер считал, что учреждение должности публичного обвинителя является одним- из самых важных мероприятий в области осуществления законности, созданных Конституцией. Выполнение функций обвини
теля он считает для себя весьма почетной обязанностью и заверяет, что будет отдавать этой деятельности все свои дни с тем,., чтобы часть «очи уделять революции; он считает, что, помимо* почетной обязанности бороться с беззаконием, с преступлением,, есть еще более важная и более почетная задача — защищать дело свободы и человечества в «трибунале вселенной», перед лицом грядущих поколений.
* •*
В период 1789—1791 гг. в связи с обсуждением в Учредительном собрании различных законопроектов Робеспьер в своих: выступлениях специально останавливался на вопросах уголовного- права.
Большую речь в Учредительном собрании произнес Робеспьер в связи с обсуждением проекта Уголовного кодекса. Эта речь была посвящена вопросу об отмене смертной казни.
Робеспьер начал свою речь с того, что, приведя пример пзг греческой истории, призывал депутатов исключить из кодекса «кровавые законы, предписывающие юридические убийства», ибо- их н'е могут допустить ни общий интерес, ни разум, ни гуманность. Робеспьер стремился доказать два положения: что смертная казнь несправедлива и что она более способствует увеличению' преступлений, нежели их предупреждению.
Общество, говорил Робеспьер, не имеет права казнить человека. Излагая доктрину естественного права, Робеспьер указывал, что, до того как люди вступили в договорные отношения: между собой и образовали общество, каждый из них имел право, защищаясь, убить своего врага: закон естественной справедливости оправдывал подобное убийство. Но, вступив в общество и организовав борьбу с преступлениями, люди не могут уже совершать подобные убийства, оправдывая их естественными законами. Разум, нравственность, справедливость осуждают подобные убийства, и ничто не оправдывает казнь преступника, уже не могущего причинить вред обществу, так как он, находится в руках правосудия. Смертная казнь является следствием предрассудков, господствовавших веками над народами. Эти предрассудки узаконивались «счастливыми узурпаторами», которые для развращения и запугивания народа устанавливали смертную казнь за посягательство на их господство. Законы, устанавливающие смертную казнь, нелепы, несправедливы и гибельны для нации. Цель наказания состоит не в том, чтобы мучить виновных, а в том, чтобы предупреждать преступления. Но смертная казнь- вовсе не яагсяется средством предупреждения преступлений: она не остановит человека, обуреваемого страстями; с другой стороны, она оскорбляет «общественную чувствительность народа»,, ослабляя вместе с тем государственную власть. Если бы смерт-
пая казнь предупреждала преступления, то, очевидно, в тех странах, где она наиболее широко применяется, должно было бы совершаться меньше всего преступлений. Между тем на деле происходит как раз обратное. Если устрашение наказанием было бы действенным, то, очевидно, чем ужаснее будет способ смертной казни, тем более эффективным он окажется в борьбе с преступлениями. В действительности же происходит обратное.
Робеспьер далее остановился на судебных ошибках, на осуждении невиновных людей и наглядно показал, что в этих случаях применение смертной казни оказывается роковым, неотвратимым наказанием невиновного человека. Жестокость, несправедливость, безнравственность смертной казни вызывает у людей сострадание к преступнику, осужденному к ней. Мягкость уголовных законов, указывал Робеспьер, сопутствует свободе, мудрости, гуманности государственного управления. Французский народ не должен применять в качестве наказания смертную каэнь.
Против смертной казни выступил еще ряд депутатов. В печати Робеспьера поддержал Эбер. Но против взглядов Робеспьера .выступил Марат, который, отдавая дань гуманизму Робеспьера, все же признавал, что право применять смертную казнь вытекает из принципа соразмерности наказания тяжести совершенного преступления, из права необходимой обороны '.
Учредительное собрание 1 июня 1791 г. приняло два постановления о смертной казни:
1. Смертная казнь не будет отменена.
2. Смертная казнь должна состоять в простом лишении .жизни без пыток. ‘
В мае 1791 года Робеспьер выступил с речью о свободе печати в Обществе друзей Конституции, и его речь тогда же была опубликована. В этой работе был затронут и ряд вопросов уголовного права.
Хотя свободу печати нельзя отделить от свободы слова, указывал Робеспьер, и обе они являются священными и необходимыми, однако повсеместно законы всячески нарушают свободу печати. Это объясняется тем, что законы создаются деспотами, для которых свобода печати представляет огромную опасность. Нужно отбросить предрассудки, которыми нас поработили, и узнать цену свободе печати. .
Робеспьер утверждал, что свобода печати существует только тогда, когда она является полной и безграничной. Он подробно рассматривал возможные последствия установления каких-либо ограничений для свободы печати и пришел к категорическому выводу о- недопустимости их. Далее Робеспьер поставил вопрос относительно возможности наказания за злоупотребления свободой печати и пришел к выводу, что закон не должен карать
1 Подробнее о критике Маратом взглядов Робеспьера на смертную казнь см. А. А. Герцен зон, Уголовно-правовая теория Жана-Поля Марата, М., 1956.
Контрреволюционный переворот 9 термидора (с современной гравюры)
за выявление своего мнения относительно морали, законодательства, политики, религии, ибо истина выявляется лишь в результате борьбы противоположных суждений. Поэтому всякий уголовный закон, направленный против свободного выражения мнения является нелепым, несправедливым. Общеизвестно, отметил Робеспьер, что нельзя наказывать в случаях, когда нет возможности точно- установить преступление. Закон может предусматривать кару лишь за такие деяния, которые доступны точному и ясному определению: таковы, например, кража, убийство, бунт, мятеж. Но невозможно найти точные’и ясные критерии для таких фактов, как возбуждение к бунту или к мятежу путем сочинения. Здесь нельзя определить границы самого преступления, найти свидетелей. Решение по такому делу всегда будет произвольным, противоречивым, необоснованным, а наказание явится вредным для истины и добродетели и полезным для порока, заблуждения и деспотизма. Именно деспотизм изобрел наказания для печати.
Исходя из того, что целью наказания является интерес общества, Робеспьер пришел к выводу, что следует наказывать не автора произведения печати, призывающего к преступлению, а того, кто совершит конкретное преступление: нужно карать не за высказанное мнение, а за содеянное преступление.
Свобода печати должна распространяться и на те произведения, в которых обвиняются, порицаются, разоблачаются общественные деятели. Какое-либо ограничение свободы печати в этих случаях всегда явится не чем иным, как способом сокрытия злоупотреблений общественных деятелей и должностных лиц.
Рассматривая вопрос о тех произведениях печати, которые затрагивают интересы частных лиц, Робеспьер указывал, что он неразрывно связан с другим вопросом — о словесной и письменной клевете. Робеспьер считал справедливым, чтобы частные лица получали возмещение ущерба, нанесенного им клеветой, содержащейся в произведении печати. При этом Робеспьер выступал сторонником наиболее умеренных наказаний в таких случаях, за исключением лжесвидетельства против обвиняемых. ’
В заключение Робеспьер рекомендовал Учредительному собранию проект декрета, в котором провозглашается полная, ничем не ограниченная свобода печати. Тот, кто посягает на свободу печати, должен рассматриваться как враг свободы и караться самым суровым наказанием. Частное лицо, которое окажется оклеветанным в печати, имеет право добиваться возмещения ущерба.
Из изложенного видно, что в работе Робеспьера о свободе печати содержится ряд общих положений уголовного права, с большой силой и убедительностью развитых Робеспьером: принцип уголовной ответственности исключительно за конкретное уголовно наказуемое деяние, недопустимость наказания за вы
сказанное в печати мнение, отказ от уголовного преследования за произведения печати, содержащие критику должностных лиц и общественных деятелей, ограничение ответственности за клевету в печати, содержащие умаление чести частных лиц.
Общие вопросы уголовного права применительно к условиям воинской дисциплины были освещены Робеспьером в статье «О необходимости и природе воинской дисциплины», помещенной в «Защитнике Конституции». В этой статье он развил свои взгляды о революционной воинской дисциплине, об основаниях и пределах ответственности военнослужащих за совершенные ими нарушения воинской дисциплины. Статья начинается с утверждения, что воинская дисциплина является основой армии. Но какова природа и цель воинской дисциплины — этот вопрос до сих пор не разъяснен, утверждал Робеспьер. Принятый Учредительным собранием военный кодекс — дело рук генералов и военных министров, далеких от понимания революционной эпохи, и он не отвечает ей.
, Воинская дисциплина — это верность в выполнении долга военной службы, это повиновение законам, регулирующим обязанности солдата. Но солдат не только военнослужащий, а прежде всего — гражданин; выполнив свой воинский долг, он пользуется всеми правами гражданина. Поэтому власть военачальника строго ограничена рамками военной службы, и она не может простираться за ее пределы, когда, например, солдат желает осуществлять свои гражданские права.
Робеспьер исходил из предпосылки, что всякая излишняя строгость в наказаниях является преступной, что произвольность судебного приговора недопустима.
Положения, развитые Робеспьером, должны .быть, по его мнению, основой законности в армии. Поэтому военачальники не могут выходить за рамки законности — не могут быть ни законодателями, ни судьями. Существует два рода воинской дисциплины. Одна основана «а предрассудках и рабстве и заключается в безграничной власти начальников над всеми поступками и личностью солдата. Другая основана на законности, на ограничении власти начальника интересами военной службы — она вытекает из самой природы вещей и из разума. При применении первой солдаты превращаются в рабов; такая дисциплина пригодна лишь для деспотов. Благодаря второй создаются воины- слуги отечества и закона; такая дисциплина пригодна для свободных народов, успешно защищающих свое отечество от внутренних и внешних врагов.
Робеспьер горячо доказывал, что революционная армия дисциплинированна, она защищает свое отечество, и все обвинения, выдвигаемые против солдат врагами революции, стремящимися восстановить свое былое могущество и свою бесконтрольную власть над солдатами, являются, злостной клеветой.
Среди речей Робеспьера большое место занимают те, в которых разоблачаются преступления Людовика XVI. В настоящем сборнике помещены три такого рода речи Робеспьера: «О королевской неприкосновенности», «Мнение о суде над Людовиком XVI» и «Вторая речь о суде над Людовиком XVI».
В первой из этих речей, произнесенной 14 июля 1791 г., Робеспьер в общей форме поставил и решил вопрос о пределах королевской неприкосновенности, о допустимости привлечения короля к ответственности за совершенные им преступления. После раскрытия и ликвидации попытки Людовика XVI к бегству Учредительное собрание поручило своим комитетам представить доклад об этих событиях. Доклад был составлен в благоприятном для Людовика XVI духе: он признавался невиновным и подлежал водворению на престоле, а вся ответственность за попытку бегства возлагалась на второстепенных лиц. Большинство выступивших в прениях по этому докладу депутатов разделили основные его положения, исходя из принципа неприкосновенности короля. Речь Робеспьера была направлена против этого доклада. Но Робеспьер остался в меньшинстве, и Собрание, исходя из неприкосновенности короля, признало его невиновным.
Робеспьер счел своей задачей «защитить священные принципы свободы» от «коварной доктрины», которая вообще отвергает возможность привлекать короля к ответственности за его поступки. Критикуя эту «доктрину», Робеспьер, как он сам указывал, отвлекался от оценки совершенных королем поступков (которые он все же перечислил), от решения вопроса о целях бегства короля и о наличии или отсутствии заговора против, революции. Робеспьер считал, что ненаказуемое по закону преступление — возмутительно по своей природе, так как оно является отрицанием общественного порядка. Если преступление совершено первым в государстве должностным лицом (каковым является король), то в этом нельзя не усмотреть оснований для повышенной ответственности. Анализируя законодательство, Робеспьер приходит к выводу, что нет и не может быть закона, который поставил бы короля выше законов, как не может быть к закона, который освобождал бы от ответственности королевских министров. Если бы король совершил тяжкое уголовное преступление — убийство или изнасилование, то потерпевшие имели бы право отомстить за себя, ибо никакой закон не мог бы предоставить королю права совершать безнаказанно подобные преступления. Точно так же, если бы король совершил измену своему отечеству, призвал бы в свое отечество иноземные войска с целью опустошения своей страны, то никакой закон не мог бы оставить подобные поступки безнаказанными. Неприкосновенность могут иметь и имеют лишь сами народы, но не их представители или высшие должностные лица государства. Поэтому
те, кто прикрывают короля «щитом неприкосновенности», приносят ему в жертву неприкосновенность народа. Робеспьер ополчился против «мнимых апостолов общественного порядка», которые извращают здравый смысл и истинную природу законов, делая кощунственную ссылку на законы для того, чтобы извращать понятие законности. Предположение о неприкосновенности короля приводит к разрушению законности: никакой суд не мот бы призывать к повиновению законам, если все граждане будут знать, что главный преступник остается безнаказанным. ' Робеспьер заявил, что он ненавидит любое правление, где господствуют мятежники, где, сбросив одного деспота, подпадают под власть другого. Обращаясь к депутатам, Робеспьер говорил, что если король ,не будет признан ответственным за свои поступки, то он, Робеспьер, хотел бы быть защитником тех людей, которые были соучастниками королевского заговора: если нет преступления, то не может быть и соучастников преступления. Одно из двух: отвечать должны все виновные или же все они должны быть признаны невиновными. Таким образом, в конце 1791 года Робеспьер уже высказывался за ответственность короля.
3 декабря 1792 г. Робеспьер выступил в Конвенте по вопросу о суде над Людовиком XVI. "
В этой речи Робеспьер всесторонне обосновал мысль, что короля незачем судить, ибо он уже осужден историей; его следует казнить без суда как преступника, чьи злодеяния уже полностью установлены.
По мнению Робеспьера, Конвент не может судить, ибо он не является судебным органом, Людовик XVI не может быть судим, ибо он не обвиняемый, и к нему следует применить ■L. не наказание, а «меру общественного спасения». Излагая историю низложения Людовика XVI, Робеспьер указывал, что короля свергли с престола за его преступления; Людовик'XVI, пытаясь подавить народную революцию и наказать народ, как мятежный, призвал себе на помощь «собратьев-тиранов». Но победил народ, и тем самым мятежником явился сам Людовик XVI. Одно из двух: или прав Людовик XVI — тогда незаконна, преступна республика, или же права республика — тогда преступен Людовик XVI. Робеспьер считал контрреволюционной самую идею суда над королем: ведь всякий суд предполагает возможность оправдания; следовательно, Людо- v вик XVI может оказаться оправданным — тогда осужденной ’ окажется республика. Далее Робеспьер развил взгляды Руссо о праве угнетенного народа прибегнуть к восстанию против тирана и вооруженной рукой вернуть свои естественные и неотчуждаемые права. Таким образом, король поставил себя вне общественного договора и тем самым не может быть судим на основе того судопроизводства, которое отражает договорные отношения между людьми. Народ, указывал Робеспьер, судит иначе, чем обычный суд: он повергает в прах королей, погружает их «в не-
бытие». Далее Робеспьер подробно анализировал политические последствия, которые могут иметь место в том случае, если будет проведен обычный судебный процесс над низложенным королем. Возобновятся «споры деспотизма со свободой», реакционные партии получат возможность открытой контрреволюционной агитации, мятежники и заговорщики смогут объединяться для своей подрывной деятельности, появятся произведения и речи, оправдывающие Людовика XVI и его восхваляющие, и «все кровожадные орды деспотизма» будут терзать «сердце нашего отечества».
Придя к выводу, что Людовик XVI уже осужден всем ходом событий, Робеспьер потребовал его казни. Он напомнил, что- в свое время был сторонником ее отмены, но' теперь признал, что она может быть оправдана в тех случаях, когда «необходима для безопасности людей или общества». Природа преступлений Людовика XVI требует его уничтожения: «Людовик должен умереть, ибо отечество должно жить». До тех пор, пока народу угрожает восстановление деспотизма, нет места великодушию по отношению к тиранам. Робеспьер в конце своей речи требовал от Конвента объявления Людовика XVI изменником французской нации и казни его для того, чтобы народы сознавали свои права, а тираны были объяты ужасом, перед правосудием народа.
Вторая речь Робеспьера по вопросу о суде над Людовиком XVI была произнесена 28 декабря 1792 г.
Робеспьер начал свою речь с положений, ранее уже развивавшихся им по вопросу о суде над Людовиком XVI. Он упоминал «священные формы», которые не являются судом, «вечные принципы», которые стоят выше предрассудков, «истинный приговор народа». Он вновь повторял, что Людовик XVI уже был осужден до того', как Конвент -постановил его судить. Робеспьер сознавался, что в его сердце, неумолимом, когда речь идет об абстрактном определении справедливости и законности, зашевелилась было'жалость к Людовику XVI, но он пришел к выводу, что подобная чувствительность приносит в жертву интересы великого народа, и отбросил ее. Процесс Людовика XVI вызван не жаждой мести, а обусловлен необходимостью обеспечить общественную безопасность, общественное спокойствие. Всякое промедление в решении участи короля, всякая отсрочка наносит тяжкий вред республике, народу. Преступления короля доказаны со всей очевидностью.
Далее Робеспьер со всей решительностью возразил против предложения обсуждать дело Людовика XVI в низовых организациях всей Франции и раскрыл контрреволюционный смысл этого предложения. В своей речи Робеспьер разбил аргументацию сторонников передачи приговора Конвента на утверждение народа и вновь призвал Конвент объявить Людовика X VI виновным и заслуживающим смертной казни.
Необходимо* отметить, что сквозившая в речах Робеспьера о суде над Людовиком XVI недооценка политического значения юридической процессуальной формы этого суда была подмечена Маратом, который в противоположность Робеспьеру придавал исключительно большое значение строжайшему соблюдению норм и форм уголовного права и процесса при решении вопроса о наказании бывшего короля за совершенное им преступление против народа !.
•*
• *
В ряде работ, опубликованных в период до установления якобинской диктатуры, Робеспьер затрагивал проблему революционной законности.
В 1792 году Робеспьер предпринял издание «Защитника Конституции». В первом номере был помещен «проспект» этого издания. Робеспьер указывает, что революция была совершена под влиянием «разума и общественного интереса», но в дальнейшем интриги, честолюбие, пороки затормозили ее развитие и привели к кризису. Народ хочет жить под защитой конституции. Но большинство нации не знает, как пользоваться благами и преимуществами Конституции. Поэтому долгом патриотизма является направлять «добрых граждан» к осуществлению общей цели, «сближать их всех с принципами Конституции» 1791 года, раскрывать истинные причины общественных неурядиц, критиковать поведение политических деятелей, изыскивать пути устранения всех недостатков в общественной жизни. Эти задачи и поставил перед собой Робеспьер в издававшемся им «Защитнике Конституции».
В статье «Изложение моих принципов» Робеспьер начал с того, что объявил о своем желании защищать Конституцию — «такую, как она есть». В качестве члена Учредительного собрания Робеспьер постоянно вскрывал недостатки Конституции 1791 года, но после того, как она была утверждена, он всегда «ограничивался требованием ее точного исполнения». Он глубоко убежден, что для общественного спокойствия необходимо строжайшее соблюдение требований Конституции. Он не знает лучшего средства обеспечения законности, как выполнение требований Конституции. Против Конституции выступают все враги революции — двор, различные политические фракции, всевозможные интриганы и заговорщики. В подтверждение этого положения Робеспьер привел большое количество фактов проти- воконституционной деятельности роялистов и жирондистов. Робеспьер призывал французов объединиться на основе Конституции и. защищать ее против всяческих мятежников и против исполии-
1 Об этом см. упомянутую работу «Уголовно-правовая теория /Кипа- Поля Марата», М., 1956.
тельной власти. Он призывал «потерпеть некоторое время ее несовершенство». Недостатки Конституции значительны, но в ней все же заложены принципы «бессмертного совершенства». В этой связи Робеспьер упоминал декларацию прав, свободу печати, право петиций, право мирных собраний и т. д. Защищая Конституцию, не следует забывать о ее недостатках, как не следует забывать и того, что «времена революции не похожи на времена спокойствия».
Таким образом, в статьях, помещенных Робеспьером в его газете, он выступал действительно «защитником Конституции», видя в защите ее и конституционных требований одно из средств борьбы с врагами революции, пытавшимися расшатать, уничтожить те «элементарные гарантии», которые содержались в Конституции 1791 года. .
Вопросы революционной законности были освещены Робеспьером в его статьях и речах, связанных с проектами Декларации прав и Конституции 1793 года.
Робеспьер принял деятельное участие в их разработке и обсуждении.
В первом своем выступлении по конституционным вопросам Робеспьер уделил большое внимание формулировке права собственности. В этой связи интересно сопоставить высказывания Робеспьера с основными положениями Декларации прав 1789 года, проекта, представленного жирондистами, и утвержденной Декларацией.
Декларация прав 1789 года отнесла собственность к числу естественных и неотъемлемых прав человека, — наряду со свободой, безопасностью и сопротивлением угнетению. Она провозгласила собственность неприкосновенной и священной и установила, что лишение кого-либо собственности может иметь место лишь в случаях законом признанной «общественной необходимости», притом при обязательном условии «справедливого и предварительного возмещения». Таким образом, Декларация прав 1789 года полностью обеспечивала классовые интересы буржуазии. Жирондистский проект еще более усилил принцип -неотчуждаемости собственности, хотя и исключил указания о священности и неприкосновенности собственности. Декларация 1793 года восприняла и развила в этой части идеи, содержавшиеся в жирондистском проекте. Она установила, кроме того, что право собственности заключается в принадлежащей каждому человеку возможности «пользоваться и располагать по усмотрению своим имуществом, своими доходами, плодами своего труда и своего промысла». Таким образом, якобинская Декларация прав стремилась обеспечить охрану не только интересов крупной буржуазии, но и интересов мелких собственников.
Предложения Робеспьера существенно отличались от принятой Декларации. В своем выступлении и своем проекте Робеспьер вовсе не включал собственность в ' число основных прав
человека, к которым он от.носил «право заботиться о сохранении своего существования и право на свободу». Утверждая, далее, право собственности за каждым человеком, Робеспьер вводил два ограничения этого права: обязанность уважать чужие права к отсутствие ущерба для других людей. Всякое нарушение этих принципов, порождаемое использованием права собственности, Робеспьер объявлял незаконным и безнравственным.
Решая вопрос о праве собственности, Робеспьер стремился примирить два противоположных начала, но здесь он находился как бы между двух огней. С одной стороны, он — противник богатства, крупной собственности, резкого неравенства состояний» но, с другой стороны, он — противник идеи равенства имущества, противник аграрного закона, под которым подразумевали конфискацию земель у крупных собственников и предоставление крестьянам уравнительного землепользования. В этом отношении представляет интерес его речь о проекте Декларации прав. Желая пополнить «теорию собственности», он сначала со всей силой обрушился и на богачей, и на сторонников «аграрного закона»: «Грязные души, уважающие только золото, я не хочу трогать ваших сокровищ, из какого бы нечистого источника они ни происходили. Вы должны знать, что тот аграрный закон, о котором вы столько говорили, является лишь призраком, выдуманным плутами для устрашения глупцов». Указывая, что лично он далек от зависти: к богатству и, наоборот, всячески уважает добродетели бедности,. Робеспьер формулировал свое отношение к собственности: не было, конечно, надобности в революции, чтобы сообщить вселенной о том, что крайняя неравномерность состояний служит источником многих зол и многих преступлений, но мы не менее убеждены, что равенство имущества есть пустая мечта. Что касается' меня, то -я считаю его еще менее нужным для личного счастья, чем для общественного благоденствия. Речь идет не о том:, чтобы не допускать богатства, а гораздо более о том, чтобы заставить уважать бедность. Робеспьер стремился связать право собственности с нравственными началами, ввести собственность в законом: предусмотренные рамки, установить прогрессивный налог на имущества. Такова была его более чем скромная программа по отношению к институту собственности, конечно, не дающая никаких оснований видеть в ней зародыши социалистической теории. Но вместе с тем нельзя не отметить, что и такие весьма умеренные- формулировки, данные Робеспьером, не были приняты якобинским Конвентом.
В речи 24 апреля 1793 г. Робеспьер не только сформулировал статьи о праве собственности, но и привел с соответствующим, обоснованием весь свой проект Декларации. Укажем на наиболее существенные положения этого проекта. Робеспьер считал необходимым провозгласить в Декларации прав, что «люди всех стран — братья», что «угнетающий одну нацию является врагом всех наций», что ведущие агрессивную войну против, свободы к
прав человека, должны преследоваться «как .убийцы и мятежные- разбойники», что короли, аристократы, тираны, каковы бы они ни были, являются рабами, возмутившимися против суверена .земли, которым является человеческий род, и против законодателя вселенной, которым является природа.
В проекте Декларации прав, предложенном Робеспьером, отчетливо отражены основные принципы, сформулированные Руссо, определяющие гарантии личности, права личности и т. д. Должны быть особо отмечены такие статьи проекта Робеспьера, где он указывает на обязанность общества заботиться о существовании своих членов, обеспечивая их работой, на обязанность богачей помогать неимущим и т. д.
Робеспьер сформулировал и принципы законности: закон может воспрещать только то, что вредно для общества, и предписывать только то, что полезно для общества. «Всякий закоси, нарушающий неотъемлемые права человека, является несправедливым и тираническим: он не является законом». Закон есть свободное и торжественное выражение воли народа. Он равен для всех граждан. Граждане обязаны «благоговейно повиноваться» властям. Но если происходит нарушение неотъемлемых прав граждан, то они не должны повиноваться несправедливым велениям власти и имеют право- отразить подобное насилие силой. «Сопротивление угнетению является следствием всех других прав человека и гражданина». Если правительство нарушает права народа, то последний получает право на восстание против правительства. «Когда гражданину не предоставляется общественной гарантии, он возвращается к естественному праву самостоятельной защиты всех своих прав».
Из сопоставления проекта Робеспьера с принятой Конвентом Декларацией прав видно, что далеко не все предложения Робеспьера, невзирая на его авторитет вождя и теоретика якобинцев, были приняты. Предложенные Робеспьером формулировки были' значительно смягчены.
Вторая речь Робеспьера — «О Конституции» —■ была произнесена им в Конвенте 10 мая 1793 г. Он начал эту речь с указания, что до сих пор не обеспечены права человека и гражданина, враги народа посягают на свободу и демократию, в обществе распространены низкие нравы и народ, являющийся подлинным сувереном, не может пользоваться всей полнотой своих прав. Робеспьер привел исторические примеры и сопоставления, он рисовал картины бесправного положения народа, тиранических, форм правления и призывал создать такую Конституцию, которая обеспечила бы подлинную законность. Робеспьер подробно обосновал выдвигаемые им предложения к проекту Конституции — о народных представителях и о публичных должностных: лицах, о пределах их прав и полномочий, о подотчетности и. гласности деятельности должностных лиц, о необходимости создания условий для непосредственного участия народа в дея-
-тельности народных представителей, об оплате труда народных представителей и т. д. В заключительной части своей речи Робес- .пьер привел текст своего проекта Конституции, состоящий всего из 20 статей; по существу, это лишь основные положения проекта Конституции, а не сама Конституция.
Нам еще придется вернуться к вопросу о взглядах Робеспьера на революционную законность, когда мы будем характеризовать его отношение к чрезвычайным мерам, обусловленным ;внешне- и внутреннеполитической обстановкой гражданской войны и иностранной военной интервенции.
■* *
После революции 31 мая — 2 июня 1793 г., когда во Франции на непродолжительное время установилась диктатура рево- .люционной демократии, в условиях все более обостряющейся классовой борьбы Робеспьер устремил все свои силы на разоблачение новых форм контрреволюционной деятельности врагов народа и на проведение наиболее решительных, наиболее действенных мер для ограждения завоеваний революции от контрреволюционных происков ее внутренних и внешних врагов. Он развил теорию революционного террора как единственно целесообразного средства борьбы с контрреволюцией, как особой формы революционной законности в чрезвычайных условиях гражданской войны и иностранной интервенции.
Будучи убежденнейшим, горячим, последовательным сторонником философского, политического и юридического учения Руссо, Робеспьер в этих речах основывается на общих идеях и принципах своего учителя.
Доклад «О принципах революционного правительства» был прочитан Робеспьером 5 нивоза 2-го года Республики (25 декабря 1793 г.). Этот доклад был то постановлению Конвента напечатан для всеобщего сведения и руководства.
Робеспьер начал свой доклад с указания на то, что победы над иноземными войсками не могут заслонить другой задачи — разгрома внутренней контрреволюции. Эта задача поставлена перед революционным правительством. Робеспьер указал, что /теория революционного правительства так же нова, как и революция, создавшая его. Поэтому необходимо разработать эту теорию. «Революция — это война свободы против ее врагов; Конституция — это режим победоносной и мирной свободы». Целью революционного правительства является основание республики, а целью конституционного правительства — сохранение республики. Революционное правительство, которое действует в условиях войны с внешними и внутренними врагами свободы, вынуждено применять чрезвычайные меры: обстоятельства, при которых оно находится, бурны и изменчивы, а
главное — потому, что оно вынуждено беспрестанно применять новые и быстродействующие средства против новых и серьезных опасностей. Показывая основные различия между конституционным и революционным правительством, Робеспьер отметил, что первое ооеспечивает по преимущесту гражданскую свободу а второе — общественную свободу. Хорошим гражданам революционное правительство должно давать всю национальную защиту; врагам народа оно должно давать лишь смерть. Таковы, по мнению Робеспьера, природа и происхождение революционных законов. Те, кто призывают в создавшихся условиях к буквальному исполнению конституционных норм, являются врагами революции, «подлыми убийцами», стремящимися погубить республику. «Конституционный корабль» был построен для мирного плавания, но во время бури, которую переживает Франция, он не должен пускаться в плавание: сначала необходимо освободить народ от всех его врагов.
Революционное правительство, будучи более свободным в своих действиях, чем конституционное правительство, является справедливым и законным, так как оно опирается «на самый святой из всех законов — на благо народа, на самое прочное из всех оснований — на необходимость». Революционное правительство применяет конституционные законы во всех тех случаях, ^ когда в этом нет опасности для общественной свободы. Мерой его силы должна быть «дерзость или вероломство заговорщиков». Чем грознее оно для злых, тем благоприятнее оно должно быть для добрых. Чем больше обстоятельства требуют от него необходимых строгостей, тем больше оно должно воздерживаться от мероприятий, бесполезно стесняющих свободу и затрагивающих частные интересы без всякой общественной выгоды.
Робеспьер разоблачил как враждебные революции крайности — беспринципную умеренность и не вызванные необходимостью эксцессы. И те, и другие причиняют республике тяжкий урон. Поэтому следует защищать подлинный патриотизм от всех и всяческих отклонений от него.
У революционного правительства на путях его деятельности стоят большие трудности: его власть велика, свободна и проявления ее быстры; если она попадет в «нечистые или 'вероломные руки», то свобода будет утрачена. Поэтому народ должен контролировать деятельность своего правительства, всемерно помогать ему высоко держать знамя свободы. И в этой связи Робеспьер приводил идеализированные примеры из греческой и римской истории.
Характеризуя контрреволюционные происки врагов народа, Робеспьер приводил примеры измен и тирании, подкупов и провокаций. Враги народа, указывал Робеспьер, «окапываются среди нас; они возводят новые редуты, новые контрреволюционные батареи, в то время как тираны, содержащие их на жалованье,
стягивают новые войска». Поэтому революционное правительство должно применять быстрые, энергичные, эффективные меры против врагов народа. Робеспьер обращался к Конвенту с предложением внести необходимые изменения в законы, чтобы обеспечить быстроту и меткость репрессий против врагов революции. Свой доклад Робеспьер закончил предложением проекта декрета, конкретизирующего содержащиеся в докладе положения о революционных мерах подавления контрреволюции.
Написанный и произнесенный с исключительной силой и революционным пафосом доклад Робеспьера «О принципах революционного правительства» является одним из наиболее ярких воплощений в действительности якобинской диктатуры принципов революционного террора. В речи Робеспьера «О принципах политической морали, которыми должен руководствоваться Конвент» эти идеи нашли свое дальнейшее развитие.
Этот доклад был прочитан Робеспьером в Национальном Конвенте 5 февраля 1794 г. Он был издан по постановлению- Конвента во всеобщее сведение. Доклад «О принципах политической морали, которыми должен руководствоваться Конвент» — одно из наиболее крупных произведений Робеспьера периода якобинской диктатуры.
Робеспьер начал свой доклад с определения целей революции. Он сформулировал их в абстрактной, отвлеченной форме: цель революции состоит в том, чтобы мирно наслаждаться свободой и равенством, царством вечной справедливости, установить такой порядок, при котором низкие и жестокие страсти были бы парализованы, а благотворные и великодушные страсти поддержаны законами. В этой связи Робеспьер говорил об использовании честолюбия на службе отечеству, о подчинении гражданина магистрату, а магистрата народу и народа справедливости, об обеспечении благосостояния каждой личности, о развитии искусств на благо свободы, о превращении торговли в источник общественного благополучия. Робеспьер говорил далее о том, что все отступления от подлинной нравственности должны быть устранены, чтобы были заменены «все пороки и все нелепые стороны монархии всеми добродетелями и всеми чудесами Республики». Свой конечный вывод Робеспьер формулировал так: «Словом, мы хотим осуществить желания природы, свершить судьбы человечества, сдержать обещания философии, оправдать провидение за долгое царствование преступления и тирании». Пусть Франция, когда-то известная среди рабских стран, затмевая славу всех свободных народов, которые существовали, станет примером для подражания наций, ужасом угнетателей, утешением угнетаемых, украшением вселенной, и пусть, скрепляя свою работу своей кровью, «мы сможем по крайней мере увидеть сияние зари всеобщего благоденствия... Вот наше честолюбие, вот наша цель». Подобную программу может, по мнению Робеспьера, осуществить лишь демократическое, респуб-
ликанское правительство; принципами демократии должен руководствоваться и народ, и его правительство. Но, для того чтобы эти принципы были осуществлены, необходимо сначала «покончить с войной свободы против тирании и счастливо- пройти через бури революции» — только тогда народ сумеет достигнуть «мирного господства конституционных законов». '
В чем же состоит основа демократического правления? — поставил вопрос Робеспьер. Она состоит в общественной добродетели, в патриотизме, в любви к равенству, в предпочтении общественного интереса всем частным интересам. Национальный Конвент в своей деятельности должен основываться на этих принципах. Подробно развивая эти принципы, Робеспьер вновь возвращается к характеристике той общественно-политической обстановки,, в которой находилась Франция в начале 1794 года. И так как «шторм бушует», то перед Конвентом стоит задача — в данный момент проводить те революционные меры, которые вытекают из правильной оценки создавшейся обстановки. ■
Робеспьер указывает, что республика со всех сторон окру- жена врагами. «Извне вас окружают все тираны; внутри страны все друзья тирании составляют заговоры; они будут составлять заговоры до тех пор, пока преступление может надеяться на успех. Нужно подавить внутренних и внешних врагов республики или погибнуть вместе с нею; а в данном положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом при помощи разума и врагами народа — при помощи террора».
В этих словах Робеспьера сжато сформулированы квинтэссенция якобинской диктатуры, сущность и обоснование революционного террора.
В мирное время орудием демократии является добродетель, в революционное время — и добродетель, и устрашение одновременно; они тесно связаны между собой. Без добродетели страх пагубен, а без страха добродетель бессильна. Опровергая клеветнические утверждения о том, что якобинская диктатура якобы схожа с деспотизмом, Робеспьер заявлял, что это лишь внешнее сходство: «меч, сверкающий в руках героев свободы, походит на меч, которым вооружены приверженцы тирании».
И Робеспьер подробно разобрал все аргументы за и против применения к врагам революции мер революционного террора. В этой связи он разоблачил тех, кто из ложно понятой идеи гуманизма призывает к мягкости в отношении врагов революции. Он напомнил о чудовищных зверствах контрреволюционеров в отношении защитников свободы, в отношении женщин, страшно изуродованных детей, изрубленных на груди своих матерей, пленных, в ужасных муках искупающих «свой трогательный и возвышенный героизм».
Выступая последовательным сторонником применения решительных мер революционного террора против врагов народа, Робеспьер развил ряд положений о революционной законности,
о революционном правосудии, имеющих исключительно большое значение для понимания его взглядов в этой области, как и для понимания принципов практической деятельности революционных трибуналов в период якобинской диктатуры:
1. Свидетельские показания не могут заменить «свидетельства вселенной», а письменные доказательства не могут заменить очевидности. Поэтому уголовный процесс, по мнению Робеспьера, должен быть упрощен, когда речь идет о явных преступлениях явных контрреволюционеров.
2. Медлительность в вынесении приговоров равносильна безнаказанности. Поэтому революционный трибунал должен иметь возможность быстро выносить свой приговор врагам народа.
3. В борьбе с контрреволюцией милосердием является наказание «угнетателей человечества»; было бы варварством простить их. Тягчайшие преступления, совершаемые аристократией и другими врагами на'рода, требуют применения к ним строгого наказания. .
Характеризуя формы контрреволюции, Робеспьер различал два направления деятельности врагов народа: одно из них толкает республику к слабости, а другое — к крайним мерам. Руководители обоих флангов контрреволюции «привержены делу королей или аристократии».
Робеспьер дал яркую характеристику той части врагов революции, которые толкают ее к слабости. Это — лжереволюцио- нер, который «одержим патриотизмом в зависимости от обстоятельств». Он мыслит по указке своих иноземных хозяев, он противится революционным мероприятиям или сознательно преувеличивает их действие — в зависимости от обстоятельств. Он — скрытый вредитель, скрытый клеветник, пресмыкающийся перед сильными и попирающий слабых, пролезающий в народные организации и разлагающий их изнутри.
Робеспьер указывал, что по существу нет разницы между «умеренными» и «ультрареволюционерами». По мнению Робеспьера, и эти последние наносят революции тяжелый урон, нападая на Конвент «с безумными речами», проповедуя несправедливые строгости, призывая Францию к завоеванию мира, проповедуя атеизм, который, объявляя войну божеству, является лишь «диверсией в пользу королевской власти». Трудно перечислить все формы преступной деятельности контрреволюционеров, и Национальный Конвент должен быть бдительным и неуклонно пресекать все проявления контрреволюции.
Таковы общие принципы политической морали, которые были предложены Робеспьером и одобрены Конвентом.
Исключительно большой интерес представляет последняя речь Робеспьера, произнесенная им 8 термидора 2-го года Республики (26 июля 1794 г.), то есть накануне контрреволюционного переворота, первой жертвой которого явился сам Робеспьер и его ближайшие соратники Сен-Жюст и Кутон.
В этой речи Робеспьер разоблачал происки врагов народа,, направленные против революционного правительства и лично против него, призывал Конвент к революционной бдительности, к неуклонной борьбе с контрреволюцией. Как и в других своих: выступлениях, он уделил большое внимание вопросам революционной законности. Он по-прежнему обосновывал необходимость и неизбежность применения к контрреволюционерам суровых мер революционного террора, но, быть может, больше, чем раньше, говорил о необходимости обеспечить меткость репрессии,, чтобы избежать ненужных и несправедливых жертв.
В тот же день Робеспьер повторил эту речь в якобинско.чг клубе. В конце ее, как сообщают Бюше и Р у, Робеспьер сказал: «Произнесенная мною речь является предсмертным завещанием. Я понял это сегодня; число злодеев так велико, что’ у меня нет надежды избежать их мщения. Я погибаю без сожаления; завещаю вам хранить память обо мне; она останется дорога для вас, и вы сумеете ее защищать. Отделите злодеев от людей слабых; освободите Конвент от угнетающих его негодяев; окажите ему ту услугу, которую он ждет от вас по примеру дней 31 мая — 2 июня. Идите, спасайте вновь свободу» !.
•* *
*
В настоящем сборнике приводится несколько речей Робеспьера о революционном трибунале.
Первое такое выступление было связано с проектом закона
10 марта 1793 г. о создании революционного трибунала.
В'о время постатейного чтения закона выступил Робеспьер. В краткой речи он особо остановился на необходимости внести* ясность в декрет о революционном трибунале, в само понятие «заговорщик», «контрреволюционер», а также специально указать о наказании смертью попыток восстановления королевской власти. Робеспьер считал необходимым предусмотреть в законе наказуемость издания сочинений, направленных против революции.
В конце августа 1793 года Робеспьер выступил в Конвенте с речью по поводу необходимости упростить судопроизводство в революционном трибунале, для того чтобы превратить его в действительно грозное оружие против контрреволюции. '
В этой речи Робеспьер критиковал «крючкотворские формальности, которыми опутал себя революционный трибунал». Он осудил «преступную медлительность» революционного трибунала, связанного рядом процессуальных форм. Робеспьер считал' порочной также организацию Комитета общественной безопас-
1 Р. В uche z et P. Ro их, Histoire parlementaire de la revolution frangaise, Paris, 1837, v. 34, pp. 2—3. •
пости. Он внес предложения о проведении реформы революционного трибунала и Комитета общественной безопасности. В конце •своей речи Робеспьер в сжатой форме резюмировал свои предложения: «... реформа революционного трибунала и быстрое преобразование его на основе новых форм; он будет осуждать виновных или освобождать невиновных в определенный и всегда очень короткий срок...».
Огромное значение для развития революционного правосудия французской революции 1793—1794 гг. сыграл закон 10 июня (22 прериаля) 1794 г., основные положения которого были определены Робеспьером.
Необходимость внесения существенных коррективов в порядок деятельности революционного трибунала в сторону упрощения судопроизводства была признана монтаньярами еще раньше, :в условиях нарастания революционной борьбы с врагами народа. Для подавления контрреволюционного восстания в Оранже Комитет общественного спасения, в изъятие из закона об обяза* тельном рассмотрении всех дел о контрреволюции исключительно -в парижском трибунале, учредил особую комиссию, деятельность которой определялась инструкцией 19 флореаля 1794 г. Эта инструкция была написана Робеспьером. В ней уже были сформулированы основные мысли, развитые вскоре в декрете 22 прериаля 1794 г.
Роль Робеспьера в подготовке и принятии закона 22 прериаля 2-го года Республики состояла, во-первых, в разработке общих принципов и положений, заложенных в этом законе (инструкция Оранжской комиссии и в особенности доклад о принципах политической морали), и, во-вторых,, в продвижении законопроекта в Конвенте (несколько выступлений 22 и 24 прериаля) .
Выступления Робеспьера прежде всего были направлены против высказанного некоторыми депутатами Конвента предложения об отсрочке обсуждения и принятия законопроекта. Робеспьер подробно охарактеризовал усиление заговорщической деятельности врагов народа и отрицательно оценивал практику революционного трибунала, недопустимо медлительную в борьбе с контрреволюцией. Недостатки деятельности революционного трибунала, по мнению Робеспьера, обусловлены тем, что сама организация трибунала связана с целым рядом вредных для дела свободы «формальностей». Отсрочка принятия закона была бы на руку лишь врагам народа. Проект закона содержит положения, которые не могут не одобрить истинные друзья свободы, и каждый депутат Конвента в состоянии разобраться в этом. Закон — строг, и это ^вызывается интересами Республики: «. .. строгость страшна лишь для заговорщиков, для врагов свободы и человечества».
Призывая депутатов Конвента к постатейному обсуждению лроекта закона, Робеспьер указывал, что проект не является ни
более неясным, ни более сложным, чем те законы, которые Комитет уже представил «для спасения отечества». Поэтому рекомендация отсрочки, делаемая некоторыми депутатами, может вызвать лишь недоумение и сомнение в их патриотизме. «Всякий, кто пылает любовью к отечеству, с восторгом одобрит средства, способные настигнуть и поразить его врагов».
Критикуя выдвинутые некоторыми депутатами возражения против проекта закона в целом или в отношении отдельных его статей, Робеспьер особо остановился на том месте проекта, где говорится о «развращении общественных нравов» как одной из форм преступной деятельности контрреволюционеров. В этой связи он упоминает имена Эбера, Дантона и других. Он требует «вырвать чересчур глубокие корни, пущенные развращенностью». Он разоблачает как контрреволюционные попытки посеять раздоры между депутатами Конвента. В ответ на реплики депутата Б у р д о н а Робеспьер обрушил на него всю тяжесть своего красноречия, недвусмысленно обвиняя его в отсутствии подлинного патриотизма. Робеспьер, далее, привел примеры коварных маневров контрреволюции, пытающейся унизить, опорочить Конвент и комитеты общественного спасения и общественной безопасности. Он призывал Конвент принять закон, обеспечить единство патриотических чувств депутатов, усилить борьбу с врагами революции и единодушно помочь Комитету общественного спасения в его деятельности: «Помогите же нам, не позволяйте разъединять нас с вами, ибо мы — только часть вас самих, и без вас мы ничто».
Речи Робеспьера об организации и реорганизации революционного трибунала являлись практическим преломлением его взглядов на революционную законность и революционное правосудие.
•* * '
■ *
Мировоззрение Робеспьера складывалось в конце 70-х — начале 80-х годов XVIII века, когда просветительная философия завоевывала себе первенствующее место в прогрессивных слоях общества. Наибольшее влияние на Робеспьера оказали философские, политические и юридические взгляды Руссо, горячим 'приверженцем которого Робеспьер оставался всю жизнь.
В учении Руссо Робеспьера больше всего привлекала беспощадная критика деспотизма, политического неравенства людей, несправедливых различий в экономическом положении людей, грубых нарушений тиранами общественного договора; его воодушевляли развитые Руссо идеи народного суверенитета, обоснование права народа на вооруженное восстание против тиранов, на революционное завоевание народом его неотъемлемых прав, на создание демократической республики; он разделял.
развитую Руссо идеализацию общественного и политического строя древней Греции и Рима и превозносил добродетели и доблести, якобы присущие людям, жившим в этих государствах; следуя за Руссо, он критиковал официальную религию и присущий ей религиозный фанатизм, но так же, как и Руссо, он признавал верховное существо и разделял взгляд о необходимости культа этого существа.
Мировоззрение Робеспьера складывалось постепенно. В дореволюционные годы, а также в первый период французской буржуазной революции (в период деятельности Учредительного собрания) для Робеспьера характерна в большей степени умеренность его взглядов по основным политическим вопросам: он сторонник умеренных реформ с сохранением королевской власти; он в области законности и правосудия также развивал весьма умеренные взгляды; он выступал решительным противником смертной казни, и в целом все его мировоззрение характеризовалось весьма умеренным просветительством. В этом отношении характерно- отношение Робеспьера к известному антирабочему закону Ле-Шапелье, принятому Учредительным собранием 14 июня 1791 г., против принятия которого Робеспьер вообще не выступал, хотя в то же самое время постоянно выступал против многих, казавшихся ему несправедливыми законов. Отношение Робеспьера к этому антирабочему закону не изменилось и в последующие годы. По этому поводу Маркс писал: «Весьма характерно. для Робеспьера, что в то время, когда «конституционность» в духе Собрания 1789 года считалась преступлением, достойным гильотины, все законы этого собрания против рабочих продолжали сохранять свою силу...» !.
