Юридические исследования - Статьи и речи по вопросам международной политики. А.В. Луначарский -

На главную >>>

Дипломатическое и консульское право: Статьи и речи по вопросам международной политики. А.В. Луначарский


    Большой и яркий жизненный путь прошел Анатолий Васильевич Луначарский. Блестящий оратор и публицист, литературный критик и искусствовед, ученый и политический деятель — Луначарский отдал все свои знания, всю свою жизнь делу русского и международного пролетариата. В какой бы области ни творил этот, по словам Владимира Ильича Ленина, чертовски талантливый человек, он всюду оставлял после себя заметный и запоминающийся след. Как ни мало исследована содержательная и во многом поучительная жизнь А. В. Луначарского, она все же нашла некоторое отражение в научных трудах, посвященных его литературно-критической деятельности. Менее изучена и потому в большей безвестности осталась работа Анатолия Васильевича в Наркомпросе. И почти совсем неизвестна широким кругам читателей деятельность А. В. Луначарского в качестве дипломата. Из всех справочных и биографических трудов, включая Дипломатический словарь, только второе издание Большой советской энциклопедии дает некоторые сведения об этом. Что касается тех немногочисленных исследований и статей о Луначарском, которые появились за последние 25 лет, то в них в лучшем случае упоминается, что в 1933 г. он был назначен полномочным представителем СССР в Испании. Между тем многое из того, что говорил, о чем писал Анатолий Васильевич 25, 30 и даже 40 лет назад, имея в виду строго международную тематику, не утратило интереса, а порой актуальности и в наши дни.




    Библиотека внешней политики

    СТАТЬИ И РЕЧИ ПО ВОПРОСАМ МЕЖДУНАРОДНОЙ ПОЛИТИКИ

    А.В. Луначарский


    ИЗДАТЕЛЬСТВО

    СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

    МОСКВА 1959

    СОСТАВИТЕЛЬ

    А. ИСТОМИН

    ВСТУПИТЕЛЬНАЯ СТАТЬЯ

    Большой и яркий жизненный путь прошел Анатолий Васильевич Луначарский. Блестящий оратор и публицист, литературный критик и искусствовед, ученый и политический деятель — Луначарский отдал все свои знания, всю свою жизнь делу русского и международного пролетариата. В какой бы области ни творил этот, по словам Владимира Ильича Ленина, чертовски талантливый человек, он всюду оставлял после себя заметный и запоминающийся след.

    Как ни мало исследована содержательная и во многом поучительная жизнь А. В. Луначарского, она все же нашла некоторое отражение в научных трудах, посвященных его литературно-критической деятельности. Менее изучена и потому в большей безвестности осталась работа Анатолия Васильевича в Наркомпросе.

    И почти совсем неизвестна широким кругам читателей деятельность А. В. Луначарского в качестве дипломата. Из всех справочных и биографических трудов, включая Дипломатический словарь, только второе издание Большой советской энциклопедии дает некоторые сведения об этом. Что касается тех немногочисленных исследований и статей о Луначарском, которые появились за последние 25 лет, то в них в лучшем случае упоминается, что в 1933 г. он был назначен полномочным представителем СССР в Испании.

    Между тем многое из того, что говорил, о чем писал Анатолий Васильевич 25, 30 и даже 40 лет назад, имея в виду строго международную тематику, не утратило интереса, а порой актуальности и в наши дни.

    В предлагаемый вниманию читателей сборник статей и выступлений А. В. Луначарского по вопросам международной политики включены материалы за период с 1912 по 1933 г. Хронологически сборник распадается на две части:    первая — охватывает дооктябрьский

    период, вторая — послеоктябрьский. Материалы первой части сборника по своему содержанию отдалены от нас продолжительным временем и вследствие этого в большей степени представляют исторический интерес.

    Во второй части сборника представлена публицистика А. В. Луначарского по вопросам международной политики периода 1927—1933 гг., когда наиболее ярко проявились способности Анатолия Васильевича как дипломатического представителя Советского Союза за рубежом.

    Анатолий Васильевич Луначарский родился в 1875 г. в Полтаве в состоятельной, радикально настроенной семье государственного чиновника. 15 лет он вступил в революционную организацию средних учебных заведений Киева. К этому времени относится его первое знакомство с марксистской литературой, в частности с I томом «Капитала» Карла Маркса. В 1892 г., будучи учеником 7-го класса 1-й Киевской гимназии, А. В. Луначарский начал вести агитационную работу в предместье Киева — Соломенке, среди рабочих железнодорожных мастерских.

    Политическая неблагонадежность молодого Луначарского вскоре была замечена начальством: «четверка» по поведению, выведенная в аттестате, закрыла ему доступ в столичные университеты. Для продолжения образования Анатолий Васильевич вынужден был уехать за границу. Там он поступил в Цюрихский университет, где наряду с дисциплинами естественного цикла изучал философию и политическую экономию. По воспоминаниям

    А. В. Луначарского, относящимся к этому периоду, для него были весьма полезны беседы с Георгием Валентиновичем Плехановым, у которого он гостил одно время в течение нескольких недель.

    В 1897 г. Луначарский возвратился на родину. Здесь он вместе с А. И. Ульяновой, И. Ф. Владимирским, братом Платоном и его женой С. Н. Смидович принимает активное участие в деятельности московской социал-демократической организации, ведет агитацирнно-пропагандистскую работу на заводах Бромлея, Листа, Прохоровской мануфактуры и др.

    Однако эта кипучая работа вскоре была прервана в результате предательства Серебряковой, на квартире у которой собирались члены московской социал-демократической организации. Луначарский вместе с другими был арестован и после продолжительного разбора дела сослан сначала в Калугу, а затем в Вологодскую губернию. Так началась в жизни Анатолия Васильевича пора арестов, ссылок, эмиграции — пора политической закалки и приобретения боевого опыта. В тюрьмах и ссыльных поселениях, где ему пришлось провести в общей сложности около шести лет, он окончательно сформировался как партийный публицист и агитатор. Именно в эти годы Луначарский написал свои первые прокламации, начал сотрудничать в журналах «Правда» и «Образование».

    В 1904 г. по приглашению В. И. Ленина Луначарский выехал за границу. В Париже состоялось его знакомство с Владимиром Ильичем. В 1905 г. Луначарский под руководством Ленина активно участвует в редакционной работе заграничных большевистских газет «Вперед» и «Пролетарий».

    Несколько позже по предложению ЦК Анатолий Васильевич возвратился в Петербург — центр русского революционного движения — и вошел в состав редколлегии легальной большевистской газеты «Новая жизнь». В последующие годы, оттачивая и шлифуя мастерство партийного публициста, он работал в большевистских газетах «Волна», «Вперед», «Эхо» и др. В тот напряженный период в окружении испытанных товарищей по оружию — Воровского В. В., Ольминского М. С., Бонч-Бруевича В. Д., составлявших основной костяк редакций •большевистских газет, под постоянным и непосредственным руководством Владимира Ильича Луначарский выковывался как большевистский публицист и борец против меньшевизма.

    На III съезде РСДРП Луначарский по поручению

    В. И. Ленина выступил с докладом о вооруженном восстании, развивая и отстаивая в нем ленинскую точку зрения.

    Активное участие Анатолий Васильевич принял также в работе следующих (IV Объединительного и V Лондонского) съездов партии. Представителем от большевиков он был на Штутгартском международном социалистическом конгрессе и в кооперативной комиссии Копенгагенского конгресса.

    В годы наступившей реакции Луначарский подпал под влияние псевдонаучной философии Богданова, отдав тем самым в какой-то мере дань общему идейному разброду, вызванному в среде значительной части русской интеллигенции поражением революции 1905 г. Вместе с Богдановым и другими «отзовистами» А. В. Луначарский организовал группу «Вперед», которая боролась против В. И. Ленина и ленинской линии, отказываясь на деле от революционной борьбы. В. И. Ленин неоднократно сурово критиковал в партийной прессе философскую и политическую концепции «впередовцев». Это обстоятельство во многом способствовало позднее отходу от философских позиций группы ряда ее членов, в том числе А. В. Луначарского, и возврату их в ряды большевистской партии.

    Мировая война 1914—1918 гг. застала Луначарского во Франции, в небольшом провинциальном городке Сен-Бревен. Будучи политическим эмигрантом, он являлся парижским корреспондентом русских газет либеральнобуржуазного направления: «Киевская мысль» и «День».

    В начавшейся войне А. В. Луначарский сразу и без колебаний определился как интернационалист. Его выступления на митингах, многочисленные доклады и рефераты на политические темы в Париже и других городах и странах, сотрудничество в ряде парижских газет, где он первым резко и прямо атаковал оборонческие взгляды Плеханова, статьи в указанных русских газетах и многие другие устные и печатные выступления, разоблачавшие внешнюю политику империалистических держав, приведшую к войне,— лучшее этому подтверждение.

    Если до войны Луначарский освещал в своих очерках и статьях преимущественно жизнь искусства во Франции, то с началом военных действий он стал все чаще информировать читателей о политических и военных событиях в Европе. Из Франции, а затем из Швейцарии, куда Анатолий Васильевич переехал в конце 1915 г., он сообщает об экономическом и политическом положении воюющих держав, о культурной жизни в Европе, но теперь уже сквозь призму войны, стараясь давать всему правильный политический анализ и оценку.

    В предисловии к сборнику этих статей, намечавшемуся к изданию в 1925 г. под названием «Европа в пляске смерти», Луначарский, оценивая дореволюционный период своей деятельности в качестве международного публициста, писал: «...В конце [ 19] 15 года я решился покинуть Францию и переселиться в Швейцарию. С высоты нейтральных Альп мне казалось возможным более объективно разобраться в событиях, значение которых могло бы быть подвергнуто сомнению и результаты которых явно рисовались мне, как революционные. Переезд мой в Швейцарию был для меня лично чрезвычайно благотворен. Я действительно смог вынести оттуда более или менее широкие и верные взгляды на войну, ее причины и последствия. Во многом исправилась моя интернационалистическая точка зрения, выравниваясь под необыкновенно четкую, смелую линию, какую вел Ленин» 1.

    Из корреспонденций Анатолия Васильевича, опубликованных за годы войны в русских газетах (общим числом свыше 200), в данный сборник, учитывая его объем, включено лишь несколько наиболее характерных и близких но содержанию сообщений. К ним относятся корреспонденции, открывающие сборник,— «Дипломаты» (1912 г.) и «Пароксизм патриотизма» (1913 г.), рисующие взаимоотношения Франции с европейскими странами накануне войны.

    Сюда же относится статья «К психологии империализма», написанная Луначарским в 1912 г. С большой смелостью автор разоблачает в ней колониальные устремления империалистических государств, «цивилизаторская» деятельность которых в Африке и Южной Америке, по словам Луначарского, подсекала в корне благосостояние народов этих материков.

    В письмах из Швейцарии за 1916 г. Луначарский находит новые темы. Среди них представляющая интерес корреспонденция о нейтральной Швейцарии, «маленьком острове, окруженном океаном, на котором разбушевалась от начала веков невиданная по силе буря» 2.

    Особое место в сборнике занимает брошюра Луначарского «Италия и война», которая впервые была издана в Петрограде летом 1917 г. Предназначенная для ознакомления рабочих и демократических масс России с условиями, приведшими Италию к войне, она явилась одной из серии брошюр, подготовленных большевиками под общим заглавием «Европа до и во время войны». В этой серии каждой европейской стране, участвовавшей в мировом конфликте, посвящалась отдельная брошюра.

    Свой вклад в коллективный труд Анатолий Васильевич завершил 12 февраля 1916 г. Ценные фактические и статистические данные, приведенные в брошюре, сделали ее интересным научным исследованием.

    * *

    *

    В Россию Луначарский вернулся в мае 1917 г. и сразу же окунулся в агитационно-пропагандистскую работу, выполняя по заданию большевистской партии различные ответственные поручения. Вскоре Анатолий Васильевич был выбран по списку большевиков в городскую думу. После июльских дней он был арестован временным правительством и два месяца просидел в тюрьме.

    После освобождения из заключения Луначарского снова выбирают от большевиков в думу товарищем городского головы по вопросам просвещения. На VI съезде РСДРП Анатолий Васильевич в составе группы «меж-районцев» был принят в партию большевиков.

    В период подготовки и свершения Великой Октябрьской социалистической революции Анатолий Васильевич находился в распоряжении Военно-революционного комитета. Как в дни революции, так и в годы гражданской войны пламенное агитационное и публицистическое слово Луначарского неизменно служило общему делу пролетарской революции.

    С октября 1917 по сентябрь 1929 г. Луначарский бессменно возглавляет Народный комиссариат просвещения в правительстве рабочих и крестьян. Трудно переоценить его роль первого наркома просвещения в строительстве социалистической культуры, в создании основ народной школы, в сплочении интеллигенции вокруг Коммунистической партии. Знаток педагогики, школьного строительства и дела просвещения в широком смысле этого слова, А. В. Луначарский по праву считается одним из виднейших деятелей культурной революции в нашей стране.

    Последние годы жизни Луначарский посвятил дипломатической деятельности. Начиная с 1927 г. Анатолий Васильевич выполнял ряд поручений Советского правительства за рубежом, в частности в Женеве, где с большим искусством защищал в Лиге наций советские предложения о разоружении. Именно к этому времени относятся речи, доклады и статьи А. В. Луначарского, помещенные во второй, большей части сборника. В основном все эти материалы посвящены работе Лиги наций в области разоружения за период 1927—1933 гг.

    В 1925 г. Лига наций создала так называемую Подготовительную комиссию к конференции по разоружению, в состав которой вошли представители 26 государств. В задачу комиссии входило осуществление «предварительных» мероприятий, на основании которых будущая конференция по разоружению могла бы по замыслу ее организаторов принять необходимые решения.

    С трибуны Лиги наций перед лицом всего мира делегаты СССР провозгласили принципы миролюбивой внешней политики Советского Союза. Советские предложения, как известно, не были приняты. Это, однако, не помешало представителям СССР в Женеве добиться огромной моральной и политической победы. «Самая громкая трибуна» дала им возможность сказать народам правду о «женевских миротворцах», затеявших игру в разоружение. Она позволила обнародовать программу, отвечавшую чаяниям трудящихся всего мира.

    Анатолий Васильевич принимал активное и непосредственное участие в работах как Подготовительной комиссии, так и конференции по разоружению в качестве заместителя главы советской делегации, а на 7-й сессии комиссии и на конференции после отъезда М. М. Литвинова — в качестве главы делегации.

    В письмах и корреспонденциях в «Правду», «Комсомольскую правду», «Вечернюю Москву», «Красную газету» и в другие органы советской печати Луначарский систематически информировал общественность о наиболее важных моментах в работе Подготовительной комиссии. При этом в своих корреспонденциях он всегда чрезвычайно искусно воссоздавал обстановку на заседаниях комиссии. Перечитывая эти письма и корреспонденции, читатель и сейчас легко может представить себе яркую картину происходившего, определить позиции держав, представленных на конференции в Женеве, проследить за дипломатической борьбой.

    В данный сборник вошли статьи о работе 4-й сессии Подготовительной комиссии, написанные Луначарским и опубликованные в советской печати:    среди    них    —

    «Большой русский день», «Опять в Женеве». Как известно, с этой сессии в работах комиссии стала принимать участие делегация Советского Союза. В первой статье из Женевы Луначарский рассказывает о том впечатлении, какое произвело на буржуазный мир советское предложение о полном и немедленном разоружении. Вторая статья — «Опять в Женеве», написанная Анатолием Васильевичем незадолго до открытия 4-й сессии, интересна воспоминаниями, связанными с его прежним пребыванием в Женеве.

    Оценка деятельности 5-й сессии комиссии давалась Луначарским в «Письмах из Женевы», опубликованных в «Правде» в 1928 г. После того как комиссией было отвергнуто советское предложение'о всеобщем разоружении, делегация СССР внесла на обсуждение 5-й сессии новый проект о частичном и пропорциональном разоружении.

    Большой интерес, на наш взгляд, представляет серия статей под тем же названием «Письма из Женевы», опубликованная в «Комсомольской правде» (1929 г.) и воссоздающая картину заседаний 6-й сессии. Иезуитская хитрость и лицемерие, продажность и угодничество, демагогия и злоба, едва прикрытые официальной вежливостью противников советской делегации, и наряду с этим правдивая и смелая мысль пролетарской дипломатии — все это ярко характеризует обстановку на сессии и находит полное отражение в письмах-корреспонденциях Анатолия Васильевича. Этой же сессии посвящена статья сборника «Итоги женевского разоружения», опубликованная в «Правде» в )929 г.

    Ю

    блестящую по публицйстическому мастерству серию «Женевских картинок» для «Вечерней Москвы» Луначарский посвятил второй половине 6-й сессии (1930 г.). В небольших, но ярких зарисовках о сессии Луначарский разоблачает всю фальшь комедии разоружения.

    Во многих других работах, относящихся к этому периоду, докладах, статьях («Как Лига наций делает мир», «Как они разоружаются» и др.)» рключенных в сборник, Луначарский как бы продолжает свой начатый еще в Женеве разговор с советским читателем.

    В это же время он часто выступает с докладами о текущем моменте и международном положении на фабриках и заводах, в клубах и театрах, в Колонном зале Дома Союзов и в консерватории.

    Венчает международную публицистику Луначарского брошюра «Разоружение» — стенографическая запись доклада о первом акте Женевской конференции, прочитанного в Москве партийному активу Красной Пресни 31 марта 1932 г.

    . Этой же конференции посвящен самый большой и интересный репортаж из Женевы. Опубликованные в «Вечерней Москве» в 1932 г. десять очерков-корреспонденций отразили дела и события на конференции за период с февраля по август.

    В 1933 г., незадолго до смерти, Луначарский написал ряд статей, в которых выступил против германского фашизма («Бесы», «Господин Блюм взволнован»), в защиту малых и угнетенных стран («В Женеве становится веселее», «Большие и малые»), за мирное соревнование различных общественно-политических систем («Еще одна трагикомедия») и др.

    «Говорят,— писал он в последней статье,— буржуа скептически относятся к нашему успеху. Ну, что же, милые,— вперед со своим скептицизмом! Давайте доказательства того, что на самом деле у вас дела идут лучше, чем у нас, а мы будем возражать, и весь мир будет слушать. Осмельтесь на это! Примите такого рода соревнование! Мы во всяком случае от него не откажемся» 3.

    Незадолго до смерти А. В. Луначарский был назначен полпредом СССР в Испании. С увлечением готовился он к новой работе. Но осуществить ее ему не при-

    Открытие мемориальной доски Луначарскому А. В.

    Москва, декабрь 1958 г. (Фото Курнакова Н. С.)

    шлось: в 1933 г. по дороге в Мадрид он тяжело заболел и умер во французском городе Ментоне. Похоронен Анатолий Васильевич в Москве, на Красной площади.

    В декабре 1958 г. на доме, в котором Луначарский жил последние десять лет, по решению Советского правительства была установлена мемориальная доска.

    Включенные в сборник статьи, речи, доклады и другие материалы по вопросам международной политики далеко не исчерпывают всего, что было создано в этой области А. В. Луначарским за свою жизнь.

    Основная задача данной книги состоит в том, чтобы сделать достоянием широких кругов читателей наиболее значительные и незаслуженно забытые работы А. В. Луначарского по международным вопросам и тем самым способствовать возможно более полному знакомству советской общественности с его многосторонней жизнью и деятельностью.

    Несомненно, изучение трудов Луначарского во всех областях, в том числе в области международной политики, требует научного, исторического подхода. Именно это важное соображение было положено в основу при подготовке данного сборника. Некоторые взгляды и формулировки автора в ряде статей устарели и не могут быть приняты целиком современным читателем. Однако по таким основным проблемам, как разоружение, пропаганда мирной советской политики, разоблачение происков поджигателей войны, материалы сборника, несмотря на их сравнительно большую давность, несомненно, приобретут вполне актуальное звучание.

    Л. Истомин.

    МлЕЕРИМЫ

    ДООКТЯБРЬСКОГО

    ПЕРИОДА

    г .......^ШГД

    ДИПЛОМАТЫ

    (Письмо из Парижа)

    Вчера французское министерство иностранных дел роздало депутатам палаты Желтую книгу, подробно и на сей раз с большей, чем обыкновенно, откровенностью рисующую всю агадирскую историю 4.

    Возможность быть довольно откровенными дана ответственным дипломатам тем обстоятельством, что два главных действующих лица этой международной драмы: с французской стороны бывший министр иностранных дел де Сельв и бывший президент министров Кайо — люди конченные в политическом отношении. После невероятных водевильных промахов первого и возмутившего всех проявлений у второго сквозь министерский облик весьма выразительной физиономии корыстного финансиста и ставленника определенных групп, имевших свои частные интересы, они, для высшей карьеры по крайней мере, люди погребенные.

    Правда, как раз по поводу этой Желтой книги некоторые газеты пытались воскресить обоих покойников. Вечерняя «Liberté» затеяла безнадежную реабилитацию де Сельва, а официозный орган радикалов-социалистов «Rappel», прямая связь которого с Кайо ни для кого не тайна, рассердившись по этому поводу, пишет: «Мы должны немедленно протестовать против тенденциозных толкований этого интересного документа со стороны «Liberté». Как бы не сильно было желание спасти от непоправимого крушения печальную память де Сельва, никому не удастся исказить до такой степени историю. Она впишет имя Кайо в золотую книгу великих слуг Франции, ставших жертвою клеветы, рядом с именем Жюля Ферри».

