Юридические исследования - РЕВОЛЮЦИОННАЯ ЗАКОННОСТЬ И ПРАВОСУДИЕ. МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР. -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: РЕВОЛЮЦИОННАЯ ЗАКОННОСТЬ И ПРАВОСУДИЕ. МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР.


    Имя Максимилиана Робеспьера, от дня рождения которого нас отделяют два века, вошло в историю революционной Фран­ции и всего мирового революционного движения как имя одного из великих революционеров, к которому каждый марксист, как указывал В. И. Ленин, питает глубокое уважение. Когда в 1939 году отмечалось 150-летие революции 1789 года, генеральный секретарь Французской коммунистической партии Морис Торез, выступая на родине Робеспьера в городе Аррасе, сказал: «Мне особенно приятно, что я могу от имени Французской коммуни­стической партии воздать честь Максимилиану Робеспьеру в его родном городе, в связи с наступающей стопятидесятилетней го­довщиной Французской революции»


    1758-1794

    МАКСИМИЛИАН РОБЕСПЬЕР

     

    РЕВОЛЮЦИОННАЯ

    ЗАКОННОСТЬ

    и

    ПРАВОСУДИЕ

     

    СТАТЬИ

    И РЕЧИ

     

    ГОСУДАPCTBEHHOЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ЮРИДИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ МОСКВА 1959

     

     

     

    ПРЕДИСЛОВИЕ

    Имя Максимилиана Робеспьера, от дня рождения которого нас отделяют два века, вошло в историю революционной Фран­ции и всего мирового революционного движения как имя одного из великих революционеров, к которому каждый марксист, как указывал В. И. Ленин, питает глубокое уважение!. Когда в 1939 году отмечалось 150-летие революции 1789 года, генеральный секретарь Французской коммунистической партии Морис Торез, выступая на родине Робеспьера в городе Аррасе, сказал: «Мне особенно приятно, что я могу от имени Французской коммуни­стической партии воздать честь Максимилиану Робеспьеру в его родном городе, в связи с наступающей стопятидесятилетней го­довщиной Французской революции» 2. _

    Характеризуя роль и значение Робеспьера в развитии рево­люционного движения Франции конца XVIII века, классики марксизма-ленинизма постоянно подчеркивали неразрывную связь Робеспьера с народом, его стремление во всех революционных мероприятиях опираться на массы. Робеспьер был одним из тех «якобинцев с народом», о которых много раз говорил В. И. Ленин. И именно потому, что Робеспьер отдал всю свою жизнь служению народным массам и погиб как их признанный вождь, он так ненавистен буржуазии. По этому поводу Морис Торез го­ворил: «Человек, заслуженно прозванный Неподкупным, чело­век, который заслуженно пользовался величайшей популяр­ностью, всегда был мишенью самой гнусной клеветы всех вра­гов прогресса и справедливости, как в прошлом, так и теперь»3.

    В многогранной, кипучей революционной деятельности Ро­беспьера значительное место занимали вопросы революционной законности и революционного террора. Говоря о великих бур­жуазных революционерах Франции, В. И. Ленин указывал, что они «сделали свою революцию великой посредством террора против всех угнетателей, и помещиков, и капиталистов»4. Робес­пьер уделял большое внимание не только практическому прове­

    ] См. В. И. Ленин, Соч., т. 21, стр. 196—197.

    2  «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 195.

    3   Там же.

    * В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 331.

    дению революционного террора, но и его принципиально полити­ческому, теоретическому обоснованию.

    Политическая деятельность Робеспьера началась непосред­ственно перед началом французской буржуазной революции кон­ца XVIII века, незадолго до того, как произошли «действительно революционная расправа с отжившим феодализмом, переход всей страны, и притом с быстротой, решительностью, энергией, беззаветностью поистине революционно-демократическими, к бо­лее высокому способу производства, к свободному крестьянскому землевладению» Роль Робеспьера как признанного вождя ре­волюционных масс непрерывно возрастала по мере подъема, на­растания революции. Она достигла наивысшей точки в период якобинской диктатуры, когда материальное, производственное об­новление Франции «было связано с политическим и духовным, с диктатурой революционной демократии и революционного' про­летариата (от которого демократия не обособлялась и который был еще почти слит с нею), — с беспощадной войной, объявлен­ной всему реакционному»2. Известно, что во время якобинской диктатуры неимущие классы в Париже на короткий срок захва­тили в свои руки власть, но в связи с отсутствием в то время ма­териальных предпосылок для их действительной победы резуль­татами ее воспользовалась буржуазия.

    Реакционный буржуазный переворот 9 термидора 2-го года Республики, как известно, был начат с казни Робеспьера и его соратников. Таким образом, начало, развитие и трагический ко­нец деятельности Робеспьера неразрывно связаны с революцией 1789—1794 гг.

    *  •#

    *

    Максимилиан Робеспьер родился 6 мая 1758 г. в Аррасе в семье адвоката. Еще ребенком он потерял родителей и воспи­тывался у деда по материнской линии. Позже он был помещен в среднюю школу в Аррасе. В 1769 году Робеспьер поступил в в парижский коллеж Людовика Великого, который успешно за­кончил. Поступив затем на юридический факультет Парижского университета, Робеспьер закончил курс в три года и возвратился в Аррас, где приступил к адвокатской деятельности. Биографы Робеспьера отмечают его успехи на адвокатском поприще, сме­лость и оригинальность его выступлений. Уже в молодые годы Робеспьер увлекался идеями просветительной философии, в осо­бенности же— революционно-демократическими идеями Руссо3,

    1 В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 335.

    г Там же, стр. 336.

    3 Как здесь, так и в дальнейшем все упоминаемые в тексте фамилии тех или иных исторических лиц набраны в разрядку; сведения об этих лицах даются в Указателе имен и терминов, помещенном в конце настоящей книги.

    горячим поклонником и последователем которого он оставался всю жизнь. В 1778 году двадцатилетний Робеспьер встретился с Руссо. Как отмечал Морис Торез, Робеспьер, обращаясь к па­мяти Руссо, товорил: «Ты научил меня познать самого себя. В дни ранней юности ты научил меня ценить достоинство челове­ческое, ты побудил меня задуматься над великими проблемами социального строя»

    В 1783 году Робеспьер был избран членом Аррасской коро­левской академии художественной литературы. При вступлении в Академию он произнес речь на тему о бесчестящих наказаниях. Общество наук и искусств в Меде объявило конкурс на соискание премии на тему о влиянии бесчестящих наказаний на семью осу­жденного к ним. Робеспьер участвовал в конкурсе, и представ­ленная им работа была удостоена премии.

    В последующие годы Робеспьер участвовал в ряде конкур­сов на литературные темы; кроме того, в Аррасской академии он прочитал доклад о незаконнорожденных детях. В 1786 году Робеспьер был избран председателем Академии Розатти в Ар­расе. В 1789 году в связи с подготовкой к выборам в Генераль­ные штаты Робеспьер издал брошюру, посвященную критике про­винциальных штатов. В том же году он издал брошюру, посвя­щенную выборам в Генеральные штаты. Третье сословие Арраса избрало Робеспьера своим представителем в Генеральные штаты, и он переехал в Париж для осуществления своих обязанностей депутата. В Учредительном собрании Робеспьер становится од­ним из активнейших его ораторов по самым различным вопро­сам текущей политики и законодательства.

    В Учредительном собрании голос Робеспьера был голосом одинокого еще борца революции, окруженного главным образом монархистами, конституционалистами, представителями крупной буржуазии. Его выступления не пользовались и, конечно, не мог­ли пользоваться успехом у людей, которые своей политической целью ставили обуздание революции и стремились лишь устра­нить наиболее вопиющие недостатки и пороки старого феодаль­ного режима. И тем не менее Робеспьер, невзирая на частые обструкции, насмешки, издевательства, последовательно развивал свои взгляды на законность, на правосудие, требовал немедлен­ной реформы законодательства и суда, апеллировал к разуму, к совести «законодателей», формулировал «вечные законы ра­зума и справедливости» и стремился преломить их в вопросах те­кущей политики и законодательства. Классовый смысл речей Ро­беспьера в Учредительном собрании в значительной мере был окутан неясными очертаниями просветительства, абстрактными идеями свободы, равенства, справедливости, разума, просвеще­ния и т. д., ибо и сам Робеспьер очень смутно представлял себе действительные классовые пружины развертывавшейся в Учреди­

    1 «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 196.

    тельном собрании борьбы. Однако выступления Робеспьера и в этот ранний период развития революции отражали классовые ин­тересы и чаяния очень широких кругов революционной демокра­тии. Недаром уже в те годы Марат, своей острой политической прозорливостью определявший друзей и врагов народа, безого­ворочно отнес Робеспьера к подлинным друзьям народных масс и дал ему название Неподкупный, которое история сохранила за Робеспьером.

    Во второй половине августа 1789 года Робеспьер неодно­кратно выступал по поводу проекта Декларации прав человека и гражданина, являясь пламенным поборником свободы печати, неприкосновенности личности, противником королевского «вето».

    В октябре 1789 года Робеспьер поддержал в своем выступ­лении народное движение, требовавшее переезда короля в Па­риж. Тогда же он горячо протестовал против реакционного анти­народного законопроекта об осадном положении.

    Должны быть также отмечены речи Робеспьера против де­ления политических прав на активные и пассивные, против со­хранения за королем права объявления войны; речи о демокра­тизации армии и внедрении в ней революционной дисциплины, о ликвидации колониального рабства, скорейшей и полнейшей ликвидации феодальных привилегий; наконец, многочисленные выступления по вопросам революционной законности, правосудия и уголовного законодательства (о которых более подробно будет сказано ниже). Во всех своих выступлениях Робеспьер смело идет против течения, против мнения большинства депутатов Уч­редительного собрания, последовательно развивая просветитель­ные идеи в духе Руссо.

    В середине 1791 года Робеспьер был избран публичным об­винителем при Парижском уголовном суде. Осенью 1791 года Учредительное собрание уступило место Законодательному со­бранию. Согласно закону, не допускавшему переизбрания депу­татов Учредительного собрания, Робеспьер не мог быть его чле­ном, и он перенес свою политическую деятельность в якобинский клуб, в овою газету' «Защитник Конституции», а начиная с ав­густа 1792 года — ив орган самоуправления парижских масс — в Парижскую Коммуну, членом которой он был избран.

    В этот период Робеспьер выступал против войны, за неук­лонную борьбу с внутренними врагами революции. В своем «За­щитнике Конституции» Робеспьер живо откликается на все ак­туальные вопросы внешней и внутренней политики. Особое зна­чение имела речь Робеспьера с требованием низложения Людо­вика XVI. Не принимая непосредственного участия в революции 10 августа 1792 г., ликвидировавшей монархию и создавшей рес­публику, Робеспьер всей своей политической деятельностью не­мало способствовал ее осуществлению. -

    Будучи избранным в Национальный конвент, Робеспьер при­нял в нем самое активное участие. К этому времени еще более

    возрастают популярность и авторитет Робеспьера как горячего- защитника интересов трудящегося и эксплуатируемого народа.

    В первый период деятельности Национального конвента (сен­тябрь 1792 года — май 1793 года), до установления якобин­ской диктатуры, Робеспьер ведет неуклонную борьбу с жирон­дистами, в особенности с их главой Бриссо.

    С установления якобинской диктатуры и до своей траги­ческой гибели на гильотине Робеспьер развивал кипучую дея­тельность по обороне страны и разгрому интервентов. Он систе­матически боролся с внутренней контрреволюцией, осуществил це^ лую систему мер экономического, политического и культурного порядка, которые отвечали идеологии революционной демократии того времени. Общеизвестна выдающаяся роль Робеспьера в ор­ганизации и проведении революционного террора (создание рево­люционных трибуналов, издание многочисленных законов о на­казании «подозрительных», врагов народа, спекулянтов и т. д.). Столь же общеизвестна и роль Робеспьера в борьбе с левыми течениями в среде якобинцев — с «бешеными», с эбертистами, и с правыми течениями, представленными Дантоном, Дему­леном и др.

    Именно в этот период окончательно определились взгляды Робеспьера на революционную законность, на революционное правосудие, на революционные меры подавления сопротивления врагов революции. Характеризуя деятельность Робеспьера, Торез говорил: «Всей его деятельностью всегда руководила лишь забота о благе народа, о торжестве свободы и справедливости» ’. Харак­теризуя выступления Робеспьера, Торез указывал: «Какая вели­колепная революционная энергия! Какое мощное дыхание ре­волюции чувствуется в мысли этого человека, который решил от­дать свое сердце, все -свои силы народу и во главе его вел борьбу за счастье народа»2.

    9 термидора 2-го года Республики (27 июля 1794 г.) про­изошел контрреволюционный переворот. Первыми его жертвами явились Максимилиан Робеспьер и его ближайшие соратники. «Гибель Робеспьера означала победу буржуазии над пролетариа-. том»3.

    Приведя эти краткие биографические сведения о Робеспьере, обратимся к его работам по вопросам революционной законности, правосудия, уголовного права.

    21 апреля 1784 г. Аррасская королевская академия худо­жественной литературы в публичном заседании принимала трех

    1 «Интернациональная литература» 1939 г. № 5—6, стр. 196.

    - Т а м же, стр. 197.

    3   К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 5, стр. 28.

    новых членов. В их числе был Максимилиан Робеспьер, который произнес речь на тему о происхождении предрассудка, перено­сящего на родственников преступника позор его наказания. Письменного текста этой речи не сохранилось. Но несколько позже Робеспьер принял участие в конкурсе на соискание пре­мии, объявленном Королевским обществом наук и искусств в Меце на ту же тему, и представил рукопись своей работы.

    В этой своей работе Робеспьер прежде всего поставил воп­рос о происхождении предрассудка, распространяющего позор бес­честящего наказания преступника на всю его семью. Он указывал на древность этого института и рассматривал его связь с раз­личными формами правления. Следуя за Монтескье, имя которого он неоднократно упоминал,'Робеспьер по существу при­менил его основные положения к решению данной проблемы. Рас­пространение бесчестия преступника на всю его семью не может иметь места ни при деспотическом правлении, где отсутствует понятие чести, ни при республиканском правлении, где высоко поставлена охрана личности каждого гражданина. Это утвер­ждение Робеспьер подкрепил многочисленными примерами из истории деспотических и республиканских государств древнего мира. Рассматриваемый предрассудок, по мнению Робеспьера, господствует в монархиях, где он вытекает из самой природы правления. Робеспьер дал подробную характеристику происхож­дения обесчещиваняя семьи преступника в монархических госу­дарствах. На этой характеристике следует остановиться несколько подробнее.

    «Душой монархического правления» является честь, в основе которой лежит стремление к преимуществам и отличиям, вовсе не связанным с подлинными заслугами человека. Эта честь по существу является тщеславием и нисколько не связана с добро­детелью. Она лжива и коварна, в своей основе склонна к не­справедливости. Подобное извращенное понимание чести в мо­нархическом государстве, указывает Робеспьер, вытекает :« сословных привилегий, из того уклада общественных отношений, который во главу угла ставит древность и знатность происхож­дения, а не действительные заслуги и доблести человека. Робес­пьер напоминает, что старинные французские законы освобож­дали от телесных наказаний дворянство и духовенство и всю тяжесть этих наказаний возлагали на непривилегированные со­словия. Поэтому-то распространение бесчестия на всю семью пре­ступника и получило столь широкое применение: семья знатного преступника всегда избежит бесчестия; за семьей же бедняка оно будет следовать неотступно.

    Так Робеспьер объяснил происхождение обесчещивания семьи преступника. Это объяснение, конечно, являлось идеали­стическим, характерным для уровня развития общественных наук в конце XVIII века. Но при всем том Робеспьер, быть может, и сам того не замечая, приблизился к раскрытию социально-по-

    литическ-ой природы наказания и тем самым — к объяснении? института обесчещивания семьи преступника.

    Вывод, к которому приходил Робеспьер, состоял в том, что несправедливость этого института является истиной, не требую­щей каких-либо доказательств: это мнение несправедливо, сле­довательно, оно не может быть полезным, ибо полезно лишь то, что честно. Это положение Робеспьер рассматривает как закон «верховного существа». Он связывает этот закон с незыблемыми нормами естественного права. Далее Робеспьер подвергает кри­тике тот взгляд, что распространение бесчестия на семью пре­ступника якобы содействует предупреждению преступлений, так как заставляет семью следить за поведением своих членов. Он называет этот институт «чудовищем общественного порядка» уг указывает, что предупреждать преступление следует мудрыми за­конами и гуманными обычаями. Он показывает, каковы послед­ствия обесчещивания семьи преступника, как они влияют и на самого преступника, и на членов его семьи. Робеспьер использует' литературный прием, широко распространенный в политической и юридической литературе XVIII века: он вкладывает свои мысли в слова воображаемого оратора, который рассказывает о посеще­нии им страны, где господствует «странный обычай» — одно­временно с казнью преступника обесчещивать несколько ни в чем не повинных людей, положение которых в обществе становится поистине трагическим. Робеспьер указывает, что, хотя очень рас­пространено мнение о том, что лучше пощадить сто виновных, чем принести в жертву одного невиновного, в действительности- же при наказании одного' виновного приносится одновременно в жертву несколько невинных. Обесчещивание невинных людей не приносит обществу никакой пользы, но наносит непоправимый,, тяжкий вред людям, заслуживающим лучшей участи. Оно вы­зывает побег несчастных обесчещенных людей из их отечества, ведет к многочисленным ссорам, оскорблениям, к ослаблению- отеческой власти и, наконец, к тому, что суд и общественное сострадание стремятся оправдать виновного злодея, чтобы не- опорочить честную его семью. Так «бессмысленные предрассуд­ки», будучи порождением невежества и варварства, разрушают законы, законность. Каковы же пути борьбы с этими предрас­судками? Робеспьер считает, что в век просвещения, когда разум' и человеческие познания получают большое развитие, имеются все необходимые предпосылки для того, чтобы изжить неспра­ведливый и вредный для общества предрассудок об обесчещива- нии семьи преступника. Этого нельзя добиться «с, помощью власти»; такой способ привел бы лишь к усилению предрассудка. Поэтому нет необходимости изменять всю систему действующего законодательства или производить революцию «зачастую опас­ную».

    К числу необходимых мер Робеспьер отнес «восстановление: отеческой власти». Но более важной является отмена некоторых.

    законов, способствующих этому предрассудку; в частности, — конфискации имущества осужденного, так как это наказание на­правлено на семью осужденного, а не на него самого, и приносит ей, помимо материального ущерба, и бесчестье; нужно, далее, ■отменить «пятно незаконнорожденности»; упразднить правило ка­нонического права о передаче испорченности по наследству; лик­видировать правило об ответственности человека за деяние, кото­рого он не совершил; нужно ликвидировать обесчещивающие различия форм казни — колесования, виселицы, отрубания го­ловы мечом. Робеспьер называл еще два способа, которые помо­гут уничтожить рассматриваемый им предрассудок. Один из них — это пример, который могут дать государи, поощряя людей, в семье которых оказался обесчещенный преступник. И в этой ■связи Робеспьер восклицал о своей мечте, чтобы «небо» помогло бы довести его «слабую работу» до «молодого монарха, который ■правит нами» (то есть до Людовика XVI). Другой спо­соб •— это распространение новых взглядов просветительной фи­лософии; разум и красноречие — таково оружие, которым сле­дует искоренить предрассудок.

    Таково содержание первой политико-юридической работы Ро­беспьера. Она написана в духе просветительной философии XVIII века, в ней очень сильно влияние идей Монтескье и неизме­римо меньше —• идей Руссо. Она написана с очень умеренных в политическом отношении позиций. Данная в ней критика уголов­ного права и процесса предреволюционной Франции очень сдер­жанна и мало конкретна. В ней больше призывов к чувствам справедливости и гуманности, чем разоблачения произвола и жестокости законов и суда феодального строя. В этом отношении .данная работа Робеспьера остается позади «Персидских писем» и «Духа Законов» Монтескье, «Цепей рабства» и «Плана уго­ловного законодательства» Марата, многочисленных работ Вольтера по вопросам правосудия. Как и большинство про­светителей предреволюционной эпохи, Робеспьер сохранял еще иллюзии о «молодом просвещенном монархе» —■ Людовике XVI как будущем реформаторе и гуманисте... И все же ра­бота Робеспьера, посвященная жертвам судебного бесчестия, представляет несомненный исторический интерес как первый шаг Робеспьера на пути вступления в политическую жизнь предре­волюционной Франции.

    Робеспьер очень живо откликнулся на судебную реформу 1789—1791 гг. Ряд его выступлений в Учредительном собрании посвящен вопросам судоустройства и уголовного процесса.

    Речь Робеспьера «О введении суда присяжных» была связана с обсуждением в Учредительном собрании проектов законов о но­вой организации юстиции.

    — ю —

    В своей речи Робеспьер горячо защищал идею суда присяж­ных. Он подверг критике коронный суд, решающий и «вопрос права», и «вопрос факта», и противопоставил ему такую органи­зацию суда, при которой вопрос о факте решается присяжными, а вопрос о праве постоянными судьями. В этом он видел за­лог ооъективности, справедливости судебного решения и приго­вора. Введение суда присяжных, по мнению Робеспьера, унич­тожит дух корпорации, созданный у судей деспотизмом, обеспе­чит сохранение свободы и укрепит законность. Перед лицом присяжных судья не сможет «раздражать общественное мнение» применением такого закона, который не совместим с установлен­ными присяжными фактами.

    Робеспьер считал, что суд присяжных должен быть создан ж по гражданским делам. Нет никаких оснований принимать этот институт по уголовным делам и отвергать его по гражданским.. В Англии и в Америке, указывал Робеспьер, он с успехом су­ществует.    '

    В своей речи Робеспьер коснулся и вопросов применения законов, и оснований законности, которая должна обеспечивать общественную свободу и благополучие. Создавая новые законы, необходимо основываться на принципах справедливости, разума* уважения к правам людей.

    Следует отметить, что предложение Робеспьера об учреж­дении суда присяжных по гражданским делам не получило при­знания.

    В мае 1790 года Учредительное собрание обсуждало вопрос о кассационном суде. В связи с этим Робеспьер выступил с речью, в которой утверждал, что кассационный суд не является частью судебной системы, но находится над нею и обеспечивает незыблемость законов.

    Робеспьер развивал мысль, что кассационный суд не дол­жен рассматривать существо отдельных дел, он должен защи­щать только формы и принципы законодательства, установленные конституцией, от нарушений со стороны судей. Это вытекает из самой природы кассационного суда. Необходимо так организо­вать его деятельность, чтобы она полностью была согласована с духом и интересом законодательства, чтобы судьи не могли ставить свою волю и мнения выше законодателя. Толкование законов принадлежит исключительно тому, кто их создает; по­этому кассационному суду «е может быть предоставлено право произвольного истолкования законов. Кассационный суд, по мне­нию Робеспьера, не является частью судебной власти; его функ­ции неразрывно связаны с функциями законодательной власти, и он поэтому должен составлять часть Законодательного кор­пуса. Предвидя возможные возражения, что такое предложение нарушает принцип разделения властей, Робеспьер указывает, что этот принцип не должен соблюдаться «с суеверием».

    В январе 1791 года Робеспьер произнес речь «Об органи­зации уголовного правосудия (о необходимости письменного судопроизводства)».

    Содержание этой речи Робеспьера шире того вопроса, ко­торый обсуждался Учредительным собранием.

    Для того чтобы решить, нужно ли письменное судопроиз­водство, необходимо «подняться к истинному принципу всякого уголовного законодательства». Судопроизводство — это меры предосторожности, принимаемые против слабостей и страстей судей. Поэтому необходимо соблюдение законом установленных формальностей судопроизводства. Закон в числе других таких формальностей установил виды доказательств, обязательных для суда. Для того чтобы эти формальности соблюдались, необхо­димо фиксировать доказательства в протоколе судебного засе­дания. Таково общее решение вопроса о письменном судопро­изводстве, даваемое Робеспьером. Но он на этом не останавли­вается и развивает мысли о соотношении формальных доказательств, установленных законом, и внутреннего убеждения судьи.

    Робеспьер считал, что для вынесения приговора недоста­точно наличия формального доказательства. Необходимо, чтобы к нему присоединилось и внутреннее убеждение судьи. Закон, устанавливая те или иные доказательства, не может предвидеть всех конкретных обстоятельств, которые могут совершенно иначе определить их оценку. Например, свидетельство двух лиц отно­сится к числу установленных законом доказательств, но если судья твердо убежден, что эти двое свидетелей не заслуживают доверия, то он не может вынести свой приговор на основе та­кого «призрака доказательства». Поэтому в равной мере нельзя вынести приговор как при отсутствии законного доказательства, так и при отсутствии личного убеждения судьи, хотя бы такое законное доказательство и имелось. В конечном счете Робеспьер сформулировал, три положения: свидетельские показания должны быть обозначены в письменном виде; присяжные не могут при­знать лицо виновным при отсутствии законных доказательств; присяжные не могут признать лицо виновным, если их внутреннее убеждение противоречит законному доказатель­ству.

    Таково решение вопроса о соотношении доказательств и внутреннего судейского' убеждения, очень четко сформулирован­ное Робеспьером.

    В связи с обсуждением в Учредительном собрании судебной реформы, проект которой был внесен депутатом Дюпором от имени Конституционного комитета и Комитета по судебной ре­форме, Робеспьер опубликовал в 1791. году брошюру под назва­нием «Принципы организации присяжных и опровержение сис­темы, предложенной Дюпором, от имени Комитета судебной

    реформы и Конституционного комитета, Максимилиана Робес­пьера, депутата департамента Па-де-Кале в Национальной Ассамблее».

    Эта работа — важный этап в развитии революционно-демо­кратических взглядов Робеспьера по вопросам уголовного права и процесса, и на ней следует остановиться более подробно.

    Робеспьер начал с изложения существа суда присяжных. Природа суда присяжных состоит в том, что граждане судятся равными себе судьями, что права граждан охраняются от су­дебного деспотизма, и всем этим достигаются наибольшая спра­ведливость и беспристрастность приговора. Определив сущность суда присяжных, Робеспьер последовательно и глубоко крити­ковал проект Дюпора. Он считал, что предложение об избрании присяжных единоличным решением прокурора-синдика департамента противоречит справедливости и интересам демокра­тии. Подобная система избрания присяжных на руку лишь ари­стократам, богатым и влиятельным людям. Народ при такой системе всегда окажется придавленным, приниженным, его инте­ресы совершенно не будут защищены. Более того, эта система создаст многочисленные преимущества, снисходительность, пре­дупредительность в отношении обвиняемых из привилегированных слоев общества. Проект Дюпора предоставляет все права ■богатству и унижает, угнетает французский народ. Этот проект почти полностью лишает прав сельское население, так как боль­шинство присяжных будет избираться прокурором-еиндиком из числа городского населения. Робеспьер подробно охарактеризо­вал гибельные последствия, которые принесет проект Дюпора: нарушение справедливости и равенства, попрание конституции, возрождение судебнЛ'о деспотизма и т. д. Не следует, заметал Робеспьер, увлекаться излишним копированием английской су­дебной системы, ибо она была создана в другую эпоху, в дру­гих исторических условиях. Революция, произошедшая во Фран­ции, способна обеспечить в полном объеме осуществление вечных истин общественной морали, принципов справедливости, равен­ства, полной и последовательной охраны неотъемлемых прав граждан.

    Проект Робеспьера предусматривал создание на основе все­общих выборов обвинительного жюри, судебного жюри, общест­венного обвинителя. Не только суд, но и общественный обви­нитель являются совершенно независимыми как от государст­венной власти, так и от законодательного корпуса.

    Основы судопроизводства, предложенные Робеспьером, состояли, во-первых, в письменном характере свидетельских по­казаний, во-вторых, в вынесении приговора присяжными по их внутреннему убеждению, в-третьих, в обязательном единогласии присяжных при вынесении обвинительного приговора. Робеспьер обосновал право задержания преступника на месте преступления любым гражданином; необходимость полицейского или судебного

    приказа для задержания во всех прочих случаях; право пору­чительства за обвиняемого, если только он не привлечен к ответ­ственности за тяжкое преступление. Свою брошюру Робеспьер» закончил соображениями о необходимости уплаты присяжным: вознаграждения за то время, когда они отправляют свои обя­занности. В эго предложение Робеспьер вкладывал большое по­литическое содержание — охрану прав, интересов, авторитета присяжных из среды трудового народа.

    Предложения Робеспьера не были одобрены Учредительным- собранием, ибо они не соответствовали классовым интересам ог­ромного большинства депутатов Собрания.

    Последняя работа Робеспьера по вопросам судебной ре­формы 1789—1791 гг., приводимая в настоящем сборнике, — это его речь о роли публичного обвинителя.

    Выступая в Обществе друзей Конституции, Робеспьер поста­вил своей задачей в доступной форме осветить новую судебную» систему, разъяснить задачи нового суда и охарактеризовать обя­занности публичного обвинителя. Одним из признаков рабства,, указывал. Робеспьер, является незнание народом его собственных прав. Обязанностью публичных должностных лиц является непо­средственное общение с народом, высокие личные добродетели, ибо если они сами нарушают законы, то теряют моральное прав» требовать соблюдения законов другими и не могут наказывать преступников.

    Обращаясь к характеристике суда присяжных, Робеспьер на­зывал его священным, представляющим и закрепляющим не­отъемлемые права граждан. Намекая на то, что Учредительное собрание утвердило далеко не лучший из законопроектов о суде присяжных, Робеспьер высказал надежду? «что мудрость за­конодателей» очистит его организацию от «некоторых пороков». Далее Робеспьер, разъяснив значение обвинительного и судеб­ного жюри, охарактеризовал деятельность публичного обвини­теля. Последний ■— это «беспристрастный защитник интересов общества», «противник преступления», «защитник слабости и не­винности». Говоря о деятельности суда, Робеспьер подчеркивал, что судебное убийство невиновного гораздо больше компромети­рует суд, чем безнаказанность виновного. При этом Робеспьер ссылался на просветительную философию, обосновавшую это положение, и добавил, что девизом его практической деятель­ности будет ненависть к преступлению и защита угнетенной не­винности.

    Говоря о своем отношении к врагам революции, Робеспьер указывал, что в качестве народного магистрата он не знает ни аристократов, ни патриотов — он знает лишь людей, которые- обвиняются в совершении преступления. Робеспьер считал, что учреждение должности публичного обвинителя является одним- из самых важных мероприятий в области осуществления закон­ности, созданных Конституцией. Выполнение функций обвини­

    теля он считает для себя весьма почетной обязанностью и заве­ряет, что будет отдавать этой деятельности все свои дни с тем,., чтобы часть «очи уделять революции; он считает, что, помимо* почетной обязанности бороться с беззаконием, с преступлением,, есть еще более важная и более почетная задача — защищать дело свободы и человечества в «трибунале вселенной», перед ли­цом грядущих поколений.

    *  •*

    В период 1789—1791 гг. в связи с обсуждением в Учреди­тельном собрании различных законопроектов Робеспьер в своих: выступлениях специально останавливался на вопросах уголовного- права.

    Большую речь в Учредительном собрании произнес Робес­пьер в связи с обсуждением проекта Уголовного кодекса. Эта речь была посвящена вопросу об отмене смертной казни.

    Робеспьер начал свою речь с того, что, приведя пример пзг греческой истории, призывал депутатов исключить из кодекса «кровавые законы, предписывающие юридические убийства», ибо- их н'е могут допустить ни общий интерес, ни разум, ни гуман­ность. Робеспьер стремился доказать два положения: что смерт­ная казнь несправедлива и что она более способствует увеличению' преступлений, нежели их предупреждению.

    Общество, говорил Робеспьер, не имеет права казнить че­ловека. Излагая доктрину естественного права, Робеспьер ука­зывал, что, до того как люди вступили в договорные отношения: между собой и образовали общество, каждый из них имел право, защищаясь, убить своего врага: закон естественной справедли­вости оправдывал подобное убийство. Но, вступив в общество и организовав борьбу с преступлениями, люди не могут уже со­вершать подобные убийства, оправдывая их естественными за­конами. Разум, нравственность, справедливость осуждают подоб­ные убийства, и ничто не оправдывает казнь преступника, уже не могущего причинить вред обществу, так как он, находится в руках правосудия. Смертная казнь является следствием предрас­судков, господствовавших веками над народами. Эти предрассудки узаконивались «счастливыми узурпаторами», которые для раз­вращения и запугивания народа устанавливали смертную казнь за посягательство на их господство. Законы, устанавливающие смертную казнь, нелепы, несправедливы и гибельны для нации. Цель наказания состоит не в том, чтобы мучить виновных, а в том, чтобы предупреждать преступления. Но смертная казнь- вовсе не яагсяется средством предупреждения преступлений: она не остановит человека, обуреваемого страстями; с другой сто­роны, она оскорбляет «общественную чувствительность народа»,, ослабляя вместе с тем государственную власть. Если бы смерт-

    пая казнь предупреждала преступления, то, очевидно, в тех стра­нах, где она наиболее широко применяется, должно было бы совершаться меньше всего преступлений. Между тем на деле происходит как раз обратное. Если устрашение наказанием было бы действенным, то, очевидно, чем ужаснее будет способ смерт­ной казни, тем более эффективным он окажется в борьбе с пре­ступлениями. В действительности же происходит обратное.

    Робеспьер далее остановился на судебных ошибках, на осуж­дении невиновных людей и наглядно показал, что в этих случаях применение смертной казни оказывается роковым, неотвратимым наказанием невиновного человека. Жестокость, несправедливость, безнравственность смертной казни вызывает у людей сострадание к преступнику, осужденному к ней. Мягкость уголовных законов, указывал Робеспьер, сопутствует свободе, мудрости, гуманности государственного управления. Французский народ не должен при­менять в качестве наказания смертную каэнь.

    Против смертной казни выступил еще ряд депутатов. В пе­чати Робеспьера поддержал Эбер. Но против взглядов Робес­пьера .выступил Марат, который, отдавая дань гуманизму Робеспьера, все же признавал, что право применять смертную казнь вытекает из принципа соразмерности наказания тяжести совершенного преступления, из права необходимой обороны '.

    Учредительное собрание 1 июня 1791 г. приняло два поста­новления о смертной казни:

    1. Смертная казнь не будет отменена.

    2. Смертная казнь должна состоять в простом лишении .жизни без пыток.    

    В мае 1791 года Робеспьер выступил с речью о свободе пе­чати в Обществе друзей Конституции, и его речь тогда же была опубликована. В этой работе был затронут и ряд вопросов уголовного права.

    Хотя свободу печати нельзя отделить от свободы слова, указывал Робеспьер, и обе они являются священными и необхо­димыми, однако повсеместно законы всячески нарушают свободу печати. Это объясняется тем, что законы создаются деспотами, для которых свобода печати представляет огромную опасность. Нужно отбросить предрассудки, которыми нас поработили, и узнать цену свободе печати.    .

    Робеспьер утверждал, что свобода печати существует только тогда, когда она является полной и безграничной. Он подробно рассматривал возможные последствия установления каких-либо ограничений для свободы печати и пришел к категорическому выводу о- недопустимости их. Далее Робеспьер поставил вопрос относительно возможности наказания за злоупотребления сво­бодой печати и пришел к выводу, что закон не должен карать

    1 Подробнее о критике Маратом взглядов Робеспьера на смертную казнь см. А. А. Герцен зон, Уголовно-правовая теория Жана-Поля Марата, М., 1956.

    Контрреволюционный переворот 9 термидора (с современной гравюры)

    за выявление своего мнения относительно морали, законодатель­ства, политики, религии, ибо истина выявляется лишь в резуль­тате борьбы противоположных суждений. Поэтому всякий уго­ловный закон, направленный против свободного выражения мнения является нелепым, несправедливым. Общеизвестно, отме­тил Робеспьер, что нельзя наказывать в случаях, когда нет воз­можности точно- установить преступление. Закон может пред­усматривать кару лишь за такие деяния, которые доступны точному и ясному определению: таковы, например, кража, убий­ство, бунт, мятеж. Но невозможно найти точные’и ясные кри­терии для таких фактов, как возбуждение к бунту или к мятежу путем сочинения. Здесь нельзя определить границы самого пре­ступления, найти свидетелей. Решение по такому делу всегда будет произвольным, противоречивым, необоснованным, а нака­зание явится вредным для истины и добродетели и полезным для порока, заблуждения и деспотизма. Именно деспотизм изо­брел наказания для печати.

    Исходя из того, что целью наказания является интерес об­щества, Робеспьер пришел к выводу, что следует наказывать не автора произведения печати, призывающего к преступлению, а того, кто совершит конкретное преступление: нужно карать не за высказанное мнение, а за содеянное преступление.

    Свобода печати должна распространяться и на те произве­дения, в которых обвиняются, порицаются, разоблачаются об­щественные деятели. Какое-либо ограничение свободы печати в этих случаях всегда явится не чем иным, как способом сокрытия злоупотреблений общественных деятелей и должностных лиц.

    Рассматривая вопрос о тех произведениях печати, которые затрагивают интересы частных лиц, Робеспьер указывал, что он неразрывно связан с другим вопросом — о словесной и пись­менной клевете. Робеспьер считал справедливым, чтобы частные лица получали возмещение ущерба, нанесенного им клеветой, со­держащейся в произведении печати. При этом Робеспьер высту­пал сторонником наиболее умеренных наказаний в таких случаях, за исключением лжесвидетельства против обвиняемых. ’

    В заключение Робеспьер рекомендовал Учредительному со­бранию проект декрета, в котором провозглашается полная, ни­чем не ограниченная свобода печати. Тот, кто посягает на сво­боду печати, должен рассматриваться как враг свободы и караться самым суровым наказанием. Частное лицо, которое ока­жется оклеветанным в печати, имеет право добиваться возмеще­ния ущерба.

    Из изложенного видно, что в работе Робеспьера о свободе печати содержится ряд общих положений уголовного права, с большой силой и убедительностью развитых Робеспьером: прин­цип уголовной ответственности исключительно за конкретное уголовно наказуемое деяние, недопустимость наказания за вы­

    сказанное в печати мнение, отказ от уголовного преследования за произведения печати, содержащие критику должностных лиц и общественных деятелей, ограничение ответственности за клевету в печати, содержащие умаление чести частных лиц.

    Общие вопросы уголовного права применительно к условиям воинской дисциплины были освещены Робеспьером в статье «О необходимости и природе воинской дисциплины», помещенной в «Защитнике Конституции». В этой статье он развил свои взгля­ды о революционной воинской дисциплине, об основаниях и пре­делах ответственности военнослужащих за совершенные ими нарушения воинской дисциплины. Статья начинается с утвержде­ния, что воинская дисциплина является основой армии. Но какова природа и цель воинской дисциплины — этот вопрос до сих пор не разъяснен, утверждал Робеспьер. Принятый Учредительным собранием военный кодекс — дело рук генералов и военных ми­нистров, далеких от понимания революционной эпохи, и он не отвечает ей.

    , Воинская дисциплина — это верность в выполнении долга военной службы, это повиновение законам, регулирующим обя­занности солдата. Но солдат не только военнослужащий, а прежде всего — гражданин; выполнив свой воинский долг, он пользуется всеми правами гражданина. Поэтому власть военачальника строго ограничена рамками военной службы, и она не может про­стираться за ее пределы, когда, например, солдат желает осу­ществлять свои гражданские права.

    Робеспьер исходил из предпосылки, что всякая излишняя строгость в наказаниях является преступной, что произвольность судебного приговора недопустима.

    Положения, развитые Робеспьером, должны .быть, по его мнению, основой законности в армии. Поэтому военачальники не могут выходить за рамки законности — не могут быть ни за­конодателями, ни судьями. Существует два рода воинской дис­циплины. Одна основана «а предрассудках и рабстве и заклю­чается в безграничной власти начальников над всеми поступками и личностью солдата. Другая основана на законности, на огра­ничении власти начальника интересами военной службы — она вытекает из самой природы вещей и из разума. При применении первой солдаты превращаются в рабов; такая дисциплина при­годна лишь для деспотов. Благодаря второй создаются воины- слуги отечества и закона; такая дисциплина пригодна для сво­бодных народов, успешно защищающих свое отечество от внутренних и внешних врагов.

    Робеспьер горячо доказывал, что революционная армия дисциплинированна, она защищает свое отечество, и все обвине­ния, выдвигаемые против солдат врагами революции, стремящи­мися восстановить свое былое могущество и свою бесконтроль­ную власть над солдатами, являются, злостной клеветой.

    Среди речей Робеспьера большое место занимают те, в ко­торых разоблачаются преступления Людовика XVI. В настоящем сборнике помещены три такого рода речи Робеспьера: «О коро­левской неприкосновенности», «Мнение о суде над Людовиком XVI» и «Вторая речь о суде над Людовиком XVI».

    В первой из этих речей, произнесенной 14 июля 1791 г., Ро­беспьер в общей форме поставил и решил вопрос о пределах королевской неприкосновенности, о допустимости привлечения короля к ответственности за совершенные им преступления. После раскрытия и ликвидации попытки Людовика XVI к бегству Учредительное собрание поручило своим комитетам пред­ставить доклад об этих событиях. Доклад был составлен в бла­гоприятном для Людовика XVI духе: он признавался не­виновным и подлежал водворению на престоле, а вся ответствен­ность за попытку бегства возлагалась на второстепенных лиц. Большинство выступивших в прениях по этому докладу депутатов разделили основные его положения, исходя из принципа непри­косновенности короля. Речь Робеспьера была направлена против этого доклада. Но Робеспьер остался в меньшинстве, и Собрание, исходя из неприкосновенности короля, признало его невиновным.

    Робеспьер счел своей задачей «защитить священные принципы свободы» от «коварной доктрины», которая вообще отвергает возможность привлекать короля к ответственности за его пос­тупки. Критикуя эту «доктрину», Робеспьер, как он сам указы­вал, отвлекался от оценки совершенных королем поступков (ко­торые он все же перечислил), от решения вопроса о целях бег­ства короля и о наличии или отсутствии заговора против, революции. Робеспьер считал, что ненаказуемое по закону пре­ступление — возмутительно по своей природе, так как оно явля­ется отрицанием общественного порядка. Если преступление совершено первым в государстве должностным лицом (каковым является король), то в этом нельзя не усмотреть оснований для повышенной ответственности. Анализируя законодательство, Робеспьер приходит к выводу, что нет и не может быть закона, который поставил бы короля выше законов, как не может быть к закона, который освобождал бы от ответственности королев­ских министров. Если бы король совершил тяжкое уголовное преступление — убийство или изнасилование, то потерпевшие имели бы право отомстить за себя, ибо никакой закон не мог бы предоставить королю права совершать безнаказанно подобные преступления. Точно так же, если бы король совершил измену своему отечеству, призвал бы в свое отечество иноземные войска с целью опустошения своей страны, то никакой закон не мог бы оставить подобные поступки безнаказанными. Неприкосновен­ность могут иметь и имеют лишь сами народы, но не их пред­ставители или высшие должностные лица государства. Поэтому

    те, кто прикрывают короля «щитом неприкосновенности», приносят ему в жертву неприкосновенность народа. Робеспьер ополчился против «мнимых апостолов общественного порядка», которые извращают здравый смысл и истинную природу законов, делая кощунственную ссылку на законы для того, чтобы извращать понятие законности. Предположение о неприкосновенности ко­роля приводит к разрушению законности: никакой суд не мот бы призывать к повиновению законам, если все граждане будут знать, что главный преступник остается безнаказанным. ' Робеспьер заявил, что он ненавидит любое правление, где господствуют мятежники, где, сбросив одного деспота, подпадают под власть другого. Обращаясь к депутатам, Робеспьер говорил, что если король ,не будет признан ответственным за свои по­ступки, то он, Робеспьер, хотел бы быть защитником тех людей, которые были соучастниками королевского заговора: если нет преступления, то не может быть и соучастников преступления. Одно из двух: отвечать должны все виновные или же все они должны быть признаны невиновными. Таким образом, в конце 1791 года Робеспьер уже высказывался за ответственность короля.

    3 декабря 1792 г. Робеспьер выступил в Конвенте по вопросу о суде над Людовиком XVI.                          "

    В этой речи Робеспьер всесторонне обосновал мысль, что короля незачем судить, ибо он уже осужден историей; его сле­дует казнить без суда как преступника, чьи злодеяния уже пол­ностью установлены.

    По мнению Робеспьера, Конвент не может судить, ибо он не является судебным органом, Людовик XVI не может быть судим, ибо он не обвиняемый, и к нему следует применить L. не наказание, а «меру общественного спасения». Излагая историю низложения Людовика XVI, Робеспьер указывал, что ко­роля свергли с престола за его преступления; Людовик'XVI, пытаясь подавить народную революцию и наказать народ, как мятежный, призвал себе на помощь «собратьев-тиранов». Но победил народ, и тем самым мятежником явился сам Людо­вик XVI. Одно из двух: или прав Людовик XVI — тогда незаконна, преступна республика, или же права республика — тогда преступен Людовик XVI. Робеспьер считал контр­революционной самую идею суда над королем: ведь всякий суд предполагает возможность оправдания; следовательно, Людо- v вик XVI может оказаться оправданным — тогда осужденной ’ окажется республика. Далее Робеспьер развил взгляды Руссо о праве угнетенного народа прибегнуть к восстанию против ти­рана и вооруженной рукой вернуть свои естественные и неотчуж­даемые права. Таким образом, король поставил себя вне обще­ственного договора и тем самым не может быть судим на основе того судопроизводства, которое отражает договорные отношения между людьми. Народ, указывал Робеспьер, судит иначе, чем обычный суд: он повергает в прах королей, погружает их «в не-

    бытие». Далее Робеспьер подробно анализировал политические последствия, которые могут иметь место в том случае, если будет проведен обычный судебный процесс над низложенным королем. Возобновятся «споры деспотизма со свободой», реакционные пар­тии получат возможность открытой контрреволюционной агита­ции, мятежники и заговорщики смогут объединяться для своей подрывной деятельности, появятся произведения и речи, оправ­дывающие Людовика XVI и его восхваляющие, и «все кро­вожадные орды деспотизма» будут терзать «сердце нашего оте­чества».

    Придя к выводу, что Людовик XVI уже осужден всем ходом событий, Робеспьер потребовал его казни. Он напомнил, что- в свое время был сторонником ее отмены, но' теперь при­знал, что она может быть оправдана в тех случаях, когда «необ­ходима для безопасности людей или общества». Природа пре­ступлений Людовика XVI требует его уничтожения: «Лю­довик должен умереть, ибо отечество должно жить». До тех пор, пока народу угрожает восстановление деспотизма, нет места великодушию по отношению к тиранам. Робеспьер в конце своей речи требовал от Конвента объявления Людовика XVI изменником французской нации и казни его для того, чтобы народы сознавали свои права, а тираны были объяты ужасом, перед правосудием народа.

    Вторая речь Робеспьера по вопросу о суде над Людови­ком XVI была произнесена 28 декабря 1792 г.

    Робеспьер начал свою речь с положений, ранее уже разви­вавшихся им по вопросу о суде над Людовиком XVI. Он упоминал «священные формы», которые не являются судом, «вечные принципы», которые стоят выше предрассудков, «истин­ный приговор народа». Он вновь повторял, что Людовик XVI уже был осужден до того', как Конвент -постановил его судить. Робеспьер сознавался, что в его сердце, неумолимом, когда речь идет об абстрактном определении справедливости и законности, зашевелилась было'жалость к Людовику XVI, но он при­шел к выводу, что подобная чувствительность приносит в жертву интересы великого народа, и отбросил ее. Процесс Людовика XVI вызван не жаждой мести, а обусловлен необходимостью обеспечить общественную безопасность, общественное спокойст­вие. Всякое промедление в решении участи короля, всякая от­срочка наносит тяжкий вред республике, народу. Преступления короля доказаны со всей очевидностью.

    Далее Робеспьер со всей решительностью возразил против предложения обсуждать дело Людовика XVI в низовых организациях всей Франции и раскрыл контрреволюционный смысл этого предложения. В своей речи Робеспьер разбил аргу­ментацию сторонников передачи приговора Конвента на утверж­дение народа и вновь призвал Конвент объявить Людовика X VI виновным и заслуживающим смертной казни.

    Необходимо* отметить, что сквозившая в речах Робеспьера о суде над Людовиком XVI недооценка политического зна­чения юридической процессуальной формы этого суда была под­мечена Маратом, который в противоположность Робеспьеру придавал исключительно большое значение строжайшему соблюдению норм и форм уголовного права и процесса при реше­нии вопроса о наказании бывшего короля за совершенное им преступление против народа !.

    •*

                         *

    В ряде работ, опубликованных в период до установления якобинской диктатуры, Робеспьер затрагивал проблему револю­ционной законности.

    В 1792 году Робеспьер предпринял издание «Защитника Конституции». В первом номере был помещен «проспект» этого издания. Робеспьер указывает, что революция была совершена под влиянием «разума и общественного интереса», но в дальней­шем интриги, честолюбие, пороки затормозили ее развитие и привели к кризису. Народ хочет жить под защитой конституции. Но большинство нации не знает, как пользоваться благами и преимуществами Конституции. Поэтому долгом патриотизма является направлять «добрых граждан» к осуществлению общей цели, «сближать их всех с принципами Конституции» 1791 года, раскрывать истинные причины общественных неурядиц, критико­вать поведение политических деятелей, изыскивать пути устране­ния всех недостатков в общественной жизни. Эти задачи и по­ставил перед собой Робеспьер в издававшемся им «Защитнике Конституции».

    В статье «Изложение моих принципов» Робеспьер начал с того, что объявил о своем желании защищать Конституцию — «такую, как она есть». В качестве члена Учредительного собра­ния Робеспьер постоянно вскрывал недостатки Конституции 1791 года, но после того, как она была утверждена, он всегда «ограничивался требованием ее точного исполнения». Он глубоко убежден, что для общественного спокойствия необходимо стро­жайшее соблюдение требований Конституции. Он не знает луч­шего средства обеспечения законности, как выполнение требова­ний Конституции. Против Конституции выступают все враги ре­волюции — двор, различные политические фракции, всевозмож­ные интриганы и заговорщики. В подтверждение этого положения Робеспьер привел большое количество фактов проти- воконституционной деятельности роялистов и жирондистов. Робес­пьер призывал французов объединиться на основе Конституции и. защищать ее против всяческих мятежников и против исполии-

    1 Об этом см. упомянутую работу «Уголовно-правовая теория /Кипа- Поля Марата», М., 1956.

    тельной власти. Он призывал «потерпеть некоторое время ее несовершенство». Недостатки Конституции значительны, но в ней все же заложены принципы «бессмертного совершенства». В этой связи Робеспьер упоминал декларацию прав, свободу печати, право петиций, право мирных собраний и т. д. Защищая Консти­туцию, не следует забывать о ее недостатках, как не следует за­бывать и того, что «времена революции не похожи на времена спокойствия».

    Таким образом, в статьях, помещенных Робеспьером в его газете, он выступал действительно «защитником Конституции», видя в защите ее и конституционных требований одно из средств борьбы с врагами революции, пытавшимися расшатать, уничто­жить те «элементарные гарантии», которые содержались в Кон­ституции 1791 года.  .

    Вопросы революционной законности были освещены Робес­пьером в его статьях и речах, связанных с проектами Декларации прав и Конституции 1793 года.

    Робеспьер принял деятельное участие в их разработке и об­суждении.

    В первом своем выступлении по конституционным вопросам Робеспьер уделил большое внимание формулировке права собст­венности. В этой связи интересно сопоставить высказывания Робеспьера с основными положениями Декларации прав 1789 го­да, проекта, представленного жирондистами, и утвержденной Декларацией.

    Декларация прав 1789 года отнесла собственность к числу естественных и неотъемлемых прав человека, — наряду со сво­бодой, безопасностью и сопротивлением угнетению. Она провоз­гласила собственность неприкосновенной и священной и уста­новила, что лишение кого-либо собственности может иметь место лишь в случаях законом признанной «общественной необходимо­сти», притом при обязательном условии «справедливого и пред­варительного возмещения». Таким образом, Декларация прав 1789 года полностью обеспечивала классовые интересы буржуа­зии. Жирондистский проект еще более усилил принцип -неотчуж­даемости собственности, хотя и исключил указания о священно­сти и неприкосновенности собственности. Декларация 1793 года восприняла и развила в этой части идеи, содержавшиеся в жи­рондистском проекте. Она установила, кроме того, что право собственности заключается в принадлежащей каждому человеку возможности «пользоваться и располагать по усмотрению своим имуществом, своими доходами, плодами своего труда и своего промысла». Таким образом, якобинская Декларация прав стре­милась обеспечить охрану не только интересов крупной буржуа­зии, но и интересов мелких собственников.