Но, отмечая умеренный характер политических взглядов Робеспьера как в дореволюционное время, так и в первый период революции, нельзя, не потеряв исторической перспективы, умалять прогрессивного значения его высказываний: он вел неуклонную борьбу против феодального правопорядка, стремился содействовать проведению в высшей степени важных реформ в области государственного, уголовного и гражданского права. Необходимо, далее, отметить, что почти все выступления Робеспьера в Учредительном собрании не могли быть и действительно не были одобрены и приняты депутатами, что чаще всего он подвергался оскорбительно-ироническим окрикам со стороны большинства депутатов Собрания. И тем не менее депутат от третьего сословия города Арраса, малоизвестный адвокат и автор нескольких также малоизвестных работ Робеспьер мужественно, настойчиво, самоотверженно проводит в своих многочисленных выступлениях идеи законности, правосудия в духе просветительной _ философии, пытаясь применить ее в интересах широких народных масс.
1 Письмо К. Маркса Ф. Энгельсу 30 января 1865 г. К. Маркс. Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 159.
Постепенно его выступления в защиту равенства, справедливости, законности создают ему популярность, к его речам начинают прислушиваться все более широкие массы за пределами Учредительного собрания. Если первоначально в выступлениях Робеспьера преобладали черты кабинетного ученого, его речь была туманной и тяжеловесной, то в дальнейшем из него вырабатывается блестящий оратор-трибун; мастерски владеющий словом, умеющий воодушевлять массы, строго и отточенно формулировать свои мысли и революционные предложения.
Ко времени революции 10 августа 1792 г. у Робеспьера уже исчезают какие-либо иллюзии в отношении возможности проведения необходимых реформ при наличии монархии. Но у него еще сохраняются иллюзии возможности проведения «чистой законности», обеспечения принципов справедливости и равенства по-сле устранения монархии. В этот период Робеспьер все более и более общается с народными массами в якобинском клубе, в Парижской Коммуне, и это общение с народом, несомненно, оказывает на него исключительно большое влияние. Выступая уже позже в Конвенте по делу Людовика XVI, Робеспьер развивает наиболее революционные стороны учения Руссо, требует безоговорочного осуждения Людовика XVI и применения к нему смертной казни. -
В наибольшей степени раскрывается талант Робеспьера как вождя народных масс, организатора революционного движения, проводника идей трудящегося и эксплуатируемого народа в период якобинской диктатуры 1793—1794 гг. Будучи всю свою жизнь горячим сторонником идей Руссо, он именно в этот период стремится претворить их на практике. Став общепризнанным вождем революционных масс, руководителем Национального конвента и Комитета общественного спасения, идеологом монтаньяров, он направляет и организует массы в борьбе с контрреволюцией, в борьбе с иноземными интервентами, в борьбе с экономическими трудностями,, в борьбе за упрочение новых начал морали и нравственности, в борьбе за установление культа верховного существа. Он ведет жестокую фракционную борьбу с правым течением среди якобинцев •— с дантонистами, с левым течением среди якобинцев — со сторонниками «бешеных» (Ру, Леклерк и др.), с Шометтом, Эбером и их сторонниками, добивается их осуждения как врагов народа. .
Во всей этой кипучей практической деятельности очень ярко проявляются сильные и слабые стороны просветительной философии, сильные и слабые стороны руссоизма. . . .
Разделяя взгляды Руссо об идеализации древних эпох, Робеспьер постоянно обращается к образцам Рима и Афин для показа добродетели, справедливости, свободы. Характеризуя деятельность Робеспьера и других деятелей французской революции, Маркс писал, что они «осуществляли в римском костюме и
с римскими фразами на устах задачу своего времени — освобождение от оков и установление современного буржуазного общества... Но как только новая общественная формация сложилась, исчезли допотопные гиганты и с ними вся воскресшая из мертвых римская старина — все эти Бруты, Гракхи. •Публиколы, трибуны, сенаторы и сам Цезарь»1.
Маркс и Энгельс в «Святом семействе» подробно характеризуют это стремление Робеспьера и его сторонников учить народные массы революционной добродетели на идеализированных примерах прошлого: «По мысли Робеспьера и Сен-Жюста, свобода, справедливость, добродетель могут быть... только жизненными проявлениями «народа» и только свойствами «народной сущности». Робеспьер и Сен-Жюст весьма определенно говорят об античных, присущих только «народной сущности», «свободе, справедливости, добродетели». Спартанцы, афиняне, римляне в эпоху своего величия — «свободные, справедливые, добродетельные народы»... Робеспьер специально называет афинян и спартанцев «свободными народами». Он беспрестанно воскрешает в памяти слушателей античную «народную сущность» и приводит имена как ее героев, так и ее губителей: Ликурга, Демосфена, Мильтиада, Аристида, Брута — и Каталины, Цезаря, Клодия, Пизона»2.
Говоря об этой идеализации греческой и римской истории, столь характерной для высказываний Робеспьера, нельзя упускать из виду и того обстоятельства, что у него, как и у других вождей революционной демократии XVIII века, не было и еще не могло быть каких-либо других исторических примеров, которые могли бы быть использованы для показа социальных добродетелей. И если для показа пороков, присущих обществу, можно было приводить бесчисленное количество' исторических и современных примеров, то для показа добродетелей можно было обращаться только к истории и притом к истории идеализированной.
Разделяя взгляды Руссо на необходимость существования частной собственности при устранении «крайностей» экономического неравенства, Робеспьер в своей экономической программе был далек от идей утопического социализма, которых он не понимал и не разделял. Его экономическая программа, как, впрочем, и большинства его соратников, была крайне неопределенна и непоследовательна. С одной стороны, он боялся крайностей предложения «бешеных» о введении максимума цен на предметы потребления, был противником предоставления рабочим права ассоциаций, всячески защищал мелкую собственность, отражая тем самым интересы мелкой буржуазии. С другой сто
1 К. Маркс, Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта, К. М а р к с к Ф. Энгельс, Избранные произведения, т. I, ОГИЗ, 1948, стр. 213.
2 К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 2, изд. 2-е, стр. 135.
роны, Робеспьер под влиянием . требований широких народных масс становится сторонником и проводником декретов о максимуме, о наказании скупщиков и спекулянтов, о конфискации имущества врагов народа и распределении его между нуждающимися; он выступает с политически острыми речами, направленными против крупной буржуазии, против «чрезмерных богатств», против роскоши.
Выступая против «бешеных», против эбертистов и шометти- гтов, требуя и добиваясь осуждения их как врагов народа к смертной казни, Робеспьер тем самым делал значительные уступки интересам буржуазии, интересам их представителей — бриесотинцев или дантонистов, которых он в свое время оценил как врагов народа и смерти которых он столь энергично добивался.
Разделяя основные воззрения Руссо по вопросам государственного правления — общественного договора, суверенитета народа, права народа на вооруженное восстание против тиранов, революционного пути создания демократической республики, Робеспьер стремился последовательно проводить эти принципы в жизнь. При этом необходимо отметить одну в высшей степени важную черту политических взглядов Робеспьера, отмеченную Марксом. «Героя французской революции были весьма далеки от того, чтобы искать источник социальных недостатков в принципе государства, — они, наоборот, в социальных недостатках видели источник политических неустройств. Так, Робеспьер в большой нищете и большом богатстве видел только препятствие для чистой демократии. Поэтому он хотел установить всеобщую спартанскую простоту жизни»1.
В рассматриваемый период якобинской диктатуры Робеспьер создает и последовательно развивает идею о разграничении законности мирного времени и законности революционного времени — революционной законности. В условиях мирного временя получает полное применение Конституция, конституционные нормы и права. Конституция 1793 года, по мнению Робеспьера, именно и рассчитана на условия мирного времени — она последовательно проводит все принципы демократического строя, демократического правления, демократической законности. Но когда против республики ведут ожесточенную борьбу соединенные силы европейских монархов, когда республика осаждается изнутри заговорами и восстаниями контрреволюционеров, когда в обществе еще господствуют несправедливость,, пороки, тиранические поползновения, — в этих конкретно-исторических условиях необходимы и неизбежны чрезвычайные меры, направленные на устрашение и подавление врагов революции. В з'тих условиях необходимым, по мнению Робеспьера, является революционный
1 К. М а р к с, Критические заметки к статье «Пруссака» «Король прусский и социальная реформа». К- Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. I, изд. 2-е, стр. 441.
террор, осуществляемый самими революционными массами и представляющими их интересы карательными органами. Террористические законы якобинской диктатуры «изобрела крайняя государственная необходимость при Робеспьере» К
Оценивая революционный террор, необходимость которого теоретически обосновал Робеспьер, Энгельс писал: «Что касается террора, то он был по существу военной мерой до тех пор, пока вообще имел смысл. Класс или фракционная группа класса, которая одна только могла обеспечить победу революции, путем террора не только удерживала власть (после подавления восстания это было нетрудно), но и обеспечивала себе свободу действий, простор, возможность сосредоточить силы в решающем пункте, на границе. К концу 1793 г. границы были почти обеспечены, 1794 г. начался благоприятно, французские армии почти повсюду продвигались вперед. Коммуна с ее крайним направлением стала излишней; ее пропаганда революции сделалась помехой для Робеспьера, как и для Дантона, которые — каждый по-своему — хотели мира. В этом конфликте трех направлений победил Робеспьер, но с тех пор террор сделался для него средством самосохранения и тем самым стал абсурдом; 26 июня при Флерюсе Журдан положил к ногам республики всю Бельгию, тем самым террор потерял под собой почву, 27 июля Робеспьер пал и началась буржуазная оргия»2.
Указывая, что в известный период революционный террор «достиг безумных размеров», Энгельс отмечал, что «он был не-i обходим, чтобы помочь Робеспьеру при наличных внутренних условиях удержать власть в своих руках»3.
Робеспьер, несомненно, переоценивал значение революционного террора; с другой стороны, противопоставляя революционный террор революционной законности, он способствовал тем извращениям и злоупотреблениям при применении его к врагам революции, которые дали основание упрекать якобинцев в излишних жестокостях.
Переоценка значения революционного террора в борьбе с врагами революции, в борьбе за создание и укрепление республики и ее социально-политических преобразований вообще характерна для деятелей французской буржуазной революции конца XVIII века. Она вытекала из присущей всем просветителям переоценки значения «мудрых законов», посредством принятия которых якобы вообще возможно при любых условиях добиться усовершенствования нравов, общественных учреждений и отношений. Переоценивая вообще «мудрое законодательство», яко
1 К. Маркс, Заметки о новейшей прусской цензурной инструкции. К. Маркс и Ф. Э н г е л ьс, Соч., т. I, изд. 2-е, стр. 14.
2 Ф. Энгельс, Письмо К. Каутскому 20 февраля 1889 г., К. Маркс л Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 409.
3 Письмо Адлеру 4 декабря 1889 г., К- Маркс и Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 413.
бинцы переоценивали и свое террористическое законодательство, полагая, что это законодательство и его применение на практике приведут не только к физическому уничтожению врагов революции, но и к устранению причин, порождающих их антинародную деятельность, их эксплуататорскую сущность.
Для революционной теории Робеспьера характерно, что он противопоставлял законность целесообразности: законность нужна для мирного времени, а для революционного времени пригодна лишь целесообразность. Конституционные нормы правосудия, гарантии личности в уголовном процессе — все это, но мнению Робеспьера, предназначено для мирного времени. Но в условиях чрезвычайных, в условиях развивающейся революции конституционная законность должна отступить на задний план, уступая свое место революционному террору, основанному на чистой целесообразности и не связанному с твердо очерченными процессуальными правилами. Следует отметить, что в известный момент развития революционного террора Робеспьер, видимо, сам убедился в ошибочности такого противопоставления законности и целесообразности, когда вплотную столкнулся с крайностями и эксцессами его практического применения и когда предпринял некоторые, правда недостаточные и довольно нерешительные шаги к его ограничению. .
. В. И. Ленин, оценивая значение революционного террора французских якобинцев, указывал, что «великие буржуазные революционеры Франции, 125 лет тому назад, сделали свою революцию великой посредством террора против всех угнетателей, и помещиков, и капиталистов!»1.
Мы рассмотрели развитие мировоззрения Робеспьера в годы якобинской диктатуры по основным социально-политическим вопросам. Эта характеристика не была бы полной, если не упомянуть созданный им, и.притом также на основе учения Руссо, культ верховного существа. Робеспьер отрицал и отбрасывал официальную религию. Он вместе с тем учитывал тот факт, что народ еще далеко не освободился от влияний официальной религии, что он. не свободен от религиозного фанатизма. Народу, считал^Робеспьер, нужен культ верховного существа. Будучи, как и* Руссо, деистом, Робеспьер резко отрицательно относился к атеизму, к атеистической пропаганде, считая ее выражением аристократической, антинародной пропаганды, дискредитирующей революцию и республику. Поэтому в одной из своих речей, подвергая атеизм резкой критике, Робеспьер повторил крылатые слова Вольтера: «Если бы бога не было, его следовало бы выдумать». Однако культ верховного существа не был воспринят народными массами: он оказался в равной мере чуждым и атеистическим кругам интеллигенции, и религиозно настроенным в духе идей официальной церкви широким массам
J В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 331.
народа. Робеспьера постигла. серьезная неудача в создании новой религии, путем которой. он стремился воспитать в народе высоко нравственные чувства .справедливости, добра, равенства.
Классики марксизма уделили большое внимание Робеспьеру отдавая должное, его роли в революционном движении французского народа конца XVIII века и постоянно отмечая его неразрывную связь с сокровенными чаяниями и интересами самых широких слоев французской демократии того времени.
Робеспьер был одним из тех выдающихся якобинцев, которых В. И. Ленин называл «якобинцами с народом», «с революционным большинством народа, с революционными передовыми, классами своего ■ времени»2. Упоминая имя Робеспьера, В. И. Ленин писал: «Нельзя быть марксистом, не питая глубочайшего уважения к великим буржуазным революционерам, которые имели всемирно-историческое право говорить от имени буржуазных «отечеств», поднимавших десятки миллионов, новых наций к цивилизованной жизни в борьбе с феодализмом»3..
’* *
*
В обширнейшей исторической литературе -о французской революции XVIII века Робеспьеру уделено значительное место. При этом для буржуазной и мелкобуржуазной литературы в освещении роли Робеспьера в высшей степени характерен культ его личности. Он в равной мере присущ и тем: исследованиям, которые принадлежат перу «робеспьеристов»,. и тем- которые написаны его- рьяными врагами. При всем том, в, исторической литературе наименьшее внимание уделено исследованию юридических взглядов Робеспьера, в частности его взглядов по вопросам уголовного права, процесс-а, судоустройства, революционной законности. Эти взгляды Робеспьера в известной мере освещены в монографиях Вальтера и Амеля, посвященных биографии Робеспьера, в монографии Селигмана, посвященной истории юстиции французской революции, и т. д. В русской дореволюционной юридической литературе взгляды Робеспьера вообще почти, не получили освещения. К сожалению, и в советской юридической литературе до самого последнего времени имя Робеспьера почти не упоминалось.
1 См. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч. (1-е изд.): т. I, стр. 106; т. 2,, стр. 211, 218, 351, 369; т. 3, стр. 13, 148, 149, 150, 151, 602, 604, 606, 609; т. 4, стр. 158, 159, 160, 223, 229, 484; т. 5, стр. 28, 35, 36; т. 6, стр. 223,, 225;, т. 7, стр. 16, 236, 445; т. 8, стр. 323; т. 10, стр. 305; т. 11, ч. 1, стр. 511; т. 13, ч. 1, стр. 105; т. 14, стр. 656; т. 15, стр. 183, 230, 370; т. 21, стр. 165,. 234, 250, 251, 303; т. 22, стр. 128; т. 23, стр. 234; т. 24, стр. 1.88; т. 25,. стр. 93; т. 26, стр. 10; т. 28, стр. 82, 161, 162. • ' -
2 В. И. Л е н и н, Соч., т. 24, стр. 495.
3 В. И. Ленин, Соч., т. 21, стр. 197.
Произведения Робеспьера на русский язык почти не переводились. В 1905—1906 гг. было издано несколько его брошюр^ Небольшие отрывки из речей Робеспьера приводились в различных сборниках по истории французской революции конца XVIII века. . .
При составлении настоящего сборника избранных произведений Робеспьера по вопросам революционной законности и правосудия мы руководствовались библиографическим указателем' его произведений, составленным Вальтером1 и приложенным к его- монографии о Робеспьере; перевод сделан из «Собрания сочинений» Робеспьера, ряд томов которого уже издан во Франции, а. также из сборника избранных произведений Робеспьера составленного Веллеем2.
Отбирая для помещения в настоящем сборнике произведения Робеспьера, мы руководствовались тем, чтобы каждый период его деятельности и развитие его- взглядов по вопросам революционной законности и правосудия нашли свое отражение. Однако в сборник вошла лишь некоторая часть статей и речей Робеспьера по этим вопросам.
Помещенные в сборнике произведения в ряде случаев по^ своему содержанию значительно шире темы законности и правосудия. Мы сочли, однако, нецелесообразным делать какие-либо произвольные сокращения.
Предпринятое во Франции много лет назад издание собрания сочинений Робеспьера до сих пор не доведено до конца. Поэтому во многих случаях приходится пользоваться газетными записями, воспроизводившими речи Робеспьера. Это не могло не отразиться на полноте и точности публиковавшихся работ Робеспьера. В тех случаях, когда представлялась возможность сопоставить два или более источников, мы выбирали более полный и более удачный.
. Особо необходимо отметить трудность перевода речей Робеспьера. Не говоря уже о том, что перевод речи вообще вызывает известные трудности, следует указать на особые трудности перевода речей именно Робеспьера, поскольку во многих случаях они опубликованы в виде более или менее полных записей современников. Значительно лучше обстоит с переводом тех речей Робеспьера, которые после их произнесения лично им редактировались и издавались при его жизни.
Стремясь в максимальной степени сохранить общий стиль речей Робеспьера, произнесенных в разное время, и вместе с тем
1 Walter, Robespierre, Paris, 1949. См. также библиографический указатель в новейших работах о Робеспьере: Bouloiseau — Robespierre, Paris,. 1957, Massin, Robespierre, Paris, 1956. _
2 Соответствующие библиографические данные см. перед каждой из помещенных в сборнике работ Робеспьера.
в возможной мере отразить ту существенную эволюцию стиля ;речей Робеспьера — депутата Учредительного собрания и Робеспьера — вождя якобинского Конвента, которая отмечается и современниками, и историками, нельзя было забывать и о необходимости сделать текст доступным советскому читателю. Для облегчения пользования настоящим сборником он снабжен подстрочными примечаниями, справочно-библиографическими данными о каждой помещенной в сборнике работе, а также указа- -телем важнейших имен и названий. Все эти материалы состав- .лены переводчиком Н. Лапшиной.
Проф. А. Гер ценз он.
СТАМ И РЕЧИ
О БЕСЧЕСТЯЩИХ НАКАЗАНИЯХ
В 1784 году Королевское общество наук и искусств в Меце установило премию в виде золотой медали стоимостью в 400 ливров за лучшую работу на. тему «Каково происхождение воззрения, которое распространяет на всех лиц из одной и той же семьи часть позора, связанного с бесчестящими наказаниями, понесенными виновным? Является ли это воззрение более вредным, чем полезным? И в случае утвердительного ответа на этот вопрос, каковы будут способы, устранения затруднений, которые из- этого воззрения вытекают?». На конкурс было представлено 22 работы. Первую премию получил Пьер Луи JI акр ет е лль (1751—1824 гг.), впоследствии депутат Законодательного собрания, член Французской академии и автор ряда философских, юридических и литературных трудов. Вторую, равную, премию получил Робеспьер. Это явилось очень большим успехом молодого начинающего ученого-адвоката, имя которого в то время было мало известно по сравнению с именем Лакретелля, адвоката Парижского парламента, уже в то время издавшего ряд своих научных трудов.
Рукопись труда Робеспьера хранится в архивах Академии в Меце. Она была напечатана в «Мемуарах Королевской академии Мена» в 1838—1839 гг. При жизни Робеспьера его труд был опубликован в 1785 году, причем автор внес в него некоторые изменения. В настоящем сборнике перевод труда Робеспьера сделан по первой части «Собрания сочинений Максимилиана Робеспьера», изданного под редакцией Е. Депре в Париже в 1910 году. При этом, использован основной текст труда Робеспьера, представленный им на конкурс. _ <
■ Полное наименование труда Робеспьера таково: «Discours adresse & Messieurs de la Sotiete litteraire de Metz sur les questions suivantes proposes pour suj'et d’un prix qu'elle doit decerner au mois d'aout 1784:
, Ouelle est Vorigine. de Vopinion qui etend sur tous les individus d’une mime famille, une partie de la honte attachee aux peines 'infamantes que subit un coupable? Cette opinion est — elle plus nuisible qu’utile? et dans le cas ou Von se deciderait pour Vaffirmative, quels seraient les moiens de parer aux inconveniens, qui en resultent».
оспода, какое это величественное зрелище, когда ученые общества, беспрестанно занятые вопросами, важными для общественной пользы, при помощи самых заманчивых наград побуждают гений бороться с заблуждениями, нарушающими благополучие общества. Тот повелительный предрассудок, который обрекает на бесчестье родственников несчастных, навлекших на себя осуждение законов, ускользал, по-видимому, до сих пор от- их внимания; вы имели честь, господа, первыми на
править к этой интересной цели труды тех, кто стремится к академическим венцам. Столь важная тема пробудила внимание публики; она вызвала благородное соревнование среди писателей; счастливы те, кто получили от природы таланты, необходимые для обращения с ней так, чтобы это отвечало ее значению и было достойно того славного Общества, которое предложило ее! Я далек от того, чтобы найти в себе эти важные качества, но это не помешало1 мне дерзнуть принести вам мою скромную дань: вам предлагает ее желание быть 'полезным, любовь к человечеству; она не может быть совсем недостойной вас. Первый из трех вопросов, которые я должен рассмотреть, мог бы показаться, с первого взгляда, непреодолимо трудным. Как обнаружить происхождение воззрения, восходящего к самым отдаленным векам? Как распутать невидимые нити, которыми предрассудок может быть связан со множеством неизвестных обстоятельств, со множеством непостижимых причин? Не представляет ли к тому же углубление подобного исследования опасности объяснить то, что является, быть может, лишь делом случая? Не будет ли это в некотором роде желанием искать правил у прихоти и мотивов у нелепости? Таковы мысли, которые пришли мне сначала на ум; но я рассудил, что, предлагая этот вопрос, вы полагали тем самым, что решение его возможно; меня подкупил ваш авторитет, и я осмелился взяться за эту работу.
Сначала мне показалось, что одно очень простое наблюдение открывает мне первые следы предрассудка, о котором идет здесь речь. Хотя хорошие и плохие поступки являются субъективными, я заметил, что люди повсюду легко склонны распространять заслугу или ошибки какого-нибудь лица на тех, кто связан с ним тесными узами: ло-видимому; чувства любви и восхищения, которые внушает нам добродетель, распространяются до некоторой степени и на все то, что с ней связано, тогда как негодование и презрение, которые вызывают порок, падают отчасти и на тех, кто имеет к нему отношение. Об одном человеке говорят, что он является честью своей семьи, а о другом — что он служит ее позором. Это понятие применяется даже к более общим, а следовательно, и более слабым связям; в поведении отдельного человека видят иногда славу какого-нибудь народа; да что я говорю? — славу всего человечества; разве не называют Траяна, Антонина честью человеческого рода; разве не говорят о Нероне, Калигуле, что они являются его позором?
Эти выражения свойственны всем языкам, всем временам и всем странам; они возвещают о чувстве, общем для всех народов, и именно в этой естественной наклонности я нахожу первоначальный зародыш воззрения, происхождения которого я ищу.
, Видоизмененное у разных народов разными обстоятельствами, оно приобрело большую или меньшую власть: в одном месте оно осталось в тех границах, которые предписывали ему
природа и разум; в другом оно взяло верх над принципами справедливости и гуманности, породив тот ужасный предрассудок, который бесчестит целую семью за преступление одного человека и похищает честь даже у невинности.'
Хотеть объяснить подробно все отдельные причины, которые могли бы повлиять на развитие этого воззрения, было бы столь же огромным, сколь и несбыточным намерением; я ограничусь в этом исследовании рассмотрением общих причин.
Самой могущественной из них представляется мне сущность образа правления. В деспотических государствах закон является не чем иным, как волей государя, наказания и награды кажутся скорее знаками его гнева или благосклонности, чем следствиями" преступления или добродетели: когда он наказывает, то сама его справедливость походит всегда на насилие и гнет.
Это — не закон, безжалостный, неподкупный, но мудрый, точный, справедливый закон, который приступает к суду над обвиняемыми с внешними атрибутами тех спасительных форм, которые свидетельствуют об его уважении к чести и жизни людей, который обрекает гражданина на казнь лишь тогда, когда закон вынужден к этому очевидностью доказательств, и который по этой самой причине запечатлевает на том, кого он осуждает, неизгладимое пятно; это — непреодолимая власть, которая наносит удары бессознательно и беспорядочно; это — разразившаяся гроза, которая сокрушает и уничтожает все на своем пути; при таком правлении стыд, связанный с казнью, — слишком 'незначителен для того, чтобы пасть и на самую семью человека, подвергшегося казни. '
К тому же этот предрассудок предполагает наличие понятий о чести, доведенных до утонченности, но что такое честь в деспотических государствах? Известно, что она столь незнакома в этих странах,, что в некоторых из них, например в Персии, язык не имеет даже слова для выражения этого понятия; и каким образом души, униженные рабством, могли бы преувеличивать- утонченность в этом роде?
Впрочем, эти рассуждения достаточно подтверждаются опытом; ибо не только в Персии, но и в Китае, в Турции, в Японии и у других народов, подвластных деспотизму, не находится никакого следа воззрения, происхождения которого я ищу.
Такую же тиранию проявит оно и в истинных республиках. В них положение гражданина является слишком важным для того, чтобы оно могло быть предоставлено, так сказать, на волю других: когда каждое частное лицо принимает участие в управлении, является членом суверенитета, оно не может быть лишено этой высокой прерогативы по вине другого, и пока оно эту прерогативу сохраняет, интерес и достоинство государства не допускают так легко обесчестить его при помощи предрассудков:' республиканская свобода возмутилась бы против такого деспотизма воззрения; вместо того чтобы разрешить чести приносить-
в жертву своим прихотям права граждан, она обязывает ее подчинить их силе законов и влиянию нравов, которые их защищают.
Впрочем, у народов, где поприще славы и достоинств всегда открыто талантам, возможность предать забвению те преступления, к которым мы не причастны, посредством блестящих поступков, на которые мы способны, не оставляет места для того рода бесчестья, о котором идет здесь речь: одной привычки видеть в родственниках виновного знаменитых людей было бы достаточно для уничтожения этого предрассудка.
Можно добавить и другой довод, подтверждающий мое основное положение о роде правления: главным орудием респуб- .лик является, как доказал это автор «Духа законов», добродетель, то есть политическая добродетель, которая является не чем иным, как любовью к законам и отечеству; самая их конституция требует, чтобы все частные интересы, все личные связи беспрестанно уступали общему благу. Каждый гражданин составляет часть суверенитета, как я это уже говорил; он обязан поэтому •заботиться о безопасности отечества, права которого ему вручены; он не должен щадить виновного, даже самого дорогого .для него, когда спасение республики требует его наказания; но как мог бы он соблюсти этот трудный долг, если бы при выполнении его наградой за его верность служило бесчестье? Не был .ли бы он, напротив, вынужден сам нарушить законы, стремясь вырвать у них их жертву? Подвергните Брута этому ужасному испытанию: неужели вы думаете, что у него хватит прискорбного мужества скрепить римскую свободу кровью двух преступных сыновей? Нет. Возвышенная душа может принести в жертву государству богатство, жизнь, даже природу, но честь — нн- лоогда.
Здесь у меня есть еще то преимущество, что моя теория нисколько не опровергается фактами. Достаточно одного взгляда, брошенного на историю древних республик, чтобы убедиться .в том, что предрассудок, о котором я говорю, был оттуда изгнан.
В Риме, например, децемвир Ann ий Клавдий, уличенный в подавлении народной свободы, запятнанный невинной кровью Виргинии, умирает в тюрьме, готовясь подвергнуться наказанию за множество злодеяний. Была ли обесчещена семья Клавдия? Нет. Тотчас после его смерти я вижу, что Т^ай Клавдий, его дядя, блистает еще среди высокопоставленных граждан, поддерживает с достоинством прерогативы Сената, восстает против посягательств трибунов с той наследственной гордостью, которую его предки обнаруживали всегда в общественных делах. И что особенно, по-моему, характеризует дух нации в отношении затрагиваемого вопроса, это то, что в речах, которые историки республики приписывают в этих случаях ■Клавдию, этот римлянин не боится напомнить народу о тех самых децемвирах, главой которых был его племянник.
/чА
CK'/vn*ticur c^mnce. Лл yj-unxr^
V
yutjuu Л,а Ой', {'Ln^u* or
’'tJuyHj,. ^ ^MtrCLcur J/flt&yuyUi'yUj,
уьи *< isC uu&t. c/la^t уил. h. yht^LtHjnCC yi*.'u.-’t.
^ 6(X c£~ ^7 USX. CL ^ yii. 7ж/ уц*
0^0. iu. Ifcuyt»* JtULCS £u/l cCy<- Uttt/фл) 4VU t)i«*,£. (j[Ui UUtG+'uCC' Иинл*. bul A./ ~itJ ^««ИМ^
1M^ ~L^*Cl>c^. yujL (л. lX~y&-С/ iXA^lsi.
уил. CvnJu*-n(* . mum Cc-C htirLu**"
'ienX' £л Ю*Ил*ъ uc~ d'AifiSv* Силл it Алл к piZTZuZvn ; уш. ^илГ у ил.
/v* rU- у! ОолклХъ. yTuj З'СС'*- cttctuuiL; мллъи уии. ('»* иылГ yi/CuT tZ*. tjZm*.', pLutju-Lu*. ММ »)« tfujtfci- Золу Ju- Uhu)ujCL )<■ b-у*Ьлдоы^
уи». )t LjiZrtu, Pt f'tU^T ixA ^ JryH-^- уил. it &*- i Жляии***' уъи ’£*•&' i
^ J. U U*UV& *>•"* VlS&l UUl^
puo<)yt+Ai> 4л* /о*#Г4>«ж л tjVLM.u% /ta»u C**x iuslnASu. utuffm
^«r 4лу. a>u£
Oc RoLtjpUrrt. t auocut~~L^. parUnLt^ct dtMCUATunX
UmMIouh
a arms
Страница рукописи Робеспьера «О бесчестящих наказаниях».
Более того, я вижу даже, что сын этого Ann и я правит после своего отца в качестве военного трибуна республики, угнетателем и жертвой которой был его отец. •
Наказание других децемвиров также не закрыло путь почестей их семьям. Народ вскоре после осуждения им Д у и л и я избрал в качестве трибуна гражданина, происходящего из рода Дуилия и носящего его имя. Приговоры, обесчестившие Ф а- бия Вибулана„ М. Сервилия и М. Ко р н ел ия, лишь несколькими годами предшествуют возвышению их потомков или их близких в военном трибунате и в консульстве.
М. Манлий, обвиненный в заговоре против республики, осуждается к низвержению с вершины Тарпейской скалы; через 14 или 15 лет после еп> казни римляне передают Публию Манлию, одному из его потомков, вместе с титулом диктатора самую неограниченную власть, к которой мог бы стремиться гражданин.
Если бы я хотел исчерпать все примеры этого рода, которые дает мне история, то я не мог .бы остановиться; удовольствуюсь тем, что напомню здесь снова пример соседнего народа, нравы которого являются новым доказательством моей теории. Всем известно., что Англия, которая несмотря на название монархии, не мешающей ей быть по своей конституции настоящей республикой, сбросила иго воззрения, являющегося предметом наших исследований.
В каких же местах господствует это воззрение? Оно господствует в монархиях. Там благоприятствуемое природой правления, поддерживаемое нравами, пита'емое общим духом,, оно устанавливает, по-видимому, своё господство ла незыблемой основе.
Честь, как это доказал великий человек, на которого я уже ссылался, является душой монархического образа правления: не та философская честь, которая является не чем иным, как изысканным чувством, испытываемым благодарной и чистой душой от своего собственного достоинства, которая имеет в основе здравый смысл и смешивается с долгом, которая существовала бы даже вдали от взоров людей, имея свидетелем лишь небо и судьей лишь совесть, но та политическая честь, природа которой состоит в стремлении к преимуществам и отличиям, кото-, рая ведет к тому, что люди не довольствуются тем, чтобы быть достойными уважения, а хотят главным образом того, чтобы их ценили, стремясь вложить в свое поведение больше величия, чем справедливости, больше блеска и достоинства, чем здравого смысла; та честь, которая содержит в себе по меньшей мере столько же тщеславия, сколько и добродетели, но которая в политическом устройстве заменяет самую добродетель, ибо она при помощи простейшего из всех средств заставляет граждан идти вперед к общественному благу, когда им кажется, что они идут лишь к цели своих личных страстей; та честь, наконец, часто по своим законам столь же странная, как и великая по своему дей-
.ствию, которая порождает столько возвышенных чувств и нелепых предрассудков, столько героических поступков и безрассудных действий, - которая хвалится обычно уважением к законам, а порой считает также своим долгом нарушать их, которая повелительно приказывает повиноваться прихотям государя и. однако, разрешает отказывать ему в своих услугах тому, кто считает себя оскорбленным несправедливым предпочтением, которая повелевает одновременно1 великодушно обращаться с врагами отечества и смывать оскорбление кровью гражданина.
Будем же искать источник предрассудка, о котором идет речь, только в таком чувстве, какое мы сейчас описали.
Если внимательно рассмотреть природу этой чести, чреватой капризами, всегда склонной к чрезмерной утонченности, оценивающей вещи скорее по их блеску, чем по их истинной ценности, а людей — столько- же по внешним данным, по не подходящим им званиям, сколько по их личным качествам, то нетрудно понять, как можно было предавать презрению люден, близких какому-нибудь злодею, обесчещенному обществом.
Этот предрассудок можно было установить тем более легко, что ему благоприятствовали еще и другие обстоятельства, относящиеся к той природе правления, о которой я говорю.
Монархическое государство неизбежно требует преимуществ, разделения по рангам, в особенности дворянского сословия, рассматриваемого в качестве основы его устройства, согласно тому принципу, который первым развил Бэкон: без дворян нет монарха; без монарха нет дворян. При этом образе правления общественное мнение справедливо придает преимуществу рождения огромную цену; но сама эта привычка ставить уважение, оказываемое какому-либо гражданину, в зависимость от древности его происхождения, от знатности его -семьи, от благородства его- брачных союзов, имеет уже достаточно заметное сходство с предрассудком, о котором я говорю. Тот же взгляд, заставляющий уважать человека только потому, что он рожден от благородного отца, и пренебрегать им только потому, что он происходит от неизвестных родителей, естественно доводит до презрения к нему в том случае, когда он получил жизнь от обесчещенного человека или дал ее злодею.
А сколько других особых обстоятельств могли увеличить влияние этих общих причин в современных монархиях, в частности во Франции!
Старинные французские законы наказывали преступления дворян лишь отнятием их привилегий; телесные наказания предназначались для разночинцев и крепостных крестьян. Впослед: ствии духовенство было также освобождено благодаря своим прерогативам от этого последнего рода наказания; какое же препятствие мог найти тогда предрассудок, который обесчещи- -вал семьи тех, кто были приговорены к казни? Он преследовал
лишь ту часть народа, которая в течение стольких веков унижалась жесточайшим и постыднейшим рабством.
Если бы этот предрассудок обрушился на оба сословия, господствующие в государстве, если бы он грозил чести лишь тех граждан, права которых казались тогда достойными уважения, то, вероятно, он был бы скоро уничтожен.
Мы тем более вправе так думать, что указанный предрассудок никогда не мог распространить свою власть до знатных семей королевства; ныне, когда дворяне подлежат телесным наказаниям, семья какого-нибудь знатного преступника ускользает еще от бесчестья: в то время как виселица обесчещивает навсегда родственников разночинца, меч, сносящий голову знатного человека, не кладет никакого пятна на его потомство,.
Но по другой причине это жестокое мнение установилось без труда в варварские века, когда оно ударяло без всякой помехи по рабскому народу, столь презренному в глазах того могущественного духовенства и гордого дворянства, которые его угнетали. .
Я остановлюсь еще немного на этом предмете, чтобы заметить, что этот предрассудок мог еще усилиться от странного обычая, который господствовал долгое время у многих- народов Европы. Я говорю о судебном поединке. Когда это нелепое установление решало все гражданские и уголовные дела, родственникам обвиняемого приходилось иногда самим становиться сторонами в процессе, от которого зависел его исход: когда слабость обвиняемого, его недуги и особенно его пол не разрешали ему доказать свою невиновность со шпагою в руке, его близкие вступали в спор и сражались вместо него; и так процесс становился для них до известной степени личным делом; наказание обвиняемого являлось следствием поражения и, его близких и поэтому было менее удивительным, что они разделяли его,, стыд, особенно у народов, единственным достоинством которых являлись воинственные качества.
Обнаружив происхождение предрассудка, составляющего предмет наших размышлений, я должен обсудить второй, быть может, еще более интересный вопрос — является ли этот предрассудок более полезным, чем вредным. • •
Сознаюсь, что я никогда не мог понять, как может существовать два мнения по поводу того вопроса, который здравый смысл и гуманность решают с такой ясностью. Поэтому, когда я узнал, что одно из виднейших литературных обществ королевства ставит этот вопрос, я не подумал, что оно хочет предложить только решение спорного вопроса.' Я считал, что в его намерения входят борьба с гибельным заблуждением, уничтожение варвар' ского обычая, излечение одной из язв общества. ■
Несправедливость взгляда, вследствие которого невинность должна переносить то, что в наказании за преступление имеется наиболее тягостного, является, по-моему, истиной, не нуж
дающейся в доказательстве; но если это так, то вопрос, значит, решен; если этот взгляд несправедлив, то он, следовательно, и не полезен.
Из всех правил морали самым глубоким, самым возвышенным, быть может, и в то же время самым верным является то, которое гласит: полезно только то, что честно.
Закены всевышнего существа не нуждаются в иной санкции, чем те естественные последствия, которые оно само соединило с дерзостью, их нарушающей, или с верностью, их уважающей Добродетель приносит счастье, как солнце — свет, тогда как несчастье происходит от преступления, как нечистое насекомое •— от гнилости.
Полезно лишь то, что честно; это правило, истинное в морали, не менее верно и в политике: люди разобщенные и люди, объединенные целыми нациями, одинаково подчинены следующему закону: процветание политических обществ неизбежно покоится на незыблемой основе порядка, справедливости и мудрости; всякий несправедливый закон, всякое жестокое установление, оскорбляющие естественное право, прямо противоречат своей цели, которая состоит в охране прав человека, счастья и спокойствия граждан.
Если политические деятели часто, видимо, не признают этот принцип, то это происходит потому, что они вообще питают большое презрение к морали, что сила, дерзость, невежество и честолюбие слишком часто управляли землей.
К тому же, если бы мне нужно было доказать истину того правила, которое я сейчас изложил, каким-нибудь разительным примером, то я выбрал бы именно тот, который дает мне рассматриваемый предрассудок.
Но тут я слышу голоса, раздающиеся в его пользу; надо полагать, что я тотчас же натолкнусь на какой-нибудь распространенный софизм, имеющий довольно большое число сторонников. ■
Этот предрассудок, говорят, спасителен для человеческого рода; он предупреждает множество преступлений; он вынуждает родственников следить за поведением друг друга; он заставляет семьи отвечать за членов, входящих в их состав. .
Граждане, отвечающие за преступления другого гражданина! Осужденные на бесчестье, заслуженное другим! О! Именно с этим чудовищем общественного порядка я борюсь. Преграждать путь преступлению следует посредством мудрых законов соблюдения нравственности, еще более могущественной, чем законы, а не посредством жестоких обычаев, всегда более вредных для блага общества, чем самые преступления, которые они могли бы предупредить.
В Китае изобрели удивительный способ установления той гарантии, преимущества которой нам хвалят: там законы осуждают на смерть отцов, дети которых совершили преступление,
караемое смертной казнью. Отчего же не заимствуем мы этот закон? Эта мысль приводит нас в трепет, а мы все же осуществили ее! Не будем кичиться тем обстоятельством, что мы не дошли до того, чтобы отнимать жизнь у родственников виновных, мы сделали больше, оставаясь даже при наших собственных принципах, ибо мы постыдились бы поставить жизнь на одну доску с честью. Но действительно ли дает нам этот предрассудок то слабое возмещение ущерба, которое нам обещано? Каким образом сокращает он число преступлений? Не со стороны ли тех, кто способны их совершить? Я не представляю себе человека, достаточно мерзкого для того, чтобы попирать ногами самые священные законы, и, однако, достаточно чувствительного, великодушного и чуткого для того, чтобы бояться нанести своей семье бесчестье, которого он не страшится для себя самого. Не больше ли впечатления произведет этот предрассудок на родственников? Быть может, он сделает отцов более внимательными к воспитанию своих детей?
Если бы их ум был способен останавливаться на тех ужасных картинах, которые он ему рисовал бы, если бы отцовская любовь, столь склонная к самообольщению, могла серьезно считать, что она ласкает, возможно, чудовищ, способных со временем заслужить всю строгость законов, то эта странная движущая сила была бы по крайней мере излишней; ибо нет ни одного отца, заботы которого ограничивались бы лишь тем, чтобы помешать своим детям погибнуть когда-нибудь на эшафоте.
Мне возразят, возможно, что этот мотив может по крайней мере побудить родственников потребовать от власти помощи против испорченных детей, грозящих им грядущим бесчестьем.
Но помимо того, что граждане, принадлежащие к низшему классу, не имеют необходимых средств для доставления себе этого сильно действующего лекарства, —• когда отцы решаются применить его? Когда зло сделалось неизлечимым, когда испорченность того, кто вынуждает их применять это лекарство, достигла своей последней степени, когда многочисленные заблуждения, о которых они узнают часто последними и которые уже заслужили порицание правосудия, вынуждают их к суровой мере, которая всегда оставляет пятно н-а предмете их любви.
И нередко едва только они лишат его свободы, которой он злоупотребляет, как соблазненные надеждой на исправление, ка которое могут надеяться лишь они одни, они будут добиваться отмены рокового приказа, которого сами домогались. Виновны!!, испорченный уже до своего заключения и притом озлобленный, возможно, наказанием, вернется в лоно общества, куда он принесет с собой гибельные наклонности ко всем преступлениям, могущим нарушить спокойствие этого общества.
Вот, следовательно, те преимущества, которые доставляет нам предрассудок, о котором я говорю; стоило труда быть несправедливыми и жестокими!
Но, кроме того, чтобы иметь по крайней мере предлог сделать отца ответственным до такой степени за поступки его детей, следовало бы предоставить ему все необходимые средства для руководства ими.
Китайцы последовательнее в этом, чем мы: их законы предоставляют им безграничную власть над своими семьями; они наказывают их, говорят, за неиспользование этой власти, но мы, которые почти полностью освобождаем от отцовской власти личность и имущество детей, мы, которые устанавливаем срок их независимости в столь раннем возрасте, — как вменили бы мы отцам столько проступков, которым они не в силах помешать?
Прежде чем применять к ним эту гнусную строгость, возвратим им по крайней мере все права, принадлежащие им; восстановим тот домашний суд, который древние народы справедливо считали охраной нравственности; это мудрое установление скоро доказало бы нам, что для уменьшения числа виновных вовсе не обязательно угнетать невинность и оскорблять гуманность.
Но если бы мы могли прикрыть каким-нибудь благовидным предлогом нашу несправедливость по отношению к отцам, то как могли бы мы оправдать ее по отношению к другим родственникам виновных? Какую власть имеет брат, чтобы исправить брата? Какую власть осуществляет сын над своим отцом? И является ли преступной нежная, робкая, добродетельная супруга оттого, что она не пресекает заблуждений господина, которому подчинил ее закон? По какому праву вносим мы отчаяние в ее разбитое сердце? По какому праву вынуждаем мы ее скрывать как прискорбное свидетельство стыда даже слезы, исторгаемые у нее чрезмерностью ее несчастья?
Напрасно я искал хоть какого-нибудь подобия пользы, которой можно скрасить несправедливость предрассудка, разоблачаемого мною; 'мне было легче находить неисчислимые бедствия, которые он влечет за собой. ■
Для того чтобы по-настоящему оценить их, нужно было бы приостановить хоть на минуту силу привычки, которая сделала этот предрассудок слишком обычным для нас, и рассматривать его, так сказать, с более далекой точки зрения.
Предположим же, что житель какой-нибудь отдаленной страны, где наши обычаи неизвестны, попутешествовав среди нас, возвращается к своим соотечественникам и обращается к ним с такой речью:
«Я видел государства, где господствует странный обычай; всякий раз, как преступник приговаривается к казни, требуется, чтобы несколько других граждан были обесчещены; это не означает, что им ставят в упрек какую-либо вину: они могут быть справедливы, благодетельны, великодушны, они могут обладать множеством талантов и добродетелей, но это не освобождает их от бесчестья; будучи совершенно невиновными, они имеют еще самые трогательные права на сострадание своих сограждан; при
мером этого может служить та безутешная семья, у которой отнимают ее главу и опору для того, чтобы тащить его на эшафот; но* считается, что эта семья была бы еще слишком счастливой, если бы могла оплакивать только эту беду: ее самое обрекают на вечный позор. Несчастные, обладающие всей чувствительностью честной души, вынуждены нести всю тяжесть того ужасного наказания, которое по силам одному лишь злодею. Они более не смеют поднять глаза из страха прочесть презрение на лицах людей, окружающих их; все сословия ими пренебрегают; все корпорации их отталкивают; все семьи боятся осквернить себя браком с ними; все .общество1 отказывается от них и оставляет их в ужасном одиночестве; даже благотворительность, которая им помогает, с трудом воздерживается от высокомерного и жестокого чувства, тяжко их оскорбляющего; дружба... я и забыл, что дружба уже не может более для них существовать. Их положение, наконец, столь ужасно, что оно возбуждает жалость даже у тех, кто виновны в нем, их жалеют... за то презрение, которое к ним сами питают, и продолжают все же их бесчестить; погружают нож в сердце этих невинных жертв, будучи при этом даже немного растроганными их криками».