    И дальше «Rappel» намекает, что если Кайо молчит, то молчание его высокопатриотично.

    Эта мышиная возня сторонников двух «бывших людей» только забавна. Но грозное время, которое мы переживаем, делает действительно интересной подлинную историю этого недавно взволновавшего весь мир конфликта. Большая или меньшая реальная близость войны в ту пору проливает, пожалуй, свет и на реальные отношения сил мира и сил войны в наши дни.

    Желтая книга распадается на три части. Первая включает в себя документы, объясняющие французскую экспедицию в Фес. Как ни обстоятельно обставлен этот вопрос, найдутся, конечно, и теперь скептики, которые по-прежнему будут рассматривать марш французских войск на выручку осажденным в Фесе европейцам как простую хитрость, как простую декорацию давнишних аппетитов. Но надо признаться, что подробный доклад французского резидента Гайяра составлен чрезвычайно талантливо как в литературном, так и в дипломатическом отношении, и чтение его оставляет впечатление весьма серьезной и искренней тревоги за участь европейцев.

    Менее интересна вторая часть — документы, касающиеся франко-испанских переговоров после занятия испанцами Лараша и Эль-Кзара.

    Наконец, третья часть заключает в себе документальную историю франко-германского конфликта. Здесь обращают на себя внимание два огромной важности документа. Один — телеграмма де Сельва из Амстердама, куда он сопровождал президента, директору департамента иностранных дел Бапсту. Де Сельв выражает здесь недовольство по поводу посланной министерством в Лондон телеграммы, тонко намекавшей на то, что энергичный ответ Англии на посылку Германией «Пантеры», ответ в форме посылки в Агадир английского крейсера, был бы неприятен Франции. Де Сельв довольно многословно распоряжается, чтобы впредь Париж предоставил Лондону полную свободу действий.

    .Телеграмма эта целиком подтверждает утверждения некоторой части прессы, что этому злосчастному де Сельву, единственным талантом которого является то, что он племянник Фрейсине, хотелось сыграть мировую роль и полегоньку толкнуть державы к войне. Грубая рука банкира Кайо, хранителя как французских, так и немецких крупнофинансовых интересов, расстроила гибельный план придурковатого барина. Что бы ни говорить о патриотизме, а невольная, может быть, заслуга деловика должна быть признана.

    Второй документ с чрезвычайной яркостью характеризует официально ощущавшуюся в то время близость войны. Это телеграмма того же де Сельва посланнику в Петербурге, Луи. Вот она:

    «Париж, 29 июля 1911 года.

    Прошу вас сообщить русскому правительству, что переговоры между нами и Германией продолжаются в Берлине.

    Мы должны быть готовы ко всякому исходу. В высшей степени полезно, чтобы вы осведомили об этом русское правительство».

    А теперь о новых, живых дипломатах.

    Пуанкаре проявляет деятельность прямо-таки кипучую. Не все ею довольны. В недовольстве, однако, сказывается и некоторая зависть профессиональных дипломатов к этому адвокату, затеявшему дирижировать европейским концертом.

    Элегантные журналы сплетен передавали, что Берх-тольд в одном великосветском салоне Вены с тонкой усмешкой говорил: «Этот блестящий адвокат чуть не каждый день присылает мне превосходную апелляцию, но я ведь не судейский человек!»

    С обычной колкостью высмеивал Пуанкаре Самба после неудачи его с Австрией.

    «Пуанкаре похож,— писал язвительный социалист,— на того ирландца, который на вопрос, умеет ли он играть на скрипке, отвечал: «право не знаю, я ни разу не пробовал»».

    Самый инцидент с Австрией Самба изображает в таком забавном виде:

    «Представьте себе, что несколько весьма элегантных господ садятся за карточный стол, и вот один деликатно обращается к другому с такой речью: Сегодня никто не будет мошенничать. Не правда ли, вы принимаете это условие?»

    «Если бы Австрия и не хотела мошенничать,— замечает Самба,— то и тогда бы этот совет не мог не показаться ей обидным».

    Другие, наоборот, считают Пуанкаре каким-то обновителем дипломатии и превозносят как шедевры обе его речи: нансийскую и сказанную вчера на банкете Маскюро.

    Банкет Маскюро — это собрание представителей разных отделов так называемого «Комитета промышленности, торговли и агрикультуры», организованного сенатором, радикалом и миллионером Маскюро.

    Вы можете представить себе значительность этой организации по тому, что вчера за столами сидело 2500 коммерсантов, съехавшихся со всех концов страны. Присутствовали также почти все радикальные депутаты и сенаторы, президенты обеих палат и министры.

    Из уст Пуанкаре текла его обычная речь: прозрачная, как вода пресного источника. На мой взгляд в дипломатической части его речи нет ничего нового. Более сочна часть, представлявшая собою прославление роста обеспеченности французского населения.

    Пока что дипломатия, руководимая Пуанкаре, ползет с такой черепашьей скоростью, что Турция, просившая вмешательства, прождав десять дней и убедившись, что «воз и ныне там», с тяжелым вздохом решилась на непосредственный разговор с победителями. И разве не прав Лозанн, который пишет в «Matin»: «Народ может быть двадцать раз разорен, вырезан, уничтожен, прежде чем врачи посредничества и арбитража придут к нему на выручку».

    Но каким именем назвать и другую дипломатию, на противоположном полюсе? В то время как пролетариат хочет мощно манифестировать свою волю в воскресенье, 4-го ноября, здешние синдикалисты принимают такую резолюцию:

    «Заслушав предложение социалистической партии об участии в общепролетарском митинге, конфедеральный комитет значительным большинством голосов постановил, что резолюции Амьенского5 и Гаврского6съездов не позволяют ему принять это предложение».

    «День» № 35, 6 ноября 1912 г.

    К ПСИХОЛОГИИ ИМПЕРИАЛИЗМА

    В течение последних годов во Франции, не только в ее господствующих классах, но и в народных массах, за исключением большей части пролетариата, вновь стал нарастать дух милитаризма. Нельзя полагать, чтобы основной причиной для этого возвращения ослабнувшего было шовинизма послужило увеличение немецкой опасности. Строго говоря, опасность эта остается всегда равной себе, и история с Агадиром при всей ее сложности и невыясненности скорее должна была показать, что германские угрозы в значительной степени потеряли в своем весе.

    Гораздо больше значения имеет здесь факт постепенного завоевания огромной колониальной империи в Африке: Мадагаскар, Конго, Судан, насчитывающие в своих колоссальных территориях десятки миллионов жителей и много весьма плодородных местностей, как-то нечувствительно присоединились к прежним завидным владениям Франции на черном материке и внезапно с криком и шумом, расславленные заинтересованной кликой, предстали перед большой публикой Франции, кружа ей головы цифрами и величая метрополию как могущественнейшую после Англии колониальную державу.

    Никто не может отрицать завоевательных успехов французов. С чисто политической точки зрения даже и крупная взятка, уплаченная ими за право свежевать еще далеко незамиренное Марокко, считаясь притом и с аппетитным куском, выторгованным английским «другом» для Испании, не является неудачей, ибо Марокко, несомненно, одно из ценнейших приобретений среди оставшихся еще для европейской жадности кусков. Если сравнить его с Триполи и, с другой стороны, взвесить затраты сил, которых будут стоить обе колонии французам и итальянцам, то, конечно, придешь к выводу, что авантюра марокканская во всяком случае разумнее и завлекательнее авантюры триполитанской.

    Сравнительно легкий успех и грандиозная перспектива колоссальной черной Франции, которая не только послужит базисом благосостояния метрополии, но и сотнями тысяч самоотверженно храбрых грудей своих обитателей отразит тевтонский штык,— все это было водой на искусно построенную мельницу той финансовой и политической группы, которая имеет Этьена своим центральным дельцом и располагает почти всей большой прессой, фальсифицирующей общественное мнение.

    Успехи пьянят больше, чем опасность. Вот почему многократно раскрывавшийся упадок военных сил Франции встречал относительное равнодушие широкой публики, между тем как неоспоримое превосходство, приобретенное Францией в области военной авиации, вызывает бурю восторга.

    Официальным организатором новой волны шовинизма явился бывший социалист Мильеран. Я не ставлю себе здесь целью описывать все безобразные проявления колониально-шовинистического духа, охватившего страну. Я хочу заглянуть немножко глубже в психологию тех «избранных», которых не заподозришь ни в продажности, ни в тупом легковерии, которые лично ничего от колониальной славы не получат и которые тем не менее за совесть потчуют ядом империализма своих земляков.

    Можно было бы перечислить множество таких загадочных фактов. Но, упомянув об одном, особенно ярком, я перейду к более подробному анализу другого. В журнале «Les hommes du jour», очень передовом и состоящем в некотором родстве с решительно антимилитаристской «Guerre sociale», появилась статья за подписью блестящего и разносторонне образованного Эли Фора, в которой метались самые ницшеанские громы против малокровных пацифистов, не понимающих поэзии силы и зысокого цивилизаторского долга белой расы. Слабые, некультурные, неспособные к труду не смеют беременить собой землю и мешать высоко культурным нациям широко пользоваться всеми естественными богатствами земного шара. Стоит ли считаться с отдельными преступлениями и отдельными жертвами, когда дело идет об одной из величайших революций, о переходе поверхности земли в руки способнейших, что будет иметь весьма благодетельные результаты?

    Фор стоит на левом фланге в социалистическом мире Франции, а правый фланг с восхищением прислушивается к голосам своих немецких единомышленников, вроде Бернштейна и Гильдебранда, которые ведут самую бешеную атаку против тех же «предрассудков», возбудивших эстетическое презрение Фора.

    Надо припомнить, что клонящийся в ту же сторону пересмотр колониальной программы Интернационала был отклонен лишь благодаря поддержке мелких стран: иначе ортодоксальный взгляд на этот вопрос был бы покинут Интернационалом. Подавляющее большинство германских, английских и французских делегатов на штутгартском конгрессе было всей душою с голландцем, взявшим на себя задачу уговорить конгресс стать на «реалистическую» точку зрения.

    Так обстоит дело в социалистическом мире. Надо ли удивляться, что некоторые благородные и передовые мыслители так называемой «внеклассовой» интеллигенции, т. е. по существу высших слоев мелкой буржуазии, еще больше увлеклись теми же перспективами?

    Во Франции на первом месте в этом отношении стоит Поль Адан, старающийся не без успеха в последнее время играть здесь роль Киплинга и в свою очередь соблазнившего на ту же стезю итальянского Аннунцио.

    Я уже ставил в моих фельетонах по поводу прекрасного во многих отношениях романа этого автора «Неведомый град» вопрос о том, как может Поль Адан закрывать глаза на все ужасы войны вообще и колониальной в частности, на всю очевидную для всякого биржевую подкладку ее и с таким вдохновением поэтизировать подвиги, которые опустошают злосчастные страны, подлежащие «цивилизаторской» обработке.

    С тех пор новые факты усугубили загадочность его позиции. Как раз по поводу последнего франко-немецкого столкновения он написал в журнал «La Vie» весьма красноречивое письмо, где именами Саворьяна де Брац-ца и других героев завоевания Конго умолял не уступать «национальной территории», не отказываться от великой миссии среднеморских народов вносить цивилизацию в Африку и не отдавать население доброй части Конго под каблук немцам. А между тем одновременно с этим прогрессивные газеты всего мира помещали статьи, разоблачавшие такой ужас цивилизаторской деятельности капиталистических компаний, державших Французское Конго на откупе, что кровь леденела в жилах. Лишь в слегка уменьшенном масштабе там повторялись все те вопиющие жестокости, какие подобные же компании производят в Перу. Папа, поднявший свой голос против последних, странным образом оказался глух к каучуковому делу, как оно ведется бельгийцами и французами, претворяющими в драгоценную резину малоценную плоть и кровь чернокожих. Но мало того. Официальные расследования констатировали, что те же компании вели хозяйство настолько хищнически, что подсекали в корне самое благосостояние страны и быстро превращали в пустыню край, до них более или менее населенный и обещавший при правильном хозяйстве быть постоянным золотым источником. Впрочем, что ходить так далеко: стоит просмотреть знаменитую уже теперь книгу Винье д’Октона «Порт бурнусов», чтобы убедиться, какая вакханалия бессовестного хищничества происходила в близком Тунисе. А Поль Адан поет хвалы Франции, носительнице света на черном материке!

    Как это возможно?

    Некоторый свет проливает в данном случае теоретическая книга Поль Адана, озаглавленная «Империализм и мораль народов». Мне кажется, что та своеобразная мешанина благородства, проницательности, образованности, наивности и полусознательного лукавства, которой полна эта книга, является типичной для умонастроения добрых двух третей подлинной французской интеллигенции.

    Симпатичен ли Полю Адану империализм? Стоит ли он за войну наподобие разных новейших софистов, видящих в ней стимул энергии? — Отнюдь нет! Поль Адан — пацифист! Он ненавидит кровопролитие! Он считает варварством бойню людей! Он проводит и приветствует Европейские Соединенные Штаты!

    Но все это поставлено в такие рамки, что легко и свободно превращается в противоположное. Капитал империализма для Франции приобретается с соблюдением миротворческой невинности.

    Беллетристу позволяется многое, но ведь Адан в данном случае выступает как теоретик, как публицист, как прямой руководитель общественного мнения. По-видимому, он сам не замечает тех вопиющих противоречий, в какие попадает. Что, например, является, по его мнению, причиной господствующего повсюду милитаризма? Автор много размышляет об этом. Но выводы его противоречивы. С одной стороны, империализм имеет, по его мнению,. фатальные исторические причины, против которых человеческая воля абсолютно бессильна. Экономическое развитие Германии и Японии стихийно вынуждает эти страны быть агрессивными и, естественно, обостряет инстинкт самообороны угрожаемых ими Англии и Америки. Вот одна причина. Но есть и другая. Внезапно Адан становится на иную точку зрения и объявляет, что для промышленности и торговли, а следовательно и для правильно понятых интересов народов, мир при всех условиях бесконечно благоприятнее войны. Империализм оказывается тут делом кучки финансистов, захвативших в большинстве стран фактическую власть в свои руки и ведущих политику в духе самого узкого группового эгоизма. Нет никакого сомнения, что первое объяснение, носящее как бы историко-философский характер, резко противоречит второму, где грядущая война представляется не фатальной, а вполне устранимой.

    Но Адан и на этом не останавливается. У него есть и третья причина. Он убежден, что англо-бурская война могла быть избегнута. Он отнюдь не стоит на стороне антикультурных буров, скорее считая правыми представителей английского капитала, вносивших жизнь и прогресс в жизнь затхлых республик. Самое столкновение землевладения и капитала, буров и англичан, при данных условиях кажется ему неизбежным, но решить его должен бы был гаагский трибунал. Раз горсть финансистов и их орудие — Чемберлен, с одной стороны, полу-рабовладельческие помещики с Крюгером во главе — с другой, не захотели прийти к соглашению, Европа должна была бы принудить их, чем устранено было бы то страшное разорение, к которому привела война обе стороны. И тут вдруг Поль Адан рекомендует задним числом Франции, России и Германии войну. Они должны были, видите ли, принудить Англию к миру силой оружия. Эта война была бы ужасна, но она убила бы войны в принципе, она основала бы Соединенные Штаты Европы.

    Картина Идеальной войны, начертанная по вышеуказанному поводу Аданом, и служит тем винтом, на котором он поворачивает всю свою позицию. Вообще война — это ужас. Но Франция, святая страна, носительница спасительной традиции, и ее долг перед человечеством не только сохранять себя, но и распространять сферу своего влияния. Ей надо быть вооруженной до зубов, пока извне грозит опасность. Кроме того, ее обязанность просветить Африку, для чего Адан рекомендует елико возможно расширить там свои колонии и обменять азиатские и другие владения Франции на куски Африки, принадлежащие Англии, Германии и т. д. Так внезапно рядом с коммерческим империализмом немцев и японцев вырастает «законный», по Адану, сентиментальный империализм французов. Сильная Франция — гарантия мира. Колониальный разбой, когда его ведут французы,— продолжение великой традиции эллинов и римлян.

    Этого мало. И грядущие Соединенные Штаты Европы будут милитаристичны, ибо и им придется защищать заветы белой расы не только от желтой опасности, но и от фантастически конструируемой автором опасности черной. Итак, после всех хороших слов куда ни посмотри — повсюду «законные» пушки, штыки и знамена.

    Остановлюсь еше на некоторых характерных отдельных мыслях автора, дополняющих картину состояния его души.

    «Европа узаконит военные акты, необходимые для защиты любознательных исследователей и купцов, озабоченных отыскиванием источников богатства тем, что выросшие прибыли превратятся в заработок новых тысяч рабочих, что приблизит время социальной справедливости». Жадность единиц увеличивает благосостояние масс. Где-нибудь на берегах Меконга солдаты мстят за убийство туземцами миссионера, а завтра какая-нибудь провинциальная семья превратится в сознательных рабочих и принесет свою помощь в борьбе пролетариата за справедливость. Вы видите, как тяжко заблуждаются те, кто отказывает в колониальных кредитах! Разве это не красноречиво!

    С каким-то отчаянием взывает он к французам быть более энергичными: «Нам недостает религии, единственно истинной с этих пор,— религии действия. Бойтесь англичан и американцев. Саксонская раса завоюет мир, потому что она больше всех строит железные дороги».

    Адану хочется, чтобы французы заняли по возможности первое место среди белых народов, потому что все будущее рисуется ему аристократическим. «Наиболее вероятным будущим,— говорит он,— является такой порядок, при котором земной шар станет единой родиной, управляемой белыми, трудовым базисом которой будут наиболее приспособленные к физической работе желтые, могущие также взять в свои руки техническое заведование, в то время как наиболее грубые формы труда, особенно земледелие, достанутся на долю, чернокожих».

    Среди других фантазий Адана отметим еще план, за который он уже много лет упорно борется: отсылать воинственных апашей вместо каторги на колониальную войну. Побуждения и тут самые благородные и гуманные.

    Читатель видит, в чем тут дело. Стихийный патриотизм, гордость некоторым «мы», к которому принадлежит француз, сталкивается внезапно с фактом колоссальных экономических и военных успехов соседей. От всей души хотелось бы глянуть с презрением утонченного типа на купцов, купающихся в крови и вылавливающих там добычу. Но нет! Чувствуется, что гордость такая может быть жестоко наказана. И вот приходится создавать что-то вроде доктрины, в которой миролюбие и культурные заветы переплетались бы с призывами к той же империалистской энергии, освящаемой якобы некоторой высшей идеей. И самая проклятая необходимость положения заставляет смотреть сквозь пальцы на пробелы и нелепости этой доктрины.

    А тут зубастый финансист, о жестоком эгоизме которого распространяется на первых страницах Адан, смеется и потирает руки, видя, как таскает дрова в его печку человек, говорящий с уважением о приближающейся эре справедливости.

    «Киевская мысль» № 230,

    20 августа 1912 г.

    ПАРОКСИЗМ ПАТРИОТИЗМА

    (Письмо из Парижа)

    Ни Агадир, ни осложнения балканской войны не вызвали во. Франции чего-нибудь похожего на панику. Правда, много и небезосновательно хвалились ростом военно-патриотического настроения, но и только. Реформы Мильерана в конце концов были лишь реакционно направленным крохоборством; но известие об огромном увеличении сухопутных военных сил Германии, увеличивающей свой бюджет на 212 миллионов марок и доводящей свою армию в мирное время до 800 тысяч против французских 500 тысяч с небольшим, вызвало настоящий пароксизм шовинизма.

    Разъяснения наиболее спокойных германских газет, что новые вооружения не имеют отнюдь в виду Францию, не подействовали. События развертываются с головокружительной быстротой. Не затихла еще полемика относительно сенсационного заявления фон Тирпица о готовящемся договоре с Англией, принятого очень кисло французскими националистами, влиятельными сейчас бо Франции как никогда, как разразилось подтвержденное канцлером известие о новых военных кредитах. Немедленно «Temps» начала усиленную агитацию, предсказывая 500 миллионов франков в год для усиления военного бюджета и возвращение к трехлетнему сроку военной службы. Пресса радикальная и социалистическая еще волнуется по этому поводу, газеты еще полны возбуждения, как на голову сваливается всех встревожившее, а на берлинской бирже вызвавшее падение ценностей известие о назначении кумира германофобов и политика самого первого ранга Делькассе в Петербург.

    А теперь Сан-Джулиано возвещает усиление в экстраординарных размерах итальянского флота, и ему аплодирует Австрия.

    Крик шовинистов превращается в какой-то визг. Шовинизм начинает буквально отравлять воздух Франции. Словно туча мух вылетела откуда-то серия книг, посвященных восхвалению энергии, религиозности, любви к отечеству и порядку подросшего поколения.