    Предложения Робеспьера существенно отличались от приня­той Декларации. В своем выступлении и своем проекте Робес­пьер вовсе не включал собственность в ' число основных прав

    человека, к которым он от.носил «право заботиться о сохранении своего существования и право на свободу». Утверждая, далее, право собственности за каждым человеком, Робеспьер вводил два ограничения этого права: обязанность уважать чужие права к отсутствие ущерба для других людей. Всякое нарушение этих принципов, порождаемое использованием права собственности, Робеспьер объявлял незаконным и безнравственным.

    Решая вопрос о праве собственности, Робеспьер стремился примирить два противоположных начала, но здесь он находился как бы между двух огней. С одной стороны, он — противник богатства, крупной собственности, резкого неравенства состояний» но, с другой стороны, он — противник идеи равенства имущества, противник аграрного закона, под которым подразумевали конфи­скацию земель у крупных собственников и предоставление кре­стьянам уравнительного землепользования. В этом отношении представляет интерес его речь о проекте Декларации прав. Желая пополнить «теорию собственности», он сначала со всей си­лой обрушился и на богачей, и на сторонников «аграрного зако­на»: «Грязные души, уважающие только золото, я не хочу трогать ваших сокровищ, из какого бы нечистого источника они ни происхо­дили. Вы должны знать, что тот аграрный закон, о котором вы столь­ко говорили, является лишь призраком, выдуманным плутами для устрашения глупцов». Указывая, что лично он далек от зависти: к богатству и, наоборот, всячески уважает добродетели бедности,. Робеспьер формулировал свое отношение к собственности: не было, конечно, надобности в революции, чтобы сообщить вселен­ной о том, что крайняя неравномерность состояний служит источ­ником многих зол и многих преступлений, но мы не менее убеж­дены, что равенство имущества есть пустая мечта. Что касается' меня, то -я считаю его еще менее нужным для личного счастья, чем для общественного благоденствия. Речь идет не о том:, чтобы не допускать богатства, а гораздо более о том, чтобы заставить уважать бедность. Робеспьер стремился связать право собствен­ности с нравственными началами, ввести собственность в законом: предусмотренные рамки, установить прогрессивный налог на имущества. Такова была его более чем скромная программа по отношению к институту собственности, конечно, не дающая ника­ких оснований видеть в ней зародыши социалистической теории. Но вместе с тем нельзя не отметить, что и такие весьма умеренные- формулировки, данные Робеспьером, не были приняты якобин­ским Конвентом.

    В речи 24 апреля 1793 г. Робеспьер не только сформулиро­вал статьи о праве собственности, но и привел с соответствующим, обоснованием весь свой проект Декларации. Укажем на наиболее существенные положения этого проекта. Робеспьер считал необ­ходимым провозгласить в Декларации прав, что «люди всех стран — братья», что «угнетающий одну нацию является врагом всех наций», что ведущие агрессивную войну против, свободы к

    прав человека, должны преследоваться «как .убийцы и мятежные- разбойники», что короли, аристократы, тираны, каковы бы они ни были, являются рабами, возмутившимися против суверена .земли, которым является человеческий род, и против законода­теля вселенной, которым является природа.

    В проекте Декларации прав, предложенном Робеспьером, отчетливо отражены основные принципы, сформулированные Руссо, определяющие гарантии личности, права личности и т. д. Должны быть особо отмечены такие статьи проекта Робеспьера, где он указывает на обязанность общества заботиться о суще­ствовании своих членов, обеспечивая их работой, на обязанность богачей помогать неимущим и т. д.

    Робеспьер сформулировал и принципы законности: закон может воспрещать только то, что вредно для общества, и пред­писывать только то, что полезно для общества. «Всякий закоси, нарушающий неотъемлемые права человека, является неспра­ведливым и тираническим: он не является законом». За­кон есть свободное и торжественное выражение воли народа. Он равен для всех граждан. Граждане обязаны «благоговейно повиноваться» властям. Но если происходит нарушение неотъ­емлемых прав граждан, то они не должны повиноваться неспра­ведливым велениям власти и имеют право- отразить подобное насилие силой. «Сопротивление угнетению является следствием всех других прав человека и гражданина». Если правительство нарушает права народа, то последний получает право на восста­ние против правительства. «Когда гражданину не предостав­ляется общественной гарантии, он возвращается к естественному праву самостоятельной защиты всех своих прав».

    Из сопоставления проекта Робеспьера с принятой Конвентом Декларацией прав видно, что далеко не все предложения Робес­пьера, невзирая на его авторитет вождя и теоретика якобинцев, были приняты. Предложенные Робеспьером формулировки были' значительно смягчены.

    Вторая речь Робеспьера — «О Конституции» —■ была произ­несена им в Конвенте 10 мая 1793 г. Он начал эту речь с указа­ния, что до сих пор не обеспечены права человека и гражданина, враги народа посягают на свободу и демократию, в обществе распространены низкие нравы и народ, являющийся подлинным сувереном, не может пользоваться всей полнотой своих прав. Робеспьер привел исторические примеры и сопоставления, он ри­совал картины бесправного положения народа, тиранических, форм правления и призывал создать такую Конституцию, кото­рая обеспечила бы подлинную законность. Робеспьер подробно обосновал выдвигаемые им предложения к проекту Конститу­ции — о народных представителях и о публичных должностных: лицах, о пределах их прав и полномочий, о подотчетности и. гласности деятельности должностных лиц, о необходимости соз­дания условий для непосредственного участия народа в дея-

    -тельности народных представителей, об оплате труда народных представителей и т. д. В заключительной части своей речи Робес- .пьер привел текст своего проекта Конституции, состоящий всего из 20 статей; по существу, это лишь основные положения проекта Конституции, а не сама Конституция.

    Нам еще придется вернуться к вопросу о взглядах Робес­пьера на революционную законность, когда мы будем характе­ризовать его отношение к чрезвычайным мерам, обусловленным ;внешне- и внутреннеполитической обстановкой гражданской войны и иностранной военной интервенции.

    ■* *

    После революции 31 мая — 2 июня 1793 г., когда во Фран­ции на непродолжительное время установилась диктатура рево- .люционной демократии, в условиях все более обостряющейся классовой борьбы Робеспьер устремил все свои силы на разоб­лачение новых форм контрреволюционной деятельности врагов народа и на проведение наиболее решительных, наиболее дей­ственных мер для ограждения завоеваний революции от контр­революционных происков ее внутренних и внешних врагов. Он развил теорию революционного террора как единственно целе­сообразного средства борьбы с контрреволюцией, как особой формы революционной законности в чрезвычайных условиях гражданской войны и иностранной интервенции.

    Будучи убежденнейшим, горячим, последовательным сторон­ником философского, политического и юридического учения Руссо, Робеспьер в этих речах основывается на общих идеях и принципах своего учителя.

    Доклад «О принципах революционного правительства» был прочитан Робеспьером 5 нивоза 2-го года Республики (25 де­кабря 1793 г.). Этот доклад был то постановлению Конвента напечатан для всеобщего сведения и руководства.

    Робеспьер начал свой доклад с указания на то, что победы над иноземными войсками не могут заслонить другой задачи — разгрома внутренней контрреволюции. Эта задача поставлена перед революционным правительством. Робеспьер указал, что /теория революционного правительства так же нова, как и рево­люция, создавшая его. Поэтому необходимо разработать эту теорию. «Революция — это война свободы против ее врагов; Конституция — это режим победоносной и мирной свободы». Целью революционного правительства является основание рес­публики, а целью конституционного правительства — сохране­ние республики. Революционное правительство, которое дейст­вует в условиях войны с внешними и внутренними врагами свободы, вынуждено применять чрезвычайные меры: обстоя­тельства, при которых оно находится, бурны и изменчивы, а

    главное — потому, что оно вынуждено беспрестанно применять новые и быстродействующие средства против новых и серьезных опасностей. Показывая основные различия между конституци­онным и революционным правительством, Робеспьер отметил, что первое ооеспечивает по преимущесту гражданскую свободу а второе — общественную свободу. Хорошим гражданам рево­люционное правительство должно давать всю национальную защиту; врагам народа оно должно давать лишь смерть. Та­ковы, по мнению Робеспьера, природа и происхождение рево­люционных законов. Те, кто призывают в создавшихся условиях к буквальному исполнению конституционных норм, являются врагами революции, «подлыми убийцами», стремящимися погу­бить республику. «Конституционный корабль» был построен для мирного плавания, но во время бури, которую переживает Фран­ция, он не должен пускаться в плавание: сначала необходимо освободить народ от всех его врагов.

    Революционное правительство, будучи более свободным в своих действиях, чем конституционное правительство, является справедливым и законным, так как оно опирается «на самый святой из всех законов — на благо народа, на самое прочное из всех оснований — на необходимость». Революционное пра­вительство применяет конституционные законы во всех тех слу­чаях, ^ когда в этом нет опасности для общественной свободы. Мерой его силы должна быть «дерзость или вероломство заго­ворщиков». Чем грознее оно для злых, тем благоприятнее оно должно быть для добрых. Чем больше обстоятельства требуют от него необходимых строгостей, тем больше оно должно воздер­живаться от мероприятий, бесполезно стесняющих свободу и за­трагивающих частные интересы без всякой общественной вы­годы.

    Робеспьер разоблачил как враждебные революции крайно­сти — беспринципную умеренность и не вызванные необходи­мостью эксцессы. И те, и другие причиняют республике тяжкий урон. Поэтому следует защищать подлинный патриотизм от всех и всяческих отклонений от него.

    У революционного правительства на путях его деятельности стоят большие трудности: его власть велика, свободна и прояв­ления ее быстры; если она попадет в «нечистые или 'вероломные руки», то свобода будет утрачена. Поэтому народ должен кон­тролировать деятельность своего правительства, всемерно помо­гать ему высоко держать знамя свободы. И в этой связи Робес­пьер приводил идеализированные примеры из греческой и рим­ской истории.

    Характеризуя контрреволюционные происки врагов народа, Робеспьер приводил примеры измен и тирании, подкупов и про­вокаций. Враги народа, указывал Робеспьер, «окапываются среди нас; они возводят новые редуты, новые контрреволюционные батареи, в то время как тираны, содержащие их на жалованье,

    стягивают новые войска». Поэтому революционное правитель­ство должно применять быстрые, энергичные, эффективные меры против врагов народа. Робеспьер обращался к Конвенту с пред­ложением внести необходимые изменения в законы, чтобы обес­печить быстроту и меткость репрессий против врагов революции. Свой доклад Робеспьер закончил предложением проекта декрета, конкретизирующего содержащиеся в докладе положения о рево­люционных мерах подавления контрреволюции.

    Написанный и произнесенный с исключительной силой и революционным пафосом доклад Робеспьера «О принципах ре­волюционного правительства» является одним из наиболее ярких воплощений в действительности якобинской диктатуры принци­пов революционного террора. В речи Робеспьера «О принципах политической морали, которыми должен руководствоваться Кон­вент» эти идеи нашли свое дальнейшее развитие.

    Этот доклад был прочитан Робеспьером в Национальном Конвенте 5 февраля 1794 г. Он был издан по постановлению- Конвента во всеобщее сведение. Доклад «О принципах полити­ческой морали, которыми должен руководствоваться Конвент» — одно из наиболее крупных произведений Робеспьера периода якобинской диктатуры.

    Робеспьер начал свой доклад с определения целей револю­ции. Он сформулировал их в абстрактной, отвлеченной форме: цель революции состоит в том, чтобы мирно наслаждаться сво­бодой и равенством, царством вечной справедливости, устано­вить такой порядок, при котором низкие и жестокие страсти были бы парализованы, а благотворные и великодушные страсти поддержаны законами. В этой связи Робеспьер говорил об ис­пользовании честолюбия на службе отечеству, о подчинении гражданина магистрату, а магистрата народу и народа справед­ливости, об обеспечении благосостояния каждой личности, о развитии искусств на благо свободы, о превращении торговли в источник общественного благополучия. Робеспьер говорил да­лее о том, что все отступления от подлинной нравственности должны быть устранены, чтобы были заменены «все пороки и все нелепые стороны монархии всеми добродетелями и всеми чудесами Республики». Свой конечный вывод Робеспьер форму­лировал так: «Словом, мы хотим осуществить желания природы, свершить судьбы человечества, сдержать обещания философии, оправдать провидение за долгое царствование преступления и тирании». Пусть Франция, когда-то известная среди рабских стран, затмевая славу всех свободных народов, которые суще­ствовали, станет примером для подражания наций, ужасом угне­тателей, утешением угнетаемых, украшением вселенной, и пусть, скрепляя свою работу своей кровью, «мы сможем по крайней мере увидеть сияние зари всеобщего благоденствия... Вот наше честолюбие, вот наша цель». Подобную программу может, по мнению Робеспьера, осуществить лишь демократическое, респуб-

    ликанское правительство; принципами демократии должен руко­водствоваться и народ, и его правительство. Но, для того чтобы эти принципы были осуществлены, необходимо сначала «покон­чить с войной свободы против тирании и счастливо- пройти через бури революции» — только тогда народ сумеет достигнуть «мир­ного господства конституционных законов».   '

    В чем же состоит основа демократического правления? — поставил вопрос Робеспьер. Она состоит в общественной добро­детели, в патриотизме, в любви к равенству, в предпочтении общественного интереса всем частным интересам. Национальный Конвент в своей деятельности должен основываться на этих принципах. Подробно развивая эти принципы, Робеспьер вновь возвращается к характеристике той общественно-политической обстановки,, в которой находилась Франция в начале 1794 года. И так как «шторм бушует», то перед Конвентом стоит задача — в данный момент проводить те революционные меры, которые вытекают из правильной оценки создавшейся обстановки. ■

    Робеспьер указывает, что республика со всех сторон окру- жена врагами. «Извне вас окружают все тираны; внутри страны все друзья тирании составляют заговоры; они будут составлять заговоры до тех пор, пока преступление может надеяться на успех. Нужно подавить внутренних и внешних врагов республики или погибнуть вместе с нею; а в данном положении первым правилом вашей политики должно быть управление народом при помощи разума и врагами народа — при помощи террора».

    В этих словах Робеспьера сжато сформулированы квинт­эссенция якобинской диктатуры, сущность и обоснование рево­люционного террора.

    В мирное время орудием демократии является добродетель, в революционное время — и добродетель, и устрашение одно­временно; они тесно связаны между собой. Без добродетели страх пагубен, а без страха добродетель бессильна. Опровергая клеветнические утверждения о том, что якобинская диктатура якобы схожа с деспотизмом, Робеспьер заявлял, что это лишь внешнее сходство: «меч, сверкающий в руках героев свободы, походит на меч, которым вооружены приверженцы тирании».

    И Робеспьер подробно разобрал все аргументы за и против при­менения к врагам революции мер революционного террора. В этой связи он разоблачил тех, кто из ложно понятой идеи гуманизма призывает к мягкости в отношении врагов революции. Он напом­нил о чудовищных зверствах контрреволюционеров в отношении защитников свободы, в отношении женщин, страшно изуродо­ванных детей, изрубленных на груди своих матерей, пленных, в ужасных муках искупающих «свой трогательный и возвышен­ный героизм».

    Выступая последовательным сторонником применения реши­тельных мер революционного террора против врагов народа, Робеспьер развил ряд положений о революционной законности,

    о революционном правосудии, имеющих исключительно большое значение для понимания его взглядов в этой области, как и для понимания принципов практической деятельности революционных трибуналов в период якобинской диктатуры:

    1. Свидетельские показания не могут заменить «свидетель­ства вселенной», а письменные доказательства не могут заме­нить очевидности. Поэтому уголовный процесс, по мнению Ро­беспьера, должен быть упрощен, когда речь идет о явных пре­ступлениях явных контрреволюционеров.

    2. Медлительность в вынесении приговоров равносильна без­наказанности. Поэтому революционный трибунал должен иметь возможность быстро выносить свой приговор врагам народа.

    3. В борьбе с контрреволюцией милосердием является нака­зание «угнетателей человечества»; было бы варварством простить их. Тягчайшие преступления, совершаемые аристократией и дру­гими врагами на'рода, требуют применения к ним строгого нака­зания. .

    Характеризуя формы контрреволюции, Робеспьер различал два направления деятельности врагов народа: одно из них тол­кает республику к слабости, а другое — к крайним мерам. Ру­ководители обоих флангов контрреволюции «привержены делу королей или аристократии».

    Робеспьер дал яркую характеристику той части врагов ре­волюции, которые толкают ее к слабости. Это — лжереволюцио- нер, который «одержим патриотизмом в зависимости от обстоя­тельств». Он мыслит по указке своих иноземных хозяев, он про­тивится революционным мероприятиям или сознательно преуве­личивает их действие — в зависимости от обстоятельств. Он — скрытый вредитель, скрытый клеветник, пресмыкающийся перед сильными и попирающий слабых, пролезающий в народные организации и разлагающий их изнутри.

    Робеспьер указывал, что по существу нет разницы между «умеренными» и «ультрареволюционерами». По мнению Робес­пьера, и эти последние наносят революции тяжелый урон, напа­дая на Конвент «с безумными речами», проповедуя несправедли­вые строгости, призывая Францию к завоеванию мира, пропове­дуя атеизм, который, объявляя войну божеству, является лишь «диверсией в пользу королевской власти». Трудно перечислить все формы преступной деятельности контрреволюционеров, и Национальный Конвент должен быть бдительным и неуклонно пресекать все проявления контрреволюции.

    Таковы общие принципы политической морали, которые были предложены Робеспьером и одобрены Конвентом.

    Исключительно большой интерес представляет последняя речь Робеспьера, произнесенная им 8 термидора 2-го года Рес­публики (26 июля 1794 г.), то есть накануне контрреволюцион­ного переворота, первой жертвой которого явился сам Робеспьер и его ближайшие соратники Сен-Жюст и Кутон.

    В этой речи Робеспьер разоблачал происки врагов народа,, направленные против революционного правительства и лично против него, призывал Конвент к революционной бдительности, к неуклонной борьбе с контрреволюцией. Как и в других своих: выступлениях, он уделил большое внимание вопросам револю­ционной законности. Он по-прежнему обосновывал необходи­мость и неизбежность применения к контрреволюционерам суро­вых мер революционного террора, но, быть может, больше, чем раньше, говорил о необходимости обеспечить меткость репрессии,, чтобы избежать ненужных и несправедливых жертв.

    В тот же день Робеспьер повторил эту речь в якобинско.чг клубе. В конце ее, как сообщают Бюше и Р у, Робеспьер сказал: «Произнесенная мною речь является предсмертным за­вещанием. Я понял это сегодня; число злодеев так велико, что’ у меня нет надежды избежать их мщения. Я погибаю без сожа­ления; завещаю вам хранить память обо мне; она останется до­рога для вас, и вы сумеете ее защищать. Отделите злодеев от людей слабых; освободите Конвент от угнетающих его негодяев; окажите ему ту услугу, которую он ждет от вас по примеру дней 31 мая — 2 июня. Идите, спасайте вновь свободу» !.

    •* *

    *

    В настоящем сборнике приводится несколько речей Робес­пьера о революционном трибунале.

    Первое такое выступление было связано с проектом закона

    10 марта 1793 г. о создании революционного трибунала.

    В'о время постатейного чтения закона выступил Робеспьер. В краткой речи он особо остановился на необходимости внести* ясность в декрет о революционном трибунале, в само понятие «заговорщик», «контрреволюционер», а также специально ука­зать о наказании смертью попыток восстановления королевской власти. Робеспьер считал необходимым предусмотреть в законе наказуемость издания сочинений, направленных против револю­ции.

    В конце августа 1793 года Робеспьер выступил в Конвенте с речью по поводу необходимости упростить судопроизводство в революционном трибунале, для того чтобы превратить его в дей­ствительно грозное оружие против контрреволюции. '

    В этой речи Робеспьер критиковал «крючкотворские фор­мальности, которыми опутал себя революционный трибунал». Он осудил «преступную медлительность» революционного трибу­нала, связанного рядом процессуальных форм. Робеспьер считал' порочной также организацию Комитета общественной безопас-

    1 Р. В uche z et P. Ro их, Histoire parlementaire de la revolution frangaise, Paris, 1837, v. 34, pp. 2—3. •

    пости. Он внес предложения о проведении реформы революцион­ного трибунала и Комитета общественной безопасности. В конце •своей речи Робеспьер в сжатой форме резюмировал свои предложения: «... реформа революционного трибунала и быст­рое преобразование его на основе новых форм; он будет осуж­дать виновных или освобождать невиновных в определенный и всегда очень короткий срок...».

    Огромное значение для развития революционного правосу­дия французской революции 1793—1794 гг. сыграл закон 10 июня (22 прериаля) 1794 г., основные положения которого были определены Робеспьером.

    Необходимость внесения существенных коррективов в поря­док деятельности революционного трибунала в сторону упроще­ния судопроизводства была признана монтаньярами еще раньше, :в условиях нарастания революционной борьбы с врагами народа. Для подавления контрреволюционного восстания в Оранже Ко­митет общественного спасения, в изъятие из закона об обяза* тельном рассмотрении всех дел о контрреволюции исключительно -в парижском трибунале, учредил особую комиссию, деятельность которой определялась инструкцией 19 флореаля 1794 г. Эта ин­струкция была написана Робеспьером. В ней уже были сфор­мулированы основные мысли, развитые вскоре в декрете 22 пре­риаля 1794 г.

    Роль Робеспьера в подготовке и принятии закона 22 пре­риаля 2-го года Республики состояла, во-первых, в разработке общих принципов и положений, заложенных в этом законе (ин­струкция Оранжской комиссии и в особенности доклад о прин­ципах политической морали), и, во-вторых,, в продвижении за­конопроекта в Конвенте (несколько выступлений 22 и 24 пре­риаля) .

    Выступления Робеспьера прежде всего были направлены против высказанного некоторыми депутатами Конвента предло­жения об отсрочке обсуждения и принятия законопроекта. Робеспьер подробно охарактеризовал усиление заговорщической деятельности врагов народа и отрицательно оценивал практику революционного трибунала, недопустимо медлительную в борьбе с контрреволюцией. Недостатки деятельности революционного трибунала, по мнению Робеспьера, обусловлены тем, что сама организация трибунала связана с целым рядом вредных для дела свободы «формальностей». Отсрочка принятия закона была бы на руку лишь врагам народа. Проект закона содержит поло­жения, которые не могут не одобрить истинные друзья свободы, и каждый депутат Конвента в состоянии разобраться в этом. Закон — строг, и это ^вызывается интересами Республики: «. .. строгость страшна лишь для заговорщиков, для врагов свободы и человечества».

    Призывая депутатов Конвента к постатейному обсуждению лроекта закона, Робеспьер указывал, что проект не является ни

    более неясным, ни более сложным, чем те законы, которые Ко­митет уже представил «для спасения отечества». Поэтому рекомендация отсрочки, делаемая некоторыми депутатами, мо­жет вызвать лишь недоумение и сомнение в их патриотизме. «Всякий, кто пылает любовью к отечеству, с восторгом одобрит средства, способные настигнуть и поразить его врагов».

    Критикуя выдвинутые некоторыми депутатами возражения против проекта закона в целом или в отношении отдельных его статей, Робеспьер особо остановился на том месте проекта, где говорится о «развращении общественных нравов» как одной из форм преступной деятельности контрреволюционеров. В этой связи он упоминает имена Эбера, Дантона и других. Он требует «вырвать чересчур глубокие корни, пущенные развра­щенностью». Он разоблачает как контрреволюционные попытки посеять раздоры между депутатами Конвента. В ответ на реп­лики депутата Б у р д о н а Робеспьер обрушил на него всю тяжесть своего красноречия, недвусмысленно обвиняя его в от­сутствии подлинного патриотизма. Робеспьер, далее, привел при­меры коварных маневров контрреволюции, пытающейся унизить, опорочить Конвент и комитеты общественного спасения и общественной безопасности. Он призывал Конвент принять за­кон, обеспечить единство патриотических чувств депутатов, уси­лить борьбу с врагами революции и единодушно помочь Коми­тету общественного спасения в его деятельности: «Помогите же нам, не позволяйте разъединять нас с вами, ибо мы — только часть вас самих, и без вас мы ничто».

    Речи Робеспьера об организации и реорганизации револю­ционного трибунала являлись практическим преломлением его взглядов на революционную законность и революционное пра­восудие.

    •* * '

    ■ *

    Мировоззрение Робеспьера складывалось в конце 70-х — начале 80-х годов XVIII века, когда просветительная философия завоевывала себе первенствующее место в прогрессивных слоях общества. Наибольшее влияние на Робеспьера оказали философ­ские, политические и юридические взгляды Руссо, горячим 'приверженцем которого Робеспьер оставался всю жизнь.

    В учении Руссо Робеспьера больше всего привлекала бес­пощадная критика деспотизма, политического неравенства лю­дей, несправедливых различий в экономическом положении лю­дей, грубых нарушений тиранами общественного договора; его воодушевляли развитые Руссо идеи народного суверенитета, обоснование права народа на вооруженное восстание против тиранов, на революционное завоевание народом его неотъемле­мых прав, на создание демократической республики; он разделял.

    развитую Руссо идеализацию общественного и политического строя древней Греции и Рима и превозносил добродетели и доблести, якобы присущие людям, жившим в этих государствах; следуя за Руссо, он критиковал официальную религию и при­сущий ей религиозный фанатизм, но так же, как и Руссо, он признавал верховное существо и разделял взгляд о необходи­мости культа этого существа.

    Мировоззрение Робеспьера складывалось постепенно. В до­революционные годы, а также в первый период французской буржуазной революции (в период деятельности Учредительного собрания) для Робеспьера характерна в большей степени уме­ренность его взглядов по основным политическим вопросам: он сторонник умеренных реформ с сохранением королевской власти; он в области законности и правосудия также развивал весьма умеренные взгляды; он выступал решительным противником смертной казни, и в целом все его мировоззрение характеризова­лось весьма умеренным просветительством. В этом отношении характерно- отношение Робеспьера к известному антирабочему закону Ле-Шапелье, принятому Учредительным собранием 14 июня 1791 г., против принятия которого Робеспьер вообще не выступал, хотя в то же самое время постоянно выступал против многих, казавшихся ему несправедливыми законов. Отношение Робеспьера к этому антирабочему закону не изменилось и в по­следующие годы. По этому поводу Маркс писал: «Весьма харак­терно. для Робеспьера, что в то время, когда «конституционность» в духе Собрания 1789 года считалась преступлением, достойным гильотины, все законы этого собрания против рабочих про­должали сохранять свою силу...» !.

    Но, отмечая умеренный характер политических взглядов Робеспьера как в дореволюционное время, так и в первый период революции, нельзя, не потеряв исторической перспективы, ума­лять прогрессивного значения его высказываний: он вел неуклон­ную борьбу против феодального правопорядка, стремился содей­ствовать проведению в высшей степени важных реформ в обла­сти государственного, уголовного и гражданского права. Необходимо, далее, отметить, что почти все выступления Робес­пьера в Учредительном собрании не могли быть и действительно не были одобрены и приняты депутатами, что чаще всего он под­вергался оскорбительно-ироническим окрикам со стороны боль­шинства депутатов Собрания. И тем не менее депутат от третьего сословия города Арраса, малоизвестный адвокат и ав­тор нескольких также малоизвестных работ Робеспьер мужест­венно, настойчиво, самоотверженно проводит в своих многочис­ленных выступлениях идеи законности, правосудия в духе про­светительной _ философии, пытаясь применить ее в интересах широких народных масс.

    1  Письмо К. Маркса Ф. Энгельсу 30 января 1865 г. К. Маркс. Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 159.

    Постепенно его выступления в защиту равенства, справед­ливости, законности создают ему популярность, к его речам начинают прислушиваться все более широкие массы за преде­лами Учредительного собрания. Если первоначально в выступле­ниях Робеспьера преобладали черты кабинетного ученого, его речь была туманной и тяжеловесной, то в дальнейшем из него вырабатывается блестящий оратор-трибун; мастерски владеющий словом, умеющий воодушевлять массы, строго и отточенно фор­мулировать свои мысли и революционные предложения.

    Ко времени революции 10 августа 1792 г. у Робеспьера уже исчезают какие-либо иллюзии в отношении возможности прове­дения необходимых реформ при наличии монархии. Но у него еще сохраняются иллюзии возможности проведения «чистой за­конности», обеспечения принципов справедливости и равенства по-сле устранения монархии. В этот период Робеспьер все более и более общается с народными массами в якобинском клубе, в Парижской Коммуне, и это общение с народом, несомненно, ока­зывает на него исключительно большое влияние. Выступая уже позже в Конвенте по делу Людовика XVI, Робеспьер раз­вивает наиболее революционные стороны учения Руссо, тре­бует безоговорочного осуждения Людовика XVI и приме­нения к нему смертной казни.                                     -

    В наибольшей степени раскрывается талант Робеспьера как вождя народных масс, организатора революционного движения, проводника идей трудящегося и эксплуатируемого народа в пе­риод якобинской диктатуры 1793—1794 гг. Будучи всю свою жизнь горячим сторонником идей Руссо, он именно в этот период стремится претворить их на практике. Став общепризнанным вождем революционных масс, руководителем Национального конвента и Комитета общественного спасения, идеологом мон­таньяров, он направляет и организует массы в борьбе с контр­революцией, в борьбе с иноземными интервентами, в борьбе с экономическими трудностями,, в борьбе за упрочение новых начал морали и нравственности, в борьбе за установление культа вер­ховного существа. Он ведет жестокую фракционную борьбу с правым течением среди якобинцев •— с дантонистами, с левым течением среди якобинцев — со сторонниками «беше­ных» (Ру, Леклерк и др.), с Шометтом, Эбером и их сторонниками, добивается их осуждения как врагов на­рода. .

    Во всей этой кипучей практической деятельности очень ярко проявляются сильные и слабые стороны просветительной филосо­фии, сильные и слабые стороны руссоизма. . . .

    Разделяя взгляды Руссо об идеализации древних эпох, Робеспьер постоянно обращается к образцам Рима и Афин для показа добродетели, справедливости, свободы. Характеризуя деятельность Робеспьера и других деятелей французской револю­ции, Маркс писал, что они «осуществляли в римском костюме и

    с римскими фразами на устах задачу своего времени — освобож­дение от оков и установление современного буржуазного общества... Но как только новая общественная формация сло­жилась, исчезли допотопные гиганты и с ними вся воскресшая из мертвых римская старина — все эти Бруты, Гракхи. •Публиколы, трибуны, сенаторы и сам Цезарь»1.

    Маркс и Энгельс в «Святом семействе» подробно характе­ризуют это стремление Робеспьера и его сторонников учить на­родные массы революционной добродетели на идеализированных примерах прошлого: «По мысли Робеспьера и Сен-Жюста, сво­бода, справедливость, добродетель могут быть... только жизненными проявлениями «народа» и только свой­ствами «народной сущности». Робеспьер и Сен-Жюст весьма определенно говорят об античных, присущих только «народ­ной сущности», «свободе, справедливости, добродетели». Спар­танцы, афиняне, римляне в эпоху своего величия — «свободные, справедливые, добродетельные народы»... Робес­пьер специально называет афинян и спартанцев «сво­бодными народами». Он беспрестанно воскрешает в памяти слушателей античную «народную сущность» и приводит имена как ее героев, так и ее губителей: Ликурга, Демосфена, Мильтиада, Аристида, Брута — и Каталины, Цезаря, Клодия, Пизона»2.

    Говоря об этой идеализации греческой и римской истории, столь характерной для высказываний Робеспьера, нельзя упу­скать из виду и того обстоятельства, что у него, как и у других вождей революционной демократии XVIII века, не было и еще не могло быть каких-либо других исторических примеров, кото­рые могли бы быть использованы для показа социальных добро­детелей. И если для показа пороков, присущих обществу, можно было приводить бесчисленное количество' исторических и совре­менных примеров, то для показа добродетелей можно было об­ращаться только к истории и притом к истории идеализирован­ной.

    Разделяя взгляды Руссо на необходимость существова­ния частной собственности при устранении «крайностей» эконо­мического неравенства, Робеспьер в своей экономической про­грамме был далек от идей утопического социализма, которых он не понимал и не разделял. Его экономическая программа, как, впрочем, и большинства его соратников, была крайне неопреде­ленна и непоследовательна. С одной стороны, он боялся край­ностей предложения «бешеных» о введении максимума цен на предметы потребления, был противником предоставления рабо­чим права ассоциаций, всячески защищал мелкую собственность, отражая тем самым интересы мелкой буржуазии. С другой сто­

    1 К. Маркс, Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта, К. М а р к с к Ф. Энгельс, Избранные произведения, т. I, ОГИЗ, 1948, стр. 213.

    2   К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. 2, изд. 2-е, стр. 135.

    роны, Робеспьер под влиянием . требований широких народных масс становится сторонником и проводником декретов о макси­муме, о наказании скупщиков и спекулянтов, о конфискации имущества врагов народа и распределении его между нуждаю­щимися; он выступает с политически острыми речами, направ­ленными против крупной буржуазии, против «чрезмерных бо­гатств», против роскоши.

    Выступая против «бешеных», против эбертистов и шометти- гтов, требуя и добиваясь осуждения их как врагов народа к смертной казни, Робеспьер тем самым делал значительные ус­тупки интересам буржуазии, интересам их представителей — бриесотинцев или дантонистов, которых он в свое время оценил как врагов народа и смерти которых он столь энергично доби­вался.

    Разделяя основные воззрения Руссо по вопросам госу­дарственного правления — общественного договора, суверени­тета народа, права народа на вооруженное восстание против тиранов, революционного пути создания демократической рес­публики, Робеспьер стремился последовательно проводить эти принципы в жизнь. При этом необходимо отметить одну в выс­шей степени важную черту политических взглядов Робеспьера, отмеченную Марксом. «Героя французской революции были весьма далеки от того, чтобы искать источник социальных недо­статков в принципе государства, — они, наоборот, в социальных недостатках видели источник политических неустройств. Так, Робеспьер в большой нищете и большом богатстве видел только препятствие для чистой демократии. Поэтому он хотел установить всеобщую спартанскую простоту жизни»1.

    В рассматриваемый период якобинской диктатуры Робеспьер создает и последовательно развивает идею о разграничении за­конности мирного времени и законности революционного време­ни — революционной законности. В условиях мирного временя получает полное применение Конституция, конституционные нормы и права. Конституция 1793 года, по мнению Робеспьера, именно и рассчитана на условия мирного времени — она после­довательно проводит все принципы демократического строя, де­мократического правления, демократической законности. Но когда против республики ведут ожесточенную борьбу соединен­ные силы европейских монархов, когда республика осаждается изнутри заговорами и восстаниями контрреволюционеров, когда в обществе еще господствуют несправедливость,, пороки, тирани­ческие поползновения, — в этих конкретно-исторических условиях необходимы и неизбежны чрезвычайные меры, направленные на устрашение и подавление врагов революции. В з'тих условиях необходимым, по мнению Робеспьера, является революционный

    1 К. М а р к с, Критические заметки к статье «Пруссака» «Король прус­ский и социальная реформа». К- Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. I, изд. 2-е, стр. 441.

    террор, осуществляемый самими революционными массами и представляющими их интересы карательными органами. Терро­ристические законы якобинской диктатуры «изобрела крайняя государственная необходимость при Робеспьере» К

    Оценивая революционный террор, необходимость которого теоретически обосновал Робеспьер, Энгельс писал: «Что касается террора, то он был по существу военной мерой до тех пор, пока вообще имел смысл. Класс или фракционная группа класса, которая одна только могла обеспечить победу революции, путем террора не только удерживала власть (после подавления вос­стания это было нетрудно), но и обеспечивала себе свободу дей­ствий, простор, возможность сосредоточить силы в решающем пункте, на границе. К концу 1793 г. границы были почти обес­печены, 1794 г. начался благоприятно, французские армии почти повсюду продвигались вперед. Коммуна с ее крайним направле­нием стала излишней; ее пропаганда революции сделалась поме­хой для Робеспьера, как и для Дантона, которые — каждый по-своему — хотели мира. В этом конфликте трех направлений победил Робеспьер, но с тех пор террор сделался для него средством самосохранения и тем самым стал абсурдом; 26 июня при Флерюсе Журдан положил к ногам республики всю Бельгию, тем самым террор потерял под собой почву, 27 июля Робеспьер пал и началась буржуазная оргия»2.

    Указывая, что в известный период революционный террор «достиг безумных размеров», Энгельс отмечал, что «он был не-i обходим, чтобы помочь Робеспьеру при наличных внутренних условиях удержать власть в своих руках»3.

    Робеспьер, несомненно, переоценивал значение революцион­ного террора; с другой стороны, противопоставляя революцион­ный террор революционной законности, он способствовал тем извращениям и злоупотреблениям при применении его к врагам революции, которые дали основание упрекать якобинцев в излиш­них жестокостях.

    Переоценка значения революционного террора в борьбе с врагами революции, в борьбе за создание и укрепление респуб­лики и ее социально-политических преобразований вообще ха­рактерна для деятелей французской буржуазной революции кон­ца XVIII века. Она вытекала из присущей всем просветителям переоценки значения «мудрых законов», посредством принятия которых якобы вообще возможно при любых условиях добиться усовершенствования нравов, общественных учреждений и отно­шений. Переоценивая вообще «мудрое законодательство», яко­

    1 К. Маркс, Заметки о новейшей прусской цензурной инструкции. К. Маркс и Ф. Э н г е л ьс, Соч., т. I, изд. 2-е, стр. 14.

    2 Ф. Энгельс, Письмо К. Каутскому 20 февраля 1889 г., К. Маркс л Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 409.

    3 Письмо Адлеру 4 декабря 1889 г., К- Маркс и Ф. Энгельс, Избранные письма, ОГИЗ, 1948, стр. 413.

    бинцы переоценивали и свое террористическое законодательство, полагая, что это законодательство и его применение на практике приведут не только к физическому уничтожению врагов револю­ции, но и к устранению причин, порождающих их антинародную деятельность, их эксплуататорскую сущность.

    Для революционной теории Робеспьера характерно, что он противопоставлял законность целесообразности: законность ну­жна для мирного времени, а для революционного времени при­годна лишь целесообразность. Конституционные нормы правосу­дия, гарантии личности в уголовном процессе — все это, но мнению Робеспьера, предназначено для мирного времени. Но в условиях чрезвычайных, в условиях развивающейся революции конституционная законность должна отступить на задний план, уступая свое место революционному террору, основанному на чистой целесообразности и не связанному с твердо очерченными процессуальными правилами. Следует отметить, что в известный момент развития революционного террора Робеспьер, видимо, сам убедился в ошибочности такого противопоставления закон­ности и целесообразности, когда вплотную столкнулся с край­ностями и эксцессами его практического применения и когда предпринял некоторые, правда недостаточные и довольно нере­шительные шаги к его ограничению.  .

    . В. И. Ленин, оценивая значение революционного террора французских якобинцев, указывал, что «великие буржуазные ре­волюционеры Франции, 125 лет тому назад, сделали свою ре­волюцию великой посредством террора против всех угнета­телей, и помещиков, и капиталистов!»1.

    Мы рассмотрели развитие мировоззрения Робеспьера в годы якобинской диктатуры по основным социально-политическим во­просам. Эта характеристика не была бы полной, если не упо­мянуть созданный им, и.притом также на основе учения Руссо, культ верховного существа. Робеспьер отрицал и отбрасывал официальную религию. Он вместе с тем учитывал тот факт, что народ еще далеко не освободился от влияний официальной рели­гии, что он. не свободен от религиозного фанатизма. Народу, считал^Робеспьер, нужен культ верховного существа. Будучи, как и* Руссо, деистом, Робеспьер резко отрицательно отно­сился к атеизму, к атеистической пропаганде, считая ее выра­жением аристократической, антинародной пропаганды, дискреди­тирующей революцию и республику. Поэтому в одной из своих речей, подвергая атеизм резкой критике, Робеспьер повторил крылатые слова Вольтера: «Если бы бога не было, его сле­довало бы выдумать». Однако культ верховного существа не был воспринят народными массами: он оказался в равной мере чуж­дым и атеистическим кругам интеллигенции, и религиозно на­строенным в духе идей официальной церкви широким массам

    J В. И. Ленин, Соч., т. 25, стр. 331.

    народа. Робеспьера постигла. серьезная неудача в создании но­вой религии, путем которой. он стремился воспитать в народе высоко нравственные чувства .справедливости, добра, равенства.

    Классики марксизма уделили большое внимание Робеспье­ру отдавая должное, его роли в революционном движении французского народа конца XVIII века и постоянно отмечая его неразрывную связь с сокровенными чаяниями и интересами са­мых широких слоев французской демократии того времени.

    Робеспьер был одним из тех выдающихся якобинцев, кото­рых В. И. Ленин называл «якобинцами с народом», «с револю­ционным большинством народа, с революционными передовыми, классами своего ■ времени»2. Упоминая имя Робеспьера, В. И. Ленин писал: «Нельзя быть марксистом, не питая глубочай­шего уважения к великим буржуазным революционерам, которые имели всемирно-историческое право говорить от имени буржуаз­ных «отечеств», поднимавших десятки миллионов, новых наций к цивилизованной жизни в борьбе с феодализмом»3..

    ’* *

    *

    В обширнейшей исторической литературе -о французской революции XVIII века Робеспьеру уделено значительное место. При этом для буржуазной и мелкобуржуазной литературы в освещении роли Робеспьера в высшей степени характерен культ его личности. Он в равной мере присущ и тем: исследованиям, которые принадлежат перу «робеспьеристов»,. и тем- которые написаны его- рьяными врагами. При всем том, в, исторической литературе наименьшее внимание уделено исследованию юриди­ческих взглядов Робеспьера, в частности его взглядов по вопро­сам уголовного права, процесс-а, судоустройства, революционной законности. Эти взгляды Робеспьера в известной мере освещены в монографиях Вальтера и Амеля, посвященных биографии Ро­беспьера, в монографии Селигмана, посвященной истории юсти­ции французской революции, и т. д. В русской дореволюцион­ной юридической литературе взгляды Робеспьера вообще почти, не получили освещения. К сожалению, и в советской юридиче­ской литературе до самого последнего времени имя Робеспьера почти не упоминалось.

    1 См. К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч. (1-е изд.): т. I, стр. 106; т. 2,, стр. 211, 218, 351, 369; т. 3, стр. 13, 148, 149, 150, 151, 602, 604, 606, 609; т. 4, стр. 158, 159, 160, 223, 229, 484; т. 5, стр. 28, 35, 36; т. 6, стр. 223,, 225;, т. 7, стр. 16, 236, 445; т. 8, стр. 323; т. 10, стр. 305; т. 11, ч. 1, стр. 511; т. 13, ч. 1, стр. 105; т. 14, стр. 656; т. 15, стр. 183, 230, 370; т. 21, стр. 165,. 234, 250, 251, 303; т. 22, стр. 128; т. 23, стр. 234; т. 24, стр. 1.88; т. 25,. стр. 93; т. 26, стр. 10; т. 28, стр. 82, 161, 162.                   ' -

    2   В. И. Л е н и н, Соч., т. 24, стр. 495.

    3   В. И. Ленин, Соч., т. 21, стр. 197.

    Произведения Робеспьера на русский язык почти не перево­дились. В 1905—1906 гг. было издано несколько его брошюр^ Небольшие отрывки из речей Робеспьера приводились в различ­ных сборниках по истории французской революции конца XVIII века.       .  .

    При составлении настоящего сборника избранных произве­дений Робеспьера по вопросам революционной законности и пра­восудия мы руководствовались библиографическим указателем' его произведений, составленным Вальтером1 и приложенным к его- монографии о Робеспьере; перевод сделан из «Собрания со­чинений» Робеспьера, ряд томов которого уже издан во Фран­ции, а. также из сборника избранных произведений Робеспьера составленного Веллеем2.

    Отбирая для помещения в настоящем сборнике произведе­ния Робеспьера, мы руководствовались тем, чтобы каждый пе­риод его деятельности и развитие его- взглядов по вопросам революционной законности и правосудия нашли свое отражение. Однако в сборник вошла лишь некоторая часть статей и речей Робеспьера по этим вопросам.

    Помещенные в сборнике произведения в ряде случаев по^ своему содержанию значительно шире темы законности и право­судия. Мы сочли, однако, нецелесообразным делать какие-либо произвольные сокращения.

    Предпринятое во Франции много лет назад издание собра­ния сочинений Робеспьера до сих пор не доведено до конца. Поэтому во многих случаях приходится пользоваться газетными записями, воспроизводившими речи Робеспьера. Это не могло не отразиться на полноте и точности публиковавшихся работ Ро­беспьера. В тех случаях, когда представлялась возможность со­поставить два или более источников, мы выбирали более полный и более удачный.

    . Особо необходимо отметить трудность перевода речей Ро­беспьера. Не говоря уже о том, что перевод речи вообще вызы­вает известные трудности, следует указать на особые трудности перевода речей именно Робеспьера, поскольку во многих случаях они опубликованы в виде более или менее полных записей со­временников. Значительно лучше обстоит с переводом тех речей Робеспьера, которые после их произнесения лично им редакти­ровались и издавались при его жизни.

    Стремясь в максимальной степени сохранить общий стиль речей Робеспьера, произнесенных в разное время, и вместе с тем

    1 Walter, Robespierre, Paris, 1949. См. также библиографический указа­тель в новейших работах о Робеспьере: Bouloiseau Robespierre, Paris,. 1957, Massin, Robespierre, Paris, 1956.   _

    2 Соответствующие библиографические данные см. перед каждой из помещенных в сборнике работ Робеспьера.

    в возможной мере отразить ту существенную эволюцию стиля ;речей Робеспьера — депутата Учредительного собрания и Ро­беспьера — вождя якобинского Конвента, которая отмечается и современниками, и историками, нельзя было забывать и о не­обходимости сделать текст доступным советскому читателю. Для облегчения пользования настоящим сборником он снабжен под­строчными примечаниями, справочно-библиографическими дан­ными о каждой помещенной в сборнике работе, а также указа- -телем важнейших имен и названий. Все эти материалы состав- .лены переводчиком Н. Лапшиной.

    Проф. А. Гер ценз он.

    СТАМ И РЕЧИ

    О БЕСЧЕСТЯЩИХ НАКАЗАНИЯХ

    В 1784 году Королевское общество наук и искусств в Меце установило премию в виде золотой медали стоимостью в 400 ливров за лучшую работу на. тему «Каково происхождение воззрения, которое распространяет на всех лиц из одной и той же семьи часть позора, связанного с бесчестящими наказа­ниями, понесенными виновным? Является ли это воззрение более вредным, чем полезным? И в случае утвердительного ответа на этот вопрос, каковы будут способы, устранения затруднений, которые из- этого воззрения выте­кают?». На конкурс было представлено 22 работы. Первую премию полу­чил Пьер Луи JI акр ет е лль (1751—1824 гг.), впоследствии депутат Законодательного собрания, член Французской академии и автор ряда фи­лософских, юридических и литературных трудов. Вторую, равную, премию получил Робеспьер. Это явилось очень большим успехом молодого начинаю­щего ученого-адвоката, имя которого в то время было мало известно по сравнению с именем Лакретелля, адвоката Парижского парламента, уже в то время издавшего ряд своих научных трудов.

    Рукопись труда Робеспьера хранится в архивах Академии в Меце. Она была напечатана в «Мемуарах Королевской академии Мена» в 1838—1839 гг. При жизни Робеспьера его труд был опубликован в 1785 году, причем ав­тор внес в него некоторые изменения. В настоящем сборнике перевод труда Робеспьера сделан по первой части «Собрания сочинений Максимилиана Ро­беспьера», изданного под редакцией Е. Депре в Париже в 1910 году. При этом, использован основной текст труда Робеспьера, представленный им на конкурс.                                     _ <

    Полное наименование труда Робеспьера таково: «Discours adresse & Messieurs de la Sotiete litteraire de Metz sur les questions suivantes pro­poses pour suj'et d’un prix qu'elle doit decerner au mois d'aout 1784:

    , Ouelle est Vorigine. de Vopinion qui etend sur tous les individus d’une mime famille, une partie de la honte attachee aux peines 'infamantes que subit un coupable? Cette opinion est — elle plus nuisible qu’utile? et dans le cas ou Von se deciderait pour Vaffirmative, quels seraient les moiens de parer aux inconveniens, qui en resultent».

    оспода, какое это величественное зрелище, когда ученые общества, беспрестанно занятые вопросами, важными для общественной пользы, при помощи самых заманчивых на­град побуждают гений бороться с заблуждениями, нарушаю­щими благополучие общества. Тот повелительный предрассудок, который обрекает на бесчестье родственников несчастных, на­влекших на себя осуждение законов, ускользал, по-видимому, до сих пор от- их внимания; вы имели честь, господа, первыми на­

    править к этой интересной цели труды тех, кто стремится к ака­демическим венцам. Столь важная тема пробудила внимание публики; она вызвала благородное соревнование среди писате­лей; счастливы те, кто получили от природы таланты, необхо­димые для обращения с ней так, чтобы это отвечало ее значе­нию и было достойно того славного Общества, которое предло­жило ее! Я далек от того, чтобы найти в себе эти важные качества, но это не помешало1 мне дерзнуть принести вам мою скромную дань: вам предлагает ее желание быть 'полезным, любовь к человечеству; она не может быть совсем недостойной вас. Первый из трех вопросов, которые я должен рассмотреть, мог бы показаться, с первого взгляда, непреодолимо трудным. Как обнаружить происхождение воззрения, восходящего к самым от­даленным векам? Как распутать невидимые нити, которыми предрассудок может быть связан со множеством неизвестных обстоятельств, со множеством непостижимых причин? Не пред­ставляет ли к тому же углубление подобного исследования опас­ности объяснить то, что является, быть может, лишь делом слу­чая? Не будет ли это в некотором роде желанием искать правил у прихоти и мотивов у нелепости? Таковы мысли, которые при­шли мне сначала на ум; но я рассудил, что, предлагая этот во­прос, вы полагали тем самым, что решение его возможно; меня подкупил ваш авторитет, и я осмелился взяться за эту работу.

    Сначала мне показалось, что одно очень простое наблюде­ние открывает мне первые следы предрассудка, о котором идет здесь речь. Хотя хорошие и плохие поступки являются субъек­тивными, я заметил, что люди повсюду легко склонны распро­странять заслугу или ошибки какого-нибудь лица на тех, кто связан с ним тесными узами: ло-видимому; чувства любви и вос­хищения, которые внушает нам добродетель, распространяются до некоторой степени и на все то, что с ней связано, тогда как негодование и презрение, которые вызывают порок, падают от­части и на тех, кто имеет к нему отношение. Об одном человеке говорят, что он является честью своей семьи, а о другом — что он служит ее позором. Это понятие применяется даже к более общим, а следовательно, и более слабым связям; в поведении отдельного человека видят иногда славу какого-нибудь народа; да что я говорю? — славу всего человечества; разве не назы­вают Траяна, Антонина честью человеческого рода; разве не говорят о Нероне, Калигуле, что они являются его позором?

    Эти выражения свойственны всем языкам, всем временам и всем странам; они возвещают о чувстве, общем для всех наро­дов, и именно в этой естественной наклонности я нахожу пер­воначальный зародыш воззрения, происхождения которого я ищу.

    , Видоизмененное у разных народов разными обстоятель­ствами, оно приобрело большую или меньшую власть: в одном месте оно осталось в тех границах, которые предписывали ему

    природа и разум; в другом оно взяло верх над принципами справедливости и гуманности, породив тот ужасный предрассу­док, который бесчестит целую семью за преступление одного человека и похищает честь даже у невинности.'

    Хотеть объяснить подробно все отдельные причины, которые могли бы повлиять на развитие этого воззрения, было бы столь же огромным, сколь и несбыточным намерением; я ограничусь в этом исследовании рассмотрением общих причин.

    Самой могущественной из них представляется мне сущность образа правления. В деспотических государствах закон является не чем иным, как волей государя, наказания и награды кажутся скорее знаками его гнева или благосклонности, чем следствиями" преступления или добродетели: когда он наказывает, то сама его справедливость походит всегда на насилие и гнет.