Что сказали бы народы, о которых я говорю, услышав этот удивительный, но правдивый рассказ? Не подумали бы они прежде всего, что подобный предрассудок может господствовать лишь в каких-нибудь диких странах? Напрасно было бы прибавлять, что народы, которые его усвоили, являются к тому же справедливыми, гуманными, образованными; что они имеют просвещенные нравы, мудрые законы, прекрасные учреждения; что они лучше, чем кто-либо другой, умеют уважать права человечества и признавать основы общественного благополучия; что они довели искусства и науки до степени совершенства, неведомого* для остальной вселенной; народы, о которых я говорю, никогда не захотели бы поверить в возможность противоречий, столь непостижимых; не зная о всех тех преимуществах, которые вознаграждают нас за эти остатки прежнего варварства, они считали бы, возможно, нас самыми несчастными людьми, они радовались бы тому, что не живут в странах, где невинность совершенно не защищена, где граждане беспрестанно подвергаются ужасной опасности утратить самое драгоценное из всех благ вследствие событий, к которым они не причастны.
Таково главное неудобство, связанное с этим нелепым предрассудком, способное устрашить нас; все то, что нарушает прочность нашей собственности, мы считаем гибельным явлением, потрясающим основы общественного благоденствия; какое же понятие составим мы себе о предрассудке, который подчиняет капризам случая даже честь, без которой все другие блага не имеют цены, а жизнь является лишь казнью? Мы ежедневно повторяем справедливое правило о том, что лучше пощадить сотню виновных, чем принести в жертву лишь одного невиновного, а
сами не наказываем ни одного виновного, не погубив нескольких невинных людей! Наказание какого-нибудь злодея, говорим мы, является только примером для других злодеев; но казнь почтенного человека наводит ужас на все общество; а каждый день доставляем обществу то ужасное зрелище, которое должно вносить страх в душу каждого человека, ибо ничто не гарантирует нас от того, что мы не станем когда-либо его жалким объектом и что, будучи угнетателями сегодня, мы не станем, в свою очередь, угнетаемыми завтра.
А какой вред причиняет государству бесчестье, легшее ча стольких граждан? •
Просвещенные законодатели всегда оказывались бережливыми в отношении крови, даже самой презренной, когда они могли сохранить ее для отечества; они не хотели лишить его ни одного их тех преимуществ, какие оно могло извлечь из наказания преступников, нарушивших его законы. Этим объясняются те наказания, которые обрекают виновников некоторых преступлений на общественные работы; даже наши законы восприняли и эти мудрые принципы; наши же предрассудки открыто нарушают их, делая бесполезными для государства тех безупречных граждан, которые имеют несчастье быть в родстве с виновным.
Если бы вместо того, чтобы вменять этим гражданам в вину ошибки их родственников, им ставили в заслугу отсутствие сходства с ними, то осуждение этих последних являлось бы для них могущественным стимулом к тому, чтобы заставить забыть о нем при помощи своих личных качеств; но предрассудок лишает общество навсегда тех услуг, которые они могли бы ему оказать. Отнимая у них честь, он их уничтожает; он поражает их чем-тч> вроде гражданской смерти, не менее гибельной, чем та, которую закон назначает преступнику, осуждаемому им.
Дай бог еще, чтобы они были только бесполезными и не стали опасными!
Позор унижает души; тот, кого осуждают на презрение, вынужден стать достойным его. На какое благородное чувство, на какой великодушный поступок будет способен тот, кто не может более рассчитывать на уважение своих ближних? Безвозвратно лишенный преимуществ, связанных с добродетелью, он должен будет искать удовлетворения в наслаждениях порока.
Если стыд не отнял у него все силы, он будет еще опаснее, его энергия обратится в ненависть и отчаяние, его душа восстанет против жестокой несправедливости, жертвой которой она является, он станет тайным врагом общества, которое его угнетает; хорошо еще, если он не заслужит в конце концов того наказания, которому он несправедливо сначала подвергся, и ec.iji законы не накажут в нем со временем тех преступлений, до которых доведет это варварство его сограждан!
Правда, эти несчастные часто решаются на побег из своей страны и сокрытие своего стыда в дальних странах, но разве для
нас ничем не является потеря стольких граждан, которых мы вынуждаем приносить чужим народам свои богатства, свое мастерство, свои таланты и ненависть к отечеству, подвергшему их гонениям? .
Этот роковой предрассудок существует, по-видимому, для того, чтобы служить сигналом к раздору. Это благодаря ему между семьями, готовыми заключить тесный союз, внезапно возникает непреодолимая преграда; это благодаря ему пренебрежение, презрение, скорбь, отчаяние заступают место уважения, любви, радости, упоения счастьем; это он, отрывая друг от друга влюбленных, брак которых должен был осуществить их желания, повелевает одному изменить своему слову и осуждает другого на невозможность выполнить когда-либо одну из самых священных обязанностей гражданина.
Именно этот предрассудок возбуждает столько гибельных ссор; презрение, на которое он обрекает своих жертв, подвергает их беспрестанно оскорблениям, которые они сносят не всегда терпеливо; причина их бесчестья служит одним из главных предметов оскорблений, наиболее знакомых ненависти, наглости, грубости, ложной чести: отсюда ссоры, драки и в особенности дуэли; таким образом, этот предрассудок дает пищу другому безумству и становится одним из столпов другого обычая почти такого1 же гибельного и варварского, как он сам, и который он, конечно, вполне достоин защищать.
Этот предрассудок вызывает еще и другое неудобство, менее чувствительное, быть может, но не менее реальное: он ослабляет силу отцовской власти.
Я видел, как испорченные дети замечали, что они держат судьбу родителей в своих руках, пользовались этим мерзким преимуществом, чтобы добиться от них несправедливых снисхождений, вынуждали слабость своих отцов, так сказать, капитулировать перед ними, забывать необходимую строгость, из страха толкнуть их на заблуждения, могущие обесчестить семью, и делали, таким образом, предрассудок, о^ котором мы говорим, орудием своих страстей и защитой своей распущенности. Эти примеры весьма обыкновенны; для того чтобы их заметить, нужно иметь лишь внимательное око.
Это еще не все: чтобы довершить описание предрассудка, с которым я борюсь, мне остается доказать, что он является не только бичом невинности, но также и покровителем преступления.
Связать с судьбой злодея судьбу нескольких порядочных людей — не означает ли это доставить первому множество способов избавиться от наказания, которое он заслужил? ^
В то время как строгий порядок требует его казни, оощесг- венное сострадание добивается его помилования ради тех невинных людей, гибель которых она должна повлечь за собой. Каждый уголовный процесс, угрожающий чести безупречной ^е- мьи, порождает, так сказать, новый заговор против за.коноз, ис
*
пуганные родители употребляют все свое влияние и все свои возможности на то, чтобы похитить у этих законов их жертву; усилия родителей, поддерживаемые голосом человеколюбия, одерживают часто верх над общественной пользой; кто мог бы сосчитать всех тех, которые осмелились на преступления благодаря той повелительной причине, которая должна была заставить влиятельную семью обеспечить им безнаказанность? Кто мог бы сосчитать всех преступников, помилование которых было исторгнуто у милосердия государей воплями несчастных, вынужденных разделять их позор? ' '
Вот таким образом наши бессмысленные предрассудки подрывают силу законов; вот так благодаря своей жестокости мы почти лишаем себя права на то, чтобы быть справедливыми.
О, если бы тот предрассудок, о котором мы говорим, имел только одно неудобство приучать семьи испрашивать высших приказов, направленных против свободы отдельных лиц, то он и тогда оставался бы одним из самых страшных бичей общества- если прибегать к этому опасному средству заставляют их порой справедливые опасения, то не является ли этот предлог зачастую лишь способом злоупотребить доверием государей. Не служит ли он часто орудием домашней мести? Не являются ли нередко ненависть или алчность несправедливого отца, жестокой. мачехи, завистливого брата, вероломной супруги единственным преступлением несчастных, кары которых добиваются у власти?..
Я считаю, что сказанного мною достаточно для того, чтобы все умы могли судить о том, является ли предрассудок, о котором идет речь, более вредным, чем полезным.
■ Но какой смысл возвещать о нем общественному негодованию? Не предназначен ли он торжествовать победу над всеми усилиями разума? Можно ли надеяться на излечение когда-нибудь людей от этого укоренившегося зла?
Так рассуждает пошлость. Но человек, рожденный мыслить, отбрасывает это пагубное предчувствие.
Непобедимые предрассудки существуют лишь для времен невежества, когда человек, смиренно склоняющийся под игом привычки, считает все древние обычаи священными, ибо у него нет ни способности к их оценке, ни даже мысли об их обсуждении; но в просвещенном веке, когда все взвешено', разобрано, рассмотрено, когда голос разума и человеколюбия звучит с такой силой, когда сделавшись чувствительней и восприимчивей благодаря расширению наших познаний, мы беспрестанно стремимся сокращать число наших бедствий и умножать наши наслаждения, жестокий обычай может долго медлить со своей гибелью лишь в том случае, если он поощряется человеческими страстями или доверием чересчур большого числа граждан, заинтересованных в сохранении его навеки; но предрассудок, о котором я говорю, никому не полезен; он страшен для всех; все общество требует его уничтожения. Несомненно, что успехи просвещения, которые
-з настоящий момент уже намного ослабили этот предрассудок, могли бы одни повести к его исчезновению; но польза человечества побуждает меня, господа, осуществлять ваши благие намерения, ища способов к ускорению этого счастливого события.
Бороться СО' злоупотреблением, о котором идет речь, нужно не посредством специальных законов. Нападать на него следует не с помощью власти: она не подчиняет себе взгляды. Подобные меры, далеко не уничтожая предрассудка, о котором мы говорим, вызвали бы, возможно, лишь его усиление. Источником этого предрассудка является честь, как я уже это доказал, а честь, вместо того чтобы уступать силе, считает своим долгом не боять- , ся ее: свободная и независимая по своему существу, она подчиняется лишь своим собственным законам; для нее существует только один судья и один господин — она сама.
Впрочем, нам не нужно изменять всю систему нашего законодательства, искать лекарства от отдельного зла в общей революции, часто опасной. Нам представляются, по-видимому, более простые, более легкие и, возможно, более верные средства.
Однако если бы я мог подумать, что воззрение, о котором я говорю, действительно способно сократить число преступлений, «если бы в самом деле именно эта причина склонила нас принять это воззрение и заставила нас крепко за него держаться, то я постарался бы заменить его каким-нибудь установлением, которое могло бы доставить нам такие же преимущества: я предложил бы, например, расширить границы отцовской власти и предоставить родителям всю необходимую власть, чтобы вознаграждать добродетели или наказывать распутства своих детей; но так как интересы нравственности являются здесь лишь пустым предлогом, которым предубеждение старается иногда прикрывать нашу несправедливость, то я считаю восстановление отцовской власти по истине самой сильной уздой испорченности, а не способом уничтожения заблуждения, о котором идет здесь речь.
. Но я хотел бы, чтобы отменили некоторые законы, направленные, по-видимому, прямо на сохранение этого заблуждения. Было бы желательно, например, чтобы имущество человека, приговоренного к казни, перестало подлежать конфискации: это наказание меньше падает на виновного, чем на его наследников; оно само по себе кажется каким-то бесчестьем для семьи; в то время когда семья для ослабления того презрения, которому ока подверглась, нуждалась бы во всем том уважении, которое простой народ оказывает богатству, конфискация увеличивает ее унижение еще и нищетой, до которой она доводит семью.
" Я хотел бы также, чтобы закон не накладывал более никакого пятна на незаконнорожденных, чтобы он не карал их за слабости отцов, отстраняя их от высших гражданских должностей и даже от духовного звания; я хотел бы, чтобы уничтожили то правило канонического права, согласно которому испорченные наклонности тех, кто произвели их на свет, считаются передан
ными им вместе с кровью, чтобы, наконец, упразднили все обычаи, которые могут приучать граждан к мысли о том, что можно иногда сознательно1 делать человека ответственным за проступок, который ом не совершил.
Но самый характер предрассудка, о котором идет речь, указывает нам, по-видимому, другое средство, такое же простое н еще более способное его ослабить. Мы видим, что он связывает бесчестье не только с казнью, но и с самой формой казни: колесо, виселица, как я уже заметил, опозоривают семью тех, кто погибает от этого рода наказания, но меч, который отсекает виновную голову, ничуть не унижает родственников преступника, для потомства же он становится чуть ли не признаком благородства. Разве невозможно было бы извлечь пользу из такого настроения умов и распространить эту последнюю форму наказания преступлений на все разряды граждан? Уничтожим же оскорбительное различие, которое увеличивает, по-видимому, унижение тех, кто остается мишенью для предрассудка, и обрушивает на них все то бесчестье, от которого избавляются другие; вместо наказания, которое к стыду, неразрывному с казнью, присоединяет еще тот характер бесчестья, который ему свойственен, установим другой род наказания, с которым воображение привыкло связывать какую-то огласку и от которого оно отделяет представление о бесчестьи семей; быть может, эта замена, безразличная сама по себе, внесет очень выгодную перемену, в наши понятия по этому предмету; быть может, благодаря удачному опыту мы узнаем, что во всем том, что зависит главным образом от мнения, самые простые средства являются часто и самыми полезными.
Но я знаю другое средство, несравненно более сильное, которого одного было бы достаточно для искоренения зла, и успех которого кажется мне совершенно обеспеченным.
Государи держат его в своих руках; чтобы уничтожить роковой предрассудок, пустивший, видимо, столь глубокие корни, им не нужно ни истощать своих богатств, ни пускать в ход всей своей власти; им достаточно будет только заняться им как следует. Пусть их справедливость и гуманность придут на помощь тем несчастным, которые соединены с осужденными узами родства; пусть они не допустят, чтобы путь удачи и почестей был закрыт для них; пусть они не пренебрегут наградить их знаками своего благоволения, когда они будут достойны этого вследствие своих заслуг, или лучше пусть они поспешат воспользоваться всяким удобным случаем, чтобы вознаградить их; пусть почетные должности, почетные звания, благосклонный взгляд, лестное слово будут часто возвещать людям, что монарх забывает ошибки их близких, чтобы видеть только их личные заслуги, что он презирает тот гнусный предрассудок, который осмеливается унижать даже добродетель; и тогда его поведение станет скоро законом для всех его подданных.
Кто сможет оставаться рабом этого нелепого взгляда при виде того, как государь ставит себе в заслугу отсутствие страха к нему и считает своим долгом уничтожать его? Кто будет презирать безупречных людей, удостоенных его уважением и благосклонностью, в странах, где милость государя является кумиром для всех подданных, где все те, кто сумели ее добиться, служат для других предметом восхищения и зависти, где одобрение и награды государя считаются вершиной славы и пределом честолюбия? Я доказал, что честь лежит в основе предрассудка, о котором идет речь. И именно те люди, над которыми честь имеет наибольшую власть, дорожат больше всего блеском отличий и счастьем привлечь к себе внимание государя; если он противопоставит свой пример предрассудку, то можно будет, следовательно, не сомневаться, что это оружие в борьбе с ним явится непобедимым.
О, да поможет бог, чтобы эта слабая работа могла дойти до юного монарха, правящего нами!]. Мысль, 'Полезная для человечества, была бы изложена ему не напрасно. Тот, кто, отменяя варварский обычай, освященный прежней судебной практикой, избавил обвиняемых от бесполезных жестокостей, достоин спасти невинных граждан от того позора, который должен предназначаться для преступления. Победить ужасный предрассудок, влекущий за собой столько бедствий, было бы триумфом нового рода, славу которого он не разделил бы ни с одним государем и блеск которого не померк бы в глазах потомства от тех великий событий, которые прославили его царствование. Это еще не всё.’Это столь драгоценное средство является не единственным, которое нам остается для освобождения нас от этого бича: Имеется и другое, не менее верное, и открыли его, господа, вы сами. Побуждая писателей бороться с роковым воззрением, составляющим предмет данного обсуждения, вы дали обществу надежный залог его уничтожения.
Привлечь внимание публики к обычаю, такому же нелепому, как й варварскому, является одним из самых верных способов его искоренения. Разум и красноречие — вот оружие, с которым следует нападать на предрассудки: их успех в таком веке, как' наш, не подлежит сомнению.
И чем более я размышляю, тем более убеждаюсь, что предрассудок, о котором идет речь, существует еще ныне лишь потому, что он не был пока изучен, потому, что философский дух не коснулся еще, в частности, этого предмета, потому, что недостаток размышления на этот счет оставил даже во многих умах ложное и нелепое представление о том, что этот предрассудок приносит обществу весьма большую пользу; но если бы наши искусные писатели с давних пор приучали публику видеть все то,
1 Имеется в виду Людовик XVI.
что в нем есть смешного, несправедливого, жестокого ж гибельного, то разве мог бы он тогда сохранить всю свою власть?
Спешите уничтожить его, о вы, величественные гении, которым природа доверила, по-видимому, благородное дело просвещения своих ближних; это вам назначено повелевать общественным мнением. Когда же ваша власть была столь обширна, как в этом веке, жаждущем духовных наслаждений, в котором ваши.
• сочинения, ставшие делом и утехой бесчисленного множества граждан, приносят вам такое колоссальное влияние на нравы 't- понятия народов? Сколько гибельных обычаев, сколько варварских предрассудков уничтожили вы, несмотря на глубокие корни, которые должны были, казалось, отнять всякую надежду пошатнуть их? Увы! Гений может позволить торжествовать даже заблуждению, если он унизится до его защиты; чего же не сможете вы достигнуть, когда покажете людям истину, не суровую истину, пугающую страсти, возлагающую обязанности, -требующую жертв, но истину сладкую, трогательную, вступающуюся за самые дорогие права человечества, помогающую желанию всех чувствительных душ и находящую все сердца открытыми- для себя! Какое сопротивление может быть вам оказано, когда вы со всеми силами гения обрушитесь на мерзкий предрассудок, рабское подчинение которому будет повергать людей в изумление, как только вы изобразите его соответствующими красками?
Пусть же воздадут вечную благодарность славному Обществу, которое первым подало пример устремления к этой цели усилий и соревнования писателей! Эта мысль столь же прекрасная, как и новая, оказывает честь как сердцу, так и уму тех, кто входит в его состав; она обеспечивает ему одновременно признательность и восхищение народа. .
Я постарался сколько мог обратить свое усердие на благо человечества! Дай бог, чтобы многие из тех, кто были на одном поприще со мной, сражались с тем гибельным заблуждением, против которого мы объединились, более победоносным оружием! Если я не добьюсь венца, к которому посмел стремиться, то мои труды не останутся совсем без награды: я найду в глубине своеп> сердца другую, довольно лестную награду, которую ни один соперник не в силах у меня отнять.
О ВВЕДЕНИИ СУДА ПРИСЯЖНЫХ
В связи с подготовкой судебной реформы Учредительное собрание 31 марта 1790 г. приняло декрет относительно перечня вопросов, подлежавших разрешению при ее проведении. Среди этих вопросов были указаны: 1) должен ли быть учрежден суд присяжных, 2) должен ли он быть учрежден как по уголовным, так и по гражданским делам, 3) должно ли отправляться правосудие постоянными судами или присяжными заседателями.
Обсуждение вопросов судебной реформы началось несколько раньше — 24 марта 1790 г. и продолжалось до 30 апреля того же года. Робеспьер выступил 7 апреля 1790 г.
В результате длительных прений по этим вопросам, в которых приняли участие С ийе с, Б а рна в, Лепелетье, Т а рже и другие, Учредительное собрание 30 апреля приняло декрет «О суде присяжных по уголовным и гражданским делам». В нем было сказано: «•Национальное собрание постановляет: 1. по уголовным делам. должен быть учрежден суд присяжных, 2. по делам гражданским он не учреждается».
Другим декретом того же 30 апреля Учредительное собрание поручило Конституционному комитету и Комитету уголовного судопроизводства в кратчайший срок представить проект закона о производстве дел в суде присяжных.
Перевод речи'Робеспьера «Sur Vinstitution des jures tant au civil qu.au criminel» сделан из «Сочинений М. Робеспьера», t. VI, «Discours 1789—1790»,. где текст речи воспроизведен u3«Le Point du Jour», i. VJIJ.
ля решения вопроса о том, должны ли вы согласиться на введение института присяжных, достаточно дать его точное описание.
Что такое судопроизводство с участием присяжных? Не входя в подробности различных видоизменений, допускаемых этой системой, достаточно установить здесь ее сущность и показать ее основное свойство.
Предположите, что вместо постоянных судов, к которым мы. привыкли, которые решают все вопросы и о праве, и о факте, с- которыми связаны все наши интересы, которые самовластно распоряжаются. нащей судьбой, назначают граждан, избранных общественным доверием на короткий срок из разных слоев общества, без всякого различия, для того, чтобы судить сначала о фактах, которые являются основанием для судебных споров; предположение далее, что существуют судьи, обязанность которых.
состоит лишь в том, чтобы применять закон к этим фактам вследствие первого решения — таковы присяжные, как я их понимаю.
Я нахожу, что два существенных свойства отличают этот институт от того, который господствует у нас в настоящее время, и от того', который хотят теперь ему противопоставить (ибо Конституционный комитет 1 изменил лишь наименование и местопребывание нынешних судов).
Первое свойство состоит в том, что разделение суждения о факте и суждения о праве сделало бы решения гораздо достовернее и яснее, чем при той системе, где судья беспорядочно обсуждает и вопросы факта, и вопросы права, гораздо беспристрастнее во всех их частях, ибо тот, кто только применяет закон к чужому решению, не. пытается склонить его к тому мнению, которое сложилось у него о опорном факте.
Второе свойство, еще более важное, состоит в том, что при таком порядке вещей, который я предлагаю, мы не увидим более, как постоянная корпорация, облеченная чрезмерной властью, воспринимает вследствие естественной человеческой слабости тот особый дух, дух высокомерия, гордости и деспотизма, который присущ всякой корпорации, облеченной большой властью. При одной только мысли о вв_едении института присяжных меня перестает страшить по крайней мере опасность доверить людям свои самые дорогие интересы. Они по крайней мере поручены людям, равным мне, то есть простым гражданам, выбранным народом, которые скоро возвратятся в массы, где они. будут сами подчинены той же самой власти, которую они только' что осуществляли надо мной; порукой мне служит их религия, их интерес и тот дух справедливости, который характеризует людей в массе и который могут изменить одни лишь личные интересы; и если судья применит затем закои, каков бы он ни был, то я не опасаюсь, что он осмелится раздражить общественное мнение полным несоответствием закона и факта, взывающего к его применению.
Необходимость этого института для сохранения свободы столь очевидна, что даже те, кто выступал против него с наибольшим жаром, соглашаются допустить его по уголовным делам! Почему же не принять его также и по гражданским делам? Чем отличается жизнь и честь от чести и состояния? Разве не все права граждан подлежат одинаковой охране? Взять на себя защиту их всех — священный долг общества. Как могли бы зы предложить мне для моей собственности, для всего того, что делает мою жизнь приятной или сносной, гарантию, недостаточную саму по себе и не могущую защитить других мои$ прав?
В качестве возражения у нас ссылаются на невозможность существования этого института, но он уже целое столетие суще-
■ 1 Конституционный комитет, созданный декретом 6 июля 1789 г. в составе восьми депутатов, подготовлял проекты законов.
ствует в Англии; с тем же успехом утвердился он в Америке, и усердие этих двух наций, направленное на его сохранение, доказывает одновременно и его важность, и его жизненность.
Существование этого института, говорят, невозможно, а вы хотите вести его по уголовным делам. Оно невозможно только по гражданским делам, утверждаете вы; это может означать лишь то, что факты, которые являются основанием для споров, относящихся к нашей собственности, не могут быть ни замечены, ни узнаны просвещенными или почитаемыми за таковых людьми, на которых общественное доверие возложит эти обязанности (ибо я никогда не допущу, что для выражения своих интересов граждане постараются выбрать неспособных и глупых людей). Наши законы сложны, говорите вы, но они также, и приблизительно по тем же делам, сложны и в Англии. Впрочем, это возражение относится к неясности понятий, которая смешивает вопрос факта с вопросом права.
Там, где законодательство сложно, применение законов является более трудным; но трудность суждения о том, существует ли факт или нет, не имеет к этому отношения. Во всех странах, во всех законодательных системах улики относятся к фактам; они обнаруживаются при помощи тех же понятий, тех же вероятностей, и способности, необходимые для того, чтобы их видеть и узнать, являются теми же. Умножьте количество законов, кодексов, постановлений, комментаторов договора продажи. Такие вопросы факта, как имела ли продажа место или не имела,- вы ли продавец или нет, не будут от этого менее простыми. Напрягайте, если вам это угодно, воображение для изобретения отдельных трудных случаев. Я не соглашусь ни с тем, что способность их распознавать связана с такой-то формой-.или с такой- то профессией, ни с тем, что она выше понимания разумных и даже знающих людей, которых общественное доверие призовет к этим обязанностям.
Наше политическое положение, говорят вам, не ■ позволяет испробовать этот институт. Каково же наше политическое положение? Это положение народа, который быстро шагает по пути к своей свободе, с тем благородным энтузиазмом, который преодолевает все препятствия, и возможно, в тот единственный момент, когда ему суждено завоевать все полезные институты, необходимые для укрепления его свободы.
Будут недовольны лица судейского сословия, говорят нам, и они увеличат число ваших врагов. Отвечу сначала, что это незаслуженное оскорбление, нанесенное наиболее почтенным из них: я призываю здесь в свидетели всех тех, кто принес суду нечто другое, чем рабскую косность и предрассудки, и так как они избрали 'эти полезные обязанности лишь для того, чтобы защищать бедного, слабого, угнетенного от несправедливости и крючкотворства, то их главным желанием всегда было видеть уничтожение этих явлений. Будут жаловаться другие, говорят
нам. Тем лучше, вас благословят народы; вам ли страшиться врагов всякий раз, как вооруженные силами общественного мнения и национального интереса вы идете вперед по пути уничтожения всех злоупотреблений и всех тираний? Если бы подобные соображения восторжествовали, то вы были бы еще в самом начале своего пути... или вас более не было бы на свете.
Впрочем, что бы там ни говорили, я не знаю ничего опаснее того духа малодушия, который необходимым священным правам всегда противополагает мнимые затруднения, а наиболее явным принципам общественного порядка — мнимые политические приличия. Горе нам, если мы не имеем силы быть совсем свободными; полусвобода неизбежно восстанавливает деспотизм. Горе нам, если мы создаем себе препятствия в тот момент, когда они все были устранены перед нами. Приучимся же считать все эти вечные истины, на которых покоятся права людей и благополучие общества, лишь бесполезной теорией, годной только для нравоучительных книг. Лучше подумайте о том, что неизменные принципы справедливости и разума являются единственным основанием общественной свободы и общественного благополучия; что все конституции, которые их нарушают, являются лишь преступлениями против человечества, которые нелепый язык почти всех законодателей напрасно старается скрыть под ложными названиями мудрости и политики. История, разум — все говорит нам, что нации имеют лишь один короткий момент для того, чтобы стать свободными; он пришел для нас, и воспользоваться им для возрождения и счастья народов — вечное провидение предназначено вам!
Мужество, разум, благоговейное уважение к праву людей и к велениям высшего законодателя, которые должны быть принципом для ваших повелений, — вот единственное правило поведения, нужное для вашего положения, вот единственное оружие, при помощи которого вы можете торжествовать надо всеми врагами свободы и добродетели.
ОБ ОРГАНИЗАЦИИ КАССАЦИОННОГО СУДА
Взгляды, изложенные Робеспьером о природе кассационного суда, были поддержаны в Учредительном собрании другими депутатами.
Собрание постановило направить этот вопрос на рассмотрение Конституционного комитета. Вместе с тем Собрание декретировало, что приговоры последней инстанции могут быть обжалованы в кассационном порядке и что ci/дьи кассационных судов доло/сны быть постоянными (декреты 24 и 26 мая
1790 г.). .
Перевод речи Робеспьера *Sur I’organisation du tribunal de cassation» сделан из «Сочинений М. Робеспьера». т. VI, «Discours 1789—1790», где иос- произзеден текст из «Le Point du Jour», t. X.
ля установления правил организации кассационного суда нужно составить себе ясное представление о его природе и цели. Он предназначен не для. того, чтобы применять закон к спорам частных лиц или высказываться по существу дела, а для того, чтобы защищать формы и принципы установления законодательства от возможных нарушений их со стороны судов. Он является не судьей для граждан, а защитником законов, надзирателем за судьями и их цензором. Одним словом, он поставлен за пределами судебного порядка и над ним для того, чтобы удерживать его в границах и правилах, предписанных Конституцией.
Что же требуется теперь для того, чтобы он мог добиться этой главнейшей цели своего существования? Нужно, очевидно, чтобы кассационный суд был организован таким образом, чтобы он не мог воспринять особый дух или создать себе интерес, противоположный интересу законодателя или отличный от этого интереса; ибо тогда он употребил бы свою власть на то, чтобы добиться господства своей частной воли, и далекий от того, чтобы поддержать законы, он мог бы способствовать их гибели, потворствуя посягательствам судов, которые он должен пресекать, и стать опасным орудием, которым другие объединившиеся с ним власти могли бы пользоваться против законодательной власти. А как сможете вы предупредить эти затруднения? Каким же образом кассационный суд будет не в состоянии воспрн-
нять принципы, отличные от принципов законодателя, если он явится особым корпусом, отличным от Законодательного корпуса, и в то же время верховным и независимым; такова уж сама природа вещей, что всякое нравственное существо, всякое учреждение, всякая отдельная личность имеют собственную волю; такова уж природа вещей, что они беспрестанно стремятся добиться господства своей воли в том случае, когда они обладают большой властью, и всякий раз, когда эта власть не подчинена высшей власти, беспрестанно возвращающей ее к установленному порядку и закону. Заметьте же, что ваш кассационный суд должен неизбежно стать верховным и независимым потому, что в случае пересмотра приговоров право кассации в последней инстанции принадлежало бы учреждению, уполномоченному на их рассмотрение, и потому, что все сказанное мною о первом могло бы быть применено и к этому последнему. Итак, следовательно, если намерения и воля кассационного суда отличны от намерений и воли законодателя, то он может подчинить им и самого законодателя; кассационный суд будет в конце концов властителем законодательства, которое он сможет изменять или приводить по своей прихоти в расстройство, произвольно злоупотребляя своей независимой властью; и так как невозможно надеяться на то, что его воля будет всегда совпадать с волей законодателя, то очевидно, что сама природа вещей заставляет нас принять то правило, которое не было чуждо римскому публичному. праву и принималось даже нашим прежним правительством; римское законодательство придерживалось правила, что толкование законов принадлежит тому,, кто создал закон — ejus est interpretari legem, qui condi-dit legem. Римляне поняли, что если бы власть, иная чем власть законодателя, могла толковать законы, то она в конце концов изменила бы их и поставила бы свою волю выше воли законодателя; и само собой разумеется, что это правило тем более применяется в- том случае, ■ когда сами законы задеты актами судебной власти, которая их нарушает. Наш прежний режим сам признавал необходимость этого правила: хотя сам король не имел тогда власти .применять закояы к частным делам граждан, оа пользовался,
. однако, властью отрешать от должности судей, не согласных с порядком, предусмотренным законами, и стремившихся нападать на них открыто; и в той системе, где король осуществлял зако- . нодательную власть, это установление было разумно: Законодательная власть слаба или ничтожна, и вся ее сила переходит , к судебной власти, коль скоро первая не обладает правом и сред. ствами для отражения посягательств со стороны последней; так как законодательная власть устанавливает только общие правила,..а применяют их. одни лишь- суды, то законы стали бы пустыми формулами, сила которых зависела бы полностью от судей или от учреждения, уполномоченного на пересмотр их приговоров. ■
Пусть не говорят, что я смешиваю здесь власти, соединяя в одних и тех же руках законодательную и судебную власть. Я уже указал, что те, кто должен надзирать за судами и беспрестанно напоминать им о принципах законодательства, не представляют собой части судебной власти, что их функции являются принадлежностью и необходимым условием законодательной власти и что она должна осуществляться законодателем во имя устойчивости, чистоты, единства конституционных принципов. Я замечаю к тому же, что правило о разделении судебных властей не нужно соблюдать с излишней точностью, ибо оно подчинено необходимости обеспечить средства сохранения свободы, для которой оно было установлено, и что есть некоторые точки соприкосновения, где они должны соединяться. Я прихожу к заключению, что кассационный суд должен помещаться в недрах законодательного корпуса. Вследствие этого я вношу предложение о том, чтобы Комитет Законодательного корпуса, избранный им, был уполномочен предлагать, расследовать и докладывать дела, относящиеся к его компетенции, и чтобы эти дела решались декретами Собрания.
О МОРСКОМ УГОЛОВНОМ КОДЕКСЕ
16 августа 1790 г. Учредительное собрание обсуждало проект реформы морских уголовных законов. Внимание Робеспьера привлекли статьи 19 и 20 проекта (в разделе «Наказания и преступления»).
Содержание их следующее:
«Статья 19. Всякий командир военного судна, виновный в неповиновении приказам или сигналам командующего армией, эскадрой или дивизионом, отрешается от командования; если его неповиновение вызвало отделение его корабля либо другого корабля эскадры, он должен быть разжалован и объявлен недостойным служить. Если неповиновение было оказано в виду неприятеля, то виновный приговаривается к смерти.
Статья 20. Всякий матрос или офицер судовой команды, виновный в том, что во время обычного несения службы он покинет специальный пост, для охраны которого он был назначен, или корабельную шлюпку — если это было совершено днем, — должен быть привязан к большой мачте на один час и жалованье ему снижается на одну степень; если это было совершено ночью, то его привязывают к мачте в течение двух дней, на два часа ежедневно, и жалованье ему снижается на две степени».
Предложения Робеспьера, сформулированные в его выступлении, не были приняты во внимание, и Собрание утвердило статьи 19 и 20 в приведенной выше редакции законопроекта.
Речь Робеспьера «S"r le Code penal de /а Marine», произнесенная в Учредительном собрании 19 августа 1790 г., переведена из «Сочинений М. Робеспьера», т. VI, «Discours 1789—1790», где воспроизведен текст из «Moniteur», Л« 232.
нахожу удивительное несоответствие между наказаниями, установленными для матросов, и наказаниями, установленными для офицеров. Соответствует ли принципу равноправия тот факт, что за один и тот же род преступления для солдата предлагают назначать плаху, а для офицеров — только разжалование?
Если эти принципы правильны, если это — принципы справедливости и свободы, то я требую, чтобы одинаковые про
ступки карались одинаковыми наказаниями; если их считают слишком строгими для офицеров, их должны отменить и для солдат.
Преступление, о котором идет речь, является одним из опаснейших преступлений, в котором можно провиниться на военной службе; не должно ли оно быть искуплено самыми строгими наказаниями, если матроса за простой дисциплинарный проступок вы приговариваете к смерти?
ОБ ОРГАНИЗАЦИИ УГОЛОВНОГО ПРАВОСУДИЯ.
О НЕОБХОДИМОСТИ ПИСЬМЕННОГО СУДОПРОИЗВОДСТВА
Эта речь была произнесена в связи с тем, что еще 27 ноября 1790 г. Д ю по р от имени Конституционного комитета и Комитета уголовного судопроизводства' предложил Учредительному собранию доклад об организации суда присяжных по уголовным делам. Дискуссия по этому докладу продолжалась в течение декабря. 2 января 1791 г. Собрание утвердило раздел I законопроекта (О судопроизводстве в окружном суде и об обвинительном жюри). 3 января 1791 г. развернулись прения о том, должно ли быть письменным производство в суде присяжных. 4 января по этому вопросу выступил Робеспьер.
Перевод речи Робеспьера «Sur Vorganisation de la justice criminelle- Sur la necessite d'une procedure ecritej> сделан из «Сочинения М. Робеспьера». т. VII, <rDiscours (II partie) Janvier — septembre 1791», где воспроизведем текст из «Le Point du Jourz, t. XVIII.
удут ли фиксироваться письменные доказательства, показания, на которых судьи должны основывать мнения, решающие участь обвиняемых? Или они должны быть лишь мимолетными словами, которые из уст свидетелей перейдут прямо в умы и сердца судей, чтобы умереть там?
Как бы этот вопрос ни казался прост с первого взгляда, он связан столь же незаметными, сколь и важными отношениями с величайшими интересами общества. Есть лишь один способ объяснить его и быстро разрешить — это возвратиться к истинному принципу всякого уголовного законодательства.
Уголовное судопроизводство является вообще не чем иным, как мерами предосторожности, принимаемыми законом против слабостей и страстей судей.
Если бы судьи были ангелами, если бы они были непогрешимыми и безукоризненными существами, то закон сказал бы
1 Комитет по преобразованию уголовного судопроизводства был создан 10 сентября 1789 г. для подготовки и рассмотрения соответствующих законопроектов.
им: перед вами обвиняемые граждане; делайте все, что вы найдете нужным для открытия истины, и судите их затем, как хотите. Порядком судопроизводства будет то, что вы установите,, доказательством — то, что вас убедит, истиной — то, что вы решите. Задача была бы проста, она ограничивалась бы учреждением должности судей.
Но каковы бы судьи ни были, они будут всегда людьми; далекий от того, чтобы считать судей отвлеченными или бесстрастными созданиями, личное существование которых совершенно смешано с их общественным существованием, мудрый законо-* датель знает, что никто из людей не требует от него более тща-i тельного надзора, чем они, ибо гордость власти является самым/ опасным камнем преткновения для человеческой слабости. -•*
Законодатель, свободный от пристрастия и страстей, потому что он постановляет о вещах путем общих законов, а не о лицах путем отдельных решений, должен посредством точных и постоянных правил направлять судью, предназначенного выносить решение о лицах и о частных интересах: отсюда и формы судопроизводства, которым ход уголовного расследования был всегда подчинен.
Поэтому далекий от того, чтобы предоставить власть судить
о преступлении или невиновности одной лишь совести, одной лишь произвольной воле судей, закон энергично сказал им: «Вы не осудите, если у вас нет доказательств более ясных, чем день». Он сделал больше: он определил род доказательств, он установил некоторые правила для приобретения уверенности, без которых им не дозволено осуждать; если же он установил эти правила, эти условия, то необходимо, чтобы имелся способ обеспечить их соблюдение; этот способ — записывание; без него не остается никакого следа доказательств, которые определяют мотивы приговоров и участь обвиняемых: остаются лишь неизвестность, неясность, произвол и деспотизм. ■
Этих немногих слов достаточно, по-видимому, для решения того важного вопроса, который вас занимает. Но мы не рассмотрели еще его во всем объеме и со всех наиболее интересных сторон.
Бели закон должен требовать наличия известного' рода я степени доказательства, без которого судьи не могут осуждать, то отсюда еще не следует, что этого доказательства достаточно для того, чтобы сделать осуждение неизбежным. Нужно, чтобы к этому доказательству присоединилось и личное убеждение судьи. Закон должен требовать этого для обуздания произвола; правила, которые он устанавливает в этом отношении, являются* результатом мудрости и беспристрастия, ибо они являются общими; но по этой же самой причине на практике они часто бывают опровергнуты особыми обстоятельствами, которых законодатель не может ни предвидеть, ни рассмотреть во всех деталях, и которые может знать один лишь судья; нужно, следовательно.
чтобы знание и личное убеждение судьи восполняло то, что не может быть охвачено общим предвидением закона.
Свидетельство двух людей — вот одно из этих доказательств, определенных законом. Но предположим, что в каком-нибудь отдельном деле два свидетеля- показывают против обвиняемого; а судья знает, что они обладают слабым умом либо сомнительной честностью, или же видел их неуверенность и нерешительность; наконец, характер обвиняемого, его безупречная репутация, множество обстоятельств, которые обнаруживаются на глазах у судьи, образуют доказательство более удовлетворительное и более сильное, чем показание двух свидетелей. Осудит ли в таком случае судья? Нет, это- значило бы лредпочесть призрак доказательств действительному доказательству; это значило бы лредпочесть тень истины самой истине; это значило бы вслепую поразить невинную жертву мечом законов; это значило бы нарушить дух последних и помешать их цели.
Из всего этого я заключаю, что судья не может осудить, если законное доказательство отсутствует; я заключаю еще, что он не должен осудить, если его личное убеждение находится в противоречии с этим мнимым доказательством. Именно в этом пункте, который примиряет и проект Комитета, и мнение тех, которые его оспаривают, который предотвращает истинные и опасные неудобства, представляемые и тем и другими, заключены истина и общественное благо. Я заканчиваю этот спор, слишком ясный для того, чтобы его продолжали, одним примером, который стоит выше всех доводов.
Какой-то гражданин обвиняется в крупном преступлении; против него имеется множество доказательств, которые убеждают всех судей; и один только единственный присяжный сопротивляется очевидности, которая бросается всем в глаза. С непобедимым упорством он отказывается присоединить свой голос к голосу своих коллег... Преступление понял именно он. Неужели сочли бы вы мудрым варварский закон, который принудил бы его высказаться за казнь обвиняемого?
Разве вы не чувствуете, как природа возмущается внутри вас при одной лишь мысли о судье, который признает кого-либо невиновным, сожалеет о нем, трепещет за его участь и все же посылает его на казнь? Может ли закон оскорбить до такой степени разум, справедливость и совесть?
Подвожу итог сказанному в следующих трех предложениях: свидетельские показания излагаются в письменном виде; присяжные не могут объявить виновного уличенным при отсутствии того рода доказательств, которые определил закон; они могут и должны объявить его неуличенным, если их знание и их личное убеждение находятся в противоречии с этим доказательством.
ПРИНЦИПЫ ОРГАНИЗАЦИИ СУДА ПРИСЯЖНЫХ
Учредительное собрание уделило большое внимание обсуждению вопроса о введении суда присяжных, рассмотрев несколько проектов судебной организации. В числе рассмотренных проектов был и проект депутата Д ю- по р а, представленный в докладе «•О принципах и плане организации судебного ведомства», прочитанный в 1790 году (см. «■Archives varlementaires», t. XII, стр. 408—440). '
Доклад Дюпора вызвал оживленные прения. В числе ораторов был и Робеспьер (см. приведенные выше речи Робеспьера по вопросам судоустройства и судопроизводства). Настоящая брошюра была написана Робеспьером в начале 1791 года. Она издана Национальной типографией в 1791 году, 28 стр. in — 8°, под названием «Principes de Vorganisation des jures, et refuataiion du systeme, propose par M. Duport au nom des Comites de ludi cature et de Constitution, par Maximilien Robespierre Depute du Departement du Pas-de-Calais a I’Assemblee Nationale». Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», г. VII, «Discowrs (II partie) Janvier — septembre 1791».
оспода, слово «присяжные» вызывает, по-видимому, представление об одном из самых дорогих человечеству социальных институтов, но сущность его далеко не всем известна и понятна; во всяком случае ясно, что под этим названием можно понимать вещи, принципиально отличные по своей природе и по своему действию. У большинства французов с этим названием связывается лишь некоторое смутное представление об английской системе, которая им не вполне знакома. Впрочем, нам гораздо менее важно знать, что творится в других местах, чем найти то,' что пригодно для введения у нас. Конституционный и Судейский комитеты могли бы даже точно скопировать часть предлагаемого ими проекта с института присяжных, известного в Англии, и еще ничего не добиться для блага нации, ибо преимущества и недостатки какого-либо института зависят почти всегда от его соотношения с другими частями законодательства, с обычаями, нравами страны и множеством других местных и особых условий. Можно было бы к тому же видоизменить институт присяжных таким образом и связать с такими
обстоятельствами, что вместо хороших плодов, которые пожали, от него англичане, он породил бы у нас лишь яды, смертельные для свободы. Обратимся же к самой природе вещи, к принципу всякой хорошей судебной организации и института присяжных.
Его существенная черта состоит в том, что граждан судят им равные; его целью является то, чтобы граждане судились с наибольшей справедливостью и беспристрастием; чтобы их права были в безопасности от ударов судебного деспотизма. Сравним сначала с этими принципами проект Комитетов. Для того чтобы иметь настоящих присяжных, я хочу доказать, что Комитеты предлагают нам в этом проекте лишь лицемерие и химеру.
На территории одного департамента будут взяты только двести граждан из числа тех, кто платит налог, требуемый для того, чтобы быть избранным на административные должности. Эти двести лиц будут выбраны генерал-прокурор-синдиком управления департамента. Из этих двухсот — двенадцать _будут взяты по жребию: это те двенадцать, которые под названием жюри приговора будут решать, было ли совершено преступление, виновен ли обвиняемый. Следует только заметить, что из двухсот избираемых, включаемых в список присяжных, общественный обвинитель и обвиняемый имеют каждый одинаковое право отвода двадцати лиц.
Теперь, чтобы охватить систему в целом, чтобы уловить ее дух и определить ее последствия, нужно сопоставить с этой организацией присяжных организацию того трибунала, который должен вступать в уголовные дела и назначать наказания.
Уголовный трибунал учреждается в каждом департаменте один в составе двух судей, назначаемых по очереди каждые три месяца из числа членов окружных трибуналов департамента.
Во главе этого трибунала находится постоянный судья, председатель, назначаемый на двенадцать лет, который независимо от обязанностей судьи облечен безграничной широтой власти, о которой мы расскажем впоследствии.
Удовольствуемся теперь изложением, так сказать, скрытых недостатков в сочетании с теми постановлениями, о которых мы только что сообщили.
Кто эти присяжные, эти люди, призванные решать вопрос об осуждении или спасении обвиняемых? Двести граждан, избранные прокурор-синдиком департамента. Итак, один только человек, какой-то административный чиновник, властен дать народу судей по своему произволу.