    Некто Агатон в книге «Нынешняя молодежь» не остановился на этом и, фальсифицируя цитаты, представил несколько уважаемых, уже покойных профессоров аморалистами и космополитическими нигилистами. Еще живые «учителя» забегали, словно куры, высидевшие утят. Бугле гневно раскрыл клеветнические подлоги Агатона. С великолепной речью к молодому поколению выступил знаменитый Габриель Сейль. «Эти доноши,— говорит он,— слишком громко кричат о своей любви к отечеству. Пока они не пролили еще ни капли крови за него, зато разлили море чернил, которыми стараются выпачкать своих отцов, быть может, лучших, чем они сами».

    Но словно сквозь прорвавшуюся плотину текли характеристики «нового француза»: «Завтрашняя Франция» Гейро, «Возрождение французской гордости» Рея, «Шаги грядущей Франции» Риу, «Христос и Франция» Гарнье.

    Театр и кафешантан устремились по этой же дорожке. «Амбигю» в сто десятый раз дает глупейшую мелодраму «Сердце француженки», из которой следует, что когда шпионит немец — это позорно, когда тем же делом занимается француз — достославно. Знаменитая Ре-жан, проявляющая на старости лет скандальную угодливость по отношению ко всяким, даже самым низменным вкусам публики, поторопилась поставить не менее барабанную пьесу «Эльзас», принадлежащую перу продувного журналиста из «Matin» Леру. Наконец, Гитри поставил пьесу академика Лаведана, все превзошедшую своим безобразным шпионски кровожадным эмфа-зом. Достаточно сказать, что «Comedie Française» так была озадачена новым шедевром бывшего поставщика гривуазных пошад, что зазнавшийся бульварный академик, оскорбленный кислой миной Кларети, отнял у первого французского театра право представлять свои пьесы. Камил Ле-Сенн, вполне буржуазный и благонамеренный критик газеты «Жиль блаз», написал об этой пьесе следующую весьма пикантную фразу: «Иные представляют пьесу Лаведана как почти корнелевское изображение силы долга. Какое непонимание!.. Она напоминает скорее манеру Бальзака в несколько карикатурном преувеличении давать сатиру на профессиональные уродства. Безобразно искаженный патриотизм героя новой драмы есть, конечно, только профессиональное уродство, крайне редкое, надеемся, даже среди старых военных».

    Тем не менее публика генеральной репетиции и первого представления, т. е. самая фешенебельная и более или менее интеллигентная публика Франции устроила этим уродствам грандиозную овацию.

    Кафешантаны словно подрядились прославлять Наполеона; диветки в коротеньких юбочках вперемежку с грязными шалостями упоминают о своей смертельной любви к трехцветному знамени.

    Опасность извне, жадно разинутые пасти патриотических аферистов, ждущих новых заказов от военного министерства, страстная тоска реакционеров по большой и механически вымуштрованной армии, чего можно достигнуть лишь при трехлетней службе, заносчивый патриотизм молодежи, поднявшей знамя бунта против интеллектуализма, за инстинкт,— вот тот фон, на котором выступают пока еще неясные контуры новой политики Пуанкаре.

    Что готовит правительство в ближайшем будущем? Никто из министров не отрицает, что военный бюджет будет увеличен минимум на полмиллиарда. Все заставляет думать, что радикалы согласятся проглотить эту пилюлю.

    Иное дело возвращение к трехлетнему сроку службы. Не одни социалисты бросились в атаку против драгоценной мечты правых. За ними дружной фалангой идут и лучшие газеты радикального большинства: «Lanterne», «Aurore», «Rappel», «Radical».

    Жорес возобновил свое предложение вооружить народ. В блестящих статьях, имея своим секундантом капитана Русселя, он доказывает даже с технической точки зрения полную недостаточность и вредность возвращения к третьему году.

    Характерно, что и некоторые из высокоавторитетных генералов решительно становятся на ту же точку зрения. Так, генерал Переел пишет в газете «Aurore»:

    «Я призываю французов сохранить спокойствие. Было бы безумием обрушивать на страну бремена не-удобоносимые, быть может, даже без существенной прибыли для войска. Да, безумно было бы стеснять развитие науки и промышленности, навязывая населению третий год службы для всех, делать же исключение для более богатых или образованных значило бы идти против демократических убеждений Франции».

    Пожалуй, дальше всех зарвавшаяся в проповеди «нового патриотического усилия» газета «Temps» решилась пером генерала Гаммершмидта предложить ввести для третьего года «заместительство» за деньги, но это вызвало бурю негодования. Жорес выступил с волнующей филиппикой, и прекрасную отповедь дал также Броссе в «Aurore».

    «Если вы верите в честь и совесть защитников трехлетней повинности,— пишет он,— прочтите статьи, печатающиеся в газете «Republique Française», вы увидите тогда, к чему стремятся эти патриоты: они хотят трехлетней службы для народа, для пролетариев, а для сыночков благонамеренной и зажиточной буржуазии они хотят сократить ее до одного года! Они начинают откровенно поговаривать о заместительстве, о ненавистном заместительстве, превращающем людей в продажное мясо!»

    «Треть солдат из лиц, продавших за деньги свои буйные головушки,— иронизирует Жорес,— да добрый процент черных рабов в армии — и Франция станет неуязвимой!»

    «Lanterne», так недавно еще бывший журналом Бриана, пишет: «В сущности весь этот шум есть не что иное, как переход в наступление старой военной школы. Им хочется держать как можно больше народа под ружьем для парада, престижа, для пыли в глаза. Им хочется вернуться к старым осужденным демократией порядкам под шум немецкой опасности».

    Над всеми дебатами с грозной силой судьбы царит один факт, факт уменьшения населения Франции.

    «Temps» рассуждает упрощенно: население у нас меньше, чем в Германии, следовательно каждый фр<А-цуз обязан приносить более тяжкие жертвы на алтарь отечества.

    Но дело обстоит сложнее, как неопровержимо показывает это Прессансе.

    «Франция имеет 39 миллионов населения, Германия— 65. В 1876 году прирост его во Франции равнялся 6,5, в 1901—4,5. Сейчас он отсутствует. В Германии этот прирост равнялся 107 в 1890 году, потом он вырос до 150 в 1900 году, а в 1910 слегка опустился, именно до 140. Итак, прирост населения в Германии в тридцать раз больше нашего. Не ослепление ли при наличности такого факта устраивать бег взапуски в смысле количества солдат в казармах».

    Если правительство даже решится пойти за националистами и серьезно поставит вопрос о трехлетней службе,— оно наткнется на серьезное сопротивление.

    Что означает назначение послом в Петербург недавнего морского министра Делькассе? Делькассе принадлежит к числу наиболее ярких и наиболее оспариваемых государственных людей республики.

    Разве не он создатель франко-английского соглашения? Разве не он чуть-чуть не преуспевший мастер изоляции Германии? Разве не он настоящий отец возродившейся гордости французов, лелеявший ее в течение бессменного семилетнего руководительства иностранной политикой? Разве не он громкая жертва ультиматума императора Вильгельма и трусости банкира Рувье?

    Так говорят поклонники. Но зоилы возражают: разве не он подписал в угоду Англии тайный договор с Испанией, отдавший этой стране, несмотря на понесенные потом Францией жертвы, прекраснейший кусок Марокко? Разве не он позволил Англии хранить для себя такой лакомый кусок, как Танжер? Разве не он провоцировал германскую заносчивость в такое время, когда Франция была явно не готова к столкновению? Разве не он виновник того позора, что французский министр иностранных дел был убран по приказу из Берлина? Разве не он, господин Клемансо, свалил ваше министерство?

    Но, как известно, Клемансо настолько простил этому человеку, именуемому одновременно «талантливейшим дипломатом Франции» и «честолюбивым гномом», его прегрешения, что прочил его в президенты!

    В палате сильно поговаривали, что Бриан вынужден найти для Делькассе, резко отказавшегося войти в министерство, теплое местечко, ибо «гном» является наиболее вероятным наследником Бриана.

    Так что теперь и не разберешь, поехал ли Делькассе в Петербург из соображений высшей внешней политики или тончайшей внутренней.

    Но шум большой. Справедливо или нет, Делькассе считается решительным империалистом и упрямым врагом немцев. С одним во всяком случае нельзя спорить: это человек огромного трудолюбия, огромного опыта и огромного авторитета. Он поведет свою линию. Он не спасует ни перед Жонаром, ни перед самим Пуанкаре, ибо он ветеран дипломатии, а они едва кончили ее приготовительный класс.

    Ближайшее будущее покажет, насколько оправдаются надежды националистов, что президентство Пуанкаре будет эпохой военной славы.

    «Berliner Tageblatt» зло охарактеризовала нового президента: «Он разыгрывает забияку для галерки, но если бы французы знали, как он миролюбив за кулисами!»

    Поживем — увидим.

    «День № 46, 17 февраля 1913 г.

    АПРЕЛЬСКИЕ СЮРПРИЗЫ1

    (Письмо из Швейцарии)

    В ночь с 31-го марта — для первого апреля что ли? — над маленьким пограничным городком бернского кантона Порантрюи стал летать загадочный аэроплан. А кто говорит, их было два. Кружились они над городком в течение 45 минут. Сопротивления им никто никакого не оказывал. Летели низко. Так низко, что некоторые жители, приложив кулаки ко рту, кричали: «Не бросайте бомб! вы — в Швейцарии!»

    Но авиаторы все-таки стали бросать бомбы. Бросали они их несколько странно. При низком полете—150, а иные говорят сто метров, и в совершенно ясную ночь, уж и утро брезжило — они словно нарочно избегали серьезных пунктов и бросали свои бомбы венцом вокруг города, словно им только и нужно было напугать жителей и разбить им несколько сот оконных стекол.

    На этот факт навязалась теперь целая гроздь других фактов, поучительных и доказательных до крайней степени.

    Прежде всего военные власти города Порантрюи, не предпринявшие решительно ничего против авиаторов, проявили чрезвычайную энергию против жителей охраняемого ими городка. Немедленно по их распоряжению был прерван телефон.

    Вся Швейцария узнала о событии только из официального источника. Источник этот, анонс генерального штаба, гласил — уж не для первого ли апреля? — что над городом Порантрюи летал неизвестный авиатор и бросал бомбы: все заставляет думать, что аэроплан был французский.

    Между тем решительно ничто не заставляло думать ничего подобного. Аэроплан оказался немецким. Официальный бюллетень, изданный в возмещение пресечения телефона и долженствовавший, очевидно, предотвратить всякие «бестактности» со стороны частных лиц, сам оказался в такой огромной степени бестактным, что даже серьезная французская пресса, например «Journal des Débats», упрекнула швейцарский штаб в нарушении нейтралитета облыжным и непроверенным обвинением Франции в нападении на швейцарскую границу. Упреки французской прессы показались самому генеральному штабу справедливыми, и офицер, редактировавший бюллетени, подвергнут был аресту и строгому выговору.

    Этого, однако, мало.

    Жители Порантрюи крайне были озлоблены тем, что расставленные всюду в изобилии часовые не стреляли по авиатору, летевшему в ста метрах, кружившему три четверти часа и бросившему десяток оглушительно взрывавшихся бомб. Часовые объяснили, что у них нет боевых патронов!

    Всеобщее, на всю Швейцарию, недоумение.

    Подумайте: две недели тому назад журналист Фру-адво, из той же Юры, где находится и Порантрюи, упрекал военные власти в недостаточно серьезной защите юрской границы и указывал на то, что даже часовые не имеют боевых патронов. Он был отдан под суд, и военный суд при смущении всей Швейцарии закатал его на год и три месяца в тюрьму! Предстоит кассационное рассмотрение дела. В Швейцарии не принято держать в тюрьме не осужденных еще окончательно лиц, но военные власти были так озлоблены на Фруадво за его «ложь», что держат его и сейчас в тюрьме. И что же? Оказывается, что патронов-то действительно не было. Причем порядки эти не изменены были и после процесса.

    Теперь прошу вас оценить следующее пикантное продолжение по той же линии результатов апрельских бомб. Генеральный штаб объяснил, что войска, стоящие в Порантрюи, считаются войсками второй линии, однако и они должны были иметь патроны, вследствие же выяснившейся оплошности полковой командир подвергнут шестидневному аресту и отставлен от занимаемой им должности.

    Не для первого ли апреля сообщил об этом по всей Швейцарии генеральный штаб? — Дело в том, что на другой же день после сообщения национальный советник Докур оповестил всю печать, что ему доподлинно известны такие-то и такие-то батальоны (он их назвал, назвал места, где они стоят), батальоны первой линии— тоже не имеющие патронов. При таких условиях в прессе появились иронические вопросы, посадят ли военные власти и Докура на год и три месяца в тюрьму? Я, конечно, решительно не знаю, нужны или не нужны были патроны тем или другим войсковым частям, но одно ясно, что все вместе составляет букет, от которого несет уже знакомым швейцарским запахом — запахом крайней заносчивости и совершенно исключительной бестактности военных властей, которые разыгрывают роль диктаторов в демократической республике. Но все это только ягодки.

    В Порантрюи, как пограничном городе, имеется правительственный префект. Надо сказать, что Порантрюи — город с французским населением, принадлежит к так называемой бернской Юре и относится к кантону Берн. Как пограничный, однако, он имеет префекта от центральной швейцарской власти. Этот-то префект, г. Шокар, утром фатального дня явился на телефон и попросил соединить его с центральным правительством для доклада о случившемся крайне важном событии. Каково было его изумление, когда ему ответили, что военные власти не могут сделать исключения для него и что он, представитель высшей в стране власти, лишается возможности с этой властью снестись!

    В настоящее время из газет известно, что члены федерального совета сделали по этому поводу разъяснение самому генералу Вилле и предостерегали его впредь от подобных вмешательств военной власти в отправление гражданскими властями своих обязанностей.

    Но пока Федеральный совет откликнулся, местные военные власти зашли еще дальше. Довольно естественное при выяснившихся обстоятельствах недовольство ими местного населения они захотели было истолковать как проявление «революционного сепаратизма»

    Юры. Раздались угрозы введения в богоспасаемом По-рантрюи, по-немецки — Брюнгрут, военного положения.

    Префект г. Шокар отправился к полковнику за успокоительными объяснениями. И между ними произошла следующая беседа, передаваемая такой серьезной газетой, как «Gazetta de Lausanne», с ручательством ее корреспондента за точность.

    Префект. Полковник, из осведомленных источников я узнал, что вы рассматривали недавно вопрос о введении военного положения в Порантрюи. Неужели это верно?

    Полковник. Во всяком случае эта мера чисто военная, и я не обязан вам отвечать на ваш вопрос.

    Префект. Итак, вы не отрицаете? В слухе есть доля правды?

    Полковник (подымаясь с места). Довольно! Вы здесь — революционеры. Вы стараетесь раздуть огонь гражданской войны.

    Префект Шокар также вскочил, ударив кулаком по столу, и, надев шляпу, вышел, не прощаясь с полковником.

    Естественно, что депутаты Юры немедленно решили внести соответственную интерпелляцию в бернский кантональный парламент. Но с несравненно большей резкостью, чем они, сделал то же самое лидер бернских и вообще швейцарских социалистов депутат Гримм. Он коснулся всех сторон излагаемой мною здесь истории и требовал немедленного ответа.

    Ответ был тотчас же дан президентом Бернского государственного совета Лохером. Лохер повторил известие о шестидневном аресте и отставке, постигших полковника, столь нераспорядительного в деле защиты вверенного ему города и столь ретивого в деле подавления недовольства сограждан. Он известил также об извинениях немецкого правительства, обещаниях, согласии его на возмещение всех убытков и т. д. Свою речь глава бернского правительства кончил так: «Кантональное правительство не позволит офицерам пользоваться своей властью, для того чтобы грубо обращаться с населением и гражданскими чиновниками. Я заявляю вам совершенно определенно, что никакое военное положение нигде не может быть введено без согласия выбранного вами и отвечающего перед вами правительства».

    Депутаты Буане и Шавань заявляют, что они удовлетворены ответом правительства. Гримм, соглашаясь, что в пределах ведения кантонального правительства президент Лохер дал совершенно удовлетворяющий ответ, заявил, однако, что перенесет вопрос в национальный парламент.

    В самый разгар всей этой истории внезапно раздались в швейцарской, главным образом франко-швейцарской, прессе голоса о новом важном правонарушении, неслыханном до сих пор в Швейцарии.

    В конце марта из Эльзаса бежал некто Лальман. Как эльзасский патриот, он не желал служить в немецких войсках. Эльзасско-немецкие власти круто расправились со всеми, кто мог так или иначе отвечать за Лальмана: его родители были сосланы куда-то на север Германии, домохозяин, в доме которого Лальман скрывался несколько йней, был приговорен к шестимесячному тюремному заключению.

    Из всего этого ясно было видно, как поступила бы немецкая власть, заполучи она в свои руки беглеца. Но Лальман был спокоен. Швейцария издавна славится как убежище для эмигрантов. Правда, каждый кантон волен устанавливать на этот счет свои законы. Кантон Базель, как и многие другие, требует от иностранцев, неимеющих паспорта, доказательства их имущественной обеспеченности в виде более или менее крупного денежного залога, вносимого в Кантональный банк. Социалисты неоднократно протестовали против этого, ибо в результате такой меры право искать убежище в Швейцарии получают только богатые люди. Но во всяком случае права отдельных кантонов на этот счет ограничены общим законодательством. Федеральное законодательство воспрещает выдачу политических эмигрантов и дезертиров иностранным правительствам. В тех случаях, когда иностранное правительство может доказать, что лицо, выдачи которого оно требует, совершило какое-либо уголовное преступление, оно должно быть выдано при гарантии, однако, со стороны соответственного правительства, что лицо это понесет наказание лишь за уголовное преступление и будет освобождено от всякого преследования за преступления политические или дезертирство.

    Таким образом, в строгих кантонах, вроде кантона Во, который требует залога в 2 тысячи франков от беспаспортных иностранцев, установилась практика, неимущих беспаспортных приглашать к выезду, давая им более или менее широкий срок и предоставляя им выбор, куда они поедут.

    Но базельская полиция, состоящая в настоящее время в распоряжении военных властей, попросту арестовала Лальмана и с явным нарушением закона препроводила его на немецкую границу, где он тотчас же был схвачен немецкой полицией.

    Можно опасаться, что Лальман будет расстрелян.

    Вы можете себе представить, какую бурю негодования вызвал этот акт не только в романской Швейцарии, но и среди всех действительно демократических элементов страны, а ведь таковые как-никак здесь в подавляющем большинстве!

    (Оправдаться базельская полиция никак не может. Нарушение закона колет глаза. «Journal de Geneve» возбуждает вопрос, не может ли Федеральный совет разъяснить Германии официально, дипломатическим путем, что произошла горестная ошибка и что во имя давних дружеских отношений швейцарский народ просит Германию отпустить Лальмана?

    Многим кажется, однако, что такая сентиментальность вряд ли может увенчаться успехом. Более чем вероятно, однако, что Федеральный совет неофициально будет просить германское правительство, елико возможно, смягчить судьбу Лальмана, чтобы избежать дальнейшего роста естественного возмущения своего населения.

    Газеты действительно не находят слов, чтобы заклеймить поведение базельской полиции. Так, например, «Gasette de Jura» пишет: «С краской стыда думаем мы об этом нарушении стародавней традиции гордого гостеприимства нашей страны. Эта картина выдачи эльзасца швейцарцами его врагам немцам для экзекуции — потрясающа. Не хватает только 30 сребренников Иуды».

    Один мой приятель, очень почтенный и патриотический водуазец, разговаривая со мной по этому поводу, горестно воскликнул: «Во всем этом виновато то обстоятельство, что Швейцария сейчас завоевана». Я очень удивился: «Неужели вы верите в слухи о немецком за-силии в Швейцарии»? — Водуазец мой даже рассердился: «Ничего подобного! Я говорю о том, что Швейцария завоевана собственной военщиной».

    В этих словах много правды.

    Да, волнуются много и горько всегда столь мирные и спокойные швейцарцы. Да и как же может быть иначе на маленьком острове, окруженном океаном, на котором разбушевалась от начала веков невиданная по силе буря.

    сДень» № 127, 10 мая 1916 г.

    ИТАЛИЯ И ВОЙНА *

    Брошюра, предлагаемая вниманию читателей, написана мной довольно давно, как это видно из ее последней главы, рисующей ситуацию накануне отставки министерства Саландры. Читатель знает, конечно, те немногие военные и политические события, которые имели с тех пор место в Италии; ее положение не изменилось ни в чем существенном. Вот почему я решаюсь печатать брошюру без изменений и дополнений теперь, когда цензура пала и работа моя может, наконец, выйти в свет. Изменившиеся обстоятельства, давшие мне возможность опубликовать, наконец, эту брошюру, в то же время бросили на мои руки столько разнообразной и совершенно неотложной работы, что мне пришлось выбирать между изданием брошюры в таком виде, какой она получила несколько месяцев тому назад и полным отказом от ее опубликования.

    Я надеюсь, что тот исторический и социальный анализ, которому подвергнута в брошюре итальянская разновидность патриотизма, покажется читателю достаточно ценным, чтобы оправдать в его глазах мое предпочтение первого решения этого поставленного передо мной жизнью вопроса.

    А. Луначарский.

    Петроград, 30 июня 1917 года.