    Это — не закон, безжалостный, неподкупный, но мудрый, точный, справедливый закон, который приступает к суду над обвиняемыми с внешними атрибутами тех спасительных форм, которые свидетельствуют об его уважении к чести и жизни лю­дей, который обрекает гражданина на казнь лишь тогда, когда закон вынужден к этому очевидностью доказательств, и кото­рый по этой самой причине запечатлевает на том, кого он осуж­дает, неизгладимое пятно; это — непреодолимая власть, кото­рая наносит удары бессознательно и беспорядочно; это — раз­разившаяся гроза, которая сокрушает и уничтожает все на своем пути; при таком правлении стыд, связанный с казнью, — слиш­ком 'незначителен для того, чтобы пасть и на самую семью че­ловека, подвергшегося казни. '

    К тому же этот предрассудок предполагает наличие понятий о чести, доведенных до утонченности, но что такое честь в деспо­тических государствах? Известно, что она столь незнакома в этих странах,, что в некоторых из них, например в Персии, язык не имеет даже слова для выражения этого понятия; и каким образом души, униженные рабством, могли бы преувеличивать- утонченность в этом роде?

    Впрочем, эти рассуждения достаточно подтверждаются опы­том; ибо не только в Персии, но и в Китае, в Турции, в Японии и у других народов, подвластных деспотизму, не находится ни­какого следа воззрения, происхождения которого я ищу.

    Такую же тиранию проявит оно и в истинных республиках. В них положение гражданина является слишком важным для того, чтобы оно могло быть предоставлено, так сказать, на волю других: когда каждое частное лицо принимает участие в управ­лении, является членом суверенитета, оно не может быть лишено этой высокой прерогативы по вине другого, и пока оно эту пре­рогативу сохраняет, интерес и достоинство государства не до­пускают так легко обесчестить его при помощи предрассудков:' республиканская свобода возмутилась бы против такого деспо­тизма воззрения; вместо того чтобы разрешить чести приносить-

    в жертву своим прихотям права граждан, она обязывает ее под­чинить их силе законов и влиянию нравов, которые их защи­щают.

    Впрочем, у народов, где поприще славы и достоинств всегда открыто талантам, возможность предать забвению те преступ­ления, к которым мы не причастны, посредством блестящих по­ступков, на которые мы способны, не оставляет места для того рода бесчестья, о котором идет здесь речь: одной привычки ви­деть в родственниках виновного знаменитых людей было бы до­статочно для уничтожения этого предрассудка.

    Можно добавить и другой довод, подтверждающий мое ос­новное положение о роде правления: главным орудием респуб- .лик является, как доказал это автор «Духа законов», доброде­тель, то есть политическая добродетель, которая является не чем иным, как любовью к законам и отечеству; самая их конституция требует, чтобы все частные интересы, все личные связи беспре­станно уступали общему благу. Каждый гражданин составляет часть суверенитета, как я это уже говорил; он обязан поэтому •заботиться о безопасности отечества, права которого ему вру­чены; он не должен щадить виновного, даже самого дорогого .для него, когда спасение республики требует его наказания; но как мог бы он соблюсти этот трудный долг, если бы при выпол­нении его наградой за его верность служило бесчестье? Не был .ли бы он, напротив, вынужден сам нарушить законы, стремясь вырвать у них их жертву? Подвергните Брута этому ужасному испытанию: неужели вы думаете, что у него хватит прискорб­ного мужества скрепить римскую свободу кровью двух преступ­ных сыновей? Нет. Возвышенная душа может принести в жерт­ву государству богатство, жизнь, даже природу, но честь — нн- лоогда.

    Здесь у меня есть еще то преимущество, что моя теория нисколько не опровергается фактами. Достаточно одного взгля­да, брошенного на историю древних республик, чтобы убедиться .в том, что предрассудок, о котором я говорю, был оттуда изгнан.

    В Риме, например, децемвир Ann ий Клавдий, уличен­ный в подавлении народной свободы, запятнанный невинной кровью Виргинии, умирает в тюрьме, готовясь подвергнуться наказанию за множество злодеяний. Была ли обесчещена семья Клавдия? Нет. Тотчас после его смерти я вижу, что Т^ай Клавдий, его дядя, блистает еще среди высокопостав­ленных граждан, поддерживает с достоинством прерогативы Се­ната, восстает против посягательств трибунов с той наследствен­ной гордостью, которую его предки обнаруживали всегда в об­щественных делах. И что особенно, по-моему, характеризует дух нации в отношении затрагиваемого вопроса, это то, что в речах, которые историки республики приписывают в этих случаях ■Клавдию, этот римлянин не боится напомнить народу о тех самых децемвирах, главой которых был его племянник.

    /чА

    CK'/vn*ticur c^mnce. Лл yj-unxr^

    V

    yutjuu Л,а Ой', {'Ln^u* or

    ’'tJuyHj,.     ^ ^MtrCLcur J/flt&yuyUi'yUj,

    уьи *< isC uu&t. c/la^t уил. h. yht^LtHjnCC    yi*.'u.-’t.

    ^ 6(X c£~ ^7 USX. CL ^ yii. 7ж/ уц*

    0^0. iu. Ifcuyt»* JtULCS £u/l cCy<- Uttt/фл) 4VU t)i«*,£. (j[Ui UUtG+'uCC' Иинл*. bul A./ ~itJ ^««ИМ^

    1M^ ~L^*Cl>c^. yujL (л. lX~y&-С/ iXA^lsi.

    уил.       CvnJu*-n(* . mum Cc-C htirLu**"

    'ienX' £л Ю*Ил*ъ uc~ d'AifiSv* Силл it Алл к piZTZuZvn ; уш. ^илГ у ил.

    /v* rU- у! ОолклХъ. yTuj З'СС'*- cttctuuiL; мллъи уии. ('»* иылГ yi/CuT tZ*. tjZm*.', pLutju-Lu*. ММ »)« tfujtfci- Золу Ju- Uhu)ujCL )<■ b-у*Ьлдоы^

    уи». )t LjiZrtu, Pt f'tU^T ixA ^ JryH-^- уил. it &*-    i    Жляии***' уъи ’£*•&' i

    ^ J. U U*UV& *>•"* VlS&l UUl^

    puo<)yt+Ai> 4л* /о*#Г4>«ж л tjVLM.u% /ta»u C**x iuslnASu. utuffm

    ^«r             4лу. a>u£

    Oc RoLtjpUrrt. t auocut~~L^. parUnLt^ct dtMCUATunX

    UmMIouh

    a arms

    Страница рукописи Робеспьера «О бесчестящих наказаниях».

    Более того, я вижу даже, что сын этого Ann и я правит после своего отца в качестве военного трибуна республики, угне­тателем и жертвой которой был его отец. •

    Наказание других децемвиров также не закрыло путь по­честей их семьям. Народ вскоре после осуждения им Д у и л и я избрал в качестве трибуна гражданина, происходящего из рода Дуилия и носящего его имя. Приговоры, обесчестившие Ф а- бия Вибулана„ М. Сервилия и М. Ко р н ел ия, лишь несколькими годами предшествуют возвышению их потомков или их близких в военном трибунате и в консульстве.

    М. Манлий, обвиненный в заговоре против республики, осуждается к низвержению с вершины Тарпейской скалы; через 14 или 15 лет после еп> казни римляне передают Публию Манлию, одному из его потомков, вместе с титулом дикта­тора самую неограниченную власть, к которой мог бы стремиться гражданин.

    Если бы я хотел исчерпать все примеры этого рода, которые дает мне история, то я не мог .бы остановиться; удовольствуюсь тем, что напомню здесь снова пример соседнего народа, нравы которого являются новым доказательством моей теории. Всем известно., что Англия, которая несмотря на название монархии, не мешающей ей быть по своей конституции настоящей респуб­ликой, сбросила иго воззрения, являющегося предметом наших исследований.

    В каких же местах господствует это воззрение? Оно господ­ствует в монархиях. Там благоприятствуемое природой правле­ния, поддерживаемое нравами, пита'емое общим духом,, оно уста­навливает, по-видимому, своё господство ла незыблемой основе.

    Честь, как это доказал великий человек, на которого я уже ссылался, является душой монархического образа правления: не та философская честь, которая является не чем иным, как изысканным чувством, испытываемым благодарной и чистой ду­шой от своего собственного достоинства, которая имеет в основе здравый смысл и смешивается с долгом, которая существовала бы даже вдали от взоров людей, имея свидетелем лишь небо и судьей лишь совесть, но та политическая честь, природа ко­торой состоит в стремлении к преимуществам и отличиям, кото-, рая ведет к тому, что люди не довольствуются тем, чтобы быть достойными уважения, а хотят главным образом того, чтобы их ценили, стремясь вложить в свое поведение больше величия, чем справедливости, больше блеска и достоинства, чем здравого смысла; та честь, которая содержит в себе по меньшей мере столько же тщеславия, сколько и добродетели, но которая в по­литическом устройстве заменяет самую добродетель, ибо она при помощи простейшего из всех средств заставляет граждан идти вперед к общественному благу, когда им кажется, что они идут лишь к цели своих личных страстей; та честь, наконец, часто по своим законам столь же странная, как и великая по своему дей-

    .ствию, которая порождает столько возвышенных чувств и нелепых предрассудков, столько героических поступков и безрас­судных действий, - которая хвалится обычно уважением к зако­нам, а порой считает также своим долгом нарушать их, которая повелительно приказывает повиноваться прихотям государя и. однако, разрешает отказывать ему в своих услугах тому, кто считает себя оскорбленным несправедливым предпочтением, ко­торая повелевает одновременно1 великодушно обращаться с вра­гами отечества и смывать оскорбление кровью гражданина.

    Будем же искать источник предрассудка, о котором идет речь, только в таком чувстве, какое мы сейчас описали.

    Если внимательно рассмотреть природу этой чести, чреватой капризами, всегда склонной к чрезмерной утонченности, оцени­вающей вещи скорее по их блеску, чем по их истинной ценности, а людей — столько- же по внешним данным, по не подходящим им званиям, сколько по их личным качествам, то нетрудно понять, как можно было предавать презрению люден, близких какому-нибудь злодею, обесчещенному обществом.

    Этот предрассудок можно было установить тем более легко, что ему благоприятствовали еще и другие обстоятельства, отно­сящиеся к той природе правления, о которой я говорю.

    Монархическое государство неизбежно требует преиму­ществ, разделения по рангам, в особенности дворянского сосло­вия, рассматриваемого в качестве основы его устройства, сог­ласно тому принципу, который первым развил Бэкон: без дворян нет монарха; без монарха нет дворян. При этом образе правления общественное мнение справедливо придает преиму­ществу рождения огромную цену; но сама эта привычка ставить уважение, оказываемое какому-либо гражданину, в зависимость от древности его происхождения, от знатности его -семьи, от бла­городства его- брачных союзов, имеет уже достаточно заметное сходство с предрассудком, о котором я говорю. Тот же взгляд, заставляющий уважать человека только потому, что он рожден от благородного отца, и пренебрегать им только потому, что он происходит от неизвестных родителей, естественно доводит до презрения к нему в том случае, когда он получил жизнь от обес­чещенного человека или дал ее злодею.

    А сколько других особых обстоятельств могли увеличить влияние этих общих причин в современных монархиях, в част­ности во Франции!

    Старинные французские законы наказывали преступления дворян лишь отнятием их привилегий; телесные наказания пред­назначались для разночинцев и крепостных крестьян. Впослед: ствии духовенство было также освобождено благодаря своим прерогативам от этого последнего рода наказания; какое же препятствие мог найти тогда предрассудок, который обесчещи- -вал семьи тех, кто были приговорены к казни? Он преследовал

    лишь ту часть народа, которая в течение стольких веков унижа­лась жесточайшим и постыднейшим рабством.

    Если бы этот предрассудок обрушился на оба сословия, господствующие в государстве, если бы он грозил чести лишь тех граждан, права которых казались тогда достойными уваже­ния, то, вероятно, он был бы скоро уничтожен.

    Мы тем более вправе так думать, что указанный предрас­судок никогда не мог распространить свою власть до знатных семей королевства; ныне, когда дворяне подлежат телесным на­казаниям, семья какого-нибудь знатного преступника ускользает еще от бесчестья: в то время как виселица обесчещивает навсег­да родственников разночинца, меч, сносящий голову знатного человека, не кладет никакого пятна на его потомство,.

    Но по другой причине это жестокое мнение установилось без труда в варварские века, когда оно ударяло без всякой по­мехи по рабскому народу, столь презренному в глазах того мо­гущественного духовенства и гордого дворянства, которые его угнетали.  .

    Я остановлюсь еще немного на этом предмете, чтобы за­метить, что этот предрассудок мог еще усилиться от странного обычая, который господствовал долгое время у многих- народов Европы. Я говорю о судебном поединке. Когда это нелепое уста­новление решало все гражданские и уголовные дела, родствен­никам обвиняемого приходилось иногда самим становиться сто­ронами в процессе, от которого зависел его исход: когда сла­бость обвиняемого, его недуги и особенно его пол не разрешали ему доказать свою невиновность со шпагою в руке, его близкие вступали в спор и сражались вместо него; и так процесс стано­вился для них до известной степени личным делом; наказание об­виняемого являлось следствием поражения и, его близких и по­этому было менее удивительным, что они разделяли его,, стыд, особенно у народов, единственным достоинством которых явля­лись воинственные качества.

    Обнаружив происхождение предрассудка, составляющего предмет наших размышлений, я должен обсудить второй, быть может, еще более интересный вопрос — является ли этот пред­рассудок более полезным, чем вредным.    • •

    Сознаюсь, что я никогда не мог понять, как может сущест­вовать два мнения по поводу того вопроса, который здравый смысл и гуманность решают с такой ясностью. Поэтому, когда я узнал, что одно из виднейших литературных обществ королев­ства ставит этот вопрос, я не подумал, что оно хочет предложить только решение спорного вопроса.' Я считал, что в его намерения входят борьба с гибельным заблуждением, уничтожение варвар' ского обычая, излечение одной из язв общества. 

    Несправедливость взгляда, вследствие которого невин­ность должна переносить то, что в наказании за преступление имеется наиболее тягостного, является, по-моему, истиной, не нуж­

    дающейся в доказательстве; но если это так, то вопрос, значит, решен; если этот взгляд несправедлив, то он, следовательно, и не полезен.

    Из всех правил морали самым глубоким, самым возвышен­ным, быть может, и в то же время самым верным является то, которое гласит: полезно только то, что честно.

    Закены всевышнего существа не нуждаются в иной санкции, чем те естественные последствия, которые оно само соединило с дерзостью, их нарушающей, или с верностью, их уважающей Добродетель приносит счастье, как солнце — свет, тогда как не­счастье происходит от преступления, как нечистое насекомое •— от гнилости.

    Полезно лишь то, что честно; это правило, истинное в мо­рали, не менее верно и в политике: люди разобщенные и люди, объединенные целыми нациями, одинаково подчинены следую­щему закону: процветание политических обществ неизбежно покоится на незыблемой основе порядка, справедливости и муд­рости; всякий несправедливый закон, всякое жестокое установ­ление, оскорбляющие естественное право, прямо противоречат своей цели, которая состоит в охране прав человека, счастья и спокойствия граждан.

    Если политические деятели часто, видимо, не признают этот принцип, то это происходит потому, что они вообще питают боль­шое презрение к морали, что сила, дерзость, невежество и често­любие слишком часто управляли землей.

    К тому же, если бы мне нужно было доказать истину того правила, которое я сейчас изложил, каким-нибудь разительным примером, то я выбрал бы именно тот, который дает мне рас­сматриваемый предрассудок.

    Но тут я слышу голоса, раздающиеся в его пользу; надо полагать, что я тотчас же натолкнусь на какой-нибудь распрост­раненный софизм, имеющий довольно большое число сторон­ников. 

    Этот предрассудок, говорят, спасителен для человеческого рода; он предупреждает множество преступлений; он вынуждает родственников следить за поведением друг друга; он заставляет семьи отвечать за членов, входящих в их состав. .

    Граждане, отвечающие за преступления другого гражданина! Осужденные на бесчестье, заслуженное другим! О! Именно с этим чудовищем общественного порядка я борюсь. Преграждать путь преступлению следует посредством мудрых законов соблю­дения нравственности, еще более могущественной, чем законы, а не посредством жестоких обычаев, всегда более вредных для блага общества, чем самые преступления, которые они могли бы предупредить.

    В Китае изобрели удивительный способ установления той гарантии, преимущества которой нам хвалят: там законы осуж­дают на смерть отцов, дети которых совершили преступление,

    караемое смертной казнью. Отчего же не заимствуем мы этот закон? Эта мысль приводит нас в трепет, а мы все же осущест­вили ее! Не будем кичиться тем обстоятельством, что мы не дошли до того, чтобы отнимать жизнь у родственников виновных, мы сделали больше, оставаясь даже при наших собственных принципах, ибо мы постыдились бы поставить жизнь на одну доску с честью. Но действительно ли дает нам этот предрассудок то слабое возмещение ущерба, которое нам обещано? Каким образом сокращает он число преступлений? Не со стороны ли тех, кто способны их совершить? Я не представляю себе чело­века, достаточно мерзкого для того, чтобы попирать ногами са­мые священные законы, и, однако, достаточно чувствительного, великодушного и чуткого для того, чтобы бояться нанести своей семье бесчестье, которого он не страшится для себя самого. Не больше ли впечатления произведет этот предрассудок на родст­венников? Быть может, он сделает отцов более внимательными к воспитанию своих детей?

    Если бы их ум был способен останавливаться на тех ужас­ных картинах, которые он ему рисовал бы, если бы отцовская любовь, столь склонная к самообольщению, могла серьезно счи­тать, что она ласкает, возможно, чудовищ, способных со време­нем заслужить всю строгость законов, то эта странная движущая сила была бы по крайней мере излишней; ибо нет ни одного отца, заботы которого ограничивались бы лишь тем, чтобы по­мешать своим детям погибнуть когда-нибудь на эшафоте.

    Мне возразят, возможно, что этот мотив может по крайней мере побудить родственников потребовать от власти помощи против испорченных детей, грозящих им грядущим бесчестьем.

    Но помимо того, что граждане, принадлежащие к низшему классу, не имеют необходимых средств для доставления себе этого сильно действующего лекарства, —• когда отцы решаются применить его? Когда зло сделалось неизлечимым, когда испор­ченность того, кто вынуждает их применять это лекарство, до­стигла своей последней степени, когда многочисленные заблуж­дения, о которых они узнают часто последними и которые уже заслужили порицание правосудия, вынуждают их к суровой мере, которая всегда оставляет пятно н-а предмете их любви.

    И нередко едва только они лишат его свободы, которой он злоупотребляет, как соблазненные надеждой на исправление, ка которое могут надеяться лишь они одни, они будут добиваться отмены рокового приказа, которого сами домогались. Виновны!!, испорченный уже до своего заключения и притом озлобленный, возможно, наказанием, вернется в лоно общества, куда он при­несет с собой гибельные наклонности ко всем преступлениям, мо­гущим нарушить спокойствие этого общества.

    Вот, следовательно, те преимущества, которые доставляет нам предрассудок, о котором я говорю; стоило труда быть не­справедливыми и жестокими!

    Но, кроме того, чтобы иметь по крайней мере предлог сделать отца ответственным до такой степени за поступки его детей, сле­довало бы предоставить ему все необходимые средства для руко­водства ими.

    Китайцы последовательнее в этом, чем мы: их законы пре­доставляют им безграничную власть над своими семьями; они наказывают их, говорят, за неиспользование этой власти, но мы, которые почти полностью освобождаем от отцовской власти лич­ность и имущество детей, мы, которые устанавливаем срок их независимости в столь раннем возрасте, — как вменили бы мы отцам столько проступков, которым они не в силах помешать?

    Прежде чем применять к ним эту гнусную строгость, возвра­тим им по крайней мере все права, принадлежащие им; восста­новим тот домашний суд, который древние народы справедливо считали охраной нравственности; это мудрое установление скоро доказало бы нам, что для уменьшения числа виновных вовсе не обязательно угнетать невинность и оскорблять гуманность.

    Но если бы мы могли прикрыть каким-нибудь благовидным предлогом нашу несправедливость по отношению к отцам, то как могли бы мы оправдать ее по отношению к другим родственни­кам виновных? Какую власть имеет брат, чтобы исправить бра­та? Какую власть осуществляет сын над своим отцом? И являет­ся ли преступной нежная, робкая, добродетельная супруга оттого, что она не пресекает заблуждений господина, которому подчинил ее закон? По какому праву вносим мы отчаяние в ее разбитое сердце? По какому праву вынуждаем мы ее скрывать как прискорбное свидетельство стыда даже слезы, исторгаемые у нее чрезмерностью ее несчастья?

    Напрасно я искал хоть какого-нибудь подобия пользы, кото­рой можно скрасить несправедливость предрассудка, разоблача­емого мною; 'мне было легче находить неисчислимые бедствия, которые он влечет за собой. ■

    Для того чтобы по-настоящему оценить их, нужно было бы приостановить хоть на минуту силу привычки, которая сделала этот предрассудок слишком обычным для нас, и рассматривать его, так сказать, с более далекой точки зрения.

    Предположим же, что житель какой-нибудь отдаленной страны, где наши обычаи неизвестны, попутешествовав среди нас, возвращается к своим соотечественникам и обращается к ним с такой речью:

    «Я видел государства, где господствует странный обычай; всякий раз, как преступник приговаривается к казни, требуется, чтобы несколько других граждан были обесчещены; это не озна­чает, что им ставят в упрек какую-либо вину: они могут быть справедливы, благодетельны, великодушны, они могут обладать множеством талантов и добродетелей, но это не освобождает их от бесчестья; будучи совершенно невиновными, они имеют еще самые трогательные права на сострадание своих сограждан; при­

    мером этого может служить та безутешная семья, у которой отнимают ее главу и опору для того, чтобы тащить его на эшафот; но* считается, что эта семья была бы еще слишком сча­стливой, если бы могла оплакивать только эту беду: ее самое обрекают на вечный позор. Несчастные, обладающие всей чув­ствительностью честной души, вынуждены нести всю тяжесть то­го ужасного наказания, которое по силам одному лишь злодею. Они более не смеют поднять глаза из страха прочесть презрение на лицах людей, окружающих их; все сословия ими пренебре­гают; все корпорации их отталкивают; все семьи боятся осквер­нить себя браком с ними; все .общество1 отказывается от них и оставляет их в ужасном одиночестве; даже благотворительность, которая им помогает, с трудом воздерживается от высокомерно­го и жестокого чувства, тяжко их оскорбляющего; дружба... я и забыл, что дружба уже не может более для них существовать. Их положение, наконец, столь ужасно, что оно возбуждает жа­лость даже у тех, кто виновны в нем, их жалеют... за то през­рение, которое к ним сами питают, и продолжают все же их бес­честить; погружают нож в сердце этих невинных жертв, будучи при этом даже немного растроганными их криками».

    Что сказали бы народы, о которых я говорю, услышав этот удивительный, но правдивый рассказ? Не подумали бы они прежде всего, что подобный предрассудок может господствовать лишь в каких-нибудь диких странах? Напрасно было бы прибав­лять, что народы, которые его усвоили, являются к тому же справедливыми, гуманными, образованными; что они имеют про­свещенные нравы, мудрые законы, прекрасные учреждения; что они лучше, чем кто-либо другой, умеют уважать права челове­чества и признавать основы общественного благополучия; что они довели искусства и науки до степени совершенства, неведомого* для остальной вселенной; народы, о которых я го­ворю, никогда не захотели бы поверить в возможность противо­речий, столь непостижимых; не зная о всех тех преимуществах, которые вознаграждают нас за эти остатки прежнего варварства, они считали бы, возможно, нас самыми несчастными людьми, они радовались бы тому, что не живут в странах, где невинность совершенно не защищена, где граждане беспрестанно подверга­ются ужасной опасности утратить самое драгоценное из всех благ вследствие событий, к которым они не причастны.

    Таково главное неудобство, связанное с этим нелепым пред­рассудком, способное устрашить нас; все то, что нарушает проч­ность нашей собственности, мы считаем гибельным явлением, потрясающим основы общественного благоденствия; какое же понятие составим мы себе о предрассудке, который подчиняет капризам случая даже честь, без которой все другие блага не имеют цены, а жизнь является лишь казнью? Мы ежедневно по­вторяем справедливое правило о том, что лучше пощадить сотню виновных, чем принести в жертву лишь одного невиновного, а

    сами не наказываем ни одного виновного, не погубив несколь­ких невинных людей! Наказание какого-нибудь злодея, говорим мы, является только примером для других злодеев; но казнь поч­тенного человека наводит ужас на все общество; а каждый день доставляем обществу то ужасное зрелище, которое должно вно­сить страх в душу каждого человека, ибо ничто не гарантирует нас от того, что мы не станем когда-либо его жалким объектом и что, будучи угнетателями сегодня, мы не станем, в свою оче­редь, угнетаемыми завтра.

    А какой вред причиняет государству бесчестье, легшее ча стольких граждан?                           

    Просвещенные законодатели всегда оказывались бережли­выми в отношении крови, даже самой презренной, когда они могли сохранить ее для отечества; они не хотели лишить его ни одного их тех преимуществ, какие оно могло извлечь из наказа­ния преступников, нарушивших его законы. Этим объясняются те наказания, которые обрекают виновников некоторых преступ­лений на общественные работы; даже наши законы восприняли и эти мудрые принципы; наши же предрассудки открыто нарушают их, делая бесполезными для государства тех безупречных граж­дан, которые имеют несчастье быть в родстве с виновным.

    Если бы вместо того, чтобы вменять этим гражданам в вину ошибки их родственников, им ставили в заслугу отсутствие сход­ства с ними, то осуждение этих последних являлось бы для них могущественным стимулом к тому, чтобы заставить забыть о нем при помощи своих личных качеств; но предрассудок лишает общество навсегда тех услуг, которые они могли бы ему оказать. Отнимая у них честь, он их уничтожает; он поражает их чем-тч> вроде гражданской смерти, не менее гибельной, чем та, которую закон назначает преступнику, осуждаемому им.

    Дай бог еще, чтобы они были только бесполезными и не стали опасными!

    Позор унижает души; тот, кого осуждают на презрение, вынужден стать достойным его. На какое благородное чувство, на какой великодушный поступок будет способен тот, кто не мо­жет более рассчитывать на уважение своих ближних? Безвоз­вратно лишенный преимуществ, связанных с добродетелью, он должен будет искать удовлетворения в наслаждениях порока.

    Если стыд не отнял у него все силы, он будет еще опаснее, его энергия обратится в ненависть и отчаяние, его душа восста­нет против жестокой несправедливости, жертвой которой она является, он станет тайным врагом общества, которое его угне­тает; хорошо еще, если он не заслужит в конце концов того на­казания, которому он несправедливо сначала подвергся, и ec.iji законы не накажут в нем со временем тех преступлений, до кото­рых доведет это варварство его сограждан!

    Правда, эти несчастные часто решаются на побег из своей страны и сокрытие своего стыда в дальних странах, но разве для

    нас ничем не является потеря стольких граждан, которых мы вынуждаем приносить чужим народам свои богатства, свое ма­стерство, свои таланты и ненависть к отечеству, подвергшему их гонениям?     .

    Этот роковой предрассудок существует, по-видимому, для того, чтобы служить сигналом к раздору. Это благодаря ему между семьями, готовыми заключить тесный союз, внезапно возникает непреодолимая преграда; это благодаря ему пренеб­режение, презрение, скорбь, отчаяние заступают место уважения, любви, радости, упоения счастьем; это он, отрывая друг от дру­га влюбленных, брак которых должен был осуществить их же­лания, повелевает одному изменить своему слову и осуждает другого на невозможность выполнить когда-либо одну из самых священных обязанностей гражданина.

    Именно этот предрассудок возбуждает столько гибельных ссор; презрение, на которое он обрекает своих жертв, подвергает их беспрестанно оскорблениям, которые они сносят не всегда терпеливо; причина их бесчестья служит одним из главных пред­метов оскорблений, наиболее знакомых ненависти, наглости, грубости, ложной чести: отсюда ссоры, драки и в особенности дуэли; таким образом, этот предрассудок дает пищу другому безумству и становится одним из столпов другого обычая почти такого1 же гибельного и варварского, как он сам, и который он, конечно, вполне достоин защищать.

    Этот предрассудок вызывает еще и другое неудобство, менее чувствительное, быть может, но не менее реальное: он ослабляет силу отцовской власти.

    Я видел, как испорченные дети замечали, что они держат судьбу родителей в своих руках, пользовались этим мерзким преимуществом, чтобы добиться от них несправедливых снис­хождений, вынуждали слабость своих отцов, так сказать, капиту­лировать перед ними, забывать необходимую строгость, из страха толкнуть их на заблуждения, могущие обесчестить семью, и де­лали, таким образом, предрассудок, о^ котором мы говорим, ору­дием своих страстей и защитой своей распущенности. Эти при­меры весьма обыкновенны; для того чтобы их заметить, нужно иметь лишь внимательное око.

    Это еще не все: чтобы довершить описание предрассудка, с которым я борюсь, мне остается доказать, что он является не только бичом невинности, но также и покровителем преступления.

    Связать с судьбой злодея судьбу нескольких порядочных лю­дей — не означает ли это доставить первому множество спосо­бов избавиться от наказания, которое он заслужил? ^

    В то время как строгий порядок требует его казни, оощесг- венное сострадание добивается его помилования ради тех невин­ных людей, гибель которых она должна повлечь за собой. Каждый уголовный процесс, угрожающий чести безупречной ^е- мьи, порождает, так сказать, новый заговор против за.коноз, ис

    *

    пуганные родители употребляют все свое влияние и все свои возможности на то, чтобы похитить у этих законов их жертву; усилия родителей, поддерживаемые голосом человеколюбия, одерживают часто верх над общественной пользой; кто мог бы сосчитать всех тех, которые осмелились на преступления благо­даря той повелительной причине, которая должна была заставить влиятельную семью обеспечить им безнаказанность? Кто мог бы сосчитать всех преступников, помилование которых было исторг­нуто у милосердия государей воплями несчастных, вынужденных разделять их позор?                     '        '

    Вот таким образом наши бессмысленные предрассудки под­рывают силу законов; вот так благодаря своей жестокости мы почти лишаем себя права на то, чтобы быть справедливыми.

    О, если бы тот предрассудок, о котором мы говорим, имел только одно неудобство приучать семьи испрашивать высших приказов, направленных против свободы отдельных лиц, то он и тогда оставался бы одним из самых страшных бичей общества- если прибегать к этому опасному средству заставляют их порой справедливые опасения, то не является ли этот предлог зачастую лишь способом злоупотребить доверием государей. Не служит ли он часто орудием домашней мести? Не являются ли нередко ненависть или алчность несправедливого отца, жестокой. мачехи, завистливого брата, вероломной супруги единственным преступ­лением несчастных, кары которых добиваются у власти?..

    Я считаю, что сказанного мною достаточно для того, чтобы все умы могли судить о том, является ли предрассудок, о кото­ром идет речь, более вредным, чем полезным.

    Но какой смысл возвещать о нем общественному негодова­нию? Не предназначен ли он торжествовать победу над всеми усилиями разума? Можно ли надеяться на излечение когда-ни­будь людей от этого укоренившегося зла?

    Так рассуждает пошлость. Но человек, рожденный мыслить, отбрасывает это пагубное предчувствие.

    Непобедимые предрассудки существуют лишь для времен не­вежества, когда человек, смиренно склоняющийся под игом при­вычки, считает все древние обычаи священными, ибо у него нет ни способности к их оценке, ни даже мысли об их обсуждении; но в просвещенном веке, когда все взвешено', разобрано, рассмот­рено, когда голос разума и человеколюбия звучит с такой силой, когда сделавшись чувствительней и восприимчивей благодаря расширению наших познаний, мы беспрестанно стремимся со­кращать число наших бедствий и умножать наши наслаждения, жестокий обычай может долго медлить со своей гибелью лишь в том случае, если он поощряется человеческими страстями или доверием чересчур большого числа граждан, заинтересованных в сохранении его навеки; но предрассудок, о котором я говорю, никому не полезен; он страшен для всех; все общество требует его уничтожения. Несомненно, что успехи просвещения, которые

    -з настоящий момент уже намного ослабили этот предрассудок, могли бы одни повести к его исчезновению; но польза человече­ства побуждает меня, господа, осуществлять ваши благие наме­рения, ища способов к ускорению этого счастливого события.

    Бороться СО' злоупотреблением, о котором идет речь, нужно не посредством специальных законов. Нападать на него следует не с помощью власти: она не подчиняет себе взгляды. Подобные меры, далеко не уничтожая предрассудка, о котором мы говорим, вызвали бы, возможно, лишь его усиление. Источником этого предрассудка является честь, как я уже это доказал, а честь, вместо того чтобы уступать силе, считает своим долгом не боять- , ся ее: свободная и независимая по своему существу, она подчи­няется лишь своим собственным законам; для нее существует только один судья и один господин — она сама.

    Впрочем, нам не нужно изменять всю систему нашего зако­нодательства, искать лекарства от отдельного зла в общей рево­люции, часто опасной. Нам представляются, по-видимому, более простые, более легкие и, возможно, более верные средства.

    Однако если бы я мог подумать, что воззрение, о котором я говорю, действительно способно сократить число преступлений, «если бы в самом деле именно эта причина склонила нас принять это воззрение и заставила нас крепко за него держаться, то я постарался бы заменить его каким-нибудь установлением, кото­рое могло бы доставить нам такие же преимущества: я предло­жил бы, например, расширить границы отцовской власти и пре­доставить родителям всю необходимую власть, чтобы вознагра­ждать добродетели или наказывать распутства своих детей; но так как интересы нравственности являются здесь лишь пустым предлогом, которым предубеждение старается иногда прикрывать нашу несправедливость, то я считаю восстановление отцовской власти по истине самой сильной уздой испорченности, а не спо­собом уничтожения заблуждения, о котором идет здесь речь.

    . Но я хотел бы, чтобы отменили некоторые законы, направ­ленные, по-видимому, прямо на сохранение этого заблуждения. Было бы желательно, например, чтобы имущество человека, при­говоренного к казни, перестало подлежать конфискации: это на­казание меньше падает на виновного, чем на его наследников; оно само по себе кажется каким-то бесчестьем для семьи; в то время когда семья для ослабления того презрения, которому ока подверглась, нуждалась бы во всем том уважении, которое про­стой народ оказывает богатству, конфискация увеличивает ее унижение еще и нищетой, до которой она доводит семью.

    " Я хотел бы также, чтобы закон не накладывал более ника­кого пятна на незаконнорожденных, чтобы он не карал их за слабости отцов, отстраняя их от высших гражданских должно­стей и даже от духовного звания; я хотел бы, чтобы уничтожили то правило канонического права, согласно которому испорченные наклонности тех, кто произвели их на свет, считаются передан­

    ными им вместе с кровью, чтобы, наконец, упразднили все обы­чаи, которые могут приучать граждан к мысли о том, что можно иногда сознательно1 делать человека ответственным за проступок, который ом не совершил.

    Но самый характер предрассудка, о котором идет речь, ука­зывает нам, по-видимому, другое средство, такое же простое н еще более способное его ослабить. Мы видим, что он связывает бесчестье не только с казнью, но и с самой формой казни: ко­лесо, виселица, как я уже заметил, опозоривают семью тех, кто погибает от этого рода наказания, но меч, который отсекает ви­новную голову, ничуть не унижает родственников преступника, для потомства же он становится чуть ли не признаком благо­родства. Разве невозможно было бы извлечь пользу из такого настроения умов и распространить эту последнюю форму нака­зания преступлений на все разряды граждан? Уничтожим же оскорбительное различие, которое увеличивает, по-видимому, унижение тех, кто остается мишенью для предрассудка, и обру­шивает на них все то бесчестье, от которого избавляются другие; вместо наказания, которое к стыду, неразрывному с казнью, присоединяет еще тот характер бесчестья, который ему свойст­венен, установим другой род наказания, с которым воображение привыкло связывать какую-то огласку и от которого оно отде­ляет представление о бесчестьи семей; быть может, эта замена, безразличная сама по себе, внесет очень выгодную перемену, в наши понятия по этому предмету; быть может, благодаря удач­ному опыту мы узнаем, что во всем том, что зависит главным образом от мнения, самые простые средства являются часто и самыми полезными.

    Но я знаю другое средство, несравненно более сильное, ко­торого одного было бы достаточно для искоренения зла, и успех которого кажется мне совершенно обеспеченным.

    Государи держат его в своих руках; чтобы уничтожить ро­ковой предрассудок, пустивший, видимо, столь глубокие корни, им не нужно ни истощать своих богатств, ни пускать в ход всей своей власти; им достаточно будет только заняться им как сле­дует. Пусть их справедливость и гуманность придут на помощь тем несчастным, которые соединены с осужденными узами род­ства; пусть они не допустят, чтобы путь удачи и почестей был закрыт для них; пусть они не пренебрегут наградить их знаками своего благоволения, когда они будут достойны этого вследствие своих заслуг, или лучше пусть они поспешат воспользоваться всяким удобным случаем, чтобы вознаградить их; пусть почетные должности, почетные звания, благосклонный взгляд, лестное сло­во будут часто возвещать людям, что монарх забывает ошибки их близких, чтобы видеть только их личные заслуги, что он пре­зирает тот гнусный предрассудок, который осмеливается уни­жать даже добродетель; и тогда его поведение станет скоро законом для всех его подданных.

    Кто сможет оставаться рабом этого нелепого взгляда при виде того, как государь ставит себе в заслугу отсутствие страха к нему и считает своим долгом уничтожать его? Кто будет пре­зирать безупречных людей, удостоенных его уважением и благо­склонностью, в странах, где милость государя является кумиром для всех подданных, где все те, кто сумели ее добиться, служат для других предметом восхищения и зависти, где одобрение и награды государя считаются вершиной славы и пределом често­любия? Я доказал, что честь лежит в основе предрассудка, о ко­тором идет речь. И именно те люди, над которыми честь имеет наибольшую власть, дорожат больше всего блеском отличий и счастьем привлечь к себе внимание государя; если он противо­поставит свой пример предрассудку, то можно будет, следова­тельно, не сомневаться, что это оружие в борьбе с ним явится непобедимым.

    О, да поможет бог, чтобы эта слабая работа могла дойти до юного монарха, правящего нами!]. Мысль, 'Полезная для челове­чества, была бы изложена ему не напрасно. Тот, кто, отменяя варварский обычай, освященный прежней судебной практикой, избавил обвиняемых от бесполезных жестокостей, достоин спасти невинных граждан от того позора, который должен предназна­чаться для преступления. Победить ужасный предрассудок, вле­кущий за собой столько бедствий, было бы триумфом нового рода, славу которого он не разделил бы ни с одним государем и блеск которого не померк бы в глазах потомства от тех вели­кий событий, которые прославили его царствование. Это еще не всё.’Это столь драгоценное средство является не единственным, которое нам остается для освобождения нас от этого бича: Име­ется и другое, не менее верное, и открыли его, господа, вы сами. Побуждая писателей бороться с роковым воззрением, составля­ющим предмет данного обсуждения, вы дали обществу надежный залог его уничтожения.

    Привлечь внимание публики к обычаю, такому же нелепому, как й варварскому, является одним из самых верных способов его искоренения. Разум и красноречие — вот оружие, с которым следует нападать на предрассудки: их успех в таком веке, как' наш, не подлежит сомнению.

    И чем более я размышляю, тем более убеждаюсь, что пред­рассудок, о котором идет речь, существует еще ныне лишь по­тому, что он не был пока изучен, потому, что философский дух не коснулся еще, в частности, этого предмета, потому, что недо­статок размышления на этот счет оставил даже во многих умах ложное и нелепое представление о том, что этот предрассудок приносит обществу весьма большую пользу; но если бы наши ис­кусные писатели с давних пор приучали публику видеть все то,

    1 Имеется в виду Людовик XVI.

    что в нем есть смешного, несправедливого, жестокого ж гибель­ного, то разве мог бы он тогда сохранить всю свою власть?

    Спешите уничтожить его, о вы, величественные гении, кото­рым природа доверила, по-видимому, благородное дело просве­щения своих ближних; это вам назначено повелевать обществен­ным мнением. Когда же ваша власть была столь обширна, как в этом веке, жаждущем духовных наслаждений, в котором ваши.

        сочинения, ставшие делом и утехой бесчисленного множества граждан, приносят вам такое колоссальное влияние на нравы 't- понятия народов? Сколько гибельных обычаев, сколько варвар­ских предрассудков уничтожили вы, несмотря на глубокие кор­ни, которые должны были, казалось, отнять всякую надежду по­шатнуть их? Увы! Гений может позволить торжествовать даже заблуждению, если он унизится до его защиты; чего же не смо­жете вы достигнуть, когда покажете людям истину, не суровую истину, пугающую страсти, возлагающую обязанности, -требую­щую жертв, но истину сладкую, трогательную, вступающуюся за самые дорогие права человечества, помогающую желанию всех чувствительных душ и находящую все сердца открытыми- для себя! Какое сопротивление может быть вам оказано, когда вы со всеми силами гения обрушитесь на мерзкий предрассудок, рабское подчинение которому будет повергать людей в изумле­ние, как только вы изобразите его соответствующими красками?

    Пусть же воздадут вечную благодарность славному Обще­ству, которое первым подало пример устремления к этой цели усилий и соревнования писателей! Эта мысль столь же прекрас­ная, как и новая, оказывает честь как сердцу, так и уму тех, кто входит в его состав; она обеспечивает ему одновременно призна­тельность и восхищение народа. .

    Я постарался сколько мог обратить свое усердие на благо человечества! Дай бог, чтобы многие из тех, кто были на одном поприще со мной, сражались с тем гибельным заблуждением, против которого мы объединились, более победоносным оружием! Если я не добьюсь венца, к которому посмел стремиться, то мои труды не останутся совсем без награды: я найду в глубине своеп> сердца другую, довольно лестную награду, которую ни один со­перник не в силах у меня отнять.

    О ВВЕДЕНИИ СУДА ПРИСЯЖНЫХ

    В связи с подготовкой судебной реформы Учредительное собрание 31 марта 1790 г. приняло декрет относительно перечня вопросов, подлежав­ших разрешению при ее проведении. Среди этих вопросов были указаны: 1) должен ли быть учрежден суд присяжных, 2) должен ли он быть уч­режден как по уголовным, так и по гражданским делам, 3) должно ли от­правляться правосудие постоянными судами или присяжными заседателями.

    Обсуждение вопросов судебной реформы началось несколько раньше — 24 марта 1790 г. и продолжалось до 30 апреля того же года. Робеспьер вы­ступил 7 апреля 1790 г.

    В результате длительных прений по этим вопросам, в которых приняли участие С ийе с, Б а рна в, Лепелетье, Т а рже и другие, Учреди­тельное собрание 30 апреля приняло декрет «О суде присяжных по уголов­ным и гражданским делам». В нем было сказано: «•Национальное собрание постановляет: 1. по уголовным делам. должен быть учрежден суд присяж­ных, 2. по делам гражданским он не учреждается».

    Другим декретом того же 30 апреля Учредительное собрание поручило Конституционному комитету и Комитету уголовного судопроизводства в крат­чайший срок представить проект закона о производстве дел в суде присяж­ных.

    Перевод речи'Робеспьера «Sur Vinstitution des jures tant au civil qu.au criminel» сделан из «Сочинений М. Робеспьера», t. VI, «Discours 1789—1790»,. где текст речи воспроизведен uLe Point du Jour», i. VJIJ.

    ля решения вопроса о том, должны ли вы согласиться на введение института присяжных, достаточно дать его точное описание.

    Что такое судопроизводство с участием присяжных? Не вхо­дя в подробности различных видоизменений, допускаемых этой системой, достаточно установить здесь ее сущность и показать ее основное свойство.

    Предположите, что вместо постоянных судов, к которым мы. привыкли, которые решают все вопросы и о праве, и о факте, с- которыми связаны все наши интересы, которые самовластно рас­поряжаются. нащей судьбой, назначают граждан, избранных об­щественным доверием на короткий срок из разных слоев обще­ства, без всякого различия, для того, чтобы судить сначала о фактах, которые являются основанием для судебных споров; предположение далее, что существуют судьи, обязанность которых.

    состоит лишь в том, чтобы применять закон к этим фактам вслед­ствие первого решения — таковы присяжные, как я их понимаю.

    Я нахожу, что два существенных свойства отличают этот институт от того, который господствует у нас в настоящее время, и от того', который хотят теперь ему противопоставить (ибо Кон­ституционный комитет 1 изменил лишь наименование и местопре­бывание нынешних судов).

    Первое свойство состоит в том, что разделение суждения о факте и суждения о праве сделало бы решения гораздо досто­вернее и яснее, чем при той системе, где судья беспорядочно об­суждает и вопросы факта, и вопросы права, гораздо беспристра­стнее во всех их частях, ибо тот, кто только применяет закон к чужому решению, не. пытается склонить его к тому мнению, ко­торое сложилось у него о опорном факте.

    Второе свойство, еще более важное, состоит в том, что при таком порядке вещей, который я предлагаю, мы не увидим более, как постоянная корпорация, облеченная чрезмерной властью, воспринимает вследствие естественной человеческой слабости тот особый дух, дух высокомерия, гордости и деспотизма, который присущ всякой корпорации, облеченной большой властью. При одной только мысли о вв_едении института присяжных меня пе­рестает страшить по крайней мере опасность доверить людям свои самые дорогие интересы. Они по крайней мере поручены людям, равным мне, то есть простым гражданам, выбранным народом, которые скоро возвратятся в массы, где они. будут са­ми подчинены той же самой власти, которую они только' что осуществляли надо мной; порукой мне служит их религия, их интерес и тот дух справедливости, который характеризует людей в массе и который могут изменить одни лишь личные интересы; и если судья применит затем закои, каков бы он ни был, то я не опасаюсь, что он осмелится раздражить общественное мнение полным несоответствием закона и факта, взывающего к его при­менению.

    Необходимость этого института для сохранения свободы столь очевидна, что даже те, кто выступал против него с наи­большим жаром, соглашаются допустить его по уголовным де­лам! Почему же не принять его также и по гражданским делам? Чем отличается жизнь и честь от чести и состояния? Разве не все права граждан подлежат одинаковой охране? Взять на себя защиту их всех — священный долг общества. Как могли бы зы предложить мне для моей собственности, для всего того, что де­лает мою жизнь приятной или сносной, гарантию, недостаточную саму по себе и не могущую защитить других мои$ прав?

    В качестве возражения у нас ссылаются на невозможность существования этого института, но он уже целое столетие суще-

    1 Конституционный комитет, созданный декретом 6 июля 1789 г. в со­ставе восьми депутатов, подготовлял проекты законов.

    ствует в Англии; с тем же успехом утвердился он в Америке, и усердие этих двух наций, направленное на его сохранение, дока­зывает одновременно и его важность, и его жизненность.

    Существование этого института, говорят, невозможно, а вы хотите вести его по уголовным делам. Оно невозможно только по гражданским делам, утверждаете вы; это может означать лишь то, что факты, которые являются основанием для споров, относящихся к нашей собственности, не могут быть ни замечены, ни узнаны просвещенными или почитаемыми за таковых людьми, на которых общественное доверие возложит эти обязанности (ибо я никогда не допущу, что для выражения своих интересов граждане постараются выбрать неспособных и глупых людей). Наши законы сложны, говорите вы, но они также, и приблизи­тельно по тем же делам, сложны и в Англии. Впрочем, это воз­ражение относится к неясности понятий, которая смешивает вопрос факта с вопросом права.

    Там, где законодательство сложно, применение законов яв­ляется более трудным; но трудность суждения о том, существует ли факт или нет, не имеет к этому отношения. Во всех странах, во всех законодательных системах улики относятся к фактам; они обнаруживаются при помощи тех же понятий, тех же веро­ятностей, и способности, необходимые для того, чтобы их видеть и узнать, являются теми же. Умножьте количество законов, ко­дексов, постановлений, комментаторов договора продажи. Такие вопросы факта, как имела ли продажа место или не имела,- вы ли продавец или нет, не будут от этого менее простыми. Напря­гайте, если вам это угодно, воображение для изобретения от­дельных трудных случаев. Я не соглашусь ни с тем, что способ­ность их распознавать связана с такой-то формой-.или с такой- то профессией, ни с тем, что она выше понимания разумных и даже знающих людей, которых общественное доверие призовет к этим обязанностям.

    Наше политическое положение, говорят вам, не ■ позволяет испробовать этот институт. Каково же наше политическое по­ложение? Это положение народа, который быстро шагает по пути к своей свободе, с тем благородным энтузиазмом, который пре­одолевает все препятствия, и возможно, в тот единственный мо­мент, когда ему суждено завоевать все полезные институты, необходимые для укрепления его свободы.

    Будут недовольны лица судейского сословия, говорят нам, и они увеличат число ваших врагов. Отвечу сначала, что это не­заслуженное оскорбление, нанесенное наиболее почтенным из них: я призываю здесь в свидетели всех тех, кто принес суду нечто другое, чем рабскую косность и предрассудки, и так как они избрали 'эти полезные обязанности лишь для того, чтобы защищать бедного, слабого, угнетенного от несправедливости и крючкотворства, то их главным желанием всегда было видеть уничтожение этих явлений. Будут жаловаться другие, говорят

    нам. Тем лучше, вас благословят народы; вам ли страшиться врагов всякий раз, как вооруженные силами общественного мне­ния и национального интереса вы идете вперед по пути уничто­жения всех злоупотреблений и всех тираний? Если бы подобные соображения восторжествовали, то вы были бы еще в самом на­чале своего пути... или вас более не было бы на свете.

    Впрочем, что бы там ни говорили, я не знаю ничего опаснее того духа малодушия, который необходимым священным правам всегда противополагает мнимые затруднения, а наиболее явным принципам общественного порядка — мнимые политические при­личия. Горе нам, если мы не имеем силы быть совсем свободны­ми; полусвобода неизбежно восстанавливает деспотизм. Горе нам, если мы создаем себе препятствия в тот момент, когда они все были устранены перед нами. Приучимся же считать все эти вечные истины, на которых покоятся права людей и благополучие общества, лишь бесполезной теорией, годной только для нраво­учительных книг. Лучше подумайте о том, что неизменные прин­ципы справедливости и разума являются единственным основа­нием общественной свободы и общественного благополучия; что все конституции, которые их нарушают, являются лишь преступ­лениями против человечества, которые нелепый язык почти всех законодателей напрасно старается скрыть под ложными назва­ниями мудрости и политики. История, разум — все говорит нам, что нации имеют лишь один короткий момент для того, чтобы стать свободными; он пришел для нас, и воспользоваться им для возрождения и счастья народов — вечное провидение предназ­начено вам!

    Мужество, разум, благоговейное уважение к праву людей и к велениям высшего законодателя, которые должны быть прин­ципом для ваших повелений, — вот единственное правило по­ведения, нужное для вашего положения, вот единственное ору­жие, при помощи которого вы можете торжествовать надо всеми врагами свободы и добродетели.

    ОБ ОРГАНИЗАЦИИ КАССАЦИОННОГО СУДА

    Взгляды, изложенные Робеспьером о природе кассационного суда, были поддержаны в Учредительном собрании другими депутатами.

    Собрание постановило направить этот вопрос на рассмотрение Консти­туционного комитета. Вместе с тем Собрание декретировало, что приговоры последней инстанции могут быть обжалованы в кассационном порядке и что ci/дьи кассационных судов доло/сны быть постоянными (декреты 24 и 26 мая

    1790                              г.).    .

    Перевод речи Робеспьера *Sur Iorganisation du tribunal de cassation» сделан из «Сочинений М. Робеспьера». т. VI, «Discours 1789—1790», где иос- произзеден текст из «Le Point du Jour», t. X.

    ля установления правил организации кассационного суда нужно составить себе ясное представление о его природе и цели. Он предназначен не для. того, чтобы применять закон к спорам частных лиц или высказываться по существу дела, а для того, чтобы защищать формы и принципы установления законодательства от возможных нарушений их со стороны судов. Он является не судьей для граждан, а защит­ником законов, надзирателем за судьями и их цензором. Одним словом, он поставлен за пределами судебного порядка и над ним для того, чтобы удерживать его в границах и правилах, пред­писанных Конституцией.