Вот все то, что гений законодательства мог изобрести для обеспечения самых священных прав человека и гражданина, все то, что кончается мудростью, волей, прихотью прокурор-синдика. Я знаю, что из этих двухсот двенадцать будут взяты по жребию и что обвиняемый сможет отвести из них двадцать, но жребий может всегда пасть лишь на тех из двухсот человек, которых избрал прокурор-синдик; но после отводов останутся всегда
только те люди, выбор которых докажет самое большее лишь доверие прокурор-синдика; но в конце концов несомненно то, что вы предоставляете прокурор-синдику столь же странное, сколь и опасное влияние на честь, свободу, возможно даже жизнь, граждан. Я мог бы также заметить, что действие права отвода, которое вы даете обвиняемому, уничтожается правом, которое вы предоставляете общественному обвинителю, ибо если, с одной стороны, обвиняемый может устранить двадцать присяжных, которые могли бы показаться ему подозрительными, то, с другой стороны, его противник может отнять у него такое же число тех присяжных, к которым он питал бы наибольшее доверие. Если подобная власть, данная прокурор-синдику, является сама по себе крайним злоупотреблением, то что же окажется после того, как мы рассмотрим обстоятельства, свойственные нашей нации и нашей революции, единственные, конечно, которые должны привлекать наше внимание. •
В ту пору, когда нация разделяется столькими противоречивыми интересами, столькими фракциями, в 'особенности когда она делится на две большие части, большинство граждан — граждане наименее влиятельные, наименее обласканные судьбой и прежним правительством, те граждане, которых называют простым народом, которых я называю так же, ибо нужно, чтобы я говорил на языке моих противников, ибо это название кажется мне одновременно и величественным и трогательным; в ту пору, говорю я, когда государство как бы поделено между народом п несметной толпой тех людей, которые хотят либо вернуть старые злоупотребления, либо снова создать их в пользу своего честолюбия и в ущерб своей свободе; в ту пору, когда самые опасные из его врагов не те, которые проявляют себя открыто, но те, которые .скрывают свои пагубные намерения под маской преданности
■ отечеству и под формами новой Конституции, — не является ли возможным, даже неизбежным и сообразным с опытом, тот факт, что интрига и заблуждение доводят часто до наивысших административных должностей граждан такого рода? Не будут ли подобные прокурор-синдики, естественно склонными призывать к обязанностям присяжных тех людей, которые разделяли бы с ними одни и те же принципы и держались бы одной и той же партии? Разве не могли бы они даже без вреда для своих намерений, так сказать, перемешать их с некоторым числом тех ничтожных и незначительных людей, которые принадлежат к наиболее ловким и влиятельным; и если бы они этого хотели, разве это было им трудно? Разве долго пришлось бы им искать две сотни таких людей в пределах всего департамента? И поэтому, разве не был бы народ, в особенности, самые ревностные патриоты, предоставлены пристрастным и враждебным судьям? Я не буду на этом основании утверждать, что враги народа поторопятся прежде, всего выставить мощь уголовных приговоров против тех, кто будет на обширном поприще отстаивать во весь
голос права нации и человечества, но я вижу, что слабые и беспомощные граждане, подозреваемые в слишком большой привязанности к народному делу, преследуются во имя законов и: общественного порядка, я вижу, что энергичные протесты, акты ■сопротивления, вызванные долгими оскорблениями, или, если угодно, акты искреннего, но не озаренного еще знанием новых законов патриотизма, караются, как мятежные действия и посягательства на общественную безопасность. Я вижу,, что во всех обвинениях, имеющих малейшее отношение к той клевете,, которую враги свободы не прекратили распространять против народа, наилучшие граждане отданы на произвол всем предубеждениям, всей лицемерной злобе лжепатриотов, всей мстительности подозрительной и раздраженной аристократии.
Это еще не все: точно недостаточно одних предосторожностей, чтобы предотвратить эту беду, не предлагают ли нам еще- Комитеты ограничить право быть выбранным прокурор-синдиком кругом тех лиц, которые избираются в административные учреждения, то есть гражданами наиболее богатыми и влиятельными? Да разве же это то, что вы называете быть судимыми себе равными? Они, быть может, и будут равными эти граждане, исключительно призванные к обязанностям администраторов и присяжных; но они не составляют даже четверти нации; что касается других, то фактически они будут судимы своими начальниками, решение их участи будет предоставлено разряду людей, отделенных от них глубочайшей пограничной чертой, всем тем расстоянием, которое существует между политической и судебной властью, с одной стороны, и ничтожеством — с другой, между верховной властью и подчинением, или, если вам угодно, рабством.
И каким образом нация снова узнала бы, я уже не говорю равенство прав, я не говорю неотъемлемые человеческие права, но хотя бы тот основной принцип всякой организации суда присяжных, тот справедливый и беспристрастный характер, который должен ее отличать? Не побоятся ли все те, кто окажется вне вашего привилегированного класса, найти в этих присяжных ■больше склонности к снисходительности, уважения, предупредительности к лицам их сословия и меньше человечности, почтения к тем, на кого они привыкли смотреть свысока?
Я очень далек от желания, чтобы обвиняемые были судимы трибуналами. Но, конечно, я не боюсь утверждать, что эта система была бы гораздо менее опасна, гораздо менее противоречила принципам свободы, чем та, которую нам предлагают. По крайней мере граждане судились бы магистратами, которых они выбрали бы сами; при другой системе их участь решается людьми, назначаемыми одним только публичным должностным лицом, и, быть может, их врагом.
В первой системе равенство в правах по крайней мере уважается, ибо все судятся теми, кого все выбрали; но вторая Де
лит нацию на два класса, из которых один предназначен судить, а другой .— быть судимым; наиболее ценная часть национального суверенитета передается меньшинству нации; богатство ста-, новится единственной мерой прав гражданина, а французский народ является одновременно и униженным и угнетенным. Наконец, если судебная система, которую я сравниваю с системой Комитета, недостаточна, то система Комитета несправедлива и чудовищна.
Что же сказать мне о другом постановлении, гласящем, что две трети присяжных будут взяты из города, где будет учрежден уголовный трибунал? Что сказать мне о несправедливом и оскорбительном пристрастии к гражданам из сельских местностей, гибельные последствия которого невозможно исчислить? Что сказать мне об этом непостижимом забвении основных принципов разума и общественного порядка?
■ Неуместность всего этого столь поразительна, что я и не подумал даже указать на тот прямой удар, который наносится основным принципам нашей Конституции предоставлением права избирать публичных должностных лиц (и каких!) другому публичному должностному лицу, чиновнику, которому народ не дал этого полномочия и власть которого ограничивается административными делами. Остережемся же от стремления даровать директориям все эти прерогативы; они являются чистейшими посягательствами на национальную власть и- общественную свободу.
Но я изложил еще только часть опасностей, связанных с организацией суда присяжных, которые нам угрожают: нужно видеть суд присяжных в действии, нужно рассмотреть его отношение к тому уголовному трибуналу, с которым его соединяют.
Вы знаете, • что этот трибунал составляется из двух судей, взятых в каждом округе; но эти судьи меняются каждые три месяца; остается один только председатель: он назначается на двенадцать лет. Достаточно вам сказать, что этот магистрат будет иметь колоссальное влияние; но учтите объем его обязанностей. Независимо от обязанностей, которые являются у него общими о другими судьями, от обязанности выбирать присяжных по жребию, созывать их, он будет подвергать допросу обвиняемого тотчас после его прибытия, он будет присутствовать, он будет председательствовать на каждом следствии, по окончании следствия он будет обязан еще руководить самими присяжными в отправлении их функций, объявлять им, излагать им вкратце дело, обращать их внимание на главные доказательства, даже напоминать им об их долге.
Этого было бы достаточно, чтобы убедить вас в том, что. такой председатель будет иметь чрезвычайное влияние на ход дела и на приговор присяжных. Быть может, вы будете также, удивлены тем, что в то время, когда присяжных этого рода считают единственно способными достаточно защитить права не
винности и гражданской свободы, их отдают, таким образом, под опеку и строгий надзор магистрата, назначаемого на двенадцать .лет. Если их признают неспособными, они будут смотреть глазами ментора, которого дают им Комитеты; если их признают способными к отправлению своих обязанностей, то почему бы не предоставить им ту независимость, которая должна характеризовать судей?
Но что окончательно разоблачает дух этой системы — это безграничная и произвольная власть, которой тот же председатель облекается другой статьей: «Председатель уголовного трибунала может позволить себе делать все, что он сочтет полезным для раскрытия истины; и закон поручает его чести и совести употребить все свои усилия на то, чтобы способствовать ее обнаружению».
Раскрытие истины является превосходным делом; это предмет всякого уголовного судопроизводства и цель всякого судьи. •Но то, что закон неопределенно дает судье неограниченную власть позволить себе все, что он сочтет полезным для достижения этой цели, что закон заменяет свою священную власть честью и совестью человека, что он перестает полагать, будто первым его долгом является, наоборот, сдерживать прихоти и честолюбие людей, всегда склонных злоупотреблять своей властью, что он снабжает нашего председателя уголовного трибунала точным текстом, который благоприятствует всем притязаниям, прикрывает все заблуждения, оправдывает все злоупотребления властью,-— это совершенно новый прием, которым Комитеты впервые -подают нам пример.
Я не хочу рассматривать другие недостатки, которыми запятнан их проект; я не хочу даже говорить ни о бесполезных и опасных функциях королевского комиссара, которого Комитеты ’вмешивают во всякое следствие, ни об огромной власти, которую они предоставляют общественному обвинителю, присваивая ему право вызывать к себе и произвольно объявлять выго- .воры мировым судьям, полицейским чиновникам, ставя их в зависимость от него, жалуя .ему власть, которая соответствует власти наших интендантов и генерал-прокуроров наших парламентов; но как обходить молчанием или признавать те постановления, которыми Комитеты вручают затем королю власть давать общественному обвинителю приказания для преследования преступлений?
Напрасно, значит, извлекли вы из рук королевского комиссара опасную должность общественного обвинителя, чтобы поручить ее чиновнику, назначенному народом; вот что ваши Комитеты осмеливаются предложить вам: вручить ее косвенно •самому королю, то есть предоставить двору и министерству опаснейшее влияние на судьбу граждан и самых ревностных приверженцев свободы; извратить, испортить институт общественного обвинения, чтобы сделать из него гнусное орудие агентов
исполнительной власти, чтобы унизить народ-суверен, подчиняя их власти магистрата, которого он избрал для преследования от его имени преступлений, нарушающих спокойствие общества. ;0, кто не был бы обеспокоен теми окольными путями, по которым стараются беспрестанно и ежедневно направлять всю национальную власть в руки короля и незаметно надеть на нее ярмо конституционного деспотизма, еще более страшного, чем тот, под которым мы томились! Какой же можно сделать вывод из всего сказанного нами о принципах Комитетов?
Что место председателя будет весьма хорошим местом для того, кто стремился бы усесться на этом, как говорится, троне уголовного правосудия; что в нем сосредоточилась бы почти вся власть трибунала; что он господствовал бы равным образом и над судопроизводством, и над присяжными; что сами присяжные были бы только пассивным и сомнительным орудием, переходящим, так оказать, из рук чиновника, который бы его создал, в •руки председателя, который бы им управлял. Я вижу, что повсюду принципы справедливости и равенства нарушаются, конституционные нормы попираются, гражданская свобода как бы зажимается в тиски между общественным обвинителем, королевским комиссаром, председателем и прокурор-синдиком... Я упустил из виду жандармских чиновников, превращенных в полицейских магистратов. Но оставим на минуту эту роковую систему, которая дополняет гнетущий план, изложенный нами, которая грубо предает свободу.граждан прихотям и оскорблениям военного деспотизма, которая предлагается, по-видимому, не для благородного народа, завоевывающего свою свободу, а для толпы рабов, которых хотели бы .наказать за то, что они сбросили с себя на миг свои оковы.
Рассеем же теперь те иллюзии, которыми Комитеты прикрывают, по-видимому, свою систему. Они не перестают повторять, что она существует в Англии.
Когда хотят использовать столь сомнительный и ложный метод предпочтения иностранных примеров рассудку, то следовало бы по крайней мере быть точным в отношении фактов. Но как можно не признаться самому себе в том, что английская система и та, которую нам предлагают, отличаются друг от друга существенными обстоятельствами? И к тому же, кто не знает, что английская система предлагает невинности защиту, одной которой было бы достаточно для предупреждения затруднений и уменьшения недостатков в составе присяжных? Это закон, требующий полного единогласия для осуждения обвиняемого, и этот спасительный закон является как раз тем, который Комитеты прежде всего вычеркивают из своего проекта.
Не довольствуясь таким обеспечением невиновности до вынесения приговора, английские законы приберегают для нее могущественное средство и после осуждения предоставляя одному
лишь судье власть приходить ей на помощь, отдавая дело на рассмотрение нового состава присяжных.
Комитеты дают возможность требовать пересмотра дела лишь в почти небывалом случае, когда весь трибунал в целом и королевский комиссар единодушны в мнении, противоположном заявлению присяжного, высказавшегося за осуждение, так что, следуя в обоих случаях принципу, диаметрально' противоположному принципу английского законодательства, они требуют единогласия, когда речь идет о помощи обвиняемому, и освобождают от единогласия, когда дело касается осуждения обвиняемого. Да, что говорить! Разве англичане сочетали чудовищную власть жандармерии с системой своих присяжных? Разве они предоставили военной аристократии право издавать и исполнять полицейские приказы, обращаться с гражданами, как с подозрительными, объявлять их обвиняемыми, передавать их общественному обвинителю, посылать их в тюрьму, составлять протоколы и возбуждать против них предварительное судопроизводство? Разве они смешали границы уголовного правосудия и полиции, чтобы под названием национальных жандармов дать королевским жандармам самую страшную из всех властей? О, они так уважали права гражданина, что с ужасом отвергли все эти установления, достойные гения деспотизма. Все знают, что в этом отношении они довели меры предосторожности до скрупулезности и предпочли, по-видимому, ослабить энергию и расторопность полиции, нежели подвергать гражданскую свободу притеснениям своих агентов. Ну разве можно считать, что на эту разницу не стоит обращать внимания? Разве можно думать, что это одно и то же: быть под угрозой произвольных уголовных преследований со стороны крайне жестокой и деспотической власти или быть охраняемым законом от этих главных опасностей? ■
Разве вы можете еще отрицать, что, несмотря на известное внешнее сходство некоторых из предлагаемых вами постановлений с постановлениями английского законодательства, имеются в целом и в частностях важные различия, которые должны определить их действия? Но главное — разве вы можете не признаться самим себе, до какой степени огромные недостатки вашего проекта связаны с теми политическими обстоятельствами, в которых мы находимся? Разве английский суд присяжных был введен и процветал среди гражданских смут, среди интриг врагов народа, окружающих нас? Разве он был организован так чтобы дать своим притеснителям способ ослабить его и закабалить под внешним видом судебных форм? ;
Разве, народ взывал в Англии о своих правах к правительству и аристократии? Разве существуют там фракции, которые клевещут на народ, которые поносят самых ревностных защитников^ свободы, которые изображают его самого в виде шайки разбойников и;м?тежнрсрв? Разве отдавали его под этим пред-;
логом превотальным судьям и солдатам? Разве есть основания считать, что английские присяжные, назначаемые только одним человеком, принесут в трибунал эти пагубные предубеждения или заранее принятое намерение закалывать жертвы для тирании? Если бы представители английского народа при наличии обстоятельств, сходных с теми, на которые я только что указал, предложили подобные меры; если бы до того, как революция окрепла, и в тот момент, когда ей грозила бы со всех сторон опасность, они проявляли всегда несправедливую недоверчивость,, неумолимую строгость к большинству граждан, заинтересованных в ее сохранении, и слепое доверие, безграничную снисходительность к тем, в которых она или возбудила бы предубеждения” или оскорбила бы гордость, то какое суждение следовало бьг иметь либо об их предусмотрительности, либо об их рвении к свободе?
Какой же можно сделать вывод из всего сказанного мною? Что касается меня, то я из этого прежде всего заключаю о необходимости по крайней мере устранить из организации суда присяжных все те чудовищные недостатки, которые я только что отметил.
Я заключаю, что проект, предложенный Комитетами, нужно заменить планом организации, основанной на принципах свободной конституции и могущей осуществить те преимущества, которые наименование присяжных сулит, по-видимому, обществу.
Мы, по-моему, легко успеем в этом, если захотим, с одной стороны, обратить на минуту наше внимание на основные нормы нашей Конституции, с другой стороны, быстро заметить причины той ошибки, в которую, как мне кажется, впали Комитеты. Она, по-моему, заключается в том, что, чересчур предаваясь духу подражания и тому роду энтузиазма, который внушила нам привычка слышать похвалы английским присяжным, они не обратили внимания на то, что при той высоте, на которую вознесла нас наша революция, мы не можем быть столь же сговорчивыми в этом вопросе, как английская нация.
Вполне понятно, что англичане, у которых право назначения чиновников юстиции было предоставлено королю, считали за благо быть судимыми по уголовным делам гражданами, отобранными чиновником, называемым шерифом, и затем выделенными по жребию. Вполне также понятно, что англичане, политическое представительство которых, столь нелепое и бесформенное, было лишь злоупотреблением со стороны аристократии богатых, представляло в глазах политиков-философов лишь призрак законодательного корпуса, порабощенного и купленного монархом, — вполне понятно говорю я, что англичане не удивлялись ограничению выбора присяжных категорией граждан, владеющих определенным минимумом' собственности. ■
Естественно, что англичане, созерцая, с одной стороны, благодетельные законы,' которые смягчали неудобства порочной opJ
танизации их суда присяжных, сопоставляя, с другой стороны, свою судебную систему с позорным рабством окружающих их народов и даже с недостатками других частей своего управления, считали эту систему палладиумом их личной свободы и передали нам свой энтузиазм в то время, когда мы не смели даже поднять своих взоров к образу свободы. .
Но невероятно и непонятно, по-моему, то, что во Франции, где права человека и суверенитет нации были торжественно провозглашены, где был признан конституционным принцип избираемости судей народом, где вследствие этого принципа малейшие гражданские и денежные интересы граждан решаются лишь теми гражданами, которым они доверили эту власть, их честь, их судьба была предоставлена людям, которые не получили от них никакого полномочия, людям, назначенным простым администратором, которому народ не дал и не мог дать такой власти. Невероятно и непонятно, по-моему, то, что эти люди могут быть избраны лишь в особом классе, лишь среди богатых, что законодатели. отходят от тех простых и справедливых принципов, которые они сами санкционировали, чтобы старательно скопировать систему уголовного правосудия с иностранных учреждений, постановлений которых, наиболее благоприятных для невинности, они даже не сохраняют, и что они после этого восторженно восхваляют и святость института присяжных, и великолепие того подарка, который они хотят преподнести человечеству. Все это доказывает мне очевиднее, чем что-либо другое, до какой степени заблуждаются люди, когда они хотят уклониться от тех вечных истин общественной морали, которые должны лежать в основе всех человеческих обществ.
Достаточно возвратиться к этому принципу, чтобы найти настоящий план организации суда присяжных, который мы должны принять.
Вот тот план, который я предлагаю, то есть вот те постановления об организации суда присяжных, которые я считаю основными, ибо что касается подробностей законов и что касается форм судопроизводства, то я не хвалюсь тем, что изложил их все, тем более, что я принимаю значительную часть тех из них, которые Комитеты нам предлагают согласно с примером Англии и общественным мнением.
Образование жюри обвинения
I
Выборщики каждого кантона будут ежегодно собираться для избрания большинством голосов шести граждан, которые в продолжение года будут призваны к отправлению обязанностей присяжных.
В директории округа будет составлен список присяжных, названных кантонами.
III
Окружной трибунал укажет тот из дней недели, который будет посвящаться собранию жюри обвинения.
IV
За неделю до этого дня директор жюри распорядится о взятии по жребию в присутствии публики восьми граждан из списка тех, которые будут избраны всеми кантонами, и эти восемь составят жюри обвинения.
V
Когда жюри соберется, оно принесет в присутствии директора жюри следующую присягу:
«Мы клянемся рассматривать с тщательным вниманием свидетельские показания и документы, которые будут нам представлены, и высказываться в отношении обвинения согласно со своей совестью».
VI
Затем им будет вручен обвинительный акт; они будут рассматривать документы, выслушивать свидетелей и совещаться между собой.
, VII
Они вынесут затем свое решение, которое будет гласить о том, имеются или нет основания к возбуждению обвинения.
VIII
Восемь присяжных будет совершенно необходимо для вынесения этого решения.
IX
Для вынесения решения о том, что имеются основания к возбуждению обвинения, нужно будет единогласие.
— 85 —
I
Будет составлен общий список всех присяжных, которые будут выбраны во всех округах департамента.
II
Из этого списка первого числа каждого месяца председатель уголовного трибунала, о котором будет сказано ниже, распорядится о взятии, по жребию 16 присяжных, которые будут составлять жюри приговора.
' III
15-го числа каждого месяца при наличии какого-либо дела, подлежащего разбору, эти 16 присяжных будут собираться по приглашению, которое им будет послано.
IV
Обвиняемый сможет отвести 30 присяжных без указания какой-либо причины.
V
Он сможет отвести сверх того всех тех, кто будет участвовать в жюри обвинения.
Образование уголовного трибунала I
Уголовный трибунал будет учрежден каждым департаментом.
II
Этот трибунал будет составлен из шести судей, назначаемых через каждые шесть месяцев по очереди из числа судей окружных трибуналов.
III
Председатель уголовного трибунала, обязанности которого будут определены, будет избираться через каждые два года выборщиками департамента.
i Помимо -обязанностей судьи, которые являются для него общими с другими членами трибунала, на него будет возложена обязанность избирать по жребию присяжных, созывать их, излагать им дело*, которое они должны рассматривать, и руководить следствием. ’
V
Он сможет по* просьбе н в интересах обвиняемого разрешать или приказывать то, что могло бы быть полезным для выявления невиновности, если бы даже это было вне обычных форм судопроизводства, определенного законом.
VI
Общественный обвинитель будет назначаться через каждые два года выборщиками! департамента.
VII
Его обязанности ограничатся преследованием преступлений согласно обвинительным актам, принятым первыми присяжными.
VIII
Король не может направлять ему никакого приказания о преследовании преступлений ввиду того, что эта прерогатива была бы несовместима с конституционными принципами разделения властей и со свободой.
IX
Законодательный корпус сам не сможет направлять ему подобные приказания, так как Конституция ограничивает его компетенцию преследованием преступлений об оскорблении нации в трибунале, образованном для их наказания.
X
Ввиду того, что общественный обвинитель будет назначен народом для преследования от его имени преступлений; нарушающих спокойствие общества, никакой королевский комиссар не сможет разделить с ним ни одной из его обязанностей или вмешаться каким-либо о-бразом в расследование уголовных дел.
(Я предложу здесь только статьи, необходимые для замены постановлений Комитета, которые должны быть изменены или упразднены.)
I
Показания свидетелей будут изложены письменно, если обвиняемый этого потребует; но, каково бы ни было их содержание, присяжные обсудят все обстоятельства дела и придут к решению лишь по внутреннему убеждению.
II
Однако, если письменные показания служат к оправданию обвиняемого, присяжные не смогут его осудить, каково бы ни
• было притом их частное мнение.
III
Для признания обвиняемого изобличенным совершенно не-
■ обходимо единогласие.
IV
Апелляция на решение присяжных приноситься не будет, но если два члена уголовного трибунала сочтут, что обвиняемый осужден несправедливо, то он сможет потребовать нового жюри для вторичного рассмотрения дела.
V
Присяжные будут, как и судьи, вознаграждаться государством за то время, которое они отдадут для несения общественной службы.
(Я закончу этот проект несколькими статьями, касающимися задержания и принципов полиции.)
I
Всякий человек, захваченный на месте преступления, может быть задержан каждым полицейским агентом и даже каждым гражданином.
II
Помимо этого случая, всякий гражданин сможет быть задержан лишь в силу полицейского или судебного приказа, сооб
разно с чем дело по своей природе будет подлежать уголовному судопроизводству или просто относиться к ведению полиции.
III
Когда речь не будет идти о преступлении, влекущем за собой телесное наказание, всякий гражданин, который представит поручительство о своей явке, будет оставлен под надзором тех, которые за него поручатся.
Я чувствую, что Комитеты не преминут оспаривать обе- главные основы этой системы: власть выбирать, которую я хочу предоставить народу, и принцип равенства, который я хочу отстоять. Я окончу этот спор, предупреждая возражения Комитетов.
Для ежегодного назначения присяжных потребуется каждый год созывать новое собрание, скажут мне Комитеты; собрания же неудобны и утомительны для народа. Я знаю, что распространить это утверждение стремятся с самого начала революции, но с ним могут согласиться лишь те, кто хотят принести народ и свободу в жертву препятствиям и трудностям, которые им нравится создавать. Успокойтесь, народ предпочтет' собраться несколько раз, чтобы воспользоваться своими правами, чем снова подпасть под гнет своих тиранов. Не отвращайте его от патриотизма, не ослабляйте его мужества, не делайте его- чуждым отечеству благодаря гибельному делению на граждан пассивных и граждан активных, и вы увидите, что свободные люди не рассуждают, как деспоты.
Я сознаюсь, что мой проект имеет, на первый взгляд, ту невыгоду перед проектом Комитета, что присяжные будут известны за год вперед, тогда как по проекту Комитета они будут известны только за три месяца вперед. Но нужно сперва заметить, что те, кто в каждом деле должны будут фактически отправлять их обязанности, сделают это лишь в период времени, близкий к суду. Вполне очевидно к тому же, что некоторое сокрытие их имен является преимуществом лишь побочным и вполне подчиненным необходимости избрания присяжных народом и основным принципам свободы.
Эти принципы были бы уничтожены; равенство прав, которое обеспечивает всем гражданам возможность быть избранными общественным доверием, было бы призрачным, если бы разница состояний ставила наибольшее число из них в физическую невозможность выдержать тяжесть национальных обязанностей. Поэтому-то я и считаю существенно необходимой для свободы ту статью, в которой я предлагаю вознаграждать присяжных. Сознаюсь, что вообще я не без тревоги смотрел на
введение бесплатной системы в отношении большого числа публичных должностных лиц. В особенности не без удивления я услышал новое утверждение членов Комитетов о том, что если бы присяжные вознаграждались, институт присяжных был бы опорочен. Судьи, администраторы являются, следовательно, опороченными потому, что справедливость, достоинство, интересы общества требуют того, чтобы им платили жалованье? Законодатели являются, следовательно, тоже опороченными! Король в особенности должен быть посрамлен за получение своего цивильного листа! Не знаю, кажется ли кому-нибудь подобная щекотливость возвышенной; что касается меня, то я нахожу ее либо ребяческой, либо вероломной. Да, самые опасные из всех сетей, которые можно расставить патриотизму, самый пагубный способ изменить народу, предавая его аристократии богатых, — это, бесспорно, распространить нелепую доктрину о том, что позорно быть недостаточно богатым для того, чтобы жить, служа отечеству безвозмездно; это осмелиться сопоставить священные интересы свободы и отечества с некоторыми необходимыми издержками.
О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ
Речь о свободе печати была произнесена Робеспьером в Обществе друзей Конституции в мае 1791 года и тогда же издана Национальной типогра- фиеи, 23 стр. in —,8°, под названием «Discours sur la liberie de la presse, prononce a la Societe des Amis de la Constitution le 11 mat 1791 par Mvimilien Robespierre, Depute a I’Assemblee Nationale et Membre de cette Societe». Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VII, «Discours (II partie) lanvier — septembre 1791». На русский язык брошюра Робеспьера была переведена в 1906 году.
юле способности мыслить способность сообщать свои
мысли своим ближним является самым поразительным качеством, отличающим человека от животного. Она является одновременно признаком бессмертного призвания человека к общественному состоянию, связующим началом, душой, орудием общества, единственным средством усовершенствовать последнее, достигнуть той степени власти, познаний и счастья, которая доступна человеку.
Когда он сообщает свои мысли при помощи слова, письма или употребления того счастливого искусства, которое так расширило границы его знания и которое обеспечивает каждому человеку возможность беседовать со всем человеческим родом, то право, которое он осуществляет, является всегда одинаковым, и свобода печати не может отличаться от свободы слова; и та, и другая священны, как природа; свобода печати необходима, как и само общество.
Под влиянием какого же злого рока законы почти всюду старались ее нарушить? Дело в том, что законы были созданы деспотами, а свобода печати является самым страшным бичом деспотизма. Чем действительно объяснить то чудо, что многие миллионы людей угнетены одним человеком, если не тем глубоким невежеством и тупым оцепенением, ■ в которые они погружены? Но пусть каждый человек, сохранивший чувство своего достоинства, может разоблачать вероломные замыслы и коварное поведение тирании; пусть он может беспрестанно противопостав
оспода!
лять права человечества тем посягательствам, которые их нарушают, суверенитет народов — их унижению и нищете; пусть угнетенная невинность может безнаказанно подавать свой грозный и трогательный голос, а истина объединять все умы и сердца священным именем свободы и отечества; тогда честолюбие будет повсюду находить препятствия, а деспотизм будет вынужден беспрестанно отступать или разобьется о несокрушимую' силу общественного мнения и общей воли. Поэтому посмотрите, с какой коварной хитростью деспоты объединились против свободы говорить и писать; посмотрите, как жестокий инквизитор преследует ее во имя неба, а государи '— во имя законов, созданных ими самими для защиты своих преступлений. Сбросим иго- предрассудков, которыми они нас поработили, и научимся ценить свободу печати!
Каковы же должны быть ее пределы? Великий народ, славный недавним завоеванием свободы, отвечает на этот вопрос своим примером.
Право сообщать свои мысли при помощи слова, письма или печати «не может быть никаким образом стеснено или ограничено»; вот слова закона о свободе печати, изданного Соединенными Штатами Америки, и я признаюсь, что весьма рад воз- .можности предложить при наличии такой поддержки свое мнение тем, кто попытался бы счесть его необычайным или преувеличенным.
Свобода печати должна быть полной и безграничной, или она не существует. Я вижу лишь два способа ее видоизменить: один — подчинить пользование ею некоторым ограничениям и формальностям, другой — пресечь злоупотребление ею уголовными законами; и первый, и второй из этих двух способов требуют самого серьезного внимания.
Прежде всего ясно, что первый неприемлем, ибо каждый знает, что законы созданы для того, чтобы обеспечить человеку свободное развитие его способностей, а не для того, чтобы сковывать их, что их власть ограничивается запрещением каждому вредить правам других, не возбраняя ему пользование своими Не более нужно теперь возражать и тем, кто пожелал бы чинить препятствия свободе печати под предлогом предупреждения злоупотреблений, которые она может вызвать. Все понимают, что лишить человека предоставленных ему природой и искусством средств сообщать свои чувства и мысли с целью помешать ему употребить их >во зло или сковать его язык из страха клеветы с его стороны, или связать ему руки из боязни, чтобы он не обратил их против своих ближних, — это нелепости одного и того же рода. Все понимают, что этот метод является попросту тайной деспотизма, который, для того чтобы сделать людей благоразумными и мирными, не знает лучших средств, как создать из них пассивные орудия или подлые автоматы. Ну, а каковы были бы те формальности, которым вы подчинили бы право об
наруживать свои мысли? Неужели вы запретите гражданам пользоваться печатью, чтобы сделать из общего благодеяния для всего человечества достояние каких-то наемников? Неужели вы дадите или продадите одним исключительную привилегию периодически рассуждать о предметах литературы, другим о политике и общественных событиях? Неужели вы постановите о том, что .люди не смогут давать волю своим мнениям, если они не добились пропускного свидетельства от полицейского чиновника, или о том, что они будут думать лишь с одобрения цензора и по разрешению правительства? Таковы действительно' те вершины творчества, которые породила нелепая мания предписывать законы для печати; но общественное мнение и общая воля нации .давно уничтожили эти постыдные обычаи. От них осталась, по- видимому, только одна идея: идея об уничтожении всякого рода сочинений, не содержащих указания имени автора или типографа, и о привлечении последних к ответственности; но так как этот вопрос связан со второй частью нашей дискуссии, то ■есть с теорией уголовных законов о печати, то он будет решен согласно с теми принципами, которые мы установим по этому предмету.
Можно ли установить наказания за то, что называется злоупотреблением печати. В каких случаях эти наказания могли бы иметь место? Вот те важные вопросы, которые нужно разрешить и, быть может, самая существенная часть нашего конституционного кодекса.
Свобода печати может осуществляться в отношении двух •объектов: явлений и лиц.
Первый из них содержит в себе все то, что затрагивает самые важные интересы человека и общества, такие, как мораль, законодательство, политика, религия. Законы же никогда не .должны наказывать ни одного человека за выявление своих мнений обо всех этих явлениях. Свободным и взаимным сообщением своих мыслей человек совершенствует свои способности, просвещается в отношении своих прав и поднимается до той степени добродетели, величия, благоденствия, которую природа разрешает ему достигнуть. Но как может это сообщение мыслей происходить, если не способом, дозволенным самой природой? Сама же природа хочет, чтобы мысли каждого человека вытекали из его характера и ума; это она создала такое изумительное разнообразие умов и характеров. Свобода объявлять свое мнение может, следовательно, быть не чем иным, как свободой объявлять все противоположные мнения. Нужно, чтобы вы либо предоставили человеку эту свободу в полном объеме, либо нашли способ к тому, чтобы истина выходила с самого начала совершенно чистой- и неприкрашенной из каждой человеческой головы. Она может возникнуть лишь из борьбы всех идей, истинных или ложных, нелепых или разумных. При этом смешении идей общий разум, способность человека различать добро и зло приучаются
к выбору одних из них и отбрасыванию других. Неужели вы хотите лишить ваших ближних возможности пользоваться этой способностью, чтобы заменить ее вашей частной властью? Но какая рука проведет пограничную черту, отделяющую заблуждение от истины? Если бы те, кто издают законы или применяют их, были существами, обладающими умом более высоким, чем человеческий ум, то они могли бы осуществлять эту власть над мыслями; но если они только люди, если нелепо, чтобы разум какого-либо человека был, так сказать, владыкой над разумном всех других людей, то всякий уголовный закон, направленный против выявления мнений, является лишь нелепостью.
Он ниспровергает основные принципы гражданской свободы и простейшие понятия общественного порядка. Действительно, это бесспорный принцип, что закон не должен налагать никакого наказания там, где нельзя установить преступления, поддающегося точной характеристике и достоверно признанного; в противном случае участь граждан подвергается произвольным решениям, а свобода более не существует. Законы могут преследовать уголовные деяния, ибо последние состоят в точных фактах, которые могут быть ясно определены и установлены в соответствии с твердыми и неизменными правилами. Но мнения! Их хороший или плохой характер может быть определен лишь по отношениям более или менее сложным с принципами разума, справедливости, часто даже со множеством особых обстоятельств. Мне доносят о краже, убийстве; я имею понятие, о деянии, определение которого является простым и точным; я допрашиваю свидетелей. Но мне говорят о возбуждающем к бунту, опасном, мятежном сочинении. Что такое возбуждающее к бунту, опасное, мятежное сочинение? Могут ли эти определения применяться к тому сочинению, которое мне представляют? Я вижу, как рождается здесь множество вопросов, которые будут отданы на произвол непостоянства мнений; я не нахожу более ни дела, ни свидетелей, ни закона, ни судьи; я замечаю лишь неопределенный донос, произвольные доказательства и решения. Один найдет преступление в вещи, другой — в намерении, третий — в стиле. Этот не признает истины; тот осудит ее со знанием дела; другой захочет наказать горячность ее языка в тот самый момент, который она изберет, чтобы подать свой голос. Одно и то же сочинение, которое покажется полезным и мудрым человеку пылкому и смелому, будет осуждено как возбуждающее к бунту человеком холодным и малодушным; раб или деспот увидит лишь сумасброда или мятежника там, где свободный человек признает добродетельного гражданина. Один и тот же писатель заслужит в зависимости от времени и места похвалы или преследования, статуи или эшафот. Знаменитые люди, гений которых подготовил эту славную революцию, отнесены, наконец, нами к числу благодетелей человечества; кем были они в течение своей жизни в глазах правительства? Опасными новаторами, чуть ли
не мятежниками. Далеко ли от нас то время, когда сами прий- ципы, которые мы санкционировали, были бы осуждены как преступные правила теми самыми трибуналами, которые мы уничтожили? Да что я говорю! Даже и теперь не кажется лц каждый из нас разным человеком в глазах различных партий, которые разделяют государство; даже и здесь, в тот момент, когда я выступаю, не кажется ли мнение, предлагаемое мною, парадоксом для одних и истиной для других? Не встречает ли оно рукоплескания в одном месте и почти ропот в другом? Итак, что стало бы СО' свободой печати, если бы каждый мог ее осуществлять лишь со страхом увидеть свой покой и свои самые священные права отданными на произвол всех предрассудков, страстей, интересов! Но особенно важно отметить то, что всякое наказание, назначенное за сочинения под предлогом пресечь злоупотребление печатью, принимает совершенно невыгодный оборот для истины и добродетели и выгодный — для порока, заблуждения и деспотизма.
Гениальный человек, открывающий великие истины своинт ближним, является человеком, опередившим мнение своего века; смелое новшество его мыслей отпугивает всегда их слабость н невежество; предрассудки непременно объединяются -с завистью, чтобы изобразить ею в омерзительных или смешных чертах. Оттого именно уделом великих людей была постоянно неблагодарность их современников и запоздалая дань уважения потомства; оттого суеверие бросило Галилея в тюрьму и изгнало Декарта из его отечества. Какова же будет .участь тех, кто, вдохновляемые гением свободы, придут говорить о правах и достоинстве человека тем народам, которые их не знают? Они почти одинаково тревожат и тиранов, которых они разоблачают, л рабов, которых они хотят просветить. С какой легкостью злоупотребили бы первые эти расположением умов, чтобы преследовать их во имя законов! Вспомните, почему и для кого из вас отворялись темницы деспотизма, против кого направлялся даже меч трибуналов? Пощадило ли преследование красноречивого и добродетельного женевского философа? '. Он умер; великая революция хоть на несколько минут дала вздохнуть истине: вы постановили о сооружении его статуи; вы почтили его вдову и помогли ей от имени отечества; даже из этих выражений признательности я не сделаю того заключения, что, будучи жив и поставлен на место-, уготованное ему гением, он не получил бы по крайней мере столь обыкновенного упрека от угрюмого к сумасбродного человека. .
Если правда, что мужество писателей, преданных делу справедливости и гуманности, внушает ужас интриге и честолюбию людей, стоящих у власти, то верно и то, что законы против печати становятся в руках этих последних страшным оружием
1 Имеется в- виду Жан-Жак Руссо.
против свободы. Но в то время, когда они будут преследовать -ее защитников как нарушителей общественного порядка и как ГрагГ законной власти; вы увидите, что они будут ласкать, поощрять, подкупать тех опасных писателен, тех низких проповедников лжи и рабства, чье пагубное учение, отравляющее в самом источнике блаженство веков, упрочивает на земле подлые предрассудки народов и чудовищную власть тиранов, единственно заслуживающих названия мятежников, ибо они осмеливаются поднять знамя против суверенитета наций и священной власти природы. Вы увидите еще, как они будут способствовать изо всех своих сил всем этим непристойным произведениям, которые искажают принципы морали, развращают нравы, приту - Гяют мужество и отвращают народы от заботы о государстве приманкой пустых развлечений или отравленными чарами сладострастия. Таким образом, всякие путы для свободы печати являются в их руках способом направлять общественное мнение " оти своего личного интереса и основывать свою власть та невежестве и обще» вспор,ев„ост». Свободна» печать ям»- ется хранительницей свободы; стесненная печать - ее-бичом. Те самые меры предосторожности, которые вы принимаете про йв этих злоупотреблений, и вызывают их почти все; именно эти меры лишают вас всех хороших плодов, оставляя вам от них одни лишь яды. Именно эти путы порождают либо рабскую робость либо чрезмерную дерзость. Лишь под покровительством свободы разум высказывается со свойственными ему мужеством и спокойствием. Именно этим путам обязаны Успех_и т'
ных сочинений, ибо общественное мнение оценивает их соответ ственно с теми препятствиями, которые они преодолели, и той ненавистью, которую внушает деспотизм, желающии подчинить себе даже мысль. Устраните эту побудительную причину, и общественное мнение будет судить эти сочинения со стР°™м беспристрастием а писатели, владыкой которых оно является, у дут добиваться его милости только полезными ^УДам“’ рее будьте свободными; со свободой придут все добродетели, и сочинения, которые печать выпустит в свет, будут чистыми,
■серьезными и безупречными, как ваши нРавь'‘ порядок
Но зачем так заботиться о том, чтобы нарушить порядок, установленный самой природой? Разве вы не видите, что время ■неизбежно приводит к уничтожению заблуждения и к Т0Р*^ву истины? Предоставьте хорошим или плохим мнениям одинаковую свободу ибо только первым предназначено остатьея; Разве вы больше верите влиянию добродетели некоторых Л1°яеи, заинтересованных в том, чтобы остановить развитие 4M“®4eSS духа, чем самой природе? Она одна позаботилась об устраненш тех недостатков, которых вы опасаетесь; их создают люд .
' Общественное мнение - вот единственный компетентный судья частных мнений, единственный законный цензорп“чшени g Если оно их одобряет, то по какому праву вы, должностные
лица, можете их осуждать? Если оно их осуждает, то зачем вам нужно их преследовать? Если, не одобрив их сначала, оно, наученное временем и размышлением, должно будет рано или поздно их принять, то почему вы противитесь успехам просвещения? Как смеете вы задерживать тот обмен мыслей, который каждый человек вправе поддерживать со всеми умами, со всем человеческим родом? Влияние общественного мнения на частные мнения является мягким, благотворным, естественным, непреодолимым; влияние власти и силы неизбежно является тираническим, ненавистным, нелепым, чудовищным.
Какие же софизмы приводят в качестве возражения этим вечным принципам враги свободы? Повиновение законам; нельзя разрешать писать против законов.
Повиноваться законам — обязанность каждого гражданина; свободно объявлять свои мысли о пороках или доброкачественности законов — право каждого человека и благо всего общества; это самое достойное и полезное употребление человеком своего разума; это самый священный долг, который может выполнить по отношению к другим людям тот, кто одарен необходимыми талантами для их просвещения. Что такое законы? Свободное выражение общей воли, более или менее соответствующей правам и пользе наций, смотря по степени того сходства, которое 'они имеют с вечными законами разума, справедливости и природы. Каждый гражданин имеет свою долю участия и свой интерес в этой общей воле; он может, следовательно, и даже должен проявить все свои познания и энергию, чтобы ее осветить, преобразовать, усовершенствовать. Подобно тому, как в частном обществе каждый компаньон вправе побуждать других компаньонов к изменению тех соглашений, которые они заключили, и решений о спекуляциях, которые они приняли для процветания своих предприятий, так и в большом политическом обществе каждый член может делать все, что в его силах, чтобы склонить других членов к принятию постановлений, которые кажутся ему наиболее соответствующими общей выгоде.
Если это так в отношении законов, исходящих от самого общества, то что же нужно думать о тех законах, которые оно не создавало, которые являются лишь изъявлением воли нескольких лиц и делом деспотизма? Это он изобрел то правило, которое смеют повторять еще и ныне для закрепления своих злодеяний? Да что я говорю! Даже перед революцией мы до некоторой степени пользовались свободой рассуждать и писать о законах. Уверенный в своей власти и полный веры в свои силы деспотизм не смел оспаривать это право^ у фшюсофии так же открыто, как современные Макиавелли, всегда дрожащие от боязни разоблачения своего антигражданского шарлатанства полной свободой мнений. Им нужно будет по крайней мере сознаться, что если бы мы следовали их принципам, то законы были бы для нас лишь цепями, предназначенными для того, чтобы приковать
нации к ярму нескольких тиранов, и что в настоящий момент мы не имели бы даже права разбирать этот вопрос.
Но чтобы добиться этого столь желанного закона против, свободы, нам предлагают только что отброшенную мною идею в таких выражениях, которые наиболее способны разбудить предрассудки и встревожить робкое и непросвещенное усердие; ибо., так как подобный закон является неизбежно произвольным при его исполнении, так как свобода мнений является уничтоженной, пока она не будет существовать полностью, для врагов свободы достаточно добиться закона, каков бы он ни был. Вам будут, следовательно, говорить о сочинениях, возбуждающих народы к восстанию, советующих не повиноваться законам; от вас будут требовать уголовного закона в отношении этих сочинений. Не дадим ввести себя в обман, будем всегда стремиться к делу,, не давая соблазнить себя словами. Неужели вы считаете прежде всего, что сочинение, полное здравого смысла и силы, которое- доказывало бы, что такой-то закон гибелен для свободы и общественного блага, не произвело бы более глубокого впечатления, чем то, которое, лишенное силы и здравого смысла, содержало бы лишь набор напыщенных слов против этого закона или совет его не уважать? Конечно, нет. Если разрешается назначать наказания за эти последние сочинения, то еще более повелительная причина вызвала бы их, следовательно, и в отношении других; результатом же такой системы было бы, в конце концов,, уничтожение не формальностей, а свободы печати. Но- посмотрим на вещи, как они есть, глазами разума, а не глазами предрассудков, распространенных деспотизмом. Не будем думать,, что сочинения, издаваемые свободно или даже несвободно, столь легко трогают граждан и побуждают их к низвержению порядка вещей, закрепленного привычкой, всеми общественными отношениями и защищаемого' публичной силой. На поведение людей они влияют обычно медленно и постепенно. Это влияние определяется временем, разумом. Либо они противоречат общественному мнению и интересу большинства, и тогда они являются бессильными, они вызывают даже публичное порицание и презрение, и все остается в покое; либо они выражают общее пожелание и только пробуждают общественное мнение. Кто посмел бы считать их преступными? Рассмотрите подробно все рассуждения и весь набор напыщенных слов по поводу так называемых сочинений, возбуждающих к бунту, и вы увидите, что они скрывают намерение оклеветать народ, чтобы подавить его и уничтожить свободу, единственной опорой которой он является; вы увидите, что они предполагают, с одной стороны, глубокое невежество людей, с другой — глубокое презрение к наиболее многочисленной и наименее испорченной части нации.
Между тем ввиду полной необходимости найти какой-нибудь предлог, чтобы подвергнуть печать преследованиям власти, нам говорят: но если,сочинение повело к преступлениям, напри
мер к мятежу, то разве не нужно наказать это сочинение? Дайте нам хоть какой-нибудь закон для этого случая. Легко, конечно, построить отдельную гипотезу, способную напугать воображение, но надо смотреть на вещи шире. Примите во внимание, как легко было бы приписать мятеж или какое-нибудь преступление сочинению, которое не было бы, однако, его истинной причиной; как трудно распознать, действительно ли события, которые происходят в период времени более поздний, чем тот, которым помечено сочинение, являются его следствием; как легко было бы людям, стоящим у власти, преследовать под этим предлогом всех тех, которые энергично пользовались бы правом оглашать свое мнение о государстве или правящих лицах. Заметьте, главное, что безнаказанность сочинения, которое советовало бы совершить какое-нибудь преступление, ни в коем случае не может угрожать общественному порядку.
Для того чтобы это сочинение принесло какое-нибудь зло, должен найтись человек, который совершит преступление. Наказания же, которые закон назначает за это преступление, являются уздой для всякого, кто покусился бы его совершить, а в этом случае, как и в других, общественная безопасность является достаточно обеспеченной и не нуждается в отыскании другой жертвы. Целью и мерой наказания является польза общества. Следовательно, для общества важнее не давать никакого предлога к произвольному посягательству на свободу печати, чем налагать наказание на писателя, достойного порицания. Нужно отказаться от этой жестокости, нужно предать забвению все эти необычайные гипотезы, которые любят придумывать с целью сохранить во всей неприкосновенности принцип, являющийся главной основой общественного благополучия.
Между тем если было бы доказано, что автор подобного сочинения был соучастником, то следовало бы применить к нему как таковому наказания, предусмотренные за преступление, о котором шла бы речь, но не преследовать его как автора сочинения в силу какого-либо закона о печати.
До сих пор я доказывал, что свобода писать о явлениях должна быть неограниченной; давайте рассмотрим ее теперь по отношению к лицам.
С этой стороны я различаю публичных лиц и частных лиц; и я задаю себе следующий вопрос: могут ли сочинения, обвиняющие публичных лиц, наказываться законами? Решить этот вопрос должна общая польза. Взвесим же преимущества и неудобства обеих противоположных точек зрения.