    Предисловие

    Говоря о международной политике и роли в ней различных держав, обыкновенно принимают их за законченные единства, за действующих лиц драмы, столь же

    оформленных в своих желаниях, методах и чувствах, как человеческие индивиды. Если даже отбрасывают мифическую оболочку представлений о «коварном Альбионе», «горячей и заносчивой Марианне», тяжеловатом, но упорном «Михеле» 7 и т. п., то все-таки нечто от подобной мифологии остается, и порой вполне почтенные исследователи и ученые публицисты оказываются недалеко ушедшими от этих шаблонов.

    Далеко не для всех ясно, что каждая держава есть необыкновенно сложное целое, раздираемое внутренними противоречиями, прежде всего капитальнейшими столкновениями интересов различных своих экономических классов, а затем раздорами и конкуренцией всевозможного рода групп. Стоит только приподнять полупрозрачное покрывало рекламируемого газетами внутреннего единства любой державы, все равно в мирное или в военное время, чтобы тотчас убедиться в многосложности той полухаотической системы, которая сдерживается каждым государственным механизмом.

    В нынешнюю войну парламенты, являющиеся если не верным, то все же довольно ярким отражением борьбы интересов в каждой данной стране, вначале вынуждены были демонстрировать самое безусловное единство всех элементов каждого данного народа перед лицом острых внешних задач. Но чувствовалась огромная искусственность этого вынужденного согласия и постоянная возможность внезапного прорыва внутренних разногласий сквозь торжественную декорацию единства. В большей или меньшей степени просачивание упомянутых живых разногласий и происходит повсюду. Этим, главным образом, объясняется чрезвычайно злобное отношение к парламентам со стороны господствующих групп и их прессы.

    Правительство, администрация, главнокомандование суть яркие выразители единства страны и вместе с тем неограниченного господства над нею правящих групп. Чем больше необходимо единство ввиду внешней опасности, тем резче выражается оно в форме сильной власти. А сильная власть никогда не бывает неприятна высокопривилегированным группам.

    Наоборот, парламенты нового времени произошли именно из необходимости находить хоть сколько-нибудь удовлетворительную равнодействующую между разнородными и часто противоречивыми интересами. Природа парламента противоречит абсолютной государственной идее. Как бы ни далеко было то или иное представительство от действительного пропорционального отражения классов, оно все же в большей мере портрет общества, чем правительства, персонифицирующее нацию перед иными странами.

    Но не только ведение войны и сопутствующие ему дипломатические акты, но и общее руководство иностранной политикой даже в мирное время всюду в большей или меньшей мере изъято из ведения парламента. В важнейшей области внешних отношений государства оно стремится действительно представлять из себя некоторое единство воли. Над подлинными странами всплывает некоторый символ Англии, Германии или Италии, воплощенных в небольшой кучке военных и дипломатических вельмож, символ, который и принимается в ужасных международных трагедиях за подлинное действующее лицо.

    И это не простая иллюзия, не церемониальная фикция, а факт, в котором сказывается наличность господства одних классов над другими. Коронованные особы и официальные представители держав менее чем когда-либо могут рассматриваться как абсолютно свободные в своих действиях повелители: будучи во внешней политике в огромной мере свободны от контроля демократий, они остаются теснейшим образом зависимыми от аграрных и финансово-промышленных магнатов. Но эта зависимость отнюдь не воспринимается тяжело, ибо правители являются сами костью от кости и плотью от плоти правящих групп, экономически господствующих групп.

    Итак, поскольку не одна наивность Аммоса Федоровича, но и некоторый реальный факт кроется за персонификацией держав, за превращением их в волевые единства, факт этот есть не что иное, как более или менее неограниченное в области внешней политики господство немногочисленных сильных групп с относительно однородными интересами.

    Но это не все. Почти нигде в настоящее время правительство не могло бы даже за время войны распоряжаться судьбами государства, не имея за собой общественного мнения. Всем известно, в какой огромной мере общественное мнение в современных государствах формируется прессой, всем известны и те мощные и искусные меры, к которым правительства и правящие классы имеют полную возможность прибегнуть, для того чтобы через посредство наиболее распространенных газет с огромной силой влиять на общественное мнение, подчас его фальсифицировать. Беспомощность политической мысли значительных масс, принадлежащих к классам, наиболее от верхов далеким, интересы которых фактически находятся в наибольшем контрасте с интересами экономической аристократии, оказывает неоценимую помощь официозной и желтой прессе в ее работе.

    И все же на одной фальсификации нельзя основать в сколько-нибудь просвещенной стране симпатии большинства, идущих до бесконтрольного доверия руководству государством классовых врагов большинства.

    Здесь мы встречаемся с любопытным фактом глубоко вкоренившейся в сознании большинства любого народа убежденности в существовании некоторых интересов, абсолютно общих всем классам народа, всем жителям данного государства и притом интересов, по своей простоте главенствующих над всеми остальными.

    Строго говоря, эти интересы сводятся в конце концов к одному, а именно, к самозащите.

    На первый взгляд это явление кажется простым.'Действительно, нападение неприятеля, сопровождаемое убийствами, грабежом, поджогами и полным нарушением экономической жизни и ведущее с собой в дальнейшем ту или другую форму порабощения — разве же это не такое несчастье, перед которым должны смолкнуть всякие внутренние разногласия и единство всех элементов государства сделаться не долгом даже, а простым инстинктом? Не ясно ли, что под давлением такой угрозы каждый должен рассуждать, как, например, Эрве: «Всякий француз, будь он роялист, эксплуататор, что угодно,— мне все-таки ближе, чем разбойник в каске, ибо он вместе со мной защищает от этого разбойника и свое, и мое достояние, и свою и мою семью».

    Однако стоит только немножко ближе присмотреться к этому факту, чтобы он не показался столь простым. В самом деле, безусловная необходимость обороняться может иметь место лишь там, где кто-то готовится напасть. Если бы не было хищников, то было бы странно приносить огромные жертвы ради защиты от возможного хищничества. Нет такого правительства, нет такой дипломатии, такой прессы, которая не повторяла бы ежедневно, что патриотизм сводится прежде всего к стремлению отстоять свою отчизну и что внешняя политика данного государства носит оборонительный характер. И даже когда разразилась война, мы оказались лицом к лицу с тем же зрелищем: все воюющие правительства заявили, что у них и в мыслях не было кого-либо атаковать, а вооруженные народные массы во всех странах глубоко и свято уверены, что обороняются.

    Итак, во всякой стране путем энергичного накачивания сверху в общественном мнении создается представление, что соседи — хищники и только и ждут момента ослабления данного государства, чтобы накинуться на него. А у соседей то же самое утверждается о данном государстве.

    Если принять за аксиому, что народные массы каждой страны питают отвращение к войне, не допускают мысли о наступлении, жаждут нерушимого мира, то уже сразу становится ясным, что атмосфера воинственности создается искусственно, путем прямого оклеветания правящими классами каждой страны своих собратьев по ту сторону границы.

    Но дело обстоит еще сложнее. Самая идея обороны оказывается чреватой неожиданностями, когда мы подходим к ней ближе.

    Для того чтобы обороняться, удачно, чтобы иметь самую возможность в любой момент отпарировать хищнический набег, необходимо иметь не только армию и флот наготове, но и удобные стратегические границы, легко защитимые берега с удовлетворительными стоянками для военных кораблей. Все ли государства находятся в таком положении? Почти ни одно. Если вы будете разговаривать со стратегами любого государства, то наверное всякий из них найдет желательным известные поправки границы единственно в интересах самозащиты. Германия, как известно, сама мечом провела границу на западе, как хотела, трудно представить себе также более удобозащитимую границу со стороны России, чем та, какую имеет Германия: болота Восточной Пруссии, Висла и крепости показали свою несокрушимость и в настоящей войне. И тем не менее государственный канцлер Бетман-Гольвег в своей речи в декабре 1915 года определенно заявил, что Германии в интересах чистой самообороны необходимы стратегические поправки границ!

    У некоторых же государств совершенно незащищенные места их организма бросаются в глаза, и потребность воспользоваться первым удобным случаем, чтобы изменить к лучшему самые условия возможной обороны, становится настоящей навязчивой идеей для озабоченных стратегов — специалистов государственной обороны. Италия, между прочим, находится именно в таком положении.

    Но и этого мало. Обороняться? Но что оборонять при этом? Только ли те случайные границы, которые дала история в результате войн? Не существует ли еще так называемой справедливой границы? «Границ», как выражался великий итальянский революционер националист Мадзини, «указанных самим богом».

    Французы, например, едва ли не в большинстве совершенно убеждены, что такая «самим богом указанная граница» есть Рейн. Они думают также, что из бока Франции выхвачен кровоточащий кусок мяса, что рана не зажила и что считать ее болезненную поверхность за нормальную границу значит позорно отказаться от солидарности с собственными согражданами Эльзаса и Лотарингии, мечом отторгнутыми некогда от родины.

    Являются ли войны реванша наступательными?

    — Как? — говорят нам противники подобного допущения.— Воспользовавшись минутой моей слабости, разбойник ограбил меня; окрепнув или позвав друзей на помощь, я бросаюсь отнять награбленное, а вы уже меня считаете разбойником, а его мирным собственником, подвергающимся нападению?!

    Однако же самые прогрессивные и мирные граждане того государства, которое некогда захватило те или другие провинции у соседа или владеет какими-нибудь стратегическими пунктами, необходимыми для самообороны соседа, с своей стороны рассуждают следующим образом: стратегические пункты служат одинаково для защиты и соседям и нам. Мы нападать не хотим, но рады, что на наших воротах висят наши собственные замки. Соседи почему-то не верят нам и хотят с нами драться, чтобы повесить свои замки на ворота, т. е.

    поставить нас в зависимость от своего дальнейшего великодушия. Нет, если так,— они нарушители мира, зачинщики кровопролития, они и впредь способны на разбой, мы должны доказать им, что мы не овцы, а иначе повадится волк в стадо — всех перетаскает.

    О завоеванных провинциях рассуждают еще и так: была война, закончилась мирным договором, по которому известные области отошли к нам. Договор подписан и нами и бывшими нашими неприятелями на предмет дальнейшего мирнососедского сожительства. Ведь в то время мы были победителями, мы могли бы и не идти на мир, а продолжать угнетать побежденных. Ведь они добровольно признали более выгодным для себя уступить эти провинции, чем продолжать войну. В течение долгих годов мы занимались внутренним присоединением аннексированной области к нашему отечеству. И вот теперь соседи затевают вновь бойню, чтобы отторгнуть туго приросший к нашему государству орган и вернуть его к себе! Мыслимо ли хоть на минуту допустить, что их месть остановится на этом, что они в случае военного успеха или проявления малодушия с нашей стороны не протянут мстительно и жадно свою лапу и дальше? Необходимо защищаться!

    Итак, в войнах, имеющих характер борьбы за приобретение естественной стратегической границы, за возвращение отнятых областей или освобождение из-под ига соседей единоплеменников, живущих по ту сторону границы, война может носить оборонительный и справедливый характер в глазах нападающего народа и казаться решительно наступательной и разбойничьей другой стороне.

    При этом, однако, задача убедить миролюбивые массы в необходимости войны для правящих классов весьма облегчается. Естественная ненависть к прямому нападению может быть искусно скрыта за флагом национальной обороны/

    Но и это еще не все.

    В понятие обороны входит не только охрана территории, но и престижа страны, ее торговых интересов и т. п. Нынче все державы находятся в огромной зависимости от ввоза разного рода сырья, зачастую также хлеба и угля и от вывоза своих продуктов. Правительство каждой страны обязано, таким образом, заботиться о поддержании правильного товарообмена. Но капиталистический строй, царящий во всех державах, обладает, как известно, той особенностью, что каждый новый оборот его оказывается все более широким: прибыль, получаемая капиталистами, вновь капитализируется и ищет себе применения. Колоссальные экономические организмы вроде Великобритании или Германии не без ужаса видят известный предел естественному развитию капитала в возможном недостатке угля, железа, меди, хлопка, хлеба и т. п., как равным образом в насыщении, наконец, покупательной емкости своих рынков. Простая оборона, защита своего национально-экономического организма от апоплексического удара вследствие закупорки собственных чрезмерных сил уже должны побуждать такие колоссальные государства к беспокойному обеспечению за собой все новых и новых пунктов и областей влияния. Но при нынешнем состоянии мира такое естественное расширение области экономического воздействия данного государства равносильно либо похищению у самого носа конкурента намеченной им добычи, либо даже прямому, якобы мирному отторжению источников сырья или рынков у такого конкурента.

    Очевидно, что с этой точки зрения борьба за земли, доставляющие сырье, и за рынки является по существу оборонительной. Не расширять своей области можно было бы, только перестав расти капиталистически, а для капиталистического хозяйства перестать расти— значит умереть.

    Но в какое же положение поставлены этим обстоятельством капиталистически второстепенные страны? Если бы даже внутренний рост их собственного капитала и не диктовал им их капиталистической политики, то и тогда они должны были бы смотреть на будущее совершенно безотрадно, не постарайся они уже сейчас так или иначе обеспечить для себя рядом с колоссами те или другие местечки под солнцем прибыли.

    Таким образом, создается сеть аргументов, которая ведет простеца от признания очевидной истины — необходимости защищать жизнь и свободу в случае нападения хищника к необходимости, грозя оружием, а в крайнем случае пуская его в ход, обеспечить за родным капиталом известную зону применения.

    Одно держится за другое, как неразрывная цепь. В самом деле, какой смысл защищать границы своего отечества, если, например, невыгодная стратегическая граница всегда дает врагу огромный шанс против вас?

    Перспектива обороны оказывается безнадежной. Надо думать о другом: о союзе с кем-нибудь сильным, об использовании благоприятного соединения разных условий, о нападении на соседа в плохой для него момент ради приобретения возможности дальнейшей самозащиты. Но какой смысл сидеть в хороших стратегических границах, если предприимчивые соседи лишат вас как раз того, чего у вас нет: Англию — хлеба, Германию— железа, Италию — угля и т. д., отведши от вас снабжавший вас этим продуктом торговый рукав? Если тот же предприимчивый сосед отобьет у вас покупателей и превратит производимые вами ценности в груду гниющих предметов, загромождающих ваши склады? Какой смысл защищать ваш организм от прямого нападения, если его морят голодом. Разве осужденный на голодание, бросаясь на стерегущих его пищу людей, разве он не обороняется?

    С другой стороны, как мы уже сказали, самая оборона была бы совершенно не нужна, если бы каждая страна не считала аксиомой по отношению к другой, что нападение является естественной вещью, как только победа кажется более или менее обеспеченной. Каждое правительство по собственной характеристике является тихоней, которая и воды не замутит, но в изображении соседа — душегубом, прячущим нож за пазухой. А объективно? А объективно и большие и малые вооружены до зубов, насколько позволяют силы или силенки их народов. Создается круговая поддержка милитаризма круговым страхом насилия.

    Конечно, логика человеческая слишком зависит от человеческой психологии. Пока правительство говорит о необходимости прямой самообороны, с ним соглашается почти все население страны; говорит оно об освобождении захваченных соседями братьев, о приобретении соответственных стратегических границ — с ним соглашается еще достаточно густая масса. Говорит оно откровенно о насилиях и захватах во имя дальнейшего хозяйственного существования и расцвета родины — толпа согласных редеет. Но если империалистски-пат-риотическое блюдо подано ловко и вовремя,— мы видим, как им угощаются не только те, которым империализм идет главным образом на пользу, но и значительное число людей, очарованных его софизмами.

    Это объясняется тем, что блага, рисующиеся в перспективе войны империалистского характера, кажутся слишком отдаленными и гадательными по сравнению с непосредственным страшным злом войны, а потому ни одно правительство не решится подать вышеупомянутое блюдо, не сдобрив его густо чисто оборонческой приправой. В таком виде оно, как мы видели, не оказалось отвергнутым ни одним народом.

    Здесь не место входить в критику империализма. Достаточно сказать только, что если бы даже не правы были те представители классически либерального капитализма, которые доказывают, что капитал может расти не в ущерб, а на пользу соседнему капиталу, что он при нормальных условиях сам творит себе рынки, что при тех же нормальных условиях здоровый капитал всегда найдет для себя сырье, если бы даже не правы были такие либералы, которые склонны видеть в империалистической политике капитала, в запретительных пошлинах, в запертых дверях, колониальных захватах, физическом разрушении конкурента только желание барышей огромных и легких, если бы, наоборот, абсолютно правы были те, кто считает-империализм естественным и необходимым выражением капитала, то и тогда для эксплуатируемых классов остался бы в полной мере открытым вопрос, да необходим ли сам капиталистический строй?

    Все вышесказанное необходимо было сказать для оправдания дальнейшего плана, по которому построена предлагаемая ныне вниманию читателя небольшая работа.

    Мы принимаем существование «Италии», некоторого целого с присущими ему политическими устремлениями,— это в общем и целом господствующая олигархия и поддерживающее его общественное мнение, связанные задачей обороны страны. Эта оборона в первоначальном смысле слова объединяет огромные массы населения, в производных, как оборонительное нападение во имя приобретения естественных границ, как прямое нападение во имя гарантий будущего развития итальянского хозяйства, во всяком случае, если не количественно, то по весу своему преобладающее большинство ее политически активных элементов.

    Мы рассмотрим, таким образом, в первой части брошюры, какие границы уделила история этой «Италии», какие стратегические проблемы она перед ней поставила, какими угрозами и надеждами окружила она ее как экономический организм.

    Подобный анализ общего положения Италии как государства уже довольно правильно рисует нам картину ее роли в нынешней войне. Довольно правильно, но недостаточно. И во второй части мы отодвинем на задний план Италию символическую и приблизим к себе Италию конкретную, вместо государства поставим перед собой правительство, правящие клики и общество с его классами, группами, партиями и течениями и тогда нам уже будет ясно, чья воля в конечном счете движет сейчас судьбами населения "Апеннинского полуострова, кто идет при этом за знаменем своего интереса и какого, кто предшествует знаменам иллюзии, кто, наконец, и во имя чего протестует и критикует?

    Италия в идеале и в действительности

    Ни в одной стране Европы. идеал так называемого «национального государства» не был выражен с таким талантом и так возвышенно, как в Италии. Великий вождь революционного национализма и по сию пору остается пророком для стремящихся к самостоятельности угнетенных народов. Что касается новейшего национализма, как он проявляется в великих или вообще окрепших державах, то Мадзини, конечно, с ужасом отшатнулся бы от него, да и у них нет никакой причины смотреть на апостола итальянского «Воскресенья» иначе, чем на смутьяна и неугомонного бунтаря.

    Как бы то ни было, национальное государство до сих пор еще черпает свой престиж из того идеала свободной нации, который был когда-то столь прогрессивным в Германии—времен Фихте, в Венгрии — времен Кошута и т. д. А этот идеал, повторяем, наиболее отчетливо сформулирован был в Италии. Он гласил: каждое государство должно обнимать только одну нацию, каждая нация должна быть верховным государством, каждое такое государство должно б_ыть вполне демократическим. Все эти три положения могут быть уложены в одно: абсолютное политическое самоопределение народов или народоправство.

    Здесь не место излагать ту долгую и мучительную борьбу, в которой при деятельном участии того же Мад-зини Италия обрела свое единство. Мало-помалу ее разрозненные члены сомкнулись в одно политическое тело, и большая часть тех кусков, которые оставались во власти иностранцев, была у них отнята.

    Осуществился ли в результате приблизительно 75 лет борьбы за единство и свободу идеал Мадзини, видевшего перед собой в качестве активного участника все изменения борьбы от 30-х годов до 70-х?

    Нет. Великий революционер был недоволен результатом и в 1872 году писал: «Я думал, что вызываю к жизни душу Италии, но вижу перед собою только ее труп. Нынешняя Италия есть призрак и пародия...

    Рабская, скептическая, оппортунистическая страна! Мешанина из чересчур умеренных, просто трусов и маленьких Макиавелли, которые плетутся за иностранными влияниями».

    В статье «Интернациональная политика», напечатанной также в 71 году в его журнале «Народный Рим», он говорит «о происках монархий, повсюду старающихся захватить в свои руки национальные движения, ибо, принимая их за неизбежное, они стремятся свести их с истинного пути». Дело было не только в том, что Италия объединилась не как священная народная республика, преисполненная высоким духом идеи освобождения всех национальностей мира, о чем мечтал Мадзини, не в том дело, что она осуществилась вместо этого как расширенная консервативная савойская монархия. Мадзини в своих идеалах был глубже и шел дальше. Демократическая республика рисовалась ему не только как политическая форма, не просто как носительница высоких международных целей, но как торжество новых экономических форм жизни, действительное народное хозяйство — вопреки индивидуальному, нечто весьма напоминающее социализм и еще больше — идеал революционных синдикалистов. Вот что рисовалось ему. На самом же деле, как это было и при торжестве национальной государственной идеи в Англии, Франции, Германии, Венгрии и т. д., нация оказалась равнозначащей наиболее богатой части буржуазии, слившейся в более или менее цепкое единство с помещиками. И редко где господство еще бедной, но алчной и беспринципной буржуазии и угнетение крестьян беспощадными феодалами нашли такое бесстыдное выражение, как в Италии. В этом отношении дело мало изменилось и сейчас. Дальнейшая либерализация монархии и кое-какие успехи рабочего и крестьянского движений, равно как экономический расцвет севера Италии лишь в слабой степени смягчили ужас положения беднейшего населения Италии, по-прежнему спасающегося от голода и вырождения только путем массовой временной или окончательной эмиграции. Все это видел Мадзини, и трудно передать ту скорбь, которая звучит в его обращении к рабочему 'классу после достижения цеди, оказавшейся великим разочарованием.