    Что же требуется теперь для того, чтобы он мог добиться этой главнейшей цели своего существования? Нужно, очевидно, чтобы кассационный суд был организован таким образом, чтобы он не мог воспринять особый дух или создать себе интерес, про­тивоположный интересу законодателя или отличный от этого ин­тереса; ибо тогда он употребил бы свою власть на то, чтобы добиться господства своей частной воли, и далекий от того, чтобы поддержать законы, он мог бы способствовать их гибели, потворствуя посягательствам судов, которые он должен пресе­кать, и стать опасным орудием, которым другие объединившиеся с ним власти могли бы пользоваться против законодательной власти. А как сможете вы предупредить эти затруднения? Ка­ким же образом кассационный суд будет не в состоянии воспрн-

    нять принципы, отличные от принципов законодателя, если он явится особым корпусом, отличным от Законодательного корпуса, и в то же время верховным и независимым; такова уж сама природа вещей, что всякое нравственное существо, всякое учреж­дение, всякая отдельная личность имеют собственную волю; такова уж природа вещей, что они беспрестанно стремятся до­биться господства своей воли в том случае, когда они обладают большой властью, и всякий раз, когда эта власть не подчинена высшей власти, беспрестанно возвращающей ее к установленному порядку и закону. Заметьте же, что ваш кассационный суд дол­жен неизбежно стать верховным и независимым потому, что в случае пересмотра приговоров право кассации в последней ин­станции принадлежало бы учреждению, уполномоченному на их рассмотрение, и потому, что все сказанное мною о первом могло бы быть применено и к этому последнему. Итак, следовательно, если намерения и воля кассационного суда отличны от намере­ний и воли законодателя, то он может подчинить им и самого законодателя; кассационный суд будет в конце концов власти­телем законодательства, которое он сможет изменять или при­водить по своей прихоти в расстройство, произвольно злоупот­ребляя своей независимой властью; и так как невозможно на­деяться на то, что его воля будет всегда совпадать с волей за­конодателя, то очевидно, что сама природа вещей заставляет нас принять то правило, которое не было чуждо римскому публич­ному. праву и принималось даже нашим прежним правитель­ством; римское законодательство придерживалось правила, что толкование законов принадлежит тому,, кто создал закон — ejus est interpretari legem, qui condi-dit legem. Римляне поняли, что если бы власть, иная чем власть законодателя, могла толковать законы, то она в конце концов изменила бы их и поставила бы свою волю выше воли законодателя; и само со­бой разумеется, что это правило тем более применяется в- том случае, ■ когда сами законы задеты актами судебной власти, ко­торая их нарушает. Наш прежний режим сам признавал необхо­димость этого правила: хотя сам король не имел тогда власти .применять закояы к частным делам граждан, оа пользовался,

    . однако, властью отрешать от должности судей, не согласных с порядком, предусмотренным законами, и стремившихся нападать на них открыто; и в той системе, где король осуществлял зако- . нодательную власть, это установление было разумно: Законода­тельная власть слаба или ничтожна, и вся ее сила переходит , к судебной власти, коль скоро первая не обладает правом и сред­. ствами для отражения посягательств со стороны последней; так как законодательная власть устанавливает только общие прави­ла,..а применяют их. одни лишь- суды, то законы стали бы пус­тыми формулами, сила которых зависела бы полностью от судей или от учреждения, уполномоченного на пересмотр их пригово­ров. ■   

    Пусть не говорят, что я смешиваю здесь власти, соединяя в одних и тех же руках законодательную и судебную власть. Я уже указал, что те, кто должен надзирать за судами и беспре­станно напоминать им о принципах законодательства, не пред­ставляют собой части судебной власти, что их функции явля­ются принадлежностью и необходимым условием законодатель­ной власти и что она должна осуществляться законодателем во имя устойчивости, чистоты, единства конституционных принци­пов. Я замечаю к тому же, что правило о разделении судебных властей не нужно соблюдать с излишней точностью, ибо оно подчинено необходимости обеспечить средства сохранения сво­боды, для которой оно было установлено, и что есть некоторые точки соприкосновения, где они должны соединяться. Я прихожу к заключению, что кассационный суд должен помещаться в нед­рах законодательного корпуса. Вследствие этого я вношу пред­ложение о том, чтобы Комитет Законодательного корпуса, из­бранный им, был уполномочен предлагать, расследовать и до­кладывать дела, относящиеся к его компетенции, и чтобы эти дела решались декретами Собрания.

    О МОРСКОМ УГОЛОВНОМ КОДЕКСЕ

    16 августа 1790 г. Учредительное собрание обсуждало проект реформы морских уголовных законов. Внимание Робеспьера привлекли статьи 19 и 20 проекта (в разделе «Наказания и преступления»).

    Содержание их следующее:

    «Статья 19. Всякий командир военного судна, виновный в неповинове­нии приказам или сигналам командующего армией, эскадрой или дивизио­ном, отрешается от командования; если его неповиновение вызвало отделе­ние его корабля либо другого корабля эскадры, он должен быть разжалован и объявлен недостойным служить. Если неповиновение было оказано в виду неприятеля, то виновный приговаривается к смерти.

    Статья 20. Всякий матрос или офицер судовой команды, виновный в том, что во время обычного несения службы он покинет специальный пост, для охраны которого он был назначен, или корабельную шлюпку — если это было совершено днем, — должен быть привязан к большой мачте на один час и жалованье ему снижается на одну степень; если это было совершено ночью, то его привязывают к мачте в течение двух дней, на два часа еже­дневно, и жалованье ему снижается на две степени».

    Предложения Робеспьера, сформулированные в его выступлении, не были приняты во внимание, и Собрание утвердило статьи 19 и 20 в приве­денной выше редакции законопроекта.

    Речь Робеспьера «S"r le Code penal de Marine», произнесенная в Учредительном собрании 19 августа 1790 г., переведена из «Сочинений М. Ро­беспьера», т. VI, «Discours 1789—1790», где воспроизведен текст из «Moniteur», Л« 232.

    нахожу удивительное несоответствие между наказаниями, установленными для матросов, и наказаниями, установлен­ными для офицеров. Соответствует ли принципу равнопра­вия тот факт, что за один и тот же род преступления для солдата предлагают назначать плаху, а для офицеров — только разжа­лование?

    Если эти принципы правильны, если это — принципы спра­ведливости и свободы, то я требую, чтобы одинаковые про­

    ступки карались одинаковыми наказаниями; если их считают слишком строгими для офицеров, их должны отменить и для солдат.

    Преступление, о котором идет речь, является одним из опас­нейших преступлений, в котором можно провиниться на военной службе; не должно ли оно быть искуплено самыми строгими наказаниями, если матроса за простой дисциплинарный просту­пок вы приговариваете к смерти?

    ОБ ОРГАНИЗАЦИИ УГОЛОВНОГО ПРАВОСУДИЯ.

    О          НЕОБХОДИМОСТИ ПИСЬМЕННОГО СУДОПРОИЗВОДСТВА

    Эта речь была произнесена в связи с тем, что еще 27 ноября 1790 г. Д ю по р от имени Конституционного комитета и Комитета уголовного судо­производства' предложил Учредительному собранию доклад об организации су­да присяжных по уголовным делам. Дискуссия по этому докладу продолжалась в течение декабря. 2 января 1791 г. Собрание утвердило раздел I законо­проекта (О судопроизводстве в окружном суде и об обвинительном жюри). 3 января 1791 г. развернулись прения о том, должно ли быть письменным производство в суде присяжных. 4 января по этому вопросу выступил Ро­беспьер.

    Перевод речи Робеспьера «Sur Vorganisation de la justice criminelle- Sur la necessite d'une procedure ecritej> сделан из «Сочинения М. Робеспьера». т. VII, <rDiscours (II partie) Janvier septembre 1791», где воспроизведем текст из «Le Point du Jourz, t. XVIII.

    удут ли фиксироваться письменные доказательства, пока­зания, на которых судьи должны основывать мнения, решающие участь обвиняемых? Или они должны быть лишь мимолетными словами, которые из уст свидетелей перейдут прямо в умы и сердца судей, чтобы умереть там?

    Как бы этот вопрос ни казался прост с первого взгляда, он связан столь же незаметными, сколь и важными отношениями с величайшими интересами общества. Есть лишь один способ объяснить его и быстро разрешить — это возвратиться к истин­ному принципу всякого уголовного законодательства.

    Уголовное судопроизводство является вообще не чем иным, как мерами предосторожности, принимаемыми законом против слабостей и страстей судей.

    Если бы судьи были ангелами, если бы они были непогре­шимыми и безукоризненными существами, то закон сказал бы

    1 Комитет по преобразованию уголовного судопроизводства был создан 10 сентября 1789 г. для подготовки и рассмотрения соответствующих за­конопроектов.

    им: перед вами обвиняемые граждане; делайте все, что вы най­дете нужным для открытия истины, и судите их затем, как хо­тите. Порядком судопроизводства будет то, что вы установите,, доказательством — то, что вас убедит, истиной — то, что вы решите. Задача была бы проста, она ограничивалась бы учреж­дением должности судей.

    Но каковы бы судьи ни были, они будут всегда людьми; далекий от того, чтобы считать судей отвлеченными или бесстра­стными созданиями, личное существование которых совершенно смешано с их общественным существованием, мудрый законо-* датель знает, что никто из людей не требует от него более тща-i тельного надзора, чем они, ибо гордость власти является самым/ опасным камнем преткновения для человеческой слабости. -•*

    Законодатель, свободный от пристрастия и страстей, потому что он постановляет о вещах путем общих законов, а не о лицах путем отдельных решений, должен посредством точных и постоян­ных правил направлять судью, предназначенного выносить ре­шение о лицах и о частных интересах: отсюда и формы судопро­изводства, которым ход уголовного расследования был всегда подчинен.

    Поэтому далекий от того, чтобы предоставить власть судить

    о                               преступлении или невиновности одной лишь совести, одной лишь произвольной воле судей, закон энергично сказал им: «Вы не осудите, если у вас нет доказательств более ясных, чем день». Он сделал больше: он определил род доказательств, он устано­вил некоторые правила для приобретения уверенности, без ко­торых им не дозволено осуждать; если же он установил эти правила, эти условия, то необходимо, чтобы имелся способ обес­печить их соблюдение; этот способ — записывание; без него не остается никакого следа доказательств, которые определяют мо­тивы приговоров и участь обвиняемых: остаются лишь неизве­стность, неясность, произвол и деспотизм.

    Этих немногих слов достаточно, по-видимому, для решения того важного вопроса, который вас занимает. Но мы не рассмот­рели еще его во всем объеме и со всех наиболее интересных сторон.

    Бели закон должен требовать наличия известного' рода я степени доказательства, без которого судьи не могут осуждать, то отсюда еще не следует, что этого доказательства достаточно для того, чтобы сделать осуждение неизбежным. Нужно, чтобы к этому доказательству присоединилось и личное убеждение судьи. Закон должен требовать этого для обуздания произвола; правила, которые он устанавливает в этом отношении, являются* результатом мудрости и беспристрастия, ибо они являются об­щими; но по этой же самой причине на практике они часто бы­вают опровергнуты особыми обстоятельствами, которых законо­датель не может ни предвидеть, ни рассмотреть во всех деталях, и которые может знать один лишь судья; нужно, следовательно.

    чтобы знание и личное убеждение судьи восполняло то, что не может быть охвачено общим предвидением закона.

    Свидетельство двух людей — вот одно из этих доказательств, определенных законом. Но предположим, что в каком-нибудь отдельном деле два свидетеля- показывают против обвиняемого; а судья знает, что они обладают слабым умом либо сомнитель­ной честностью, или же видел их неуверенность и нерешитель­ность; наконец, характер обвиняемого, его безупречная репута­ция, множество обстоятельств, которые обнаруживаются на гла­зах у судьи, образуют доказательство более удовлетворительное и более сильное, чем показание двух свидетелей. Осудит ли в та­ком случае судья? Нет, это- значило бы лредпочесть призрак до­казательств действительному доказательству; это значило бы лредпочесть тень истины самой истине; это значило бы вслепую поразить невинную жертву мечом законов; это значило бы на­рушить дух последних и помешать их цели.

    Из всего этого я заключаю, что судья не может осудить, если законное доказательство отсутствует; я заключаю еще, что он не должен осудить, если его личное убеждение находится в противоречии с этим мнимым доказательством. Именно в этом пункте, который примиряет и проект Комитета, и мнение тех, которые его оспаривают, который предотвращает истинные и опасные неудобства, представляемые и тем и другими, заклю­чены истина и общественное благо. Я заканчиваю этот спор, слишком ясный для того, чтобы его продолжали, одним приме­ром, который стоит выше всех доводов.

    Какой-то гражданин обвиняется в крупном преступлении; против него имеется множество доказательств, которые убеж­дают всех судей; и один только единственный присяжный сопро­тивляется очевидности, которая бросается всем в глаза. С непо­бедимым упорством он отказывается присоединить свой голос к голосу своих коллег... Преступление понял именно он. Неужели сочли бы вы мудрым варварский закон, который принудил бы его высказаться за казнь обвиняемого?

    Разве вы не чувствуете, как природа возмущается внутри вас при одной лишь мысли о судье, который признает кого-либо невиновным, сожалеет о нем, трепещет за его участь и все же посылает его на казнь? Может ли закон оскорбить до такой степени разум, справедливость и совесть?

    Подвожу итог сказанному в следующих трех предложениях: свидетельские показания излагаются в письменном виде; при­сяжные не могут объявить виновного уличенным при отсутствии того рода доказательств, которые определил закон; они могут и должны объявить его неуличенным, если их знание и их лич­ное убеждение находятся в противоречии с этим доказательст­вом.

    ПРИНЦИПЫ ОРГАНИЗАЦИИ СУДА ПРИСЯЖНЫХ

    Учредительное собрание уделило большое внимание обсуждению во­проса о введении суда присяжных, рассмотрев несколько проектов судебной организации. В числе рассмотренных проектов был и проект депутата Д ю- по р а, представленный в докладе «•О принципах и плане организации судеб­ного ведомства», прочитанный в 1790 году (см. «■Archives varlementaires», t. XII, стр. 408—440).            '

    Доклад Дюпора вызвал оживленные прения. В числе ораторов был и Робеспьер (см. приведенные выше речи Робеспьера по вопросам судоустрой­ства и судопроизводства). Настоящая брошюра была написана Робеспьером в начале 1791 года. Она издана Национальной типографией в 1791 году, 28 стр. in — 8°, под названием «Principes de Vorganisation des jures, et refuataiion du systeme, propose par M. Duport au nom des Comites de ludi cature et de Constitution, par Maximilien Robespierre Depute du Departement du Pas-de-Calais a IAssemblee Nationale». Перевод сделан из «Сочине­ний М. Робеспьера», г. VII, «Discowrs (II partie) Janvier septembre 1791».

    оспода, слово «присяжные» вызывает, по-видимому, пред­ставление об одном из самых дорогих человечеству со­циальных институтов, но сущность его далеко не всем из­вестна и понятна; во всяком случае ясно, что под этим назва­нием можно понимать вещи, принципиально отличные по своей природе и по своему действию. У большинства французов с этим названием связывается лишь некоторое смутное представ­ление об английской системе, которая им не вполне знакома. Впрочем, нам гораздо менее важно знать, что творится в дру­гих местах, чем найти то,' что пригодно для введения у нас. Кон­ституционный и Судейский комитеты могли бы даже точно ско­пировать часть предлагаемого ими проекта с института присяж­ных, известного в Англии, и еще ничего не добиться для блага нации, ибо преимущества и недостатки какого-либо института зависят почти всегда от его соотношения с другими частями за­конодательства, с обычаями, нравами страны и множеством дру­гих местных и особых условий. Можно было бы к тому же видо­изменить институт присяжных таким образом и связать с такими

    обстоятельствами, что вместо хороших плодов, которые пожали, от него англичане, он породил бы у нас лишь яды, смертельные для свободы. Обратимся же к самой природе вещи, к принципу всякой хорошей судебной организации и института присяжных.

    Его существенная черта состоит в том, что граждан судят им равные; его целью является то, чтобы граждане судились с наибольшей справедливостью и беспристрастием; чтобы их права были в безопасности от ударов судебного деспотизма. Сравним сначала с этими принципами проект Комитетов. Для того чтобы иметь настоящих присяжных, я хочу доказать, что Комитеты предлагают нам в этом проекте лишь лицемерие и химеру.

    На территории одного департамента будут взяты только две­сти граждан из числа тех, кто платит налог, требуемый для того, чтобы быть избранным на административные должности. Эти двести лиц будут выбраны генерал-прокурор-синдиком управле­ния департамента. Из этих двухсот — двенадцать _будут взяты по жребию: это те двенадцать, которые под названием жюри приговора будут решать, было ли совершено преступление, ви­новен ли обвиняемый. Следует только заметить, что из двухсот избираемых, включаемых в список присяжных, общественный об­винитель и обвиняемый имеют каждый одинаковое право отвода двадцати лиц.

    Теперь, чтобы охватить систему в целом, чтобы уловить ее дух и определить ее последствия, нужно сопоставить с этой ор­ганизацией присяжных организацию того трибунала, который должен вступать в уголовные дела и назначать наказания.

    Уголовный трибунал учреждается в каждом департаменте один в составе двух судей, назначаемых по очереди каждые три месяца из числа членов окружных трибуналов департамента.

    Во главе этого трибунала находится постоянный судья, председатель, назначаемый на двенадцать лет, который незави­симо от обязанностей судьи облечен безграничной широтой вла­сти, о которой мы расскажем впоследствии.

    Удовольствуемся теперь изложением, так сказать, скрытых недостатков в сочетании с теми постановлениями, о которых мы только что сообщили.

    Кто эти присяжные, эти люди, призванные решать вопрос об осуждении или спасении обвиняемых? Двести граждан, из­бранные прокурор-синдиком департамента. Итак, один только человек, какой-то административный чиновник, властен дать на­роду судей по своему произволу.

    Вот все то, что гений законодательства мог изобрести для обеспечения самых священных прав человека и гражданина, все то, что кончается мудростью, волей, прихотью прокурор-синдика. Я знаю, что из этих двухсот двенадцать будут взяты по жребию и что обвиняемый сможет отвести из них двадцать, но жребий может всегда пасть лишь на тех из двухсот человек, которых избрал прокурор-синдик; но после отводов останутся всегда

    только те люди, выбор которых докажет самое большее лишь до­верие прокурор-синдика; но в конце концов несомненно то, что вы предоставляете прокурор-синдику столь же странное, сколь и опасное влияние на честь, свободу, возможно даже жизнь, граж­дан. Я мог бы также заметить, что действие права отвода, которое вы даете обвиняемому, уничтожается правом, которое вы пре­доставляете общественному обвинителю, ибо если, с одной сто­роны, обвиняемый может устранить двадцать присяжных, ко­торые могли бы показаться ему подозрительными, то, с другой стороны, его противник может отнять у него такое же число тех присяжных, к которым он питал бы наибольшее доверие. Если подобная власть, данная прокурор-синдику, является сама по себе крайним злоупотреблением, то что же окажется после того, как мы рассмотрим обстоятельства, свойственные нашей нации и нашей революции, единственные, конечно, которые должны привлекать наше внимание.  

    В ту пору, когда нация разделяется столькими противоре­чивыми интересами, столькими фракциями, в 'особенности когда она делится на две большие части, большинство граждан — граждане наименее влиятельные, наименее обласканные судьбой и прежним правительством, те граждане, которых называют про­стым народом, которых я называю так же, ибо нужно, чтобы я говорил на языке моих противников, ибо это название кажется мне одновременно и величественным и трогательным; в ту пору, говорю я, когда государство как бы поделено между народом п несметной толпой тех людей, которые хотят либо вернуть старые злоупотребления, либо снова создать их в пользу своего честолю­бия и в ущерб своей свободе; в ту пору, когда самые опасные из его врагов не те, которые проявляют себя открыто, но те, которые .скрывают свои пагубные намерения под маской преданности

        отечеству и под формами новой Конституции, — не является ли возможным, даже неизбежным и сообразным с опытом, тот факт, что интрига и заблуждение доводят часто до наивысших административных должностей граждан такого рода? Не будут ли подобные прокурор-синдики, естественно склонными призы­вать к обязанностям присяжных тех людей, которые разделяли бы с ними одни и те же принципы и держались бы одной и той же партии? Разве не могли бы они даже без вреда для своих намерений, так сказать, перемешать их с некоторым числом тех ничтожных и незначительных людей, которые принадлежат к наиболее ловким и влиятельным; и если бы они этого хотели, разве это было им трудно? Разве долго пришлось бы им искать две сотни таких людей в пределах всего департамента? И по­этому, разве не был бы народ, в особенности, самые ревностные патриоты, предоставлены пристрастным и враждебным судьям? Я не буду на этом основании утверждать, что враги народа по­торопятся прежде, всего выставить мощь уголовных приговоров против тех, кто будет на обширном поприще отстаивать во весь

    голос права нации и человечества, но я вижу, что слабые и бес­помощные граждане, подозреваемые в слишком большой при­вязанности к народному делу, преследуются во имя законов и: общественного порядка, я вижу, что энергичные протесты, акты ■сопротивления, вызванные долгими оскорблениями, или, если угодно, акты искреннего, но не озаренного еще знанием новых законов патриотизма, караются, как мятежные действия и по­сягательства на общественную безопасность. Я вижу,, что во всех обвинениях, имеющих малейшее отношение к той клевете,, которую враги свободы не прекратили распространять против народа, наилучшие граждане отданы на произвол всем пред­убеждениям, всей лицемерной злобе лжепатриотов, всей мсти­тельности подозрительной и раздраженной аристократии.

    Это еще не все: точно недостаточно одних предосторожно­стей, чтобы предотвратить эту беду, не предлагают ли нам еще- Комитеты ограничить право быть выбранным прокурор-синдиком кругом тех лиц, которые избираются в административные учреж­дения, то есть гражданами наиболее богатыми и влиятельными? Да разве же это то, что вы называете быть судимыми себе рав­ными? Они, быть может, и будут равными эти граждане, иск­лючительно призванные к обязанностям администраторов и при­сяжных; но они не составляют даже четверти нации; что каса­ется других, то фактически они будут судимы своими началь­никами, решение их участи будет предоставлено разряду людей, отделенных от них глубочайшей пограничной чертой, всем тем расстоянием, которое существует между политической и судеб­ной властью, с одной стороны, и ничтожеством — с другой, ме­жду верховной властью и подчинением, или, если вам угодно, рабством.

    И каким образом нация снова узнала бы, я уже не говорю равенство прав, я не говорю неотъемлемые человеческие права, но хотя бы тот основной принцип всякой организации суда при­сяжных, тот справедливый и беспристрастный характер, который должен ее отличать? Не побоятся ли все те, кто окажется вне вашего привилегированного класса, найти в этих присяжных ■больше склонности к снисходительности, уважения, предупреди­тельности к лицам их сословия и меньше человечности, почтения к тем, на кого они привыкли смотреть свысока?

    Я очень далек от желания, чтобы обвиняемые были судимы трибуналами. Но, конечно, я не боюсь утверждать, что эта си­стема была бы гораздо менее опасна, гораздо менее противоре­чила принципам свободы, чем та, которую нам предлагают. По крайней мере граждане судились бы магистратами, которых они выбрали бы сами; при другой системе их участь решается людь­ми, назначаемыми одним только публичным должностным ли­цом, и, быть может, их врагом.

    В первой системе равенство в правах по крайней мере ува­жается, ибо все судятся теми, кого все выбрали; но вторая Де­

    лит нацию на два класса, из которых один предназначен судить, а другой .— быть судимым; наиболее ценная часть националь­ного суверенитета передается меньшинству нации; богатство ста-, новится единственной мерой прав гражданина, а французский народ является одновременно и униженным и угнетенным. На­конец, если судебная система, которую я сравниваю с системой Комитета, недостаточна, то система Комитета несправедлива и чудовищна.

    Что же сказать мне о другом постановлении, гласящем, что две трети присяжных будут взяты из города, где будет учрежден уголовный трибунал? Что сказать мне о несправедливом и оскор­бительном пристрастии к гражданам из сельских местностей, ги­бельные последствия которого невозможно исчислить? Что ска­зать мне об этом непостижимом забвении основных принципов разума и общественного порядка?

      Неуместность всего этого столь поразительна, что я и не подумал даже указать на тот прямой удар, который наносится основным принципам нашей Конституции предоставлением пра­ва избирать публичных должностных лиц (и каких!) другому пу­бличному должностному лицу, чиновнику, которому народ не дал этого полномочия и власть которого ограничивается администра­тивными делами. Остережемся же от стремления даровать ди­ректориям все эти прерогативы; они являются чистейшими по­сягательствами на национальную власть и- общественную сво­боду.

    Но я изложил еще только часть опасностей, связанных с организацией суда присяжных, которые нам угрожают: нужно видеть суд присяжных в действии, нужно рассмотреть его от­ношение к тому уголовному трибуналу, с которым его соединяют.

    Вы знаете, • что этот трибунал составляется из двух судей, взятых в каждом округе; но эти судьи меняются каждые три ме­сяца; остается один только председатель: он назначается на две­надцать лет. Достаточно вам сказать, что этот магистрат будет иметь колоссальное влияние; но учтите объем его обязанностей. Независимо от обязанностей, которые являются у него общими о другими судьями, от обязанности выбирать присяжных по жре­бию, созывать их, он будет подвергать допросу обвиняемого тот­час после его прибытия, он будет присутствовать, он будет пред­седательствовать на каждом следствии, по окончании следствия он будет обязан еще руководить самими присяжными в отправ­лении их функций, объявлять им, излагать им вкратце дело, обращать их внимание на главные доказательства, даже напо­минать им об их долге.

    Этого было бы достаточно, чтобы убедить вас в том, что. такой председатель будет иметь чрезвычайное влияние на ход дела и на приговор присяжных. Быть может, вы будете также, удивлены тем, что в то время, когда присяжных этого рода счи­тают единственно способными достаточно защитить права не­

    винности и гражданской свободы, их отдают, таким образом, под опеку и строгий надзор магистрата, назначаемого на двенадцать .лет. Если их признают неспособными, они будут смотреть гла­зами ментора, которого дают им Комитеты; если их признают способными к отправлению своих обязанностей, то почему бы не предоставить им ту независимость, которая должна характери­зовать судей?

    Но что окончательно разоблачает дух этой системы — это безграничная и произвольная власть, которой тот же председатель облекается другой статьей: «Председатель уголовного трибунала может позволить себе делать все, что он сочтет полезным для раскрытия истины; и закон поручает его чести и совести упот­ребить все свои усилия на то, чтобы способствовать ее обнаруже­нию».

    Раскрытие истины является превосходным делом; это пред­мет всякого уголовного судопроизводства и цель всякого судьи. •Но то, что закон неопределенно дает судье неограниченную власть позволить себе все, что он сочтет полезным для достиже­ния этой цели, что закон заменяет свою священную власть честью и совестью человека, что он перестает полагать, будто первым его долгом является, наоборот, сдерживать прихоти и честолюбие людей, всегда склонных злоупотреблять своей властью, что он снабжает нашего председателя уголовного три­бунала точным текстом, который благоприятствует всем при­тязаниям, прикрывает все заблуждения, оправдывает все злоупот­ребления властью,-— это совершенно новый прием, которым Ко­митеты впервые -подают нам пример.

    Я не хочу рассматривать другие недостатки, которыми за­пятнан их проект; я не хочу даже говорить ни о бесполезных и опасных функциях королевского комиссара, которого Коми­теты ’вмешивают во всякое следствие, ни об огромной власти, которую они предоставляют общественному обвинителю, присваи­вая ему право вызывать к себе и произвольно объявлять выго- .воры мировым судьям, полицейским чиновникам, ставя их в за­висимость от него, жалуя .ему власть, которая соответствует вла­сти наших интендантов и генерал-прокуроров наших парламен­тов; но как обходить молчанием или признавать те постановления, которыми Комитеты вручают затем королю власть давать об­щественному обвинителю приказания для преследования престу­плений?

    Напрасно, значит, извлекли вы из рук королевского комис­сара опасную должность общественного обвинителя, чтобы по­ручить ее чиновнику, назначенному народом; вот что ваши Ко­митеты осмеливаются предложить вам: вручить ее косвенно •самому королю, то есть предоставить двору и министерству опаснейшее влияние на судьбу граждан и самых ревностных при­верженцев свободы; извратить, испортить институт обществен­ного обвинения, чтобы сделать из него гнусное орудие агентов

    исполнительной власти, чтобы унизить народ-суверен, подчиняя их власти магистрата, которого он избрал для преследования от его имени преступлений, нарушающих спокойствие общества. ;0, кто не был бы обеспокоен теми окольными путями, по кото­рым стараются беспрестанно и ежедневно направлять всю нацио­нальную власть в руки короля и незаметно надеть на нее ярмо конституционного деспотизма, еще более страшного, чем тот, под которым мы томились! Какой же можно сделать вывод из всего сказанного нами о принципах Комитетов?

    Что место председателя будет весьма хорошим местом для того, кто стремился бы усесться на этом, как говорится, троне уголовного правосудия; что в нем сосредоточилась бы почти вся власть трибунала; что он господствовал бы равным образом и над судопроизводством, и над присяжными; что сами присяжные были бы только пассивным и сомнительным орудием, переходя­щим, так оказать, из рук чиновника, который бы его создал, в •руки председателя, который бы им управлял. Я вижу, что по­всюду принципы справедливости и равенства нарушаются, кон­ституционные нормы попираются, гражданская свобода как бы зажимается в тиски между общественным обвинителем, коро­левским комиссаром, председателем и прокурор-синдиком... Я упустил из виду жандармских чиновников, превращенных в полицейских магистратов. Но оставим на минуту эту роковую систему, которая дополняет гнетущий план, изложенный нами, которая грубо предает свободу.граждан прихотям и оскорбле­ниям военного деспотизма, которая предлагается, по-видимому, не для благородного народа, завоевывающего свою свободу, а для толпы рабов, которых хотели бы .наказать за то, что они сбросили с себя на миг свои оковы.

    Рассеем же теперь те иллюзии, которыми Комитеты прикры­вают, по-видимому, свою систему. Они не перестают повторять, что она существует в Англии.

    Когда хотят использовать столь сомнительный и ложный метод предпочтения иностранных примеров рассудку, то следо­вало бы по крайней мере быть точным в отношении фактов. Но как можно не признаться самому себе в том, что английская система и та, которую нам предлагают, отличаются друг от дру­га существенными обстоятельствами? И к тому же, кто не знает, что английская система предлагает невинности защиту, одной которой было бы достаточно для предупреждения затруднений и уменьшения недостатков в составе присяжных? Это закон, требующий полного единогласия для осуждения обвиняемого, и этот спасительный закон является как раз тем, который Коми­теты прежде всего вычеркивают из своего проекта.

    Не довольствуясь таким обеспечением невиновности до вы­несения приговора, английские законы приберегают для нее мо­гущественное средство и после осуждения предоставляя одному

    лишь судье власть приходить ей на помощь, отдавая дело на рас­смотрение нового состава присяжных.

    Комитеты дают возможность требовать пересмотра дела лишь в почти небывалом случае, когда весь трибунал в целом и королевский комиссар единодушны в мнении, противоположном заявлению присяжного, высказавшегося за осуждение, так что, следуя в обоих случаях принципу, диаметрально' противополож­ному принципу английского законодательства, они требуют еди­ногласия, когда речь идет о помощи обвиняемому, и освобож­дают от единогласия, когда дело касается осуждения обвиняе­мого. Да, что говорить! Разве англичане сочетали чудовищную власть жандармерии с системой своих присяжных? Разве они предоставили военной аристократии право издавать и исполнять полицейские приказы, обращаться с гражданами, как с подозри­тельными, объявлять их обвиняемыми, передавать их обществен­ному обвинителю, посылать их в тюрьму, составлять протоколы и возбуждать против них предварительное судопроизводство? Разве они смешали границы уголовного правосудия и полиции, чтобы под названием национальных жандармов дать королев­ским жандармам самую страшную из всех властей? О, они так уважали права гражданина, что с ужасом отвергли все эти уста­новления, достойные гения деспотизма. Все знают, что в этом отношении они довели меры предосторожности до скрупулезно­сти и предпочли, по-видимому, ослабить энергию и растороп­ность полиции, нежели подвергать гражданскую свободу притес­нениям своих агентов. Ну разве можно считать, что на эту разницу не стоит обращать внимания? Разве можно думать, что это одно и то же: быть под угрозой произвольных уголовных преследований со стороны крайне жестокой и деспотической власти или быть охраняемым законом от этих главных опас­ностей? ■

    Разве вы можете еще отрицать, что, несмотря на известное внешнее сходство некоторых из предлагаемых вами постанов­лений с постановлениями английского законодательства, имеются в целом и в частностях важные различия, которые должны опре­делить их действия? Но главное — разве вы можете не признать­ся самим себе, до какой степени огромные недостатки вашего проекта связаны с теми политическими обстоятельствами, в ко­торых мы находимся? Разве английский суд присяжных был введен и процветал среди гражданских смут, среди интриг врагов народа, окружающих нас? Разве он был организован так чтобы дать своим притеснителям способ ослабить его и закабалить под внешним видом судебных форм?    ;

    Разве, народ взывал в Англии о своих правах к правитель­ству и аристократии? Разве существуют там фракции, которые клевещут на народ, которые поносят самых ревностных защит­ников^ свободы, которые изображают его самого в виде шайки разбойников и;м?тежнрсрв? Разве отдавали его под этим пред-;

    логом превотальным судьям и солдатам? Разве есть основания считать, что английские присяжные, назначаемые только одним человеком, принесут в трибунал эти пагубные предубеждения или заранее принятое намерение закалывать жертвы для тира­нии? Если бы представители английского народа при наличии обстоятельств, сходных с теми, на которые я только что указал, предложили подобные меры; если бы до того, как революция окрепла, и в тот момент, когда ей грозила бы со всех сторон опасность, они проявляли всегда несправедливую недоверчивость,, неумолимую строгость к большинству граждан, заинтересован­ных в ее сохранении, и слепое доверие, безграничную снисходи­тельность к тем, в которых она или возбудила бы предубеждения” или оскорбила бы гордость, то какое суждение следовало бьг иметь либо об их предусмотрительности, либо об их рвении к свободе?

    Какой же можно сделать вывод из всего сказанного мною? Что касается меня, то я из этого прежде всего заключаю о не­обходимости по крайней мере устранить из организации суда присяжных все те чудовищные недостатки, которые я только что отметил.

    Я заключаю, что проект, предложенный Комитетами, нужно заменить планом организации, основанной на принципах свобод­ной конституции и могущей осуществить те преимущества, ко­торые наименование присяжных сулит, по-видимому, обществу.

    Мы, по-моему, легко успеем в этом, если захотим, с одной стороны, обратить на минуту наше внимание на основные нормы нашей Конституции, с другой стороны, быстро заметить причины той ошибки, в которую, как мне кажется, впали Комитеты. Она, по-моему, заключается в том, что, чересчур предаваясь духу под­ражания и тому роду энтузиазма, который внушила нам привыч­ка слышать похвалы английским присяжным, они не обратили внимания на то, что при той высоте, на которую вознесла нас наша революция, мы не можем быть столь же сговорчивыми в этом вопросе, как английская нация.

    Вполне понятно, что англичане, у которых право назначения чиновников юстиции было предоставлено королю, считали за благо быть судимыми по уголовным делам гражданами, отобран­ными чиновником, называемым шерифом, и затем выделенными по жребию. Вполне также понятно, что англичане, политическое представительство которых, столь нелепое и бесформенное, было лишь злоупотреблением со стороны аристократии богатых, пред­ставляло в глазах политиков-философов лишь призрак законо­дательного корпуса, порабощенного и купленного монархом, — вполне понятно говорю я, что англичане не удивлялись ограни­чению выбора присяжных категорией граждан, владеющих опре­деленным минимумом' собственности.   

    Естественно, что англичане, созерцая, с одной стороны, бла­годетельные законы,' которые смягчали неудобства порочной opJ

    танизации их суда присяжных, сопоставляя, с другой стороны, свою судебную систему с позорным рабством окружающих их народов и даже с недостатками других частей своего управления, считали эту систему палладиумом их личной свободы и передали нам свой энтузиазм в то время, когда мы не смели даже поднять своих взоров к образу свободы. .

    Но невероятно и непонятно, по-моему, то, что во Франции, где права человека и суверенитет нации были торжественно про­возглашены, где был признан конституционным принцип изби­раемости судей народом, где вследствие этого принципа малей­шие гражданские и денежные интересы граждан решаются лишь теми гражданами, которым они доверили эту власть, их честь, их судьба была предоставлена людям, которые не получили от них никакого полномочия, людям, назначенным простым адми­нистратором, которому народ не дал и не мог дать такой власти. Невероятно и непонятно, по-моему, то, что эти люди могут быть избраны лишь в особом классе, лишь среди богатых, что зако­нодатели. отходят от тех простых и справедливых принципов, которые они сами санкционировали, чтобы старательно скопи­ровать систему уголовного правосудия с иностранных учрежде­ний, постановлений которых, наиболее благоприятных для не­винности, они даже не сохраняют, и что они после этого востор­женно восхваляют и святость института присяжных, и великоле­пие того подарка, который они хотят преподнести человечеству. Все это доказывает мне очевиднее, чем что-либо другое, до ка­кой степени заблуждаются люди, когда они хотят уклониться от тех вечных истин общественной морали, которые должны лежать в основе всех человеческих обществ.

    Достаточно возвратиться к этому принципу, чтобы найти на­стоящий план организации суда присяжных, который мы должны принять.

    Вот тот план, который я предлагаю, то есть вот те постанов­ления об организации суда присяжных, которые я считаю основ­ными, ибо что касается подробностей законов и что касается форм судопроизводства, то я не хвалюсь тем, что изложил их все, тем более, что я принимаю значительную часть тех из них, которые Комитеты нам предлагают согласно с примером Англии и общественным мнением.

    Образование жюри обвинения

    I

    Выборщики каждого кантона будут ежегодно собираться для избрания большинством голосов шести граждан, которые в про­должение года будут призваны к отправлению обязанностей присяжных.

    В директории округа будет составлен список присяжных, названных кантонами.

    III

    Окружной трибунал укажет тот из дней недели, который будет посвящаться собранию жюри обвинения.

    IV

    За неделю до этого дня директор жюри распорядится о взятии по жребию в присутствии публики восьми граждан из списка тех, которые будут избраны всеми кантонами, и эти во­семь составят жюри обвинения.

    V

    Когда жюри соберется, оно принесет в присутствии дирек­тора жюри следующую присягу:

    «Мы клянемся рассматривать с тщательным вниманием свиде­тельские показания и документы, которые будут нам представ­лены, и высказываться в отношении обвинения согласно со своей совестью».

    VI

    Затем им будет вручен обвинительный акт; они будут рас­сматривать документы, выслушивать свидетелей и совещаться между собой.

    ,              VII

    Они вынесут затем свое решение, которое будет гласить о том, имеются или нет основания к возбуждению обвинения.

    VIII

    Восемь присяжных будет совершенно необходимо для вы­несения этого решения.

    IX

    Для вынесения решения о том, что имеются основания к возбуждению обвинения, нужно будет единогласие.

    — 85 —

    I

    Будет составлен общий список всех присяжных, которые будут выбраны во всех округах департамента.

    II

    Из этого списка первого числа каждого месяца председатель уголовного трибунала, о котором будет сказано ниже, распоря­дится о взятии, по жребию 16 присяжных, которые будут состав­лять жюри приговора.

    '                 III

    15-го числа каждого месяца при наличии какого-либо дела, подлежащего разбору, эти 16 присяжных будут собираться по приглашению, которое им будет послано.

    IV

    Обвиняемый сможет отвести 30 присяжных без указания какой-либо причины.

    V

    Он сможет отвести сверх того всех тех, кто будет участво­вать в жюри обвинения.

    Образование уголовного трибунала I

    Уголовный трибунал будет учрежден каждым департа­ментом.

    II

    Этот трибунал будет составлен из шести судей, назначаемых через каждые шесть месяцев по очереди из числа судей окруж­ных трибуналов.

    III

    Председатель уголовного трибунала, обязанности которого будут определены, будет избираться через каждые два года вы­борщиками департамента.

    i  Помимо -обязанностей судьи, которые являются для него об­щими с другими членами трибунала, на него будет возложена обязанность избирать по жребию присяжных, созывать их, из­лагать им дело*, которое они должны рассматривать, и руково­дить следствием.  

    V

    Он сможет по* просьбе н в интересах обвиняемого разрешать или приказывать то, что могло бы быть полезным для выявления невиновности, если бы даже это было вне обычных форм судо­производства, определенного законом.

    VI

    Общественный обвинитель будет назначаться через каждые два года выборщиками! департамента.

    VII

    Его обязанности ограничатся преследованием преступлений согласно обвинительным актам, принятым первыми присяжными.

    VIII

    Король не может направлять ему никакого приказания о пре­следовании преступлений ввиду того, что эта прерогатива была бы несовместима с конституционными принципами разделения властей и со свободой.

    IX

    Законодательный корпус сам не сможет направлять ему по­добные приказания, так как Конституция ограничивает его ком­петенцию преследованием преступлений об оскорблении нации в трибунале, образованном для их наказания.

    X

    Ввиду того, что общественный обвинитель будет назначен народом для преследования от его имени преступлений; наруша­ющих спокойствие общества, никакой королевский комиссар не сможет разделить с ним ни одной из его обязанностей или вме­шаться каким-либо о-бразом в расследование уголовных дел.

    (Я предложу здесь только статьи, необходимые для замены постановлений Комитета, которые должны быть изменены или упразднены.)

    I

    Показания свидетелей будут изложены письменно, если обвиняемый этого потребует; но, каково бы ни было их содер­жание, присяжные обсудят все обстоятельства дела и придут к решению лишь по внутреннему убеждению.

    II

    Однако, если письменные показания служат к оправданию обвиняемого, присяжные не смогут его осудить, каково бы ни

        было притом их частное мнение.

    III

    Для признания обвиняемого изобличенным совершенно не-

        обходимо единогласие.

    IV

    Апелляция на решение присяжных приноситься не будет, но если два члена уголовного трибунала сочтут, что обвиняемый осужден несправедливо, то он сможет потребовать нового жюри для вторичного рассмотрения дела.

    V

    Присяжные будут, как и судьи, вознаграждаться государст­вом за то время, которое они отдадут для несения общественной службы.

    (Я закончу этот проект несколькими статьями, касающимися задержания и принципов полиции.)

    I

    Всякий человек, захваченный на месте преступления, может быть задержан каждым полицейским агентом и даже каждым гражданином.

    II

    Помимо этого случая, всякий гражданин сможет быть за­держан лишь в силу полицейского или судебного приказа, сооб­

    разно с чем дело по своей природе будет подлежать уголовному судопроизводству или просто относиться к ведению полиции.

    III

    Когда речь не будет идти о преступлении, влекущем за со­бой телесное наказание, всякий гражданин, который представит поручительство о своей явке, будет оставлен под надзором тех, которые за него поручатся.

    Я чувствую, что Комитеты не преминут оспаривать обе- главные основы этой системы: власть выбирать, которую я хочу предоставить народу, и принцип равенства, который я хочу от­стоять. Я окончу этот спор, предупреждая возражения Коми­тетов.

    Для ежегодного назначения присяжных потребуется каж­дый год созывать новое собрание, скажут мне Комитеты; собра­ния же неудобны и утомительны для народа. Я знаю, что рас­пространить это утверждение стремятся с самого начала революции, но с ним могут согласиться лишь те, кто хотят при­нести народ и свободу в жертву препятствиям и трудностям, которые им нравится создавать. Успокойтесь, народ предпочтет' собраться несколько раз, чтобы воспользоваться своими права­ми, чем снова подпасть под гнет своих тиранов. Не отвращайте его от патриотизма, не ослабляйте его мужества, не делайте его- чуждым отечеству благодаря гибельному делению на граждан пассивных и граждан активных, и вы увидите, что свободные люди не рассуждают, как деспоты.

    Я сознаюсь, что мой проект имеет, на первый взгляд, ту не­выгоду перед проектом Комитета, что присяжные будут известны за год вперед, тогда как по проекту Комитета они будут извест­ны только за три месяца вперед. Но нужно сперва заметить, что те, кто в каждом деле должны будут фактически отправлять их обязанности, сделают это лишь в период времени, близкий к су­ду. Вполне очевидно к тому же, что некоторое сокрытие их имен является преимуществом лишь побочным и вполне подчиненным необходимости избрания присяжных народом и основным прин­ципам свободы.

    Эти принципы были бы уничтожены; равенство прав, кото­рое обеспечивает всем гражданам возможность быть избранны­ми общественным доверием, было бы призрачным, если бы разница состояний ставила наибольшее число из них в физиче­скую невозможность выдержать тяжесть национальных обязан­ностей. Поэтому-то я и считаю существенно необходимой для свободы ту статью, в которой я предлагаю вознаграждать при­сяжных. Сознаюсь, что вообще я не без тревоги смотрел на

    введение бесплатной системы в отношении большого числа пуб­личных должностных лиц. В особенности не без удивления я услышал новое утверждение членов Комитетов о том, что если бы присяжные вознаграждались, институт присяжных был бы опорочен. Судьи, администраторы являются, следовательно, опо­роченными потому, что справедливость, достоинство, интересы общества требуют того, чтобы им платили жалованье? Законо­датели являются, следовательно, тоже опороченными! Король в особенности должен быть посрамлен за получение своего цивиль­ного листа! Не знаю, кажется ли кому-нибудь подобная щекот­ливость возвышенной; что касается меня, то я нахожу ее либо ребяческой, либо вероломной. Да, самые опасные из всех сетей, которые можно расставить патриотизму, самый пагубный спо­соб изменить народу, предавая его аристократии богатых, — это, бесспорно, распространить нелепую доктрину о том, что позорно быть недостаточно богатым для того, чтобы жить, служа оте­честву безвозмездно; это осмелиться сопоставить священные ин­тересы свободы и отечества с некоторыми необходимыми издер­жками.

    О СВОБОДЕ ПЕЧАТИ

    Речь о свободе печати была произнесена Робеспьером в Обществе дру­зей Конституции в мае 1791 года и тогда же издана Национальной типогра- фиеи, 23 стр. in —,8°, под названием «Discours sur la liberie de la presse, prononce a la Societe des Amis de la Constitution le 11 mat 1791 par Mvimilien Robespierre, Depute a IAssemblee Nationale et Membre de cette Societe». Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VII, «Discours (II partie) lanvier septembre 1791». На русский язык брошюра Робеспьера была переведена в 1906 году.

    юле способности мыслить способность сообщать свои

    мысли своим ближним является самым поразительным ка­чеством, отличающим человека от животного. Она является од­новременно признаком бессмертного призвания человека к об­щественному состоянию, связующим началом, душой, орудием общества, единственным средством усовершенствовать послед­нее, достигнуть той степени власти, познаний и счастья, которая доступна человеку.

    Когда он сообщает свои мысли при помощи слова, письма или употребления того счастливого искусства, которое так рас­ширило границы его знания и которое обеспечивает каждому человеку возможность беседовать со всем человеческим родом, то право, которое он осуществляет, является всегда одинаковым, и свобода печати не может отличаться от свободы слова; и та, и другая священны, как природа; свобода печати необходима, как и само общество.

    Под влиянием какого же злого рока законы почти всюду ста­рались ее нарушить? Дело в том, что законы были созданы дес­потами, а свобода печати является самым страшным бичом деспотизма. Чем действительно объяснить то чудо, что многие миллионы людей угнетены одним человеком, если не тем глубо­ким невежеством и тупым оцепенением, ■ в которые они погру­жены? Но пусть каждый человек, сохранивший чувство своего достоинства, может разоблачать вероломные замыслы и коварное поведение тирании; пусть он может беспрестанно противопостав­

    оспода!

    лять права человечества тем посягательствам, которые их нару­шают, суверенитет народов — их унижению и нищете; пусть угне­тенная невинность может безнаказанно подавать свой грозный и трогательный голос, а истина объединять все умы и сердца священным именем свободы и отечества; тогда честолюбие бу­дет повсюду находить препятствия, а деспотизм будет вынуж­ден беспрестанно отступать или разобьется о несокрушимую' силу общественного мнения и общей воли. Поэтому посмотрите, с какой коварной хитростью деспоты объединились против сво­боды говорить и писать; посмотрите, как жестокий инквизитор преследует ее во имя неба, а государи '— во имя законов, создан­ных ими самими для защиты своих преступлений. Сбросим иго- предрассудков, которыми они нас поработили, и научимся це­нить свободу печати!

    Каковы же должны быть ее пределы? Великий народ, слав­ный недавним завоеванием свободы, отвечает на этот вопрос своим примером.

    Право сообщать свои мысли при помощи слова, письма или печати «не может быть никаким образом стеснено или ограни­чено»; вот слова закона о свободе печати, изданного Соединен­ными Штатами Америки, и я признаюсь, что весьма рад воз- .можности предложить при наличии такой поддержки свое мне­ние тем, кто попытался бы счесть его необычайным или преуве­личенным.

    Свобода печати должна быть полной и безграничной, или она не существует. Я вижу лишь два способа ее видоизменить: один — подчинить пользование ею некоторым ограничениям и формальностям, другой — пресечь злоупотребление ею уголов­ными законами; и первый, и второй из этих двух способов тре­буют самого серьезного внимания.

    Прежде всего ясно, что первый неприемлем, ибо каждый знает, что законы созданы для того, чтобы обеспечить человеку свободное развитие его способностей, а не для того, чтобы ско­вывать их, что их власть ограничивается запрещением каждому вредить правам других, не возбраняя ему пользование своими Не более нужно теперь возражать и тем, кто пожелал бы чинить препятствия свободе печати под предлогом предупреждения зло­употреблений, которые она может вызвать. Все понимают, что лишить человека предоставленных ему природой и искусством средств сообщать свои чувства и мысли с целью помешать ему употребить их >во зло или сковать его язык из страха клеветы с его стороны, или связать ему руки из боязни, чтобы он не обра­тил их против своих ближних, — это нелепости одного и того же рода. Все понимают, что этот метод является попросту тайной деспотизма, который, для того чтобы сделать людей бла­горазумными и мирными, не знает лучших средств, как создать из них пассивные орудия или подлые автоматы. Ну, а каковы были бы те формальности, которым вы подчинили бы право об­

    наруживать свои мысли? Неужели вы запретите гражданам пользоваться печатью, чтобы сделать из общего благодеяния для всего человечества достояние каких-то наемников? Неужели вы дадите или продадите одним исключительную привилегию перио­дически рассуждать о предметах литературы, другим о политике и общественных событиях? Неужели вы постановите о том, что .люди не смогут давать волю своим мнениям, если они не доби­лись пропускного свидетельства от полицейского чиновника, или о том, что они будут думать лишь с одобрения цензора и по разрешению правительства? Таковы действительно' те вершины творчества, которые породила нелепая мания предписывать за­коны для печати; но общественное мнение и общая воля нации .давно уничтожили эти постыдные обычаи. От них осталась, по- видимому, только одна идея: идея об уничтожении всякого рода сочинений, не содержащих указания имени автора или типо­графа, и о привлечении последних к ответственности; но так как этот вопрос связан со второй частью нашей дискуссии, то ■есть с теорией уголовных законов о печати, то он будет решен согласно с теми принципами, которые мы установим по этому предмету.

    Можно ли установить наказания за то, что называется зло­употреблением печати. В каких случаях эти наказания могли бы иметь место? Вот те важные вопросы, которые нужно разрешить и, быть может, самая существенная часть нашего конституцион­ного кодекса.

    Свобода печати может осуществляться в отношении двух •объектов: явлений и лиц.

    Первый из них содержит в себе все то, что затрагивает са­мые важные интересы человека и общества, такие, как мораль, законодательство, политика, религия. Законы же никогда не .должны наказывать ни одного человека за выявление своих мне­ний обо всех этих явлениях. Свободным и взаимным сообщением своих мыслей человек совершенствует свои способности, просве­щается в отношении своих прав и поднимается до той степени добродетели, величия, благоденствия, которую природа разре­шает ему достигнуть. Но как может это сообщение мыслей про­исходить, если не способом, дозволенным самой природой? Сама же природа хочет, чтобы мысли каждого человека вытекали из его характера и ума; это она создала такое изумительное разно­образие умов и характеров. Свобода объявлять свое мнение мо­жет, следовательно, быть не чем иным, как свободой объявлять все противоположные мнения. Нужно, чтобы вы либо предоста­вили человеку эту свободу в полном объеме, либо нашли способ к тому, чтобы истина выходила с самого начала совершенно чистой- и неприкрашенной из каждой человеческой головы. Она может возникнуть лишь из борьбы всех идей, истинных или лож­ных, нелепых или разумных. При этом смешении идей общий разум, способность человека различать добро и зло приучаются

    к выбору одних из них и отбрасыванию других. Неужели вы хотите лишить ваших ближних возможности пользоваться этой способностью, чтобы заменить ее вашей частной властью? Но какая рука проведет пограничную черту, отделяющую заблуж­дение от истины? Если бы те, кто издают законы или применяют их, были существами, обладающими умом более высоким, чем человеческий ум, то они могли бы осуществлять эту власть над мыслями; но если они только люди, если нелепо, чтобы разум какого-либо человека был, так сказать, владыкой над разумном всех других людей, то всякий уголовный закон, направленный против выявления мнений, является лишь нелепостью.