Одно важное и, быть может, решающее соображение приходит прежде всего на ум. Каково основное преимущество, какова главнейшая цель свободы печати? Сдерживать честолюбие и деспотизм тех лиц, которым народ доверил свою власть, беспрестанно обращая его внимание на посягательства, которые эти лица могут нанести его правам. Если же вы дадите им
власть преследовать под предлогом клеветы тех, кто посмеют порицать их поведение, то разве не ясно, что эта узда сделается совершенно бессильной и ничтожной? Кто не видит, как неравна борьба между слабым, одиноким гражданином и противником, вооруженным необъятными денежными средствами, которые дают большое влияние и большую власть? Кто- захочет досаждать высокопоставленным людям с целью служить народу, если нужно, чтобы к отказу от преимуществ, которые приносит их благосклонность, и к угрозе их тайных преследований присоединилось еще почти неизбежное несчастье разорительного и унизительного осуждения?
Но, впрочем, кто осудит самих судей? Ибо, наконец, необходимо, чтобы их преступления по должности или их ошибки были подсудны, как и преступления по должности и ошибки других магистратов, трибуналу общественной цензуры. Кто вынесет окончательный приговор, кто решит эти споры? Ибо нужно, чтобы кто-то был здесь последним; следует также, чтобы ему была предоставлена свобода мнений. Отсюда вывод, что нужно всегда помнить тот принцип, что граждане должны иметь право высказываться и писать о поведении общественных деятелей, не подвергаясь никакому законному осуждению.
Разве я буду ждать судебных доказательств заговора К ат и л и н ы? Разве я не посмею донести о нем в тот момент, когда следовало бы уже подавить его? Как посмел бы я разоблачить вероломные замыслы всех тех вождей партий, которые готовятся растерзать сердце республики, которые все под видом общественного блага и пользы народа стремятся закабалить и продать его деспотизму? Как изложу я вам темную политику Тиберия? Как уведомлю я граждан о том, что тот торжественный внешний вид добродетели, который он вдруг себе придал, скрывает лишь намерения вернее осуществить тот ужасный заговор, который он давно замышляет против благополучия Рима? Перед каким, по вашему мнению, трибуналом буду я бороться против него? Может быть, перед претором? Но если он скован страхом или соблазнен корыстью? Может быть, перед эдилами? Но если они подчинены его власти, если они являются одновременно его рабами и сообщниками? Может быть, перед Сенатом? Но если Сенат сам обманут или порабощен? Наконец, если спасение отечества требует, чтобы я открыл глаза своим согражданам на само поведение Сената, претора и эдилов, то кто будет судить их и меня?
Другой неопровержимый довод окончательно, по-видимому, доказывает эту истину. Сделать граждан ответственными за то, что они могут написать против общественных лиц, — это значило бы непременно предположить, что им не было бы позволено порицать этих лиц, без возможности подкрепить свои обвинения юридическими доказательствами. А кто не видит, как подобное предположение противоречит самой природе вещей и
основным принципам общественной пользы? Кто не знает, как трудно обеспечить себе подобные доказательства, как легко, наоборот, власть имущим окутывать свои честолюбивые замыслы покровом тайны, прикрывать их даже благовидным предлогом общественной пользы. Не является ли это обычной политикой самых опасных врагов отечества? Таким образом те, за которыми наиболее важно было бы наблюдать, ускользнули бы от надзора своих сограждан. В то время, как искали бы доказательств, требуемых для предупреждения их гибельных планов, они были бы уже осуществлены и государство погибло бы до того, как посмели бы сказать, что оно в опасности. Нет, во всяком свободном государстве каждый гражданин является часовым свободы, обязанным кричать при малейшем шуме, при малей шем признаке опасности, которая ей угрожает. Не боялись ли за нее все народы, узнавшие ее даже до того, как восторжествовала добродетель?
Аристид, подвергнутый остракизму, не обвинял ту черную зависть, которая отправляла его в славную ссылку. Он не хотел, чтобы афинский народ был лишен возможности совершить несправедливость в отношении его. Он знал, что один и тот же закон, который предохранил бы добродетельного магистрата от дерзкого обвинения, защитил бы ловкую тиранию множества развращенных магистратов. Те неподкупные люди, которые охвачены одним лишь страстным стремлением создать благополучие и славу своего отечества, не боятся публичного выражения мнений своих сограждан. Они понимают, что не так то легко потерять уважение последних, когда клевете можно противопоставить безупречную жизнь и доказательства чистого и бескорыстного усердия; если такие люди и подвергаются порой недолгому гонению, то оно является для них признаком их славы, неопровержимым доказательством их добродетели; со спокойной уверенностью полагаются они на одобрение чистой совести и на силу истины, которая скоро возвратит им доверие их сограждан.
Кем же являются те, кто беспрестанно произносят напыщенные речи против свободы печати и требуют законов для ее по*- давления? Это те подозрительные личности, чья недолговечная слава, основанная на шарлатанских успехах, колеблется от малейшего столкновения с противоречием; это те, которые, желая одновременно нравиться народу и служить тиранам, борются между желанием сохранить славу, приобретенную при защите общественных интересов, и теми постыдными преимуществами, которых честолюбие может добиться при отказе от них; это те, которые, подменяя мужество фальшью, дарование — интригой, великие силы революции — любыми мелкими кознями дворов, беспрестанно боятся, что голос свободного человека раскроет тайну их ничтожества или испорченности; это те, которые понимают, что для обмана или порабощения их отечества нужно прежде всего принудить к молчанию мужественных писателей,
которые могут пробудить его от гибельной летаргии, подобно тому как убивают передовых часовых с целью захватить враждебный лагерь; это все те, наконец, которые хотят безнаказанно быть бесхарактерными, невежественными, коварными или развращенными. Я никогда не слыхал, чтобы Катон, сотни раз - привлекавшийся к судебной ответственности, преследовал своих обвинителей; но из истории мне известно, что децемвиры в Риме издали грозные законы против пасквилей.
Смотреть на свободу печати с ужасом подобает действительно только тем людям, которых я только что описал, ибо было бы большой ошибкой думать, что при мирном порядке вещей, когда свобода печати уже утвердилась, все репутации являются жертвой первого, кто хочет их погубить.
Кто мог бы удивиться тому, что под хлыстом деспотизма, когда справедливые требования оскорбленной невинности и самые умеренные жалобы угнетенной гуманности привыкли считать пасквилями, даже пасквиль, заслуживающий этого названия, с готовностью принимается и легко внушает доверие? Преступления деспотизма, испорченность нравов делают все обвинения столь правдоподобными! Так естественно принимать за истину сочинение, которое доходит до вас, ускользнув от розыска тиранов! Но не думайте, что при режиме свободы общественное мнение, привыкшее к ее полному торжеству, выносит окончательный приговор о чести граждан на основании одного лишь сочинения, не принимая во внимание ни обстоятельств, ни фактов, ни характера обвинителя и обвиняемого. Суд общественного мнения, справедливый вообще, будет тогда в особенности справедлив; нередко даже пасквили будут почетными грамотами для тех, кто станут их объектами, тогда как некоторые похвалы будут в их глазах только позором; в конечном же итоге свобода печати явится бичом порока и обмана, торжеством добродетели и правды.
Мне ясно, наконец, что неудобства этой необходимой системы увеличиваются благодаря нашим предрассудкам и нашей испорченности. Народу, у которого всегда царил эгоизм, у которого власть имущие, у которого большинство граждан, пользующихся незаслуженным уважением или доверием, вынуждены признаться в глубине души самим себе, что они нуждаются не только в снисхождении, но и в общественном милосердии, такому народу свобода печати должна неизбежно внушать некоторый ужас, и всякие мероприятия, направленные к ее стеснению, находят множество сторонников, которые не упускают случая представлять их под внешним видом хорошего порядка и общественной пользы.
Кому надлежит более, чем вам, законодатели, восторжествовать над этим роковым предрассудком, который бы уничтожил и в то же время обесчестил вашу работу? Пусть все эти пасквили, распространяемые вокруг вас фракциями, враждеб-
ными народу, не склонят вас пожертвовать случайным обстоятельствам те вечные принципы, на которых должна покоиться свобода наций. Подумайте, что закон о печати нисколько не пресек бы зло, не исправил бы его, а отнял бы у вас средство для борьбы с ним. Не мешайте этому мутному потоку, от которого скоро не останется более никакого следа, если только вы сохраните тот необъятный и вечный источник познаний, который должен распространять на политический и моральный мир теплоту', силу, счастье и жизнь. Разве вы уже не заметили, что большинство сделанных вам доносов направлялось не против тех кощунственных сочинений, в которых подлые рабы во имя деспотов посягали на права человечества и оскорбляли величие народа, но против тех сочинений, которые обвиняются в излишнем и непочтительном к деспотам рвении в деле защиты свободы? Разве вы не заметили, что эти доносы были сделаны вам .людьми, едко возражающими против той клеветы, которую общественный голос причислил к истине, и замалчивающими ту мятежную хулу, которую их сторонники не перестают изрыгать на нацию и ее представителей? Пусть все мои сограждане обвинят меня и накажут, как изменника отечеству, если когда-либо я донесу вам на какой-либо пасквиль, не исключая и те, в которых, покрывая мое имя постыднейшей клеветой, враги революции укажут на меня ярости мятежников, как на одну из тех жертв, которые она должна поразить! О, что нам за дело до этих презренных сочинений! Или французская нация одобрит те усилия, которые мы сделали для обеспечения ее свободы, или же осудит их. Б первом случае выпады наших врагов будут только смешными; во втором случае нам придется искупать преступление, состоящее в предположении, что французы достойны быть свободными; и что касается меня, то я безропотно покорюсь этой ■участи.
Словом, создадим законы не на одно мгновение, а на целые века; не для нас, а для вселенной; покажем себя достойными заложить фундамент свободы, неизменно придерживаясь того великого принципа, что свобода не может существовать там, где она ограничена в отношении поведения тех, кого народ наделил своей властью. Пусть исчезнут перед народом все неудобства, связанные с самыми почтенными институтами, все софизмы, выдуманные гордостью и плутовством тиранов. Нужно, говорят они вам, обезопасить правящих лиц от клеветы; поддерживать должное им уважение важно для блага народа. Так рассуждали бы Гизы по поводу тех, кто донес бы о приготовлениях к Варфоломеевской ночи, так будут рассуждать и все им подобные, ибо им хорошо известно, что, пока они всемогущи, неприятные им истины будут всегда клеветой; ибо им хорошо известно, что то суеверное почтение, которого они требуют к своим ошибкам и даже к своим злодеяниям, обеспечивает им возможность- безнаказанно нарушать то почтение, которое они обязаны оказывать
своему суверену-народу, заслуживающему, конечно, столько же уважения, сколько и его представители и его угнетатели. Но кто же захочет такой ценой, посмеют они еще сказать, быть королем, магистратом, кто захочет держать бразды правления? Кто? Добродетельные люди, достойные любить свое отечество и истинную славу, которые хорошо знают, что суд общественного мнения страшен лишь для злых людей. Кто еще? Сами честолюбцы. О! Дай бог, чтобы на земле нашелся способ заставить их утратить желание или надежду обманывать, либо порабощать народы! .
Короче говоря, нужно либо отказаться от свободы, либо согласиться на неограниченную свободу печати. В отношении публичных лиц вопрос является решенным..
Нам остается лишь рассмотреть этот вопрос по отношению к частным лицам. По-видимому, он переплетается с вопросом о лучшей системе законодательства о клевете, либо словесной, либо письменной, и поэтому он относится не только к области печати.
Справедливо, конечно, чтобы частные лица, пострадавшие от клеветы, могли добиться возмещения того ущерба, который она им причинила; .но по этому поводу полезно сделать некоторые замечания.
Следует прежде всего учесть, что наши прежние законы придают слишком большое значение этому вопросу и что их строгость является очевидным следствием той тиранической системы, которую мы изложили, и того непомерного ужаса, который общественное мнение внушает деспотизму, обнародовавшему эти законы. Так как мы рассматриваем их с большим хладнокровием, мы охотно согласимся смягчить уголовный кодекс, который деспотизм нам передал; мне кажется по крайней мере, что наказание, которое будет назначено виновникам клеветнического' обвинения, должно ограничиваться вынесением приговора, признавшего его таковым, и денежным возмещением ущерба, который оно причинит тому, кто явился его объектом. Вполне понятно, что я не включаю в эту категорию лжесвидетельство против обвиняемого, ибо здесь не простая клевета, не простое оскорбление частного лица, это — ложь, произнесенная перед законом с целью погубить невинность, это — настоящее публичное преступление.
Вообще, что касается обычной клеветы, то существуют два рода трибуналов, чтобы судить ее, — трибунал магистратов и трибунал общественного мнения. Самым естественным, справедливым, компетентным, влиятельным является, бесспорно1, последний; это тот трибунал, на который предпочтут нападать ненависть и злоба, ибо следует заметить, что вообще бессилие клеветы соразмерно честности и добродетели того, которого она задевает, и что чем более человек имеет права взывать к общественному мнению, тем менее он нуждается в обращении jc
защите судьи; ему не легко будет, следовательно, решиться сообщить трибуналам о тех оскорблениях, которые будут направлены по его адресу, и он принесет им свои жалобы лишь з тех важных случаях, когда клевета будет соединена с преступным заговором, устроенным для причинения ему большого вреда' и способным подорвать даже самую прочную репутацию. При соблюдении этого правила будет меньше нелепых процессов,, меньше напыщенных речей о чести, но зато будет больше чести, и в особенности честности и добродетели.
На этом я кончаю изложение своих соображений по этому третьему вопросу, не являющемуся главной темой данного обсуждения, и предлагаю вам укрепить необходимую основу свободы следующим декретом:
Национальное собрание провозглашает:
1. Что каждый человек вправе объявлять свои мысли любым способом и что свобода печати не может быть никаким образом стеснена или ограничена.
2. Что всякий, кто посягнет на это право, должен считаться врагом свободы и караться наивысшим из тех наказаний, которые будут установлены Национальным собранием.
3. Что честные лица, которые подвергнутся клевете, смогут, однако, подать жалобу, чтобы добиться возмещения ущерба, причиненного им клеветой, способами, которые Национальное собрание укажет.
О СМЕРТНОЙ КАЗНИ
Проект Уголовного кодекса 1791 года был доложен Учредительному собранию от имени Конституционного комитета и Комитета уголовного законодательства депутатом Лепелетье д е Се н-Ф ар ж о.
Проект Уголовного кодекса подвергся длительному рассмотрению, начиная с 30 мая 1791 г. Общая дискуссия по проекту происходила 30 и 31 мая и 1 июня. В выступлениях депутатов особое внимание было обращено на решение вопроса о том, сохранить ли в качестве наказания смертную казнь (проект Лепелетье ее исключал). В прениях выступило большое число депутатов, и каждый из них считал своим долгом ответить на этот вопрос. Выступил в прениях и Робеспьер с обширной речью, специально посвященной вопросу о смертной казни, — «Sur la peine de mortj>.
Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VII, «Discours (II partie) Janvier — septembre 1791», где воспроизведен текст из «Journal des Etats gineraux», t. XXVI.
В 1905 году эта речь была издана на русском языке в виде брошюры Издательством «Жизнь».
огда до Аргоса дошли вести о том, что в городе Афинах граждане были приговорены к смерти, народ V? устремился в храмы и умолял богов отвратить от афинян столь жестокие мысли. Я умоляю не богов, а законодателей, которые должны быть их истолкователями и посредниками, вычеркнуть из кодекса французов кровавые законы, предписывающие юридические убийства, которые общий интерес запрещает еще более, чем разум и человеколюбие. Я хочу доказать им два основных положения: первое — что смертная казнь крайне несправедлива, второе — что она является не самым репрессивным наказанием и гораздо более способствует увеличению преступлений, чем предупреждению их.
Имеет ли общество право назначать смертную казнь? На этот вопрос не трудно ответить: общество не может иметь иного права, чем то, которое принадлежало первоначально каждому человеку, — добиваться удовлетворения за отдельные оскорбления, которые были ему нанесены. Если независимо даже от общественного состояния осуществление этого права ограничено законами природы и разума, запрещающими человеку требовать неумеренного удовлетворения и осуществлять жестокую месть,
то может ли он убить своего врага? Да, но только в одном случае — когда этот ужасный поступок совершенно необходим для его собственной защиты. Проследите за применением этого принципа в общественном состоянии; люди сказали: наши личные силы слишком слабы для защиты нашего спокойствия и наших прав; соединим их для того, чтобы составить из них общественную силу, против которой разбивается каждая отдельная сила; соединим наши воли, чтобы создать из них общую волю, которая под именем закона санкционирует, определяет права каждого; установим наказания против всякого, кто посмеет эти права нарушить.
Таким образом, принадлежащие каждому человеку естественные способы пресечения и наказания нанесенных ему оскорблений были заменены законными наказаниями. А если истинная мера строгости, которую следует проявлять к врагу, определяется сама по усмотрению того, кто мстит за себя, то можно ли сомневаться в том, что общество обязано вкладывать в наказания гораздо больше мягкости, чем обособленный человек, преследующий за оскорбление?
Я сказал, что до общественного договора человек имел право убить своего врага лишь в том случае, когда этот гибельный поступок был бы совершенно необходим для его защиты, но может ли этот единственный случай представиться обществу в отношении виновного? Чтобы судить о смертной казни, остается решить лишь этот вопрос. Если вне гражданского общества какой- нибудь враг покушается на мою жизнь или если, неоднократно прогнанный, он приходит опять опустошать поле, которое я обработал, то мне остается погибнуть или убить его, так как его силам я могу противопоставить тогда лишь свои личные силы, и закон естественного правосудия оправдывает и одобряет меня, но в гражданском обществе, когда сила всех ополчается против одного, какой принцип правосудия может разрешить ему предать его смерти? И обратите внимание на одно обстоятельство, которое решает вопрос: когда общество наказывает виновного, то он не в состоянии ему повредить: оно держит его в оковах, оно судит его спокойно, оно может наказать его, лишить его возможности внушать страх на будущее время. Победитель, убивающий своих пленных врагов, называется варваром (ропот недовольства среди депутатов) ; человек зрелых лет, убивающий испорченного ребенка, которого он может укротить и наказать, кажется чудовищем (ропот недовольства). ^
(Аббат Мори: «Нужно попросить г-на Робеспьера пойти изложить свое мнение в разбойничьем притоне».)
Принципы, которые я развиваю, являются принципами всех прославленных людей, которые не сказали бы мне, конечно, как г-н Мори: «Идите излагать эти правила в разбойничьем притоне». Итак, вопреки всем предрассудкам несомненно, что в глазах нравственности и справедливости те омерзительные сцены,
которые общество показывает с такой помпой, являются лишь торжественными убийствами, совершаемыми целыми нациями.
Но эти предрассудки долго господствовали над народами. Я признаю, что власть над человеческим родом — страшная власть; но, однако, да будет мне позволено заметить, что эта страшная власть могла бы санкционировать все те злоупотребления и преступления, которые причинили людям столько несчастья, и что, для того чтобы санкционировать их действительно, нужно по крайней мере беспристрастно обдумать все то, что было, что есть и что должно быть, и не просто подсчитать голоса, а установить истину на деле.
Разве вы не считаете, что это люди, вышедшие из рук природы, постановили о смертной казн-и в отношении того из нас, кого какие-либо пороки или страсть доведут до нарушения этого закона? Нет, но в каждой стране счастливые узурпаторы, когда они оказывались достаточно могущественными для того, чтобы развратить и запугать своих сограждан, говорили: тот, кто- посмеет составить заговор против нас, против нашей власти, будет казнен. Они создали преступления и наказания согласно со своими личными интересами. При Тиберии похвала Брута являлась преступлением, заслуживающим казни. Калигула осуждал на смерть тех, кто появлялся обнаженным перед его статуей. Когда тирания изобрела преступления оскорбления величества, фанатизм и невежество изобрели в свою очередь преступления оскорбления божеского величия, которые могли быть искуплены только кровью.
Рассмотрим же более беспристрастно и справедливо вопрос, который впервые предлагается вниманию народных законодателей. Немногих слов, сказанных мною, достаточно для доказательства того, что смертная казнь крайне несправедлива, что общество не имело права назначать ее. Но нужно остановиться на этом подробнее и не ограничиваться тем недостаточным, однако же бесспорным, правилом, что в политике справедливо лишь то, что честно, и что общественный порядок может быть основан только на справедливости. Итак, я хочу доказать, что этот закон так же гибелен по своему действию и своим последствиям, как нелеп он и несправедлив по своему принципу.
Он необходим, говорят сторонники старого обычая. Кто это вам сказал? Испытали ли вы все средства, при помощи которых законы могут действовать на человеческую чувствительность? Скольких только страданий, физических и нравственных, не переносит человек до смертной казни! Является ли человек простым животным, на которого можно произвести впечатление лишь страхом смерти и телесных мучений? Нет. Источником его приятных или горестных ощущений является главным образом нравственная сторона его существа. Больше всего пищи для строгости законов предлагается ею. Помимо тех благ и зол, ко
торыми человека наградила природа, общество создает для него бесчисленное множество других. Посмотрите, при помощи скольких новых страстей сажает оно его под ярмо законов; посмотрите, как оно связывает его счастье с его собственностью, семьей, друзьями, отечеством; как, в особенности, создает оно для ■него потребность в благосклонности тех, кто его окружает. Нет, смерть не всегда является для человека наибольшим из зол. Он ее часто предпочитает утрате драгоценных преимуществ, без которых жизнь становится ему невыносимой. Он в тысячу раз скорее захочет погибнуть, чем жить, являясь предметом презрения своих сограждан. Жажда жизни уступает гордости — этой наиболее сильной из всех человеческих страстей. Для человека, живущего в обществе, самое ужасное из всех наказаний — это позор, это неопровержимое свидетельство отвращения к нему людей. О, господа! Если вы будете достаточно внимательны, то найдете сами, что в смертной казни, предписываемой виновному законом, самое ужасное — это постыдные внешние атрибуты, которыми она сопровождается. Воин, жертвующий собой ради отечества на поле битвы. t герой двободы- погибающий за нее, и злодей, осуждаемый законом, — умирают все одинаково. В чем же тут разница? В том, что последний умирает, отягченный позором, тогда как для двух других смерть является лишь источником плавьц
Коль скоро законодатель может поразить граждан в столь многих чувствительных местах и столь многими способами, то почему должен он считать себя вынужденным прибегать к смертной казни? Наказания существуют не для того, чтобы мучить виновных, а для того, чтобы предупреждать преступления боязнью навлечь их на себя. А эта боязнь, господа, зависит от того впечатления, которое смертная казнь производит; само же это впечатление менее зависит от величины, зла, чем от характера, предрассудков, нравов и законов народа, у которого они приняты; и все эти пружины находятся в руках у законодателя. Поэтому законодатель, предпочитающий смертную казнь более умеренным наказаниям, которые находятся в его распоряжении, только оскорбляет общественную чувствительность народа, которым он управляет; наконец, он ослабляет правительственные пружины, желая растянуть их с излишней силой.
Для человека, которым движет необузданная страсть,, смерть — далеко не самая сильная узда. Умереть или овладеть предметом своей страсти — вот рассуждение страстного чек^- века. Посмотрите на честолюбца, надеющегося надеть на свою голову королевский венец: мысль о смерти, которую он презирает, пугает его меньше, чем мысль о жизни в унижении и нужде. Законодатель, установивший это наказание, отказывается, следовательно, от того спасительного принципа, что наиболее действительным средством пресечения преступлений является приспособление наказания к характеру различных страстей, ко
торые порождают преступления, наказание их, так сказать, ими самими.
Смертная казнь необходима, говорите вы. Если это правильно, то почему многие народы смогли обходиться без нее, и по какой случайности эти народы были наиболее мудрыми и наиболее счастливыми? Если смертная казнь является более пригодной для предупреждения крупных преступлений, то у тех народов, которые щедро ее применяли, эти преступления должны были быть более редкими. А на деле происходит как раз наоборот. Посмотрите на Японию; нигде смертная казнь и пытки не распространены более, чем в Японии. Ну и что же? Нигде преступления не являются столь частыми и столь тяжкими. Можно- подумать, что японцы хотят соперничать в кровожадности с варварскими законами, которые их тяжко оскорбляют и приводят в ярость.
Теперь, господа, благоволите заметить, что если вы примете тот ложный, хотя и очень распространенный принцип, что истинным, обуздывающим основанием наказаний является боязнь смерти и боли, то из этого последует, что для более действительного предупреждения преступлений потребуется распространить этот принцип как можно дальше и изобрести мучения даже после смерти.
К тому же, господа, если вы придумаете наиболее совершенный судебный порядок, если вы найдете самых неподкупных и самых просвещенных судей, всегда останется некоторое место- для ошибки и предубеждения. Зачем же лишать вас возможности протянуть руку угнетенной невинности? Те бесплодные сожаления, то обманчивое восстановление чести, которое вы предлагаете пустой тени, бесчувственному праху, являются лишь слабым удовлетворением, лишь печальным доказательством' варварского безрассудства уголовных законов. Лишь тому, чье вечное око видит в глубине сердец, надлежит назначать неотменимые наказания. Вы, законодатели, не можете возложить на себя эту ужасную задачу, не сделавшись ответственными за всю невинную кровь, которая прольется под мечом законов.
Остерегитесь же спутать действительность наказания с избытком строгости: первая совершенно противоположна второму. Все способствует справедливым и умеренным законам; все сговаривается против жестоких законов. Негодование, которое возбуждает преступление, уравновешивается состраданием, которое внушает крайняя строгость наказаний. Непреодолимый голос природы подымается против закона, в пользу виновного-. Каждый поспешил бы выдать виновного, если бы наказание было мягким, но он чувствует, как природа содрогается в нем при одной мысли послать на смерть. Да, я не боюсь это сказать, тог закон, которым вы обязали всех граждан доносить на виновных, будет лишь несправедливым, нелепым и неисполнимым законом, если вы сохраните смертную казнь. Это первое положение
доказывает необходимость согласования всех законов; оно доказывает, что изолированный закон может сделаться нелепым при сопоставлении с другими законами.
Сила законов зависит от любви и уважения, которые они внушают, а эта любовь, это уважение зависят от внутреннего ощущения, что они справедливы и разумны. Откройте историю всех народов: вы увидите, что мягкость уголовных законов- соответствует у них всегда свободе, мудрости, мягкости управления. Вы видите эту постоянную последовательность в истории народов. Я привел тому тысячу примеров; напоминаю вам не' пример Тосканы, но пример империи, которая была всегда покорна деспотизму — России.
Итак, нужно признать, что счастье общества не связано со смертной казнью, ибо общество, не обладающее добрыми нравами свободного народа, продолжает существовать и при отмене в «ем смертной казни. Нужно верить тому, что мягкий, чувствительный благородный народ, который населяет Францию и все добродетели которого разовьются благодаря режиму свободы, будет гуманно обращаться с виновными, и согласиться с тем, что опыт и благоразумие разрешают вам санкционировать принципы, на которые опирается мое предложение об отмене- смертной казни.
О КОРОЛЕВСКОЙ НЕПРИКОСНОВЕННОСТИ
При обсуждении в Учредительном собрании обстоятельств, связанных с попыткой бегства Людовика XVI, встал вопрос об ответственности за это покушение лиц, окружавших короля, а также о пределах неприкосновенности личности самого короля.
Заслушав 13 июля 1791 г. доклад на эту тему, Учредительное собрание приступило к прениям, в которых выступил ряд депутатов, развивавших по преимуществу взгляд о неприкосновенности короля. В заседании 14 июля
1791 г. выступил Робеспьер с настоящей речью, в которой он признал короля ответственным за попытку бегства. Однако Учредительное собрание не признало короля подлежащим ответственности. «Discours sur I'inviolabilitf royale» — речь, произнесенная в Учредительном собрании 14 июля 1791 г. Перевод сделан из «Discours et rapporis de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1910.
известный упрек в респуб- (7 J) ликанизме, который хотели бы связать с делом справедливости и истины; я не хочу также подстрекать к строгому решению против одного лица. Но я намерен опровергнуть суровые и жестокие взгляды, чтобы осуществить мягкие и благотворные для общественного дела меры. Я намерен защитить священные принципы свободы не от всякой пустой клеветы, являющейся изъявлением верноподданнических чувств, но главным образом от коварной доктрины, преуспевание которой грозит, по-видимому, полным уничтожением свободы. Я не буду, следовательно, рассматривать, правда ли то, что бегство Людовик а XVI является преступлением г-на Б у й е, нескольких адъютантов, нескольких телохранителей и гувернантки королевского сына; я не буду рассматривать, по собственной ли воле бежал король или какой-нибудь гражданин увлек его с границ при помощи своих советов1; я не буду рассматривать, в состоянии ли еще ныне народы верить тому, что королей похищают, как жен
1 20 июня 1791 г. Людовик пытался бежать вместе со своей семьей на французскую границу для того, чтобы встать во главе контрреволюционных сил, но был задержан в местечке Варенн. После побега короля в Учредительном собрании была распространена версия о его «похищении» генералом Буне и другими лицами.
щин, я также не буду рассматривать, был ли отъезд короля лишь бесцельным путешествием, маловажной отлучкой, как подумал это господин докладчик, или этот отъезд нужно связать со всеми предшествующими событиями, являлся ли он продолжением или дополнением безнаказанных и, следовательно, всегда возрождающихся заговоров против общественной свободы; я даже не буду рассматривать, объясняет ли причину этого отъезда декларация, подписанная рукою короля1, или является лн этот акт доказательством той искренней привязанности к революции, о которой неоднократно и столь энергичным образом публично заявлял Людовик XVI; я хочу рассматривать поведение короля и говорить о нем, как если бы дело шло о китайском императоре. Прежде всего я хочу рассмотреть вопрос о границах принципа неприкосновенности.
Преступление, не наказуемое по закону, является само по себе возмутительным уродством в общественном строе или, скорее, полным отрицанием общественного строя; если преступление совершено первым государственным чиновником, высшим должностным лицом, то я вижу в этом лишь два лишних довода к строгому наказанию: первый состоит в том, что виновный был связан с отечеством более священным долгом, второй — в том, что не пресекать его посягательства гораздо опаснее, ибо он обладает большой властью.
Король неприкосновенен, говорите вы; он не может быть наказан — таков закон... Вы сами на себя клевещете! Нет, вы никогда не издавали декрета, по которому один человек стоял бы выше законов, мог бы безнаказанно посягать на свободу, на существование нации и, живя в богатстве и славе, безмятежно издеваться над отчаянием несчастного и униженного народа. Нет, вы не сделали этого: если бы вы осмелились издать подобный закон, то французский народ не поверил бы этому или вопль всеобщего негодования уведомил бы вас, что суверен вступает в свои права.
Вы издали декрет о неприкосновенности, но при этом, господа, были ли у вас когда-либо какие-нибудь сомнения относительно намерения, которое продиктовало вам этот декрет? Могли ли вы когда-нибудь скрывать от самих себя, что неприкосновенность короля тесно связана с ответственностью министров, что вы декретировали одно и другое, потому что фактически вы отняли у короля и передали министрам действительное пользование исполнительной властью, и что на министров, как на истинных виновников, и должна падать ответственность за нарушения долга, совершенные исполнительной властью? Из этого вытекает, что в области администрации король не может причинить никакого зла, ибо никакой прави
1 Перед своим побегом Людовик оставил вызывающее письмо, в котором он отвергал Конституцию. .
тельственный акт не может исходить от него, и что те акты, которые бы он захотел совершить, не имели бы силы и значения; что, с другой стороны, закон сохраняет все свое могущество против него. Но, господа, идет ли здесь речь о частном поступке лица, облеченного званием короля? Идет ли здесь, например, речь об убийстве, совершенном этим лицом? Лишен ли и этот акт силы и значения или же и тут имеется министр, который подписывается и отвечает?
- Но, говорят нам, если бы король совершил преступление, то следовало бы, чтобы закон искал руку, которая двигала рукой короля... Но если король, будучи человеком и получив от природы способность к произвольному движению, поднял свою руку без постороннего вмешательства, то кто же тогда явился бы ответственным лицом?
Но, говорят еще, если бы король зашел слишком далеко, то назначили бы регента... Но если бы назначили регента, то он все же оставался бы королем и, следовательно, сохранял бы привилегию неприкосновенности; пусть же Комитеты1 ясно выскажутся и объяснят нам, был ли бы в этом случае король все еще неприкосновенным? Когда люди, придерживающиеся каких- либо взглядов, не решаются признаться в последствиях, которые из них вытекают, то это лучшее доказательство нелепости их взглядов. И вот, я спрашиваю вас, вас, которые с такой энергией поддерживают подобную позицию, если король ограбит вдову и сироту, если он в своих обширных поместьях захватит виноградник бедняка и поле отца семейства, если он купит судей, чтобы направить меч законов в сердце невинного, скажет ли ему закон: ваше величество, в том, что вы сделали, нет преступления; или: вы вправе безнаказанно совершать все преступления, которые покажутся приятными вашему величеству!..
Законодатели, отвечайте вы сами себе! Если бы какой-либо король душил у вас на глазах вашего сына, бесчестил вашу жену и вашу дочь, то сказали бы вы ему: государь, вы пользуетесь своим правом, мы вам все позволили?.. Или вы разрешили бы гражданину отомстить? Но тогда вы личное насилие, частное правосудие каждого лица поставили бы на место спокойного и благотворного правосудия закона. И это вы называете установлением общественного порядка, и вы осмеливаетесь утверждать, что абсолютная неприкосновенность является опарой, незыблемой основой общественного порядка!
Но, господа, что такое все эти отдельные предположения, все эти злодеяния, по сравнению с теми, которые угрожают благу и счастью народа! Если бы король навлек на свое отечество
1 По постановлению Учредительного собрания ряд его комитетов (Конституционный, Дипломатический, Военный и др.) составили доклад о бегстве короля. В этом докладе король признавался невиновным в бегстве, а ответственность возлагалась на его соучастников. Комитеты рекомендовали возвратить Людовику XVI престол.
все ужасы междоусобной и внешней войны, если бы, став во главе армии мятежников и чужестранцев, он вздумал опустошать свою собственную страну и хоронить под ее развалинами свободу и счастье всего мира, то был ли бы он неприкосновенным?
Король неприкосновенен! Но вы, вы также неприкосновенны! Однако* распространили ли вы эту неприкосновенность до права совершить преступление? И посмеете ли вы сказать, что представители суверена имеют менее широкие права на свою личную безопасность, чем тот, чью власть они пришли ограничить, тот, кому они передали от имени нации власть, которой он обладает? Король неприкосновенен! Но не неприкосновенны ли также и народы? Король неприкосновенен согласно фикции; народы же неприкосновенны по ненарушимому праву природы; а что делаете вы, прикрывая короля щитом неприкосновенности, как не приносите неприкосновенность народов в жертву неприкосновенности королей? Надо признать, что таким образом рассуждают лишь в деле королей... А что делают им на пользу? Ничего. Но во вред им делают все, ибо прежде всего, вознося человека выше законов, обеспечивая ему возможность быть безнаказанно преступным, его толкают по наклонной плоскости ко всем порокам и излишествам, его делают презреннейшим и, следовательно, несчастнейшим из людей, его намечают предметом личной мести для всех невиновных, которых он оскорбил, для всех граждан, которых он преследовал, ибо закон природы, предшествующий законам общества, объявляет всем людям, что в том случае, когда закон не мстит за них, они возвращают себе право мстить за себя самим; и таким вот образом мнимые апостолы общественного порядка опрокидывают все, вплоть до правил здравого смысла и общественного порядка! У нас ссылаются на законы для того, чтобы человек мог безнаказанно' преступать их! У нас ссылаются на законы для того, чтобы он мог нарушать их!
О вы, считающие, что подобное предположение сомнительно, задумывались ли вы над странным и гибельным предположением о существовании такой нации, которой правил бы король, виновный в оскорблении нации? Сколь презренной и подлой показалась бы иноземным народам нация, которая доставила бы им соблазнительное зрелище человека, находящегося на троне для того, чтобы притеснять свободу, чтобы угнетать добродетель! Куда делись бы все те пышные, высокопарные речи, в которых расхваливают славу и свободу нации? Но какой вечный и ужасный источник раздоров внутри страны, где высшее должностное лицо* является подозрительным для граждан! Как оно призовет их к повиновению законам, против которых оно высказалось само? Как судьи смогут отправлять правосудие от его имени? Как магистраты не попытаются закрыть себе лицо от стыда, когда они осудят обман и недобросовестность во имя человека, который не уважал бы своего слова? Какой виновный
на эшафоте не мог бы обвинить то странное и жестокое пристрастие законов, которое устанавливает подобное неравенство между преступлением и преступлением, между человеком и человеком, между виновным и челрвеком еще более виновным!
Господа, весьма простое рассуждение, если бы его упорно не избегали, могло бы окончить этот спор. Принимая резолюцию, подобную той, против которой я восстаю, можно допустить лишь две гипотезы: либо король, которого я сочту виновным по отношению к нации, сохранит всю силу власти, которой он обладал раньше, либо правительственные пружины ослабнут в его руках. В первом случае, то есть если короля восстановить во всем его могуществе, — не значит ли это явно подвергнуть общественную свободу вечной опасности? На что, по-вашему, употребит он свою необъятную власть, которой вы его снова облечете, как не на то, чтобы дать восторжествовать своим личным страстям, чтобы бороться против свободы и законов, чтобы ото’мстить тем, кто неизменно защищали против него общественное дело? Наоборот, стоит только правительственным пружинам ослабнуть в его руках, как бразды правления неизбежно перейдут в руки нескольких мятежников, которые будут то служить, то изменять ему, которые будут то льстить ему, то запугивать его, чтобы править, прикрываясь его именем. Господа, ничто так не нравится мятежникам и интриганам, как слабое правительство; только с этой точки зрения следует рассматривать настоящий вопрос; пусть обеспечат меня от этой опасности, пусть обеспечат нацию от такого правительства, где мо-гли бы господствовать мятежники, и я подпишусь под всем тем, что ваши Комитеты смогут вам предложить.
Пусть меня обвиняют, если угодно, в республиканизме; я заявляю, что мне ненавистен всякий образ правления, при котором господствуют мятежники. Недостаточно свергнуть иго одного деспота, чтобы потом подпасть под иго другого деспотизма. Англия освободилась от ига одного из своих королей лишь для того, чтобы подпасть под еще более унизительное иго небольшого числа своих сограждан. Признаюсь, я не вижу среди нас такого могучего гения, который мог бы сыграть роль К р о м- в е л я; я не вижу также никого, кто был бы склонен допустить это. Но я вижу коалиции, более деятельные и более могущественные, чем подобало бы свободному народу; но я вижу граждан, соединяющих в своих руках слишком разнообразные и слишком сильные средства, пользуясь которыми они могли бы оказать влияние на общественное мнение; продолжительное сохранение подобной власти в одних и тех же руках могло бы явиться опасным для общественной свободы. Надо обезопасить нацию от слишком долгого существования олигархического правительства. Разве это невозможно, господа, и разве фракции, которые могли бы возникнуть, укрепиться, соединиться, не были бы несколько ослаблены, если бы в более близком будущем
предвиделся конец безграничной власти, которая нам предоставлена, если бы этим фракциям не благоприятствовала в известной степени бесконечная отсрочка выборов "новых народных представителей1, — в такое время, когда следовало бы, быть может, воспользоваться существующим еще спокойствием, в такое время, когда общественное сознание, пробужденное опасностями, угрожающими отечеству, обещает нам, по-видимому, наиболее удачный выбор? Не посмотрит ли нация с некоторым беспокойством на бесконечное продление срока наших полномочий, которое может благоприятствовать подкупу и интриге? Я подозреваю, что она так именно на это и смотрит; по крайней мере я лично боюсь фракций, боюсь опасностей.
Господа, меры, предложенные вам Комитетами, должны быть заменены общими мерами, внушенными, конечно, интересами мира и свободы. Предложенные же вам меры, надо вам сказать, могут только опозорить вас; и если бы мне пришлось ныне быть свидетелем принесения в жертву основных принципов свободы, то я, по крайней мере, попросил бы позволения выступить адвокатом всех обвиняемых: я желал бы быть защитником трех телохранителей, гувернантки наследника и самого г-на Б у й е. По мнению ваших Комитетов, король невиновен и преступления нет!.. Но там, где нет преступления, нет и сообщников. Господа, если щадить виновного — слабость, то приносить более слабого из виновных в жертву более сильному из них — это уже несправедливость. Не думайте же, что французский народ настолько низок, чтобы упиваться зрелищем казни нескольких второстепенных жертв; не думайте, что- он без боли видит, как его представители следуют еще по обычному пути рабов, всегда старающихся привести слабого в жертву сильному и добивающихся лишь того, чтобы обмануть народ и злоупотребить им с целью безнаказанно продлить несправедливость и тиранию! Нет, господа, нужно или признать вину всех или оправдать всех виновных. Вот в заключение то, что я предлагаю.
Я предлагаю, чтобы Собрание декретировало, во-первых, что оно узнает о желании народа, чтобы решить участь короля; во-вторых, что Национальное собрание отменяет декрет, отсрочивающий выборы новых национальных представителей; в-третьих, что оно не принимает предложений Комитетов.
И если мои предложения не будут приняты, то я требую, чтобы Национальное собрание, по крайней мере, не опозорило себя пристрастным отношением к мнимым сообщникам преступления, на которое хотят набросить завесу.
1 24 июня 1791 г., то есть через несколько дней после бегства короля, Учредительное собрание постановило приостановить уже начавшиеся выборы в Законодательное собрание. '
О РОЛИ ОБЩЕСТВЕННОГО ОБВИНИТЕЛЯ
20 января 1791 г. Учредительное собрание приняло декрет об учреждении в каждом департаменте уголовного трибунала. Этим декретом предусматривалось образование суда в составе президента, назначаемого избирателями департамента, и трех временных судей. При каждом трибунале состоит общественный обвинитель, назначаемый избирателями департамента. При трибунале «повседневно несет службу» королевский комиссар.
В силу этого закона избирательный комитет Парижского департамента был созван для того, чтобы определить состав уголовного трибунала. 10 июня
1791 г. во втором туре голосования Робеспьер был избран общественным обвинителем 220 голосами (из 372). Парижский уголовный трибунал был создан лишь 15 февраля 1792 г. Робеспьер выступил в Обществе друзей Конституции с изложением своих обязанностей и поведения, которого он намерен придерживаться в выполнении своих новых обязанностей.
Речь, произнесенная 15 февраля 1792 г., была издана «Французским Патриотом», 10 стр. in—8°, под заголовком: iDiscours, ргопопсё par Maximilien Robespierre a la Societe des Amis de la Constitution, le Jour de I’installation du tribunal criminel du departement de Paris». Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VIII, «Discours (III partie). Octobre 1791 — Septembre 1792».
x. ..оспода, уголовный трибунал Парижского департамен- Q J) та учрежден сегодня утром. Естественно, что до начала его деятельности пройдет еще несколько дней. Однако ввиду близости того момента, когда я должен буду занять новую в нашем обществе судейскую должность, я считаю своим долгом дать моим согражданам точное представление о том судебном порядке, которому будут отныне подчинены их самые важные интересы, об особых обязанностях, которые возложило на меня их доверие, и о моих принципах. Я хочу показать им природу моей ответственности и границы тех услуг, которые они могут ожидать от моего усердия. Самым постыдным признаком рабства народа является его глубокое невежество в своих собственных делах. Помочь народу узнать их следует тем уполномоченным, которых он выбрал. Их главная обязанность, по моему мнению, —; свободное общение с народом; оно необходимо и для меня. Если правда, что мы сделали шаг к царству справедливости и законов, то пора, чтобы
публичные должностные лица, не исключая и того, кто называется первым из них, смотрели на себя не как на владык, а как на равных своим согражданам. Нужно, чтобы в их глазах, как и в глазах разума и природы, общественные должности не были более источником почестей и еще менее — богатств, а были бы долгом. Какой человек посмеет добиваться наказания за преступление, если сам он совершает наитягчайшие из них, желая основать свое могущество на унижении своих ближних? По какому бесстыдству осмелится он ссылаться на законы, если его непримиримая гордость сама нарушает вечные законы природы и человечества?
Институт присяжных приближает нас во многом к этим законам: он священен сам по себе; его почерпнули из принципов равенства, ибо он предоставляет самые священные права граждан им равным и, конечно, он принесет нам все те богатые плоды, которые можно от него ожидать, как только мудрость законодателей очистит его организацию от некоторых пороков, которых он не лишен и которые опыт, я думаю, не замедлит обнаружить. Я должен дать теперь общее понятие того, чем он является в наше время.
Закон возлагает на граждан, выбранных согласно установленному порядку, обязанность объявлять свое мнение о том, совершили ли обвиняемые граждане то преступление, которое является предметом обвинения; это то, что называется жюри приговора. Закон учреждает трибунал в составе председателя и нескольких судей, взятых по очереди из окружных трибуналов, для применения наказания, назначаемого законом за то преступление, в котором обвиняемый был объявлен присяжными виновным.
Но никто не может быть предан суду ни жюри приговора, ни уголовного трибунала, если только другое жюри, учрежденное тем же законом, не объявит, что обвинение против него имеет основание; это последнее жюри называется жюри обвинения.
Закон учредил при уголовном трибунале магистрата, на которого под именем общественного обвинителя возложено добиваться у него от имени народа удовлетворения за преступления, нарушающие спокойствие общества. Как бы ни важны были его функции, как бы ни обширны были его обязанности, не следует создавать себе о них преувеличенного представления. Общественный обвинитель не может дать первый толчок правосудию. Получать доносы и доводить их до сведения жюри обвинения возлагается на полицейских чиновников; функции общественного обвинителя начинаются лишь после объявления этим жюри своего мнения.
Таким образом, видно, что название общественного обвинителя не точно характеризует его функции, но что он является скорее беспристрастным защитником интересов общества, вра-
том преступления, покровителем слабости и невинности, ибо общественная безопасность, являющаяся девизом магистратов, о которых я говорю, гораздо более страдает от судебного убийства невиновного, чем от безнаказанности виновного. Пора, наконец, чтобы это правило, подтвержденное с давних пор в философских книгах, принятое на словах даже теми, кто не является философами, применялось магистратами и осуществлялось в судебных приговорах. Таковым будет основное правило моего поведения, и что бы ни говорили те, кто хотят представить друзей общественного блага и гуманности виновниками беспорядка и анархии, я постараюсь доказать своим примером, что ненависть к преступлению и усердие в отношении угнетенной невинности имеют общий источник в принципах морали и чистом чувстве справедливости.