    Но если экономическое и даже просто политическое содержание, которое Мадзини вкладывал в третье из своих требований: государственный строй должен быть абсолютно демократическим, не было исполнено, то исполнены ли были по крайней мере два других?

    Мадзини умер раньше, чем Италия пустилась в колониальные авантюры и включила в свой политический организм негров Эритреи, арабов Киренаики и Триполи, прежде чем она стала протягивать свои щупальца во все стороны и присматриваться, какой кусок выхватить для себя в наследии разлагающейся Турции. Но уже при его жизни высказывались сентиментально-хищные пожелания видеть присоединенной к Италии всю область венецианской колониальной империи, в большей половине — славянскую. Против этого Мадзини 'протестовал со всей резкостью. В цитированной нами статье он писал: «Истрия — наша. Но от Фиуме все восточное побережье Адриатики до реки Бойаны и албанской границы идет зона, где среди реликвий наших колоний, господствует славянский элемент».

    Мадзини звал к союзу со всем свободным, что есть в славянстве. Самый тесный союз с сербами, а далее с чехами и поляками.

    Нынешнюю политику империалистических захватов, видящую не только в Далмации, но и в Албании грядущую добычу, Мадзини, конечно, не нашел бы национальной, само применение подобного слова к подобной политике он посчитал бы величайшим кощунством.

    Но если и при Мадзини в виде робко выраженных идеалов еще отроческой буржуазии уже высказывались кое-какие прожорливые аппетиты, то все же Италия при нем была одним из самых чистых национальных государств в смысле своего этнического состава.

    Зато объединяла ли она все страны, население которых говорило и думало по-итальянски?

    — Увы, нет. Ницца была вновь выхвачена Францией у Савойи и присоединена к еще ранее захваченной Корсике. Трент, Триест и вся Истрия остались в руках австрийцев.

    Между тем наличность этих неискупленных земель не просто только ранила национальное самолюбие и порождала естественное желание освобождения всех итальянцев полностью; нет, она создавала для Италии невозможные условия существования, она давала Австрии огромные стратегические шансы на случай войны с Италией, предоставляя ей крайне выгодные горные границы, висящие над Италией. Владение Триестом и всем восточным побережьем Адриатики не только делало Австрию госпожой этого моря, но вручило ей возможность в любой момент ранить беззащитный восточный берег Италии. Ницца и Корсика усиливали Францию на Средиземном море, облегчали ее движение к захвату всего севера Африки и ставили Италию и на этом море в разряд второстепенных держав.

    Поучительно присмотреться к тому, как создались в окончательной форме нынешние границы свободной Италии. Оставим в стороне захват Корсики, который относится к давно прошедшим временам, хотя итальянское национальное движение и кипело на острове все время и когда-то имело своим представителем самого молодого Наполеона, оставим также захват Австрией Далмации, который мы кратко рассмотрим в другом месте и займемся историческими событиями, явившимися последними актами итальянского самоосвобождения.

    Еще до сих пор жива и в последнее время искусно подогревается легенда о великодушном участии Франции в национальном освобождении Италии.

    На самом деле доминирующие круги Франции в пятидесятых годах были разделены на два лагеря. Одни боялись итальянского национального движения и были откровенно враждебны ему; сюда, естественно, относились католики, опасавшиеся за судьбу папских земель, ультраконсерваторы, считавшие итальянцев революционерами, а Австрию — представительницей порядка, и расчетливая, осторожная часть буржуазии, руководимая Тьером, не желавшая иметь рядом более или менее сильного соседа на место жалких (разрозненных государств Апеннинского полуострова.

    Но все эти круги при неоспоримом влиянии не были доминирующими. Франция принадлежала в то время главным образом задорной и авантюристской части буржуазии, мутным биржевым дельцам, быстро наживавшимся банкирам, вообще толпе позолоченных проходимцев, шумно всплывшей на поверхность благодаря выгодной для Франции экономической позиции, создавшей блистательный разврат, великим бытописателем которого явился Золя. Этот класс имел необыкновенно точное отражение в своем ставленнике императоре Наполеоне III. Политический авантюрист, выскочка, Наполеон III жаждал власти, первой роли в Европе, вел политику приключений и всюду искал возможности урвать путем наглых давлений или интриг все, что можно было урвать. Борьба итальянской национальной партии, включая сюда всех, от савойского дома до Мадзиии, с Австрией, с папским престолом, с неаполитанскими бурбонами, казалась ему как раз той мутной водой, в которой легко ловить рыбу. Желанием половить ее и была вызвана пресловутая симпатия императора к Италии.

    В 1858 году Наполеон устроил себе в Пломбьере свидание с Кавуром и заключил с ним тайное соглашение. 200 тысяч французов должны были соединиться со стотысячной армией пьемонтцев для изгнания австрийцев. Италия должна была, однако, представить собой после победы три королевства; о единстве Кавур не смел и заикнуться. Весь север Италии должен был отойти к Пьемонту, но зато Франция получала Савойю и Ниццу. Среднеитальянское королевство должно было получить короля по выбору Наполеона, а Нижнеитальянское — быть отдано Люсьену Мюрату, наследнику наполеоновского маршала, одно время носившего корону в Неаполе.

    Как видите, трудно представить себе более наглый грабеж, чем великодушное вмешательство Франции в судьбу Италии. Кавур достоин был бы имени изменника, если бы мы не знали, что этот действительно умный дипломат хотел получить пока хоть что-нибудь, рассчитывая ужом проползти и к дальнейшим успехам, извиваясь между корыстными и бессовестными соседями. Прибавим еще, что папские земли должны были остаться неприкосновенными.

    Однако Наполеон III был не только авантюрист и хищник, но также человек нерешительный, неумный, неумевший установить определенного плана, как не умела установить его вся, недавно нажившаяся, роскошествующая и легкомысленная клика, задававшая в то время тон во Франции на бирже, в парламенте, в министерствах и в армии и уже готовившая тот разгром, которым закончилось царствование Наполеона III.

    В самом начале 1859 года Наполеон на удивление всей Европе, не знавшей о хищническом соглашении в Пломбьере, вдруг публично обратился к австрийскому посланнику Гюбнеру с дерзкой и вызывающей речью. Вскоре затем он подписал открытую военную конвенцию с Пьемонтом в Турине. И вдруг струсил, как это случалось с ним на каждом шагу, и согласился с русским предложением решить итальянский вопрос на конгрессе, причем окостенелое изуверское австрийское правительство предварительным условием этого конгресса ставило разоружение Пьемонта и... недопущение его на конгресс! Друг Италии — Наполеон III согласился на все эти унижения для нее. Но взбешенный Кавур отказался разоружаться. Ему пришлось бы идти наперекор всей политически активной Италии, если бы он последовал совету своего «друга». Однако если Наполеон не преуспевал окончательно в своем предательстве, он все же вырвал у Пьемонта известное ослабление его военных сил. Но трусость императора и растерянность Пьмонта, ставшего жертвой измены, заставила непомерно зазнаться австрийское правительство. Австрия начала мобилизовать свои войска и послала ультиматум туринскому правительству. Непроходимая глупость австрийских вояк

    Сослужила Италии гораздо большую службу, чем симпатии Наполеона III. Австрия выступила теперь как нападающая сторона. Присутствовать при разгроме Пьемонта Франция ни в каком случае не могла. Ведь Австрия оставалась наследственным врагом, и ничьи успехи не тревожили так правящую Францию. На этот раз все ее партии толкали императора на войну, которая и была объявлена. В мае и июле этого года французы поколотили австрийцев в ряде сражений, из которых крупнейшими были битвы при Мадженте и Сольферино. Волонтеры Гарибальди как всегда дрались с особенным блеском. Но, одержав свои победы, Наполеон внезапно остановился. Армия его в сущности была довольно-таки слаба, и дальнейшее продолжение войны грозило неуспехами. Кроме того, католическая и умеренно-либеральная оппозиция вновь подняла крик об опасности слишком сильной Италии. Католики прямо грозили отнять у Наполеона клерикальные голоса. Император снова изменил Италии. Пренебрегая самой элементарной вежливостью, он, не предупредив Виктора Эммануила ни одним словом, заключил б-го июля перемирие с австрийцами. Только через несколько дней узнали итальянцы об этой новой измене. Было ясно, что даже самый лучший мир не отдаст Италии не только Трента и Истрии, но даже Венеции. Кавур при всей своей сдержанности в крайне непочтительных выражениях требовал от Виктора Эммануила продолжения войны, грозя ему в противном случае революцией. Но Виктор Эммануил совершенно пал духом, и в конце концов мир был заключен. Ломбардия, правда, отошла к Пьемонту, но Венеция осталась за Австрией. Кавур подал в отставку.

    Между тем революционное движение во всей Италии продолжалось. Средняя Италия тяготела к воссоединению с северной, но великодушная Франция, не получив Ниццы и Савойи, и слышать не хотела о таком скандале. Кавур, абсолютно необходимый в Пьемонте человек, вернувшись к власти, решил пойти на все, лишь бы объединение состоялось. Он чувствовал слишком мощную поддержку во всей итальянской демократии, т. е. во всех политически активных элементах Италии. Фарини, Ри-касоли и другие революционеры делали за него всю практическую работу, ему оставалось только сорвать зрелый плод. Неужели великодушие Франции должно

    было лишить его и этого? Но Наполеон грозил даже союзом с Австрией и франко-австрийским вторжением в Италию в случае неповиновения.

    Наполеон мог интриговать сколько угодно. Его бутафорская коса нашла в данном случае на настоящий камень — волю итальянской буржуазии, интеллигенции и части ремесленников. Их запугать оказалось невозможно. С тяжелым вздохом Наполеон выразил великодушное согласие на соединение северной и средней Италии с тем, однако, непременным условием, чтобы Ницца и Савойя непременно отошли к нему.

    Так называемое революционное общественное мнение было до крайности возбуждено. Но Кавур подписал соответственный договор.

    На первом заседании общего парламента в 1860 году в Турине Кавур настоял на ратификации этой купли-продажи: место погребения пьемонтских королей и место колыбели Гарибальди отошло к Франции. Гарибальди, являвшийся в парламенте вождем крайней левой, назвал Кавура изменником и торгашем, а Наполеона III — бандитом и тираном, но это не помогло. Гарибальди стал набирать волонтеров, решившись на отчаянный шаг — самостоятельное нападение на Ниццу. Виктор Эммануил лично умолял его не делать этого и кое-как успокоил. Хищность Франции и малодушный оппортунизм молодой официальной Италии оказались сильнее энтузиазма возродившейся нации.

    Энергия великого революционного генерала была отвлечена в другую сторону, и в короткий срок он, как известно, без великодушной Франции и без героического Пьемонта с его хитрыми дипломатами присоединил к объединенной Италии весь юг.

    Он никогда не мог помириться с пьемонтским оппортунизмом: в качестве представителя завоеванного им Неаполя в палате он вновь атаковал Кавура, разоблачая поведение его относительно волонтеров, кровью которых главным образом цементировалась Италия, и грозил даже прямой гражданской войной робкому правительству. Но когда после смерти Кавура его заменили маленькие кавурики, положение, конечно, нисколько не улучшилось.

    Главный интерес, как народной, так и официальной Италии, был обращен в то время на Рим. Бисмарк, готовивший свои удары против Австрии и зачинавший свою борьбу с католиками, казался естественным союзником молодого королевства. Переговоры с Италией Бисмарк великолепно использовал для давления на Австрию. Но такому давлению оказался предел. В воздухе запахло войной между двумя немецкими государствами, и Бисмарк в апреле 1867 года заключил действительный союз с Италией. В качестве компенсации за военную поддержку Италия должна была получить Венецию.

    Наполеон по обыкновению пустился на сложные интриги. В июне того же года он подписал с Австрией тайный договор, согласно которому обещал склонить Италию на измену — на заключение сепаратного мира с Австрией. Венеция за это должна была быть отдана ему, а он уже великодушно передал бы Италии то, что ему никогда не принадлежало. Однако, к большому удивлению Наполеона, итальянское правительство не склонилось к измене.

    Война началась 20-го июля. 95 тысяч австрийцев вторглись в Италию. Итальянская армия была наголову разбита в 4 дня при Кустоцци.

    Равным образом и на море австрийский адмирал Те-гетгов нанес итальянцам сокрушающее поражение при острове Лиссе у берегов Далмации. Но в то же время победы Германии поставили австрийцев в критическое положение. Австрия просила вмешательства Наполеона III за передачу ему Венеции.

    Единственный успех итальянского оружия ознаменовался в действиях волонтеров Гарибальди. Ему удалось, врасплох напав на Трент, захватить главнейшие его стратегические пункты. Пруссия не очень считалась с Италией. Заключив мир без всякого участия со стороны союзников, она позволила своему недавнему врагу потребовать от Италии эвакуации Трента в восемь дней. Мужество революционеров и здесь не помогло. Трент остался за Австрией.

    Представитель Наполеона III генерал Лебеф произвел плебисцит в Венеции, при котором почти полным единством голосов население выразило желание быть присоединенным к Италии.

    Для единства Италии не хватало, быть может, главного— Рима. Сюда и обратились главные усилия националистов всех толков.

    В течение долгого времени в Риме стоял французский гарнизон. Это было сделано по настоянию могучей во Франции католической партии. В 1866 году Наполеон III согласился на настояния итальянского правительства и официально увел этот гарнизон. Однако католикам удалось частным образом рекрутировать для папского престола весьма внушительное количество так называемых папских зуавов 8, а либеральный император охотно согласился снабдить эту франкопапскую армию собственными офицерами, заявив официально, что служба папе будет засчитываться им как нормальная французская служба.

    Присутствие этой полуофициальной французской армии в Риме казалось мелким пьемонтским кавурикам препятствием совершенно непреодолимым. Но не так думали революционеры. Мадзини вел в Риме неутомимую пропаганду. Гарибальди готовил нападение на Рим извне. Правительство, однако, боялось обжечься об этот слишком горячий патриотизм. И министр Ратацци в 1867 году решился на меру, которая ложится вечным позором на физиономию официальной Италии, заклейменной, впрочем, и многими другими жестокими и трусливыми поступками по отношению к великому народному герою страны: Гарибальди был схвачен и сослан на остров Капреру.

    Великий вождь, однако, вскоре бежал от своих тюремщиков, для того чтобы даровать им Рим. В Тоскане вокруг него вновь собираются толпы его волонтеров. Обеспокоенный Наполеон отправляет французскую экспедицию на помощь папе. Как видите, великодушие Франции никогда не изменяет себе. Поразитесь лишний раз, читатели, долговечности легенд не только лишенных корня, но противоположных истине!

    Силы Гарибальди были недостаточны для взятия Рима. Захватив 24-го октября гору Ротондо, он остановился в виду Рима. 29-го в Рим прибыл генерал Файи с несколькими французскими полками. И вот великодушные французы бросились на гарибальдийцев, которые позднее отомстят им за это тем, что будут геройски проливать кровь за смертельно раненную Французскую республику. В этой битве (при Ментоне) у Гарибальди было не более 4000 красных рубашек, так называли волонтеров, у французов вместе с папскими войсками было по крайней мере в 2 с половиной раза больше войск. Притом французы были вооружены новыми ружьями — шасспо. Гарибальдийцы защищались с поражающим мужеством и отступили в порядке, после того как все патроны были расстреляны. Вся Европа была потрясена этим событием. Все, что было в ней сколько-нибудь передового, волновалось и протестовало. Несколько испуганный Наполеон предлагал новый конгресс, который был, однако, отвергнут державами. В то же время министр Руэр заявлял, что Франция ни в каком случае не допустит до присоединения Рима к Италии. Тогда ни одна страна не была так ненавистна Италии, как Франция. Бисмарк, конечно, прекрасно воспользовался этой ненавистью.

    Если Италия не оказала ровно никакой помощи Франции во время ее роковой дуэли с Германией, то Франция обязана этим целиком своим клерикалам. ^

    Лишь за два дня до объявления войны Пруссии французы ушли из Чивитта-Веккии около Рима. Лишь после первых поражений Наполеон достаточно униженно заявил, что «не видит более препятствий» к занятию итальянцами Рима. Но было уже поздно, Италии не желала, очертя голову, бросаться в авантюру и спасать погибающих. На такое рыцарство был способен только Гарибальди, и он один с истинным великодушием и немалым успехом помогал в оборонительной войне Франции, командуя одной из республиканских армий.

    Но разрешением занять Рим официальная Италия, конечно, воспользовалась. И тут его защищали французские реакционные генералы, но тщетно. Рим был взят, и 1 июля 1872 года Виктор Эммануил совершил торжественный въезд в свою столицу.

    Из этого краткого очерка процесса окончательного оформления Италии ясно видно, какую роль играют тут великие державы, да и само оппортунистическое итальянское правительство.

    Результаты оказались болезненнейшими. Самым ужасным, быть может, фактом было сохранение за Австрией Трента. Это давало ей колоссальный перевес стратегического характера над Италией.

    Еще Наполеон I заявлял, что «Австрия останется госпожой Италии, пока граница не пойдет по ту сторону Юлианских Альп». Знаменитый стратег Бод устанавливал следующее: «Массив Тридентских Альп брошен к самому центру Италии. Это постоянный базис для германских императоров в их вторжениях на полуостров. Тут главное препятствие к независимости страны. В долине верхней Адидже узел всех стратегических дорог».

    То же утверждают и современные итальянские стратеги, притом отнюдь не одни противники тройственного союза.

    Так, полковник Траньи в своей книге «Восточная граница Италии» говорит: «В случае конфликта Австрия может прекрасно организовать оборону в Тренте. В то же время она может бросить наступательно свою армию через Изонцо, настоящую распахнутую дверь в Италию». С ним во всем согласен и сейчас очень сильно шумящий в Италии полковник Бароне.

    Известный триестский деятель Марио Альберти в недавней своей работе «Море Адриатическое и море Средиземное» говорит так: «Италия не может быть вполне свободной, обеспеченной и независимой, пока Трент будет играть роль австрийского клина, вогнанного в ее тело. Пока через прекрасные долины Венеции и Фиуме австрийцы смогут в любой момент схватить Италию за ее экономическое сердце — за долину По. Австрия в военном отношении госпожа наших земель. Можем ли мы при таких условиях вести политику здорового национального эгоизма?»

    Но по отношению к Австрии дело не сводится только к Тренту. Не меньшей опасностью является крайняя незащищенность всего восточного берега Италии, о которой мы уже говорили. Австрия — госпожа Адриатического моря — является вторично военной хозяйкой положения.

    Однако не лучше обстоит дело и в Средиземном море. Зависимость от Франции тоже сказывалась от времени до времени в истории Италии. Наконец Англия, великодушная не менее Франции, ограничилась занятием чисто итальянской по населению и по географическому положению Мальты. Национальное итальянское движение на этом острове было жестоко подавлено, для английского флота приобретена прекрасная стоянка, и Англия остается владычицей морей и тут. Огромная береговая линия Италии делает ее во всякое время возможной жертвой исполинского английского флота. Английские друзья Италии считали пока достаточным эти грозные перспективы как залог «итальянской дружбы».

    Между Сциллой и Харибдой9

    Вся внешняя история обновленной и объединенной Италии сводится к маневрированию между французской Сциллой и австрийской Харибдой. Вот почему Мадзини с такой горечью говорит о рабской зависимости от иностранцев даже и через несколько лет после взятия Рима. Дипломатические цепи, оковывавшие его родину, были для него столь же зримы и отвратительны, как прежние цепи формальной политической зависимости.

    Французская республика в общем признала факт объединения Италии. Но с торжеством наиболее умеренных ее элементов отношения установились тем не менее крайне холодные. Тьер, всесильный как выражение озлобленного страха буржуазии и как равнодействующая взаимно парализовавших друг друга реакционных партий, продолжал видеть в Италии возможного конкурента Франции и еще отравлял отношения к этой стране миллионом мелочей, которые плодил в таком количестве этот претенциозный и полный ненависти карлик. Ватикан продолжал раокидывать сеть своих интриг. Дело дошло до того, что в 73 году после ряда мелочных оскорблений итальянский посланник был отозван из Франции. При столь холодных отношениях в республике — что оставалось делать правительству Виктора Эммануила, ежеминутно опасавшемуся тычка с востока или запада, как не улыбаться самым угодливым образом старому господину Францу Иосифу, который по настоянию Бисмарка решил приручить Италию, чтобы она была верной собачонкой и без той цепочки, на которой прежде водила ее Австрия. Началось усиленное визитерство между двумя немецкими императорами и итальянским королем.

    До 76 года политическая власть в Италии принадлежала правым. Это были осторожные политики школы Кавура, в большей своей части профессиональные бюрократы, в остальном пьемонтские помещики или представители устоявшейся, зажиточной буржуазии. Ни в каком отношении у них не было смелого политического размаха. Поступок они совершали лишь тогда, когда история навязывала им его. Страх перед сильным национальнореволюционным движением, переходившим в республиканизм и социализм заставлял монархию и значительную часть высшего общества цепляться за этих испытанных людей.