    Он ниспровергает основные принципы гражданской свободы и простейшие понятия общественного порядка. Действительно, это бесспорный принцип, что закон не должен налагать ни­какого наказания там, где нельзя установить преступления, под­дающегося точной характеристике и достоверно признанного; в противном случае участь граждан подвергается произвольным решениям, а свобода более не существует. Законы могут пресле­довать уголовные деяния, ибо последние состоят в точных фак­тах, которые могут быть ясно определены и установлены в соот­ветствии с твердыми и неизменными правилами. Но мнения! Их хороший или плохой характер может быть определен лишь по отношениям более или менее сложным с принципами разума, справедливости, часто даже со множеством особых обстоятельств. Мне доносят о краже, убийстве; я имею понятие, о деянии, опре­деление которого является простым и точным; я допрашиваю свидетелей. Но мне говорят о возбуждающем к бунту, опасном, мятежном сочинении. Что такое возбуждающее к бунту, опасное, мятежное сочинение? Могут ли эти определения применяться к тому сочинению, которое мне представляют? Я вижу, как рож­дается здесь множество вопросов, которые будут отданы на про­извол непостоянства мнений; я не нахожу более ни дела, ни свидетелей, ни закона, ни судьи; я замечаю лишь неопределен­ный донос, произвольные доказательства и решения. Один най­дет преступление в вещи, другой — в намерении, третий — в стиле. Этот не признает истины; тот осудит ее со знанием дела; другой захочет наказать горячность ее языка в тот самый мо­мент, который она изберет, чтобы подать свой голос. Одно и то же сочинение, которое покажется полезным и мудрым человеку пылкому и смелому, будет осуждено как возбуждающее к бунту человеком холодным и малодушным; раб или деспот увидит лишь сумасброда или мятежника там, где свободный человек признает добродетельного гражданина. Один и тот же писатель заслужит в зависимости от времени и места похвалы или пре­следования, статуи или эшафот. Знаменитые люди, гений кото­рых подготовил эту славную революцию, отнесены, наконец, нами к числу благодетелей человечества; кем были они в течение своей жизни в глазах правительства? Опасными новаторами, чуть ли

    не мятежниками. Далеко ли от нас то время, когда сами прий- ципы, которые мы санкционировали, были бы осуждены как преступные правила теми самыми трибуналами, которые мы уничтожили? Да что я говорю! Даже и теперь не кажется лц каждый из нас разным человеком в глазах различных партий, которые разделяют государство; даже и здесь, в тот момент, ко­гда я выступаю, не кажется ли мнение, предлагаемое мною, па­радоксом для одних и истиной для других? Не встречает ли оно рукоплескания в одном месте и почти ропот в другом? Итак, что стало бы СО' свободой печати, если бы каждый мог ее осу­ществлять лишь со страхом увидеть свой покой и свои самые священные права отданными на произвол всех предрассудков, страстей, интересов! Но особенно важно отметить то, что вся­кое наказание, назначенное за сочинения под предлогом пресечь злоупотребление печатью, принимает совершенно невыгодный оборот для истины и добродетели и выгодный — для порока, за­блуждения и деспотизма.

    Гениальный человек, открывающий великие истины своинт ближним, является человеком, опередившим мнение своего века; смелое новшество его мыслей отпугивает всегда их слабость н невежество; предрассудки непременно объединяются -с завистью, чтобы изобразить ею в омерзительных или смешных чертах. От­того именно уделом великих людей была постоянно неблаго­дарность их современников и запоздалая дань уважения потом­ства; оттого суеверие бросило Галилея в тюрьму и изгнало Декарта из его отечества. Какова же будет .участь тех, кто, вдохновляемые гением свободы, придут говорить о правах и до­стоинстве человека тем народам, которые их не знают? Они по­чти одинаково тревожат и тиранов, которых они разоблачают, л рабов, которых они хотят просветить. С какой легкостью зло­употребили бы первые эти расположением умов, чтобы пресле­довать их во имя законов! Вспомните, почему и для кого из вас отворялись темницы деспотизма, против кого направлялся даже меч трибуналов? Пощадило ли преследование красноречивого и добродетельного женевского философа? '. Он умер; великая ре­волюция хоть на несколько минут дала вздохнуть истине: вы постановили о сооружении его статуи; вы почтили его вдову и помогли ей от имени отечества; даже из этих выражений при­знательности я не сделаю того заключения, что, будучи жив и поставлен на место-, уготованное ему гением, он не получил бы по крайней мере столь обыкновенного упрека от угрюмого к сумасбродного человека.  .

    Если правда, что мужество писателей, преданных делу спра­ведливости и гуманности, внушает ужас интриге и честолюбию людей, стоящих у власти, то верно и то, что законы против пе­чати становятся в руках этих последних страшным оружием

    1 Имеется в- виду Жан-Жак Руссо.

    против свободы. Но в то время, когда они будут преследовать -ее защитников как нарушителей общественного порядка и как ГрагГ законной власти; вы увидите, что они будут ласкать, поощрять, подкупать тех опасных писателен, тех низких пропо­ведников лжи и рабства, чье пагубное учение, отравляющее в самом источнике блаженство веков, упрочивает на земле подлые предрассудки народов и чудовищную власть тиранов, единст­венно заслуживающих названия мятежников, ибо они осмелива­ются поднять знамя против суверенитета наций и священной власти природы. Вы увидите еще, как они будут способствовать изо всех своих сил всем этим непристойным произведениям, ко­торые искажают принципы морали, развращают нравы, приту - Гяют мужество и отвращают народы от заботы о государстве приманкой пустых развлечений или отравленными чарами сла­дострастия. Таким образом, всякие путы для свободы печати являются в их руках способом направлять общественное мнение " оти своего личного интереса и основывать свою власть та невежестве и обще» вспор,ев„ост». Свободна» печать ям»- ется хранительницей свободы; стесненная печать - ее-бичом. Те самые меры предосторожности, которые вы принимаете про йв этих злоупотреблений, и вызывают их почти все; именно эти меры лишают вас всех хороших плодов, оставляя вам от них одни лишь яды. Именно эти путы порождают либо рабскую ро­бость либо чрезмерную дерзость. Лишь под покровительством свободы разум высказывается со свойственными ему мужеством и спокойствием. Именно этим путам обязаны Успех_и                                 т'

    ных сочинений, ибо общественное мнение оценивает их соответ ственно с теми препятствиями, которые они преодолели, и той ненавистью, которую внушает деспотизм, желающии подчинить себе даже мысль. Устраните эту побудительную причину, и об­щественное мнение будет судить эти сочинения со стР°™м бес­пристрастием а писатели, владыкой которых оно является, у дут добиваться его милости только полезными ^УДам“’ рее будьте свободными; со свободой придут все добродетели, и сочинения, которые печать выпустит в свет, будут чистыми,

    ■серьезными и безупречными, как ваши нРавь'‘     порядок

    Но зачем так заботиться о том, чтобы нарушить порядок, установленный самой природой? Разве вы не видите, что время ■неизбежно приводит к уничтожению заблуждения и к Т0Р*^ву истины? Предоставьте хорошим или плохим мнениям одинако­вую свободу ибо только первым предназначено остатьея; Разве вы больше верите влиянию добродетели некоторых Л1°яеи, заин­тересованных в том, чтобы остановить развитие 4M“®4eSS духа, чем самой природе? Она одна позаботилась об устраненш тех недостатков, которых вы опасаетесь; их создают люд .

    ' Общественное мнение - вот единственный компетентный судья частных мнений, единственный законный цензорп“чшени g Если оно их одобряет, то по какому праву вы, должностные

    лица, можете их осуждать? Если оно их осуждает, то зачем вам нужно их преследовать? Если, не одобрив их сначала, оно, на­ученное временем и размышлением, должно будет рано или поз­дно их принять, то почему вы противитесь успехам просвещения? Как смеете вы задерживать тот обмен мыслей, который каждый человек вправе поддерживать со всеми умами, со всем челове­ческим родом? Влияние общественного мнения на частные мне­ния является мягким, благотворным, естественным, непреодоли­мым; влияние власти и силы неизбежно является тираническим, ненавистным, нелепым, чудовищным.

    Какие же софизмы приводят в качестве возражения этим вечным принципам враги свободы? Повиновение законам; нельзя разрешать писать против законов.

    Повиноваться законам — обязанность каждого гражданина; свободно объявлять свои мысли о пороках или доброкачествен­ности законов — право каждого человека и благо всего обще­ства; это самое достойное и полезное употребление человеком своего разума; это самый священный долг, который может вы­полнить по отношению к другим людям тот, кто одарен необ­ходимыми талантами для их просвещения. Что такое законы? Свободное выражение общей воли, более или менее соответ­ствующей правам и пользе наций, смотря по степени того сход­ства, которое 'они имеют с вечными законами разума, справед­ливости и природы. Каждый гражданин имеет свою долю учас­тия и свой интерес в этой общей воле; он может, следовательно, и даже должен проявить все свои познания и энергию, чтобы ее осветить, преобразовать, усовершенствовать. Подобно тому, как в частном обществе каждый компаньон вправе побуждать дру­гих компаньонов к изменению тех соглашений, которые они за­ключили, и решений о спекуляциях, которые они приняли для процветания своих предприятий, так и в большом политическом обществе каждый член может делать все, что в его силах, чтобы склонить других членов к принятию постановлений, которые ка­жутся ему наиболее соответствующими общей выгоде.

    Если это так в отношении законов, исходящих от самого общества, то что же нужно думать о тех законах, которые оно не создавало, которые являются лишь изъявлением воли несколь­ких лиц и делом деспотизма? Это он изобрел то правило, которое смеют повторять еще и ныне для закрепления своих злодеяний? Да что я говорю! Даже перед революцией мы до некоторой сте­пени пользовались свободой рассуждать и писать о законах. Уверенный в своей власти и полный веры в свои силы деспотизм не смел оспаривать это право^ у фшюсофии так же открыто, как современные Макиавелли, всегда дрожащие от боязни ра­зоблачения своего антигражданского шарлатанства полной сво­бодой мнений. Им нужно будет по крайней мере сознаться, что если бы мы следовали их принципам, то законы были бы для нас лишь цепями, предназначенными для того, чтобы приковать

    нации к ярму нескольких тиранов, и что в настоящий момент мы не имели бы даже права разбирать этот вопрос.

    Но чтобы добиться этого столь желанного закона против, свободы, нам предлагают только что отброшенную мною идею в таких выражениях, которые наиболее способны разбудить пред­рассудки и встревожить робкое и непросвещенное усердие; ибо., так как подобный закон является неизбежно произвольным при его исполнении, так как свобода мнений является уничтожен­ной, пока она не будет существовать полностью, для врагов свободы достаточно добиться закона, каков бы он ни был. Вам будут, следовательно, говорить о сочинениях, возбуждающих на­роды к восстанию, советующих не повиноваться законам; от вас будут требовать уголовного закона в отношении этих сочинений. Не дадим ввести себя в обман, будем всегда стремиться к делу,, не давая соблазнить себя словами. Неужели вы считаете преж­де всего, что сочинение, полное здравого смысла и силы, которое- доказывало бы, что такой-то закон гибелен для свободы и об­щественного блага, не произвело бы более глубокого впечатле­ния, чем то, которое, лишенное силы и здравого смысла, содер­жало бы лишь набор напыщенных слов против этого закона или совет его не уважать? Конечно, нет. Если разрешается назначать наказания за эти последние сочинения, то еще более повелитель­ная причина вызвала бы их, следовательно, и в отношении дру­гих; результатом же такой системы было бы, в конце концов,, уничтожение не формальностей, а свободы печати. Но- посмот­рим на вещи, как они есть, глазами разума, а не глазами пред­рассудков, распространенных деспотизмом. Не будем думать,, что сочинения, издаваемые свободно или даже несвободно, столь легко трогают граждан и побуждают их к низвержению порядка вещей, закрепленного привычкой, всеми общественными отноше­ниями и защищаемого' публичной силой. На поведение людей они влияют обычно медленно и постепенно. Это влияние опреде­ляется временем, разумом. Либо они противоречат обществен­ному мнению и интересу большинства, и тогда они являются бессильными, они вызывают даже публичное порицание и пре­зрение, и все остается в покое; либо они выражают общее по­желание и только пробуждают общественное мнение. Кто посмел бы считать их преступными? Рассмотрите подробно все рассуж­дения и весь набор напыщенных слов по поводу так называ­емых сочинений, возбуждающих к бунту, и вы увидите, что они скрывают намерение оклеветать народ, чтобы подавить его и уничтожить свободу, единственной опорой которой он является; вы увидите, что они предполагают, с одной стороны, глубокое невежество людей, с другой — глубокое презрение к наиболее многочисленной и наименее испорченной части нации.

    Между тем ввиду полной необходимости найти какой-ни­будь предлог, чтобы подвергнуть печать преследованиям власти, нам говорят: но если,сочинение повело к преступлениям, напри­

    мер к мятежу, то разве не нужно наказать это сочинение? Дайте нам хоть какой-нибудь закон для этого случая. Легко, конечно, построить отдельную гипотезу, способную напугать воображение, но надо смотреть на вещи шире. Примите во внимание, как легко было бы приписать мятеж или какое-нибудь преступление сочи­нению, которое не было бы, однако, его истинной причиной; как трудно распознать, действительно ли события, которые проис­ходят в период времени более поздний, чем тот, которым поме­чено сочинение, являются его следствием; как легко было бы людям, стоящим у власти, преследовать под этим предлогом всех тех, которые энергично пользовались бы правом оглашать свое мнение о государстве или правящих лицах. Заметьте, глав­ное, что безнаказанность сочинения, которое советовало бы со­вершить какое-нибудь преступление, ни в коем случае не может угрожать общественному порядку.

    Для того чтобы это сочинение принесло какое-нибудь зло, должен найтись человек, который совершит преступление. Нака­зания же, которые закон назначает за это преступление, являются уздой для всякого, кто покусился бы его совершить, а в этом слу­чае, как и в других, общественная безопасность является достаточно обеспеченной и не нуждается в отыскании другой жертвы. Целью и мерой наказания является польза общества. Следовательно, для общества важнее не давать никакого предлога к произволь­ному посягательству на свободу печати, чем налагать наказание на писателя, достойного порицания. Нужно отказаться от этой жестокости, нужно предать забвению все эти необычайные ги­потезы, которые любят придумывать с целью сохранить во всей неприкосновенности принцип, являющийся главной основой об­щественного благополучия.

    Между тем если было бы доказано, что автор подобного сочинения был соучастником, то следовало бы применить к нему как таковому наказания, предусмотренные за преступление, о котором шла бы речь, но не преследовать его как автора сочине­ния в силу какого-либо закона о печати.

    До сих пор я доказывал, что свобода писать о явлениях должна быть неограниченной; давайте рассмотрим ее теперь по отношению к лицам.

    С этой стороны я различаю публичных лиц и частных лиц; и я задаю себе следующий вопрос: могут ли сочинения, обвиня­ющие публичных лиц, наказываться законами? Решить этот во­прос должна общая польза. Взвесим же преимущества и неудоб­ства обеих противоположных точек зрения.

    Одно важное и, быть может, решающее соображение при­ходит прежде всего на ум. Каково основное преимущество, какова главнейшая цель свободы печати? Сдерживать честолю­бие и деспотизм тех лиц, которым народ доверил свою власть, беспрестанно обращая его внимание на посягательства, которые эти лица могут нанести его правам. Если же вы дадите им

    власть преследовать под предлогом клеветы тех, кто посмеют порицать их поведение, то разве не ясно, что эта узда сделается совершенно бессильной и ничтожной? Кто не видит, как неравна борьба между слабым, одиноким гражданином и противником, вооруженным необъятными денежными средствами, которые да­ют большое влияние и большую власть? Кто- захочет досаждать высокопоставленным людям с целью служить народу, если нужно, чтобы к отказу от преимуществ, которые приносит их благосклонность, и к угрозе их тайных преследований присоеди­нилось еще почти неизбежное несчастье разорительного и унизи­тельного осуждения?

    Но, впрочем, кто осудит самих судей? Ибо, наконец, необ­ходимо, чтобы их преступления по должности или их ошибки были подсудны, как и преступления по должности и ошибки других магистратов, трибуналу общественной цензуры. Кто вы­несет окончательный приговор, кто решит эти споры? Ибо нужно, чтобы кто-то был здесь последним; следует также, чтобы ему была предоставлена свобода мнений. Отсюда вывод, что нужно всегда помнить тот принцип, что граждане должны иметь право высказываться и писать о поведении общественных деятелей, не подвергаясь никакому законному осуждению.

    Разве я буду ждать судебных доказательств заговора К а­т и л и н ы? Разве я не посмею донести о нем в тот момент, ко­гда следовало бы уже подавить его? Как посмел бы я разобла­чить вероломные замыслы всех тех вождей партий, которые го­товятся растерзать сердце республики, которые все под видом общественного блага и пользы народа стремятся закабалить и продать его деспотизму? Как изложу я вам темную политику Тиберия? Как уведомлю я граждан о том, что тот торжествен­ный внешний вид добродетели, который он вдруг себе придал, скрывает лишь намерения вернее осуществить тот ужасный за­говор, который он давно замышляет против благополучия Рима? Перед каким, по вашему мнению, трибуналом буду я бороться против него? Может быть, перед претором? Но если он скован страхом или соблазнен корыстью? Может быть, перед эдилами? Но если они подчинены его власти, если они являются одновре­менно его рабами и сообщниками? Может быть, перед Сенатом? Но если Сенат сам обманут или порабощен? Наконец, если спа­сение отечества требует, чтобы я открыл глаза своим согражда­нам на само поведение Сената, претора и эдилов, то кто будет судить их и меня?

    Другой неопровержимый довод окончательно, по-видимому, доказывает эту истину. Сделать граждан ответственными за то, что они могут написать против общественных лиц, — это зна­чило бы непременно предположить, что им не было бы позволе­но порицать этих лиц, без возможности подкрепить свои обви­нения юридическими доказательствами. А кто не видит, как по­добное предположение противоречит самой природе вещей и

    основным принципам общественной пользы? Кто не знает, как трудно обеспечить себе подобные доказательства, как легко, наоборот, власть имущим окутывать свои честолюбивые замыслы покровом тайны, прикрывать их даже благовидным предлогом общественной пользы. Не является ли это обычной политикой самых опасных врагов отечества? Таким образом те, за кото­рыми наиболее важно было бы наблюдать, ускользнули бы от надзора своих сограждан. В то время, как искали бы доказа­тельств, требуемых для предупреждения их гибельных планов, они были бы уже осуществлены и государство погибло бы до того, как посмели бы сказать, что оно в опасности. Нет, во вся­ком свободном государстве каждый гражданин является часовым свободы, обязанным кричать при малейшем шуме, при малей шем признаке опасности, которая ей угрожает. Не боялись ли за нее все народы, узнавшие ее даже до того, как восторжествовала добродетель?

    Аристид, подвергнутый остракизму, не обвинял ту чер­ную зависть, которая отправляла его в славную ссылку. Он не хотел, чтобы афинский народ был лишен возможности совершить несправедливость в отношении его. Он знал, что один и тот же закон, который предохранил бы добродетельного магистрата от дерзкого обвинения, защитил бы ловкую тиранию множества развращенных магистратов. Те неподкупные люди, которые охва­чены одним лишь страстным стремлением создать благополучие и славу своего отечества, не боятся публичного выражения мне­ний своих сограждан. Они понимают, что не так то легко потерять уважение последних, когда клевете можно противопоставить без­упречную жизнь и доказательства чистого и бескорыстного усер­дия; если такие люди и подвергаются порой недолгому гонению, то оно является для них признаком их славы, неопровержимым доказательством их добродетели; со спокойной уверенностью полагаются они на одобрение чистой совести и на силу истины, которая скоро возвратит им доверие их сограждан.

    Кем же являются те, кто беспрестанно произносят напыщен­ные речи против свободы печати и требуют законов для ее по*- давления? Это те подозрительные личности, чья недолговечная слава, основанная на шарлатанских успехах, колеблется от ма­лейшего столкновения с противоречием; это те, которые, желая одновременно нравиться народу и служить тиранам, борются между желанием сохранить славу, приобретенную при защите общественных интересов, и теми постыдными преимуществами, которых честолюбие может добиться при отказе от них; это те, которые, подменяя мужество фальшью, дарование — интригой, великие силы революции — любыми мелкими кознями дворов, беспрестанно боятся, что голос свободного человека раскроет тайну их ничтожества или испорченности; это те, которые по­нимают, что для обмана или порабощения их отечества нужно прежде всего принудить к молчанию мужественных писателей,

    которые могут пробудить его от гибельной летаргии, подобно тому как убивают передовых часовых с целью захватить враж­дебный лагерь; это все те, наконец, которые хотят безнаказанно быть бесхарактерными, невежественными, коварными или раз­вращенными. Я никогда не слыхал, чтобы Катон, сотни раз - привлекавшийся к судебной ответственности, преследовал своих обвинителей; но из истории мне известно, что децемвиры в Риме издали грозные законы против пасквилей.

    Смотреть на свободу печати с ужасом подобает действи­тельно только тем людям, которых я только что описал, ибо было бы большой ошибкой думать, что при мирном порядке ве­щей, когда свобода печати уже утвердилась, все репутации яв­ляются жертвой первого, кто хочет их погубить.

    Кто мог бы удивиться тому, что под хлыстом деспотизма, когда справедливые требования оскорбленной невинности и са­мые умеренные жалобы угнетенной гуманности привыкли счи­тать пасквилями, даже пасквиль, заслуживающий этого назва­ния, с готовностью принимается и легко внушает доверие? Пре­ступления деспотизма, испорченность нравов делают все обвине­ния столь правдоподобными! Так естественно принимать за истину сочинение, которое доходит до вас, ускользнув от розыска тиранов! Но не думайте, что при режиме свободы общественное мнение, привыкшее к ее полному торжеству, выносит оконча­тельный приговор о чести граждан на основании одного лишь сочинения, не принимая во внимание ни обстоятельств, ни фак­тов, ни характера обвинителя и обвиняемого. Суд общественного мнения, справедливый вообще, будет тогда в особенности спра­ведлив; нередко даже пасквили будут почетными грамотами для тех, кто станут их объектами, тогда как некоторые похвалы будут в их глазах только позором; в конечном же итоге свобода печати явится бичом порока и обмана, торжеством добродетели и правды.

    Мне ясно, наконец, что неудобства этой необходимой си­стемы увеличиваются благодаря нашим предрассудкам и нашей испорченности. Народу, у которого всегда царил эгоизм, у ко­торого власть имущие, у которого большинство граждан, поль­зующихся незаслуженным уважением или доверием, вынуждены признаться в глубине души самим себе, что они нуждаются не только в снисхождении, но и в общественном милосердии, та­кому народу свобода печати должна неизбежно внушать неко­торый ужас, и всякие мероприятия, направленные к ее стесне­нию, находят множество сторонников, которые не упускают слу­чая представлять их под внешним видом хорошего порядка и общественной пользы.

    Кому надлежит более, чем вам, законодатели, восторжест­вовать над этим роковым предрассудком, который бы уничто­жил и в то же время обесчестил вашу работу? Пусть все эти пасквили, распространяемые вокруг вас фракциями, враждеб-

    ными народу, не склонят вас пожертвовать случайным обсто­ятельствам те вечные принципы, на которых должна покоиться свобода наций. Подумайте, что закон о печати нисколько не пре­сек бы зло, не исправил бы его, а отнял бы у вас средство для борьбы с ним. Не мешайте этому мутному потоку, от которого скоро не останется более никакого следа, если только вы сохра­ните тот необъятный и вечный источник познаний, который дол­жен распространять на политический и моральный мир теплоту', силу, счастье и жизнь. Разве вы уже не заметили, что большинство сделанных вам доносов направлялось не против тех кощунственных сочинений, в которых подлые рабы во имя деспотов посягали на права человечества и оскорбляли величие народа, но против тех сочинений, которые обвиняются в излиш­нем и непочтительном к деспотам рвении в деле защиты сво­боды? Разве вы не заметили, что эти доносы были сделаны вам .людьми, едко возражающими против той клеветы, которую об­щественный голос причислил к истине, и замалчивающими ту мятежную хулу, которую их сторонники не перестают изрыгать на нацию и ее представителей? Пусть все мои сограждане об­винят меня и накажут, как изменника отечеству, если когда-либо я донесу вам на какой-либо пасквиль, не исключая и те, в кото­рых, покрывая мое имя постыднейшей клеветой, враги револю­ции укажут на меня ярости мятежников, как на одну из тех жертв, которые она должна поразить! О, что нам за дело до этих презренных сочинений! Или французская нация одобрит те усилия, которые мы сделали для обеспечения ее свободы, или же осудит их. Б первом случае выпады наших врагов будут только смешными; во втором случае нам придется искупать преступле­ние, состоящее в предположении, что французы достойны быть свободными; и что касается меня, то я безропотно покорюсь этой ■участи.

    Словом, создадим законы не на одно мгновение, а на целые века; не для нас, а для вселенной; покажем себя достойными заложить фундамент свободы, неизменно придерживаясь того великого принципа, что свобода не может существовать там, где она ограничена в отношении поведения тех, кого народ наделил своей властью. Пусть исчезнут перед народом все неудобства, связанные с самыми почтенными институтами, все софизмы, вы­думанные гордостью и плутовством тиранов. Нужно, говорят они вам, обезопасить правящих лиц от клеветы; поддерживать дол­жное им уважение важно для блага народа. Так рассуждали бы Гизы по поводу тех, кто донес бы о приготовлениях к Варфо­ломеевской ночи, так будут рассуждать и все им подобные, ибо им хорошо известно, что, пока они всемогущи, неприятные им истины будут всегда клеветой; ибо им хорошо известно, что то суеверное почтение, которого они требуют к своим ошибкам и даже к своим злодеяниям, обеспечивает им возможность- безна­казанно нарушать то почтение, которое они обязаны оказывать

    своему суверену-народу, заслуживающему, конечно, столько же уважения, сколько и его представители и его угнетатели. Но кто же захочет такой ценой, посмеют они еще сказать, быть ко­ролем, магистратом, кто захочет держать бразды правления? Кто? Добродетельные люди, достойные любить свое отечество и истинную славу, которые хорошо знают, что суд общественного мнения страшен лишь для злых людей. Кто еще? Сами често­любцы. О! Дай бог, чтобы на земле нашелся способ заставить их утратить желание или надежду обманывать, либо порабощать народы!   .

    Короче говоря, нужно либо отказаться от свободы, либо со­гласиться на неограниченную свободу печати. В отношении пуб­личных лиц вопрос является решенным..

    Нам остается лишь рассмотреть этот вопрос по отношению к частным лицам. По-видимому, он переплетается с вопросом о лучшей системе законодательства о клевете, либо словесной, либо письменной, и поэтому он относится не только к области печати.

    Справедливо, конечно, чтобы частные лица, пострадавшие от клеветы, могли добиться возмещения того ущерба, который она им причинила; .но по этому поводу полезно сделать некото­рые замечания.

    Следует прежде всего учесть, что наши прежние законы при­дают слишком большое значение этому вопросу и что их стро­гость является очевидным следствием той тиранической системы, которую мы изложили, и того непомерного ужаса, который об­щественное мнение внушает деспотизму, обнародовавшему эти законы. Так как мы рассматриваем их с большим хладнокровием, мы охотно согласимся смягчить уголовный кодекс, который дес­потизм нам передал; мне кажется по крайней мере, что наказа­ние, которое будет назначено виновникам клеветнического' обвинения, должно ограничиваться вынесением приговора, приз­навшего его таковым, и денежным возмещением ущерба, кото­рый оно причинит тому, кто явился его объектом. Вполне по­нятно, что я не включаю в эту категорию лжесвидетельство против обвиняемого, ибо здесь не простая клевета, не простое оскорбление частного лица, это — ложь, произнесенная перед законом с целью погубить невинность, это — настоящее публич­ное преступление.

    Вообще, что касается обычной клеветы, то существуют два рода трибуналов, чтобы судить ее, — трибунал магистратов и три­бунал общественного мнения. Самым естественным, справедли­вым, компетентным, влиятельным является, бесспорно1, послед­ний; это тот трибунал, на который предпочтут нападать нена­висть и злоба, ибо следует заметить, что вообще бессилие клеветы соразмерно честности и добродетели того, которого она задевает, и что чем более человек имеет права взывать к об­щественному мнению, тем менее он нуждается в обращении jc

    защите судьи; ему не легко будет, следовательно, решиться сообщить трибуналам о тех оскорблениях, которые будут на­правлены по его адресу, и он принесет им свои жалобы лишь з тех важных случаях, когда клевета будет соединена с преступ­ным заговором, устроенным для причинения ему большого вреда' и способным подорвать даже самую прочную репутацию. При соблюдении этого правила будет меньше нелепых процессов,, меньше напыщенных речей о чести, но зато будет больше чести, и в особенности честности и добродетели.

    На этом я кончаю изложение своих соображений по этому третьему вопросу, не являющемуся главной темой данного об­суждения, и предлагаю вам укрепить необходимую основу сво­боды следующим декретом:

    Национальное собрание провозглашает:

    1. Что каждый человек вправе объявлять свои мысли лю­бым способом и что свобода печати не может быть никаким образом стеснена или ограничена.

    2. Что всякий, кто посягнет на это право, должен считаться врагом свободы и караться наивысшим из тех наказаний, ко­торые будут установлены Национальным собранием.

    3. Что честные лица, которые подвергнутся клевете, смо­гут, однако, подать жалобу, чтобы добиться возмещения ущерба, причиненного им клеветой, способами, которые Национальное со­брание укажет.

    О СМЕРТНОЙ КАЗНИ

    Проект Уголовного кодекса 1791 года был доложен Учредительному собранию от имени Конституционного комитета и Комитета уголовного за­конодательства депутатом Лепелетье д е Се н-Ф ар ж о.

    Проект Уголовного кодекса подвергся длительному рассмотрению, на­чиная с 30 мая 1791 г. Общая дискуссия по проекту происходила 30 и 31 мая и 1 июня. В выступлениях депутатов особое внимание было обращено на ре­шение вопроса о том, сохранить ли в качестве наказания смертную казнь (проект Лепелетье ее исключал). В прениях выступило большое число депу­татов, и каждый из них считал своим долгом ответить на этот вопрос. Вы­ступил в прениях и Робеспьер с обширной речью, специально посвященной вопросу о смертной казни, — «Sur la peine de mortj>.

    Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VII, «Discours (II partie) Janvier septembre 1791», где воспроизведен текст из «Journal des Etats gineraux», t. XXVI.

    В 1905 году эта речь была издана на русском языке в виде брошюры Издательством «Жизнь».

    огда до Аргоса дошли вести о том, что в городе Афи­нах граждане были приговорены к смерти, народ V? устремился в храмы и умолял богов отвратить от афинян столь жестокие мысли. Я умоляю не богов, а законода­телей, которые должны быть их истолкователями и посредни­ками, вычеркнуть из кодекса французов кровавые законы, пред­писывающие юридические убийства, которые общий интерес запрещает еще более, чем разум и человеколюбие. Я хочу до­казать им два основных положения: первое — что смертная казнь крайне несправедлива, второе — что она является не са­мым репрессивным наказанием и гораздо более способствует увеличению преступлений, чем предупреждению их.

    Имеет ли общество право назначать смертную казнь? На этот вопрос не трудно ответить: общество не может иметь иного права, чем то, которое принадлежало первоначально каждому человеку, — добиваться удовлетворения за отдельные оскорбле­ния, которые были ему нанесены. Если независимо даже от об­щественного состояния осуществление этого права ограничено законами природы и разума, запрещающими человеку требовать неумеренного удовлетворения и осуществлять жестокую месть,

    то может ли он убить своего врага? Да, но только в одном слу­чае — когда этот ужасный поступок совершенно необходим для его собственной защиты. Проследите за применением этого прин­ципа в общественном состоянии; люди сказали: наши личные силы слишком слабы для защиты нашего спокойствия и на­ших прав; соединим их для того, чтобы составить из них обще­ственную силу, против которой разбивается каждая отдельная сила; соединим наши воли, чтобы создать из них общую волю, которая под именем закона санкционирует, определяет права каждого; установим наказания против всякого, кто посмеет эти права нарушить.

    Таким образом, принадлежащие каждому человеку естест­венные способы пресечения и наказания нанесенных ему оскорб­лений были заменены законными наказаниями. А если истинная мера строгости, которую следует проявлять к врагу, определяет­ся сама по усмотрению того, кто мстит за себя, то можно ли со­мневаться в том, что общество обязано вкладывать в наказания гораздо больше мягкости, чем обособленный человек, преследу­ющий за оскорбление?

    Я сказал, что до общественного договора человек имел пра­во убить своего врага лишь в том случае, когда этот гибельный поступок был бы совершенно необходим для его защиты, но может ли этот единственный случай представиться обществу в отношении виновного? Чтобы судить о смертной казни, остается решить лишь этот вопрос. Если вне гражданского общества какой- нибудь враг покушается на мою жизнь или если, неоднократно прогнанный, он приходит опять опустошать поле, которое я об­работал, то мне остается погибнуть или убить его, так как его силам я могу противопоставить тогда лишь свои личные силы, и закон естественного правосудия оправдывает и одобряет меня, но в гражданском обществе, когда сила всех ополчается против одного, какой принцип правосудия может разрешить ему предать его смерти? И обратите внимание на одно обстоятельство, ко­торое решает вопрос: когда общество наказывает виновного, то он не в состоянии ему повредить: оно держит его в оковах, оно судит его спокойно, оно может наказать его, лишить его возмож­ности внушать страх на будущее время. Победитель, убивающий своих пленных врагов, называется варваром (ропот недо­вольства среди депутатов) ; человек зрелых лет, уби­вающий испорченного ребенка, которого он может укротить и наказать, кажется чудовищем (ропот недовольства). ^

    (Аббат Мори: «Нужно попросить г-на Робеспьера пойти изложить свое мнение в разбойничьем притоне».)

    Принципы, которые я развиваю, являются принципами всех прославленных людей, которые не сказали бы мне, конечно, как г-н Мори: «Идите излагать эти правила в разбойничьем при­тоне». Итак, вопреки всем предрассудкам несомненно, что в гла­зах нравственности и справедливости те омерзительные сцены,

    которые общество показывает с такой помпой, являются лишь торжественными убийствами, совершаемыми целыми нациями.

    Но эти предрассудки долго господствовали над народами. Я признаю, что власть над человеческим родом — страшная власть; но, однако, да будет мне позволено заметить, что эта страшная власть могла бы санкционировать все те злоупотреб­ления и преступления, которые причинили людям столько несча­стья, и что, для того чтобы санкционировать их действительно, нужно по крайней мере беспристрастно обдумать все то, что было, что есть и что должно быть, и не просто подсчитать го­лоса, а установить истину на деле.

    Разве вы не считаете, что это люди, вышедшие из рук при­роды, постановили о смертной казн-и в отношении того из нас, кого какие-либо пороки или страсть доведут до нарушения этого закона? Нет, но в каждой стране счастливые узурпаторы, когда они оказывались достаточно могущественными для того, чтобы развратить и запугать своих сограждан, говорили: тот, кто- по­смеет составить заговор против нас, против нашей власти, будет казнен. Они создали преступления и наказания согласно со сво­ими личными интересами. При Тиберии похвала Брута являлась преступлением, заслуживающим казни. Калигула осуждал на смерть тех, кто появлялся обнаженным перед его статуей. Когда тирания изобрела преступления оскорбления ве­личества, фанатизм и невежество изобрели в свою очередь пре­ступления оскорбления божеского величия, которые могли быть искуплены только кровью.

    Рассмотрим же более беспристрастно и справедливо вопрос, который впервые предлагается вниманию народных законода­телей. Немногих слов, сказанных мною, достаточно для доказа­тельства того, что смертная казнь крайне несправедлива, что общество не имело права назначать ее. Но нужно остановиться на этом подробнее и не ограничиваться тем недостаточным, од­нако же бесспорным, правилом, что в политике справедливо лишь то, что честно, и что общественный порядок может быть основан только на справедливости. Итак, я хочу доказать, что этот закон так же гибелен по своему действию и своим последствиям, как нелеп он и несправедлив по своему принципу.

    Он необходим, говорят сторонники старого обычая. Кто это вам сказал? Испытали ли вы все средства, при помощи которых законы могут действовать на человеческую чувствительность? Скольких только страданий, физических и нравственных, не пе­реносит человек до смертной казни! Является ли человек про­стым животным, на которого можно произвести впечатление лишь страхом смерти и телесных мучений? Нет. Источником его приятных или горестных ощущений является главным образом нравственная сторона его существа. Больше всего пищи для строгости законов предлагается ею. Помимо тех благ и зол, ко­

    торыми человека наградила природа, общество создает для него бесчисленное множество других. Посмотрите, при помощи сколь­ких новых страстей сажает оно его под ярмо законов; посмот­рите, как оно связывает его счастье с его собственностью, семь­ей, друзьями, отечеством; как, в особенности, создает оно для ■него потребность в благосклонности тех, кто его окружает. Нет, смерть не всегда является для человека наибольшим из зол. Он ее часто предпочитает утрате драгоценных преимуществ, без которых жизнь становится ему невыносимой. Он в тысячу раз скорее захочет погибнуть, чем жить, являясь предметом презре­ния своих сограждан. Жажда жизни уступает гордости — этой наиболее сильной из всех человеческих страстей. Для человека, живущего в обществе, самое ужасное из всех наказаний — это позор, это неопровержимое свидетельство отвращения к нему людей. О, господа! Если вы будете достаточно внимательны, то найдете сами, что в смертной казни, предписываемой виновному законом, самое ужасное — это постыдные внешние атрибуты, которыми она сопровождается. Воин, жертвующий собой ради отечества на поле битвы. t герой двободы- погибающий за нее, и злодей, осуждаемый законом, — умирают все одинаково. В чем же тут разница? В том, что последний умирает, отягченный по­зором, тогда как для двух других смерть является лишь источ­ником плавьц

    Коль скоро законодатель может поразить граждан в столь многих чувствительных местах и столь многими способами, то почему должен он считать себя вынужденным прибегать к смерт­ной казни? Наказания существуют не для того, чтобы мучить виновных, а для того, чтобы предупреждать преступления бояз­нью навлечь их на себя. А эта боязнь, господа, зависит от того впечатления, которое смертная казнь производит; само же это впе­чатление менее зависит от величины, зла, чем от характера, предрассудков, нравов и законов народа, у которого они при­няты; и все эти пружины находятся в руках у законодателя. По­этому законодатель, предпочитающий смертную казнь более умеренным наказаниям, которые находятся в его распоряжении, только оскорбляет общественную чувствительность народа, которым он управляет; наконец, он ослабляет правительственные пружины, желая растянуть их с излишней силой.

    Для человека, которым движет необузданная страсть,, смерть — далеко не самая сильная узда. Умереть или овладеть предметом своей страсти — вот рассуждение страстного чек^- века. Посмотрите на честолюбца, надеющегося надеть на свою голову королевский венец: мысль о смерти, которую он прези­рает, пугает его меньше, чем мысль о жизни в унижении и ну­жде. Законодатель, установивший это наказание, отказывается, следовательно, от того спасительного принципа, что наиболее действительным средством пресечения преступлений является приспособление наказания к характеру различных страстей, ко­

    торые порождают преступления, наказание их, так сказать, ими самими.

    Смертная казнь необходима, говорите вы. Если это правиль­но, то почему многие народы смогли обходиться без нее, и по какой случайности эти народы были наиболее мудрыми и наи­более счастливыми? Если смертная казнь является более при­годной для предупреждения крупных преступлений, то у тех на­родов, которые щедро ее применяли, эти преступления должны были быть более редкими. А на деле происходит как раз наобо­рот. Посмотрите на Японию; нигде смертная казнь и пытки не распространены более, чем в Японии. Ну и что же? Нигде пре­ступления не являются столь частыми и столь тяжкими. Можно- подумать, что японцы хотят соперничать в кровожадности с варварскими законами, которые их тяжко оскорбляют и приво­дят в ярость.

    Теперь, господа, благоволите заметить, что если вы примете тот ложный, хотя и очень распространенный принцип, что ис­тинным, обуздывающим основанием наказаний является боязнь смерти и боли, то из этого последует, что для более действитель­ного предупреждения преступлений потребуется распространить этот принцип как можно дальше и изобрести мучения даже после смерти.

    К тому же, господа, если вы придумаете наиболее совер­шенный судебный порядок, если вы найдете самых неподкупных и самых просвещенных судей, всегда останется некоторое место- для ошибки и предубеждения. Зачем же лишать вас возможно­сти протянуть руку угнетенной невинности? Те бесплодные со­жаления, то обманчивое восстановление чести, которое вы пред­лагаете пустой тени, бесчувственному праху, являются лишь слабым удовлетворением, лишь печальным доказательством' варварского безрассудства уголовных законов. Лишь тому, чье вечное око видит в глубине сердец, надлежит назначать неотме­нимые наказания. Вы, законодатели, не можете возложить на себя эту ужасную задачу, не сделавшись ответственными за всю невинную кровь, которая прольется под мечом законов.

    Остерегитесь же спутать действительность наказания с из­бытком строгости: первая совершенно противоположна второму. Все способствует справедливым и умеренным законам; все сго­варивается против жестоких законов. Негодование, которое воз­буждает преступление, уравновешивается состраданием, которое внушает крайняя строгость наказаний. Непреодолимый голос природы подымается против закона, в пользу виновного-. Каж­дый поспешил бы выдать виновного, если бы наказание было мягким, но он чувствует, как природа содрогается в нем при одной мысли послать на смерть. Да, я не боюсь это сказать, тог закон, которым вы обязали всех граждан доносить на винов­ных, будет лишь несправедливым, нелепым и неисполнимым за­коном, если вы сохраните смертную казнь. Это первое положение

    доказывает необходимость согласования всех законов; оно до­казывает, что изолированный закон может сделаться нелепым при сопоставлении с другими законами.

    Сила законов зависит от любви и уважения, которые они внушают, а эта любовь, это уважение зависят от внутреннего ощущения, что они справедливы и разумны. Откройте историю всех народов: вы увидите, что мягкость уголовных законов- соответствует у них всегда свободе, мудрости, мягкости управ­ления. Вы видите эту постоянную последовательность в истории народов. Я привел тому тысячу примеров; напоминаю вам не' пример Тосканы, но пример империи, которая была всегда по­корна деспотизму — России.

    Итак, нужно признать, что счастье общества не связано со смертной казнью, ибо общество, не обладающее добрыми нра­вами свободного народа, продолжает существовать и при отмене в «ем смертной казни. Нужно верить тому, что мягкий, чувст­вительный благородный народ, который населяет Францию и все добродетели которого разовьются благодаря режиму свободы, будет гуманно обращаться с виновными, и согласиться с тем, что опыт и благоразумие разрешают вам санкционировать принципы, на которые опирается мое предложение об отмене- смертной казни.

    О КОРОЛЕВСКОЙ НЕПРИКОСНОВЕННОСТИ

    При обсуждении в Учредительном собрании обстоятельств, связанных с попыткой бегства Людовика XVI, встал вопрос об ответственности за это покушение лиц, окружавших короля, а также о пределах неприкосновен­ности личности самого короля.

    Заслушав 13 июля 1791 г. доклад на эту тему, Учредительное собрание приступило к прениям, в которых выступил ряд депутатов, развивавших по преимуществу взгляд о неприкосновенности короля. В заседании 14 июля

    1791 г. выступил Робеспьер с настоящей речью, в которой он признал короля ответственным за попытку бегства. Однако Учредительное собрание не при­знало короля подлежащим ответственности. «Discours sur I'inviolabilitf royale» — речь, произнесенная в Учредительном собрании 14 июля 1791 г. Пе­ревод сделан из «Discours et rapporis de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1910.

    известный упрек в респуб- (7 J) ликанизме, который хотели бы связать с делом справедли­вости и истины; я не хочу также подстрекать к строгому решению против одного лица. Но я намерен опровергнуть суро­вые и жестокие взгляды, чтобы осуществить мягкие и благо­творные для общественного дела меры. Я намерен защитить священные принципы свободы не от всякой пустой клеветы, яв­ляющейся изъявлением верноподданнических чувств, но главным образом от коварной доктрины, преуспевание которой грозит, по-видимому, полным уничтожением свободы. Я не буду, следо­вательно, рассматривать, правда ли то, что бегство Людови­к а XVI является преступлением г-на Б у й е, нескольких адъ­ютантов, нескольких телохранителей и гувернантки королевского сына; я не буду рассматривать, по собственной ли воле бежал король или какой-нибудь гражданин увлек его с границ при помощи своих советов1; я не буду рассматривать, в состоянии ли еще ныне народы верить тому, что королей похищают, как жен­

    1 20 июня 1791 г. Людовик пытался бежать вместе со своей семьей на французскую границу для того, чтобы встать во главе контрреволюционных сил, но был задержан в местечке Варенн. После побега короля в Учреди­тельном собрании была распространена версия о его «похищении» генералом Буне и другими лицами.

    щин, я также не буду рассматривать, был ли отъезд короля лишь бесцельным путешествием, маловажной отлучкой, как по­думал это господин докладчик, или этот отъезд нужно связать со всеми предшествующими событиями, являлся ли он продол­жением или дополнением безнаказанных и, следовательно, всегда возрождающихся заговоров против общественной свободы; я даже не буду рассматривать, объясняет ли причину этого отъез­да декларация, подписанная рукою короля1, или является лн этот акт доказательством той искренней привязанности к рево­люции, о которой неоднократно и столь энергичным образом пуб­лично заявлял Людовик XVI; я хочу рассматривать пове­дение короля и говорить о нем, как если бы дело шло о китайском императоре. Прежде всего я хочу рассмотреть вопрос о границах принципа неприкосновенности.

    Преступление, не наказуемое по закону, является само по себе возмутительным уродством в общественном строе или, скорее, полным отрицанием общественного строя; если преступление совершено первым государственным чиновником, высшим долж­ностным лицом, то я вижу в этом лишь два лишних довода к строгому наказанию: первый состоит в том, что виновный был связан с отечеством более священным долгом, второй — в том, что не пресекать его посягательства гораздо опаснее, ибо он обладает большой властью.

    Король неприкосновенен, говорите вы; он не может быть наказан — таков закон... Вы сами на себя клевещете! Нет, вы никогда не издавали декрета, по которому один человек стоял бы выше законов, мог бы безнаказанно посягать на свободу, на существование нации и, живя в богатстве и славе, безмятежно издеваться над отчаянием несчастного и униженного народа. Нет, вы не сделали этого: если бы вы осмелились издать подоб­ный закон, то французский народ не поверил бы этому или вопль всеобщего негодования уведомил бы вас, что суверен вступает в свои права.

    Вы издали декрет о неприкосновенности, но при этом, гос­пода, были ли у вас когда-либо какие-нибудь сомнения отно­сительно намерения, которое продиктовало вам этот декрет? Могли ли вы когда-нибудь скрывать от самих себя, что непри­косновенность короля тесно связана с ответственностью мини­стров, что вы декретировали одно и другое, потому что фактически вы отняли у короля и передали министрам действи­тельное пользование исполнительной властью, и что на мини­стров, как на истинных виновников, и должна падать ответст­венность за нарушения долга, совершенные исполнительной властью? Из этого вытекает, что в области администрации ко­роль не может причинить никакого зла, ибо никакой прави­

    1 Перед своим побегом Людовик оставил вызывающее письмо, в кото­ром он отвергал Конституцию.              .

    тельственный акт не может исходить от него, и что те акты, которые бы он захотел совершить, не имели бы силы и значения; что, с другой стороны, закон сохраняет все свое могущество против него. Но, господа, идет ли здесь речь о частном поступке лица, облеченного званием короля? Идет ли здесь, например, речь об убийстве, совершенном этим лицом? Лишен ли и этот акт силы и значения или же и тут имеется министр, который подписывается и отвечает?

    - Но, говорят нам, если бы король совершил преступление, то следовало бы, чтобы закон искал руку, которая двигала ру­кой короля... Но если король, будучи человеком и получив от природы способность к произвольному движению, поднял свою руку без постороннего вмешательства, то кто же тогда явился бы ответственным лицом?

    Но, говорят еще, если бы король зашел слишком далеко, то назначили бы регента... Но если бы назначили регента, то он все же оставался бы королем и, следовательно, сохранял бы привилегию неприкосновенности; пусть же Комитеты1 ясно вы­скажутся и объяснят нам, был ли бы в этом случае король все еще неприкосновенным? Когда люди, придерживающиеся каких- либо взглядов, не решаются признаться в последствиях, ко­торые из них вытекают, то это лучшее доказательство нелепости их взглядов. И вот, я спрашиваю вас, вас, которые с такой энер­гией поддерживают подобную позицию, если король ограбит вдову и сироту, если он в своих обширных поместьях захватит виноградник бедняка и поле отца семейства, если он купит судей, чтобы направить меч законов в сердце невинного, скажет ли ему закон: ваше величество, в том, что вы сделали, нет преступ­ления; или: вы вправе безнаказанно совершать все преступления, которые покажутся приятными вашему величеству!..

    Законодатели, отвечайте вы сами себе! Если бы какой-либо король душил у вас на глазах вашего сына, бесчестил вашу же­ну и вашу дочь, то сказали бы вы ему: государь, вы пользуетесь своим правом, мы вам все позволили?.. Или вы разрешили бы гражданину отомстить? Но тогда вы личное насилие, частное правосудие каждого лица поставили бы на место спокойного и благотворного правосудия закона. И это вы называете установ­лением общественного порядка, и вы осмеливаетесь утверждать, что абсолютная неприкосновенность является опарой, незыбле­мой основой общественного порядка!

    Но, господа, что такое все эти отдельные предположения, все эти злодеяния, по сравнению с теми, которые угрожают бла­гу и счастью народа! Если бы король навлек на свое отечество

    1 По постановлению Учредительного собрания ряд его комитетов (Конституционный, Дипломатический, Военный и др.) составили доклад о бегстве короля. В этом докладе король признавался невиновным в бегстве, а ответственность возлагалась на его соучастников. Комитеты рекомендо­вали возвратить Людовику XVI престол.

    все ужасы междоусобной и внешней войны, если бы, став во главе армии мятежников и чужестранцев, он вздумал опусто­шать свою собственную страну и хоронить под ее развалинами свободу и счастье всего мира, то был ли бы он неприкосно­венным?

    Король неприкосновенен! Но вы, вы также неприкосновен­ны! Однако* распространили ли вы эту неприкосновенность до права совершить преступление? И посмеете ли вы сказать, что представители суверена имеют менее широкие права на свою личную безопасность, чем тот, чью власть они пришли ограни­чить, тот, кому они передали от имени нации власть, которой он обладает? Король неприкосновенен! Но не неприкосновенны ли также и народы? Король неприкосновенен согласно фикции; народы же неприкосновенны по ненарушимому праву природы; а что делаете вы, прикрывая короля щитом неприкосновенности, как не приносите неприкосновенность народов в жертву непри­косновенности королей? Надо признать, что таким образом рас­суждают лишь в деле королей... А что делают им на пользу? Ничего. Но во вред им делают все, ибо прежде всего, вознося человека выше законов, обеспечивая ему возможность быть безна­казанно преступным, его толкают по наклонной плоскости ко всем порокам и излишествам, его делают презреннейшим и, следова­тельно, несчастнейшим из людей, его намечают предметом лич­ной мести для всех невиновных, которых он оскорбил, для всех граждан, которых он преследовал, ибо закон природы, предше­ствующий законам общества, объявляет всем людям, что в том случае, когда закон не мстит за них, они возвращают себе право мстить за себя самим; и таким вот образом мнимые апостолы общественного порядка опрокидывают все, вплоть до правил здравого смысла и общественного порядка! У нас ссылаются на законы для того, чтобы человек мог безнаказанно' преступать их! У нас ссылаются на законы для того, чтобы он мог нарушать их!

    О вы, считающие, что подобное предположение сомнительно, задумывались ли вы над странным и гибельным предположе­нием о существовании такой нации, которой правил бы король, виновный в оскорблении нации? Сколь презренной и под­лой показалась бы иноземным народам нация, которая доста­вила бы им соблазнительное зрелище человека, находящегося на троне для того, чтобы притеснять свободу, чтобы угнетать добродетель! Куда делись бы все те пышные, высокопарные речи, в которых расхваливают славу и свободу нации? Но какой вечный и ужасный источник раздоров внутри страны, где выс­шее должностное лицо* является подозрительным для граждан! Как оно призовет их к повиновению законам, против которых оно высказалось само? Как судьи смогут отправлять правосудие от его имени? Как магистраты не попытаются закрыть себе лицо от стыда, когда они осудят обман и недобросовестность во имя человека, который не уважал бы своего слова? Какой виновный

    на эшафоте не мог бы обвинить то странное и жестокое прист­растие законов, которое устанавливает подобное неравенство между преступлением и преступлением, между человеком и че­ловеком, между виновным и челрвеком еще более виновным!