Люди, столь же непросвещенные, сколь другие несправедливы, полагали, что они хвалят меня, говоря, что я был бы неумолимым врагом аристократов. Они ошиблись. Для меня, как гражданина, слово аристократ с давних пор не означает более ничего: я знаю только хороших и плохих граждан. Как народный магистрат, я не знаю ни аристократов, ни патриотов, ни умеренных: я знаю лишь людей, обвиняемых граждан, я помню, что я только мститель за преступление и опора невинности. Я не снизойду до произнесения длиннейших речей для опровержения бессильных клеветников, которые взвели на меня эти нелепые обвинения; я удовольствуюсь призывом всех тех, кто познали истинное чувство свободы и патриотизма, в свидетели искренности моих политических убеждений, которые я буду излагать. Наиболее счастливым днем моей жизни был бы тот, когда я увидел бы самого ожесточенного из моих врагов, даже человека, наиболее противящегося делу гуманности (единственного человека, которого я мог бы считать своим врагом), жертвой предубеждения, грозящего ему смертью за преступление, в котором он был невиновен, и когда, проливая на его дело свет суровой и беспристрастной истины, я мог бы спасти его от смерти или бесчестия. О, если бы друзья свободы могли быть доступны какому-то искушению, то это не было бы, конечно, искушением •подлой неприязни; это было бы искушением чрезмерного великодушия. В свидетели этого я призываю всех тех, кто страстно полюбил честность и справедливость, вечные основы свободы; к свидетели этого я призываю весь французский народ.
Одна из самых важных обязанностей общественного обвинителя состоит в деятельном надзоре, который закон предписывает ему осуществлять, над всеми полицейскими чиновниками департамента; закон гласит: «... в случае небрежности с их стороны он их предупредит, в случае более серьезной вины он привлечет их к суду уголовного трибунала».
«Если по обязанности службы или по жалобе, или доносу частного лица общественный обвинитель найдет, что полицей-
ский чиновник подлежит преследованию за преступление по должности, то он вынесет постановление о его приводе, и при наличии основания он известит директора жюри о фактах и документах для составления последним обвинительного акта».
Для пояснения моей мысли об этой существенной части наших обязанностей я скажу, что поскольку было бы низким и преступным не пользоваться этой законной властью для защиты угнетенных от притеснений полицейских чиновников, постольку было бы несправедливым пользоваться ею для присвоения себе- произвольной власти над чиновниками, имеющими перед общественными обвинителями преимущество непосредственно назначаться первичными народными собраниями, над мировыми судьями, которые заставят благославлять революцию, если они не перестанут быть достойными своего высокого звания; и я радуюсь возможности привести здесь в доказательство моих принципов те политические мнения, которые я излагал по этому же поводу в Учредительном собрании, когда я требовал сам ограничения власти общественных обвинителей, которая, если бы она попала в недостойные руки, казалась мне слишком опасной для гражданской свободы; когда я добивался даже ограничения продолжительности их функций более кратким сроком и доведения их жалования до размера более умеренного, чем тот, который был предложен докладчиком об учреждении суда присяжных; ибо сознаюсь, что длительное время исправления судейской службы я считал всегда бичом народа, а бедность Аристида казалась мне всегда более счастлив.ым предзнаменованием для общественного процветания, чем богатство К р а с с а.
Я должен вдобавок заметить не для наиболее сведущих людей, но для граждан, не удосужившихся еще изучить наши новые законы, что они ошибаются, считая общественных обвинителей имеющими непосредственное влияние на преступления, которые прямо затрагивают судьбу общественной свободы и исход революции, ибо преступления оскорбления нации подсудны высокому национальному суду, и королевский комиссар, состоящий при уголовном трибунале, получил точное предписание закона — требовать передачи этому суду всех дел о таких преступлениях, а председатель уголовного трибунала — самостоятельно распоряжаться об этом под страхом привлечения за должностное преступление.
Я должен еще сказать, что деяния, касающиеся свободы печати, были во время пересмотра Конституции изъяты из компетенции общественного обвинителя и уголовного трибунала и что первый был заменен прокурор-синдиком департамента и ко- ■ ролевским комиссаром, второй —> окружным трибуналом по месту совершения этого рода деяния. Я не должен, следовательно, наблюдать за этой любопытной частью нашей гражданской;
и политической свободы, и хорошо, чтобы граждане были об этом осведомлены.
Однако это fie мешает мне считать задачу общественных обвинителей одной из самых важных и полезных задач, поставленных Конституцией; сознаюсь даже, что она является в моих глазах той задачей, которая может больше всего поднять общественный дух, открыть обширнейшее поле для правил философии и гуманности. В этом отношении нет ни одной задачи, которая так соответствовала бы моим принципам и моему характеру. В обычные времена и при торжестве законности я предпочел бы выполнение этой задачи всему другому; однако я должен сознаться, что с сожалением смотрю на приближение того момента, когда мне придется отправлять обязанности общественного обвинителя; скажу более, я согласился на них в свое время с крайним отвращением, лишь из уважения к выбору граждан и, если мне будет позволено сказать, вследствие полной уверенности в своих намерениях. Но вскоре у меня возникла другая мысль. Мне казалось, что единственное звание, подобающее членам Национального собрания, — это звание граждан. Когда я добился почетного для него декрета, который исключал всех его членов из состава следующего Законодательного корпуса ', я хотел было убедить их в то же время отказаться от всех общественных должностей, даже народных, чтобы ограничиться ролью гражданина и свободного деятельного надзирателя за исполнением законов, которые они приняли. Я не сделал этого только из боязни создать больше препятствий для главного предложения и благодаря советам того из моих товарищей, с которым я был теснее всего связан как трудами, принципами, общими опасностями, так и узами нежнейшей дружбы, я уступил и убедился в мудрости этого решения вследствие того выбора, который поставил его потом самого во главе Парижской Коммуны; ибо я клянусь, что это он до сего момента спасал столицу и отводил подлые замыслы врагов нашей свободы; я клянусь, что мужество и добродетели Петиона были необходимы для спасения Франции; но даже и это соображение убедило меня окончательно лишь тогда, когда Петиона целиком поглотила забота о подавлении заговоров, беспрестанно возникающих в этом громадном городе; понадобились еще люди, которые следили бы за всеми заговорами, составляемыми во всем государстве и идущими из того же центра для уничтожения нарождающейся свободы. Мне казалось, что в этот критический момент, от которого зависела судьба мира, первый долг гражданина — защищать дело французского народа и вселенной. Поэтому я не решился бы согласиться на новые обязанности, которые меня ожидают,
1 15 мая 1791 г. Робеспьер выступил в Учредительном собрании с предложением издать декрет о том, чтобы в состав нового Национального собрания не могли быть избраны -депутаты предыдущего Собрания. Это пред- .ложение Робеспьера было принято.
если .бы я совершенно отчаялся в возможности примирить их с этими великими интересами. Я хочу отдавать своей должности все дни, а революции — часть ночей, я заявляю, что если мои силы и здоровье не смогут вынести этой двойной работы, то я сочту себя вынужденным выбирать.
Есть необходимость более настоятельная, есть долг еще более великий, чем долг преследовать преступление или защищать невинность, имея публичное звание, по делам частных лиц перед судебным трибуналом; это — долг гражданина и человека защищать дело гуманности и свободы в трибунале вселенной и будущих поколений. Итак, основываясь на высказанном предложении, сознаюсь, что я не в силах оставить то великое дело, от которого никакая человеческая власть не может меня оторвать. Я заявляю, что тогда я принес бы свою должность в жертву своим принципам, а свои личные преимущества — общей пользе. В такие моменты пост друга человечества находится там, где он может успешно защищать его. Долг каждого человека начертан в его совести, в его характере. Ни один смертный не может избежать своей судьбы, и если моя судьба — погибнуть за свободу, то, вместо того чтобы пытаться скрыться от нее, я поспешил бы к ней навстречу.
ПРОСПЕКТ «ЗАЩИТНИКА КОНСТИТУЦИИ»
Веской 1792 года Робеспьер приступил к изданию еженедельника под .названием «Защитник Конституции». В апреле этого года Робеспьер опубликовал «Проспект «Защитника Конституции» в качестве программного документа.
«Le defenseur de fa Constitution par Maximilien Robespierre, Depute a VAssemblee Constiiuante. Ouvrage periodique propose par souscription».
Перевод Проспекта сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. IV, «Les journaux". '
Ф ,
азум и оощественная польза начали революцию; интрига: и честолюбие остановили ее; пороки тиранов и пороки рабов привели ее к горестному состоянию смуты и кризиса.
Большинство нации хочет отдыхать под покровительством: новой Конституции, в лоне свободы и мира; какие причины лишали его до сих пор этого двойного преимущества? Невежество и разногласие. Большинство желает блага, но оно не знает ни способов достижения этой цели, ни препятствий, которые ее отдаляют; даже благонамеренные люди придерживаются различных взглядов по вопросам, которые наиболее тесно связаны с основами общего благоденствия. Все враги Конституции прикрываются патриотизмом для того, чтобы сеять заблуждение, раздор и ложные принципы; писатели продают свое перо этой гнусной затее. Таким образом, общественное мнение слабеет и: дезорганизуется; общая воля становится бессильной и ничтожной, а патриотизм — без плана, без согласия и без определенной цели мечется тяжело и бесплодно или помогает порой своей слепой горячностью гибельным замыслам врагов нашей свободы. В этой обстановке нам остается лишь один способ спасения государства — наблюдать за рвением добрых граждан, чтобы направлять его к общей цели. Приближать их всех к принципам Конституции и общей пользы, предавать гласности истинные причины наших бедствий и указывать средства от них, раскрывать на глазах у н-ации мотивы и последствия политических действий, влияющих на судьбу государства и свободы; подробно
рассматривать общественное поведение лиц, играющих главные роли на сцене революции; вызывать на суд общественного мнения и истины тех, кто легко ускользает от суда законов и кто может решать судьбу Франции и вселенной, — вот, несомненно,, самая большая услуга, которую гражданин может оказать общественному делу.
Периодическое издание, которое осуществило бы эту цель, показалось мне достойнейшим занятием друзей отечества и гуманности; я осмелился взяться за него. Дух, которым он руководствуется, показан в его названии «Защитник Конституции».
. Поставленный в начале нашей революции в центре политических событий, я близко видел ■ извилистый путь тирании; я узнал, что самые опасные из наших врагов не те, кто открыто ■объявили себя ими, и постараюсь, чтобы эти знания не были бесполезны для спасения моей страны.
Мне ненужно говорить о том, что одна лишь любовь к справедливости и истине будет направлять мое перо. Только при этом условии, спустившись с трибуны французского Сената, можно взойти на трибуну вселенной и говорить не с Собранием, которое может быть взволновано столкновением различных интересов, но с человеческим родом, интересом которого является интерес разума и . всеобщего счастья. Возможно, что, покинув сцену, чтобы занять место среди зрителей, можно лучше судить и о сцене и об актерах; кажется по крайней мере, что, избавившись от вихря дел, отдыхаешь в более мирной и чистой атмосфере и выносишь более верное суждение о людях и о вещах, примерно как тот, кто, убежав от шума городов, чтобы подняться на вершину гор, чувствует, что спокойствие природы проникает в его душу, и его понятия расширяются вместе с расширением кругозора.
Я видел, что некоторые члены Законодательного собрания, соединяя две почти одинаково важные обязанности, излагали и оценивали в своих сочинениях те действия, которым накануне они способствовали в Национальном собрании.
Хотя этой последней заботы было достаточно для того, чтобы целиком занять меня в то время, когда она была мне поручена, это не помешало мне одобрить законодателей, воздававших глубокую дань уважения необходимости существования писателей политических и философских и достоинству их звания; и думаю даже, что они будут иметь двойное право на уважение своих доверителей, если они выполнят и ту, и другую задачу с одинаковой честностью.
Тот, кто объявляет себя цензором порока, апостолом разума и истины, не должен быть ни менее безупречен, ни менее смел, чем сам законодатель. При заблуждениях последнего остается большая надежда на общественное мнение и общественный дух; но когда общественное мнение унижено, когда общественный дух искажен, то последняя надежда свободы унич
тожена: писатель, который, продавая свое перо ненависти, деспотизму или испорченности, изменяет делу патриотизма и гуманности, более низок, чем магистрат, нарушающий свой долг, более преступен, чем даже народный представитель, продающий народные права.
Таковы мои политические убеждения, таковыми будут дух и цель того литературного произведения, которое я посвящаю, свободе моей страны.
Это издание будет выходить по четвергам; каждый номер будет содержать от трех до четырех листов.
ИЗЛОЖЕНИЕ МОИХ ПРИНЦИПОВ
' Статья „Exposition de mes principes" была помещена в № 1 еженедельника ,,Le defenseur de la Constitution", издававшегося Робеспьером с мая
1792 года.
Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. IV, «Les journaux».
хочу защищать Конституцию такую, как она есть. Меня e , спросили, почему я провозглашаю себя защитником акта, недостатки которого я часто излагал; я отвечаю, что, будучи членом Учредительного собрания, я изо всех моих сил восставал против всех тех декретов, которые общественное мнение ныне осуждает, но что с того момента, как конституционный акт был завершен и скреплен всеобщим согласием, я всегда ограничивался требованием его точного исполнения, не наподобие той политической секты, которую называют умеренной и которая ссылается на его букву и пороки лишь для того, чтобы погубить его принципы и дух, не наподобие двора и честолюбцев, которые, вечно нарушая все законы, благоприятные для свободы, исполняют с лицемерным усердием и кровожадной преданностью все те законы, которыми они могут злоупотреблять для подавления патриотизма, но как друг отечества и человечества, убежденный в том, что общественное спокойствие предписывает нам укрыться под покровом Конституции, чтобы отражать атаки честолюбия и деспотизма.
Учредительное собрание держало в своей руке судьбу Франции и вселенной; оно могло внезапно поднять французский народ на высочайшую ступень счастья, славы и свободы; оно оказалось ниже своей благородной миссии; оно часто нарушало вечные принципы справедливости и разума, которые оно само торжественно провозгласило. Права нации и человечества остались те же, но обстоятельства переменились, и они должны определить природу тех способов, которые можно употребить для восстановления их во всем их объеме.
. Быть может, второе Законодательное собрание, приходя к браздам правления революцией, могло бы исследовать вопрос
об истинных границах своих обязанностей и своей власти и о том, имели ли первые представители право принудить его к клятве, которую они от него потребовали. Конечно, если бы оно проявило тогда силу характера, если бы какой-нибудь гениальный и добродетельный человек вышел из его недр для того, чтобы предъявить ему список всех декретов, которые противоречили Декларации прав и нарушали основные принципы Конституции; если бы оно одним ударом принесло их в жертву народу и свободе, то я не могу сомневаться в том, что в настоящий момент большинство нации, уставшее от ошибок первого Собрания, одобрило бы с восторгом этот великий и отважный шаг.
Но Законодательное собрание поспешило принести едино- .душную и безоговорочную присягу всему конституционному акту в целом. Первыми словами, прозвучавшими на его трибуне, были высокопарные похвалы, расточаемые без разбора всем членам первого Законодательного собрания. Сер юти объявил, что мир получил наилучшую из всех возможных Конституцию. Этот кодекс, как священная книга, был с триумфом принесен старцами; многие омыли ее своими слезами и покрыли ее поце- .луями. Конституционный акт был принят с меньшей торжественностью и почтением, чем с суеверием и идолопоклонством, а Законодательное собрание держало себя со смиренным видом .даже перед тенью Учредительного собрания.
Ему не подобает дотрагиваться до Конституции, которую •оно поклялось соблюдать; теперь всякое изменение могло бы .лишь встревожить друзей свободы.
Среди бурь, вызванных столькими фракциями, которым дали время и средства укрепиться; среди внутренних разногласий, вероломно соединенных с внешней войной, поддерживаемых интригой и подкупом, благоприятствуемых невежеством, эгоизмом и легковерием, добрым гражданам требуется точка опоры и сигнал для сбора; я не знаю для этого ничего другого, как Конституция.
Я заметил, что те, кто во время первого представительного собрания были обвинены в излишнем усердии за то, что они защищали права народа против деспотизма и интриг, были самыми усердными апостолами той доктрины, которой я придерживаюсь в настоящий момент. Напротив, браня с некоторых пор недостатки Конституции и Собрание, делом которого она является, я удивил тех, кто оказывал предпочтение самому добросовестному ригоризму в конституционных делах, чтобы принести свободу в жертву двору. Я слышал, как люди, которые только и знали, что клеветали на народ и боролись против равенства, славословят республику. Я видел, как те, которые оставались всегда недостойными принципов нашей революции, соблазняли нас образом правления более свободным и совершенным. Двор, все интриганы, все вожди фракции сговариваются одновременно против нее, ибо они нуждаются во всеобщем хаосе, чтобы без
наказанно делить между собой добычу и могущество нации. Они хотели бы, чтобы при том бурном кризисе, к которому они нас привели посредством заговоров и вероломства, патриотизм сам начал расшатывать своими собственными руками конституционный строй, чтобы возвести на его развалинах либо королевский деспотизм, либо нечто вроде аристократического правления, которое под соблазнительными названиями надело бы на нас цепи, тяжелее прежних.
С той минуты, когда я заявил о своем намерении бороться со всеми мятежниками, я увидел, как люди, которые недавно сохраняли еще некоторую репутацию патриотов, объявили мне войну более серьезную, чем та, которую они хотят вести с деспотами; я увидел, как'они расточали все средства, в которых никогда нет недостатка, после того как передали общественное достояние в руки своих друзей, и когда участвуют под различными званиями во всех органах власти, чтобы изображать меня одновременно во всех частях государства то роялистом, а то и честолюбивым трибуном. В этом жестоком бреду я распознал тот ужас, которым были поражены мои новые противники, и все те доказательства, которые предвещали мне их гибельные планы,- сделались в моих глазах совершенно достоверными. Я — роялист? Да, как человек, который почти в одиночестве три года боролся против всемогущего Собрания для оказания сопротивления непомерному расширению королевской власти; как человек, который, презирая всю клевету фракции, смешиваемой ныне с той, которая меня преследовала, потребовал, чтобы беглый монарх подлежал справедливости законов; как человек, который, будучи уверен в том, что большинство Собрания восстановит Людовика XVI на троне, добровольно обрек себя на месть этого короля, чтобы вступиться за права народа; наконец, как человек, который будет еще с опасностью для своей жизни защищать Конституцию против двора и всех фракций. Я —1 республиканец? Да, я хочу защищать принципы равенства и осуществление священных прав, которые Конституция гарантирует народу от опасных идей тех интриганов, которые смотрят на народ только как на средство удовлетворения своего честолюбия; я предпочитаю видеть народное представительное собрание и свободных уважаемых граждан с королем, чем рабский и униженный народ под хлыстом аристократического Сената и диктатора. Для меня Кромвель не лучше Карла I, а иго децемвиров не более сносно, чем иго Тарквиния. Разве в словах «республика» или «монархия» находится решение великой социальной проблемы? Разве определения, придуманные дипломатами для классификации различных форм правления, создают счастье и несчастье наций, или сочетание законов и учреждений составляет их истинную природу? Все политические конституции созданы для народа; все те, в которых он почитается за ничто, являются лишь посягательствами на челове
чество! О, какое мне дело до того, что ложные патриоты рисуют мне близкую перспективу обагрения Франции кровью с целью избавить нас от королевской власти, если они не хотят установить на ее обломках национального суверенитета и гражданского и политического равенства? Какое мне дело до того, что против проступков двора восстают, если, не собираясь их пресекать, их терпят и поощряют, чтобы извлечь из них пользу? Какое мне дело до того, что признают вместе со всеми недостатки Конституции, относящиеся к объему королевской власти, если уничтожают право петиции; если посягают на личную свободу, даже на свободу мнений; если позволяют проявлять в отношении встревоженного народа ту жестокость, которая составляет контраст с вечной безнаказанностью знатных заговорщиков; если не перестают преследовать и клеветать на всех тех, кто во все времена защищали дело нации от посягательств двора и всех партий? Какое нам дело, что время от времени возобновляют слух о предстоящем отъезде короля, как бы для того, чтобы выведать настроения и обнадежить неблагоразумных патриотов опасной иллюзией? Не бежал ли уже король год назад, в момент, который казался наиболее благоприятным для свободы, в то время, когда Франция не была еще жертвой раздоров, которые ее терзают теперь, и не должна была выдерживать внешнюю войну? Ну и что же? Кому это событие было на пользу, народу или деспотизму? Не к этой ли эпохе относятся гибельные декреты, которые исказили нашу Конституцию?Не тогда ли кровь обезоруженных граждан начала течь под мечом проскрипции? Не в тот ли момент, когда королевская власть была приостановлена2, а король вверен надзору Лафайета, коалиция, главой которой был этот последний, возвратила монарху громадную власть, заключила с ним полюбовную сделку в ущерб нации, в пользу честолюбцев, подготовивших этот заговор, и наложила от его имени железное иго на всех патриотов государства? Что делали в то время вы, Бриссо и Кондорсе? Ибо я имею здесь в виду именно вас и ваших друзей! Пока мы обсуждали в Учредительном собрании важный вопрос о том, стоит ли Людовик XVI выше законов, пока, заключенный в эти границы, я довольствовался защитой принципов свободы, не затрагивая никакого другого постороннего и опасного вопроса, и подвергался за это клевете той фракции, о которой я говорил, вы либо по неосторожности, либо совсем по другой причине из всех ваших сил содействовали ее губительным планам. Извест
1 Эти декреты, изменяющие Конституцию, были приняты во время пересмотра и согласования различных частей конституционного акта в августе 1791 года, согласно проекту Комитета, представленному Туре; Робеспьер принял активное участие в дискуссии. В своем «Адресе к французам», опубликованном в июле 1791 года, он высказал опасения о том, что Конституция может быть изменена в благоприятном для двора смысле.
2 После неудавшегося бегства Людовика в Варенн 12 июня 1791 г. он был временно отстранен от престола.
ные до тех пор своими связями с Лафайетом и своей великой умеренностью, бывшие долго усердными приверженцами полуаристократического клуба (клуб 1789 г.), вы вдруг начинаете провозглашать слово «республика»; Кондорсе печатает трактат о «республике», принципы которой, правда, были менее демократичными, чем принципы нашей настоящей Конституции; Бриссо распространяет газету «Республиканец», в которой демократично было лишь ее заглавие; одновременно на всех стенах столицы появляется афиша, продиктованная тем же настроением, редактированная той же партией в лице бывшего маркиза Дю-Шателе, родственника Лафайега, друга Бриссо и Кондорсе. Тогда все умы пришли в состояние брожения; одно это слова «республика» посеяло раздор среди патриотов, дало врагам свободы желанный предлог — провозгласить, что во Франции существует партия, составляющая заговоры против монархии и Конституции; они поспешили приписать этому предлогу ту твердость, с какой мы защищали в Учредительном собрании права национального суверенитета против чудовищного принципа неприкосновенности короля. Этим словом они ввели в заблуждение большинство Учредительного собрания; это слово было сигналом к резне мирных граждан, убитых на алтаре отечества, все преступление которых состояло в законном осуществлении права петиции, санкционированного конституционными законами ’. Благодаря этому слову истинные друзья свободы были превращены в мятежников испорченными или невежественными гражданами, и революция отсрочена, быть может, на полвека. Следует сказать все: это было еще в те критические времена, когда Бриссо пришел в Общество друзей Конституции, где он почти никогда не появлялся, чтобы предложить изменения в образе правления, подсказать которые Учредительному собранию запрещали нам самые простые правила благоразумия. По какой роковой случайности очутился там Бриссо, чтобы поддержать проект петиции, которая послужила поводом к пресловутой коалиции, чтобы вызвать резню на Марсовом поле! Каковы бы ни были вероломные мотивы тех, кто толкнул добрых граждан на этот шаг, он был, конечно, невинным; петиция, проект которой был составлен, имела одну лишь цель — предложить Национальному собранию поговорить со своими доверителями, прежде чем высказывать свое мнение о деле монарха. Почему Бриссо вздумал предложить другой проект петиции, намечавшей отмену королевской власти в тот момент, когда фракция ожидала только этого предлога, чтобы
1 17 июля 1791 г. на Марсовом поле в Париже собралось несколько тысяч человек для обсуждения и подписания петиции, осуждающей монархию. По приказу Учредительного собрания и Парижского муниципалитета к Марсову полю были двинуты войска под командованием Лафайета. По безоружным демонстрантам был открыт огонь, в результате которого было убито более 50 человек и ранено несколько сот человек.
оклеветать защитников свободы? А нас обвинили в преувеличении, которое мы противопоставили в Обществе друзей Конституции первому проекту петиции, законность которой мы не оспаривали, но гибельные последствия которой мы предвидели. Мы были обязаны проявить столько же осмотрительности, сколько и твердости, чтобы заживить раны, нанесенные свободе этой роковой катастрофой. Я не буду, однако, утверждать, что намерения Бриссо иКондорсе были так же преступны, как события — гибельны; я не хочу принимать упреков, сделанных им многими патриотами, в мнимом расхождении их с Л а ф а й е- т о м, панегиристами которого они являлись, лишь для того, чтобы лучше служить своей партии и проложить себе путь к Законодательному собранию сквозь ложные препятствия, чтобы вызвать к себе доверие и усердие друзей свободы. Я хочу видеть в их прежнем поведении лишь крайнее неблагоразумие и величайшую глупость. Но теперь, когда их связи сЛафайетом и Нарбонном не являются более тайной, когда опыт прошлого может пролить новый свет на современные события, когда они не скрывают более проектов опасных нововведений, когда они собирают все свои силы для того, чтобы обесславить тех, кто объявляют себя защитниками нынешней Конституции, пусть они знают, что нация в одно мгновение расстроила бы все козни, затеваемые в продолжение стольких лет ничтожными интриганами. Всякий, кто строит честолюбивые планы на новых заблуждениях монарха и посмел бы разжечь пламя гражданской войны в тот момент, когда нам навязана внешняя война, был бы величайшим врагом отечества. Французы, депутаты, объединяйтесь же вокруг Конституции, защищайте ее от исполнительной власти, защищайте ее от всех мятежников! Не способствуйте намерениям тех, кто утверждает, что она неисполнима только потому, что они не хотят ее исполнять; потерпим некоторое время ее несовершенства, пока успехи просвещения и общественного духа позволят нам дождаться той минуты, когда мы сможем уничтожить их в лоне мира и согласия. Недостатки Конституции принадлежат людям, но ее основы — дело неба, и она носит в себе самой бессмертное начало своего совершенства. Декларация прав, свобода печати, право петиции, право мирных сборищ; добродетельные представители, строгие по отношению к знатным, неумолимые к заговорщикам, снисходительные к слабым, исполненные уважения к народу, пылкие защитники патриотизма, строгие хранители общественного порядка; представители, которые не стараются назначать министров и править от их имени, но которые наблюдают за ними и беспристрастно наказывают их; мир и изобилие возрождаются под их покровительством, так как они менее посвящены в интриги двора, чем в искусство защищать свободу; к ним больше не нужно прибегать, чтобы заставлять королевскую власть идти по пути, начертанном ей волей суверена, или чтобы незаметно и без потрясений прибли
жаться к той эпохе, когда общественное мнение, просвещенное временем или преступлениями тирании, сможет высказаться за наилучшую форму правления, соответствующую интересам нации. Мы, следовательно, не побоимся защищать Конституцию, рискуя получить название роялиста и республиканца, народного трибуна и члена австрийского комитета *. Мы будем защищать ее тем усерднее, чем сильнее мы чувствуем ее недостатки. Если наше полное повиновение даже тем декретам, которые нарушают наши права, является жертвоприношением нашим прежним угнетателям, то пусть последние не отказывают нам по крайней мере в исполнении тех, которые им покровительствуют. Если бы они увидели Конституцию во всех законах, которые благоприятствуют тирании, если бы они не признали ее более в тех, которые ее сдерживают, то мы подпали бы под еще более невыносимый гнет, чем тот, от которого она нас освободила.
Защищая ее, мы не будем тоже забывать того, что времена революции не похожи на спокойные времена и что политика наших врагов всегда состояла в смешении этих времен, с той целью, чтобы законно убивать народ и свободу. Наши принципы, наша гражданская доблесть не имеют ничего общего с принципами и гражданской доблестью министра Нарбонна, который, смотря спокойным оком на знамя контрреволюции, поднятое на юге, посмел возбудить национальную месть против отважных марсельцев2 на том основании, что для уничтожения пожара гражданской войны они не дожидались приказов поджигателей; мы любим Конституцию не как те, которые всегда находят в ней оружие для убийства слабых патриотов и угнетения солдат, но никогда не находят его для наказания военачальников и высокопоставленных преступников. Мы будем защищать ее не против общей воли и свободы, но против частных интересов и вероломства. Мы будем заниматься отдельными личностями лишь тогда, когда их имена будут неразрывно связаны с общественным делом.
Мы не скрываем от себя, что вооружим против себя все партии; нам останется одобрение нашей совести и уважение всех честных людей.
1 Бриссо в своей газете «Французский патриот» 20 мая 1791 г. обвинил Робеспьера в сообщничестве с двором и австрийским комитетом ввиду того, что Робеспьер не сочувствовал войне.
2 Отряд национальной гвардии Марселя, принявший участие в свержении монархии 10 августа 1792 г. в Париже.
О НЕОБХОДИМОСТИ И ПРИРОДЕ ВОИНСКОЙ ДИСЦИПЛИНЫ
Статья tSur la necessite et la nature de la discipline militaire» была помещена во втором номере еженедельника Робеспьера «Le defenseur de la Constitution» (май 1792 г.).
jE исциплина является душой армий; дисциплина заме- jf няет численность, а численность не может заменить дисциплину. Без дисциплины нет армии; имеется лишь простое соединение людей, без единства, без согласия, которые не могут успешно направлять свои силы к общей цели, подобно телу, покинутому жизненным началом, или машине со сломанной пружиной. Эти истины так же очевидны, как и любая из тех, которые могут быть доказаны опытом и разумом.
Существует менее ясный для всех умов вопрос, который теперь тесно связан с этими истинами и решение которого совершенно необходимо для определения надлежащего их применения, вопрос, который никто еще не подумал изучить, но который многие люди попытались окутать почти непроницаемым мраком; это вопрос о том, какова природа, какова истинная цель воинской дисциплины. Каков, наконец, точный смысл этих слов? Его еще пока не объяснили.
Учредительное собрание признало и торжественно провозгласило великие принципы, но далеко не так точно применяло их ко всем частям законодательства; по-видимому, даже оно считало их совершенно чуждыми военному кодексу. Всем известно, что этот кодекс был работой комитета, состоящего из дворян, лиц высшего командного состава и военных министров, сменявших один другого в течение этого периода. Они только представили его по частям на утверждение Собрания, которое приняло его с безусловным доверием и которое мало думало о сохранении права вето. Насколько общераспространен был тот предрассудок, что только министрам подобает что-то смыслить в законах, относящихся к армии! Насколько далеки были от по
нимания того, что самой важной частью этих законов является не та, которая относится к науке тактики и требует военных познаний! Насколько далеки были от догадки о том, что военные законы всесторонне связаны с принципами и интересами гражданской и политической свободы и что люди, для которых естественнее руководствоваться предрассудками их положения и рождения, их личными интересами, чем правилами политики и .философии, менее всего способны принять в расчет все эти связи, примирить долг солдата с долгом гражданина! Поэтому, несмотря на некоторые мелкие изменения, основы и дух нового кодекса вполне достойны прежнего, и слова воинская дисциплина не дают еще ныне у нас более точных и справедливых понятий, чем в тех странах, где армия служит лишь орудием в руках деспота для порабощения и разорения народов. '
Постараемся разъяснить эти понятия с тем интересом, который внушает новизна этого вопроса, и с тем вниманием, которое требует спасение свободы, связанной с этим вопросом.
Что такое воинская дисциплина? Это верность в выполнении долга военной службы; это повиновение особым законам, регулирующим функции солдата. Специальные обязанности, возложенные на солдата в силу тех обязательств, которые он принял на себя в отношении отечества, не простираются дальше; отсюда неизбежно вытекает, что власть его начальников ограничена в тех же пределах. Солдат является вместе с тем человеком и гражданином; обладая этими тремя качествами, он имеет обязанности и права, которые должны и могут быть примирены.
Когда он выполнил свой солдатский долг, природу которого я только что определил, он пользуется такими же правами, как и другие граждане и люди. Военный закон является для солдата тем, чем гражданские и политические законы являются для граждан; гражданин вправе делать все то, что гражданские и политические законы не запрещают; солдат вправе делать все то, что военный закон ему не запрещает. Гражданский закон может запретить лишь то, что вредит обществу и чужим правам; военный закон может запретить лишь то, что вредит военной службе. Всякий закон, причиняющий человеку какое-нибудь лишение или возлагающий на него бесполезное бремя, является тираническим актом; всякий человек или начальник, требующий того, ■чего закон не предписывает, является деспотом и тираном, то есть мятежником.
Таким образом, когда солдат не является на перекличку, на смотр, на какое-нибудь учение; когда он покидает свой пост или отказывается повиноваться приказаниям, отдаваемым ему его начальниками в порядке военной службы, он нарушает дисциплину; он должен быть наказан в соответствии с законами. Но если эти же начальники, расширяя пределы своей власти, захотят запретить ему пользоваться правами, принадлежащими каждому гражданину; если какой-нибудь офицер, например,
вздумает запретить ему посещать своих друзей, часто бывать в обществах, разрешенных законом; если он пожелает вмешиваться в его чтение, в его переписку, — сможет ли он ссылаться на дисциплину и требовать повиновения? Нет. Если следовать понятиям о дисциплине, разделяемым до сих пор предрассудками из-за доверия к макиавеллизму и аристократии, то нет никакого основания к тому, чтобы офицер не мог сказать солдату, которого он встречает в каком-нибудь доме или общественном месте: «Твое присутствие здесь мне не нравится, приказываю тебе возвратиться в казарму; я запрещаю тебе разговаривать с этой женщиной: удовольствие беседовать с ней я оставляю только для себя». Нет основания к тому, по крайней мере при данной системе, чтобы солдат, который в этих случаях был бы бунтовщиком и оказал бы неуважение к своему .офицеру, не был отправлен в тюрьму и наказан, как неловинующийся. Однако если- следовать правилам настоящей дисциплины, недисциплинированным был бы здесь именно офицер, а солдату следовало бы ему ответить: «Вне военной службы я не знаю офицеров ни в клубах, ни в общественных местах; как солдат, я буду повиноваться начальникам, которые будут приказывать мне от имени закона; я буду соблюдать все установленные им правила; как свободный гражданин, я буду пользоваться теми, которые закон мне гарантировал, и не подчинюсь власти какого-либо лица». Такой ответ допустим во всех странах, где господствует закон, ибо повиноваться человеку, который приказывает не от имени закона, значит оскорблять самый закон и делаться соучастником того, кто захватывает его власть. Тот, кто сделал бы это, не был бы недисциплинированным; он был бы лишь свободным человеком и просвещенным гражданином, а следовательно, верным и смелым солдатом, более грозным для врагов государства, чем те смертоносные автоматы, храбрость которых обусловливается только яростью либо даже страхом.
Из всего сказанного мною следует, что принципы справедливости и общественного порядка могут легче, чем это думают, применяться к гражданам, вооруженным для защиты отечества. Из этих принципов можно сделать столь же простые, как и важные выводы.
Из них можно заключить: 1) что всякая излишняя строгость в наказаниях является общественным преступлением; 2) что всякая произвольная и тираническая форма в судебных решениях является посягательством на невинность и на общественную и личную свободу. Ибо, хотя особенности армейского уклада и могут вызывать некоторые изменения в общих правилах, они никогда не могут требовать, чтобы невиновного отдавали как виновного в полное распоряжение какого-нибудь человека; при всех возможных обстоятельствах всегда правильно то, что меч законов должен разить лишь преступление; и никогда ти
рания не может спасти ни государства, ни свободы. Что же следовало бы думать о законе, который предоставлял бы генералу власть над жизнью и смертью солдат? Тот, кто облечен ею, является неограниченным властелином армии; люди преступны или невиновны в зависимости от его прихоти; дисциплина в его- руках служит обязанностью делать все то, что соответствует егс- интересам; она не что иное, как полнейшее рабство; как бы гибельны для блага отечества и прав народа ни были его желания, они священны, как закон, непреодолимы, как громы небесные. Что будет, если вы доверите тому же человеку право издавать законы или регламенты, что является одним и тем же? Праведное небо! Судебная и законодательная власть, то есть верховная власть, переданная генералу армии! Что же станется с- властью настоящего, невооруженного законодателя подле этого- искусственного законодателя, окруженного военной силой? Из всех способов принести свободу в жертву военному деспотизму есть ли способ, столь же быстрый и верный? Какой дух ужаса может, следовательно, внушить подобное решение! Разве никогда не научатся здраво судить о пороках и добродетелях людей? Разве никогда не сумеют уважать народ и одновременно полагаться на его интересы и его характер? Разве всегда будут бояться восстания управляемых и не бояться эгоизма и честолюбия правящих? Должна ли, следовательно, армия граждан возбуждать больше подозрений, чем военачальник? Разве армия не более, чем он, заинтересована в спасении отечества, не более предана народному делу? И не единственный ли только- мотив собственной безопасности побуждает ее естественно повиноваться приказам генерала, достойного ее доверия? Вам легче- будет найти сто тысяч вероломных или честолюбивых генералов,, чем беспричинно виновную и мятежную армию; зачем, следовательно, поступать прямо против природы вещей, оказывая начальникам то доверие, которое заслуживает армия? Успокойтесь- же, или, вернее, опасайтесь только наших настоящих врагов.
Рассмотрите теперь этот важный вопрос с других точек зрения, перенеситесь во времена революций. Вообразите революцию, начатую народом и для народа, против королевского деспотизма и дворянства, но остановленную совместными ухищрениями дворянства и двора; предположите, что во время войны,, вызванной и тем и другим, военачальниками будут дворяне, избранные двором. Ну хорошо! Какую дисциплину хотели бы вы иметь в армии — дисциплину деспотизма или ту, которую я- описал? Каких настроений потребовали бы вы от солдат, кроме- тех, когда, готовые отбросить внешних врагов, они были бы достаточно бдительны и благородны, чтобы предупредить вероломства, замышляемые против нации; кроме тех, когда, покорные командованию офицеров, если речь идет о битве с иностранными войсками, солдаты были бы всегда достаточно настороже- от соблазна, достаточно просвещены и проникнуты духом и-
принципами Конституции, чтобы отказаться служить их честолюбию против народа и свободы? Стараться беспрестанно изменять в них этот характер, хотеть во что бы то ни стало сделать их снова автоматами, отдать их на милость начальников, вызывающих подозрение, — не значит ли это восстановить деспотизм и аристократию на развалинах нарождающейся свободы?
Как далек был от здравого смысла и истины тот представитель, который, желая облечь генералов этой страшной диктатурой, после длительной и жестокой хулы на народ, породивший эту свободу, подчеркнуто ссылался на строгость дисциплины у римлян и свободных народов! Мы не будем спрашивать у него, в каких книгах изучал он военный кодекс римлян и греков, но откуда он взял, что римские и спартанские генералы забывали о том, что они командуют гражданами, и простирали свою власть за пределы воинской дисциплины в собственном смысле слова?
Как, к тому же, может он сравнивать наше настоящее положение с положением тех древних народов, у которых генералы были магистратами, у которых солдаты после непродолжительного похода возвращались в стены города и были всего только гражданами, у которых начальники, армия, республика знали лишь один интерес и должны были сражаться только с иноземным врагом? Разве ходили греки в бой под командованием генералов Ксеркса, а римляне под знаменами П о р с е н ы? Разве не известно, что те самые римляне, которые так часто неслись к победе под начальством К о м и л л о в и Фабрициев, отказались побеждать под руководством децемвиров, что, призванные в Рим криками оскорбленной невинности и свободы, они -отложили разгром Эквов и Сабинян на то время, когда они заставили бы пасть под мечом законов Ann и я и его сообщников; они это сделали и торжествовали победу. Разве не известно, что во время американской войны изменник Арнольд был наказан теми, кем он командовал? Разве намеревался тогда американский сенат поступить с ними, как с виновными и разбойниками? Если бы голландцы предвидели вероломство принца С альмского, а брабантские жители -— вероломство Шен- ф.ельда, разве носили бы они ныне оковы? Да что я говорю! Когда и при самом деспотизме бесчестные генералы бесстыдно приносили наших солдат в жертву какой-то куртизанке, разве поверили бы вы, что вселенная и нация вменили бы им в преступление спасение армии и славы французского имени путем отважного неповиновения вероломству, которое запрещало им победить и приказывало дать себя истребить? В истории наций есть необычайные обстоятельства, когда голос природы и необходимости звучит с непреодолимой властностью. Напрасно ложное благоразумие или политическое вероломство хотело бы это опровергнуть. Великие кризисы предупреждают мудростью и .энергией, но раз они уже возникли, то их нельзя подавлять на-
еилием, по крайней мере, если не хотят все разрушить и погубить. Если мы совсем не склонны снова надеть на себя оковы, то не будем насиловать природу вещей и средства управления, не будем призывать деспотизм на помощь свободе, не будем защищать ее, как рабы, которых ужасает даже ее тень. Будем остерегаться того, чтобы враги свободы, ослепляя наши очи ее эмблемами, оглушая наши уши ее языком, незаметно не добились ее похищения у нас. Не будем доверять показному патриотизму и опасной политике наших военных патрициев, будем страшиться того, чтобы одним только этим словом — дисциплина — они не довели нас до нашей гибели. Они уже сильно успели в этом деле; если вы хотите помешать им быстро завершить его, то давайте пользоваться нашим собственным опытом, чтобы исправить те гибельные ошибки, в которые они нас вовлекли; давайте сравнивать изложенные нами принципы с тем, что происходило до сих пор среди нас.
Подводя итог нашим взглядам, мы видим, что возникает, так сказать, два рода воинской дисциплины: одна является неограниченной властью начальника над всеми действиями и личностью солдата, другая — их законной властью, ограниченной пределами военной службы. Первая основана на предрассудках и кабале; вторая почерпнута из самой природы вещей и разума. Первая делает из военнослужащих чистейших крепостных, предназначенных, безусловно, содействовать прихотям одного человека, другая создает из них послушных слуг отечества и закона; она оставляет их людьми и гражданами. Первая годится для деспотов, вторая —1 для свободных народов. С первой можно победить врагов государства, но одновременно поработить и притеснить граждан; со второй — вернее одолеть внешних врагов и защитить свободу своей страны от врагов внутренних.
С самого начала революции вы постоянно слышали обвинения солдат в неповиновении. Но рассмотрите, прошу вас, какую из этих двух родов дисциплины они нарушили; быть может, ту, которая состоит в точном выполнении воинских обязанностей? Нет, нашу армию никогда не упрекали в отказе от них и даже со справедливым восхищением отмечали, что те корпуса, которые имели гражданские разногласия со своими начальниками, проявляли благородство тем, что противопоставляли их клевете щепетильную точность при соблюдении всех своих обязанностей. Они нарушили ту дисциплину, которая представляет собой пассивную и слепую покорность воле старшего даже в том, что совершенно чуждо отношениям солдата с начальником, да что я говорю, в том, что им, безусловно, возбранялось самыми священными интересами отечества. Главным их преступлением против этой дисциплины был благородный отказ служить делу наших прежних тиранов против нации и обагрять свои руки кровью народа и его первых представителей; прочими преступлениями были либо законные, либо похвальные поступки, до
стойные нового отечества, которое они создали. Им вменялось в преступление то ношение священного значка завоеванной свободы, то пение гимна, столь любимого добрыми гражданами, то- участие в наших народных танцах и в веселье народа во время невинных празднеств, устроенных в честь отечества; их хотели оставить изолированными от нации, часть которой они составляли, чуждыми чувствам и правам свободы, которая являлась их делом. Таковы были истинные причины распрей солдат с их офицерами. Предлогом было слово «неповиновение». Малейшее- упущение в личной службе, которое с трудом заметили бы при старом режиме, преувеличивалось, приписывалось всей армии. Почти никогда не дерзали еще подробно изложить эти факты. Да что говорить! Таков был недостаток гражданственности и далее невежество их обвинителей, что последние не колебались открыто сознаваться в том, что они вменяют солдатам в обязанность снятие с себя трехцветной ленты и воспрещают всякое проявление патриотических чувств, как только их офицеры прикажут об этом. Весь этот громкий процесс между теми и другими был не чем иным, как войной деспотизма и аристрократии против народа и нарождающейся свободы. О, кто бы этому поверил! Этот процесс был решен в пользу первых. И не удивительно! Деспотизм и аристократия были одновременно обвинителями, судьями и сторонами. Сколько раз представители народа бессознательно способствовали их гибельным планам! Я видел, как министр-заговорщик и враждебные революции патриции обвинили главных защитников свободы; и в тот же миг на основании их слов Учредительное собрание с быстротой молнии выпустило декрет о проскрипции; я видел, как оно в своем роковом заблуждении посылало смерть своим спасителям; я видел это; и среди убийственных воплей невежества и клеветы мой слабый- голос не мог быть услышан! Я видел, что за дело революции шестьдесят тысяч героев отечества были позорно изгнаны произвольными приказами и чудовищными приговорами. Я видел, что в их лице тяжко оскорбляли народ, преследовали свободу, наказывали, как преступление, патриотизм, нарушали новые, и даже деспотические, законы; народные представители видели это; и они это допустили! Они слышали горестные жалобы наших защитников, и они им не вняли! Их обвинители были признанными изменниками; они трусливо покинули свои знамена, напрасно пытались вовлечь солдат в свою измену; они подняли знамя восстания, присоединились к австрийским деспотам, чтобы растерзать сердце своего отечества; те, кто остались среди нас, не внушают, больше доверия просвещенным гражданам и ничто не смогло еще открыть нам глаза. А на солдат продолжали клеветать, их не переставали преследовать, солдат, верных дисциплине, верных отечеству, считали мятежниками; мятежных же и-вероломных офицеров щадили, почти уважали^-О,- позор человеческого разума! О, бесчестье моего отечества! Ни один
заговорщик не искупил еще величайшего из всех злодеяний, а за слабость, малейшее заблуждение народа, да что я говорю, за чистейшую и пламеннейшую преданность отечеству отплатили казнями и резней; и как будто недостаточно было заклания этого множества внушающих сочувствие жертв, их усопшим душам нанесли еще оскорбление гражданскими венцами, пожалованными их палачам; память об этих кровавых трагедиях постарались обессмертить гнусными памятниками и кощунственными празднествами
О равенство, о свобода, о справедливость! Неужели же вы только пустые названия?
Я уже вижу, как изнемогаете вы повсюду под железным скипетром военного деспотизма. Все другие власти, существовавшие до революции, пали, он один уцелел, для него одного были сохранены опасные различия, отмененные новой Конституцией, для него уже в наших пограничных селениях власть народных магистратов была поколеблена, для него идолопоклонство готовит победы, отечество расточает свои последние средства, законы и сама Конституция молчат; он уже является властителем судеб государства. Законодатели! Пора подумать о защите вас самих от огромной власти военного деспотизма, которую не перестают усиливать; пусть научит вас история революций; посмотрите, как у наших соседей он нагло пользуется призраком сената для торжественного объявления своих прихотей и один возвышается везде на развалинах национального суверенитета. Никогда обстоятельства, окружающие вас, не были более благоприятны для его честолюбия. Вы с давних пор, по-видимому, играете с этим чудовищем; народ, очень мало просвещенный, смотрит на его рост почти без тревоги. Это чудовище кажется теперь ласковым с вами, но бойтесь, как бы оно не стало скоро достаточно сильным, для того чтобы растерзать вас, ибо с этой минуты вы перестанете существовать.