    Но уже шла новая волна. Хотя объединение Италии на первых порах далеко не оправдало всех грез рыцарей наживы, но тем не менее предоставляло широкую арену для всякого ажиотажа. Экономически свобода Италии означала прежде всего приобретение ее буржуазией широкого объединенного рынка. Север свободнее, чем когда-нибудь, мог эксплуатировать юг, пользуясь естественным отливом прибыли, всегда образующимся от стран агрикультурных к странам промышленным.

    Итальянская либеральная партия состояла из людей политически беспринципных, почти сплошь неодаренных никаким государственным смыслом, но полных авантюристической отваги по части коммерческих и биржевых подвигов. Пока либералы были в оппозиции, они как будто заигрывали с радикальной частью общественного мнения, но, достигнув власти, во внутренней политике оказались консервативнее консерваторов. Многие ожидали, что торжество левых скажется по крайней мере на большем сближении с Бисмарком, вечно ведшим свой «культурный бой» с католиками, и усилением антиклерикализма. Но не последовало и этого. Депретис, типичнейший выразитель этой жадной банды, политическая линия которой шла зигзагами в силу каких-то темных причин, оказался необыкновенным другом Франции. Нельзя сказать, чтобы там ему отвечали большей нежностью. Французская клерикальная партия была могуча при Мак-Ма-гоне. Упорно франкофильский курс Депретиса увенчался только лишними унижениями.

    Последовала русско-турецкая война и учреждение австрийского протектората над Боснией и Герцеговиной. Итальянские дипломаты в униженной форме просили дать и им какую-нибудь компенсацию. Итальянская иммиграция в Тунис и торговля там итальянских купцов давали, по мнению правительства, некоторое право Италии претендовать на протекторат там.

    Но Франция уже без всяких прав, кроме права сильного, со свойственным ей великодушием решила облагодетельствовать тунисских арабов той же культурой, которая придавливала к земле их соплеменников в Алжире. Поэтому любезности итальянцев были встречены холодностью, горькой для упорного франкофильства Депре-тиса. Центральные державы менее всего были расположены вознаграждать франкофильскую Италию премиями. Мыслью Бисмарка оставалось заставить Италию на самых невыгодных для нее условиях примкнуть к австрогерманскому блоку как наиболее сильному и влиятельному соседу.

    И в то же время как унижения и неудачи падали со всех сторон на головы итальянских дипломатов, Криспи говорил в палате речь о том, что «у Италии есть надежнейший союзник — будущее»! Однако «будущее» не дало Италии ничего хорошего вплоть до наших дней, когда оно все еще, впрочем, ограничивается обещаниями.

    В 1878 году Франция разорвала торговый договор с Италией. Интриги католической партии сыграли тут роль, но еще большую роль сыграла жадность французских помещиков, державших Французскую республику, дочь недоразумения и распри между монархистами, в своих руках. Таможенная война приносила не мало бед самой Фракции, но для Италии была настоящим бедствием.

    Враждебное отношение Франции к Италии, которого не могли изменить никакие любезности итальянских либералов, пока не могло еще наладить сближения между Италией и Австрией. Прошлое было слишком свежо, и движение ирредентистов 10 как в итальянских землях, оставшихся за Австрией, так и в королевской Италии было еще слишком сильно.

    Правда, итальянское правительство обыкновенно довольно сурово подавляло ирредентистские манифестации. Но Австрия не считала и этого удовлетворительным.

    Никогда, пожалуй, в унизительной политической карьере Италии не было годов более унизительных, чем конец 70-х и начало 80-х. Бонги охарактеризовал тогдашнюю итальянскую политику так: «Колоссальная умственная импотенция, ограничиваемая только столь же колоссальной моральной слабостью».

    Юлий Андраши и граф Игнатьев старались втянуть Италию в активную авантюру и подталкивали итальянское правительство занять во время русско-турецкой войны Тунис, на который молодая, но жадная итальянская буржуазия любовно пялила глаза и который, как мы уже сказали, в силу нищенства итальянского населения постепенно наполнялся итальянскими иммигрантами. Но правительство чувствовало себя бесконечно слабым и ни на что не решалось. Между тем Англия и Франция заключили тайное соглашение относительно лакомого куска, и французское правительство отправило в Тунис человека сильной манеры, грозного консула Рустана с поручением создать повод для военного решения судьбы Туниса.

    Чтобы не упустить случая бламироваться, итальянские недоросли-правители, рожденные от отрочески авантюристской и отрочески слабой буржуазии, со своей стороны назначили «кулака» Маккио, и оба консула делали друг другу всевозможные пакости, превратив двор потерявшего голову бея 11 в арену интриг.

    Но Италия болтала, волновалась и вожделела, а Франция относилась к делу со свойственной ее «великодушию» воинственной серьезностью.

    Окончательный скандал произошел из-за железной дороги Тунис — Горетта. Рустан, протестуя против действий Италии, в то же время потребовал из Тулона войск. А тут как нельзя более кстати кочевавшее по пустыням Туниса племя крумиров перешло алжирскую границу. Немедленно французские войска вторглись в Тунис. А через 10 дней бей признал над собой французский протекторат.

    Итальянские политические круги были ошеломлены. Да и было отчего. 11-го мая, накануне объявления протектората, французский министр иностранных дел Сент

    Иллер заявил, что ни одна пядь земли в Тунисе вне зоны самих крумиров не будет занята Францией. Это заявление было продиктовано главой правительства Жюлем Ферри в личном присутствии итальянского посланника, который дал об этом открытую телеграмму своему правительству: «Status quo в Тунисе обеспечено», телеграфировал он, а через несколько часов пришла другая телеграмма о захвате Туниса.

    Во всяком случае этот удар по голове, закрывавший для Италии всякие надежды на Средиземное море, крайне взволновал итальянскую буржуазию и окончательно бросил Италию в объятия немцев.

    Надо прибавить, что хищнический шаг Франции не принес ей, как стране, ни малейшей выгоды. До сих пор Тунис продолжает оставаться фактически итальянской колонией. Со времени занятия его Францией французское население там, всегда ничтожное, возросло только на число чиновников, в то время как итальянское увеличилось с 30 тысяч до 130. При этом Франция затрачивает на Тунис кучу денег, а Италия — ничего.

    Зато, конечно, французское завоевание открыло возможность крупным хищениям кучки колониальных бандитов, вооруженных миллионами. Огромная убыль, которая вызывается владением Тунисом во французской народной кассе, возмещается широкой прибылью в карманах специалистов по выжиманию «пота бурнусов», пользуясь выражением известного разоблачителя ужасов североафриканской колониальной политики — Винье д’Ок-тона.    ■

    Как бы то ни было в 1881 году захват Туниса Францией итальянская буржуазия посчитала катастрофой.

    Между тем и Австрии к этому времени пришлось оглядываться в поисках союзника. Знаменитый реакционный «союз трех императоров» дал заметную трещину. Опять начались усиленные визиты между Францем и Гум-бертом. Быть может, это побудило Францию начать с этого года постепенно смягчение таможенной войны со своей латинской соседкой.

    Страшнее всего для Германии показалось министерство Гамбетты. Принимая его за правительство реванша, Бисмарк стал энергично толкать друг на друга Австрию и Италию. Италию при этом он приструнивал любезностями по отношению к Ватикану и угрозами дальнейших подобных любезностей. Так что даже в этот наилучший для Италии момент ее звали в союз не столько улыбками, сколько тычками.

    Между тем министерство ГамбетТы пало, не успев ничего предпринять, и удобный час для Италии прошел. От нее потребовали сильного увеличения армии за честь быть допущенной в качестве подручного к своему недавнему врагу. Впрочем, такого усиления армии ввиду грозящей со всех сторон опасности, требовали почти все политически активные элементы. В своем полуплену на острове Канрера Гарибальди перед смертью изо всех сил агитировал за новые вооружения против Франции, против той самой республики, за которую недавно сражался. Об этом факте не любят упоминать его сыновья и внуки, полные самого преданного франкофильства.

    Наконец, Бисмарк сломил упорство австрийского министра Кальноки, и 20-го мая 1882 г., через пять дней после полного окончания экономической войны между Францией и Италией, последняя подписала тайный договор с Австрией и Германией. Недолго оставался он тайной, ибо вопреки взаимному обязательству Бисмарк счел нужным вскоре разгласить его с трибуны рейхстага. Этим разрушено было намерение Депретиса, заключая союз с врагами Франции, сохранить род дружбы с нею. Так как в 1884 году германо-австро-русский союз вновь окреп, то немецкие союзники третировали Италию, как золушку. Никакого улучшения положения Италии на Средиземном море не воспоследовало. Для нее продолжали тянуться грустные дни полного бессилия.

    Мы говорили уже о том, как в свое время Италии указывали на Тунис в целях толкнуть ее вместо планов приобретения «нормальной границы» с востока на колониальные авантюры. Англия, старавшаяся окончательно овладеть Египтом, не могла предложить Италии никакой компенсации, кроме тех же кивков в сторону не очень-то аппетитных костей, оставшихся еще незахваченньши на африканском блюде. И вот, оставаясь с трентским клином в сердце, без Триеста и Фиуме, а стало быть, без Адриатики, с обнаженным боком со стороны Австрии, с французами в качестве господ на другом итальянском море, злополучная итальянская буржуазия, проливая кровь народа и соря его средствами через голову задач националистических, тянется к империалистическим авантюрам.

    Мы не будем здесь рассказывать об ужасной войне с Абиссинией, в которую втянул Италию «величайший государственный муж» и «подлинный политический реалист», Франческо Криспи.

    Разгром итальянской армии в двух сражениях стоил, правда, Криспи власти, но не надолго отрезвил политически и военно немощную страну от желания далекими авантюрами скрасить свою горькую долю — жить без стратегических границ и окруженной «чужими» морями. Ее господа с востока и запада втравили ее в войну из-за Триполи, или так называемой Ливии. Это интереснейшая страница в истории колониальных иллюзий. Но для наших целей распространяться о столь недавнем прошлом не стоит. Достаточно сказать, что все фантастические россказни о Ливии как земледельческой провинции, о Ливии как новой арене для эмиграции оказались такой же ложью, какой утверждение о чрезвычайно дружеском расположении триполитанцев к Италии и легкости завоевания страны.

    Таким образом, роковой вопрос о лавировании между Сцилой и Харибдой был разрешен путем со скрежетом зубовным принятого рабства Харибде. Правда, при всех возможных случаях Италия строила глазки Франции, надеясь облегчить свой австрийский плен. Она проделывала, по живописному выражению Вильгельма, туры вальса на стороне. Но это не мешало ей формально влачиться за австро-германской колесницей, не получая от сего никаких выгод, кроме все того же науськивания на африканские кости. Туры же вальса вознаграждались со стороны Франции пинками вроде истории с «Манубой», французским пароходом, на котором итальянцы задержали турецких офицеров во время итало-турецкой войны. Пуанкаре, бывший в то время министром иностранных дел, произнес по адресу Италии речь, полную воинственного бряцания.

    Словом, ниоткуда никакого утешения.

    Отношение к самому союзу с Австрией как нельзя лучше определил в одной недавней работе известный публицист и философ-идеалист Кончетто Петтинато. «Когда же мы поймем,— возопил он в брошюре, изданной уже во время войны,— наконец, эту великую истину, что тройственный союз может служить нам только в таком случае, если м ы не будем относиться к нему лоя Л ь и о, если мы не будем в нем искренним«, если мы будем стремиться к ослаблению его, совершая на лоне его акты, политически вредные для него!»

    Согласитесь, что такая откровенно макиавеллистиче-ская фраза, да еще в устах идеалиста, как нельзя лучше характеризует бессильное рабство страны до самого последнего времени. Естественно, что в самой стране не было недостатка в голосах людей, по тем или другим причинам ставивших высоко престиж Италии как общенациональной формы и стыдившихся этой ее слабости.

    Постепенно к единичным голосам, продолжавшим громить трусливую зависимость от иностранцев, присоединились целые хоры, и в Италии создалась весьма интересная националистическая партия, история которой суммирует переход от оборонительного национализма к империализму, от Мадзини к обычному для всей Европы типу крикливых и реакционных шовинистов.

    От национализма к империализму

    Националистическое движение в Италии возникло сначала в виде чисто интеллигентских групп, если хотите даже в виде шумного апостольства одного определенного интеллигента. Оно и до сих пор в значительной степени носит характер классового порождения той разновидности мелкой буржуазии, которая носит название интеллигенции. С этой точки зрения мы могли бы отнести рассмотрение его к той главе, которая посвящена характеристике итальянской интеллигенции. Дело в том, однако, что если и сейчас группы интеллигентов составляют и штабы и войско националистической партии, к которому присоединились лишь отдельные единицы из других классов, то идеология национализма тем не менее потерпела сильное перерождение и сделалась в конце концов самым ярким выражением той равнодействующей различных политически активных сил Италии, которая фактически нашла себе выражение в политике Саландры-Соннино и их принципе «священного эгоизма». Поэтому национализм можно принять до известной степени за официальную доктрину итальянского государства. Ни на чем, как на эволюции национализма, нельзя более ярко отметить не только переход от политики национальной обороны и защиты национальной чести к самому откровенному и жадному империализму, но и глубокой перепутанности всех корней и ветвей этих двух разновидностей одной и той же сущности.

    Итальянский национализм фактически родился в сентябре 1908 года, во время шумного скандала, обнявшего всю буржуазную Италию вследствие присоединения австрийским империалистом Эренталем Боснии и Герцеговины к Венгрии.

    Мы будем еще иметь случай показать истинное отношение итальянских националистов к славянам. На Боснию и Герцеговину Италия, конечно, не могла иметь никаких притязаний. Раздражало не это, а прочно укрепившаяся легенда, что союз с Австрией предполагает взаимное ручательство не грабить ничего на Балканском полуострове, не пригласивши в виде компенсации к соответственному грабежу и другого союзника.

    Как будто на Балканах не было кусочка, очень удобного для Италии и не принадлежащего Австрии, который последняя со свойственной великим державам развязностью могла бы предложить заадриатической соседке! Этим кусочком <5ыла Албания и в особенности порт Валлона, не столько улучшавший печальное положение Италии на Адриатике в случае перехода в итальянские руки, сколько гарантировавший в этом случае Италию от еще горшего ухудшения ее позиции.

    «Валлона — в руках Австрии»,— повторяли журналисты и политики,— «это возможность в любой момент запереть выход из Адриатики». Но Австрия не торопилась предложить Италии этот подарок.

    Впрочем, такой националист, как, например, Кастел-лини, еще проще объясняет недовольство Италии. «Самый факт возобновленной жизненности соседней империи являлся уже несносным для нас»,— говорит он в своем очерке истории национализма в Италии. И сказать, что дело шло о союзникахГ

    Ходили слухи об уступках на трентской границе, но потом выяснилось, что Италии ничего не перепадет.

    Осторожный Луццатти, отец итальянской кооперации и по-своему крупный общественный и государственный деятель, старался поддержать министра Титтони, нынешнего итальянского посла во Франции, против которого разразилась газетная гроза. «Надо,— писал Луц-цатти,—чтобы все итальянцы, любящие свое отечество, перестали вечно волноваться из-за внешней политики». Он хотел, очевидно, сказать этим, что при всем неблагоприятном внешнем положении для итальянских патриотов имеется прекрасная задача, к которой они могли бы применить свои силы: культурное строительство внутри богатейшей от природы и нищей благодаря своему социальному строю страны. Но тот взрыв не негодования даже, а презрительной ненависти, которым встречена была эта фраза, показал, что в Италии окончательно созрел националистический нарыв.

    Вот тут-то вокруг любопытной фигуры Анрико Кор-радини начинают собираться уже заметные политические группы. Коррадини был не очень удачный поэт, большой честолюбец, человек с энергией, притом же нашедший сильное и еще тайное течение, которому он отдался, стараясь формулировать его темные тенденции. В 1904 году он стал издавать журнал «Королевство» во Флоренции. Программа журнала была показать итальянцам всю, не только военную и дипломатическую, но также экономическую, культурную мизерность их существования, вести борьбу с итальянской риторикой, звоном слов заглушающей национальную совесть, сказать всю горькую правду, чтобы самым ужасом ее возбудить в сонном сознании массы энергический отпор.

    Целый ряд молодых людей, которые стоят теперь впереди итальянской публицистики, как Папини, Преццоли-ни, Борджезе, присоединился к Коррадини.

    Журнал при всем своем неотрицаемом литературном блеске не имел сколько-нибудь серьезного влияния вплоть до описываемого нами кризиса 1908 года. Более этический, нежели политический, он уступает с этого года место чисто агитационным газетам. Вместе с тем рядом с Коррадини появляется новый вождь,— это журналист Френци, постоянный сотрудник официального органа консерваторов «Оюгпа1е сГИаПа». Френци вносит в движение те черты скандала, острой полемики, воинствующего шовинизма, которые так любят руководители подобных же движений в других странах. К числу его знаменитых кампаний относится, между прочим, обливание помоями и обвинение в национальной измене триестских социалистов и ряд статей с доказательствами итальянского характера Далмации.

    Эти -нотки были многозначительны. Коррадини ладил с социалистами. Величие Италии, пробуждение народной гордости не казались ему идущими в разрез с социализмом. Он хотел бы только, чтобы за классовыми задачами не забывались задачи общенациональные. Союз с социалистами в общей борьбе против эгоизма хищного или обывательского типа, против невежества, бедности, политического шарлатанства казался ему возможным.

    Но юный Френци, многообещающий адъютант из ультраконсервативного шта-ба, пришел к Коррадини именно для того, чтобы поставить национализм на свое место, т. е. на крайний правый фланг итальянской общественной жизни.

    «Теория классовой борьбы внутри государства уже равносильна полному искажению национального чувства и вытекающая из нее практика всегда граничит с изменой. Но так как социалисты провозглашают кроме вражды к согражданам еще и тесное единение с лицами того же класса за границей, в том числе в лагере неприятелей, то картина измены родине и ее будущему вырисовывается вполне». Вот идея Френци.

    Так же точно Коррадини и первые националисты идеалистического типа вряд ли могли перешагнуть ту черту естественных границ Италии, которую определил Мад-зини. Протягивать руку на Далмацию значило раз навсегда порвать, возможность солидарности с сербами и переступить порог, отделяющий оборону от наступления,

    Осенью 1909 года собрался первый конгресс националистов. Вот важнейшие пункты принятой ими программы: А) Принятие монархии. В) Борьба против попыток церкви или рабочего класса ограничить суверенность государства. С) (здесь привожу дословно). Признание необходимости ориентировать общественное мнение в направлении более мужественной и реалистической оценки наших нужд и интересов и освобождения нашей политики от сентиментальных и доктринерских предрассудков. Д) Обеспечение развития в мире торговли, труда и культуры Италии. Е) Напряжение частных и коллективных сил для завоевания новых колоний и развития тех, которыми мы уже владеем. Защита итальянской национальности в провинциях, где ей угрожают. Военное усиление Италии. На этом конгрессе Коррадини бросил, между прочим, и свой знаменитый лозунг о существова-

    нии рядом с пролетарским классом пролетарских наций: «Будем учиться у социалистов,— говорил он,— они научили рабочих бороться против своего унижения. Пролетарская нация Италии должна также поднять знамя борьбы за свои растоптанные интересы. Эта борьба в острой форме есть война, заменяющая для нации революцию в классовой идеологии, но ведь не химерическая, как последняя, а вполне реальная задача».

    Де Френии в своем докладе также требовал сильной политики, п-ричем выказывал крайнюю антипатию как к тройственному союзу, так и к тройственному соглашению. Военное усиление — вот лозунг. Политика торга между двумя противниками — вот залог успеха. «Порвем с Австрией и Германией или возобновим союз,— воскликнул де Френци,— но в последнем случае лишь за вполне определенные компенсации»! Какие?—де Френци определенно назвал Триполи и Валлону.

    Высказавшись еще в пользу протекционизма, конгресс разошелся, положив основу так называемой Националистической ассоциации.

    Был основан и новый журнал, здравствующий и поныне,— «Idea Nazionale». В нем стал подвизаться, между прочим, новый союзник, известный психолог и страстный враг коллективов — Сигеле.

    Ближайшие после конгресса годы были в особенности употреблены на полную барабанного боя и самой несомненной лжи агитацию за захват Триполи. Отметим, что подлинные идеалисты вроде Преццолини с этих пор являются прямыми врагами национализма и видят в проповедоваемой ими политике опаснейший род авантюризма.

    Несомненно, что рядом с происками группы капиталистов, работавшей вокруг «Banca Romana» и действительно колоссально нажившейся позднее на триполитан-ской авантюре, столь разорительной для Италии в целом, рядом с подзуживаниями иностранной дипломатии, особенно союзников, которым хотелось, чтобы Италия впилась зубами в жесткую Ливию и, естественно, ослабила бы себя тем на Балканах, кстати испортив свои отношения с Турцией, рядом с устремлениями хитрого и прожженного Джиолитти утопив неразрешимый внутренний кризис в боевой музыке завоевательной экспедиции, рядом с напряженным ожиданием какой бы то ни было

    перемены чего-то лучшего, разлитой в широких кругах интеллигенции, мелкой буржуазии и даже части пролетариата и крестьянства,— в роковой авантюре этой сыграла свою роль и бешеная агитация националистов, в том числе их близкого союзника, играющего и теперь немалую роль,— Бевионе.