    Господа, весьма простое рассуждение, если бы его упорно не избегали, могло бы окончить этот спор. Принимая резолю­цию, подобную той, против которой я восстаю, можно допустить лишь две гипотезы: либо король, которого я сочту виновным по отношению к нации, сохранит всю силу власти, которой он об­ладал раньше, либо правительственные пружины ослабнут в его руках. В первом случае, то есть если короля восстановить во всем его могуществе, — не значит ли это явно подвергнуть общественную свободу вечной опасности? На что, по-вашему, употребит он свою необъятную власть, которой вы его снова облечете, как не на то, чтобы дать восторжествовать своим лич­ным страстям, чтобы бороться против свободы и законов, чтобы ото’мстить тем, кто неизменно защищали против него обществен­ное дело? Наоборот, стоит только правительственным пружинам ослабнуть в его руках, как бразды правления неизбежно перей­дут в руки нескольких мятежников, которые будут то служить, то изменять ему, которые будут то льстить ему, то запугивать его, чтобы править, прикрываясь его именем. Господа, ничто так не нравится мятежникам и интриганам, как слабое прави­тельство; только с этой точки зрения следует рассматривать настоящий вопрос; пусть обеспечат меня от этой опасности, пусть обеспечат нацию от такого правительства, где мо-гли бы господ­ствовать мятежники, и я подпишусь под всем тем, что ваши Комитеты смогут вам предложить.

    Пусть меня обвиняют, если угодно, в республиканизме; я заявляю, что мне ненавистен всякий образ правления, при ко­тором господствуют мятежники. Недостаточно свергнуть иго одного деспота, чтобы потом подпасть под иго другого деспо­тизма. Англия освободилась от ига одного из своих королей лишь для того, чтобы подпасть под еще более унизительное иго небольшого числа своих сограждан. Признаюсь, я не вижу среди нас такого могучего гения, который мог бы сыграть роль К р о м- в е л я; я не вижу также никого, кто был бы склонен допустить это. Но я вижу коалиции, более деятельные и более могущест­венные, чем подобало бы свободному народу; но я вижу граж­дан, соединяющих в своих руках слишком разнообразные и слишком сильные средства, пользуясь которыми они могли бы оказать влияние на общественное мнение; продолжительное сохранение подобной власти в одних и тех же руках могло бы явиться опасным для общественной свободы. Надо обезопасить нацию от слишком долгого существования олигархического пра­вительства. Разве это невозможно, господа, и разве фракции, которые могли бы возникнуть, укрепиться, соединиться, не были бы несколько ослаблены, если бы в более близком будущем

    предвиделся конец безграничной власти, которая нам предостав­лена, если бы этим фракциям не благоприятствовала в извест­ной степени бесконечная отсрочка выборов "новых народных представителей1, — в такое время, когда следовало бы, быть может, воспользоваться существующим еще спокойствием, в такое время, когда общественное сознание, пробужденное опас­ностями, угрожающими отечеству, обещает нам, по-видимому, наиболее удачный выбор? Не посмотрит ли нация с некоторым беспокойством на бесконечное продление срока наших полномо­чий, которое может благоприятствовать подкупу и интриге? Я подозреваю, что она так именно на это и смотрит; по крайней мере я лично боюсь фракций, боюсь опасностей.

    Господа, меры, предложенные вам Комитетами, должны быть заменены общими мерами, внушенными, конечно, интере­сами мира и свободы. Предложенные же вам меры, надо вам сказать, могут только опозорить вас; и если бы мне пришлось ныне быть свидетелем принесения в жертву основных принципов свободы, то я, по крайней мере, попросил бы позволения высту­пить адвокатом всех обвиняемых: я желал бы быть защитником трех телохранителей, гувернантки наследника и самого г-на Б у й е. По мнению ваших Комитетов, король невиновен и пре­ступления нет!.. Но там, где нет преступления, нет и сообщ­ников. Господа, если щадить виновного — слабость, то приносить более слабого из виновных в жертву более сильному из них — это уже несправедливость. Не думайте же, что французский народ настолько низок, чтобы упиваться зрелищем казни не­скольких второстепенных жертв; не думайте, что- он без боли видит, как его представители следуют еще по обычному пути рабов, всегда старающихся привести слабого в жертву сильному и добивающихся лишь того, чтобы обмануть народ и злоупот­ребить им с целью безнаказанно продлить несправедливость и тиранию! Нет, господа, нужно или признать вину всех или оп­равдать всех виновных. Вот в заключение то, что я предлагаю.

    Я предлагаю, чтобы Собрание декретировало, во-первых, что оно узнает о желании народа, чтобы решить участь короля; во-вторых, что Национальное собрание отменяет декрет, отсро­чивающий выборы новых национальных представителей; в-тре­тьих, что оно не принимает предложений Комитетов.

    И если мои предложения не будут приняты, то я требую, чтобы Национальное собрание, по крайней мере, не опозорило себя пристрастным отношением к мнимым сообщникам преступ­ления, на которое хотят набросить завесу.

    1 24 июня 1791 г., то есть через несколько дней после бегства короля, Учредительное собрание постановило приостановить уже начавшиеся выборы в Законодательное собрание. '

    О РОЛИ ОБЩЕСТВЕННОГО ОБВИНИТЕЛЯ

    20 января 1791 г. Учредительное собрание приняло декрет об учрежде­нии в каждом департаменте уголовного трибунала. Этим декретом преду­сматривалось образование суда в составе президента, назначаемого избира­телями департамента, и трех временных судей. При каждом трибунале со­стоит общественный обвинитель, назначаемый избирателями департамента. При трибунале «повседневно несет службу» королевский комиссар.

    В силу этого закона избирательный комитет Парижского департамента был созван для того, чтобы определить состав уголовного трибунала. 10 июня

    1791 г. во втором туре голосования Робеспьер был избран общественным обвинителем 220 голосами (из 372). Парижский уголовный трибунал был создан лишь 15 февраля 1792 г. Робеспьер выступил в Обществе друзей Кон­ституции с изложением своих обязанностей и поведения, которого он наме­рен придерживаться в выполнении своих новых обязанностей.

    Речь, произнесенная 15 февраля 1792 г., была издана «Французским Патриотом», 10 стр. in—8°, под заголовком: iDiscours, ргопопсё par Maximilien Robespierre a la Societe des Amis de la Constitution, le Jour de Iinstallation du tribunal criminel du departement de Paris». Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. VIII, «Discours (III partie). Octobre 1791 — Septembre 1792».

    x. ..оспода, уголовный трибунал Парижского департамен- Q J) та учрежден сегодня утром. Естественно, что до на­чала его деятельности пройдет еще несколько дней. Однако ввиду близости того момента, когда я должен буду занять новую в нашем обществе судейскую долж­ность, я считаю своим долгом дать моим согражданам точное представление о том судебном порядке, которому будут отныне подчинены их самые важные интересы, об особых обязанностях, которые возложило на меня их доверие, и о моих принципах. Я хочу показать им природу моей ответствен­ности и границы тех услуг, которые они могут ожидать от моего усердия. Самым постыдным признаком рабства народа является его глубокое невежество в своих собственных делах. Помочь на­роду узнать их следует тем уполномоченным, которых он выбрал. Их главная обязанность, по моему мнению, —; свободное обще­ние с народом; оно необходимо и для меня. Если правда, что мы сделали шаг к царству справедливости и законов, то пора, чтобы

    публичные должностные лица, не исключая и того, кто назы­вается первым из них, смотрели на себя не как на владык, а как на равных своим согражданам. Нужно, чтобы в их глазах, как и в глазах разума и природы, общественные должности не были более источником почестей и еще менее — богатств, а были бы долгом. Какой человек посмеет добиваться наказания за пре­ступление, если сам он совершает наитягчайшие из них, желая основать свое могущество на унижении своих ближних? По ка­кому бесстыдству осмелится он ссылаться на законы, если его непримиримая гордость сама нарушает вечные законы природы и человечества?

    Институт присяжных приближает нас во многом к этим за­конам: он священен сам по себе; его почерпнули из принципов равенства, ибо он предоставляет самые священные права граж­дан им равным и, конечно, он принесет нам все те богатые пло­ды, которые можно от него ожидать, как только мудрость за­конодателей очистит его организацию от некоторых пороков, которых он не лишен и которые опыт, я думаю, не замедлит об­наружить. Я должен дать теперь общее понятие того, чем он яв­ляется в наше время.

    Закон возлагает на граждан, выбранных согласно установ­ленному порядку, обязанность объявлять свое мнение о том, совершили ли обвиняемые граждане то преступление, которое является предметом обвинения; это то, что называется жюри приговора. Закон учреждает трибунал в составе председателя и нескольких судей, взятых по очереди из окружных трибуналов, для применения наказания, назначаемого законом за то пре­ступление, в котором обвиняемый был объявлен присяжными виновным.

    Но никто не может быть предан суду ни жюри приговора, ни уголовного трибунала, если только другое жюри, учрежден­ное тем же законом, не объявит, что обвинение против него имеет основание; это последнее жюри называется жюри обвине­ния.

    Закон учредил при уголовном трибунале магистрата, на ко­торого под именем общественного обвинителя возложено доби­ваться у него от имени народа удовлетворения за преступления, нарушающие спокойствие общества. Как бы ни важны были его функции, как бы ни обширны были его обязанности, не следует создавать себе о них преувеличенного представления. Общест­венный обвинитель не может дать первый толчок правосудию. Получать доносы и доводить их до сведения жюри обвинения возлагается на полицейских чиновников; функции обществен­ного обвинителя начинаются лишь после объявления этим жюри своего мнения.

    Таким образом, видно, что название общественного обвини­теля не точно характеризует его функции, но что он является скорее беспристрастным защитником интересов общества, вра-

    том преступления, покровителем слабости и невинности, ибо общественная безопасность, являющаяся девизом магистратов, о которых я говорю, гораздо более страдает от судебного убий­ства невиновного, чем от безнаказанности виновного. Пора, на­конец, чтобы это правило, подтвержденное с давних пор в фило­софских книгах, принятое на словах даже теми, кто не является философами, применялось магистратами и осуществлялось в су­дебных приговорах. Таковым будет основное правило моего по­ведения, и что бы ни говорили те, кто хотят представить друзей общественного блага и гуманности виновниками беспорядка и анархии, я постараюсь доказать своим примером, что ненависть к преступлению и усердие в отношении угнетенной невинности имеют общий источник в принципах морали и чистом чувстве справедливости.

    Люди, столь же непросвещенные, сколь другие несправед­ливы, полагали, что они хвалят меня, говоря, что я был бы не­умолимым врагом аристократов. Они ошиблись. Для меня, как гражданина, слово аристократ с давних пор не означает более ничего: я знаю только хороших и плохих граждан. Как народ­ный магистрат, я не знаю ни аристократов, ни патриотов, ни уме­ренных: я знаю лишь людей, обвиняемых граждан, я помню, что я только мститель за преступление и опора невинности. Я не снизойду до произнесения длиннейших речей для опровержения бессильных клеветников, которые взвели на меня эти нелепые обвинения; я удовольствуюсь призывом всех тех, кто познали истинное чувство свободы и патриотизма, в свидетели искренно­сти моих политических убеждений, которые я буду излагать. Наиболее счастливым днем моей жизни был бы тот, когда я уви­дел бы самого ожесточенного из моих врагов, даже человека, наиболее противящегося делу гуманности (единственного чело­века, которого я мог бы считать своим врагом), жертвой пред­убеждения, грозящего ему смертью за преступление, в котором он был невиновен, и когда, проливая на его дело свет суровой и беспристрастной истины, я мог бы спасти его от смерти или бесчестия. О, если бы друзья свободы могли быть доступны ка­кому-то искушению, то это не было бы, конечно, искушением •подлой неприязни; это было бы искушением чрезмерного велико­душия. В свидетели этого я призываю всех тех, кто страстно по­любил честность и справедливость, вечные основы свободы; к свидетели этого я призываю весь французский народ.

    Одна из самых важных обязанностей общественного обви­нителя состоит в деятельном надзоре, который закон предписы­вает ему осуществлять, над всеми полицейскими чиновниками департамента; закон гласит: «... в случае небрежности с их сто­роны он их предупредит, в случае более серьезной вины он при­влечет их к суду уголовного трибунала».

    «Если по обязанности службы или по жалобе, или доносу частного лица общественный обвинитель найдет, что полицей-

    ский чиновник подлежит преследованию за преступление по должности, то он вынесет постановление о его приводе, и при на­личии основания он известит директора жюри о фактах и документах для составления последним обвинительного акта».

    Для пояснения моей мысли об этой существенной части на­ших обязанностей я скажу, что поскольку было бы низким и преступным не пользоваться этой законной властью для защиты угнетенных от притеснений полицейских чиновников, постольку было бы несправедливым пользоваться ею для присвоения себе- произвольной власти над чиновниками, имеющими перед обще­ственными обвинителями преимущество непосредственно назна­чаться первичными народными собраниями, над мировыми судь­ями, которые заставят благославлять революцию, если они не перестанут быть достойными своего высокого звания; и я ра­дуюсь возможности привести здесь в доказательство моих прин­ципов те политические мнения, которые я излагал по этому же поводу в Учредительном собрании, когда я требовал сам огра­ничения власти общественных обвинителей, которая, если бы она попала в недостойные руки, казалась мне слишком опасной для гражданской свободы; когда я добивался даже ограничения продолжительности их функций более кратким сроком и дове­дения их жалования до размера более умеренного, чем тот, ко­торый был предложен докладчиком об учреждении суда при­сяжных; ибо сознаюсь, что длительное время исправления су­дейской службы я считал всегда бичом народа, а бедность Аристида казалась мне всегда более счастлив.ым предзнаме­нованием для общественного процветания, чем богатство К р а с с а.

    Я должен вдобавок заметить не для наиболее сведущих лю­дей, но для граждан, не удосужившихся еще изучить наши но­вые законы, что они ошибаются, считая общественных обвини­телей имеющими непосредственное влияние на преступления, которые прямо затрагивают судьбу общественной свободы и ис­ход революции, ибо преступления оскорбления нации подсудны высокому национальному суду, и королевский комиссар, состоя­щий при уголовном трибунале, получил точное предписание за­кона — требовать передачи этому суду всех дел о таких пре­ступлениях, а председатель уголовного трибунала — самостоя­тельно распоряжаться об этом под страхом привлечения за должностное преступление.

    Я должен еще сказать, что деяния, касающиеся свободы печати, были во время пересмотра Конституции изъяты из ком­петенции общественного обвинителя и уголовного трибунала и что первый был заменен прокурор-синдиком департамента и ко- ■ ролевским комиссаром, второй —> окружным трибуналом по месту совершения этого рода деяния. Я не должен, следователь­но, наблюдать за этой любопытной частью нашей гражданской;

    и политической свободы, и хорошо, чтобы граждане были об этом осведомлены.

    Однако это fie мешает мне считать задачу общественных обвинителей одной из самых важных и полезных задач, постав­ленных Конституцией; сознаюсь даже, что она является в моих глазах той задачей, которая может больше всего поднять обще­ственный дух, открыть обширнейшее поле для правил филосо­фии и гуманности. В этом отношении нет ни одной задачи, кото­рая так соответствовала бы моим принципам и моему характеру. В обычные времена и при торжестве законности я предпочел бы выполнение этой задачи всему другому; однако я должен со­знаться, что с сожалением смотрю на приближение того момен­та, когда мне придется отправлять обязанности общественного обвинителя; скажу более, я согласился на них в свое время с крайним отвращением, лишь из уважения к выбору граждан и, если мне будет позволено сказать, вследствие полной уверенно­сти в своих намерениях. Но вскоре у меня возникла другая мысль. Мне казалось, что единственное звание, подобающее чле­нам Национального собрания, — это звание граждан. Когда я добился почетного для него декрета, который исключал всех его членов из состава следующего Законодательного корпуса ', я хотел было убедить их в то же время отказаться от всех общест­венных должностей, даже народных, чтобы ограничиться ролью гражданина и свободного деятельного надзирателя за исполне­нием законов, которые они приняли. Я не сделал этого только из боязни создать больше препятствий для главного предложения и благодаря советам того из моих товарищей, с которым я был теснее всего связан как трудами, принципами, общими опасно­стями, так и узами нежнейшей дружбы, я уступил и убедился в мудрости этого решения вследствие того выбора, который по­ставил его потом самого во главе Парижской Коммуны; ибо я клянусь, что это он до сего момента спасал столицу и отводил подлые замыслы врагов нашей свободы; я клянусь, что муже­ство и добродетели Петиона были необходимы для спасения Франции; но даже и это соображение убедило меня оконча­тельно лишь тогда, когда Петиона целиком поглотила забота о подавлении заговоров, беспрестанно возникающих в этом гро­мадном городе; понадобились еще люди, которые следили бы за всеми заговорами, составляемыми во всем государстве и иду­щими из того же центра для уничтожения нарождающейся сво­боды. Мне казалось, что в этот критический момент, от которого зависела судьба мира, первый долг гражданина — защищать дело французского народа и вселенной. Поэтому я не решился бы согласиться на новые обязанности, которые меня ожидают,

    1 15 мая 1791 г. Робеспьер выступил в Учредительном собрании с пред­ложением издать декрет о том, чтобы в состав нового Национального соб­рания не могли быть избраны -депутаты предыдущего Собрания. Это пред- .ложение Робеспьера было принято.

    если .бы я совершенно отчаялся в возможности примирить их с этими великими интересами. Я хочу отдавать своей должности все дни, а революции — часть ночей, я заявляю, что если мои силы и здоровье не смогут вынести этой двойной работы, то я со­чту себя вынужденным выбирать.

    Есть необходимость более настоятельная, есть долг еще бо­лее великий, чем долг преследовать преступление или защищать невинность, имея публичное звание, по делам частных лиц перед судебным трибуналом; это — долг гражданина и человека за­щищать дело гуманности и свободы в трибунале вселенной и бу­дущих поколений. Итак, основываясь на высказанном предло­жении, сознаюсь, что я не в силах оставить то великое дело, от которого никакая человеческая власть не может меня оторвать. Я заявляю, что тогда я принес бы свою должность в жертву сво­им принципам, а свои личные преимущества — общей пользе. В такие моменты пост друга человечества находится там, где он может успешно защищать его. Долг каждого человека начертан в его совести, в его характере. Ни один смертный не может избе­жать своей судьбы, и если моя судьба — погибнуть за свободу, то, вместо того чтобы пытаться скрыться от нее, я поспешил бы к ней навстречу.

    ПРОСПЕКТ «ЗАЩИТНИКА КОНСТИТУЦИИ»

    Веской 1792 года Робеспьер приступил к изданию еженедельника под .названием «Защитник Конституции». В апреле этого года Робеспьер опуб­ликовал «Проспект «Защитника Конституции» в качестве программного документа.

    «Le defenseur de fa Constitution par Maximilien Robespierre, Depute a VAssemblee Constiiuante. Ouvrage periodique propose par souscription».

    Перевод Проспекта сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. IV, «Les journaux".       '

    Ф ,

    азум и оощественная польза начали революцию; интрига: и честолюбие остановили ее; пороки тиранов и пороки рабов привели ее к горестному состоянию смуты и кризиса.

    Большинство нации хочет отдыхать под покровительством: новой Конституции, в лоне свободы и мира; какие причины ли­шали его до сих пор этого двойного преимущества? Невежество и разногласие. Большинство желает блага, но оно не знает ни способов достижения этой цели, ни препятствий, которые ее от­даляют; даже благонамеренные люди придерживаются различ­ных взглядов по вопросам, которые наиболее тесно связаны с основами общего благоденствия. Все враги Конституции при­крываются патриотизмом для того, чтобы сеять заблуждение, раздор и ложные принципы; писатели продают свое перо этой гнусной затее. Таким образом, общественное мнение слабеет и: дезорганизуется; общая воля становится бессильной и ничтож­ной, а патриотизм — без плана, без согласия и без определен­ной цели мечется тяжело и бесплодно или помогает порой своей слепой горячностью гибельным замыслам врагов нашей свободы­. В этой обстановке нам остается лишь один способ спасения государства — наблюдать за рвением добрых граждан, чтобы направлять его к общей цели. Приближать их всех к принципам Конституции и общей пользы, предавать гласности истинные причины наших бедствий и указывать средства от них, раскры­вать на глазах у н-ации мотивы и последствия политических дей­ствий, влияющих на судьбу государства и свободы; подробно

    рассматривать общественное поведение лиц, играющих главные роли на сцене революции; вызывать на суд общественного мне­ния и истины тех, кто легко ускользает от суда законов и кто может решать судьбу Франции и вселенной, — вот, несомненно,, самая большая услуга, которую гражданин может оказать об­щественному делу.

    Периодическое издание, которое осуществило бы эту цель, показалось мне достойнейшим занятием друзей отечества и гу­манности; я осмелился взяться за него. Дух, которым он руко­водствуется, показан в его названии «Защитник Конституции».

    . Поставленный в начале нашей революции в центре полити­ческих событий, я близко видел ■ извилистый путь тирании; я узнал, что самые опасные из наших врагов не те, кто открыто ■объявили себя ими, и постараюсь, чтобы эти знания не были бес­полезны для спасения моей страны.

    Мне ненужно говорить о том, что одна лишь любовь к спра­ведливости и истине будет направлять мое перо. Только при этом условии, спустившись с трибуны французского Сената, можно взойти на трибуну вселенной и говорить не с Собранием, которое может быть взволновано столкновением различных ин­тересов, но с человеческим родом, интересом которого является интерес разума и . всеобщего счастья. Возможно, что, покинув сцену, чтобы занять место среди зрителей, можно лучше судить и о сцене и об актерах; кажется по крайней мере, что, избавив­шись от вихря дел, отдыхаешь в более мирной и чистой атмо­сфере и выносишь более верное суждение о людях и о вещах, примерно как тот, кто, убежав от шума городов, чтобы под­няться на вершину гор, чувствует, что спокойствие природы про­никает в его душу, и его понятия расширяются вместе с расши­рением кругозора.

    Я видел, что некоторые члены Законодательного собрания, соединяя две почти одинаково важные обязанности, излагали и оценивали в своих сочинениях те действия, которым накануне они способствовали в Национальном собрании.

    Хотя этой последней заботы было достаточно для того, что­бы целиком занять меня в то время, когда она была мне пору­чена, это не помешало мне одобрить законодателей, воздавав­ших глубокую дань уважения необходимости существования пи­сателей политических и философских и достоинству их звания; и думаю даже, что они будут иметь двойное право на уважение своих доверителей, если они выполнят и ту, и другую задачу с одинаковой честностью.

    Тот, кто объявляет себя цензором порока, апостолом раз­ума и истины, не должен быть ни менее безупречен, ни менее смел, чем сам законодатель. При заблуждениях последнего остается большая надежда на общественное мнение и общест­венный дух; но когда общественное мнение унижено, когда об­щественный дух искажен, то последняя надежда свободы унич­

    тожена: писатель, который, продавая свое перо ненависти, дес­потизму или испорченности, изменяет делу патриотизма и гуман­ности, более низок, чем магистрат, нарушающий свой долг, более преступен, чем даже народный представитель, продающий на­родные права.

    Таковы мои политические убеждения, таковыми будут дух и цель того литературного произведения, которое я посвящаю, свободе моей страны.

    Это издание будет выходить по четвергам; каждый номер будет содержать от трех до четырех листов.

    ИЗЛОЖЕНИЕ МОИХ ПРИНЦИПОВ

    ' Статья Exposition de mes principes" была помещена в № 1 еженедель­ника ,,Le defenseur de la Constitution", издававшегося Робеспьером с мая

    1792 года.

    Перевод сделан из «Сочинений М. Робеспьера», т. IV, «Les journaux».

    хочу защищать Конституцию такую, как она есть. Меня e , спросили, почему я провозглашаю себя защитником акта, недостатки которого я часто излагал; я отвечаю, что, будучи членом Учредительного собрания, я изо всех моих сил восставал против всех тех декретов, которые общественное мнение ныне осуждает, но что с того момента, как конституцион­ный акт был завершен и скреплен всеобщим согласием, я всегда ограничивался требованием его точного исполнения, не наподо­бие той политической секты, которую называют умеренной и ко­торая ссылается на его букву и пороки лишь для того, чтобы погубить его принципы и дух, не наподобие двора и честолюб­цев, которые, вечно нарушая все законы, благоприятные для свободы, исполняют с лицемерным усердием и кровожадной преданностью все те законы, которыми они могут злоупотреб­лять для подавления патриотизма, но как друг отечества и че­ловечества, убежденный в том, что общественное спокойствие предписывает нам укрыться под покровом Конституции, чтобы отражать атаки честолюбия и деспотизма.

    Учредительное собрание держало в своей руке судьбу Франции и вселенной; оно могло внезапно поднять французский народ на высочайшую ступень счастья, славы и свободы; оно оказалось ниже своей благородной миссии; оно часто нарушало вечные принципы справедливости и разума, которые оно само торжественно провозгласило. Права нации и человечества оста­лись те же, но обстоятельства переменились, и они должны оп­ределить природу тех способов, которые можно употребить для восстановления их во всем их объеме.

    . Быть может, второе Законодательное собрание, приходя к браздам правления революцией, могло бы исследовать вопрос

    об истинных границах своих обязанностей и своей власти и о том, имели ли первые представители право принудить его к клятве, которую они от него потребовали. Конечно, если бы оно проявило тогда силу характера, если бы какой-нибудь гениаль­ный и добродетельный человек вышел из его недр для того, чтобы предъявить ему список всех декретов, которые противоре­чили Декларации прав и нарушали основные принципы Консти­туции; если бы оно одним ударом принесло их в жертву народу и свободе, то я не могу сомневаться в том, что в настоящий мо­мент большинство нации, уставшее от ошибок первого Собрания, одобрило бы с восторгом этот великий и отважный шаг.

    Но Законодательное собрание поспешило принести едино- .душную и безоговорочную присягу всему конституционному акту в целом. Первыми словами, прозвучавшими на его трибуне, были высокопарные похвалы, расточаемые без разбора всем членам первого Законодательного собрания. Сер юти объявил, что мир получил наилучшую из всех возможных Конституцию. Этот кодекс, как священная книга, был с триумфом принесен старцами; многие омыли ее своими слезами и покрыли ее поце- .луями. Конституционный акт был принят с меньшей торжествен­ностью и почтением, чем с суеверием и идолопоклонством, а За­конодательное собрание держало себя со смиренным видом .даже перед тенью Учредительного собрания.

    Ему не подобает дотрагиваться до Конституции, которую •оно поклялось соблюдать; теперь всякое изменение могло бы .лишь встревожить друзей свободы.

    Среди бурь, вызванных столькими фракциями, которым дали время и средства укрепиться; среди внутренних разногла­сий, вероломно соединенных с внешней войной, поддерживаемых интригой и подкупом, благоприятствуемых невежеством, эгоиз­мом и легковерием, добрым гражданам требуется точка опоры и сигнал для сбора; я не знаю для этого ничего другого, как Кон­ституция.

    Я заметил, что те, кто во время первого представительного собрания были обвинены в излишнем усердии за то, что они защищали права народа против деспотизма и интриг, были са­мыми усердными апостолами той доктрины, которой я придер­живаюсь в настоящий момент. Напротив, браня с некоторых пор недостатки Конституции и Собрание, делом которого она яв­ляется, я удивил тех, кто оказывал предпочтение самому добро­совестному ригоризму в конституционных делах, чтобы принести свободу в жертву двору. Я слышал, как люди, которые только и знали, что клеветали на народ и боролись против равенства, славословят республику. Я видел, как те, которые оставались всегда недостойными принципов нашей революции, соблазняли нас образом правления более свободным и совершенным. Двор, все интриганы, все вожди фракции сговариваются одновременно против нее, ибо они нуждаются во всеобщем хаосе, чтобы без­

    наказанно делить между собой добычу и могущество нации. Они хотели бы, чтобы при том бурном кризисе, к которому они нас привели посредством заговоров и вероломства, патриотизм сам начал расшатывать своими собственными руками консти­туционный строй, чтобы возвести на его развалинах либо коро­левский деспотизм, либо нечто вроде аристократического прав­ления, которое под соблазнительными названиями надело бы на нас цепи, тяжелее прежних.

    С той минуты, когда я заявил о своем намерении бороться со всеми мятежниками, я увидел, как люди, которые недавно сохраняли еще некоторую репутацию патриотов, объявили мне войну более серьезную, чем та, которую они хотят вести с дес­потами; я увидел, как'они расточали все средства, в которых никогда нет недостатка, после того как передали общественное достояние в руки своих друзей, и когда участвуют под различ­ными званиями во всех органах власти, чтобы изображать меня одновременно во всех частях государства то роялистом, а то и честолюбивым трибуном. В этом жестоком бреду я распознал тот ужас, которым были поражены мои новые противники, и все те доказательства, которые предвещали мне их гибельные планы,- сделались в моих глазах совершенно достоверными. Я — роялист? Да, как человек, который почти в одиночестве три года боролся против всемогущего Собрания для оказания сопротивления непомерному расширению королевской власти; как человек, который, презирая всю клевету фракции, смеши­ваемой ныне с той, которая меня преследовала, потребовал, чтобы беглый монарх подлежал справедливости законов; как человек, который, будучи уверен в том, что большинство Собра­ния восстановит Людовика XVI на троне, добровольно обрек себя на месть этого короля, чтобы вступиться за права народа; наконец, как человек, который будет еще с опасностью для своей жизни защищать Конституцию против двора и всех фракций. Я —1 республиканец? Да, я хочу защищать принципы равенства и осуществление священных прав, которые Конституция гаран­тирует народу от опасных идей тех интриганов, которые смотрят на народ только как на средство удовлетворения своего често­любия; я предпочитаю видеть народное представительное соб­рание и свободных уважаемых граждан с королем, чем рабский и униженный народ под хлыстом аристократического Сената и диктатора. Для меня Кромвель не лучше Карла I, а иго децемвиров не более сносно, чем иго Тарквиния. Разве в словах «республика» или «монархия» находится решение вели­кой социальной проблемы? Разве определения, придуманные дипломатами для классификации различных форм правления, создают счастье и несчастье наций, или сочетание законов и учреждений составляет их истинную природу? Все политические конституции созданы для народа; все те, в которых он почи­тается за ничто, являются лишь посягательствами на челове­

    чество! О, какое мне дело до того, что ложные патриоты рисуют мне близкую перспективу обагрения Франции кровью с целью избавить нас от королевской власти, если они не хотят устано­вить на ее обломках национального суверенитета и граждан­ского и политического равенства? Какое мне дело до того, что против проступков двора восстают, если, не собираясь их пресе­кать, их терпят и поощряют, чтобы извлечь из них пользу? Ка­кое мне дело до того, что признают вместе со всеми недостатки Конституции, относящиеся к объему королевской власти, если уничтожают право петиции; если посягают на личную свободу, даже на свободу мнений; если позволяют проявлять в отноше­нии встревоженного народа ту жестокость, которая составляет контраст с вечной безнаказанностью знатных заговорщиков; если не перестают преследовать и клеветать на всех тех, кто во все времена защищали дело нации от посягательств двора и всех партий? Какое нам дело, что время от времени возобновляют слух о предстоящем отъезде короля, как бы для того, чтобы выведать настроения и обнадежить неблагоразумных патриотов опасной иллюзией? Не бежал ли уже король год назад, в мо­мент, который казался наиболее благоприятным для свободы, в то время, когда Франция не была еще жертвой раздоров, кото­рые ее терзают теперь, и не должна была выдерживать внеш­нюю войну? Ну и что же? Кому это событие было на пользу, народу или деспотизму? Не к этой ли эпохе относятся гибельные декреты, которые исказили нашу Конституцию?Не тогда ли кровь обезоруженных граждан начала течь под мечом проскрип­ции? Не в тот ли момент, когда королевская власть была при­остановлена2, а король вверен надзору Лафайета, коали­ция, главой которой был этот последний, возвратила монарху громадную власть, заключила с ним полюбовную сделку в ущерб нации, в пользу честолюбцев, подготовивших этот заговор, и на­ложила от его имени железное иго на всех патриотов государ­ства? Что делали в то время вы, Бриссо и Кондорсе? Ибо я имею здесь в виду именно вас и ваших друзей! Пока мы обсуждали в Учредительном собрании важный вопрос о том, стоит ли Людовик XVI выше законов, пока, заключенный в эти границы, я довольствовался защитой принципов свободы, не затрагивая никакого другого постороннего и опасного вопроса, и подвергался за это клевете той фракции, о которой я говорил, вы либо по неосторожности, либо совсем по другой причине из всех ваших сил содействовали ее губительным планам. Извест­

    1 Эти декреты, изменяющие Конституцию, были приняты во время пересмотра и согласования различных частей конституционного акта в ав­густе 1791 года, согласно проекту Комитета, представленному Туре; Робеспь­ер принял активное участие в дискуссии. В своем «Адресе к французам», опубликованном в июле 1791 года, он высказал опасения о том, что Консти­туция может быть изменена в благоприятном для двора смысле.

    2 После неудавшегося бегства Людовика в Варенн 12 июня 1791 г. он был временно отстранен от престола.

    ные до тех пор своими связями с Лафайетом и своей вели­кой умеренностью, бывшие долго усердными приверженцами полуаристократического клуба (клуб 1789 г.), вы вдруг начи­наете провозглашать слово «республика»; Кондорсе печа­тает трактат о «республике», принципы которой, правда, были менее демократичными, чем принципы нашей настоящей Кон­ституции; Бриссо распространяет газету «Республиканец», в ко­торой демократично было лишь ее заглавие; одновременно на всех стенах столицы появляется афиша, продиктованная тем же настроением, редактированная той же партией в лице бывшего маркиза Дю-Шателе, родственника Лафайега, друга Бриссо и Кондорсе. Тогда все умы пришли в состояние брожения; одно это слова «республика» посеяло раздор среди патриотов, дало врагам свободы желанный предлог — провозгла­сить, что во Франции существует партия, составляющая заговоры против монархии и Конституции; они поспешили припи­сать этому предлогу ту твердость, с какой мы защищали в Учре­дительном собрании права национального суверенитета против чудовищного принципа неприкосновенности короля. Этим сло­вом они ввели в заблуждение большинство Учредительного соб­рания; это слово было сигналом к резне мирных граждан, уби­тых на алтаре отечества, все преступление которых состояло в законном осуществлении права петиции, санкционированного конституционными законами ’. Благодаря этому слову истинные друзья свободы были превращены в мятежников испорченными или невежественными гражданами, и революция отсрочена, быть может, на полвека. Следует сказать все: это было еще в те кри­тические времена, когда Бриссо пришел в Общество друзей Конституции, где он почти никогда не появлялся, чтобы предло­жить изменения в образе правления, подсказать которые Учре­дительному собранию запрещали нам самые простые правила благоразумия. По какой роковой случайности очутился там Бриссо, чтобы поддержать проект петиции, которая послужила поводом к пресловутой коалиции, чтобы вызвать резню на Мар­совом поле! Каковы бы ни были вероломные мотивы тех, кто толкнул добрых граждан на этот шаг, он был, конечно, невин­ным; петиция, проект которой был составлен, имела одну лишь цель — предложить Национальному собранию поговорить со своими доверителями, прежде чем высказывать свое мнение о деле монарха. Почему Бриссо вздумал предложить другой проект петиции, намечавшей отмену королевской власти в тот момент, когда фракция ожидала только этого предлога, чтобы

    1 17 июля 1791 г. на Марсовом поле в Париже собралось несколько тысяч человек для обсуждения и подписания петиции, осуждающей монар­хию. По приказу Учредительного собрания и Парижского муниципалитета к Марсову полю были двинуты войска под командованием Лафайета. По безоружным демонстрантам был открыт огонь, в результате которого было убито более 50 человек и ранено несколько сот человек.

    оклеветать защитников свободы? А нас обвинили в преувеличе­нии, которое мы противопоставили в Обществе друзей Консти­туции первому проекту петиции, законность которой мы не оспа­ривали, но гибельные последствия которой мы предвидели. Мы были обязаны проявить столько же осмотрительности, сколько и твердости, чтобы заживить раны, нанесенные свободе этой роковой катастрофой. Я не буду, однако, утверждать, что наме­рения Бриссо иКондорсе были так же преступны, как события — гибельны; я не хочу принимать упреков, сделанных им многими патриотами, в мнимом расхождении их с Л а ф а й е- т о м, панегиристами которого они являлись, лишь для того, что­бы лучше служить своей партии и проложить себе путь к За­конодательному собранию сквозь ложные препятствия, чтобы вызвать к себе доверие и усердие друзей свободы. Я хочу видеть в их прежнем поведении лишь крайнее неблагоразумие и вели­чайшую глупость. Но теперь, когда их связи сЛафайетом и Нарбонном не являются более тайной, когда опыт прошлого может пролить новый свет на современные события, когда они не скрывают более проектов опасных нововведений, когда они со­бирают все свои силы для того, чтобы обесславить тех, кто объ­являют себя защитниками нынешней Конституции, пусть они знают, что нация в одно мгновение расстроила бы все козни, затеваемые в продолжение стольких лет ничтожными интри­ганами. Всякий, кто строит честолюбивые планы на новых заблуж­дениях монарха и посмел бы разжечь пламя гражданской войны в тот момент, когда нам навязана внешняя война, был бы вели­чайшим врагом отечества. Французы, депутаты, объединяйтесь же вокруг Конституции, защищайте ее от исполнительной власти, защищайте ее от всех мятежников! Не способствуйте намере­ниям тех, кто утверждает, что она неисполнима только потому, что они не хотят ее исполнять; потерпим некоторое время ее не­совершенства, пока успехи просвещения и общественного духа позволят нам дождаться той минуты, когда мы сможем уничто­жить их в лоне мира и согласия. Недостатки Конституции при­надлежат людям, но ее основы — дело неба, и она носит в себе самой бессмертное начало своего совершенства. Декларация прав, свобода печати, право петиции, право мирных сборищ; добродетельные представители, строгие по отношению к знат­ным, неумолимые к заговорщикам, снисходительные к слабым, исполненные уважения к народу, пылкие защитники патриотизма, строгие хранители общественного порядка; представители, кото­рые не стараются назначать министров и править от их имени, но которые наблюдают за ними и беспристрастно наказывают их; мир и изобилие возрождаются под их покровительством, так как они менее посвящены в интриги двора, чем в искусство за­щищать свободу; к ним больше не нужно прибегать, чтобы за­ставлять королевскую власть идти по пути, начертанном ей во­лей суверена, или чтобы незаметно и без потрясений прибли­

    жаться к той эпохе, когда общественное мнение, просвещенное временем или преступлениями тирании, сможет высказаться за наилучшую форму правления, соответствующую интересам на­ции. Мы, следовательно, не побоимся защищать Конституцию, рискуя получить название роялиста и республиканца, народного трибуна и члена австрийского комитета *. Мы будем защи­щать ее тем усерднее, чем сильнее мы чувствуем ее недостатки. Если наше полное повиновение даже тем декретам, которые нарушают наши права, является жертвоприношением нашим прежним угнетателям, то пусть последние не отказывают нам по крайней мере в исполнении тех, которые им покровительствуют. Если бы они увидели Конституцию во всех законах, которые благоприятствуют тирании, если бы они не признали ее более в тех, которые ее сдерживают, то мы подпали бы под еще более невыносимый гнет, чем тот, от которого она нас освободила.

    Защищая ее, мы не будем тоже забывать того, что времена революции не похожи на спокойные времена и что политика наших врагов всегда состояла в смешении этих времен, с той целью, чтобы законно убивать народ и свободу. Наши прин­ципы, наша гражданская доблесть не имеют ничего общего с принципами и гражданской доблестью министра Нарбонна, который, смотря спокойным оком на знамя контрреволюции, поднятое на юге, посмел возбудить национальную месть против отважных марсельцев2 на том основании, что для уничтожения пожара гражданской войны они не дожидались приказов под­жигателей; мы любим Конституцию не как те, которые всегда находят в ней оружие для убийства слабых патриотов и угнете­ния солдат, но никогда не находят его для наказания воена­чальников и высокопоставленных преступников. Мы будем за­щищать ее не против общей воли и свободы, но против частных интересов и вероломства. Мы будем заниматься отдельными личностями лишь тогда, когда их имена будут неразрывно связаны с общественным делом.

    Мы не скрываем от себя, что вооружим против себя все пар­тии; нам останется одобрение нашей совести и уважение всех честных людей.

    1 Бриссо в своей газете «Французский патриот» 20 мая 1791 г. обвинил Робеспьера в сообщничестве с двором и австрийским комитетом ввиду того, что Робеспьер не сочувствовал войне.

    2 Отряд национальной гвардии Марселя, принявший участие в сверже­нии монархии 10 августа 1792 г. в Париже.

    О НЕОБХОДИМОСТИ И ПРИРОДЕ ВОИНСКОЙ ДИСЦИПЛИНЫ

    Статья tSur la necessite et la nature de la discipline militaire» была помещена во втором номере еженедельника Робеспьера «Le defenseur de la Constitution» (май 1792 г.).

    jE исциплина является душой армий; дисциплина заме- jf няет численность, а численность не может заменить дисциплину. Без дисциплины нет армии; имеется лишь простое соединение людей, без единства, без согласия, которые не могут успешно направлять свои силы к общей цели, подобно телу, покинутому жизненным началом, или машине со сломан­ной пружиной. Эти истины так же очевидны, как и любая из тех, которые могут быть доказаны опытом и разумом.

    Существует менее ясный для всех умов вопрос, который те­перь тесно связан с этими истинами и решение которого совер­шенно необходимо для определения надлежащего их примене­ния, вопрос, который никто еще не подумал изучить, но который многие люди попытались окутать почти непроницаемым мраком; это вопрос о том, какова природа, какова истинная цель воин­ской дисциплины. Каков, наконец, точный смысл этих слов? Его еще пока не объяснили.

    Учредительное собрание признало и торжественно провоз­гласило великие принципы, но далеко не так точно применяло их ко всем частям законодательства; по-видимому, даже оно считало их совершенно чуждыми военному кодексу. Всем из­вестно, что этот кодекс был работой комитета, состоящего из дворян, лиц высшего командного состава и военных министров, сменявших один другого в течение этого периода. Они только представили его по частям на утверждение Собрания, которое приняло его с безусловным доверием и которое мало думало о сохранении права вето. Насколько общераспространен был тот предрассудок, что только министрам подобает что-то смыслить в законах, относящихся к армии! Насколько далеки были от по­

    нимания того, что самой важной частью этих законов является не та, которая относится к науке тактики и требует военных по­знаний! Насколько далеки были от догадки о том, что военные законы всесторонне связаны с принципами и интересами граж­данской и политической свободы и что люди, для которых есте­ственнее руководствоваться предрассудками их положения и рождения, их личными интересами, чем правилами политики и .философии, менее всего способны принять в расчет все эти связи, примирить долг солдата с долгом гражданина! Поэтому, не­смотря на некоторые мелкие изменения, основы и дух нового ко­декса вполне достойны прежнего, и слова воинская дисциплина не дают еще ныне у нас более точных и справедливых понятий, чем в тех странах, где армия служит лишь орудием в руках деспота для порабощения и разорения народов.                    '

    Постараемся разъяснить эти понятия с тем интересом, ко­торый внушает новизна этого вопроса, и с тем вниманием, ко­торое требует спасение свободы, связанной с этим вопросом.

    Что такое воинская дисциплина? Это верность в выполнении долга военной службы; это повиновение особым законам, регу­лирующим функции солдата. Специальные обязанности, возло­женные на солдата в силу тех обязательств, которые он принял на себя в отношении отечества, не простираются дальше; отсюда неизбежно вытекает, что власть его начальников ограничена в тех же пределах. Солдат является вместе с тем человеком и гражданином; обладая этими тремя качествами, он имеет обязан­ности и права, которые должны и могут быть примирены.

    Когда он выполнил свой солдатский долг, природу которого я только что определил, он пользуется такими же правами, как и другие граждане и люди. Военный закон является для солдата тем, чем гражданские и политические законы являются для граж­дан; гражданин вправе делать все то, что гражданские и поли­тические законы не запрещают; солдат вправе делать все то, что военный закон ему не запрещает. Гражданский закон может запретить лишь то, что вредит обществу и чужим правам; воен­ный закон может запретить лишь то, что вредит военной службе. Всякий закон, причиняющий человеку какое-нибудь лишение или возлагающий на него бесполезное бремя, является тира­ническим актом; всякий человек или начальник, требующий того, ■чего закон не предписывает, является деспотом и тираном, то есть мятежником.

    Таким образом, когда солдат не является на перекличку, на смотр, на какое-нибудь учение; когда он покидает свой пост или отказывается повиноваться приказаниям, отдаваемым ему его начальниками в порядке военной службы, он нарушает дисцип­лину; он должен быть наказан в соответствии с законами. Но если эти же начальники, расширяя пределы своей власти, захо­тят запретить ему пользоваться правами, принадлежащими каждому гражданину; если какой-нибудь офицер, например,

    вздумает запретить ему посещать своих друзей, часто бывать в обществах, разрешенных законом; если он пожелает вмеши­ваться в его чтение, в его переписку, — сможет ли он ссылаться на дисциплину и требовать повиновения? Нет. Если следовать понятиям о дисциплине, разделяемым до сих пор предрассуд­ками из-за доверия к макиавеллизму и аристократии, то нет ни­какого основания к тому, чтобы офицер не мог сказать солдату, которого он встречает в каком-нибудь доме или общественном месте: «Твое присутствие здесь мне не нравится, приказываю тебе возвратиться в казарму; я запрещаю тебе разговаривать с этой женщиной: удовольствие беседовать с ней я оставляю толь­ко для себя». Нет основания к тому, по крайней мере при данной системе, чтобы солдат, который в этих случаях был бы бун­товщиком и оказал бы неуважение к своему .офицеру, не был отправлен в тюрьму и наказан, как неловинующийся. Однако если- следовать правилам настоящей дисцип­лины, недисциплинированным был бы здесь именно офицер, а солдату следовало бы ему ответить: «Вне военной службы я не знаю офицеров ни в клубах, ни в общественных местах; как солдат, я буду повиноваться начальникам, которые будут при­казывать мне от имени закона; я буду соблюдать все установ­ленные им правила; как свободный гражданин, я буду пользо­ваться теми, которые закон мне гарантировал, и не подчинюсь власти какого-либо лица». Такой ответ допустим во всех странах, где господствует закон, ибо повиноваться чело­веку, который приказывает не от имени закона, значит оскорб­лять самый закон и делаться соучастником того, кто захватыва­ет его власть. Тот, кто сделал бы это, не был бы недисциплини­рованным; он был бы лишь свободным человеком и просвещен­ным гражданином, а следовательно, верным и смелым солдатом, более грозным для врагов государства, чем те смертоносные ав­томаты, храбрость которых обусловливается только яростью либо даже страхом.

    Из всего сказанного мною следует, что принципы справед­ливости и общественного порядка могут легче, чем это думают, применяться к гражданам, вооруженным для защиты отечества. Из этих принципов можно сделать столь же простые, как и важ­ные выводы.

    Из них можно заключить: 1) что всякая излишняя строгость в наказаниях является общественным преступлением; 2) что всякая произвольная и тираническая форма в судебных реше­ниях является посягательством на невинность и на обществен­ную и личную свободу. Ибо, хотя особенности армейского укла­да и могут вызывать некоторые изменения в общих правилах, они никогда не могут требовать, чтобы невиновного отдавали как виновного в полное распоряжение какого-нибудь человека; при всех возможных обстоятельствах всегда правильно то, что меч законов должен разить лишь преступление; и никогда ти­

    рания не может спасти ни государства, ни свободы. Что же сле­довало бы думать о законе, который предоставлял бы генералу власть над жизнью и смертью солдат? Тот, кто облечен ею, яв­ляется неограниченным властелином армии; люди преступны или невиновны в зависимости от его прихоти; дисциплина в его- руках служит обязанностью делать все то, что соответствует егс- интересам; она не что иное, как полнейшее рабство; как бы ги­бельны для блага отечества и прав народа ни были его жела­ния, они священны, как закон, непреодолимы, как громы небес­ные. Что будет, если вы доверите тому же человеку право изда­вать законы или регламенты, что является одним и тем же? Пра­ведное небо! Судебная и законодательная власть, то есть вер­ховная власть, переданная генералу армии! Что же станется с- властью настоящего, невооруженного законодателя подле этого- искусственного законодателя, окруженного военной силой? Из всех способов принести свободу в жертву военному деспотизму есть ли способ, столь же быстрый и верный? Какой дух ужаса может, следовательно, внушить подобное решение! Разве нико­гда не научатся здраво судить о пороках и добродетелях людей? Разве никогда не сумеют уважать народ и одновременно пола­гаться на его интересы и его характер? Разве всегда будут бо­яться восстания управляемых и не бояться эгоизма и честолю­бия правящих? Должна ли, следовательно, армия граждан воз­буждать больше подозрений, чем военачальник? Разве армия не более, чем он, заинтересована в спасении отечества, не бо­лее предана народному делу? И не единственный ли только- мотив собственной безопасности побуждает ее естественно пови­новаться приказам генерала, достойного ее доверия? Вам легче- будет найти сто тысяч вероломных или честолюбивых генералов,, чем беспричинно виновную и мятежную армию; зачем, следова­тельно, поступать прямо против природы вещей, оказывая на­чальникам то доверие, которое заслуживает армия? Успокойтесь- же, или, вернее, опасайтесь только наших настоящих врагов.

    Рассмотрите теперь этот важный вопрос с других точек зре­ния, перенеситесь во времена революций. Вообразите револю­цию, начатую народом и для народа, против королевского дес­потизма и дворянства, но остановленную совместными ухищре­ниями дворянства и двора; предположите, что во время войны,, вызванной и тем и другим, военачальниками будут дворяне, избранные двором. Ну хорошо! Какую дисциплину хотели бы вы иметь в армии — дисциплину деспотизма или ту, которую я- описал? Каких настроений потребовали бы вы от солдат, кроме- тех, когда, готовые отбросить внешних врагов, они были бы достаточно бдительны и благородны, чтобы предупредить веро­ломства, замышляемые против нации; кроме тех, когда, покор­ные командованию офицеров, если речь идет о битве с иностран­ными войсками, солдаты были бы всегда достаточно настороже- от соблазна, достаточно просвещены и проникнуты духом и-

    принципами Конституции, чтобы отказаться служить их честолю­бию против народа и свободы? Стараться беспрестанно изменять в них этот характер, хотеть во что бы то ни стало сделать их снова автоматами, отдать их на милость начальников, вызываю­щих подозрение, — не значит ли это восстановить деспотизм и аристократию на развалинах нарождающейся свободы?

    Как далек был от здравого смысла и истины тот предста­витель, который, желая облечь генералов этой страшной дикта­турой, после длительной и жестокой хулы на народ, породивший эту свободу, подчеркнуто ссылался на строгость дисциплины у римлян и свободных народов! Мы не будем спрашивать у него, в каких книгах изучал он военный кодекс римлян и греков, но откуда он взял, что римские и спартанские генералы забывали о том, что они командуют гражданами, и простирали свою власть за пределы воинской дисциплины в собственном смысле слова?