' Робеспьер здесь имеет в виду жестокую расправу с восстанием в Нанси 28—31 августа 1790 г., произведенную карательным отрядом генерала Буйе и роялистскими офицерами.
МНЕНИЕ О СУДЕ НАД ЛЮДОВИКОМ XVI
В октябре 1792 года Конвент начал обсуждение вопроса о привлечении низложенного короля Людовика XVI к уголовной ответственности. Конвенту были доложены материалы о совершенных Людовиком преступлениях и сформулированы юридические основания его ответственности за эти преступления. Эти доклады вызвали ожесточенные прения. На первом этапе процесса над Людовиком основное внимание депутатов сосредоточилось на вопросе о том, подлежит ли бывший король суду за совершенные им преступления. Робеспьер три раза выступал в Конвенте по поводу суда над Людовиком.
«Opinion sur le jugement de Louis XVI» — первая речь, произнесенная Робеспьером в Национальном конвенте 3 декабря 1792 г. и изданная Национальной типографией в том же году, 12 стр. in •—8, под заголовком «Convention nationale. Opinion de Maximitien Robespierre, Depute du departe- ment de Paris, sur le jugement de Louis XVI; imprime par ordre de la Convention nationale.»
Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.
^а-раждане! Собрание незаметно для себя отклонилось от о У сущности вопроса. Здесь незачем возбуждать процесс. Л годовик — не обвиняемый. Вы •— не судьи; вы — государственные деятели и представители нации, ничем иным вы не можете быть. Вам предстоит не вынести обвинительный или оправдательный приговор человеку, а принять меру общественного спасения, сыграть роль национального провидения. Низложенный король годен в республике лишь на два дела: либо нарушать спокойствие государства и потрясать свободу, либо способствовать их укреплению. Я же утверждаю, что характер, который принимало до сих пор ваше обсуждение, как раз противоречит этой цели. В самом деле, как предписывает действовать здравая политика для укрепления нарождающейся республики? Она предписывает глубоко внедрить в сердца презрение к королевской власти и привести в замешательство всех сторонников короля. Следовательно, представить миру его преступление в качестве проблемы, его дело — в качестве предмета самого внушительного, самого благоговейного, самого трудного обсуждег ния, которое когда-либо занимало представителей французского
народа; установить неизмеримое расстояние между одним воспоминанием о том, чем он был, и достоинством гражданина — это именно и есть тайный способ сделать его опасным для свободы.
Людовик был королем, а теперь основана республика.- Одни лишь эти слова решают пресловутый вопрос, который вас занимает. Людовик свергнут с престола за свои преступления; Людовик объявил французский народ мятежным, для его наказания. он призвал оружие своих собратьев-тиранов; победа и народ решили, что мятежником был он один. Следовательно, Людовик не может быть судим; он уже осужден, или Республика не оправдана. Предлагать, чтобы Людовик XVI был каким бы то ни было образом предан суду, значит вернуться назад к королевскому и конституционному деспотизму; это идея контрреволюционна, ибо она делает спорной самую революцию.. В самом деле, если Людовика еще можно судить, то он может быть и оправдан, он может оказаться невиновным; да что говорить, до суда он предполагается таковым. Но если Людовик оправдан, если Л ю д о в и к может быть сочтен невиновным, то что будет тогда с революцией? Если Людовик невиновен, то все защитники свободы превращаются тем самым в клеветников, а мятежники становятся поборниками истины и защитниками угнетенной невинности; все манифесты 1 иностранных, дворов являются тогда законными протестами против господствующей фракции. Даже заключение, которому до настоящего момента подвергался Людовик, является несправедливым притеснением; федераты, парижский народ, все патриоты Франции оказываются виновными; и этот великий процесс, ведущийся в трибунале природы, процесс между преступлением и добродетелью, между свободой и тиранией решается, наконец, в пользу преступления и тирании.
Берегитесь, граждане, вас вводят здесь в заблуждение ложные понятия. Вы смешиваете принципы гражданского и положительного права с принципами международного права; вы смешиваете отношения граждан между собою с отношением наций к врагу, строящему козни против них. Вы смешиваете также положение народа в революционный период с положением народа,, обладающего твердым правительством.
Вы смешиваете нацию, сохраняющую форму правления и наказывающую публичное должностное лицо, и нацию, уничтожающую само правление. Мы относим к области знакомых нам понятий необычайный случай, связанный с принципами, которые мы никогда не применяли; таким образом, благодаря при-
1 В августе 1791 г. — июле 1792 г. прусским королем и австрийским императором, прусским герцогом Брауншвейгским, французскими эмигрантами во главе с братьями Людовика XVI были изданы «манифесты», направленные против французской революции (так называемые пильницкий, коблен- цкий, брауншвейгский манифесты).
зычке к тому, что преступления, свидетелями которых мы являемся, судятся по однообразным правилам, мы естественно склонны думать, что нации ни в коем случае не могут со справедливостью судить по-другому человека, нарушившего их права; там, где мы не видим ни присяжного, ни трибунала, ни судебной процедуры, мы не находим и правосудия. Самые эти термины, которые мы применяем к понятиям, отличным от тех, которые они выражают в обычном употреблении, довершают наше .заблуждение. Такова естественная власть привычки, что на самые произвольные условности, порой даже на самые несовершенные установления, мы смотрим как на абсолютное правило истины или лжи, справедливости или несправедливости. Мы .даже не думаем о том, что большинство неизбежно придерживается еще предрассудков, в которых воспитал нас деспотизм. _Мы так долго сгибались под его игом, что с трудом подымаемся к вечным принципам разума, что все восходящее к этому священному источнику всех законов, принимает в наших глазах незаконный характер, и даже естественный порядок кажется нам беспорядком. Величественные движения великого народа, возвышенные порывы добродетели часто представляются нашим „робким очам вулканическими извержениями или ниспроверже- .нием политического общества; и это противоречие между мягкостью наших нравов, испорченностью наших умов и чистотой принципов, твердостью характеров, предполагающих свободное правительство, на название которого мы осмеливаемся претендовать, конечно, немаловажная причина раздирающих нас смут.
Когда нация бывает вынуждена прибегнуть к праву восстания, она возвращается к первобытному состоянию по отношению .к тирану. Как мог бы он сослаться на общественный договор? Ведь он его уничтожил. В том, что касается отношений граждан между собой, нация может, если пожелает, сохранить еще этот договор, но по отношению к тирану он полностью утрачивает силу после восстания и заменяется военным положением. Суды, судебные процедуры созданы лишь для членов гражданского общества.
Предположение о том, что старая Конституция может направлять этот новый порядок вещей, было бы грубо ошибочным; оно означало бы, что она пережила самую себя. Какие же законы заменяют Конституцию? Ее заменяют законы природы; ее заменяет закон, являющийся основой самого общества и народного блага; право наказать тирана и право свергнуть его с престола — это одно и то же. И то, и другое выливается в одинаковые формы. Процесс тирана — это восстание, приговор ему — падение его власти, наказание его — это то, чего требует народная свобода.
Народы судят не так, как судебные палаты: они не выносят приговоров, они поражают, как молния; они не осуждают королей, они погружают их в небытие; и это правосудие не уступает
правосудию судов. Если народы восстают против угнетателей для своего спасения, то могут ли они применить к ним такой род наказания, который грозил бы новой опасностью самим этим народам?
Мы введены в заблуждение примерами других стран, не имеющих ничего общего с нами. Если Кромвель судил Карла I в судебной комиссии, которая находилась в его распоряжении, если Елизавета таким же образом осудила М а - рию Шотландскую, то это естественно: тираны, приносящие себе подобных в жертву не народу, а своему властолюбию, стремятся обмануть простонародье призрачными формами: здесь речь идет не о принципах, не о свободе, а о плутовстве и интриге. Но народ — какому другому закону может он следовать, если не справедливости и разуму, поддерживаемым его всемогуществом?
В какой республике необходимость наказать тирана была спорной? Был ли призван к суду Тарквиний? Что сказали бы в Риме, если бы римляне посмели объявить себя его защитниками? А что делаем мы? Мы со всех сторон сзываем адвокатов для защиты Людовика XVI; мы санкционируем как законные акты то, что у всякого свободного народа рассматривалось бы как величайшее преступление; мы сами побуждаем граждан к низости и разврату; мы способны со временем пожаловать гражданские венцы защитникам Людовика, ибо, защищая его дело, они могут надеяться его выиграть; иначе вы показали бы миру лишь смешную комедию; и мы смеем говорить о республике! Мы взываем к формальностям потому, что у нас нет принципов; мы приписываем себе мягкость потому, что нам не достает энергии; мы кичимся ложной гуманностью, потому что чувство истинной гуманности нам чуждо; мы благоговеем перед тенью короля, потому что мы не умеем уважать народ; мы мягки к угнетателям, потому что мы не имеем никакого сострадания к угнетенным.
Процесс Людовика XVI! Но что такое этот процесс, если не апелляция восстания к какому-либо трибуналу или к какому-нибудь собранию? Когда король уничтожен народом, кто вправе воскрешать его для создания из него нового предлога смуты и мятежа и какие иные последствия может вызвать подобный образ действия? Открывая поле деятельности для поборников Людовика XVI, вы возобновляете борьбу деспотизма против свободы, вы позволяете поносить республику и народ, ибо право защищать бывшего деспота влечет за собой право говорить все, что относится к его делу. Вы восстанавливаете все фракции, вы оживляете, вы ободряете усыпленный роялизм; вы предоставляете возможность свободно высказываться за или против. Что может быть законнее, что может быть естественнее, чем повторить повсюду те положения, которых смогут открыто придерживаться его защитники на вашем суде и даже на вашей
трибуне! Хороша республика, основатели которой со всех сторон создают ей противников, чтобы напасть на нее еще в колыбели! Посмотрите, какие быстрые успехи уже сделала эта система.
В течение минувшего августа все сторонники королевской власти скрывались; всякий, кто осмелился бы защищать Л ю - довика XVI, был бы наказан как изменник. Ныне они безнаказанно поднимают свою дерзкую голову; ныне самые обесславленные писатели аристократии снова уверенно берутся за свои отравленные перья или находят последователей, превосходящих их бесстыдством; ныне дерзновенные писания наводняют город, где вы находитесь, восемьдесят три департамента и даже портик этого святилища свободы; ныне вооруженные люди, прибывшие без вашего ведома и вопреки законам, оглашают улицы этого города мятежными криками, требующими безнаказанности Людовика XVI; ныне Париж таит в своих недрах людей, собранных, говорят вам, для того, чтобы спасти Людовика XVI от правосудия нации. Вам остается только открыть этот зал атлетам, которые'уже толпятся вокруг, чтобы добиться чести ломать копья во славу королевской власти. Да что я говорю? Ныне Людовик разъединяет даже представителей народа: одни высказываются за, другие — против него. Кто мог бы предположить еще два месяца тому назад, что вопрос о его неприкосновенности станет спорным? Но с той поры, как один из членов Национального конвента предложил серьезно обсудить эту идею, прежде чем перейти к другим вопросам, неприкосновенность, которой заговорщики Учредительного собрания прикрыли первые клятвопреступления короля, была призвана для защиты его последних посягательств. О преступление! О позор! Трибуна французского народа огласилась панегириком в честь Людовика XVI; мы слышали восхваление добродетелей и благодеяний тирана! Мы с трудом смогли спасти честь или свободу лучших граждан от несправедливости поспешного решения. Да что говорить! Мы видели, с какой постыдной радостью принята была самая ужасная клевета на представителей народа, известных своим рвением к'свободе. Мы видели, как одна часть этого собрания была изгнана другою почти тотчас же после совместного доноса глупости и испорченности. И только дело тирана столь священно, что обсуждение его не может быть ни достаточно долгим, ни достаточно свободным; да и что тут удивительного? Это двоякое явление зависит от одной и той же причины. Те, кто участливо относятся к Людовику или к ему подобным, должны жаждать крови депутатов-патриотов, которые во второй раз требуют его наказания; они могут помиловать лишь тех, кто смягчился в его пользу. Был ли хоть на одно мгновенье оставлен- проект порабощения народа путем избиения его защитников? И не должны ли все те, кто изгоняет их ныне под кличкой анархистов и бунтовщиков, сами вызвать
смуту, которую предвещает нам их вероломная система? Если верить им, то процесс продлится по крайней мере несколько месяцев, он протянется до будущей весны, когда деспоты должны дать нам генеральный бой. А какой широкий простор для заговорщиков! Какая.пища для интриги и аристократии! Таким образом, все приверженцы тирании смогут еще надеяться на помощь своих союзников, а иностранные армии смогут поддерживать смелость контрреволюционеров, в то время как их золотсг будет искушать верность суда, который должен решить участь- короля. Праведное небо! Дикие орды деспотизма снова готовятся терзать наше отечество во имя Людовика' XVI! Людовик продолжает бороться против нас из глубины своей темницы, а тут сомневаются, виновен ли он, можно ли поступить с ним, как с врагом! Я все еще хочу верить, что республика непустой звук, которым нас забавляют; но какие же иные средства могли бы употребить те, которые хотели бы восстановить королевскую власть?
У нас ссылаются в защиту короля на Конституцию. Я остерегусь повторять здесь все доводы, изложенные теми, кто соизволили оспаривать этот род возражения.
Я скажу об этом лишь пару слов для тех, кого эти доводы не могли бы убедить. Конституция запрещала вам все то, что вы сделали. Если единственным наказанием для короля могло быть низложение,, то вы не имели права низложить его без суда над ним. Вы не имели никакого права держать его в тюрьме. Он вправе требовать от вас своего освобождения и вознаграждения за убытки. Конституция вас осуждает; падите же к ногам Людовика XVI и взывайте к его милосердию.
Что касается меня, то я постыдился бы более серьезно обсуждать эти конституционные тонкости, я отсылаю их на школьные скамьи, в залу суда или еще лучше в кабинеты Лондона, Вены и Берлина. Я не умею долго обсуждать, когда убежден, что обсуждение поведет к скандалу.
Это — важное дело, говорят нам, и его надо решать с разумной и медленной осмотрительностью. Это мы создали из него важное дело! Да что я говорю? Это вы создали из него дело. Что важного находите вы в нем? Быть может, его трудность? Нет. Быть может, важность особы? В глазах свободы нет человека более низкого; в глазах человечества нет человека более виновного. Он может внушать еще почтение лишь тем, кто подлее его. Быть может, полезность результата? Но это — только лишний довод к его ускорению. Важное дело — это проект народного закона; важное дело — это дело какого-нибудь несчастного человека, угнетенного деспотизмом. Чем вызываются эти бесконечные отсрочки, которые вы нам предлагаете? Неужели вы боитесь оскорбить мнение народа? Как будто бы сам народ боится чего-нибудь, кроме слабости или честолюбия своих уполномоченных; как будто бы народ — презренная толпа рабов,
бессмысленно преданная тупому, изгнанному ею тирану и желающая во что бы то ни стало погрязать в низости и рабстве. Вы говорите о мнении, но разве не вам надлежит направлять его, поддерживать его? Если оно заблуждается, если оно извращается, то кого следует в этом винить, как не вас самих? Может быть, вы боитесь иноземных королей, объединившихся против .вас? О, конечно, верный способ победить их — это показать свой страх перед ними! Верное средство привести деспотов в замешательство — это пощадить их сообщника! А быть может, вы боитесь иноземных народов? Вы, значит, верите еще во врожденную любовь к тирании. Так зачем же стремитесь вы к славе, которую приносит освобождение человеческого рода? По какому странному противоречию предполагаете вы, что нации, которые нисколько не были поражены провозглашением прав человечества, придут в ужас от наказания одного из самых жестоких его угнетателей? Наконец, говорят, вы страшитесь мнения последующих поколений. Да, действительно, последующие поколения будут удивляться нашей непоследовательности и нашей слабости, а наши потомки будут смеяться над этим предположением и вместе с тем над предрассудками своих отцов.
Нам сказали, что для изучения этого вопроса требуется гениальность. Я же утверждаю, что нужна лишь' добросовестность. Речь идет гораздо меньше о том, чтобы просвещать себя, чем о том, чтобы не обманывать себя добровольно. Почему то, что кажется нам ясным в одно время, кажется нам непонятным в другое? Почему то, что легко разрешается здравым смыслом народа, превращается для его уполномоченных в почти неразрешимую проблему? Вправе ли мы иметь волю, противную общей воле, и разум, отличный от всеобщего разума?
Я слышал, как защитники неприкосновенности короля выдвигали смелую точку зрения, которую я, пожалуй, поколебался бы высказать сам. Они утверждали, что те, кто 10 августа умертвили бы Людовика XVI, совершили бы добродетельный поступок; но такое мнение могло основываться лишь на преступлениях Людовика XVI и правах народа. А разве трехмесячный срок изменил его преступления или права народа? Если его спасли тогда от общественного негодования, то, конечно, единственно для того, чтобы его наказание, торжественно постановленное Национальным конвентом от имени нации, больше внушило страха врагам человечества, но снова обсуждать вопрос о том, виновен ли он или может ли он быть наказан, — это значит изменять французскому народу. Возможно, что есть люди, которые либо для того, чтобы унизить достоинство Собрания, либо для того, чтобы лишить нации примера, который вознес бы души на высоту республиканских принципов, либо по еще более постыдным мотивам, были бы не прочь, чтобы функции национального правосудия были осуществлены рукой частного лица. Граждане, остерегайтесь этой западни; всякий, кто
посмел бы дать такой совет, послужил бы лишь врагам народа. Во всяком случае наказание Людовика может иметь значение лишь постольку, поскольку оно будет носить торжественный характер общественного мщения. Какое дело народу до презренной личности последнего короля?
Представители! Выполнить долг, возложенный на вас народом, важно как для него, так и для вас самих. Республика объявлена, но дали ли вы ее нам на деле? Вы не издали еще ни одного закона, оправдывающего это название, вы не искоренили еще ни одного злоупотребления деспотизма; отбросьте названия — у нас еще полностью существует тирания и, вдобавок, еще более низкие группировки, и еще более безнравственные шарлатаны, сеющие новые семена смуты и гражданской войны. Республика! Людовик еще жив! А вы ставите еще личность короля между нами и свободой! Побоимся же сделаться преступниками благодаря сомнениям нашей совести. Побоимся, проявляя излишнюю снисходительность к виновному, сами поставить себя на его место.
Возникает новое затруднение. К какому наказанию приговорим мы Людовика? Смертная казнь слишком жестока. Нет, возражает другой, жизнь еще более жестока; я требую, чтобы он жил. Защитники короля, из сострадания или из жестокости, хотите вы избавить его от наказания за его преступления? Что касается меня, то мне омерзительна смертная казнь, расточаемая вашими законами, и я не питаю к Людовику ни любви, ни ненависти, я ненавижу лишь его злодеяния. Я требовал отмены смертной казни от Собрания, которое вы до сих пор называете Учредительным; и не моя вина, если основные принципы разума показались ему моральной и политической ересью. Но вы, никогда не думавшие ссылаться на них в защиту стольких несчастных, преступления которых являются в гораздо меньшей степени их личными преступлениями, чем преступления правительства, — по какому злому року вспоминаете вы о них только для защиты величайшего из преступников? Вы требуете изъятия из закона о смертной казни для того, кто один лишь и может оправдать его. Да, вообще, смертная казнь — преступление, и по тому только соображению, что согласно нерушимым принципам природы она может быть оправдана лишь в тех случаях, когда она необходима для безопасности людей или общества. А общественная безопасность никогда не требует смертной казни за обыкновенные преступления, ибо общество всегда может предупредить их другими средствами и поставить виновного в невозможность вредить ему. Но когда король свергнут с престола революцией, которая далеко еще не упрочена справедливыми законами, когда одно имя его навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут сделать существование короля безразличным для общественного блага. И это жестокое исключение из обычных законов,
которое признается правосудием, может быть объяснено лишь самой природой его преступлений. С прискорбием произношу я эту роковую истину.., но Людовик должен умереть, потому что отечество должно жить. Мирный, свободный народ, почитаемый внутри, как и извне, мог бы внять советам о великодушии, но народ, у которого еще оспаривают свободу после стольких жертв и такой упорной борьбы, народ, у которого законы еще неумолимы лишь в отношении несчастных, народ, у которого преступления тирании являются предметом спора, — подобный народ должен требовать мести; и великодушие, которым вас прельщают, слишком походило бы на великодушие шайки разбойников, делящих между собой добычу.
Предлагаю вам немедленно вынести постановление об участи Людовика. Что касается его жены, вы предадите ее суду так же, как и всех лиц, обвиняемых в таких же посягательствах. Сын его не покинет Тампля до тех пор, пока не укрепится мир и общественная свобода. Что касается Людовика, я требую чтобы Национальный конвент немедленно объявил его изменником французской нации, преступником против человечества, я требую, чтобы на этом основании он дал поучительный пример миру на том самом месте, где 10 августа погибли благородные мученики свободыи чтобы в честь этого памятного события был сооружен монумент, предназначенный поддерживать в душе народов сознание своих прав и отвращение к тиранам, а в душе тиранов — спасительный страх перед народным правосудием.
1 Речь идет о французских патриотах, погибших при взятии Тюльерий- ского дворца в день свержения монархии 10 августа 1792 г.
ВТОРАЯ РЕЧЬ О СУДЕ НАД ЛЮДОВИКОМ XVI
3 декабря 1792 г. Конвент принял декрет о предании суду Людовика XVI. Его дело слушалось Конвентом. Процесс Людовика проходил в условиях ожесточеннейшей борьбы между якобинцами и жирондистами, которые стремились любыми средствами спасти жизнь короля. Народные массы требовали казни Людовика. 14 января 1793 г. Конвент прекратил прения по его делу и поставил на голосование три вопроса: виновен ли Людовик XVI, будет ли решение Конвента обсуждаться народом и какого наказания заслуживает Людовик. Признав Людовика виновным в предъявленных ему обвинениях «в злоумышлении против свободы нации и общей безопасности государства» и отвергнув предложение о всенародном обсуждении, Конвент приступил к поименному голосованию меры наказания. Большинством голосов Людовик был приговорен к казни, которая была приведена в исполнение 21 января 1793 г.
Приводимая ниже речь Робеспьера была произнесена в Национальном конвенте 28 декабря 1792 г. в период наибольшего обострения борьбы между якобинцами и жирондистами. Эта речь сыграла выдающуюся роль в решении судьбы бывшего короля.
Следует отметить, что при поименном голосовании меры наказания многие депутаты выступали по мотивам голосования. В своей краткой речи по атому поводу Робеспьер, между прочим, сказал: «гЯ не признаю той гуманности, которая убивает народ и прощает деспотам. Чувство, побудившее меня потребовать — хотя и тщетно — в Учредительном собрании отмены смертной казни, есть то самое чувство, которое вынуждает меня сегодня настаивать, чтобы ее применили к тирану моей родины и к самой- королевской власти в его лице. Я голосую за смертную казнь».
«•Second discours sur le jugement de Louis Capet» —вторая речь Робеспьера о суде над Людовиком XVI, переведена из «Discours et rapports de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1910.
^^раждане, по какому злому року вопрос, который, казалось л ]) бы, должен был легче всего объединить все голоса и все интересы народных представителей, является лишь сигналом раздоров и бурь? Почему основатели республики разошлись во взглядах на наказание тирана? Я убежден, тем не менее, что все мы одинаково проникнуты отвращением к деспотизму и пламенным рвением к святому равенству; из этого я заключаю, что нам легко будет достигнуть принципов общественной пользы и вечной справедливости.
Я не буду повторять, что есть священные формы, отличные от судебных, что есть нерушимые принципы, стоящие выше рубрик, освященных привычкой и предрассудками, что истинный суд над королем — это стихийное и всеобъемлющее движение уставшего от тирании народа, который разбивает скипетр, вырванный из рук угнетающего его тирана, что этот суд — самый верный, самый справедливый и самый настоящий из всех судов. Я не стану повторять вам, что Людовик был уже осужден до издания декрета, в котором вы постановили, что будете судить его; я хочу рассуждать здесь лишь в рамках общепризнанной системы. Я мог бы даже прибавить, что разделяю с самым бесхарактерным из вас все его личные чувства, могущие внушить участие к судьбе обвиняемого. Неумолимый, когда речь идет об абстрактном определении степени строгости, которую справедливость законов должна проявлять к врагам гуманности, я почувствовал, как при виде виновного, униженного перед верховной властью народа, поколебалась в моей душе республиканская добродетель. Ненависть к тиранам и любовь к человечеству имеют общий источник в сердце справедливою человека, любящего свою страну. Но, граждане, высшее доказательство преданности, какое народные представители должны дать отечеству, состоит в том, чтобы приносить первые побуждения естественной чувствительности в жертву благу великого народа и угнетенного человечества. Граждане, чувствительность, приносящая невинность в жертву преступлению, это — жестокая чувствительность, милосердие, примиряющееся с тиранией, — варварское милосердие.
Граждане, я напоминаю вам о высших интересах общественного блага. Что побуждает вас заниматься Людовиком? Это не жажда мести, недостойная нации, это необходимость скрепить свободу и общественное спокойствие посредством наказания тирана. Следовательно, всякий способ суда над ним, всякая система судопроизводства, основанная на медлительности, нарушающей общественное спокойствие, прямо противоречит вашей цели; лучше бы вам совсем оставить заботу о его наказании, чем делать из его процесса источник смут и начало гражданской войны. Каждая минута промедления приносит нам новую опасность, все отсрочки пробуждают преступные надежды, поощряют дерзость врагов свободы, питают мрачное недоверие, жестокие подозрения в среде этого Собрания; граждане, голос встревоженного отечества умоляет вас ускорить то решение, которое должно его успокоить. Какое же сомнение еще сковывает ваше рвение? Я не нахожу поводов к нему ни в принципах друзей человечества, ни в принципах философов и государственных деятелей, ни даже в принципах самых тонких и требовательных практиков. Судопроизводство достигло своей высшей точки. Третьего дня подсудимый заявил вам, что ему больше нечего сказать в свою защиту; он признал, что все жела
тельные формальности соблюдены, и объявил, что не требует никаких других. Тот момент, когда он выступил со своей оправдательной речью, является самым благоприятным для его дела. Нет в мире суда, который не принял бы со спокойной совестью подобного порядка. Какой-нибудь несчастный, застигнутый на месте преступления, или обвиняемый только в обыкновенном преступлении на основании доказательств, в тысячу раз менее очевидных, был бы осужден в двадцать четыре часа. Основатели республики, согласно этим принципам вы могли бы давно без колебаний судить тирана французского народа. Каков же был мотив новой отсрочки? Хотели ли вы приобрести новые письменные доказательства против обвиняемого? Нет. Хотели ли вы допросить свидетелей? Эта мысль не приходила еще в голову никому из нас. Сомневались ли вы в преступлении? Нет. Это значило бы, что вы сомневаетесь в законности или необходимости восстания, что вы сомневаетесь в том, во что твердо верит нация, что вы чужды нашей революции и что вы, далекие от наказания тирана, возбуждаете дело против самой нации. Третьего дня единственным мотивом, приводимым для отсрочки решения по этому делу, была необходимость успокоить совесть членов Собрания, якобы еще не убежденных в преступлениях Людовика. Это неосновательное, оскорбительное и нелепое предположение было опровергнуто самими прениями.
Граждане, здесь важно бросить взгляд на прошлое и напомнить вам ваши собственные принципы и даже ваши собственные обязательства. Пораженные величием интересов, о которых я только что вам напомнил, вы уже дважды в двух торжественных декретах определяли крайний срок для суда над Людовиком; третьего дня истек второй из этих сроков. При издании каждого из этих декретов вы обещали, что это будет последняя отсрочка; и, далекие от мысли, что вы нарушали этим справедливость и мудрость, вы скорее склонны были упрекать себя в излишней снисходительности. Ошибались ли вы тогда? Нет, граждане, в первые мгновения ваши взгляды были более здравыми, а ваши принципы более твердыми; чем больше вы дадите втянуть себя в эту систему, тем больше вы утратите свою энергию и мудрость, тем больше воля народных представителей, введенная, может быть, даже без их ведома в заблуждение, разойдется с общей волей, которая должна быть их высшим регулятором. Таков, надо сказать, естественный ход вещей, такова несчастная наклонность человеческого сердца. Я не могу не напомнить вам здесь поразительный пример, аналогичный настоящим обстоятельством, который должен научить нас. Когда Л ю д о в и к по возвращении из Варенн был подвергнут суду первых народных представителей, то в Учредительном Собрании поднялся против него всеобщий крик возмущения; он был единодушно осужден. Но вскоре после этого взгляды переменились, софизмы и интриги одержали верх над свободой и спра
ведливостью; требовать с трибуны Национального собрания всей строгости законов в отношении короля стало преступлением; те, кто ныне вторично требуют от вас наказания за его посягательства, подвергались тогда гонениям, ссылкам, клевете во всей Франции, и именно потому, что они, в очень незначительном числе, оставались верными общественному делу и строгим принципам свободы; один только Людовик являлся священным; народные же представители, которые его обвиняли, были лишь мятежниками, дезорганизаторами и, что еще хуже, республиканцами. Да что я говорю! Кровь лучших граждан, кровь женщин и детей лилась из-за него на алтарь отечества. Граждане, ведь и мы тоже люди, постараемся же воспользоваться опытом наших предшественников.
Однако я не поверил в необходимость предложенного вам декрета о безотлагательном вынесении приговора. Это не означает, что меня убедили те, кто считали, что эта мера могла бы опорочить правосудие или принципы Национального конвента. Нет, даже видя в вас только судей, можно было легко оправдать подобную меру весьма нравственным соображением — стремлением избавить судей от всякого постороннего влияния, обеспечить их беспристрастие и неподкупность, оставив их наедине со своей совестью и доказательствами вплоть до вынесения ими приговора.
Таков именно мотив английского закона, который подвергает присяжных подобному же стеснению; таков был закон, принятый у многих народов, известных своей мудростью; подобный образ действий так же не опозорил бы вас, как не позорит он Англию и другие нации, придерживающиеся таких же правил; но я лично считаю его излишним, ибо убежден в том, что решение этого дела не затянется дольше того срока, когда вам все станет ясным, и что ваше рвение к общественному благу является для вас более повелительным законом, чем ваши декреты.
Впрочем, возразить против вышеприведенных соображений было трудно; но для того, чтобы замедлить ваш суд, вам стали говорить о чести нации, о достоинстве Собрания. Честь нации — это разить тиранов и мстить за униженное человечество! Слава Национального конвента состоит в том, чтобы обнаруживать возвышенный характер и приносить рабские предрассудки в жертву спасительным принципам разума и философии; эта слава состоит в том, чтобы спасать отечество и упрочивать свободу великим примером в назидание всему миру. Я вижу, что достоинство Национального конвента исчезает по мере того, как мы пренебрегаем твердостью республиканских правил, чтобы углубляться в лабиринт бесполезных кляуз, и по мере того, как наши ораторы читают народу с этой трибуны новый курс монархии. Последующие поколения будут преклоняться перед вами или презирать вас, в зависимости от той степени твердости, ка
кую проявите вы в данном случае; и эта твердость будет также мерой дерзости или уступчивости иностранных деспотов по отношению к вам; она послужит для нас залогом рабства или свободы, процветания или нищеты. Граждане, победа решит, мятежники ли вы или благодетели человечества; победу же решит возвышенность вашего характера. Граждане, изменить народному делу и своей собственной совести, предать отечество всем беспорядкам, которые повлечет за собой медлительность в подобном процессе, — вот единственная опасность, которой мы должны страшиться. Пора преодолеть роковое препятствие, которое столь долго задерживает.нас в самом начале нашего пути; тогда, конечно, мы твердо пойдем вместе к общей цели народного благоденствия; тогда злобные страсти, которые слишком часто бушуют в этом святилище свободы, уступят место любви к общественному благу, святому соревнованию друзей отечества и все планы врагов общественного порядка будут разбиты. Но как далеки доы еще от этой цели, если здесь может одержать верх то странное мнение, которое вначале едва смели предположить, которое затем стали подозревать, которое, наконец, было открыто высказано! .
Что касается меня, то с этого момента я увидел подтверждение всех моих страхов и подозрений. В первое время нас, казалось, тревожили последствия тех отсрочек, которые мог повлечь за собой самый ход этого дела, а теперь речь идет не более и не менее как о том, чтобы продлить его до бесконечности; мы боялись смут, которые могла вызвать каждая минута промедления; и вот нам, так сказать, гарантируют неизбежное потрясение республики. О, что нам за дело, если гибельное намерение скрывается под видом благоразумия и даже под предлогом уважения к народному суверенитету! Это вероломное искусство было известно всем тиранам, скрывавшимся под маской патриотизма и до сих пор убивавших свободу и причинявших все наши бедствия. Не софистические декламации, а результаты — вот, что следует принимать во внимание.
Да, я заявляю об этом во всеуслышание: в процессе тирана я вижу отныне лишь средство вернуть нас к деспотизму путем анархии. Призываю в свидетели вас, граждане; в первый момент, когда зашла речь о процессе Людовика последнего, о специальном созыве Национального конвента для суда над ним, когда вы покинули свои департаменты, воодушевленные любовью к свободе, полные того благородного энтузиазма, который внушал и вам новые доказательства доверия великого народа, которого не изменило еще ничье чужое влияние, — да что . я говорю, — если бы в первый момент, когда заговорили здесь о необходимости начать это дело, кто-нибудь сказал нам: «Вы думаете, что закончите процесс тирана через одну, две недели, через три месяца, вы ошибаетесь; не вы вынесете ему приговор, не вы будете судить его в последней инстанции; предлагаю вам
направить это дело на рассмотрение 44 000 секций, из которых состоит французская нация, для того, чтобы все они высказались по этому вопросу; и вы примите это предложение». Вы посмеялись бы над самонадеянностью лица, внесшего предложение, вы отклонили бы его предложение как возбуждающее к бунту и к гражданской войне. Но теперь уверяют, что настроение умов изменилось; влияние зачумленной атмосферы так велико, что даже самые простые и самые естественные мысли часто заглушаются опаснейшими софизмами. Заставьте умолкнуть все предрассудки, все предвзятые мысли, рассмотрим хладнокровно этот странный вопрос.
Итак, вы хотите созвать первичные собрания, чтобы они занялись, каждое в отдельности, участью своего прежнего короля; то есть вы хотите превратить все кантональные собрания, все городские секции в бурные арены, где будет происходить борьба за или против Людовика, за или против королевской власти, ибо существует много людей,. для которых разница между деспотом и деспотизмом невелика. Вы гарантируете мне, что дискуссии будут совершенно мирными и свободными от всякого опасного влияния, но гарантируйте мне прежде, что дурные граждане, что умеренные, фельяны и аристократы не найдут, туда никакого доступа, что ни один болтливый и коварный адвокат не попытается обмануть чистосердечных людей и вызвать жалость к участи тирана у простаков, неспособных предвидеть политических последствий гибельной снисходительности или необдуманного решения. Но что говорить! Разве эта слабость Собрания, чтобы не употребить более сильного выражения, не будет вернейшим средством для объединения всех роялистов, всех врагов свободы, кем бы они ни были, для привлечения их на те народные собрания, с которых они бежали во время вашего избрания, в тот счастливый период революционного перелома, который придал некоторую силу гибнущей свободе. Почему бы не прийти им защищать своего главу, если сам закон будет призывать всех граждан совершенно свободно обсуждать этот важный вопрос? А кто более осторожен, более ловок, более находчив, чем эти интриганы, эти «порядочные люди», то есть мошенники старого и даже нового режима? С каким искусством будут они произносить сперва высокопарные речи против короля, а вывод из них делать в его пользу! С каким красноречием провозгласят они суверенитет народа и права человечества, чтобы восстановить затем роялизм и аристократию. Но, граждане, народ ли окажется на этих первичных собраниях? Оставит ли земледелец свое поле? Покинет ли ремесленник работу, поддерживающую ег-о повседневное существование, для того, чтобы перелистывать Уголовный кодекс и обсуждать на шумном собрании род наказания для Людовика Ка пета и, быть может, немало других вопросов, столь же чуждых кругу его мыслей? Я уже слышал, как по поводу этого
самого предложения проводилась разница между народом и нацией. Что касается меня, считавшего эти слова синонимами, то я заметил, что у нас воскрешают старое различие, которое уже проводилось известной частью Учредительного собрания. Я же полагаю, что под словом «народ» нужно понимать всю нацию, за исключением бывших привилегированных и «порядочных людей»1; итак, я полагаю, что все «порядочные люди», что все интриганы республики смогут объединиться в первичных собраниях, где будет отсутствовать большинство нации, презрительно называемое простонародьем, и увлечь за собой добрых людей, а быть может, даже обозвать верных друзей свободы «людоедами», «дезорганизаторами», «мятежниками». В так называемой апелляции к народу я вижу лишь апелляцию ко всем тайным врагам равенства, продажность и низость которых вызвали необходимость вооруженного восстания; я вижу в ней лишь апелляцию на то, что пожелал народ, на то, что сделал народ в тот момент, когда он выказывал свою силу, в тот единственный момент, когда он выражал свою собственную волю, то есть во время вооруженного восстания 10 августа2, ибо те, кто стремятся к возбуждению смут, могущих восстановить деспотизм или аристократию, более всего страшатся спасительных движений, порождающих свободу. Но что за нелепая идея, великий боже! Предоставить разбор дела одного человека, — да что я говорю? ■— половину его дела, трибуналу, составленному из 44 000 отдельных трибуналов. Если бы хотели убедить мир, что король является существом, стоящим над человечеством, если бы хотели сделать неизлечимой постыдную болезнь роялизма, то какой более искусный способ можно было бы изобрести, чем созвать 25-миллионную нацию для суда над королем. Да что я говорю? Только для решения вопроса о наказании его; и мысль о сведении функций суверена к праву определения наказания не является, конечно, наименее удачной идеей этого плана. Авторы его хотели, очевидно, избежать некоторых возможных возражений. Они поняли, что мысль о возбуждении судебной процедуры во всех первичных собраниях французского государства слишком смешна, и решили внести на их рассмотрение исключительно вопрос о том, какой степени строгости заслуживало преступление Людовика XVI; но этим они добились лишь увеличения числа нелепостей, нисколько не уменьшив числа неудобств. Действительно, если часть дела о Людовике передается суверену, то кто может помешать ему рассмотреть
1 Робеспьер имеет в виду Лафайета, который после патриотической демонстрации народных масс в Тюильрийском дворце 20 июня 1792 г. явился в Законодательное собрание и от имени «всех порядочных людей» требовал сурового наказания виновников демонстрации, а также разгона якобинского клуба.
2 Имеется в виду революция 10 августа 1792 г., приведшая к крушению монархии.
это дело полностью? Кто может оспорить у него право пересмотра дела, принятия докладных записок, выслушивания защиты обвиняемого, допущения просьбы о помиловании и, следовательно, разбора всего дела? Неужели вы думаете, что лицемерные сторонники системы, враждебной равенству, не выставят этих соображений и не потребуют полного осуществления прав суверенитета? И вот в каждом первичном собрании начнется судебная процедура. Но даже и тогда, если она сведется к вопросу о наказании, неизбежно возникнут прения. А кто не подумает, что вправе обсуждать дело вечно, если даже Конвент не посмел решить его сам? Кто может указать срок, когда это важное дело будет окончено? Быстрота окончания его будет зависеть от интриг, которые возникнут в каждой из различных секций Франции, от расторопности или медлительности, с которыми будут собраны голоса в первичных собраниях, от небрежности или усердия, от пристрастия или беспристрастия, с которыми они будут проверены директориями и переданы Национальному конвенту, который составит список. А между -тем война с чужими странами еще не кончена; приближается то время, когда все деспоты ■— союзники или сообщники Людовика XVI направят все свои силы против нарождающейся республики; и они застанут нацию за обсуждением участи Людовика XVI! Они застанут ее за решением вопроса о том, заслужил ли он смерть, за изучением уголовного кодекса или обсуждением оснований для снисходительного или строгого обращения с ним. Они застигнут ее врасплох истощенной, изнуренной постыдными раздорами.'Если неустрашимые друзья свободы, преследуемые ныне с такой яростью, останутся еще в живых, то тогда у них найдется кое-что получше препирательств по тому или другому судебному вопросу; им придется поспешить на защиту отечества, им придется предоставить трибуну и место для собраний, превращенные в поприще крючкотворов, естественным друзьям королевской власти — богачам, эгоистам, подлым и слабохарактерным людям, всем поборникам фельянтизма и аристократии. Как? Разве граждане, сражающиеся ныне за свободу, разве все наши братья, покинувшие своих жен и детей, чтобы спешить ей на помощь, смогут заседать в ваших городах и на ваших собраниях, если они будут находиться в наших лагерях или на поле битвы? А кто же больше их вправе решать спор между тиранией и свободой? Разве мирные горожане могут решить его в их отсутствие? Да что я говорю, разве это дело — не их дело прежде всего? Не наши ли отважные солдаты линейных войск с первых же дней революции пренебрегали кровавыми приказами Людовика, повелевавшего им перебить своих сограждан? Не они ли терпели с тех пор гонения от двора, Лафайета и всех врагов народа? Не наши ли славные волонтеры недавно спасли вместе с ними отечество своим высоким самоотвержением, отбивая натиск приверженцев деспо
тизма, которых Людовик объединил против нас? Оправдать тирана или ему подобных — это значило бы осудить этих отважных людей, это значило бы предать их мести деспотизма и аристократии, которые никогда не переставали их преследовать, ибо всегда будет идти смертельный бой между истинными патриотами и угнетателями человечества; итак, в то время, как самые отважные граждане будут проливать свою кровь за отечество, подонки нации, самые подлые, развратные люди, все эти гадины крючкотворства, все надменные буржуа и аристократы, все бывшие привилегированные, прячущиеся под маской патриотизма, все люди, рожденные ползать и угнетать под прикрытием короля, хозяева собраний, покинутых простой и неимущей добродетелью, будут безнаказанно губить дело героев свободы, отдавать в рабство их жен и детей и нагло решать судьбы государства! Итак, вот тот ужасный план, который глубочайшее лицемерие, скажем это напрямик, и бесстыднейшее плутовство смеют скрывать под именем народного суверенитета, к уничтожению которого они стремятся. Но разве вы не видите, что единственная цель этого проекта — уничтожение самого Конвента, что, созвав первичные собрания, интрига и фельянтизм склонят их к обсуждению всех предложений, выгодных для их вероломных намерений, что они вновь подвергнут сомнению даже провозглашение республики, которое естественно связано с вопросами, касающимися низложенного короля? Разве вы не видите, что коварный оборот, приданный суду над Людовиком, лишь воспроизводит в иной форме сделанное вам недавно Гюаде предложение о созыве первичных собраний для проверки избрания депутатов — предложение, которое вы отвергли тогда с отвращением? Разве вы не видите, во всяком случае, что полное согласие столь великого множества собраний невозможно и что одно лишь это разногласие в момент приближения неприятеля является величайшим бедствием? Итак, неистовства междоусобной войны присоединятся к бичу войны внешней, а честолюбивые интриганы будут заключать сделки с врагами народа на развалинах отечества и на окровавленных трупах его защитников.
И это безрассудное предложение делают вам во имя общественного спокойствия, под предлогом избежать междоусобную войну! Опасаются гражданской войны, опасаются возврата королевской власти, если вы быстро накажете короля, злоумышлявшего против свободы; значит, чтобы уничтожить тиранию, нужно сохранить тирана, чтобы предотвратить гражданскую войну, нужно немедленно разжечь ее пламя. Жестокие софисты! Так рассуждали всегда, чтобы обмануть нас. Не во имя ли мира и самой свободы Людовик, Лафайети все его сообщники нарушали спокойствие государства, клеветали на патриотизм и убивали его как в Учредительном собрании, так и в других местах?
Чтобы склонить вас к принятию этого странного плана, вам предложили дилемму, по-моему, не менее странную; вам говорили: «Либо народ хочет смерти тирана, либо он ее не хочет; если он ее хочет, то почему вы возражаете против апелляции к нему; если же нет, то по какому праву можете вы постановить о казни Людовик а?».
Вот мой ответ: прежде всего я не сомневаюсь в том, что эту казнь желает народ, если под этим словом вы разумеете большинство нации, не исключая из нее самую многочисленную, самую обездоленную и самую лучшую часть общества, над которой тяготеют все преступления эгоизма и тирании. Это большинство выразило свое желание в тот момент, когда оно свергло иго вашего бывшего короля, оно начало революцию, оно поддержало ее; это большинство обладает чистотой нравов, у него есть мужество, но у него нет ни хитрости, ни красноречия, оно повергает во прах тиранов, но часто является обманутым плутами. Это большинство нельзя донимать постоянными собраниями, где слишком часто господствует пронырливое меньшинство. Это большинство не может присутствовать на ваших политических собраниях, когда оно находится в своих мастерских, оно не может судить Людовика XVI, когда в поте лица своего выращивает крепких граждан, которых оно вручает затем отечеству. Я полагаюсь на общую волю, в особенности в то время, когда она пробуждена насущными интересами общественного спасения; меня страшит интрига, в особенности среди вызванных ею смут и среди давно расставленных ею сетей. Меня страшит интрига, когда ободрившиеся аристократы поднимают свою высокомерную голову, когда, несмотря на законы, возвращаются эмигранты, когда общественное мнение обрабатывается паскви^ лями, которыми наводняет Францию всесильная фракция, которые никогда не содержат ни слова о республике, которые никогда не просвещают умы по поводу процесса Людовика последнего, которые распространяют лишь выгодные для него взгляды, которые клевещут на всех тех, кто с наибольшим усердием добивается осуждения короля. В ваших планах я вижу лишь стремление к уничтожению всего, созданного народом, и к объединению врагов, побежденных им. Если вы питаете столь боязливое почтение к верховной воле народа, то умейте же уважать ее, исполняйте возложенную на вас задачу. Отсылать суверену то дело, которое он поручил вам быстро закончить, — это значит издеваться над его суверенитетом. Если бы народ имел свободное время для судебных разбирательств или для решения государственных вопросов, то он не возложил бы на вас заботу о своих интересах. Единственный способ засвидетельствовать ему нашу преданность — это издавать справедливые законы, а не навязывать ему гражданскую войну. И по какому праву наносите вы оскорбление народу, сомневаясь в его любви к свободе? Высказывать подобное сомнение, — не значит ли это
порождать его и поощрять дерзость всех сторонников королевской власти?