    Кастеллини называет войну в Триполи первым триумфом итальянских националистов. Триумф этот ознаменовался потерей тысяч жизней, тяжелым кризисом, из которого Италия не вышла и до кануна нынешней войны, приобретением тоненькой полоски побережья в пустынной стране, населенной фанатическими врагами, и толчком, послужившим отдаленным поводом к нынешней всемирной катастрофе. Но доля ответственности, которая падает на националистов Италии в их жалком африканском империализме с дозволения держав, теперь уже слилась с ответственностью, несомой ими перед страной за роль Италии в нынешнем конфликте. Тут они сыграли роль <5олее значительного фактора. Развитие национализма шло своим путем. Если с социализмом порвали раз навсегда, то продолжали держаться за демократию. Сигеле в своей книге «Национализм» говорит, что защита демократии внутри страны — задача почти столь же важная, как защита достоинства и интересов Италии во внешней политике. В этой книге Сигеле вновь повторял, а в следующей — «Националистические страницы» — упорно подчеркивал, что между итальянским и французским национализмом нет ничего общего: «Мы видим будущее Италии в дальнейшем развитии демократической конституции и в повышении активности основной массы итальянцев путем все более широкого распространения общего образования; мы относимся к католицизму, как к доктрине, доживающей свой век, а к клерикализму, как к серьезной опасности для здорового развития нашей родины. Мы не оглядываемся назад, мы смотрим вперед. Где же точки соприкосновения между нами и Моррасом, софистическим защитником черной реакции, кроме того мало говорящего факта, что он патриот, как и мы?»

    В свое время и Коррадини настаивал на подобных мыслях. Но национализм есть наклонная плоскость. Это сказалось на втором конгрессе, имевшем место в Риме в 1912 году. Засилье реакционного демагога Френци здесь вполне давало себя чувствовать.

    Вполне в духе национализма резолюция, характеризовавшая общие тенденции ассоциации, говорила, что «своей индивидуализации всякая нация может достигнуть лишь путем борьбы и распространением своей власти, а первым условием для этого является организация и ди-сциплинирование внутренней жизни страны, вследствие чего одной из важнейших задач националистов является борьба с разлагающими тенденциями демократических и социалистических партий». В выражениях, полных эмфаза 12, провозглашалась абсолютная суверенность государства.

    Если прямых симпатий католической партии не было еще выражено, то тем не менее была объявлена война масонству, явным образом за слишком антиклерикальные тенденции националистов-масонов 13.

    Конгресс своими решениями заставил наиболее приличных националистов уйти, с треском хлопнув дверью. Поправение продолжалось. Осенью 1912 года в Риме Френци выставил свою кандидатуру против всех демократических кандидатов. Бойкий оратор, не брезгающий никакими приемами, демагог, интриган, ни на минуту не порывавший связи с консерваторами и католиками, он собрал вокруг себя поддержку всей реакции в Риме и победил.

    Национализм занял, таким образом, политически точ-нехонько то же место, что и во Франции. После этого Френци не трудно было заявить, что «борьба с бунтов-щическим элементом есть основа националистического движения».

    В течение всего этого поправения от националистов отставали разного рода недостаточно разборчивые идеалисты, которые понимали теперь, куда их тянут.

    Третий конгресс в Милане в 1914 году прекрасно определен Кастеллини следующей фразой: «Острая критика либерализма и глубокое признание патриотической дисциплинированности католиков явились центром этого конгресса». Конечно, такая полная откровенность возбудила негодование уже не в левой части националистов, а в их либеральном центре. Депутат Галенга с целым рядом других отряс прах от ног своих. Зато ими был приобретен крикун Бевионе.

    С наступлением военных событий националисты, конечно, подняли агитацию за войну. Некоторые при этом попались впросак. Тот же самый Бевионе с пеной у рта восставал против нейтралитета и требовал «исполнения долга Италии перед ее союзниками».

    Но, как достаточно откровенно говорит Кастеллини и как подтверждают даже официальные документы, «нежелание Австрии пойти навстречу требованиям со стороны Италии дать ей дружески необходимые компенсации и заставило националистов, как и официальную Италию вступить на другой путь».

    Ничего нет естественнее того, что националисты с большим трудом исполнили партию тромбонов и литавр в патриотическом оркестре, непосредственно предшествовавшем объявлению войны Австрии. С самого начала итальянские националисты «жаждали крови». Неудивительно также, что их газета «Idea Nazionale» всячески муссировала самые радужные империалистические надежды. Скорее может заставить задуматься иных то обстоятельство, что за шесть лет своего существования партия из подусоциалистической превратилась в католиче-ски-реакционную. Однако тут нет ничего удивительного: такова природа национализма.

    Обращая внимание исключительно на внешнюю политику, националисты, даже самые честные и передовые, тотчас же стали отвлекаться от всех вопросов, связанных с неизбежной плодотворной борьбой отдельных элементов внутри страны.

    Мало-помалу в головах их должна была утвердиться мысль, что то явление, которое носит теперь немецкое название «Burgfrieden», т. е. внутреннее замирение, есть непременное условие величия родины во мне. А венцом этого «Burgfrieden», его естественной целью является сильная власть! Это естественнейшее и необходимейшее орудие чисто национальной политики. Мы видим, как легко было втершимся в ассоциацию националистов реакционным элементам увлечь за собой идеологов национализма, первоначально связавших свои национальные идеалы с идеями прогресса.

    Впрочем, за исключением может быть Коррадини, среди националистов нет талантливых людей, которых можно было бы оплакивать. Такие либо успели соскочить с барки, когда увидели, куда несет ее черный Маль-стрем 14, другие с самого начала были подлинными агентами реакции.

    Об уровне политической мысли даже относительно руководящих националистов, как и о качестве утешений, которые они преподают рабочему классу в награду за преданность государству можете судить хотя бы по такой фразе Кастеллини: «Социализм есть разновидность индивидуализма, ибо заботится лишь о материальном благополучии, между тем как национализм сжигает индивидуальный эгоизм в огне великого эгоизма всей нации. К тому же социализм привел бы к обеднению страны, ослабив стимул трудолюбия. Наконец, коммунизм, распределив между всеми гражданами национальный доход, истощил бы тем самым народный фонд, между тем как прогрессивное увеличение национального богатства вследствие правильной национальной политики даст рабочему классу навсегда то благополучие, которое социалистический раздел дал бы ему только один раз».

    Как видите, трудно догадаться, какая из двух сил скрывается за этой нечеловечески глупой фразой: полная ли наивность абсолютного невежды или наглое лганье демагога, презирающего невежество своего читателя. У националистов можно встретить и то и другое. Но сколько-нибудь тонкого анализа их собственных положений, сколько-нибудь ясной суммировки документов за войну искать приходится не у них.

    Из сравнительно небольшого числа публицистов, постаравшихся и сумевших отдать свое перо делу уяснения политических мотивов «Италии», как мы ее определили в начале этой брошюры, мы выберем самого талантливого, притом социалиста, никогда не бывшего раньше ни империалистом, ни даже ирредентистом,— профессора Гаэтано Сальвемини, и остановимся на его поистине замечательной брошюре «Война или нейтралитет», изданной в январе 1915 года.

    Тут мы будем иметь дело с умным человеком, ставящим точки над «¡». Сальвемини ставит вопрос так: «Если главнейшие интересы Италии заключаются в завоевании более здоровой восточной границы, более выгодного эквилибра на Адриатическом море, то ясно, что Италия должна присоединиться к тройственному соглашению. Если же мы придем к убеждению, что сейчас нам важнее всего получить Трент, не думая пока обо всем остальном, если нас убедят, что Трент может быть уступлен нам и без военных усилий, то, очевидно, единственно законным выводом будет соблюдение нейтралитета. Наконец, если мы думаем, что интерес Италии заключается в завоевании широких колоний, то нам следует выступить за решительное присоединение Италии к центральным державам».

    Сальвемини думает, что нервическое хапанье Италией разных пустых мест в Африке и разевание рта на далекие колонии бессмысленны при наличности задачи обеспечить свою национальную независимость.

    «Нам все время повторяли, что Италия должна быть союзницей Австрии, чтобы не быть ее врагом. Союз обозначал, таким образом, вассальное отношение к Австрии. Лишь с 1900 года, когда добрые отношения с Францией совпали со все более напряженными неудовольствиями между Англией и Германией, Италия путем глухой угрозы разорвать узы тройственного союза смогла обеспечить за собой некоторую свободу. Неясно ли отсюда, что если завтра Англия и Франция будут разбиты, то нас ожидает полная зависимость от австро-германской «дружбы без всякого пути отступления».

    «Наоборот,— продолжает наш автор,— победа тройственного соглашения не угрожает Италии ущербом ее самостоятельности».

    Почему же? «В тройственном союзе,— откровенно заявляет нам Сальвемини,— победа ослабит связующие его узы.

    Мало того: в случае какого-либо насилия со стороны Франции мы сможем опереться на Германию, и ввиду возможности подобной перспективы нам нужно, конечно, энергично бороться против чрезмерного ослабления Германии. Даже условием вступления Италии в союз с «Согласием» должен быть отказ его от стремлений разрушить единство Германии».

    Вы помните, что Петтинато выяснял необходимость вести на лоне тройственного союза изменническую политику, направленную к его ослаблению. Сальвемини рекомендует тоже по отношению к четвертому соглашению: для Италии выгодна наличность ссоры между ее новыми друзьями и невыгодно чрезмерное ослабление ее нынешнего врага.

    Сальвемини предвидит и другую возможность, возможность возобновления острого конфликта между Англией, с одной стороны, и Францией и Россией — с другой. И в этом случае Италии представляются широкие возможности выгодно лавировать.

    Но Сальвемини предвидит возражения: ведь победа франко-англо-русского союза есть вместе с тем победа Сербии? Не появится ли, таким образом, на желанном «другом берегу» новый конкурент.

    Сальвемини очень просто разрешает это затруднение: «Австрии мы не можем запретить усиливать свой флот, Сербии же мы с самого начала должны запретить иметь его». Если это говорит объективный ученый и социалист, то вы можете себе представить, чего могут ждать сербы от националистов!

    Эти немногие строки из брошюры Сальвемини не только дают нам подлинную аргументацию за войну, но и рисуют Италию во весь рост как союзницу. Само собой разумеется, «священный эгоизм», провозглашенный министром-президентом Саландрой за основной принцип национальной религии, разделяется политиками всех стран. Только в других литературах труднее найти столько чисто южной экспансивности.

    Последуем дальше за нашим руководителем. Он предвидит и дальнейшее возражение. Да, с Сербией справиться легко, но не является ли она авангардом другой «дорогой союзницы» — России?

    Сальвемини и здесь находит, чем утешить себя и своих читателей. «Говорящие это не ведают или притворяются, будто не ведают, что панславистская опасность гипотетична и вырисовывается только в будущем, между тем как опасность пангерманская грозит непосредственно; к тому же вся история XIX века есть история постоянных измен балканских государств по отношению к империи царя».

    Итак, Италии стоит только воздействовать в соответственном духе на готовые и без того к измене славянские страны, чтобы отправить гипотетическую опасность в

    Но невольно приходит в голову вопрос, не полагает ли Сальвемини, что «крепость костей Италии» и ее рост могут пострадать и в нынешнем конфликте? Быть может, и для улучшения своей границы и своего положения на Адриатике наилучшей политикой было бы заботиться о благосостоянии и нормальном культурном росте? Невольно бросается в глаза слабость оборонческой аргументации Сальвемини, отсутствие у него убедительных аргументов, что при нынешней дурной позиции Италия не могла бы продолжать преуспевать. В конце концов перспектива «немецкого рабства» является больше пугающим жупелом, чем серьезным политическим прогнозом. Но Сальвемини, если он не говорит этого прямо, то, конечно, имеет в виду и в сущности не скрывает, что слабая Италия в данном случае может завоевать желательную ей независимость и простор чужими кулаками.

    Официальная итальянская политика, мотивы которой Сальвемини намечает необыкновенно правильно, есть, таким образом, политика слабости, которая тщится стать силой.

    Стать силой! Это одновременно и оборона, ведь слабый не может хорошо обороняться, и наступление, ведь сильные любят нападать. Но при молчании на этот счет итальянского правительства влиятельные итальянские круги идут гораздо дальше границ, намеченных Сальвемини. Весьма интересным переходным пунктом от широко понятой оборонительной тактики к прямому империализму является вопрос о Далмации.

    Конечно, при помощи сгущения красок и выбора черт можно доказать, что Далмация есть чисто венецианская провинция, до сих пор еще живущая той культурой, которую когда-то принесла ей республика Дожей 15. Д оказывать это можно, но доказать непредубежденному человеку нельзя. В своем месте мы покажем, как разрушается эта легенда при первом прикосновении критики. Да и кому в сущности интересны теперь какие-то там исторические права? Захват определяется теперь двумя обстоятельствами: степенью надобности для данного хищника данной области и степенью его силы.

    Но Далматский вопрос с этой стороны и интересен. Итальянские империалистики склонны утверждать, что даже займи они Триест, допустим, и Фиуме, все же этого будет недостаточно. И в этом случае нельзя ручаться за полное владычество на Адриатике!

    С другой стороны, не только наиболее крайние требования — требования захвата всего восточного побережья Адриатики с оставлением для сербов какого-нибудь ничтожного порта приводит Италию к столкновению с этим прямым и законным наследником Австрии в соответственных провинциях. Если Австрия утверждает, что не может существовать без Триеста, как своего окна в моря, если Венгрия решительно заявляет то же самое относительно Фиуме, то Сербия со своей стороны заявляет притязания на оба порта: Триест и Фиуме являются на большую половину славянскими городами.

    Если славянское население в Триесте сравнительно мало родственно сербам, то в Фиуме — это настоящие кроаты и очень близкие им далматы. Трудно представить себе также, чтобы великая Сербия, недавно еще казавшаяся столь близкой к своему осуществлению и теперь еще являющаяся утешительной мечтой ее политики среди страданий, накликанных на несчастный народ, трудно представить себе, чтобы эта великая Сербия могла обойтись без Фиуме, единственного серьезного порта, которым располагает побережье. Но если бы даже сербам пришлось отказаться от этой части своей мечты не без борьбы конечно, то посягательства Италии на Далмацию не могут не вызвать с ее стороны самого отчаянного сопротивления, что видно уже из нынешних заявлений сербо-кроатских политических деятелей.

    Здесь, если мы забудем на минуту Австрию, лицом к лицу встречаются две слабости, которые тщатся быть силой. Сербы имеют в самом худшем случае и по меньшей мере такое же законное право на Далмацию, как итальянцы, и вот тут-то империалистские наклонности Италии обрисовываются с полной ясностью.

    Еще недавно, повторяю, при молчании правительства почти сплошь вся итальянская пресса считала вопрос о Далмации бесспорным. И целый ряд очень влиятельных людей из всех отраслей общественной жизни Италии заключил союз под странным названием «Pro Dalmatia» («За Далмацию»), союз, отнюдь не преследовавший целей защищать интересы самой Далмации, а интересы Италии в присоединении этой страны к королевству.

    Наиболее яркое выражение, даже вполне откровенное отношение чрезвычайно влиятельных итальянских кругов к Сербии дал известный триестский публицист Марио Альберти. В своей работе «Адриатика и Средиземное море» он говорит, между прочим: «Если бы Австрия подчинила Сербию — центр югославянского ирре-дентизма, то она должна была бы немедленно начать в своих южных провинциях, населенных славянами, политику, определенно благосклонную к ним, чтобы не раздражать столь большое число подданных. Против итальянцев, живущих по ту сторону Адриатики, поднялся бы целый прилив австро-славянских претензий. Пока мы можем еще называть Адриатику «mare nostro» («наше море»), потому что Триест, Фиуме, Зара, Спалато остаются еще итальянскими городами, хотя и под чужеземным игом, но в тот день, в который Италия отказалась бы окончательно от власти на восточном берегу, а этот день придет неминуемо, если мы не успеем воспользоваться благоприятными условиями нынешней войны, Италия потеряет Адриатику, ибо Триест, Фиуме и главнейшие порты Далмации обладают торговым флотом и обменом значительно большим, чем Венеция, Анкона, Бари, Бриндизи и все остальные наши порты на Адриатике.

    Австрия запугала много добрых итальянских душ призраком панславистской опасности, между тем как она сама есть самая ужасающая славя-низаторша, какая только существует в мире. Победоносная Австро-Венгрия, несомненно, при расширении своих владений перешла бы к триализму, идеал казненного (quistiziato!) Франца-Фердинанда». А это означало бы создание притягательного центра в австрийской Югославии для всего балканского славянства и крайнее ускорение торжества славянства на этом полуострове».

    Не правда ли, это любопытно? Как известно, война загорелась из-за того официально, чтобы не дать Австрии нанести смертельный удар балканскому славянству. Италия вступила в эту войну. Но, по словам одного из самых основательных знатоков итальянской политики на

    Балканах, она сделала это, чтобы помешать Австрии, этому смертельному врагу славянства, ускорить процесс торжества славянства на Балканах! Победа Австрии — это победа славян на Адриатике! Такое утверждение может казаться парадоксом. Но так будет думать лишь человек, недостаточно знакомый с истинным положением дел на Балканах. Система триализма в Австрии, создание югославянского центра под скипетром Габсбургов, постепенная славянизация как Балкан, так и Австрии — все это были действительно неизбежные перспективы молекулярной работы социальных сил, против которых бессильны были как итальянские, так и венгро-немецкие усилия, ибо рост населения и постепенное фактическое затопление прежде исключительно деревенским славянством городских центров Австро-Венгрии есть процесс стихийный и никем не могущий быть отрицаемым. Италия охотно поддерживала казавшиеся политически более свободными, более чисто славянскими тенденции Белграда. Но на деле она видела в столкновении Белграда с Веной источник бесконечных затруднений для стихийного процесса, опору для постепенно ослабевавшей партии немецких сербоедов и для крайнего недоверия со стороны славян к более широко смотревшим на вещи немецким триа-листам и федералистам. Победа Австрии в конечном счете должна, по мнению итальянских проницательных политиков, неизбежно привести через 10—20 лет к славянизации Адриатики. А победа Сербии? Она должна быть допущена лишь с величайшими ограничениями. Социалист Сальвемини говорит: запретить Сербии раз навсегда принимать меры к защите своего побережья. Отнять у нее далматские острова и, таким образом, на всякий случай наступить ей ногой на горло, говорят умеренные империалисты, почти не встречая противоречия в Италии. Да что там, просто отнять у них все побережье, заканчивают господа из «Pro Dalmazia».

    Официальным языком в итальянских провинциях Австрии является хорватский, повествует нам Альберти. В триестских школах, даже в Италии преподавание ведется по-хорватски, в церквах вы услышите хорватские проповеди. Другими словами, вся Юлианская Венеция подвергается искусственной (?!) славянизации. «Что за шутка дурного вкуса, что за абсурдная глупость, что за сознательная измена говорить, будто Австрия спасает нас от славянской опасности!»

    И уверенной рукой Марио Альберти пишет фразу, которая, вероятно, заставила бы наивных славянофилов раскрыть рты от изумления:    «Победа Австрии

    означала бы не поражение для югосла-вян, а гигантский выигры ш».

    И, расширяя глаза от ужаса, этот триестец начинает обвинять самих сербов, и с полным основанием, в империализме. Кроатское королевство, говорит он,—неминуемый результат победы Австрии — был бы концом Италии на восточном берегу и угрозой ей и на западном. Ведь югославы хотят взять и Фриуль и Удине, которое называют Видем, и самое Венецию, которая у них носит имя Бенетке! Кто мог бы сопротивляться страшному нашествию. И в будущем ему рисуется Адриатика, как славянское озеро. «Думаете ли вы, что, соединившись с частью Сербии, Австро-Венгрия стала бы препятствовать построению дунайско-адриатической железной дороги? Она стала бы покровительствовать ей! В этом случае она могла бы монополизировать все соки балканской торговли, устремляющейся к Адриатике. Италия была бы выброшена с востока. К счастью, согласно общему утверждению военных авторитетов, итало-румынское вмешательство в войну несет с собой неизбежное поражение Австрии!»

    Увы, военные авторитеты несколько поспешили с расчетами на Румынию. Но во всяком случае картина, нарисованная Альберти, в высшей степени поучительна. Недаром первую главу своей брошюры он кончает фразой: «Покончим с политикой смирения и начнем сверкающий период здорового и жизненного итальянского империализма».

    Аппетиты этого империализма не ограничиваются Далмацией. Италия давно уже присмотрела себе и Албанию.

    Как всем известно, Албания оказалась отторгнутой от Турции старым порядком, которой она была очень верна на основе признания за ней полудикарской феодальной свободы балканскими войнами 1912 года.

    На Албанию могли иметь претензию сербы и греки. Существовала также и партия национально-албанская. Эта очень слабая партия, имеющая корни лишь в тонком слое албанской интеллигенции, получила внезапно могучую поддержку со стороны австрийцев и итальянцев, которые и добились для нее самостоятельности с князем Видом на троне.