    Как, к тому же, может он сравнивать наше настоящее поло­жение с положением тех древних народов, у которых генералы были магистратами, у которых солдаты после непродолжитель­ного похода возвращались в стены города и были всего только гражданами, у которых начальники, армия, республика знали лишь один интерес и должны были сражаться только с инозем­ным врагом? Разве ходили греки в бой под командованием ге­нералов Ксеркса, а римляне под знаменами П о р с е н ы? Разве не известно, что те самые римляне, которые так часто нес­лись к победе под начальством К о м и л л о в и Фабрициев, отказались побеждать под руководством децемвиров, что, при­званные в Рим криками оскорбленной невинности и свободы, они -отложили разгром Эквов и Сабинян на то время, когда они заставили бы пасть под мечом законов Ann и я и его сообщ­ников; они это сделали и торжествовали победу. Разве не из­вестно, что во время американской войны изменник Арнольд был наказан теми, кем он командовал? Разве намеревался тогда американский сенат поступить с ними, как с виновными и раз­бойниками? Если бы голландцы предвидели вероломство принца С альмского, а брабантские жители -— вероломство Шен- ф.ельда, разве носили бы они ныне оковы? Да что я говорю! Когда и при самом деспотизме бесчестные генералы бесстыдно приносили наших солдат в жертву какой-то куртизанке, разве поверили бы вы, что вселенная и нация вменили бы им в прес­тупление спасение армии и славы французского имени путем отважного неповиновения вероломству, которое запрещало им победить и приказывало дать себя истребить? В истории наций есть необычайные обстоятельства, когда голос природы и необ­ходимости звучит с непреодолимой властностью. Напрасно лож­ное благоразумие или политическое вероломство хотело бы это опровергнуть. Великие кризисы предупреждают мудростью и .энергией, но раз они уже возникли, то их нельзя подавлять на-

    еилием, по крайней мере, если не хотят все разрушить и погубить. Если мы совсем не склонны снова надеть на себя оковы, то не будем насиловать природу вещей и средства управления, не бу­дем призывать деспотизм на помощь свободе, не будем защи­щать ее, как рабы, которых ужасает даже ее тень. Будем осте­регаться того, чтобы враги свободы, ослепляя наши очи ее эм­блемами, оглушая наши уши ее языком, незаметно не добились ее похищения у нас. Не будем доверять показному патриотизму и опасной политике наших военных патрициев, будем страшить­ся того, чтобы одним только этим словом — дисциплина — они не довели нас до нашей гибели. Они уже сильно успели в этом деле; если вы хотите помешать им быстро завершить его, то да­вайте пользоваться нашим собственным опытом, чтобы испра­вить те гибельные ошибки, в которые они нас вовлекли; давайте сравнивать изложенные нами принципы с тем, что происходило до сих пор среди нас.

    Подводя итог нашим взглядам, мы видим, что возникает, так сказать, два рода воинской дисциплины: одна является не­ограниченной властью начальника над всеми действиями и лич­ностью солдата, другая — их законной властью, ограниченной пределами военной службы. Первая основана на предрассудках и кабале; вторая почерпнута из самой природы вещей и разума. Первая делает из военнослужащих чистейших крепостных, пред­назначенных, безусловно, содействовать прихотям одного чело­века, другая создает из них послушных слуг отечества и закона; она оставляет их людьми и гражданами. Первая годится для деспотов, вторая —1 для свободных народов. С первой можно победить врагов государства, но одновременно поработить и притеснить граждан; со второй — вернее одолеть внешних вра­гов и защитить свободу своей страны от врагов внутренних.

    С самого начала революции вы постоянно слышали обви­нения солдат в неповиновении. Но рассмотрите, прошу вас, ка­кую из этих двух родов дисциплины они нарушили; быть может, ту, которая состоит в точном выполнении воинских обязанно­стей? Нет, нашу армию никогда не упрекали в отказе от них и даже со справедливым восхищением отмечали, что те корпуса, которые имели гражданские разногласия со своими начальни­ками, проявляли благородство тем, что противопоставляли их клевете щепетильную точность при соблюдении всех своих обя­занностей. Они нарушили ту дисциплину, которая представляет собой пассивную и слепую покорность воле старшего даже в том, что совершенно чуждо отношениям солдата с начальником, да что я говорю, в том, что им, безусловно, возбранялось самы­ми священными интересами отечества. Главным их преступле­нием против этой дисциплины был благородный отказ служить делу наших прежних тиранов против нации и обагрять свои руки кровью народа и его первых представителей; прочими преступ­лениями были либо законные, либо похвальные поступки, до­

    стойные нового отечества, которое они создали. Им вменялось в преступление то ношение священного значка завоеванной сво­боды, то пение гимна, столь любимого добрыми гражданами, то- участие в наших народных танцах и в веселье народа во время невинных празднеств, устроенных в честь отечества; их хотели оставить изолированными от нации, часть которой они состав­ляли, чуждыми чувствам и правам свободы, которая являлась их делом. Таковы были истинные причины распрей солдат с их офицерами. Предлогом было слово «неповиновение». Малейшее- упущение в личной службе, которое с трудом заметили бы при старом режиме, преувеличивалось, приписывалось всей армии. Почти никогда не дерзали еще подробно изложить эти факты. Да что говорить! Таков был недостаток гражданственности и далее невежество их обвинителей, что последние не колебались открыто сознаваться в том, что они вменяют солдатам в обязан­ность снятие с себя трехцветной ленты и воспрещают всякое проявление патриотических чувств, как только их офицеры при­кажут об этом. Весь этот громкий процесс между теми и дру­гими был не чем иным, как войной деспотизма и аристрократии против народа и нарождающейся свободы. О, кто бы этому по­верил! Этот процесс был решен в пользу первых. И не удиви­тельно! Деспотизм и аристократия были одновременно обвини­телями, судьями и сторонами. Сколько раз представители народа бессознательно способствовали их гибельным планам! Я видел, как министр-заговорщик и враждебные революции патриции обвинили главных защитников свободы; и в тот же миг на осно­вании их слов Учредительное собрание с быстротой молнии вы­пустило декрет о проскрипции; я видел, как оно в своем роковом заблуждении посылало смерть своим спасителям; я видел это; и среди убийственных воплей невежества и клеветы мой слабый- голос не мог быть услышан! Я видел, что за дело революции шестьдесят тысяч героев отечества были позорно изгнаны произ­вольными приказами и чудовищными приговорами. Я видел, что в их лице тяжко оскорбляли народ, преследовали свободу, на­казывали, как преступление, патриотизм, нарушали новые, и даже деспотические, законы; народные представители видели это; и они это допустили! Они слышали горестные жалобы на­ших защитников, и они им не вняли! Их обвинители были при­знанными изменниками; они трусливо покинули свои знамена, напрасно пытались вовлечь солдат в свою измену; они подняли знамя восстания, присоединились к австрийским деспотам, что­бы растерзать сердце своего отечества; те, кто остались среди нас, не внушают, больше доверия просвещенным гражданам и ничто не смогло еще открыть нам глаза. А на солдат продол­жали клеветать, их не переставали преследовать, солдат, верных дисциплине, верных отечеству, считали мятежниками; мятежных же и-вероломных офицеров щадили, почти уважали^-О,- позор человеческого разума! О, бесчестье моего отечества! Ни один

    заговорщик не искупил еще величайшего из всех злодеяний, а за слабость, малейшее заблуждение народа, да что я говорю, за чистейшую и пламеннейшую преданность отечеству отплатили казнями и резней; и как будто недостаточно было заклания этого множества внушающих сочувствие жертв, их усопшим ду­шам нанесли еще оскорбление гражданскими венцами, пожало­ванными их палачам; память об этих кровавых трагедиях по­старались обессмертить гнусными памятниками и кощунствен­ными празднествами

    О равенство, о свобода, о справедливость! Неужели же вы только пустые названия?

    Я уже вижу, как изнемогаете вы повсюду под железным скипетром военного деспотизма. Все другие власти, существовав­шие до революции, пали, он один уцелел, для него одного были сохранены опасные различия, отмененные новой Конституцией, для него уже в наших пограничных селениях власть народных магистратов была поколеблена, для него идолопоклонство гото­вит победы, отечество расточает свои последние средства, законы и сама Конституция молчат; он уже является властителем судеб государства. Законодатели! Пора подумать о защите вас самих от огромной власти военного деспотизма, которую не перестают усиливать; пусть научит вас история революций; посмотрите, как у наших соседей он нагло пользуется призраком сената для тор­жественного объявления своих прихотей и один возвышается везде на развалинах национального суверенитета. Никогда об­стоятельства, окружающие вас, не были более благоприятны для его честолюбия. Вы с давних пор, по-видимому, играете с этим чудовищем; народ, очень мало просвещенный, смотрит на его рост почти без тревоги. Это чудовище кажется теперь ласковым с вами, но бойтесь, как бы оно не стало скоро достаточно силь­ным, для того чтобы растерзать вас, ибо с этой минуты вы пере­станете существовать.

    ' Робеспьер здесь имеет в виду жестокую расправу с восстанием в Нанси 28—31 августа 1790 г., произведенную карательным отрядом генерала Буйе и роялистскими офицерами.

    МНЕНИЕ О СУДЕ НАД ЛЮДОВИКОМ XVI

    В октябре 1792 года Конвент начал обсуждение вопроса о привлечении низложенного короля Людовика XVI к уголовной ответственности. Кон­венту были доложены материалы о совершенных Людовиком преступле­ниях и сформулированы юридические основания его ответственности за эти преступления. Эти доклады вызвали ожесточенные прения. На первом этапе процесса над Людовиком основное внимание депутатов сосредоточилось на вопросе о том, подлежит ли бывший король суду за совершенные им пре­ступления. Робеспьер три раза выступал в Конвенте по поводу суда над Людовиком.

    «Opinion sur le jugement de Louis XVI» первая речь, произнесенная Робеспьером в Национальном конвенте 3 декабря 1792 г. и изданная Нацио­нальной типографией в том же году, 12 стр. in •—8, под заголовком «Convention nationale. Opinion de Maximitien Robespierre, Depute du departe- ment de Paris, sur le jugement de Louis XVI; imprime par ordre de la Con­vention nationale.»

    Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une intro­duction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.

    ^а-раждане! Собрание незаметно для себя отклонилось от о У сущности вопроса. Здесь незачем возбуждать процесс. Л го­довик — не обвиняемый. Вы •— не судьи; вы — государ­ственные деятели и представители нации, ничем иным вы не мо­жете быть. Вам предстоит не вынести обвинительный или оправ­дательный приговор человеку, а принять меру общественного спасения, сыграть роль национального провидения. Низложенный король годен в республике лишь на два дела: либо нарушать спокойствие государства и потрясать свободу, либо способство­вать их укреплению. Я же утверждаю, что характер, который принимало до сих пор ваше обсуждение, как раз противоречит этой цели. В самом деле, как предписывает действовать здравая политика для укрепления нарождающейся республики? Она предписывает глубоко внедрить в сердца презрение к королев­ской власти и привести в замешательство всех сторонников ко­роля. Следовательно, представить миру его преступление в ка­честве проблемы, его дело — в качестве предмета самого вну­шительного, самого благоговейного, самого трудного обсуждег ния, которое когда-либо занимало представителей французского

    народа; установить неизмеримое расстояние между одним во­споминанием о том, чем он был, и достоинством гражданина — это именно и есть тайный способ сделать его опасным для сво­боды.

    Людовик был королем, а теперь основана республика.- Одни лишь эти слова решают пресловутый вопрос, который вас занимает. Людовик свергнут с престола за свои преступле­ния; Людовик объявил французский народ мятежным, для его наказания. он призвал оружие своих собратьев-тиранов; победа и народ решили, что мятежником был он один. Следова­тельно, Людовик не может быть судим; он уже осужден, или Республика не оправдана. Предлагать, чтобы Людовик XVI был каким бы то ни было образом предан суду, значит вернуться назад к королевскому и конституционному деспотизму; это идея контрреволюционна, ибо она делает спорной самую революцию.. В самом деле, если Людовика еще можно судить, то он мо­жет быть и оправдан, он может оказаться невиновным; да что говорить, до суда он предполагается таковым. Но если Людо­вик оправдан, если Л ю д о в и к может быть сочтен невинов­ным, то что будет тогда с революцией? Если Людовик неви­новен, то все защитники свободы превращаются тем самым в клеветников, а мятежники становятся поборниками истины и за­щитниками угнетенной невинности; все манифесты 1 иностранных, дворов являются тогда законными протестами против господст­вующей фракции. Даже заключение, которому до настоящего момента подвергался Людовик, является несправедливым притеснением; федераты, парижский народ, все патриоты Фран­ции оказываются виновными; и этот великий процесс, ведущийся в трибунале природы, процесс между преступлением и добро­детелью, между свободой и тиранией решается, наконец, в пользу преступления и тирании.

    Берегитесь, граждане, вас вводят здесь в заблуждение лож­ные понятия. Вы смешиваете принципы гражданского и положи­тельного права с принципами международного права; вы сме­шиваете отношения граждан между собою с отношением наций к врагу, строящему козни против них. Вы смешиваете также по­ложение народа в революционный период с положением народа,, обладающего твердым правительством.

    Вы смешиваете нацию, сохраняющую форму правления и наказывающую публичное должностное лицо, и нацию, уничто­жающую само правление. Мы относим к области знакомых нам понятий необычайный случай, связанный с принципами, кото­рые мы никогда не применяли; таким образом, благодаря при-

    1 В августе 1791 г. — июле 1792 г. прусским королем и австрийским императором, прусским герцогом Брауншвейгским, французскими эмигран­тами во главе с братьями Людовика XVI были изданы «манифесты», направ­ленные против французской революции (так называемые пильницкий, коблен- цкий, брауншвейгский манифесты).

    зычке к тому, что преступления, свидетелями которых мы яв­ляемся, судятся по однообразным правилам, мы естественно склонны думать, что нации ни в коем случае не могут со спра­ведливостью судить по-другому человека, нарушившего их пра­ва; там, где мы не видим ни присяжного, ни трибунала, ни су­дебной процедуры, мы не находим и правосудия. Самые эти тер­мины, которые мы применяем к понятиям, отличным от тех, ко­торые они выражают в обычном употреблении, довершают наше .заблуждение. Такова естественная власть привычки, что на са­мые произвольные условности, порой даже на самые несовер­шенные установления, мы смотрим как на абсолютное правило истины или лжи, справедливости или несправедливости. Мы .даже не думаем о том, что большинство неизбежно придержи­вается еще предрассудков, в которых воспитал нас деспотизм. _Мы так долго сгибались под его игом, что с трудом подымаемся к вечным принципам разума, что все восходящее к этому свя­щенному источнику всех законов, принимает в наших глазах не­законный характер, и даже естественный порядок кажется нам беспорядком. Величественные движения великого народа, воз­вышенные порывы добродетели часто представляются нашим „робким очам вулканическими извержениями или ниспроверже- .нием политического общества; и это противоречие между мяг­костью наших нравов, испорченностью наших умов и чистотой принципов, твердостью характеров, предполагающих свободное правительство, на название которого мы осмеливаемся претен­довать, конечно, немаловажная причина раздирающих нас смут.

    Когда нация бывает вынуждена прибегнуть к праву восста­ния, она возвращается к первобытному состоянию по отношению .к тирану. Как мог бы он сослаться на общественный договор? Ведь он его уничтожил. В том, что касается отношений граждан между собой, нация может, если пожелает, сохранить еще этот договор, но по отношению к тирану он полностью утрачивает силу после восстания и заменяется военным положением. Суды, судебные процедуры созданы лишь для членов гражданского об­щества.

    Предположение о том, что старая Конституция может на­правлять этот новый порядок вещей, было бы грубо ошибочным; оно означало бы, что она пережила самую себя. Какие же за­коны заменяют Конституцию? Ее заменяют законы природы; ее заменяет закон, являющийся основой самого общества и народ­ного блага; право наказать тирана и право свергнуть его с пре­стола — это одно и то же. И то, и другое выливается в одинако­вые формы. Процесс тирана — это восстание, приговор ему — падение его власти, наказание его — это то, чего требует народ­ная свобода.

    Народы судят не так, как судебные палаты: они не выносят приговоров, они поражают, как молния; они не осуждают коро­лей, они погружают их в небытие; и это правосудие не уступает

    правосудию судов. Если народы восстают против угнетателей для своего спасения, то могут ли они применить к ним такой род наказания, который грозил бы новой опасностью самим этим народам?

    Мы введены в заблуждение примерами других стран, не имеющих ничего общего с нами. Если Кромвель судил Карла I в судебной комиссии, которая находилась в его рас­поряжении, если Елизавета таким же образом осудила М а - рию Шотландскую, то это естественно: тираны, принося­щие себе подобных в жертву не народу, а своему властолюбию, стремятся обмануть простонародье призрачными формами: здесь речь идет не о принципах, не о свободе, а о плутовстве и интриге. Но народ — какому другому закону может он следо­вать, если не справедливости и разуму, поддерживаемым его всемогуществом?

    В какой республике необходимость наказать тирана была спорной? Был ли призван к суду Тарквиний? Что сказали бы в Риме, если бы римляне посмели объявить себя его защит­никами? А что делаем мы? Мы со всех сторон сзываем адвока­тов для защиты Людовика XVI; мы санкционируем как законные акты то, что у всякого свободного народа рассматри­валось бы как величайшее преступление; мы сами побуждаем граждан к низости и разврату; мы способны со временем пожа­ловать гражданские венцы защитникам Людовика, ибо, за­щищая его дело, они могут надеяться его выиграть; иначе вы показали бы миру лишь смешную комедию; и мы смеем говорить о республике! Мы взываем к формальностям потому, что у нас нет принципов; мы приписываем себе мягкость потому, что нам не достает энергии; мы кичимся ложной гуманностью, потому что чувство истинной гуманности нам чуждо; мы благоговеем перед тенью короля, потому что мы не умеем уважать народ; мы мягки к угнетателям, потому что мы не имеем никакого состра­дания к угнетенным.

    Процесс Людовика XVI! Но что такое этот процесс, если не апелляция восстания к какому-либо трибуналу или к какому-нибудь собранию? Когда король уничтожен народом, кто вправе воскрешать его для создания из него нового предлога смуты и мятежа и какие иные последствия может вызвать по­добный образ действия? Открывая поле деятельности для побор­ников Людовика XVI, вы возобновляете борьбу деспотизма против свободы, вы позволяете поносить республику и народ, ибо право защищать бывшего деспота влечет за собой право го­ворить все, что относится к его делу. Вы восстанавливаете все фракции, вы оживляете, вы ободряете усыпленный роялизм; вы предоставляете возможность свободно высказываться за или против. Что может быть законнее, что может быть естественнее, чем повторить повсюду те положения, которых смогут открыто придерживаться его защитники на вашем суде и даже на вашей

    трибуне! Хороша республика, основатели которой со всех сто­рон создают ей противников, чтобы напасть на нее еще в колы­бели! Посмотрите, какие быстрые успехи уже сделала эта си­стема.

    В течение минувшего августа все сторонники королевской власти скрывались; всякий, кто осмелился бы защищать Л ю - довика XVI, был бы наказан как изменник. Ныне они без­наказанно поднимают свою дерзкую голову; ныне самые обес­славленные писатели аристократии снова уверенно берутся за свои отравленные перья или находят последователей, превосхо­дящих их бесстыдством; ныне дерзновенные писания наводняют город, где вы находитесь, восемьдесят три департамента и даже портик этого святилища свободы; ныне вооруженные люди, при­бывшие без вашего ведома и вопреки законам, оглашают улицы этого города мятежными криками, требующими безнаказан­ности Людовика XVI; ныне Париж таит в своих недрах людей, собранных, говорят вам, для того, чтобы спасти Людо­вика XVI от правосудия нации. Вам остается только открыть этот зал атлетам, которые'уже толпятся вокруг, чтобы добиться чести ломать копья во славу королевской власти. Да что я го­ворю? Ныне Людовик разъединяет даже представителей на­рода: одни высказываются за, другие — против него. Кто мог бы предположить еще два месяца тому назад, что вопрос о его не­прикосновенности станет спорным? Но с той поры, как один из членов Национального конвента предложил серьезно обсудить эту идею, прежде чем перейти к другим вопросам, неприкосно­венность, которой заговорщики Учредительного собрания при­крыли первые клятвопреступления короля, была призвана для защиты его последних посягательств. О преступление! О позор! Трибуна французского народа огласилась панегириком в честь Людовика XVI; мы слышали восхваление добродетелей и благодеяний тирана! Мы с трудом смогли спасти честь или сво­боду лучших граждан от несправедливости поспешного решения. Да что говорить! Мы видели, с какой постыдной радостью при­нята была самая ужасная клевета на представителей народа, известных своим рвением к'свободе. Мы видели, как одна часть этого собрания была изгнана другою почти тотчас же после сов­местного доноса глупости и испорченности. И только дело ти­рана столь священно, что обсуждение его не может быть ни достаточно долгим, ни достаточно свободным; да и что тут уди­вительного? Это двоякое явление зависит от одной и той же причины. Те, кто участливо относятся к Людовику или к ему подобным, должны жаждать крови депутатов-патриотов, которые во второй раз требуют его наказания; они могут поми­ловать лишь тех, кто смягчился в его пользу. Был ли хоть на одно мгновенье оставлен- проект порабощения народа путем из­биения его защитников? И не должны ли все те, кто изгоняет их ныне под кличкой анархистов и бунтовщиков, сами вызвать

    смуту, которую предвещает нам их вероломная система? Если верить им, то процесс продлится по крайней мере несколько ме­сяцев, он протянется до будущей весны, когда деспоты должны дать нам генеральный бой. А какой широкий простор для заго­ворщиков! Какая.пища для интриги и аристократии! Таким об­разом, все приверженцы тирании смогут еще надеяться на по­мощь своих союзников, а иностранные армии смогут поддержи­вать смелость контрреволюционеров, в то время как их золотсг будет искушать верность суда, который должен решить участь- короля. Праведное небо! Дикие орды деспотизма снова гото­вятся терзать наше отечество во имя Людовика' XVI! Лю­довик продолжает бороться против нас из глубины своей темницы, а тут сомневаются, виновен ли он, можно ли поступить с ним, как с врагом! Я все еще хочу верить, что республика не­пустой звук, которым нас забавляют; но какие же иные средства могли бы употребить те, которые хотели бы восстановить коро­левскую власть?

    У нас ссылаются в защиту короля на Конституцию. Я осте­регусь повторять здесь все доводы, изложенные теми, кто соиз­волили оспаривать этот род возражения.

    Я скажу об этом лишь пару слов для тех, кого эти доводы не могли бы убедить. Конституция запрещала вам все то, что вы сделали. Если единственным наказанием для короля могло быть низложение,, то вы не имели права низложить его без суда над ним. Вы не имели никакого права держать его в тюрьме. Он вправе требовать от вас своего освобождения и вознаграж­дения за убытки. Конституция вас осуждает; падите же к но­гам Людовика XVI и взывайте к его милосердию.

    Что касается меня, то я постыдился бы более серьезно об­суждать эти конституционные тонкости, я отсылаю их на школь­ные скамьи, в залу суда или еще лучше в кабинеты Лондона, Вены и Берлина. Я не умею долго обсуждать, когда убежден, что обсуждение поведет к скандалу.

    Это — важное дело, говорят нам, и его надо решать с ра­зумной и медленной осмотрительностью. Это мы создали из него важное дело! Да что я говорю? Это вы создали из него дело. Что важного находите вы в нем? Быть может, его трудность? Нет. Быть может, важность особы? В глазах свободы нет чело­века более низкого; в глазах человечества нет человека более виновного. Он может внушать еще почтение лишь тем, кто под­лее его. Быть может, полезность результата? Но это — только лишний довод к его ускорению. Важное дело — это проект на­родного закона; важное дело — это дело какого-нибудь несча­стного человека, угнетенного деспотизмом. Чем вызываются эти бесконечные отсрочки, которые вы нам предлагаете? Неужели вы боитесь оскорбить мнение народа? Как будто бы сам народ боится чего-нибудь, кроме слабости или честолюбия своих упол­номоченных; как будто бы народ — презренная толпа рабов,

    бессмысленно преданная тупому, изгнанному ею тирану и же­лающая во что бы то ни стало погрязать в низости и рабстве. Вы говорите о мнении, но разве не вам надлежит направлять его, поддерживать его? Если оно заблуждается, если оно из­вращается, то кого следует в этом винить, как не вас самих? Мо­жет быть, вы боитесь иноземных королей, объединившихся про­тив .вас? О, конечно, верный способ победить их — это показать свой страх перед ними! Верное средство привести деспотов в за­мешательство — это пощадить их сообщника! А быть может, вы боитесь иноземных народов? Вы, значит, верите еще во врожденную любовь к тирании. Так зачем же стремитесь вы к славе, которую приносит освобождение человеческого рода? По какому странному противоречию предполагаете вы, что нации, которые нисколько не были поражены провозглашением прав человечества, придут в ужас от наказания одного из самых же­стоких его угнетателей? Наконец, говорят, вы страшитесь мне­ния последующих поколений. Да, действительно, последующие поколения будут удивляться нашей непоследовательности и на­шей слабости, а наши потомки будут смеяться над этим пред­положением и вместе с тем над предрассудками своих отцов.

    Нам сказали, что для изучения этого вопроса требуется ге­ниальность. Я же утверждаю, что нужна лишь' добросовест­ность. Речь идет гораздо меньше о том, чтобы просвещать себя, чем о том, чтобы не обманывать себя добровольно. Почему то, что кажется нам ясным в одно время, кажется нам непонятным в другое? Почему то, что легко разрешается здравым смыслом народа, превращается для его уполномоченных в почти нераз­решимую проблему? Вправе ли мы иметь волю, противную об­щей воле, и разум, отличный от всеобщего разума?

    Я слышал, как защитники неприкосновенности короля вы­двигали смелую точку зрения, которую я, пожалуй, поколебался бы высказать сам. Они утверждали, что те, кто 10 августа умерт­вили бы Людовика XVI, совершили бы добродетельный по­ступок; но такое мнение могло основываться лишь на преступ­лениях Людовика XVI и правах народа. А разве трехме­сячный срок изменил его преступления или права народа? Если его спасли тогда от общественного негодования, то, конечно, единственно для того, чтобы его наказание, торжественно по­становленное Национальным конвентом от имени нации, больше внушило страха врагам человечества, но снова обсуждать во­прос о том, виновен ли он или может ли он быть наказан, — это значит изменять французскому народу. Возможно, что есть люди, которые либо для того, чтобы унизить достоинство Собра­ния, либо для того, чтобы лишить нации примера, который воз­нес бы души на высоту республиканских принципов, либо по еще более постыдным мотивам, были бы не прочь, чтобы функ­ции национального правосудия были осуществлены рукой част­ного лица. Граждане, остерегайтесь этой западни; всякий, кто

    посмел бы дать такой совет, послужил бы лишь врагам народа. Во всяком случае наказание Людовика может иметь значе­ние лишь постольку, поскольку оно будет носить торжественный характер общественного мщения. Какое дело народу до презрен­ной личности последнего короля?

    Представители! Выполнить долг, возложенный на вас на­родом, важно как для него, так и для вас самих. Республика объявлена, но дали ли вы ее нам на деле? Вы не издали еще ни одного закона, оправдывающего это название, вы не искоре­нили еще ни одного злоупотребления деспотизма; отбросьте на­звания — у нас еще полностью существует тирания и, вдобавок, еще более низкие группировки, и еще более безнравственные шарлатаны, сеющие новые семена смуты и гражданской войны. Республика! Людовик еще жив! А вы ставите еще личность короля между нами и свободой! Побоимся же сделаться пре­ступниками благодаря сомнениям нашей совести. Побоимся, проявляя излишнюю снисходительность к виновному, сами по­ставить себя на его место.

    Возникает новое затруднение. К какому наказанию приго­ворим мы Людовика? Смертная казнь слишком жестока. Нет, возражает другой, жизнь еще более жестока; я требую, чтобы он жил. Защитники короля, из сострадания или из же­стокости, хотите вы избавить его от наказания за его преступ­ления? Что касается меня, то мне омерзительна смертная казнь, расточаемая вашими законами, и я не питаю к Людовику ни любви, ни ненависти, я ненавижу лишь его злодеяния. Я тре­бовал отмены смертной казни от Собрания, которое вы до сих пор называете Учредительным; и не моя вина, если основные принципы разума показались ему моральной и политической ересью. Но вы, никогда не думавшие ссылаться на них в за­щиту стольких несчастных, преступления которых являются в гораздо меньшей степени их личными преступлениями, чем пре­ступления правительства, — по какому злому року вспоминаете вы о них только для защиты величайшего из преступников? Вы требуете изъятия из закона о смертной казни для того, кто один лишь и может оправдать его. Да, вообще, смертная казнь — преступление, и по тому только соображению, что согласно не­рушимым принципам природы она может быть оправдана лишь в тех случаях, когда она необходима для безопасности людей или общества. А общественная безопасность никогда не требует смертной казни за обыкновенные преступления, ибо общество всегда может предупредить их другими средствами и поставить виновного в невозможность вредить ему. Но когда король сверг­нут с престола революцией, которая далеко еще не упрочена справедливыми законами, когда одно имя его навлекает бич войны на восставшую нацию, тогда ни тюрьма, ни изгнание не могут сделать существование короля безразличным для общест­венного блага. И это жестокое исключение из обычных законов,

    которое признается правосудием, может быть объяснено лишь самой природой его преступлений. С прискорбием произношу я эту роковую истину.., но Людовик должен умереть, потому что отечество должно жить. Мирный, свободный народ, почитае­мый внутри, как и извне, мог бы внять советам о великодушии, но народ, у которого еще оспаривают свободу после стольких жертв и такой упорной борьбы, народ, у которого законы еще неумолимы лишь в отношении несчастных, народ, у которого преступления тирании являются предметом спора, — подобный народ должен требовать мести; и великодушие, которым вас прельщают, слишком походило бы на великодушие шайки раз­бойников, делящих между собой добычу.

    Предлагаю вам немедленно вынести постановление об уча­сти Людовика. Что касается его жены, вы предадите ее суду так же, как и всех лиц, обвиняемых в таких же посягательствах. Сын его не покинет Тампля до тех пор, пока не укрепится мир и общественная свобода. Что касается Людовика, я требую чтобы Национальный конвент немедленно объявил его изменни­ком французской нации, преступником против человечества, я требую, чтобы на этом основании он дал поучительный пример миру на том самом месте, где 10 августа погибли благородные мученики свободыи чтобы в честь этого памятного события был сооружен монумент, предназначенный поддерживать в душе народов сознание своих прав и отвращение к тиранам, а в душе тиранов — спасительный страх перед народным правосу­дием.

    1 Речь идет о французских патриотах, погибших при взятии Тюльерий- ского дворца в день свержения монархии 10 августа 1792 г.

    ВТОРАЯ РЕЧЬ О СУДЕ НАД ЛЮДОВИКОМ XVI

    3 декабря 1792 г. Конвент принял декрет о предании суду Людо­вика XVI. Его дело слушалось Конвентом. Процесс Людовика проходил в условиях ожесточеннейшей борьбы между якобинцами и жирондистами, ко­торые стремились любыми средствами спасти жизнь короля. Народные массы требовали казни Людовика. 14 января 1793 г. Конвент прекратил прения по его делу и поставил на голосование три вопроса: виновен ли Людо­вик XVI, будет ли решение Конвента обсуждаться народом и какого нака­зания заслуживает Людовик. Признав Людовика виновным в предъ­явленных ему обвинениях «в злоумышлении против свободы нации и общей безопасности государства» и отвергнув предложение о всенародном обсуж­дении, Конвент приступил к поименному голосованию меры наказания. Боль­шинством голосов Людовик был приговорен к казни, которая была при­ведена в исполнение 21 января 1793 г.

    Приводимая ниже речь Робеспьера была произнесена в Национальном конвенте 28 декабря 1792 г. в период наибольшего обострения борьбы между якобинцами и жирондистами. Эта речь сыграла выдающуюся роль в реше­нии судьбы бывшего короля.

    Следует отметить, что при поименном голосовании меры наказания мно­гие депутаты выступали по мотивам голосования. В своей краткой речи по атому поводу Робеспьер, между прочим, сказал: «гЯ не признаю той гуманно­сти, которая убивает народ и прощает деспотам. Чувство, побудившее меня потребовать — хотя и тщетно — в Учредительном собрании отмены смертной казни, есть то самое чувство, которое вынуждает меня сегодня настаивать, чтобы ее применили к тирану моей родины и к самой- королевской власти в его лице. Я голосую за смертную казнь».

    «•Second discours sur le jugement de Louis Capet» вторая речь Робес­пьера о суде над Людовиком XVI, переведена из «Discours et rapports de Robespierre avec une introduction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1910.

    ^^раждане, по какому злому року вопрос, который, казалось л ]) бы, должен был легче всего объединить все голоса и все интересы народных представителей, является лишь сигна­лом раздоров и бурь? Почему основатели республики разош­лись во взглядах на наказание тирана? Я убежден, тем не менее, что все мы одинаково проникнуты отвращением к деспотизму и пламенным рвением к святому равенству; из этого я заключаю, что нам легко будет достигнуть принципов общественной пользы и вечной справедливости.

    Я не буду повторять, что есть священные формы, отличные от судебных, что есть нерушимые принципы, стоящие выше руб­рик, освященных привычкой и предрассудками, что истинный суд над королем — это стихийное и всеобъемлющее движение уставшего от тирании народа, который разбивает скипетр, выр­ванный из рук угнетающего его тирана, что этот суд — самый верный, самый справедливый и самый настоящий из всех судов. Я не стану повторять вам, что Людовик был уже осужден до издания декрета, в котором вы постановили, что будете судить его; я хочу рассуждать здесь лишь в рамках общепризнанной системы. Я мог бы даже прибавить, что разделяю с самым бес­характерным из вас все его личные чувства, могущие внушить участие к судьбе обвиняемого. Неумолимый, когда речь идет об абстрактном определении степени строгости, которую спра­ведливость законов должна проявлять к врагам гуманности, я почувствовал, как при виде виновного, униженного перед вер­ховной властью народа, поколебалась в моей душе республи­канская добродетель. Ненависть к тиранам и любовь к челове­честву имеют общий источник в сердце справедливою человека, любящего свою страну. Но, граждане, высшее доказательство преданности, какое народные представители должны дать оте­честву, состоит в том, чтобы приносить первые побуждения естественной чувствительности в жертву благу великого народа и угнетенного человечества. Граждане, чувствительность, прино­сящая невинность в жертву преступлению, это — жестокая чув­ствительность, милосердие, примиряющееся с тиранией, — вар­варское милосердие.

    Граждане, я напоминаю вам о высших интересах общест­венного блага. Что побуждает вас заниматься Людовиком? Это не жажда мести, недостойная нации, это необходимость скрепить свободу и общественное спокойствие посредством на­казания тирана. Следовательно, всякий способ суда над ним, всякая система судопроизводства, основанная на медлитель­ности, нарушающей общественное спокойствие, прямо противо­речит вашей цели; лучше бы вам совсем оставить заботу о его наказании, чем делать из его процесса источник смут и начало гражданской войны. Каждая минута промедления приносит нам новую опасность, все отсрочки пробуждают преступные надеж­ды, поощряют дерзость врагов свободы, питают мрачное недо­верие, жестокие подозрения в среде этого Собрания; граждане, голос встревоженного отечества умоляет вас ускорить то реше­ние, которое должно его успокоить. Какое же сомнение еще сковывает ваше рвение? Я не нахожу поводов к нему ни в прин­ципах друзей человечества, ни в принципах философов и госу­дарственных деятелей, ни даже в принципах самых тонких и требовательных практиков. Судопроизводство достигло своей высшей точки. Третьего дня подсудимый заявил вам, что ему больше нечего сказать в свою защиту; он признал, что все жела­

    тельные формальности соблюдены, и объявил, что не требует никаких других. Тот момент, когда он выступил со своей оправ­дательной речью, является самым благоприятным для его дела. Нет в мире суда, который не принял бы со спокойной совестью подобного порядка. Какой-нибудь несчастный, застигнутый на месте преступления, или обвиняемый только в обыкновенном преступлении на основании доказательств, в тысячу раз менее очевидных, был бы осужден в двадцать четыре часа. Основатели республики, согласно этим принципам вы могли бы давно без колебаний судить тирана французского народа. Каков же был мотив новой отсрочки? Хотели ли вы приобрести новые пись­менные доказательства против обвиняемого? Нет. Хотели ли вы допросить свидетелей? Эта мысль не приходила еще в голову никому из нас. Сомневались ли вы в преступлении? Нет. Это значило бы, что вы сомневаетесь в законности или необходи­мости восстания, что вы сомневаетесь в том, во что твердо верит нация, что вы чужды нашей революции и что вы, далекие от наказания тирана, возбуждаете дело против самой нации. Третьего дня единственным мотивом, приводимым для отсрочки решения по этому делу, была необходимость успокоить совесть членов Собрания, якобы еще не убежденных в преступлениях Людовика. Это неосновательное, оскорбительное и нелепое предположение было опровергнуто самими прениями.

    Граждане, здесь важно бросить взгляд на прошлое и на­помнить вам ваши собственные принципы и даже ваши собст­венные обязательства. Пораженные величием интересов, о кото­рых я только что вам напомнил, вы уже дважды в двух торже­ственных декретах определяли крайний срок для суда над Людовиком; третьего дня истек второй из этих сроков. При издании каждого из этих декретов вы обещали, что это будет последняя отсрочка; и, далекие от мысли, что вы нарушали этим справедливость и мудрость, вы скорее склонны были упре­кать себя в излишней снисходительности. Ошибались ли вы тогда? Нет, граждане, в первые мгновения ваши взгляды были более здравыми, а ваши принципы более твердыми; чем больше вы дадите втянуть себя в эту систему, тем больше вы утратите свою энергию и мудрость, тем больше воля народных предста­вителей, введенная, может быть, даже без их ведома в заблуж­дение, разойдется с общей волей, которая должна быть их выс­шим регулятором. Таков, надо сказать, естественный ход ве­щей, такова несчастная наклонность человеческого сердца. Я не могу не напомнить вам здесь поразительный пример, аналогич­ный настоящим обстоятельством, который должен научить нас. Когда Л ю д о в и к по возвращении из Варенн был подвергнут суду первых народных представителей, то в Учредительном Соб­рании поднялся против него всеобщий крик возмущения; он был единодушно осужден. Но вскоре после этого взгляды перемени­лись, софизмы и интриги одержали верх над свободой и спра­

    ведливостью; требовать с трибуны Национального собрания всей строгости законов в отношении короля стало преступлением; те, кто ныне вторично требуют от вас наказания за его посяга­тельства, подвергались тогда гонениям, ссылкам, клевете во всей Франции, и именно потому, что они, в очень незначительном числе, оставались верными общественному делу и строгим принципам свободы; один только Людовик являлся священ­ным; народные же представители, которые его обвиняли, были лишь мятежниками, дезорганизаторами и, что еще хуже, рес­публиканцами. Да что я говорю! Кровь лучших граждан, кровь женщин и детей лилась из-за него на алтарь отечества. Граж­дане, ведь и мы тоже люди, постараемся же воспользоваться опытом наших предшественников.

    Однако я не поверил в необходимость предложенного вам декрета о безотлагательном вынесении приговора. Это не озна­чает, что меня убедили те, кто считали, что эта мера могла бы опорочить правосудие или принципы Национального конвента. Нет, даже видя в вас только судей, можно было легко оправдать подобную меру весьма нравственным соображением — стремле­нием избавить судей от всякого постороннего влияния, обеспе­чить их беспристрастие и неподкупность, оставив их наедине со своей совестью и доказательствами вплоть до вынесения ими приговора.

    Таков именно мотив английского закона, который подвер­гает присяжных подобному же стеснению; таков был закон, принятый у многих народов, известных своей мудростью; подоб­ный образ действий так же не опозорил бы вас, как не позорит он Англию и другие нации, придерживающиеся таких же пра­вил; но я лично считаю его излишним, ибо убежден в том, что решение этого дела не затянется дольше того срока, когда вам все станет ясным, и что ваше рвение к общественному благу является для вас более повелительным законом, чем ваши дек­реты.

    Впрочем, возразить против вышеприведенных соображений было трудно; но для того, чтобы замедлить ваш суд, вам стали говорить о чести нации, о достоинстве Собрания. Честь нации — это разить тиранов и мстить за униженное человечество! Слава Национального конвента состоит в том, чтобы обнаруживать возвышенный характер и приносить рабские предрассудки в жертву спасительным принципам разума и философии; эта слава состоит в том, чтобы спасать отечество и упрочивать свободу великим примером в назидание всему миру. Я вижу, что до­стоинство Национального конвента исчезает по мере того, как мы пренебрегаем твердостью республиканских правил, чтобы углубляться в лабиринт бесполезных кляуз, и по мере того, как наши ораторы читают народу с этой трибуны новый курс монар­хии. Последующие поколения будут преклоняться перед вами или презирать вас, в зависимости от той степени твердости, ка­

    кую проявите вы в данном случае; и эта твердость будет также мерой дерзости или уступчивости иностранных деспотов по от­ношению к вам; она послужит для нас залогом рабства или свободы, процветания или нищеты. Граждане, победа решит, мятежники ли вы или благодетели человечества; победу же ре­шит возвышенность вашего характера. Граждане, изменить на­родному делу и своей собственной совести, предать отечество всем беспорядкам, которые повлечет за собой медлительность в подобном процессе, — вот единственная опасность, которой мы должны страшиться. Пора преодолеть роковое препятствие, ко­торое столь долго задерживает.нас в самом начале нашего пути; тогда, конечно, мы твердо пойдем вместе к общей цели народ­ного благоденствия; тогда злобные страсти, которые слишком часто бушуют в этом святилище свободы, уступят место любви к общественному благу, святому соревнованию друзей отечества и все планы врагов общественного порядка будут разбиты. Но как далеки доы еще от этой цели, если здесь может одержать верх то странное мнение, которое вначале едва смели предполо­жить, которое затем стали подозревать, которое, наконец, было открыто высказано! .

    Что касается меня, то с этого момента я увидел подтверж­дение всех моих страхов и подозрений. В первое время нас, ка­залось, тревожили последствия тех отсрочек, которые мог повлечь за собой самый ход этого дела, а теперь речь идет не более и не менее как о том, чтобы продлить его до бесконеч­ности; мы боялись смут, которые могла вызвать каждая минута промедления; и вот нам, так сказать, гарантируют неизбежное потрясение республики. О, что нам за дело, если гибельное на­мерение скрывается под видом благоразумия и даже под пред­логом уважения к народному суверенитету! Это вероломное ис­кусство было известно всем тиранам, скрывавшимся под маской патриотизма и до сих пор убивавших свободу и причинявших все наши бедствия. Не софистические декламации, а результа­ты — вот, что следует принимать во внимание.

    Да, я заявляю об этом во всеуслышание: в процессе тирана я вижу отныне лишь средство вернуть нас к деспотизму путем анархии. Призываю в свидетели вас, граждане; в первый мо­мент, когда зашла речь о процессе Людовика последнего, о специальном созыве Национального конвента для суда над ним, когда вы покинули свои департаменты, воодушевленные лю­бовью к свободе, полные того благородного энтузиазма, кото­рый внушал и вам новые доказательства доверия великого на­рода, которого не изменило еще ничье чужое влияние, — да что . я говорю, — если бы в первый момент, когда заговорили здесь о необходимости начать это дело, кто-нибудь сказал нам: «Вы думаете, что закончите процесс тирана через одну, две недели, через три месяца, вы ошибаетесь; не вы вынесете ему приговор, не вы будете судить его в последней инстанции; предлагаю вам

    направить это дело на рассмотрение 44 000 секций, из которых состоит французская нация, для того, чтобы все они высказались по этому вопросу; и вы примите это предложение». Вы посмея­лись бы над самонадеянностью лица, внесшего предложение, вы отклонили бы его предложение как возбуждающее к бунту и к гражданской войне. Но теперь уверяют, что настроение умов изменилось; влияние зачумленной атмосферы так велико, что даже самые простые и самые естественные мысли часто заглу­шаются опаснейшими софизмами. Заставьте умолкнуть все пред­рассудки, все предвзятые мысли, рассмотрим хладнокровно этот странный вопрос.

    Итак, вы хотите созвать первичные собрания, чтобы они занялись, каждое в отдельности, участью своего прежнего ко­роля; то есть вы хотите превратить все кантональные собрания, все городские секции в бурные арены, где будет происходить борьба за или против Людовика, за или против королевской власти, ибо существует много людей,. для которых разница между деспотом и деспотизмом невелика. Вы гарантируете мне, что дискуссии будут совершенно мирными и свободными от вся­кого опасного влияния, но гарантируйте мне прежде, что дур­ные граждане, что умеренные, фельяны и аристократы не най­дут, туда никакого доступа, что ни один болтливый и коварный адвокат не попытается обмануть чистосердечных людей и выз­вать жалость к участи тирана у простаков, неспособных пред­видеть политических последствий гибельной снисходительности или необдуманного решения. Но что говорить! Разве эта сла­бость Собрания, чтобы не употребить более сильного выраже­ния, не будет вернейшим средством для объединения всех роя­листов, всех врагов свободы, кем бы они ни были, для привле­чения их на те народные собрания, с которых они бежали во время вашего избрания, в тот счастливый период революцион­ного перелома, который придал некоторую силу гибнущей сво­боде. Почему бы не прийти им защищать своего главу, если сам закон будет призывать всех граждан совершенно свободно об­суждать этот важный вопрос? А кто более осторожен, более ловок, более находчив, чем эти интриганы, эти «порядочные люди», то есть мошенники старого и даже нового режима? С каким искусством будут они произносить сперва высокопар­ные речи против короля, а вывод из них делать в его пользу! С каким красноречием провозгласят они суверенитет народа и права человечества, чтобы восстановить затем роялизм и ари­стократию. Но, граждане, народ ли окажется на этих первич­ных собраниях? Оставит ли земледелец свое поле? Покинет ли ремесленник работу, поддерживающую ег-о повседневное суще­ствование, для того, чтобы перелистывать Уголовный кодекс и обсуждать на шумном собрании род наказания для Людовика Ка пета и, быть может, немало других вопросов, столь же чуждых кругу его мыслей? Я уже слышал, как по поводу этого

    самого предложения проводилась разница между народом и нацией. Что касается меня, считавшего эти слова синонимами, то я заметил, что у нас воскрешают старое различие, которое уже проводилось известной частью Учредительного собрания. Я же полагаю, что под словом «народ» нужно понимать всю нацию, за исключением бывших привилегированных и «порядоч­ных людей»1; итак, я полагаю, что все «порядочные люди», что все интриганы республики смогут объединиться в первичных собраниях, где будет отсутствовать большинство нации, презри­тельно называемое простонародьем, и увлечь за собой добрых людей, а быть может, даже обозвать верных друзей свободы «людоедами», «дезорганизаторами», «мятежниками». В так на­зываемой апелляции к народу я вижу лишь апелляцию ко всем тайным врагам равенства, продажность и низость которых выз­вали необходимость вооруженного восстания; я вижу в ней лишь апелляцию на то, что пожелал народ, на то, что сделал народ в тот момент, когда он выказывал свою силу, в тот единственный момент, когда он выражал свою собственную волю, то есть во время вооруженного восстания 10 августа2, ибо те, кто стре­мятся к возбуждению смут, могущих восстановить деспотизм или аристократию, более всего страшатся спасительных дви­жений, порождающих свободу. Но что за нелепая идея, великий боже! Предоставить разбор дела одного человека, — да что я говорю? ■— половину его дела, трибуналу, составленному из 44 000 отдельных трибуналов. Если бы хотели убедить мир, что король является существом, стоящим над человечеством, если бы хотели сделать неизлечимой постыдную болезнь роялизма, то какой более искусный способ можно было бы изобрести, чем созвать 25-миллионную нацию для суда над королем. Да что я говорю? Только для решения вопроса о наказании его; и мысль о сведении функций суверена к праву определения наказания не является, конечно, наименее удачной идеей этого плана. Авторы его хотели, очевидно, избежать некоторых возможных возражений. Они поняли, что мысль о возбуждении судебной процедуры во всех первичных собраниях французского госу­дарства слишком смешна, и решили внести на их рассмотрение исключительно вопрос о том, какой степени строгости заслужи­вало преступление Людовика XVI; но этим они добились лишь увеличения числа нелепостей, нисколько не уменьшив числа неудобств. Действительно, если часть дела о Людовике передается суверену, то кто может помешать ему рассмотреть

    1 Робеспьер имеет в виду Лафайета, который после патриотической демонстрации народных масс в Тюильрийском дворце 20 июня 1792 г. явился в Законодательное собрание и от имени «всех порядочных людей» требовал сурового наказания виновников демонстрации, а также разгона якобинского клуба.

    2 Имеется в виду революция 10 августа 1792 г., приведшая к круше­нию монархии.

    это дело полностью? Кто может оспорить у него право пере­смотра дела, принятия докладных записок, выслушивания за­щиты обвиняемого, допущения просьбы о помиловании и, следо­вательно, разбора всего дела? Неужели вы думаете, что лице­мерные сторонники системы, враждебной равенству, не выста­вят этих соображений и не потребуют полного осуществления прав суверенитета? И вот в каждом первичном собрании на­чнется судебная процедура. Но даже и тогда, если она сведется к вопросу о наказании, неизбежно возникнут прения. А кто не подумает, что вправе обсуждать дело вечно, если даже Конвент не посмел решить его сам? Кто может указать срок, когда это важное дело будет окончено? Быстрота окончания его будет зависеть от интриг, которые возникнут в каждой из различных секций Франции, от расторопности или медлительности, с кото­рыми будут собраны голоса в первичных собраниях, от небреж­ности или усердия, от пристрастия или беспристрастия, с кото­рыми они будут проверены директориями и переданы Нацио­нальному конвенту, который составит список. А между -тем война с чужими странами еще не кончена; приближается то время, когда все деспоты ■— союзники или сообщники Людо­вика XVI направят все свои силы против нарождающейся рес­публики; и они застанут нацию за обсуждением участи Людо­вика XVI! Они застанут ее за решением вопроса о том, заслу­жил ли он смерть, за изучением уголовного кодекса или обсуж­дением оснований для снисходительного или строгого обращения с ним. Они застигнут ее врасплох истощенной, изнуренной по­стыдными раздорами.'Если неустрашимые друзья свободы, пре­следуемые ныне с такой яростью, останутся еще в живых, то тогда у них найдется кое-что получше препирательств по тому или другому судебному вопросу; им придется поспешить на за­щиту отечества, им придется предоставить трибуну и место для собраний, превращенные в поприще крючкотворов, естествен­ным друзьям королевской власти — богачам, эгоистам, подлым и слабохарактерным людям, всем поборникам фельянтизма и аристократии. Как? Разве граждане, сражающиеся ныне за свободу, разве все наши братья, покинувшие своих жен и детей, чтобы спешить ей на помощь, смогут заседать в ваших городах и на ваших собраниях, если они будут находиться в наших ла­герях или на поле битвы? А кто же больше их вправе решать спор между тиранией и свободой? Разве мирные горожане мо­гут решить его в их отсутствие? Да что я говорю, разве это дело — не их дело прежде всего? Не наши ли отважные солда­ты линейных войск с первых же дней революции пренебрегали кровавыми приказами Людовика, повелевавшего им перебить своих сограждан? Не они ли терпели с тех пор гонения от дво­ра, Лафайета и всех врагов народа? Не наши ли славные волонтеры недавно спасли вместе с ними отечество своим высо­ким самоотвержением, отбивая натиск приверженцев деспо­

    тизма, которых Людовик объединил против нас? Оправдать тирана или ему подобных — это значило бы осудить этих от­важных людей, это значило бы предать их мести деспотизма и аристократии, которые никогда не переставали их преследовать, ибо всегда будет идти смертельный бой между истинными пат­риотами и угнетателями человечества; итак, в то время, как самые отважные граждане будут проливать свою кровь за оте­чество, подонки нации, самые подлые, развратные люди, все эти гадины крючкотворства, все надменные буржуа и аристократы, все бывшие привилегированные, прячущиеся под маской патрио­тизма, все люди, рожденные ползать и угнетать под прикрытием короля, хозяева собраний, покинутых простой и неимущей доб­родетелью, будут безнаказанно губить дело героев свободы, отдавать в рабство их жен и детей и нагло решать судьбы госу­дарства! Итак, вот тот ужасный план, который глубочайшее лицемерие, скажем это напрямик, и бесстыднейшее плутовство смеют скрывать под именем народного суверенитета, к уничто­жению которого они стремятся. Но разве вы не видите, что един­ственная цель этого проекта — уничтожение самого Конвента, что, созвав первичные собрания, интрига и фельянтизм склонят их к обсуждению всех предложений, выгодных для их веролом­ных намерений, что они вновь подвергнут сомнению даже про­возглашение республики, которое естественно связано с вопро­сами, касающимися низложенного короля? Разве вы не видите, что коварный оборот, приданный суду над Людовиком, лишь воспроизводит в иной форме сделанное вам недавно Гюаде предложение о созыве первичных собраний для проверки избра­ния депутатов — предложение, которое вы отвергли тогда с отвращением? Разве вы не видите, во всяком случае, что пол­ное согласие столь великого множества собраний невозможно и что одно лишь это разногласие в момент приближения неприя­теля является величайшим бедствием? Итак, неистовства меж­доусобной войны присоединятся к бичу войны внешней, а често­любивые интриганы будут заключать сделки с врагами народа на развалинах отечества и на окровавленных трупах его защит­ников.