Ответьте сами на другую дилемму: либо вы полагаете, что на собраниях, созыва которых вы добиваетесь, одержит верх интрига, либо вы думаете, что на них восторжествует любовь к свободе и разум. В первом случае, сознаюсь, ваши меры прекрасно рассчитаны на то, чтобы свергнуть республику и воскресить тиранию; во втором случае собравшиеся французы поймут с негодованием ваше намерение, они с презрением отнесутся к тем представителям, которые не посмели исполнить возложенный на них священный долг. Они возненавидят подлую политику тех, которые вспоминают о народном суверенитете только тогда, когда речь идет о сохранении призрака королевской власти. Они будут возмущены тем, что их представители прикидываются незнающими своих мандатов. Они спросят вас: «Почему вы советуетесь с нами о наказании величайшего из преступников, тогда как виновный, наиболее достойный снисхождения, погибает под мечом законов без всякого вмешательства с нашей стороны? Почему преступление должно определяться представителями нации, а наказание — самой нацией? Если вы компетентны в одном из этих вопросов, то почему вы некомпетентны в другом? Если вы достаточно смелы, чтобы решить первый, то почему же вы так робки, что не смеете приступить к рассмотрению второго? Разве вы знаете законы хуже, чем граждане, избравшие вас для их создания? Разве уголовный кодекс закрыт для вас? Разве вы не можете прочесть в нем о наказании, установленном для заговорщиков? И если вы решили, что Людовик злоумышлял против свободы или безопасности государства, то какое препятствие мешает вам приговорить его к этому наказанию? Неужели этот вывод столь неясен, что требуются тысячи собраний, чтобы прийти к нему?». •
Каким же доводом хотели склонить вас к такой чудовищной бессмыслице? Вас хотели напугать тем, что народ потребует у вас отчета в крови тирана? Слушай, французский народ, тебя подорзевают в том, что ты готов потребовать у своих представителей отчета в* крови твоего убийцы, чтобы избавить их от необходимости потребовать у него отчета в твоей крови! А вас, представители, презирают настолько, что хотят довести вас путем террора до забвения добродетели. Если вы поддаетесь убеждению тех, кто вас презирает, то мне больше нечего вам говорить, ибо страх, как известно, не рассуждает, и в таком случае на суд народа следует передать не дело Людовик а XVI, а всю революцию, ибо для того, чтобы утвердить свободу, чтобы выдержать войну со всеми деспотами и со всеми пороками, нужно по крайней мере доказать свое мужество иначе чем бесполезными формулами.
Граждане, я знаю ваше ревностное стремление к общественному благу, вы были последней надеждой отечества, вы мо
жете еще спасти его. Отчего же нам думается порой, что мы начали свой путь в недобрый час? Ведь и Учредительное собрание, большинство которого было благонамеренным, и которое делало в первое время столько важного, было сбито с толку интригой, действующей путем террора и клеветы. Меня приводит в ужас замечаемое мною сходство между двумя периодами нашей революции, сделавшимися памятными благодаря одному и тому же королю.
• Когда бежавший Людовик был привезен обратно в Париж, Учредительное собрание также боялось общественного мнения,, оно страшилось всего, что его окружало, но оно ничуть не боялось королевской власти, оно ничуть не боялось двора и аристократии, оно боялось только народа, оно считало тогда, что никакая вооруженная сила не может никогда быть достаточно многочисленной, чтобы защитить его от него. Народ дерзнул обнаружить свое желание наказать Людовика; приверженцы Людовика беспрестанно обвиняли народ; и народная кровь пролилась.
Ныне, я согласен, речь идет не об оправдании Людовика: мы еще слишком близки от 10 августа и от дня отмены королевской власти; теперь речь идет об отсрочке окончания процесса Людовика до того, как на нашу территорию вторгнутся иностранные державы, и о спасении его при помощи гражданской войны. Его не хотят объявить неприкосновенным, но зато хотят добиться его безнаказанности; речь идет не о том, чтобы восстановить его на троне, но о том, чтобы подождать событий. Ныне Людовик имеет еще то преимущество перед защитниками свободы, что их преследуют еще с большим неистовством, чем его самого. Никто, конечно, не может сомневаться в том, что теперь их поносят с большим усердием и с большей силой, чем в июле 1791 года; и, поистине, якобинцы были в ту пору менее обесславлены в Учредительном собрании, чем теперь, среди вас. Тогда мы были мятежниками, теперь мы являемся агитаторами и анархистами. Лафайет и его сообщники забыли тогда нас перерезать; нужно надеяться, что его преемники будут не менее милосердны. Эти великие друзья мира, эти знаменитые защитники законов были объявлены потом изменниками отечества, но мы от этого ничего не выиграли, ибо их прежние друзья, некоторые члены тогдашнего большинства, стараются и здесь отомстить за них, преследуя нас. Но никто из вас, конечно, не заметил того факта, который заслуживает, однако, вашего любопытства, — что оратор *, который после изготовления пасквиля, розданного по обыкновению всем членам Конвента, предложил и с таким жаром изложил план передачи дела Людовика суду первичных собраний, пересыпая при этом свою речь обычными ругательствами по адресу патриотиз-
1 Имеется в виду Салль.
ма, являлся тем человеком, который предоставил в Учредительном собрании свой голос господствующей клике для защиты доктрины абсолютной неприкосновенности и который обрушился на нас за то, что мы осмелились защищать принципы свободы; одним словом, это тот самый человек, ибо следует сказать всю правду, который через два дня после резни на Марсовом поле осмелился предложить проект декрета об учреждении комиссии для безапелляционного и скорейшего суда над патриотами, избежавшими кинжала убийц. Я не знаю, сделались ли с тех пор роялистами пламенные друзья свободы, которые еще и поныне настаивают на осуждении Людовика, но в том, что характер и принципы людей, о которых я говорю, изменились, я сильно сомневаюсь. Но для меня совершенно очевидно, что те же самые страсти и пороки, хотя и с различными оттенками, неуклонно ведут нас к той же цели. Тогда интрига дала нам недолговечную и порочную Конституцию; теперь она мешает нам создать новую и увлекает нас к разрушению государства.
Единственный способ предотвратить это несчастье состоит в полном раскрытии истины, в изложении вам гибельного плана врагов общественного блага. Но можно ли выполнить с успехом этот долг? Какой здравомыслящий человек, имеющий некоторый опыт в нашей революции, мог бы надеяться уничтожить в одно мгновенье чудовищную работу клеветы? Каким образом суровая истина могла бы рассеять чары, при помощи которых подлое лицемерие прельстило легковерие, а может быть, и патриотизм? Я наблюдал за тем, что происходит вокруг нас, и заметил истинные причины наших раздоров; я ясно вижу, что план, на опасности которого я указал, погубит отечество, и какое-то печальное предчувствие говорит мне, что он восторжествует. Я мог бы до некоторой степени предсказать последующие события на основании моего знакомства с теми лицами, которые ими руководят. Несомненно одно, что каким бы ни был результат этой роковой меры, она должна послужить особым целям ее сторонников. Чтобы добиться гражданской войны, не понадобится даже полного осуществления этой меры. Люди, рекомендующие ее, рассчитывают на брожение умов, которое вызовут эти бурные и бесконечные прения. Те, кто не желает, чтобы Людовик пал под мечом законов, были бы не прочь видеть его жертвой народного гнева; они не пренебрегут ничем для возбуждения его.
Несчастный народ! Даже твоими добродетелями пользуются для твоей погибели. Верх искусства тирании — это вызвать твое справедливое негодование, чтобы затем вменить тебе в преступление не только те неблагоразумные поступки, до которых она может тебя довести, но даже и те признаки недовольства, которые невольно вырвутся у тебя. Так, вероломный двор при помощи Лафайета завлек тебя, как в западню, на алтарь отечества, чтобы убить тебя там. Ах, да что говорить! Если бы
многочисленные иностранцы, стекающиеся в твой город, даже без ведома установленных властей, если бы эмиссары ваших врагов посягнули на жизнь злополучного предмета наших раздоров, то даже и в этом акте обвинили бы тебя. Против тебя подняли бы тогда граждан других частей республики, против тебя вооружили бы, если возможно, всю Францию, чтобы вознаградить тебя за ее спасение! Несчастный народ! Ты слишком хорошо служил делу человеколюбия, чтобы быть невиновным в глазах тиранов; они скоро захотят удалить нас с твоих очей, чтобы спокойно завершить свои мерзкие планы; уходя, мы оставим тебе на прощанье разорение, нищету, войну и гибель республики! Если вы сомневаетесь в существовании такого проекта, то вы, значит, никогда не размышляли обо всей этой системе, диффамации, развиваемой в ваших рядах и с вашей трибуны, вы, значит, не знаете истории наших плачевных и бурных заседаний. Великую истину высказал вам тот человек, который говорил вчера, что вы идете к роспуску Национального собрания путем клеветы. Нужны ли вам иные доказательства, кроме этих споров? Какую другую цель могут они теперь иметь, помимо усиления посредством вероломных инсинуаций тех роковых предубеждений, которыми клевета отравила все умы, помимо разжигания ненависти и раздора? Не очевидиц ли, что процесс ведется не столько против Людовика XVI, сколько против самых пылких защитников свободы? Разве восстают против тирании Людовика XVI? Нет, — против тирании небольшого .числа угнетенных патриотов. Разве страшатся заговоров аристократии? Нет, страшатся диктатуры каких-то депутатов народа, готовых якобы присвоить его власть. Хотят сохранить тирана, чтобы противопоставить его патриотам, не имеющим власти. Предатели! Они обладают всей полнотой публичной власти, всей государственной казной и обвиняют нас в деспотизме; в республике нет ни одной деревушки, где бы они не опозорили нас; они истощают государственную казну для распространения своей клеветы; невзирая на общественное доверие, они осмеливаются нарушать тайну корреспонденции, чтобы задерживать все патриотические депеши, чтобы заглушать голос невинности и истины. А сами кричат о клевете! Они отнимают у нас даже право голоса, а сами выдают нас за тиранов! Они усматривают мятежи в скорбных криках патриотизма, оскорбленного крайним вероломством, а сами наполняют это святилище воплями ярости и мести.
Да, конечно, существует проект унизить Конвент, а быть может, и распустить его по поводу этого бесконечного дела. Этот проект существует не у тех, кто энергично отстаивает принципы свободы, не у народа, который пожертвовал для нее всем, не у Национального конвента, который стремится к добру и истине, даже не у тех, кто лишь попался на удочку роковой интриги и является слепым орудием чужих страстей. Этот про
ект существует у двух десятков плутов, которые приводят в движение все пружины, у тех,' кто хранит молчание при обсуждении важнейших интересов отечества, кто в особенности воздерживается выражать свое мнение при решении участи последнего короля, но чья тайная и опасная деятельность вызывает все волнующие нас смуты и подготовляет все ожидающие нас бедствия.
Как выберемся мы из этой бездны, если не вернемся к нашим принципам и не доберемся до источника наших бедствий? Какой мир может существовать между угнетателем и угнетенным? Какое согласие может царить там, где не уважается даже свобода мнений? Всякая попытка нарушить ее является посягательством на нацию. Народный представитель не должен никому позволить лишать себя права защищать интересы народа; это право может быть у него отнято только вместе с его жизнью.
Чтобы увековечить раздор и добиться господства в Собрании, придумали уже разделить его на большинство и меньшинство — новый способ оскорбить и принудить к молчанию тех, кого называют меньшинством. Я не знаю здесь ни меньшинства, ни большинства. Большинство есть большинство добрых граждан; большинство не постоянно, ибо оно не принадлежит ни к какой партии; оно обновляется при каждом свободном совещании, ибо оно принадлежит общественному делу и вечному разуму; и когда Собрание признает ту или иную ошибку, как это иногда бывает, то меньшинство становится тогда большинством. Общая воля создается не на подпольных собраниях, не за министерскими столами. Меньшинство имеет везде одно вечное право — право подать голос за истину или за то, что оно считает таковой.
Добродетель всегда была в меньшинстве на земле. Разве, в противном случае, была бы земля населена тиранами и рабами? Гемпден и Сидней были в меньшинстве, ибо они умерли на эшафоте; Критии, Цезари, Кл одни были в большинстве; но Сократ был в меньшинстве, ибо он выпил цикуту; Катон был в меньшинстве, ибо он вырвал у себя внутренности. Я знаю здесь многих людей, которые, если это понадобится, послужат свободе, наподобие Сиднея и Гемпден а; и будь их тут лишь с полсотни, одна эта мысль должна привести в трепет всех презренных интриганов, которые хотят сбить с толку большинство. В ожидании этого времени я требую, по крайней мере, в первую очередь наказать тирана. Соединимся для спасения отечества, и пусть эти прения примут, наконец, характер более достойный нас и защищаемого нами дела. Устраним, по крайней мере, все эти плачевные инциденты, которые его бесчестят, не будем тратить на взаимные нападки больше времени, чем это необходимо для суда над Людовиком, и научимся здраво' судить о предмете наших тревог. Все, по-видимому, складывается против общественного благополучия. Характер наших прений волнует и раздражает общественное
мнение, и это мнение оказывает прискорбное влияние на нас; недоверчивость народных представителей растет, по-видимому, вместе с тревогами граждан. Всякий намек, самое незначительное происшествие, которое мы должны были бы воспринять с большим хладнокровием, раздражает нас, недоброжелательство занимается всякими преувеличениями или вымыслами, либо ежедневным сочинением разных анекдотов, имеющих целью укрепить предубеждение, и, таким образом, малейшие причины могут повести нас к самым ужасным последствиям. Несколько пылкое проявление народных чувств, которое так легко пресечь, уже становится предлогом для самых опасных мер и предложений, совершенно несоответствующих нашим принципам. Народ, избавь нас, по крайней мере, от этой немилости, прибереги свои рукоплескания для того дня, когда мы создадим закон, полезный для человечества. Разве ты не видишь, что подаешь им повод клеветать на святое дело, которое мы защищаем? Вместо того чтобы нарушать эти строгие правила, избегай присутствовать на наших прениях; вдали от твоих взоров мы не меньше будем бороться; нам одним следует теперь защищать твое дело; когда погибнет последний из твоих защитников, тогда отомсти за них, если хочешь, и возьми на себя дело завоевания свободы. Помни о той ленте, которую твоя рука протянула недавно как непреодолимую преграду вокруг зловещего жилища наших тиранов, сидящих еще на троне. Помни о полиции, поддерживаемой до сих пор без штыков, одной лишь народной добродетелью. .
Граждане, кто бы вы ни были, наблюдайте за Тамплем; останавливайте в случае необходимости коварное недоброжелательство, даже обманутый патриотизм; и разрушайте заговоры наших врагов. Злополучное место! Разве недостаточно того, что деспотизм тирана так долго тяготел над этим бессмертным городом? Неужели даже надзор за ним будет для него источником новых бедствий? Не хотят ли тянуть без конца этот процесс лишь для того, чтобы сохранить навсегда возможность клеветать на народ, низвергнувший трон?
Я доказал, что предложение передать дело Людовика Ка пет а на рассмотрение первичных собраний ведет к гражданской войне; если мне не суждено способствовать спасению моей страны, то я, по крайней мере, свидетельствую сейчас о тех усилиях, которые я приложил для предотвращения угрожающих ей бедствий.
Я требую, чтобы Национальный конвент объявил Людовика виновным и заслуживающим смерти.
О РЕВОЛЮЦИОННОМ ТРИБУНАЛЕ
По инициативе и требованию■ революционных масс Национальный конвент 10 марта 1793 г. учредил Чрезвычайный уголовный суд в Париже. Ему были подсудны контрреволюционные преступления — все преступления <•против свободы, равенства, единства и неделимости Республики, внешней и внутренней безопасности государства», заговоры, направленные на восстановление королевской власти или на установление любой иной власти, покушающейся на свободу, равенство и суверенитет народа. Трибунал применял в качестве наказания меры, предусмотренные Уголовным кодексом и последующими уголовными законами. Если трибунал признавал лицо виновным в деянии, прямо не предусмотренном уголовными законами, но характеризующем антигражданское поведение этого лица могущее стать причиной общественных волнений и беспорядка, то он присуждал к ссылке.
В заседании Конвента 9 марта 1793 г. после заслушания петиции Генерального совета Парижской Коммуны о немедленной организации революционного трибунала, был принят следующий закон: «Конвент декретирует установление Чрезвычайного уголовного трибунала без права апелляции и обращения в кассационный суд для всех предателей, заговорщиков и контрреволюционеров». На следующий день, 10 марта, депутат Ленде, монтаньяр, доложил Конвенту проект декрета о революционном трибунале. В прениях, помимо Робеспьера, выступили: В е рнь о, жирондист, возражавший против принятия закона и назвавший его «установлением инквизиции, в тысячу раз более ужасной, чем инквизиция, существовавшая в Венеции»; монтаньяр А м а р, признавший крайне необходимым создание революционного трибунала; Дантон, в пламенной речи призывавший к созданию трибунала и считавший, что его создание предотвратит эксцессы, допускаемые народом, и другие депутаты Конвента. Приводимая ниже речь Робеспьера была произнесена 10 марта 1793 г.
Перевод сделан из 25-го тома Р. В и с h е г et P. R о их, Histoire poriementaire de la revolution franfaise, Paris, 1837.
ажно правильно определить, что вы понимаете под словом «заговорщики»; в противном случае наилучшие граждане подвергались бы опасности стать жертвой трибунала, установленного для защиты их от происков контрреволюционеров. Деятельность аристократических трибуналов всегда направляется против истинных друзей отечества; в самом законе они всегда находили способы применять его к верным друзьям свободы и равенства. После Ламетов и Лафайе- т о в не переставали говорить: контрреволюционеры — это анар
хисты, возмутители, и применяли эти слова к настоящим, безуп- реяным патриотам. Лафайетисты, конституционалисты и все их последователи злоупотребляли текстом закона для того, чтобы доносить трибуналам на истинных друзей свободы, и я не нуждаюсь здесь в примерах. Если вы оставите дверь открытой для тех же самых злоупотреблений, то трибунал, который вы только что создали, будет контрреволюционным. Что же делает его революционным? Характер выбранных людей. Если Национальный конвент заблуждается, то он вкладывает в руки врагов отечества новое средство. Я требую определения того, что именно Конвент, друзья свободы разумеют под словами «заговорщики», «контрреволюционеры». То, что нашло отражение в проекте Ленде, нуждается в изменениях и исправлениях. Вот он: «Закон запрещает под страхом смертной казни всякое посягательство на общую безопасность государства, свободу, равенство, единство и неделимость Республики». Ввиду того, что вы революционно возвестили, что всякий, кто вызовет восстановление королевства, будет наказан смертной казнью, я хочу, чтобы декрет упомянул об этом. Следует, чтобы этот трибунал наказывал все сочинения... (ропот в части зала). Странно, что в зале раздается ропот, когда я предлагаю пресечь издание публичных сочинений, направленных против свободы, задевающих принципы суверенитета и равенства, сочинений именно тех лиц, которые были подкуплены самим правительством с целью разжалобить народ в отношении участи тирана, пробудить фанатизм королевства, донести о мнении тех, кто голосовал за смерть тирана, занести кинжал над защитниками свободы, зажечь пламя гражданской войны, указывая на Париж как на город, который должен возбудит^ подозрение департаментов, указывая на эту колыбель революции другим частям Республики как на враждебную область, против которой они должны вооружиться. Я хочу, наконец, чтобы этот трибунал наказал администраторов, которые вопреки законам и единству Республики подняли вооруженную силу своей собственной властью (рукоплескания большой части Собрания).
О ДЕКЛАРАЦИИ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА И ГРАЖДАНИНА
В конце сентября 1792 года Конвент образовал комитет для разработки проекта Конституции. В комитете большинство составляли жирондисты во главе с Кондоре е. Проект был доложен Конвенту в феврале 1793 года. В апреле 1793 года началось его обсуждение. 24 апреля выступил Робеспьер, который внес свой проект Декларации прав человека и гражданина.
Речь Робеспьера была издана Национальной типографией в виде брошюры, 8 стр. in-8°, под названием «Discours sur la Declaration des Droits de I’Homme et du Citoyen».
Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.
ХЧУ а последнем заседании я потребовал слова для предло- У j жения нескольких важных дополнительных статей к Декларации прав человека и гражданина. Прежде всего я предложу вам несколько статей, необходимых для дополнения вашей теории собственности; пусть мои слова никого не пугают. Грязные души, уважающие только золото, я не хочу трогать ваших сокровищ, из какого бы нечистого источника они ни происходили. Вы должны знать, что тот аграрный закон, о котором вы столько говорили, является лишь призраком, выдуманным плутами для устрашения глупцов; конечно, и без всякой революции можно было доказать вселенной, что крайняя неравномерность состояний является источником многих бедствий и преступлений; но мы тем не менее твердо убеждены, что равенство имуществ только пустая мечта. Что касается меня, то для личного счастья я считаю его еще менее нужным, чем для общественного благополучия. Гораздо важнее заставить уважать бедность, чем уничтожить богатство. Хижине Фабриция нечего завидывать дворцу К р а с с а. Что касается меня, то я предпочту быть одним из сыновей Аристида, воспитанным в Пританее на счет республики, чем вероятным наследником Ксеркса, рожденным в дворцовой грязи для занятия престола, украшенного унижением народов и блещущего общественной нищетой.
Установим же добросовестно принципы права собственности; это тем более необходимо, что нет никакого другого принципа, .который человеческие предрассудки и пороки старались бы окутать более густым туманом.
Спросите у торговца человеческим мясом, что такое собственность; он скажет вам, указывая на длинный гроб, называемый им кораблем, куда он втиснул и запер людей, которые кажутся живыми: «Вот моя собственность, я купил ее по столько-то с головы». Спросите об этом у дворянина, имеющего земли и вассалов или считающего, что вселенная погрузилась в хаос, после того, как он их лишился; его понятия о собственности будут почти такими же.
Спросите об этом у августейших членов капетингской династии; они скажут вам, что самым священным видом собственности является, бесспорно, наследственное право —■ которым они издревле пользовались —> угнетать, унижать и законно и единодержавно давить в тисках двадцать пять миллионов людей, живущих на территории Франции под их произволом.
В глазах всех этих людей право собственности не основано на каких-либо принципах морали. Почему же ваша Декларация прав впадает, по-видимому, в ту же ошибку? Определяя свободу, высшее из благ человека и самое священное из прав, дарованных ему природой, вы справедливо указали, что пределами свободы служат права других людей; почему же не применили вы этого принципа к праву собственности, которое является только общественным установлением? Разве вечные законы природы менее неприкосновенны, чем договоры людей? Вы увеличили число статей, чтобы обеспечить неограниченную свободу пользования правом собственности, и не сказали ни слова для того, чтобы определить его законный характер; поэтому ваша Декларация создается, по-видимому, не для всех людей, а только для богачей, скупщиков, биржевых игроков и тиранов. Я предлагаю вам исправить эти недостатки, закрепляя следующие истины: '
«Статья 1. Право собственности — есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться той частью имущества, которая гарантируется ему законом.
Статья 2. Право собственности, как и все другие права, ограничено обязанностью уважать права других людей.
Статья 3. Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближних.
Статья 4. Всякое владение, всякая сделка, нарушающие этот принцип, незаконны и безнравственны».
Вы говорите также о налоге, чтобы установить неоспоримый принцип, который может исходить только от воли самого народа или его представителей; но вы забываете об одном постановлении, требуемом интересами человечества. Вы забываете зало- .жить основу прогрессивного налога. А разве в области общеет-
венного обложения есть какой-либо другой принцип, более очевидно вытекающий из самой природы вещей и неизменных законов справедливости, чем принцип, налагающий на граждан обязанность участвовать в несении общественных расходов прогрессивно, в соответствии с размером их состояния, то есть в соответствии с той выгодой, которую они извлекают из общества? Я предлагаю вам упомянуть о нем в статье следующего содержания: "
«Граждане, доходы которых не превышают суммы, необходимой для их существования, должны быть освобождены от участия в несении общественных расходов; прочие граждане должны нести эти расходы прогрессивно, в соответствии с размером их состояния».
Комитет также совершенно забыл напомнить о долге братства, который объединяет всех людей и все нации, и об их праве на взаимную помощь. Как будто он не знал об основных принципах вечного союза народов против тиранов. Можно подумать, что ваша Декларация была создана для стада человеческих тварей, загнанного на конец земного шара, а не для необъятной семьи, которой природа дала землю для владения ею и пребывания на ней.
Я предлагаю заполнить этот большой пробел следующими статьями. Они могут лишь доставить, вам уважение народов; правда, в них есть то неудобство, что они могут окончательно поссорить вас с королями; сознаюсь, что это неудобство меня не пугает; не испугает оно и тех, кто не желает мириться с ними. Вот мои четыре статьи:
«Статья 1. Люди всех стран — братья, и различные народы должны по мере своих сил помогать друг другу, как граждане одного и того же государства.
Статья 2. Тот, кто угнетает одну нацию, объявляет себя тем самым врагом всех наций.
Статья 3. Те, кто ведут с каким-нибудь народом войну, чтобы задержать успехи свободы и уничтожить права человека, должны быть преследуемы всеми не как обыкновенные враги, а как убийцы и мятежные разбойники.
Статья 4. Короли, аристократы, тираны, каковы бы они ни были, 'являются рабами, возмутившимися против суверена земли, которым является человеческий род, и против законодателя вселенной, которым является природа».
Граждане, я предложил бы вам и другие статьи, если бы вы имели терпение слушать меня долее, но они находятся в ряде других статей, изложенных в проекте Декларации прав человека, и для того, чтобы я воспользовался своим голосом во всем его объеме, понадобилось бы ваше разрешение прочесть этот проект. Я счел своим долгом поместить во главе этой Декларации следующее введение: ■
«Представители французского народа, объединенные в Национальном конвенте, признавая, что все человеческие законы, не вытекающие из вечных законов справедливости и разума, являются лишь посягательствами невежества и деспотизма на все человечество, убежденные, что единственными причинами преступлений и бедствий всего мира являются забвение естественных прав человека и пренебрежение к ним, — решили изложить в торжественной Декларации эти священные и неотъемлемые права, для того чтобы все граждане, имея возможность беспрестанно сопоставлять правительственные акты с целью всякого общественного установления, не дали никогда угнетать себя и унижать тиранией, для того чтобы основы народной свободы и народного блага находились всегда перед глазами народа, служили магистрату примером его долга, а законодателю —• руководством для его деятельности.
Поэтому Национальный конвент провозглашает перед лицом всей вселенной и перед взором бессмертного законодателя следующую Декларацию прав человека и гражданина:
Статья 1. Целью всякого политического объединения являются поддержание естественных и неотъемлемых прав человека и развитие всех его способностей.
Статья 2. Основными правами человека являются: право заботиться о сохранении своего существования и право на свободу.
С т а т ь я 3. Эти права принадлежат всем людям одинаково, каково бы ни было различие их физических и моральных сил.
Равенство прав установлено природой: общество не только не нарушает его, но и гарантирует его от злоупотребления силой, превращающего его в иллюзию.
С т а т ь я 4. Свобода ■— есть присущая человеку власть проявлять все свои способности по своему усмотрению. Правилом для нее является справедливость, пределами — права других людей, принципом — природа, а защитой — закон.
Право мирно собираться, право обнаруживать свои мнения, путем ли печати или всяким другим способом, являются столь очевидными последствиями свободы человека, что необходимость в заявлении о них предполагает либо наличие деспотизма, либо свежую память о нем.
Статья 5. Закон может воспрещать только то, что вредно для общества; он может предписывать только то, что для общества полезно.
С т а т ь я 6. Всякий закон, нарушающий неотъемлемые права человека, является несправедливым и тираническим по самому своему существу: он не является законом.
Статья 7. Право собственности есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться той частью имущества, которая гарантируется ему законом.
Статья 8. Право собственности, как и все другие права, ограничено обязанностью уважать права других людей.
Статья 9. Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближних.
Статья 10. Всякое владение, всякая сделка, нарушающие этот принцип, незаконны и безнравственны по самому своему существу. •
Статья 11. Общество обязано заботиться о содержании всех своих членов, либо доставляя им работу, либо обеспечивая средства существования тем из них, которые работать не в состоянии.
Статья. 12. Необходимая помощь неимущим является священным долгом богача по отношению к бедняку; способ выполнения этого долга определяется законом.
Статья 1-3. Граждане, доход которых не превышает суммы, необходимой для их существования, освобождаются от участия в несении общественных расходов. Прочие граждане должны нести эти расходы прогрессивно, в соответствии с размером их состояния.
Статья 14. Общество должно всеми своими силами способствовать успехам общественного разума и сделать образование доступным для всех граждан.
Статья 15. Закон является свободным и торжественным выражением воли народа.
Статья 16. Народ является сувереном, правительство — его созданием. и собственностью, общественные должностные лица — его слугами.
Статья 17. Ни одна часть народа не может осуществлять власть всего народа; но выраженное ею пожелание должно уважаться как пожелание части народа, которая должна участвовать в образовании общей воли.
Каждая часть суверена, соединившаяся в собрание, должна пользоваться правом вполне свободно выражать свою волю; она совершенно независима от всех установленных властей и вольна определять свое устройство и порядок ведения прений.
Народ может переменить свое правительство, когда ему угодно, и отозвать своих уполномоченных.
Статья 18. Закон должен быть равен для всех.
Статья 19. Все граждане должны допускаться к занятию всех общественных должностей в зависимости только от своих добродетелей и дарований, не имея никаких других прав, кроме народного доверия.
Статья 20. Все граждане имеют равное право на участие в выборах депутатов и на составление законов.
Статья 21. Чтобы эти права не были мнимыми, а равенство призрачным, общество должно оплачивать общественных должностных лиц и устроить так, чтобы граждане, живущие
своим трудом, могли присутствовать на общественных собраниях, к участию в которых призывает их закон, без ущерба для. существования как их самих, так и их семей.
Статья 22. Каждый гражданин должен благоговейно повиноваться магистратам и агентам правительства, когда они являются проводниками или исполнителями закона.
Статья 23. Но всякое действие, направленное против свободы, безопасности или собственности человека, совершенное кем бы то ни было, хотя бы даже именем закона, за исключением определенных законом случаев и предписанных им форм,, является произвольным и недействительным; самое уважение к закону запрещает подчиняться такому действию; если же хотят совершить его насильно, то и отразить его разрешается силой.
Статья 24. Право подавать петиции носителям общественной власти принадлежит каждому человеку. Те, к кому эти петиции направляются, должны постановить решение по изложенным в них пунктам; но они не могут никогда ни запретить, ни ограничить, ни осудить их подачу.
. Статья 25. Сопротивление угнетению является следствием всех других прав человека и гражданина.
Статья 26. Когда угнетению подвергается хотя бы один из членов общества, то имеется угнетение всего общества в целом.
Когда угнетению подвергается все общество в целом, то имеется угнетение каждого его члена.
Статья 27. Когда правительство нарушает права народа, священнейшей из обязанностей всего народа и каждой части его является восстание.
Статья 28. Когда гражданину не предоставляется общественной гарантии, он возвращается к естественному праву самостоятельной защиты всех своих прав.
■ Статья 29. В том и другом случае подчинение сопротивления угнетению законным формам является крайне утонченным видом тирании.
Статья 30. Во всяком свободном государстве закон должен особенно защищать общественную и личную свободу от злоупотребления властью со стороны правящих.
Всякое установление, не предполагающее, что народ хорош, а должностное лицо продажно, является порочным.
Статья 31. Общественные должности должны рассматриваться не как отличия или награждения, а как общественные обязанности.
Статья 32. Проступки уполномоченных народа должны наказываться строго и быстро. Никто не вправе считать себя более неприкосновенным, чем все прочие граждане.
Статья 33. Народ вправе знать обо всех действиях своих депутатов; они должны давать ему точный отчет в своем управлении и с уважением подчиняться его суду.
Статья 34. Люди всех стран — братья, и различные народы должны по мере своих сил помогать друг другу как граждане одного и того же государства.
Статья 35. Тот, кто угнетает одну какую-нибудь нацию, объявляет себя врагом всех наций.
Статья 36. Лица, ведущие войну с каким-нибудь народом, с целью задержать успехи свободы и уничтожить права человека, должны преследоваться всеми не как обыкновенные враги, а как убийцы и мятежные разбойники.
Статья 37. Короли, аристократы и тираны, каковы бы они ни были, являются рабами, восставшими против суверена земли — человеческого рода и против законодателя вселенной — природы».
О КОНСТИТУЦИИ
Внесенный в Конвент проект новой Конституции обсуждался в течение не- ■скольких месяцев. После выступления в Конвенте со своим проектом Декларации прав человека и гражданина (см. выше), Робеспьер вновь выступил по вопросам Конституции 10 мая 1793 г. Подвергнув критике жирондистский проект, Робеспьер сформулировал основные положения своего проекта. Эта речь Робеспьера была издана Национальной типографией в виде брошюры in —8°, 34 стр., под названием «Discours sur la Constitution».
Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.
rf
^—'jr еловек рожден для счастья и свободы, но повсюду он (. г, закабален и несчастен. Общество имеет целью сохранение его прав и улучшение его существования, но повсюду оно унижает и угнетает его. Пришло время напомнить ему о его истинных судьбах; успехи человеческого разума подготовили эту великую революцию, и обязанность ускорить ее возложена именно на вас.
Для выполнения вашей миссии нужно сделать как раз обратное тому, что существовало до вас.
До сих пор искусство управлять было лишь искусством разорять и порабощать большинство в пользу меньшинства, а законодательство — средством превращать эти посягательства в систему. Короли и аристократы очень хорошо делали свое дело; вам предстоит теперь приняться за свое, то есть сделать людей счастливыми и свободными при помощи законов.
Придать правительству необходимую силу для того, чтобы граждане всегда уважали гражданские права, и сделать это так, чтобы правительство само не могло никогда их нарушать, — вот, по моему мнению, та двойная задача, которая стоит перед законодателем. Первая кажется мне очень легкой.’Что касается второй, то ее можно, пожалуй, считать даже неразрешимой, если рассматривать наше прошлое и настоящее без выяснения причин всех событий.
- Обратитесь к истории, и вы увидите, что повсюду должностные лица угнетают граждан, а правительство уничтожает народный суверенитет.
Тираны говорят о мятежах, народ жалуется на тиранию, когда он осмеливается это делать, что случается при чрезмерном угнетении, возвращающем ему его энергию и независимость. Дай бог, чтобы он мог сохранять их всегда! Но царствование народа кратковременно, а царствование тиранов продолжается веками.
Я много раз слышал, как после революции 14 июля 1789 г. и в особенности после революции 10 августа 1792 г. говорили
об анархии, но я утверждаю, что болезнью наших политических органов является вовсе не анархия, а деспотизм и аристократия. Что бы там ни говорили, но я нахожу, что именно с этой, столь оклеветанной эпохи у нас появилась истинная законность и правительственная власть, несмотря на все беспорядки, которые являются не чем иным, как предсмертными судорогами погибающей королевской власти и борьбой вероломного правительства против принципов равенства.
Анархия господствовала во Франции, начиная с Хлод- вига и кончая последним из Капетов. Что такое анархия, если не тирания, заставившая природу и закон спуститься с престола, чтобы возвести на него людей?
Общественные бедствия всегда происходят не от народа, а от правительства. Да и как может быть иначе? Интерес народа — это общественное благо; интерес должностного человека — личная выгода. Чтобы быть хорошим, народу нужно только предпочитать себя самого всему остальному; чтобы быть хорошим, должностному лицу следует приносить себя самого в жертву народу.
Если бы я соблаговолил возражать нелепым и варварским предрассудкам, то я заметил бы, что власть и богатство порождают гордость и все пороки, что труд, умеренность, бедность являются стражами добродетели, что желания слабого имеют целью лишь справедливость и защиту благодетельных законов, что он уважает лишь страсти, порождаемые честностью; я сказал бы, наконец, что нищета граждан является не чем иным, как преступлением правительства; но я основал свою теорию на одном лишь веском умозаключении, оставляя в стороне вопрос о справедливых или тиранических законах. .
Правительство учреждено для того, чтобы заставить уважать общую волю; однако люди, стоящие у власти, имеют свою личную волю, а всякая воля стремится к преобладанию. Если для этой цели они употребляют вверенную им общественную силу, то правительство становится тогда бичом свободы. Отсюда вытекает, что первой задачей всякой конституции должна быть защита общественной и личной свободы от посягательств самого правительства.
А между тем законодатели забыли об этом вопросе; они все заняты были вопросом о полномочиях правительства; никто из них не подумал о способах обязать его выполнять свое ис
тинное назначение. Они установили ряд бесконечных предосторожностей против восстания народа и приложили все усилия, чтобы поощрить возмущение его уполномоченных. Причины этого я уже указал. Честолюбие, сила и вероломство были законодателями мира. Они поработили даже человеческий разум, развратили его и сделали его сообщником человеческой нищеты. Деспотизм вызвал испорченность нравов, а испорченность нравов поддержала деспотизм. При таком положении вещей все наперебой продают свою душу сильнейшему, чтобы узаконить несправедливость и участвовать в тирании. Тогда разум уже — только безумие, равенство — анархия, свобода — беспорядок, природа — химера, напоминание о правах человечества — бунт. Тогда для добродетели имеются бастилии и эшафоты, для разврата — дворцы, для преступления — тираны и триумфальные колесницы. Тогда имеются короли, священники, дворяне, буржуа, чернь, но нет народа и нет людей.
Взгляните даже на тех законодателей, которых успехи народного просвещения принуждают, по-видимому, оказывать некоторое уважение истинным принципам; разве они не употребили своего умения на то, чтобы обойти эти принципы, когда последние перестали отвечать их личным намерениям? Посмотрите, ведь они только видоизменили формы деспотизма и оттенки аристократии. Они торжественно провозгласили суверенитет народа и тут же заковали его в цепи; признавая, что должностные лица являются только уполномоченными народа, они стали относиться к ним, как к его владыкам и кумирам. Все как будто сговорились считать народ безрассудным и мятежным, я общественных должностных лиц — крайне мудрыми и добродетельными. Не ища примеров у чужих наций, мы могли бы найти разительные примеры в нашей революции и в самом поведении предшествующих нам Законодательных собраний. Посмотрите, с какой подлостью курили они фимиам королевской власти, с какой неосмотрительностью проповедовали слепое доверие к публичным должностным лицам, погрязшим в разврате, с какой дерзостью унижали народ, с каким варварством убивали его. Однако посмотрите, на чьей стороне была гражданская доблесть; вспомните благородные жертвы бедности и постыдную скупость богачей; вспомните возвышенную преданность солдат и низкие измены генералов; вспомните непобедимую храбрость, благородное терпение народа и подлый эгоизм, гнусное вероломство его уполномоченных.
Но пусть нас не удивляет такое количество несправедливостей. Выйдя из столь глубокой бездны, как могли бы они уважать человечество, дорожить равенством, верить в добродетель?
О, мы несчастные! Мы созидаем храм свободы руками, еще носящими следы рабских оков. Чем было наше прежнее воспитание, как не беспрерывным уроком эгоизма и глупого тщеславия? Чем были наши обычаи и наши так называемые законы, как не
кодексом наглости и низости, в котором презрение к людям было подчинено чему-то в роде тарифа и разделено на градусы согласно правилам, столь же странным, сколь и многочисленным? _ Презирать и встречать презрение, низкопоклонничать, чтобы властвовать, быть то рабом, то тираном; то преклонять колени перед своим владыкой, то попирать ногами народ, — таков был наш удел, таковы были стремления нас всех, пока мы были «благородными» или «благовоспитанными», «порядочными» и «приличными» людьми, юристами и финансовыми дельцами, приказными или военными. Нужно ли, следовательно, удивляться тому, что столько тупоумных торговцев, столько эгоистических буржуа сохраняют еще то наглое пренебрежение к ремесленникам, на которое дворяне не скупились в свое время по отношению к самим буржуа и торговцам? О, дворянская гордость! О, хорошее воспитание! Вот, между тем, почему остановилось свершение великих судеб мира! Вот почему сердце отечества разрывается изменниками! Вот почему кровожадные спутники деспотов Европы опустошили наши житницы, сожгли наши города, истребили наших жен и детей; уже пролита крозь трехсот тысяч французов, и быть может, прольется еще столько же французской крови для того, чтобы простой землепашец не мог заседать в Сенате рядом с богатым торговцем зерном, чтобы ремесленник не мог голосовать в народных собраниях рядом с известным коммерсантом или самонадеянным адвокатом и чтобы умный и добродетельный бедняк не мог сохранять человеческое достоинство в присутствии слабоумного и развращенного богача! Безумцы, призывающие владык, чтобы не иметь равных! Неужели же вы думаете, что тираны примут во внимание все расчеты вашего жалкого тщеславия и вашей подлой жадности? Неужели вы думаете, что народ, завоевавший свободу, проливающий свою кровь за отечество, когда вы утопали в изнеженности или составляли тайные заговоры, даст вам поработить себя, уморить с голода, разорить? Нет! Если вы не уважаете ни человечности, ни справедливости, ни чести, то сохраните, по крайней мере, некоторую заботу о ваших сокровищах, не имеющих большего врага, чем общественная нищета, которую вы увеличиваете с такой неосторожностью. Но какое соображение может тронуть горделивых рабов? Закон истины, гремящий в испорченных сердцах, напоминает те звуки, которые раздаются в могилах и которые не пробуждают мертвецов.
Вы же, которым дороги свобода и отечество, позаботьтесь сами о спасении этого закона, и так как неотложные интересы его защиты потребовали, по-видимому, всего вашего внимания как раз в тот момент, когда необходимо стремительно воздвигнуть здание Конституции великого народа, то создайте ее, по крайней мере, на незыблемой основе истины. Установите прежде всего следующее бесспорное положение: народ добродетелен, а
его уполномоченные подвержены порче; именно в добродетели и суверенитете народа нужно искать защитное средство от пороков и деспотизма правительства.
Извлечем теперь из этого неопровержимого принципа практические выводы, служащие основой всякой свободной конституции.
Развращенность правительств происходит от превышения их власти и независимости их от суверена. Устраните это двойное злоупотребление.
Начните с уменьшения власти должностных лиц. До сих пор политические деятели, которые захотели, по-видимому, приложить некоторое старание не столько для защиты свободы, сколько для видоизменения тирании, могли придумать лишь два средства для достижения этой цели. Одно состоит в равновесии властей, а другое — в существовании должности трибуна.
Что касается равновесия властей, то мы могли подпасть под обаяние этого института в то время, когда мода, казалось, требовала от нас этого знака уважения к нашим соседям, в то время, когда чрезмерность нашего собственного унижения позволяла нам восхищаться всеми иностранными институтами, предлагавшими нам какое-то слабое подобие свободы. Но даже при небольшом размышлении нетрудно заметить, что это равновесие может быть только химерой либо бичом, что оно предполагало бы полную ничтожность правительства, если бы неизбежно не приводило к союзу соперничающих властей, направленному против народа, ибо вполне понятно, что они скорее предпочтут столковаться между собой, чем призвать суверена для решения его собственного дела. Свидетелем тому является Англия, где золото и власть монарха постоянно наклоняют весы в одну и ту же сторону, где сама оппозиция, очевидно, добивается время от времени реформы народного представительства лишь для отдаления ее, действуя заодно с большинством и которую она, по-видимому, оспаривает. Это какое-то чудовищное правительство, у которого общественные добродетели являются лишь постыдным шутовством, где призрак свободы уничтожает самую свободу, где закон закрепляет деспотизм, где народные права являются предметом явной сделки, где лихоимство не сдерживается даже стыдливостью.
О, что нам за дело- до тех комбинаций, которые уравновешивают власть тиранов? Нужно искоренить самую тиранию; не в спорах между их властителями должны искать народы возможности немного передохнуть; гарантией их прав должна быть их собственная сила.
По той же причине я не являюсь более сторонником установления должности трибунов; история не научила меня относиться к ним с уважением. Я не могу доверить защиту столь великого дела слабым и продажным людям. Покровительство трибунов предполагает рабство народа. Мне не по душе, что
римский народ удаляется на священную гору, чтобы испрашивать защитников у деспотического сената и высокомерных патрициев; я предпочитаю, чтобы он остался в Риме и изгнал из него всех своих тиранов. Так же, как и самих патрициев, я ненавижу и гораздо более презираю тех честолюбивых трибунов, тех подлых уполномоченных народа, которые продают знати Рима свои речи и свое молчание и которые защищали иногда народ только для того, чтобы поторговаться с угнетателями народа о его свободе.
Единственный народный трибун, которого я могу признать, — это сам народ. Власть народного трибуна я передаю каждой секции французской республики; а эту власть легко организовать таким образом, что она будет одинаково далека и от бурь непосредственного народоправства, и от вероломного спокойствия конституционного деспотизма.
Но прежде чем установить преграды для ограждения общественной свободы от чрезмерной власти должностных лиц, начнем с уменьшения этой власти до надлежащих границ.
1. Первое правило для достижения этой цели состоит в том, чтобы срок их полномочий был краток; этот принцип должен применяться особенно строго к тем, чья власть более обширна.
2. Чтобы никто не мог занимать одновременно несколько должностей.
3. Чтобы власть была разделена, лучше увеличить число общественных должностных лиц, чем доверить кому-нибудь из них слишком большую власть.
4. Чтобы область законодательства и область исполнения были тщательно отделены друг от друга.
5. Чтобы различные отрасли исполнения были сами возможно больше разделены в соответствии с самой сущностью дел и не сосредоточивались в одних руках.
Одним из крупнейших недостатков нынешней организации исполнительной власти является излишняя обширность каждого из министерских ведомств, где во множестве собраны различные отрасли управления, весьма отличные по своей природе.
Министерство внутренних дел, такое, каким его пока упорно сохраняют, в особенности похоже на политическое чудовище, которое могло бы поглотить нарождающуюся республику, если бы сила общественного духа, поддерживаемого революционным движением, не защищала бы ее до сих пор и от недостатков этого учреждения, и от пороков отдельных лиц.
Впрочем, вы никогда не могли бы добиться того, чтобы носители исполнительной власти не были весьма могущественными должностными лицами; лишите же их всякой власти и всякого влияния, чуждых их обязанностям.
Не позволяйте им присутствовать на народных собраниях и голосовать там, пока они находятся на службе. Применяйте то же правило и к публичным должностным лицам вообще.
Удалите от их рук государственную казну; поручите ее хранителям и смотрителям, которые ни в каком другом роде власти не могут участвовать сами.
Оставьте в департаментах и под рукой у народа часть общественных податей, которую не нужно будет вкладывать в общую кассу, и пусть расходы будут покрываться по возможности <на местах.
Остерегайтесь под каким бы то ни было предлогом передавать правящим лицам крупные суммы на чрезвычайные расходы и в особенности под предлогом создания, общественного мнения. Все фабрики общественного сознания снабжают лишь ядом; недавно мы испытали это на жестоком опыте, и первое испытание этой странной системы не должно внушать нам большого доверия к ее изобретателям. Никогда не теряйте из вида того, что подчинять себе и создавать общественное мнение надлежит не правящим, а общественному мнению надлежит судит |