    И это безрассудное предложение делают вам во имя обще­ственного спокойствия, под предлогом избежать междоусобную войну! Опасаются гражданской войны, опасаются возврата ко­ролевской власти, если вы быстро накажете короля, злоумыш­лявшего против свободы; значит, чтобы уничтожить тиранию, нужно сохранить тирана, чтобы предотвратить гражданскую войну, нужно немедленно разжечь ее пламя. Жестокие софисты! Так рассуждали всегда, чтобы обмануть нас. Не во имя ли мира и самой свободы Людовик, Лафайети все его сообщники нарушали спокойствие государства, клеветали на патриотизм и убивали его как в Учредительном собрании, так и в других местах?

    Чтобы склонить вас к принятию этого странного плана, вам предложили дилемму, по-моему, не менее странную; вам гово­рили: «Либо народ хочет смерти тирана, либо он ее не хочет; если он ее хочет, то почему вы возражаете против апелляции к нему; если же нет, то по какому праву можете вы постановить о казни Людовик а?».

    Вот мой ответ: прежде всего я не сомневаюсь в том, что эту казнь желает народ, если под этим словом вы разумеете боль­шинство нации, не исключая из нее самую многочисленную, са­мую обездоленную и самую лучшую часть общества, над кото­рой тяготеют все преступления эгоизма и тирании. Это боль­шинство выразило свое желание в тот момент, когда оно сверг­ло иго вашего бывшего короля, оно начало революцию, оно под­держало ее; это большинство обладает чистотой нравов, у него есть мужество, но у него нет ни хитрости, ни красноречия, оно повергает во прах тиранов, но часто является обманутым плу­тами. Это большинство нельзя донимать постоянными собра­ниями, где слишком часто господствует пронырливое меньшин­ство. Это большинство не может присутствовать на ваших поли­тических собраниях, когда оно находится в своих мастерских, оно не может судить Людовика XVI, когда в поте лица своего выращивает крепких граждан, которых оно вручает затем оте­честву. Я полагаюсь на общую волю, в особенности в то время, когда она пробуждена насущными интересами общественного спасения; меня страшит интрига, в особенности среди вызван­ных ею смут и среди давно расставленных ею сетей. Меня стра­шит интрига, когда ободрившиеся аристократы поднимают свою высокомерную голову, когда, несмотря на законы, возвращаются эмигранты, когда общественное мнение обрабатывается паскви^ лями, которыми наводняет Францию всесильная фракция, кото­рые никогда не содержат ни слова о республике, которые никогда не просвещают умы по поводу процесса Людовика последнего, которые распространяют лишь выгодные для него взгляды, которые клевещут на всех тех, кто с наибольшим усер­дием добивается осуждения короля. В ваших планах я вижу лишь стремление к уничтожению всего, созданного народом, и к объединению врагов, побежденных им. Если вы питаете столь боязливое почтение к верховной воле народа, то умейте же ува­жать ее, исполняйте возложенную на вас задачу. Отсылать суверену то дело, которое он поручил вам быстро закончить, — это значит издеваться над его суверенитетом. Если бы народ имел свободное время для судебных разбирательств или для решения государственных вопросов, то он не возложил бы на вас заботу о своих интересах. Единственный способ засвидетель­ствовать ему нашу преданность — это издавать справедливые законы, а не навязывать ему гражданскую войну. И по какому праву наносите вы оскорбление народу, сомневаясь в его любви к свободе? Высказывать подобное сомнение, — не значит ли это

    порождать его и поощрять дерзость всех сторонников королев­ской власти?

    Ответьте сами на другую дилемму: либо вы полагаете, что на собраниях, созыва которых вы добиваетесь, одержит верх интрига, либо вы думаете, что на них восторжествует любовь к свободе и разум. В первом случае, сознаюсь, ваши меры пре­красно рассчитаны на то, чтобы свергнуть республику и воскре­сить тиранию; во втором случае собравшиеся французы поймут с негодованием ваше намерение, они с презрением отнесутся к тем представителям, которые не посмели исполнить возложен­ный на них священный долг. Они возненавидят подлую политику тех, которые вспоминают о народном суверенитете только тогда, когда речь идет о сохранении призрака королевской власти. Они будут возмущены тем, что их представители прикидываются незнающими своих мандатов. Они спросят вас: «Почему вы со­ветуетесь с нами о наказании величайшего из преступников, тогда как виновный, наиболее достойный снисхождения, поги­бает под мечом законов без всякого вмешательства с нашей стороны? Почему преступление должно определяться представи­телями нации, а наказание — самой нацией? Если вы компе­тентны в одном из этих вопросов, то почему вы некомпетентны в другом? Если вы достаточно смелы, чтобы решить первый, то почему же вы так робки, что не смеете приступить к рассмотре­нию второго? Разве вы знаете законы хуже, чем граждане, избравшие вас для их создания? Разве уголовный кодекс закрыт для вас? Разве вы не можете прочесть в нем о наказании, уста­новленном для заговорщиков? И если вы решили, что Людо­вик злоумышлял против свободы или безопасности государства, то какое препятствие мешает вам приговорить его к этому на­казанию? Неужели этот вывод столь неясен, что требуются тысячи собраний, чтобы прийти к нему?».              

    Каким же доводом хотели склонить вас к такой чудовищ­ной бессмыслице? Вас хотели напугать тем, что народ потребует у вас отчета в крови тирана? Слушай, французский народ, тебя подорзевают в том, что ты готов потребовать у своих представи­телей отчета в* крови твоего убийцы, чтобы избавить их от не­обходимости потребовать у него отчета в твоей крови! А вас, представители, презирают настолько, что хотят довести вас путем террора до забвения добродетели. Если вы поддаетесь убеждению тех, кто вас презирает, то мне больше нечего вам говорить, ибо страх, как известно, не рассуждает, и в таком случае на суд народа следует передать не дело Людови­к а XVI, а всю революцию, ибо для того, чтобы утвердить сво­боду, чтобы выдержать войну со всеми деспотами и со всеми пороками, нужно по крайней мере доказать свое мужество иначе чем бесполезными формулами.

    Граждане, я знаю ваше ревностное стремление к общест­венному благу, вы были последней надеждой отечества, вы мо­

    жете еще спасти его. Отчего же нам думается порой, что мы начали свой путь в недобрый час? Ведь и Учредительное соб­рание, большинство которого было благонамеренным, и которое делало в первое время столько важного, было сбито с толку интригой, действующей путем террора и клеветы. Меня приво­дит в ужас замечаемое мною сходство между двумя периодами нашей революции, сделавшимися памятными благодаря одному и тому же королю.

    • Когда бежавший Людовик был привезен обратно в Па­риж, Учредительное собрание также боялось общественного мнения,, оно страшилось всего, что его окружало, но оно ничуть не боялось королевской власти, оно ничуть не боялось двора и аристократии, оно боялось только народа, оно считало тогда, что никакая вооруженная сила не может никогда быть достаточно многочисленной, чтобы защитить его от него. Народ дерзнул обнаружить свое желание наказать Людовика; привержен­цы Людовика беспрестанно обвиняли народ; и народная кровь пролилась.

    Ныне, я согласен, речь идет не об оправдании Людови­ка: мы еще слишком близки от 10 августа и от дня отмены королевской власти; теперь речь идет об отсрочке окончания процесса Людовика до того, как на нашу территорию вторг­нутся иностранные державы, и о спасении его при помощи граж­данской войны. Его не хотят объявить неприкосновенным, но зато хотят добиться его безнаказанности; речь идет не о том, чтобы восстановить его на троне, но о том, чтобы подождать событий. Ныне Людовик имеет еще то преимущество перед защитниками свободы, что их преследуют еще с большим неистовством, чем его самого. Никто, конечно, не может сомне­ваться в том, что теперь их поносят с большим усердием и с большей силой, чем в июле 1791 года; и, поистине, якобинцы были в ту пору менее обесславлены в Учредительном собрании, чем теперь, среди вас. Тогда мы были мятежниками, теперь мы являемся агитаторами и анархистами. Лафайет и его сообщ­ники забыли тогда нас перерезать; нужно надеяться, что его преемники будут не менее милосердны. Эти великие друзья мира, эти знаменитые защитники законов были объявлены потом изменниками отечества, но мы от этого ничего не выиграли, ибо их прежние друзья, некоторые члены тогдашнего большинства, стараются и здесь отомстить за них, преследуя нас. Но никто из вас, конечно, не заметил того факта, который заслуживает, однако, вашего любопытства, — что оратор *, который после из­готовления пасквиля, розданного по обыкновению всем членам Конвента, предложил и с таким жаром изложил план передачи дела Людовика суду первичных собраний, пересыпая при этом свою речь обычными ругательствами по адресу патриотиз-

    1 Имеется в виду Салль.

    ма, являлся тем человеком, который предоставил в Учредитель­ном собрании свой голос господствующей клике для защиты доктрины абсолютной неприкосновенности и который обрушился на нас за то, что мы осмелились защищать принципы свободы; одним словом, это тот самый человек, ибо следует сказать всю правду, который через два дня после резни на Марсовом поле осмелился предложить проект декрета об учреждении комиссии для безапелляционного и скорейшего суда над патриотами, из­бежавшими кинжала убийц. Я не знаю, сделались ли с тех пор роялистами пламенные друзья свободы, которые еще и поныне настаивают на осуждении Людовика, но в том, что характер и принципы людей, о которых я говорю, изменились, я сильно сомневаюсь. Но для меня совершенно очевидно, что те же самые страсти и пороки, хотя и с различными оттенками, неуклонно ведут нас к той же цели. Тогда интрига дала нам недолговеч­ную и порочную Конституцию; теперь она мешает нам создать новую и увлекает нас к разрушению государства.

    Единственный способ предотвратить это несчастье состоит в полном раскрытии истины, в изложении вам гибельного плана врагов общественного блага. Но можно ли выполнить с успехом этот долг? Какой здравомыслящий человек, имеющий некоторый опыт в нашей революции, мог бы надеяться уничтожить в одно мгновенье чудовищную работу клеветы? Каким образом суровая истина могла бы рассеять чары, при помощи которых подлое лицемерие прельстило легковерие, а может быть, и патриотизм? Я наблюдал за тем, что происходит вокруг нас, и заметил ис­тинные причины наших раздоров; я ясно вижу, что план, на опасности которого я указал, погубит отечество, и какое-то пе­чальное предчувствие говорит мне, что он восторжествует. Я мог бы до некоторой степени предсказать последующие события на основании моего знакомства с теми лицами, которые ими руко­водят. Несомненно одно, что каким бы ни был результат этой роковой меры, она должна послужить особым целям ее сторон­ников. Чтобы добиться гражданской войны, не понадобится даже полного осуществления этой меры. Люди, рекомендующие ее, рассчитывают на брожение умов, которое вызовут эти бур­ные и бесконечные прения. Те, кто не желает, чтобы Людовик пал под мечом законов, были бы не прочь видеть его жертвой народного гнева; они не пренебрегут ничем для возбуждения его.

    Несчастный народ! Даже твоими добродетелями пользуются для твоей погибели. Верх искусства тирании — это вызвать твое справедливое негодование, чтобы затем вменить тебе в преступ­ление не только те неблагоразумные поступки, до которых она может тебя довести, но даже и те признаки недовольства, кото­рые невольно вырвутся у тебя. Так, вероломный двор при по­мощи Лафайета завлек тебя, как в западню, на алтарь оте­чества, чтобы убить тебя там. Ах, да что говорить! Если бы

    многочисленные иностранцы, стекающиеся в твой город, даже без ведома установленных властей, если бы эмиссары ваших врагов посягнули на жизнь злополучного предмета наших раз­доров, то даже и в этом акте обвинили бы тебя. Против тебя подняли бы тогда граждан других частей республики, против тебя вооружили бы, если возможно, всю Францию, чтобы воз­наградить тебя за ее спасение! Несчастный народ! Ты слишком хорошо служил делу человеколюбия, чтобы быть невиновным в глазах тиранов; они скоро захотят удалить нас с твоих очей, чтобы спокойно завершить свои мерзкие планы; уходя, мы оставим тебе на прощанье разорение, нищету, войну и гибель республики! Если вы сомневаетесь в существовании такого проекта, то вы, значит, никогда не размышляли обо всей этой системе, диффамации, развиваемой в ваших рядах и с вашей три­буны, вы, значит, не знаете истории наших плачевных и бурных заседаний. Великую истину высказал вам тот человек, который говорил вчера, что вы идете к роспуску Национального собрания путем клеветы. Нужны ли вам иные доказательства, кроме этих споров? Какую другую цель могут они теперь иметь, помимо усиления посредством вероломных инсинуаций тех роковых предубеждений, которыми клевета отравила все умы, помимо разжигания ненависти и раздора? Не очевидиц ли, что процесс ведется не столько против Людовика XVI, сколько против самых пылких защитников свободы? Разве восстают против тирании Людовика XVI? Нет, — против тирании неболь­шого .числа угнетенных патриотов. Разве страшатся заговоров аристократии? Нет, страшатся диктатуры каких-то депутатов на­рода, готовых якобы присвоить его власть. Хотят сохранить тирана, чтобы противопоставить его патриотам, не имеющим власти. Предатели! Они обладают всей полнотой публичной власти, всей государственной казной и обвиняют нас в деспо­тизме; в республике нет ни одной деревушки, где бы они не опо­зорили нас; они истощают государственную казну для распро­странения своей клеветы; невзирая на общественное доверие, они осмеливаются нарушать тайну корреспонденции, чтобы за­держивать все патриотические депеши, чтобы заглушать голос невинности и истины. А сами кричат о клевете! Они отнимают у нас даже право голоса, а сами выдают нас за тиранов! Они усматривают мятежи в скорбных криках патриотизма, оскорб­ленного крайним вероломством, а сами наполняют это святили­ще воплями ярости и мести.

    Да, конечно, существует проект унизить Конвент, а быть может, и распустить его по поводу этого бесконечного дела. Этот проект существует не у тех, кто энергично отстаивает прин­ципы свободы, не у народа, который пожертвовал для нее всем, не у Национального конвента, который стремится к добру и истине, даже не у тех, кто лишь попался на удочку роковой интриги и является слепым орудием чужих страстей. Этот про­

    ект существует у двух десятков плутов, которые приводят в движение все пружины, у тех,' кто хранит молчание при обсуж­дении важнейших интересов отечества, кто в особенности воздер­живается выражать свое мнение при решении участи последнего короля, но чья тайная и опасная деятельность вызывает все вол­нующие нас смуты и подготовляет все ожидающие нас бедствия.

    Как выберемся мы из этой бездны, если не вернемся к на­шим принципам и не доберемся до источника наших бедствий? Какой мир может существовать между угнетателем и угнетенным? Какое согласие может царить там, где не уважается даже сво­бода мнений? Всякая попытка нарушить ее является посяга­тельством на нацию. Народный представитель не должен никому позволить лишать себя права защищать интересы народа; это право может быть у него отнято только вместе с его жизнью.

    Чтобы увековечить раздор и добиться господства в Собра­нии, придумали уже разделить его на большинство и меньшин­ство — новый способ оскорбить и принудить к молчанию тех, кого называют меньшинством. Я не знаю здесь ни меньшинства, ни большинства. Большинство есть большинство добрых граж­дан; большинство не постоянно, ибо оно не принадлежит ни к какой партии; оно обновляется при каждом свободном совеща­нии, ибо оно принадлежит общественному делу и вечному разу­му; и когда Собрание признает ту или иную ошибку, как это иногда бывает, то меньшинство становится тогда большинством. Общая воля создается не на подпольных собраниях, не за мини­стерскими столами. Меньшинство имеет везде одно вечное право — право подать голос за истину или за то, что оно счи­тает таковой.

    Добродетель всегда была в меньшинстве на земле. Разве, в противном случае, была бы земля населена тиранами и ра­бами? Гемпден и Сидней были в меньшинстве, ибо они умерли на эшафоте; Критии, Цезари, Кл одни были в большинстве; но Сократ был в меньшинстве, ибо он выпил цикуту; Катон был в меньшинстве, ибо он вырвал у себя внутренности. Я знаю здесь многих людей, которые, если это понадобится, послужат свободе, наподобие Сиднея и Гемп­ден а; и будь их тут лишь с полсотни, одна эта мысль должна привести в трепет всех презренных интриганов, которые хотят сбить с толку большинство. В ожидании этого времени я требую, по крайней мере, в первую очередь наказать тирана. Соединимся для спасения отечества, и пусть эти прения примут, наконец, характер более достойный нас и защищаемого нами дела. Устраним, по крайней мере, все эти плачевные инциденты, кото­рые его бесчестят, не будем тратить на взаимные нападки больше времени, чем это необходимо для суда над Людови­ком, и научимся здраво' судить о предмете наших тревог. Все, по-видимому, складывается против общественного благополучия. Характер наших прений волнует и раздражает общественное

    мнение, и это мнение оказывает прискорбное влияние на нас; недоверчивость народных представителей растет, по-видимому, вместе с тревогами граждан. Всякий намек, самое незначитель­ное происшествие, которое мы должны были бы воспринять с большим хладнокровием, раздражает нас, недоброжелательство занимается всякими преувеличениями или вымыслами, либо ежедневным сочинением разных анекдотов, имеющих целью укрепить предубеждение, и, таким образом, малейшие причины могут повести нас к самым ужасным последствиям. Несколько пылкое проявление народных чувств, которое так легко пре­сечь, уже становится предлогом для самых опасных мер и пред­ложений, совершенно несоответствующих нашим принципам. На­род, избавь нас, по крайней мере, от этой немилости, прибереги свои рукоплескания для того дня, когда мы создадим закон, полезный для человечества. Разве ты не видишь, что подаешь им повод клеветать на святое дело, которое мы защищаем? Вместо того чтобы нарушать эти строгие правила, избегай при­сутствовать на наших прениях; вдали от твоих взоров мы не меньше будем бороться; нам одним следует теперь защищать твое дело; когда погибнет последний из твоих защитников, тогда отомсти за них, если хочешь, и возьми на себя дело завоевания свободы. Помни о той ленте, которую твоя рука протянула не­давно как непреодолимую преграду вокруг зловещего жилища наших тиранов, сидящих еще на троне. Помни о полиции, под­держиваемой до сих пор без штыков, одной лишь народной добродетелью.  .

    Граждане, кто бы вы ни были, наблюдайте за Тамплем; останавливайте в случае необходимости коварное недоброжела­тельство, даже обманутый патриотизм; и разрушайте заговоры наших врагов. Злополучное место! Разве недостаточно того, что деспотизм тирана так долго тяготел над этим бессмертным го­родом? Неужели даже надзор за ним будет для него источником новых бедствий? Не хотят ли тянуть без конца этот процесс лишь для того, чтобы сохранить навсегда возможность клеве­тать на народ, низвергнувший трон?

    Я доказал, что предложение передать дело Людовика Ка пет а на рассмотрение первичных собраний ведет к граж­данской войне; если мне не суждено способствовать спасению моей страны, то я, по крайней мере, свидетельствую сейчас о тех усилиях, которые я приложил для предотвращения угрожающих ей бедствий.

    Я требую, чтобы Национальный конвент объявил Людо­вика виновным и заслуживающим смерти.

    О РЕВОЛЮЦИОННОМ ТРИБУНАЛЕ

    По инициативе и требованию■ революционных масс Национальный кон­вент 10 марта 1793 г. учредил Чрезвычайный уголовный суд в Париже. Ему были подсудны контрреволюционные преступления — все преступления <•против свободы, равенства, единства и неделимости Республики, внешней и внутренней безопасности государства», заговоры, направленные на восстанов­ление королевской власти или на установление любой иной власти, поку­шающейся на свободу, равенство и суверенитет народа. Трибунал применял в качестве наказания меры, предусмотренные Уголовным кодексом и после­дующими уголовными законами. Если трибунал признавал лицо виновным в дея­нии, прямо не предусмотренном уголовными законами, но характеризующем антигражданское поведение этого лица могущее стать причиной обществен­ных волнений и беспорядка, то он присуждал к ссылке.

    В заседании Конвента 9 марта 1793 г. после заслушания петиции Гене­рального совета Парижской Коммуны о немедленной организации револю­ционного трибунала, был принят следующий закон: «Конвент декретирует установление Чрезвычайного уголовного трибунала без права апелляции и обращения в кассационный суд для всех предателей, заговорщиков и контр­революционеров». На следующий день, 10 марта, депутат Ленде, монтаньяр, доложил Конвенту проект декрета о революционном трибунале. В прениях, помимо Робеспьера, выступили: В е рнь о, жирондист, возражавший против принятия закона и назвавший его «установлением инквизиции, в тысячу раз более ужасной, чем инквизиция, существовавшая в Венеции»; монтаньяр А м а р, признавший крайне необходимым создание революционного три­бунала; Дантон, в пламенной речи призывавший к созданию трибунала и считавший, что его создание предотвратит эксцессы, допускаемые народом, и другие депутаты Конвента. Приводимая ниже речь Робеспьера была произ­несена 10 марта 1793 г.

    Перевод сделан из 25-го тома Р. В и с h е г et P. R о их, Histoire poriementaire de la revolution franfaise, Paris, 1837.

    ажно правильно определить, что вы понимаете под словом «заговорщики»; в противном случае наилучшие граждане подвергались бы опасности стать жертвой трибунала, установленного для защиты их от происков контр­революционеров. Деятельность аристократических трибуналов всегда направляется против истинных друзей отечества; в самом законе они всегда находили способы применять его к верным друзьям свободы и равенства. После Ламетов и Лафайе- т о в не переставали говорить: контрреволюционеры — это анар­

    хисты, возмутители, и применяли эти слова к настоящим, безуп- реяным патриотам. Лафайетисты, конституционалисты и все их последователи злоупотребляли текстом закона для того, чтобы доносить трибуналам на истинных друзей свободы, и я не нуж­даюсь здесь в примерах. Если вы оставите дверь открытой для тех же самых злоупотреблений, то трибунал, который вы только что создали, будет контрреволюционным. Что же делает его ре­волюционным? Характер выбранных людей. Если Националь­ный конвент заблуждается, то он вкладывает в руки врагов оте­чества новое средство. Я требую определения того, что именно Конвент, друзья свободы разумеют под словами «заговорщики», «контрреволюционеры». То, что нашло отражение в проекте Ленде, нуждается в изменениях и исправлениях. Вот он: «За­кон запрещает под страхом смертной казни всякое посягательст­во на общую безопасность государства, свободу, равенство, единство и неделимость Республики». Ввиду того, что вы рево­люционно возвестили, что всякий, кто вызовет восстановление королевства, будет наказан смертной казнью, я хочу, чтобы декрет упомянул об этом. Следует, чтобы этот трибунал нака­зывал все сочинения... (ропот в части зала). Странно, что в зале раздается ропот, когда я предлагаю пресечь издание публичных сочинений, направленных против свободы, задевающих принципы суверенитета и равенства, сочинений именно тех лиц, которые были подкуплены самим правительством с целью разжалобить народ в отношении участи тирана, пробудить фанатизм коро­левства, донести о мнении тех, кто голосовал за смерть тирана, занести кинжал над защитниками свободы, зажечь пламя граж­данской войны, указывая на Париж как на город, который дол­жен возбудит^ подозрение департаментов, указывая на эту ко­лыбель революции другим частям Республики как на враждеб­ную область, против которой они должны вооружиться. Я хочу, наконец, чтобы этот трибунал наказал администраторов, кото­рые вопреки законам и единству Республики подняли вооружен­ную силу своей собственной властью (рукоплескания большой части Собрания).

    О ДЕКЛАРАЦИИ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА И ГРАЖДАНИНА

    В конце сентября 1792 года Конвент образовал комитет для разработки проекта Конституции. В комитете большинство составляли жирондисты во главе с Кондоре е. Проект был доложен Конвенту в феврале 1793 года. В апреле 1793 года началось его обсуждение. 24 апреля выступил Робеспьер, который внес свой проект Декларации прав человека и гражданина.

    Речь Робеспьера была издана Национальной типографией в виде бро­шюры, 8 стр. in-8°, под названием «Discours sur la Declaration des Droits de IHomme et du Citoyen».

    Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une intro­duction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.

    ХЧУ а последнем заседании я потребовал слова для предло- У j жения нескольких важных дополнительных статей к Декларации прав человека и гражданина. Прежде всего я предложу вам несколько статей, необходимых для дополнения вашей теории собственности; пусть мои слова никого не пугают. Грязные души, уважающие только золото, я не хочу трогать ваших сокровищ, из какого бы нечистого источника они ни про­исходили. Вы должны знать, что тот аграрный закон, о кото­ром вы столько говорили, является лишь призраком, выдуман­ным плутами для устрашения глупцов; конечно, и без всякой революции можно было доказать вселенной, что крайняя нерав­номерность состояний является источником многих бедствий и преступлений; но мы тем не менее твердо убеждены, что ра­венство имуществ только пустая мечта. Что касается меня, то для личного счастья я считаю его еще менее нужным, чем для общественного благополучия. Гораздо важнее заставить ува­жать бедность, чем уничтожить богатство. Хижине Фабриция нечего завидывать дворцу К р а с с а. Что касается меня, то я предпочту быть одним из сыновей Аристида, воспитанным в Пританее на счет республики, чем вероятным наследником Ксеркса, рожденным в дворцовой грязи для занятия пре­стола, украшенного унижением народов и блещущего общест­венной нищетой.

    Установим же добросовестно принципы права собственности; это тем более необходимо, что нет никакого другого принципа, .который человеческие предрассудки и пороки старались бы окутать более густым туманом.

    Спросите у торговца человеческим мясом, что такое собст­венность; он скажет вам, указывая на длинный гроб, называе­мый им кораблем, куда он втиснул и запер людей, которые ка­жутся живыми: «Вот моя собственность, я купил ее по столько-то с головы». Спросите об этом у дворянина, имеющего земли и вассалов или считающего, что вселенная погрузилась в хаос, после того, как он их лишился; его понятия о собственно­сти будут почти такими же.

    Спросите об этом у августейших членов капетингской дина­стии; они скажут вам, что самым священным видом собственно­сти является, бесспорно, наследственное право —■ которым они издревле пользовались —> угнетать, унижать и законно и едино­державно давить в тисках двадцать пять миллионов людей, жи­вущих на территории Франции под их произволом.

    В глазах всех этих людей право собственности не основано на каких-либо принципах морали. Почему же ваша Декларация прав впадает, по-видимому, в ту же ошибку? Определяя сво­боду, высшее из благ человека и самое священное из прав, даро­ванных ему природой, вы справедливо указали, что пределами свободы служат права других людей; почему же не применили вы этого принципа к праву собственности, которое является только общественным установлением? Разве вечные законы при­роды менее неприкосновенны, чем договоры людей? Вы увели­чили число статей, чтобы обеспечить неограниченную свободу пользования правом собственности, и не сказали ни слова для того, чтобы определить его законный характер; поэтому ваша Декларация создается, по-видимому, не для всех людей, а толь­ко для богачей, скупщиков, биржевых игроков и тиранов. Я пред­лагаю вам исправить эти недостатки, закрепляя следующие истины:       '

    «Статья 1. Право собственности — есть право каждого гражданина пользоваться и распоряжаться той частью имуще­ства, которая гарантируется ему законом.

    Статья 2. Право собственности, как и все другие права, ограничено обязанностью уважать права других людей.

    Статья 3. Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближних.

    Статья 4. Всякое владение, всякая сделка, нарушающие этот принцип, незаконны и безнравственны».

    Вы говорите также о налоге, чтобы установить неоспоримый принцип, который может исходить только от воли самого народа или его представителей; но вы забываете об одном постановле­нии, требуемом интересами человечества. Вы забываете зало- .жить основу прогрессивного налога. А разве в области общеет-

    венного обложения есть какой-либо другой принцип, более оче­видно вытекающий из самой природы вещей и неизменных за­конов справедливости, чем принцип, налагающий на граждан обязанность участвовать в несении общественных расходов про­грессивно, в соответствии с размером их состояния, то есть в соответствии с той выгодой, которую они извлекают из обще­ства? Я предлагаю вам упомянуть о нем в статье следующего содержания:                                  "

    «Граждане, доходы которых не превышают суммы, необхо­димой для их существования, должны быть освобождены от уча­стия в несении общественных расходов; прочие граждане долж­ны нести эти расходы прогрессивно, в соответствии с размером их состояния».

    Комитет также совершенно забыл напомнить о долге брат­ства, который объединяет всех людей и все нации, и об их праве на взаимную помощь. Как будто он не знал об основных принци­пах вечного союза народов против тиранов. Можно подумать, что ваша Декларация была создана для стада человеческих тва­рей, загнанного на конец земного шара, а не для необъятной семьи, которой природа дала землю для владения ею и пребы­вания на ней.

    Я предлагаю заполнить этот большой пробел следующими статьями. Они могут лишь доставить, вам уважение народов; правда, в них есть то неудобство, что они могут окончательно поссорить вас с королями; сознаюсь, что это неудобство меня не пугает; не испугает оно и тех, кто не желает мириться с ними. Вот мои четыре статьи:

    «Статья 1. Люди всех стран — братья, и различные на­роды должны по мере своих сил помогать друг другу, как граж­дане одного и того же государства.

    Статья 2. Тот, кто угнетает одну нацию, объявляет себя тем самым врагом всех наций.

    Статья 3. Те, кто ведут с каким-нибудь народом войну, чтобы задержать успехи свободы и уничтожить права человека, должны быть преследуемы всеми не как обыкновенные враги, а как убийцы и мятежные разбойники.

    Статья 4. Короли, аристократы, тираны, каковы бы они ни были, 'являются рабами, возмутившимися против суверена земли, которым является человеческий род, и против законода­теля вселенной, которым является природа».

    Граждане, я предложил бы вам и другие статьи, если бы вы имели терпение слушать меня долее, но они находятся в ряде других статей, изложенных в проекте Декларации прав человека, и для того, чтобы я воспользовался своим голосом во всем его объеме, понадобилось бы ваше разрешение прочесть этот проект. Я счел своим долгом поместить во главе этой Декларации сле­дующее введение:                     

    «Представители французского народа, объединенные в На­циональном конвенте, признавая, что все человеческие законы, не вытекающие из вечных законов справедливости и разума, яв­ляются лишь посягательствами невежества и деспотизма на все человечество, убежденные, что единственными причинами пре­ступлений и бедствий всего мира являются забвение естествен­ных прав человека и пренебрежение к ним, — решили изложить в торжественной Декларации эти священные и неотъемлемые пра­ва, для того чтобы все граждане, имея возможность беспре­станно сопоставлять правительственные акты с целью всякого общественного установления, не дали никогда угнетать себя и унижать тиранией, для того чтобы основы народной свободы и народного блага находились всегда перед глазами народа, слу­жили магистрату примером его долга, а законодателю —• руко­водством для его деятельности.

    Поэтому Национальный конвент провозглашает перед ли­цом всей вселенной и перед взором бессмертного законодателя следующую Декларацию прав человека и гражданина:

    Статья 1. Целью всякого политического объединения яв­ляются поддержание естественных и неотъемлемых прав человека и развитие всех его способностей.

    Статья 2. Основными правами человека являются: право заботиться о сохранении своего существования и право на сво­боду.

    С т а т ь я 3. Эти права принадлежат всем людям одинаково, каково бы ни было различие их физических и моральных сил.

    Равенство прав установлено природой: общество не только не нарушает его, но и гарантирует его от злоупотребления си­лой, превращающего его в иллюзию.

    С т а т ь я 4. Свобода ■— есть присущая человеку власть про­являть все свои способности по своему усмотрению. Правилом для нее является справедливость, пределами — права других людей, принципом — природа, а защитой — закон.

    Право мирно собираться, право обнаруживать свои мнения, путем ли печати или всяким другим способом, являются столь очевидными последствиями свободы человека, что необходимость в заявлении о них предполагает либо наличие деспотизма, либо свежую память о нем.

    Статья 5. Закон может воспрещать только то, что вредно для общества; он может предписывать только то, что для обще­ства полезно.

    С т а т ь я 6. Всякий закон, нарушающий неотъемлемые пра­ва человека, является несправедливым и тираническим по са­мому своему существу: он не является законом.

    Статья 7. Право собственности есть право каждого граж­данина пользоваться и распоряжаться той частью имущества, которая гарантируется ему законом.

    Статья 8. Право собственности, как и все другие права, ограничено обязанностью уважать права других людей.

    Статья 9. Оно не может наносить ущерб ни безопасности, ни свободе, ни существованию, ни собственности наших ближ­них.

    Статья 10. Всякое владение, всякая сделка, нарушающие этот принцип, незаконны и безнравственны по самому своему существу.  

    Статья 11. Общество обязано заботиться о содержании всех своих членов, либо доставляя им работу, либо обеспечи­вая средства существования тем из них, которые работать не в состоянии.

    Статья. 12. Необходимая помощь неимущим является свя­щенным долгом богача по отношению к бедняку; способ выпол­нения этого долга определяется законом.

    Статья 1-3. Граждане, доход которых не превышает сум­мы, необходимой для их существования, освобождаются от уча­стия в несении общественных расходов. Прочие граждане долж­ны нести эти расходы прогрессивно, в соответствии с размером их состояния.

    Статья 14. Общество должно всеми своими силами спо­собствовать успехам общественного разума и сделать образова­ние доступным для всех граждан.

    Статья 15. Закон является свободным и торжественным выражением воли народа.

    Статья 16. Народ является сувереном, правительство — его созданием. и собственностью, общественные должностные лица — его слугами.

    Статья 17. Ни одна часть народа не может осуществлять власть всего народа; но выраженное ею пожелание должно ува­жаться как пожелание части народа, которая должна участво­вать в образовании общей воли.

    Каждая часть суверена, соединившаяся в собрание, должна пользоваться правом вполне свободно выражать свою волю; она совершенно независима от всех установленных властей и вольна определять свое устройство и порядок ведения прений.

    Народ может переменить свое правительство, когда ему угодно, и отозвать своих уполномоченных.

    Статья 18. Закон должен быть равен для всех.

    Статья 19. Все граждане должны допускаться к занятию всех общественных должностей в зависимости только от своих добродетелей и дарований, не имея никаких других прав, кроме народного доверия.

    Статья 20. Все граждане имеют равное право на участие в выборах депутатов и на составление законов.

    Статья 21. Чтобы эти права не были мнимыми, а равен­ство призрачным, общество должно оплачивать общественных должностных лиц и устроить так, чтобы граждане, живущие

    своим трудом, могли присутствовать на общественных собра­ниях, к участию в которых призывает их закон, без ущерба для. существования как их самих, так и их семей.

    Статья 22. Каждый гражданин должен благоговейно по­виноваться магистратам и агентам правительства, когда они яв­ляются проводниками или исполнителями закона.

    Статья 23. Но всякое действие, направленное против сво­боды, безопасности или собственности человека, совершенное кем бы то ни было, хотя бы даже именем закона, за исключе­нием определенных законом случаев и предписанных им форм,, является произвольным и недействительным; самое уважение к закону запрещает подчиняться такому действию; если же хотят совершить его насильно, то и отразить его разрешается силой.

    Статья 24. Право подавать петиции носителям общест­венной власти принадлежит каждому человеку. Те, к кому эти петиции направляются, должны постановить решение по изло­женным в них пунктам; но они не могут никогда ни запретить, ни ограничить, ни осудить их подачу.

    . Статья 25. Сопротивление угнетению является следст­вием всех других прав человека и гражданина.

    Статья 26. Когда угнетению подвергается хотя бы один из членов общества, то имеется угнетение всего общества в це­лом.

    Когда угнетению подвергается все общество в целом, то имеется угнетение каждого его члена.

    Статья 27. Когда правительство нарушает права народа, священнейшей из обязанностей всего народа и каждой части его является восстание.

    Статья 28. Когда гражданину не предоставляется обще­ственной гарантии, он возвращается к естественному праву са­мостоятельной защиты всех своих прав.

    ■ Статья 29. В том и другом случае подчинение сопротив­ления угнетению законным формам является крайне утончен­ным видом тирании.

    Статья 30. Во всяком свободном государстве закон дол­жен особенно защищать общественную и личную свободу от злоупотребления властью со стороны правящих.

    Всякое установление, не предполагающее, что народ хорош, а должностное лицо продажно, является порочным.

    Статья 31. Общественные должности должны рассматри­ваться не как отличия или награждения, а как общественные обязанности.

    Статья 32. Проступки уполномоченных народа должны наказываться строго и быстро. Никто не вправе считать себя более неприкосновенным, чем все прочие граждане.

    Статья 33. Народ вправе знать обо всех действиях своих депутатов; они должны давать ему точный отчет в своем управлении и с уважением подчиняться его суду.

    Статья 34. Люди всех стран — братья, и различные на­роды должны по мере своих сил помогать друг другу как граж­дане одного и того же государства.

    Статья 35. Тот, кто угнетает одну какую-нибудь нацию, объявляет себя врагом всех наций.

    Статья 36. Лица, ведущие войну с каким-нибудь наро­дом, с целью задержать успехи свободы и уничтожить права че­ловека, должны преследоваться всеми не как обыкновенные враги, а как убийцы и мятежные разбойники.

    Статья 37. Короли, аристократы и тираны, каковы бы они ни были, являются рабами, восставшими против суверена земли — человеческого рода и против законодателя вселенной — природы».

    О КОНСТИТУЦИИ

    Внесенный в Конвент проект новой Конституции обсуждался в течение не- ■скольких месяцев. После выступления в Конвенте со своим проектом Декла­рации прав человека и гражданина (см. выше), Робеспьер вновь выступил по вопросам Конституции 10 мая 1793 г. Подвергнув критике жирондистский проект, Робеспьер сформулировал основные положения своего проекта. Эта речь Робеспьера была издана Национальной типографией в виде брошюры in —8°, 34 стр., под названием «Discours sur la Constitution».

    Перевод сделан из «Discours et rapports de Robespierre avec une intro­duction et des notes par Charles Vellay», Paris, 1908.

    rf

    ^—'jr еловек рожден для счастья и свободы, но повсюду он (. г, закабален и несчастен. Общество имеет целью сохране­ние его прав и улучшение его существования, но по­всюду оно унижает и угнетает его. Пришло время напомнить ему о его истинных судьбах; успехи человеческого разума подго­товили эту великую революцию, и обязанность ускорить ее воз­ложена именно на вас.

    Для выполнения вашей миссии нужно сделать как раз об­ратное тому, что существовало до вас.

    До сих пор искусство управлять было лишь искусством ра­зорять и порабощать большинство в пользу меньшинства, а за­конодательство — средством превращать эти посягательства в систему. Короли и аристократы очень хорошо делали свое дело; вам предстоит теперь приняться за свое, то есть сделать людей счастливыми и свободными при помощи законов.

    Придать правительству необходимую силу для того, чтобы граждане всегда уважали гражданские права, и сделать это так, чтобы правительство само не могло никогда их нарушать, — вот, по моему мнению, та двойная задача, которая стоит перед законодателем. Первая кажется мне очень легкой.’Что касается второй, то ее можно, пожалуй, считать даже неразрешимой, если рассматривать наше прошлое и настоящее без выяснения при­чин всех событий.

    -  Обратитесь к истории, и вы увидите, что повсюду должност­ные лица угнетают граждан, а правительство уничтожает народ­ный суверенитет.

    Тираны говорят о мятежах, народ жалуется на тиранию, когда он осмеливается это делать, что случается при чрезмер­ном угнетении, возвращающем ему его энергию и независи­мость. Дай бог, чтобы он мог сохранять их всегда! Но царство­вание народа кратковременно, а царствование тиранов продол­жается веками.

    Я много раз слышал, как после революции 14 июля 1789 г. и в особенности после революции 10 августа 1792 г. говорили

    об   анархии, но я утверждаю, что болезнью наших политических органов является вовсе не анархия, а деспотизм и аристокра­тия. Что бы там ни говорили, но я нахожу, что именно с этой, столь оклеветанной эпохи у нас появилась истинная законность и правительственная власть, несмотря на все беспорядки, кото­рые являются не чем иным, как предсмертными судорогами по­гибающей королевской власти и борьбой вероломного прави­тельства против принципов равенства.

    Анархия господствовала во Франции, начиная с Хлод- вига и кончая последним из Капетов. Что такое анархия, если не тирания, заставившая природу и закон спуститься с пре­стола, чтобы возвести на него людей?

    Общественные бедствия всегда происходят не от народа, а от правительства. Да и как может быть иначе? Интерес на­рода — это общественное благо; интерес должностного чело­века — личная выгода. Чтобы быть хорошим, народу нужно только предпочитать себя самого всему остальному; чтобы быть хорошим, должностному лицу следует приносить себя самого в жертву народу.

    Если бы я соблаговолил возражать нелепым и варварским предрассудкам, то я заметил бы, что власть и богатство порож­дают гордость и все пороки, что труд, умеренность, бедность являются стражами добродетели, что желания слабого имеют целью лишь справедливость и защиту благодетельных законов, что он уважает лишь страсти, порождаемые честностью; я ска­зал бы, наконец, что нищета граждан является не чем иным, как преступлением правительства; но я основал свою теорию на одном лишь веском умозаключении, оставляя в стороне вопрос о справедливых или тиранических законах. .

    Правительство учреждено для того, чтобы заставить ува­жать общую волю; однако люди, стоящие у власти, имеют свою личную волю, а всякая воля стремится к преобладанию. Если для этой цели они употребляют вверенную им общественную силу, то правительство становится тогда бичом свободы. Отсюда вытекает, что первой задачей всякой конституции должна быть защита общественной и личной свободы от посягательств самого правительства.

    А между тем законодатели забыли об этом вопросе; они все заняты были вопросом о полномочиях правительства; никто из них не подумал о способах обязать его выполнять свое ис­

    тинное назначение. Они установили ряд бесконечных предосто­рожностей против восстания народа и приложили все усилия, чтобы поощрить возмущение его уполномоченных. Причины этого я уже указал. Честолюбие, сила и вероломство были за­конодателями мира. Они поработили даже человеческий разум, развратили его и сделали его сообщником человеческой ни­щеты. Деспотизм вызвал испорченность нравов, а испорченность нравов поддержала деспотизм. При таком положении вещей все наперебой продают свою душу сильнейшему, чтобы узаконить несправедливость и участвовать в тирании. Тогда разум уже — только безумие, равенство — анархия, свобода — беспорядок, природа — химера, напоминание о правах человечества — бунт. Тогда для добродетели имеются бастилии и эшафоты, для раз­врата — дворцы, для преступления — тираны и триумфальные колесницы. Тогда имеются короли, священники, дворяне, бур­жуа, чернь, но нет народа и нет людей.

    Взгляните даже на тех законодателей, которых успехи на­родного просвещения принуждают, по-видимому, оказывать не­которое уважение истинным принципам; разве они не употре­били своего умения на то, чтобы обойти эти принципы, когда последние перестали отвечать их личным намерениям? Посмот­рите, ведь они только видоизменили формы деспотизма и от­тенки аристократии. Они торжественно провозгласили суверени­тет народа и тут же заковали его в цепи; признавая, что долж­ностные лица являются только уполномоченными народа, они стали относиться к ним, как к его владыкам и кумирам. Все как будто сговорились считать народ безрассудным и мятежным, я общественных должностных лиц — крайне мудрыми и доброде­тельными. Не ища примеров у чужих наций, мы могли бы найти разительные примеры в нашей революции и в самом поведении предшествующих нам Законодательных собраний. Посмотрите, с какой подлостью курили они фимиам королевской власти, с какой неосмотрительностью проповедовали слепое доверие к публичным должностным лицам, погрязшим в разврате, с какой дерзостью унижали народ, с каким варварством убивали его. Однако посмотрите, на чьей стороне была гражданская доб­лесть; вспомните благородные жертвы бедности и постыдную скупость богачей; вспомните возвышенную преданность солдат и низкие измены генералов; вспомните непобедимую храбрость, благородное терпение народа и подлый эгоизм, гнусное веро­ломство его уполномоченных.

    Но пусть нас не удивляет такое количество несправедливо­стей. Выйдя из столь глубокой бездны, как могли бы они ува­жать человечество, дорожить равенством, верить в добродетель?

    О,   мы несчастные! Мы созидаем храм свободы руками, еще но­сящими следы рабских оков. Чем было наше прежнее воспита­ние, как не беспрерывным уроком эгоизма и глупого тщеславия? Чем были наши обычаи и наши так называемые законы, как не

    кодексом наглости и низости, в котором презрение к людям было подчинено чему-то в роде тарифа и разделено на градусы согласно правилам, столь же странным, сколь и многочислен­ным?     _ Презирать и встречать презрение, низкопоклонничать, чтобы властвовать, быть то рабом, то тираном; то преклонять колени перед своим владыкой, то попирать ногами народ, — таков был наш удел, таковы были стремления нас всех, пока мы были «благородными» или «благовоспитанными», «порядочными» и «приличными» людьми, юристами и финансовыми дельцами, приказными или военными. Нужно ли, следовательно, удив­ляться тому, что столько тупоумных торговцев, столько эгоисти­ческих буржуа сохраняют еще то наглое пренебрежение к ре­месленникам, на которое дворяне не скупились в свое время по отношению к самим буржуа и торговцам? О, дворянская гор­дость! О, хорошее воспитание! Вот, между тем, почему остано­вилось свершение великих судеб мира! Вот почему сердце оте­чества разрывается изменниками! Вот почему кровожадные спутники деспотов Европы опустошили наши житницы, сожгли наши города, истребили наших жен и детей; уже пролита крозь трехсот тысяч французов, и быть может, прольется еще столько же французской крови для того, чтобы простой землепашец не мог заседать в Сенате рядом с богатым торговцем зерном, что­бы ремесленник не мог голосовать в народных собраниях рядом с известным коммерсантом или самонадеянным адвокатом и чтобы умный и добродетельный бедняк не мог сохранять чело­веческое достоинство в присутствии слабоумного и развращен­ного богача! Безумцы, призывающие владык, чтобы не иметь равных! Неужели же вы думаете, что тираны примут во внима­ние все расчеты вашего жалкого тщеславия и вашей подлой жадности? Неужели вы думаете, что народ, завоевавший сво­боду, проливающий свою кровь за отечество, когда вы утопали в изнеженности или составляли тайные заговоры, даст вам по­работить себя, уморить с голода, разорить? Нет! Если вы не уважаете ни человечности, ни справедливости, ни чести, то сох­раните, по крайней мере, некоторую заботу о ваших сокровищах, не имеющих большего врага, чем общественная нищета, кото­рую вы увеличиваете с такой неосторожностью. Но какое сооб­ражение может тронуть горделивых рабов? Закон истины, гре­мящий в испорченных сердцах, напоминает те звуки, которые раздаются в могилах и которые не пробуждают мертвецов.

    Вы же, которым дороги свобода и отечество, позаботьтесь сами о спасении этого закона, и так как неотложные интересы его защиты потребовали, по-видимому, всего вашего внимания как раз в тот момент, когда необходимо стремительно воздвиг­нуть здание Конституции великого народа, то создайте ее, по крайней мере, на незыблемой основе истины. Установите прежде всего следующее бесспорное положение: народ добродетелен, а

    его уполномоченные подвержены порче; именно в добродетели и суверенитете народа нужно искать защитное средство от по­роков и деспотизма правительства.

    Извлечем теперь из этого неопровержимого принципа прак­тические выводы, служащие основой всякой свободной консти­туции.

    Развращенность правительств происходит от превышения их власти и независимости их от суверена. Устраните это двой­ное злоупотребление.

    Начните с уменьшения власти должностных лиц. До сих пор политические деятели, которые захотели, по-видимому, при­ложить некоторое старание не столько для защиты свободы, сколько для видоизменения тирании, могли придумать лишь два средства для достижения этой цели. Одно состоит в равновесии властей, а другое — в существовании должности трибуна.

    Что касается равновесия властей, то мы могли подпасть под обаяние этого института в то время, когда мода, казалось, требовала от нас этого знака уважения к нашим соседям, в то время, когда чрезмерность нашего собственного унижения поз­воляла нам восхищаться всеми иностранными институтами, предлагавшими нам какое-то слабое подобие свободы. Но даже при небольшом размышлении нетрудно заметить, что это равно­весие может быть только химерой либо бичом, что оно предпо­лагало бы полную ничтожность правительства, если бы неиз­бежно не приводило к союзу соперничающих властей, направ­ленному против народа, ибо вполне понятно, что они скорее предпочтут столковаться между собой, чем призвать суверена для решения его собственного дела. Свидетелем тому является Англия, где золото и власть монарха постоянно наклоняют весы в одну и ту же сторону, где сама оппозиция, очевидно, доби­вается время от времени реформы народного представительства лишь для отдаления ее, действуя заодно с большинством и кото­рую она, по-видимому, оспаривает. Это какое-то чудовищное пра­вительство, у которого общественные добродетели являются лишь постыдным шутовством, где призрак свободы уничтожает самую свободу, где закон закрепляет деспотизм, где народные права являются предметом явной сделки, где лихоимство не сдерживается даже стыдливостью.

    О, что нам за дело- до тех комбинаций, которые уравнове­шивают власть тиранов? Нужно искоренить самую тиранию; не в спорах между их властителями должны искать народы воз­можности немного передохнуть; гарантией их прав должна быть их собственная сила.

    По той же причине я не являюсь более сторонником уста­новления должности трибунов; история не научила меня отно­ситься к ним с уважением. Я не могу доверить защиту столь великого дела слабым и продажным людям. Покровительство трибунов предполагает рабство народа. Мне не по душе, что

    римский народ удаляется на священную гору, чтобы испраши­вать защитников у деспотического сената и высокомерных пат­рициев; я предпочитаю, чтобы он остался в Риме и изгнал из него всех своих тиранов. Так же, как и самих патрициев, я не­навижу и гораздо более презираю тех честолюбивых трибунов, тех подлых уполномоченных народа, которые продают знати Рима свои речи и свое молчание и которые защищали иногда народ только для того, чтобы поторговаться с угнетателями на­рода о его свободе.

    Единственный народный трибун, которого я могу признать, — это сам народ. Власть народного трибуна я передаю каждой секции французской республики; а эту власть легко организо­вать таким образом, что она будет одинаково далека и от бурь непосредственного народоправства, и от вероломного спокойст­вия конституционного деспотизма.

    Но прежде чем установить преграды для ограждения об­щественной свободы от чрезмерной власти должностных лиц, начнем с уменьшения этой власти до надлежащих границ.

    1. Первое правило для достижения этой цели состоит в том, чтобы срок их полномочий был краток; этот принцип должен применяться особенно строго к тем, чья власть более обширна.

    2. Чтобы никто не мог занимать одновременно несколько должностей.

    3. Чтобы власть была разделена, лучше увеличить число общественных должностных лиц, чем доверить кому-нибудь из них слишком большую власть.

    4. Чтобы область законодательства и область исполнения были тщательно отделены друг от друга.

    5. Чтобы различные отрасли исполнения были сами воз­можно больше разделены в соответствии с самой сущностью дел и не сосредоточивались в одних руках.

    Одним из крупнейших недостатков нынешней организации исполнительной власти является излишняя обширность каждого из министерских ведомств, где во множестве собраны различ­ные отрасли управления, весьма отличные по своей природе.

    Министерство внутренних дел, такое, каким его пока упорно сохраняют, в особенности похоже на политическое чудовище, которое могло бы поглотить нарождающуюся республику, если бы сила общественного духа, поддерживаемого революционным движением, не защищала бы ее до сих пор и от недостатков этого учреждения, и от пороков отдельных лиц.

    Впрочем, вы никогда не могли бы добиться того, чтобы носители исполнительной власти не были весьма могуществен­ными должностными лицами; лишите же их всякой власти и вся­кого влияния, чуждых их обязанностям.

    Не позволяйте им присутствовать на народных собраниях и голосовать там, пока они находятся на службе. Применяйте то же правило и к публичным должностным лицам вообще.

    Удалите от их рук государственную казну; поручите ее хранителям и смотрителям, которые ни в каком другом роде власти не могут участвовать сами.

    Оставьте в департаментах и под рукой у народа часть об­щественных податей, которую не нужно будет вкладывать в общую кассу, и пусть расходы будут покрываться по возмож­ности <на местах.

    Остерегайтесь под каким бы то ни было предлогом переда­вать правящим лицам крупные суммы на чрезвычайные расхо­ды и в особенности под предлогом создания, общественного мне­ния. Все фабрики общественного сознания снабжают лишь ядом; недавно мы испытали это на жестоком опыте, и первое испытание этой странной системы не должно внушать нам большого доверия к ее изобретателям. Никогда не теряйте из вида того, что подчинять себе и создавать общественное мне­ние надлежит не правящим, а общественному мнению надлежит судит