    Соглашение состоялось фактически вследствие таких соображений: первое — не дать Албанию сербам и грекам, второе — не дать Албанию друг другу. Вопрос о том, кто в конце концов скушает Албанию, решено было отложить. Албания получила свободу, потому что слишком много хищников собиралось захватить ее. В сущности говоря, положение всех маленьких стран в нынешний империалистический период таково же. Всякая великая держава с наслаждением захватила бы маленького соседа, но у него есть сосед по другую сторону, желающий захватить ее с неменьшим вожделением. Из взаимного страха, скалящих друг на друга зубы, тигра и крокодила проистекает свобода пощипывающего между ними травку зайца.

    Но такой осведомленный и уважаемый в Италии публицист, как уже упоминавшийся нами Петтинато, признает, что Австрия вела в Албании политику несравненно более умную, чем наша. Если бы, признает он,— «вчера был произведен там плебисцит, то большинство, несомненно, вотировало бы за присоединение к Австрии». Конечно, Петтинато считает это результатом рафинированной хитрости австрийцев.

    Албанский вопрос в его книжке «Италия и Австрия на Балканах» ставится им в центр внимания. С обычным для этого автора макиавеллизмом, ужасно откровенным и как нельзя более характерным для империалистических недорослей, он спрашивает себя: «Быть может, нам было выгодно уже тогда (т. е. во время лондонской конференции держав) сделать все от нас зависящее, чтобы втравить Россию и Австрию в войну друг с другом? Тогда мы смогли бы потом сыграть выгодную роль примирителей и выйти из нынешней странной роли третьего, ничего неполучающего».

    Какая прелесть этот простой план. Втравить своего тогдашнего союзника в войну со страной, нынче являющейся дорогим союзником, и... на загоревшемся пожаре испечь для себя яичко!

    Я же вам говорю, что итальянские политики отличаются прекрасной откровенностью...

    Такая политика, по всей вероятности, порождает немало недоверия к Италии и со стороны союзных ей великих держав, но что касается Сербии и Греции, перед носом которых Италия собирается схватить чисто греческие Эпир и Додеканез и сербскую Далмацию, они не могли, конечно, относиться к вступлению Италии в войну без самых горьких опасений, немедленно сказавшихся на их политике и военной тактике.

    Но брать так брать. В империалистских кругах Италии не допускается сомнений, что и из наследства Турции в Азии Италии должно перепасть кое-что. Облюбованная итальянцами Адалия кажется им теперь недостаточной. И сам Сальвемини, который затратил столько красноречия и дал столько объективно, ценных доказательств ненужности для Италии колоний, решив перетянуть на свою сторону даже колонизаторов, внезапно с широкой, откровенной улыбкой заявил в конце своей брошюры: «Впрочем, что касается колониальных завоеваний, то будет что пограбить для всех за счет Турции, раз тройственное соглашение победит».

    Вы, может быть, думаете, что я неправильно перевел? — Нет, улыбающийся Сальвемини так и употребляет слово грабеж «зоссИеяю!»

    Такова, в общем, объективная, общеитальянская политика в нынешней войне. Ею, несомненно, руководится и правительство, ее поддерживает большинство влия-. тельных газет, она является равнодействующей сил политически активных элементов Италии, она диктуется как силами страны, так и ее положением среди держав. Это политика обязательная, само собой разумеющаяся, поскольку национальный принцип кладется в основу.

    Читатель заметил, что, характеризуя политику Италии в целом, мы не пользовались как источниками ни речами министров, ни статьями более или менее официозной прессы, ни официальными сборниками дипломатических документов. Мы сознательно избегали подобных источников, ибо что можно почерпнуть в них, кроме риторики?

    В этих случаях безусловно верным является положение: язык дан, чтобы скрывать свои мысли. В официальных речах и в официальных документах руководители реальной политики той или другой страны стараются лишь дать своим поступкам приличную форму, а если

    можно, то придать своей политике даже черты некоторой идеальной и увлекательной идеологии. Разбор подобных высказываний может быть интересен с точки зрения социально-психологического исследования политических иллюзий и политического гипноза, но не с точки зрения правильного понимания истинных мотивов тех или других политических шагов.

    Мы считаем, таким образом, что дали объективную характеристику итальянской политики в целом, равнодействующей руководящих ею социальных сил. Теперь мы займемся анализом итальянской общественной действительности и постараемся определить отношение к войне и роль в нынешней линии Италии каждого в отдельности крупного элемента нации.

    Правительство

    Правительство Италии фактически состоит из короля — представителя династии, министров, главами которых в данном случае явились: консерватор старого типа и, по мнению наиболее солидной части итальянского общества, представитель «честной» политики — Соннино и полукатолик Саландра из правящих партий парламента.

    Не входя пока в анализ взаимоотношений этих элементов, установим прежде всего, что они прочно связаны друг с другом и в купе и в любе последнее время переживали серьезнейший кризис.

    Почти буквально накануне войны, в июне 1914 года, повторилась с особой силой картина довольно не редкая в Италии. В Анконе во время демонстрации был убит рабочий. Немедленно грандиозная стачка симпатии перекинулась на всю Италию. В Романии волна восстания достигла небывалой высоты. В Парме, Мантуе, Равенне была провозглашена республика. Многие города оказались изолированными от остальной Италии, и представители государства передавали там свою власть представителям народа.

    Конечно, и эта волна бунта не привела к прочным результатам, как целый ряд предшествовавших и подобных ей. Отсутствие достаточно могучей организации не дает возможности народным массам довести до конца

    подобные взрывы. Не хватает организующих сил. Но каждый раз проявляется слабость правительства и непобедимая враждебность населения к самой идее государства.    -

    Если бы так называемые субверсивные партии: социалисты, синдикалисты, республиканцы и радикалы, серьезно устремились к установлению республиканского порядка, успех за ними был бы, вероятно, обеспечен. Но слабости правительства отвечает на другом полюсе организационная слабость и отсутствие определенного политического плана у крайних партий.

    Социалистическая и радикальная партия не придают большого значения политической «форме» и полагают, что не очень много выиграли бы от замены монархии буржуазной республикой. Большинство вождей этих партий знает, что за взрывом, способным опрокинуть трон, последовало бы новое погружение невежественных и нищих масс в полусонное состояние и переход власти, соответственно уровню экономического и культурного развития Италии в руки тех же элементов буржуазии, какие через посредство савойского дома и его министров фактически управляют страной и теперь.

    Я не касаюсь здесь вопроса о том, насколько основательна подобная тенденция и правы ли радикалы и в особенности социалисты, когда они не только не использовали до конца казалось бы столь благоприятных для них судорожных народных движений, а, наоборот, стараются как можно скорее и как можно более мирным образом ликвидировать их. Но факт остается фактом. Субверсивные партии, за исключением кучки анархистов и некоторых синдикалистов, приходят обыкновенно в смущение и в волнение во время таких кризисов, стараются смягчить их и часто работают при этом чуть ли не рука об руку с властями. Так это было во время знаменитой красной недели, о которой я сейчас говорю, так это было с еще большей яркостью во время пармской стачки в 1908 году.

    Республиканцы хотя и считают прямой догмой необходимость замены монархии республикой — отнюдь не проявляют больше рвения, чем радикалы. Тем не менее положение правительства остается весьма тяжелым. Не будь какого-то молчаливого союза между ним и суб-версивными партиями союза, который можно выразить словами, вполне уместными в устах вождей крайней левой: мы знаем, что вы страшно слабы, но мы сами еще недостаточно сильны! Не будь этого союза, говорю я, монархический порядок в Италии пришлось бы признать одним из самых шатких.

    Столкновение между монархией и народом накануне насильственной смерти короля Гумберта было началом подлинного кризиса. После его смерти начался процесс приспособления монархии к новым условиям. Сама личность короля Виктора Эммануила, образ жизни его семьи, приемы его любимого министра Джиолитти достаточно характерны в этом отношении. Приспособиться к демократии, чтобы не быть ею сброшенной — вот основная мысль Джиолитти, подлинного выразителя государственной идеи нынешнего фазиса в Италии. С этой целью чем далее, тем более радушно этот прожженный парламентарий и бессовестный умница протягивает руку левым партиям.

    «Развратителем демократии» называют его неуступчивые левые элементы, предателем традиций авторитета считают его консерваторы типа Соннино — Саландры, опаснейшим экспериментатором, но, быть может, необходимым человеком признает его властная североитальянская крупнокапиталистическая буржуазия.

    В нынешней работе я предпочитаю заимствовать краски, которыми набрасываю этот эскиз, у таких итальянских публицистов, которые либо непосредственно относятся к лагерю националистов, либо во всяком случае числятся безукоризненными патриотами своего отечества. Итальянская экспансивность, прелестные примеры которой читатель уже встретил в первой части, обеспечивают нам возможность иметь в нашем распоряжении достаточно яркие краски. Этот метод обеспечит нас от заподозрения в тенденциозном извращении фактов, так как мы находимся в рискованном положении: считая нужным говорить правду, мы вынуждены сказать много неожиданного для среднего читателя.

    Таким образом, для ближайших предстоящих нам исследований в области правительственной политики мы выберем себе талантливого путеводителя. Таким Вергилием по новым кругам послужит нам прославленный, и справедливо прославленный, итальянский историк Гуль-ельмо Ферреро.

    Непосредственно после «красной недели» наш автор писал в центральном органе радикалов, газете «Эесо1о»: «Пусть тот, кто захочет понять, в каком ужасном положении мы находимся, переведет взгляд со страны на Монтечитторио (т. е. парламент). В то время, как толпа поджигает станции и церкви, в то время, как по всему полуострову идет натиск против государства, отвечающего залпами, в то время, как мы стоим перед периодом репрессий, самые дурные вести идут из Африки. Страна безусловно ослаблена в своих ресурсах и своем престиже походом на Ливию. Каждый год народ должен платить в казну на сотни миллионов больше, чем прежде. И какое же правительство имеем мы, чтобы победить все эти препятствия? Министерство, не имеющее под ногами сколько-нибудь надежного большинства, которое живет со дня на день, каждое утро ожидая своего конца, которое палата не опрокидывает только потому, что никакое другое министерство не может быть более устойчивым, ибо тот человек, который является владыкой большинства, не хочет взять власть в свои руки!»

    Министерство, которое охарактеризовал таким образом Ферреро, есть ныне здравствующее министерство Саландры 16. А кто же этот владыка большинства? Это— Джиолитти.

    Кто же такой этот Джиолитти? Чем объясняется, с одной стороны, столь неограниченная парламентская власть его, с другой стороны, упорное его нежелание взять на себя ответственнобть за судьбы страны в такой острый момент, какой переживала она летом 1914 года.

    «Этот феномен,— говорит со своей стороны Ферреро,— столь многозначителен, что стоит остановиться над его выяснением». Нельзя не согласиться с Ферреро, как нельзя не признать его истолкования «феномена» совершенно правильным:

    «В итальянском парламенте,— объясняет он,— как и в самой стране, есть подлинные политические партии, выражающие требования тех или других классов страны. Таковы социалистическая, республиканская, радикальная и клерикальная партии. Такова же и та несколько неопределенная, нерезко очерченная партия, но вместе с тем наиболее могучая, которая в разных своих частях называет себя то конституционной, то либеральной, то умеренной, но в общем является сторонницей порядков, установленных в 1860 году. Но эти партии не обнимают всей массы пятисот восьми депутатов. Множество округов представлено в парламенте то миллионерами, купившими свое депутатство, то бойкими агентами, заслужившими его разными мелкими услугами, то приказчиками разных могучих, чисто местных союзов, то, наконец, Вениаминами правительства, пробравшимися в парламент при поддержке префектов.

    Вот этой-то массой, ничем принципиально не связанной, но сильно зависящей от правительства, и воспользовался, как никто другой до него, один государственный человек. Между 1900 и 1906 годом достопочтенный Джиолитти собрал вокруг себя чисто личную партию повсюду, где действительные политические партии оказались бессильны. Это многочисленная, зависимая и верная гвардия.

    Но этот человек, говорит Ферреро, этот маэстро избирательных кампаний, не останавливающийся ни перед палкой, ни перед подкупом, прибавим мы, этот необычайно одаренный политическим лукавством парламентарий «не может править страной помимо согласия подлинных политических партий». Правда, с 1906 по 1911 год его диктатура казалась непоколебимой. Его политику за это время Ферреро характеризует так: «Он умел не требовать ни от парламента, ни от нации никаких жертв, ни кровью, ни деньгами сверх того, к чему привыкли. Но государство тем не менее неуклонно ослабевало».

    Вот тут-то Джиолитти решился уклониться от простой извилистой линии беспринципного поссибилизма 17, прекрасного выразителя той большой партии обывателей, на рассыпчатости, покладистости и лени которых строил он свой авторитет, и окончательно наметить другую линию, выгодность которой его острый ум постиг, по-видимому, еще раньше — линию сближения с крайней левой.

    Внезапно в программе Джиолитти появилось, и не в качестве обещания, а в качестве непосредственной задачи, всеобщее избирательное право.

    «Многие не узнавали своего вождя, за спиной которого можно было так спокойно спать»,— говорил Фер-реро.— «На что хотел он употребить авторитет, приобретенный им десятилетней диктатурой! Не на союз ли монархий и красных за счет старых партий и богатых классов?»

    Взрыв необычайной симпатии к Джиолитти со стороны умеренных социалистов, несомненно, показывал, что чем-то подобным, хотя и более бледным, чем формула Ферреро, в воздухе действительно запахло.

    Выборы на основе всеобщего избирательного права привели действительно к серьезному усилению крайней левой, но вместе с тем оставили власть за Джиолитти. Чтобы сохранить за собой симпатии левой, Джиолитти не только предлагал портфели социалистам, ввел в свое министерство радикалов, но и выдвинул крайне испугавшие капиталистов проекты государственно-социалистического характера, вроде монополизации страхования.

    Однако союз с левыми, в особенности с самыми сильными— социалистами, налаживался плохо. В социалистической партии произошел резкий раскол, и партия социалистов-реформистов, абсолютных социалистических джиолиттианцев, оказалась в ничтожном меньшинстве и без серьезных корней в стране. Остальная же часть партии благодаря успехам, вызванным всеобщим избирательным правом, приободрилась и довольно определенно повернула курс влево. В то же самое время то, что Ферреро называет старыми партиями, т. е. консерваторы и либералы, являющиеся подлинными выразителями сорганизовавшихся уже богатых классов, как таковых, объявили ему отчаянную войну.

    «Как всегда случается и будет случаться в этих случаях,— меланхолически заявляет Ферреро,— лекарство для внутренней болезни было найдено в войне».

    Джиолитти, до тех пор столь миролюбивый и близкий к мудрому мнению Луццатти, которое мы выше приводили, внезапно становится крайним задирой. Он чуть было не доводит до разрыва дипломатических сношений пустой спор с Аргентиной, а затем инсценирует конфликт с Турцией. Инсценировать его было легко, стоило дать

    Понять националистам, что правительство на этот раз не прочь от авантюры и фактически заинтересовать один из крупнейших капиталистических кланов, «Banca Romana», в выгодах предприятия.

    Однако война 18 оказалась более трудной, чем Джиолитти ожидал; быть может, ее можно было бы кончить скорее, сделав серьезный натиск на Турцию. Но не только почти прямое veto на этот счет Австрии, естественно вытекавшее из опасений излишних захватов со стороны Италии и из желания обеспечить за собой на черный день дружбу Турции, но и воля самого Джиолитти сыграли роль в том, что война, как несколько слишком раздраженно выражается Ферреро, велась «платонически».

    Я не знаю, можно ли назвать «платонической» войну, стоившую Италии нескольких десятков тысяч жизней и многих сотен миллионов, но что за ней старались сохранить характер крупного колониального предприятия, а не подлинной войны,— это правда.

    Во всяком случае вслед за шумными восторгами по поводу открывающейся наконец перед Италией эры «политики достоинства и силы» последовал период самого острого недовольства, а всю итальянскую промышленность хватил полупаралич кризиса, необычайно тяжело отразившийся на массах и послуживший подлинной причиной взрыва в июне 1914 года.

    Но еще раньше, чем взрыв этот последовал, Джиолитти понял, что возбудил триполитанской авантюрой крайнее недовольство левых и в то же время злобное опасение правых законопроектами, подобными монополии страхования.

    Согласно своему обыкновению, ибо такую меру Джиолитти практиковал не раз, он решил удалиться от дел, оставляя за собой парламентское большинство и ставя таким образом своего преемника в прямую от себя зависимость.— Пусть де выпутывается из беды, а когда «мавр кончит свою задачу», его можно опрокинуть единым мановением руки.

    Роль мавра на этот раз должен был исполнить второстепенный политик Антонио Саландра.

    Это был убежденный консерватор и при том особого типа: он принадлежал к примиренческой группе, старавшейся перебросить мост между Ватиканом и Квири-налом * для взаимной защиты от «Ахерона» 19. Как подлинный представитель старых партий, он выражал собою всю их ненависть к сомнительному диктатору Джиолитти. Июньский взрыв, красная неделя, дал ему возможность показать себя одновременно ловким полицейским министром и человеком, чуждым реакционных жестокостей. Возросшая в результате всеобщего избирательного права католическая партия вместе со старыми, когда-то антиклерикальными консерваторами и частью хмурившихся на эксперименты Джиолитти крупных капиталистических либералов начинала мечтать найти в Саландре могильщика политического авторитета Джиолитти. В таком положении великий европейский кризис застал итальянское правительство.

    Несомненно, Саландра и наскоро приглашенный им опытный политик и вековечный непримиримый враг Джиолитти — Соннино, были в течение почти всей своей политической карьеры верными сторонниками тройственного союза. Помимо некоторых сомнений относительно резкого перехода из положения союзника в положение врага к нейтралитету их толкало сознание военной и финансовой слабости Италии. Потрясенная даже трипо-лийской кампанией, страна рисковала быть ввергнутой в страшные бедствия в случае серьезной войны. Нейтралитет был объявлен не без страха перед недавними союзниками.

    Победа французов при Марне дала правительству на минуту облегченно вздохнуть. Но потом тучи опять стали скопляться на горизонте.

    Объективные условия, о которых мы говорили в первой части брошюры, заставили множество итальянцев поставить перед собой дилемму: или воспользоваться открывающейся возможностью присоединиться к колеснице могучих врагов Австрии, или потерять, быть может, навсегда надежду выйти из политически вассального отношения к Австрии и экономически вассального (об этом ниже) к Германии.

    Победа союзников под руководством Англии, даже без участия сил Италии, казалась теперь, когда война явно приняла затяжной характер, более чем вероятной.

    Правительство не могло не взвешивать также этого тяжкого вопроса. Конечно, воевать — значило рискнуть. Но рискнуть с возможным, даже вероятным выигрышем. Военная и финансовая слабость уравновешивалась силой союзников в обоих этих отношениях. В случае победы можно было бы рассчитывать на выполнение всей интегральной программы, которую со слюнками на губах формулировали империалисты: не только вышибить трентский клин из Трента и создать удобную для защиты альпийскую границу, но, вернув Триест, захватив Фиуме, Далмацию, Албанию, стать госпожой Адриатики, а потом протянуть руки к богатому наследству европейской и азиатской Турции.

    В случае удачного окончания войны, какое упрочение савойского трона! Какой шаг вперед к развитию государственных чувств в народе и, стало быть, созданию сильной власти на страже интересов господствующих классов! Как блестяще можно было бы разрубить все досадные узлы мелкой и горькой итальянской политики золотым мечом победы!

    Конечно, в случае поражения стране грозило нечто ужасное, месть немецких держав, беспросветное разорение народа и безусловное падение монархии. Но шансы такого поражения были не очень велики, а, во-вторых, в уме Соннино уже бродили, по-видимому, планы своеобразной перестраховки, о которой мы еще поговорим.

    Во всяком случае нейтралитет казался несравненно более опасным. Было очевидно как дважды два четыре, что нейтралитет этот раздражает до самой крайней степени тройственное согласие. Рассчитывать получить за него какую-нибудь награду в случае победы его было бы очевидной нелепостью. Напротив, можно было ждать, что Россия настоит, а Англия и Франция допустят создание великой Югославии с почти 20-миллионным населением в качестве непобедимого конкурента Италии на Адриатике. Рядом с всеобщим усилением членов согласия и понижением престижа недавних союзников Италия, берега которой и без того ставят ее в тяжелую зависимость от владычицы морей Великобритании, должна была сделаться в полной мере прислугой той или другой сильной комбинации, главным образом, конечно, Англо-Франции, ненарушимое единство которой после победоносной войны остается надолго вне сомнения.

    В случае же победы Австро-Германии, казавшейся гораздо менее вероятной, что предлагали эти державы устами Бюлова? Несмотря на малую вероятность в тот момент победы центральных держав, Саландра и Сонни-но со всей серьезностью вели переговоры с Австрией через посредство этой, первой скрипки германской дипломатии. Но тут перспективы оказывались безнадежны. Не говоря уже о том, что, оставшись на милость победителя, Италия могла получить комбинацию из трех пальцев вместо «purecchio» («чего-нибудь»), которым прельщал ее Джиолитти, само это «что-нибудь» оказывалось невероятно ничтожным.

    Итак, при сохранении нейтралитета Италия при всяком исходе войны оставалась в самой неблагодарной роли, всеми сторонами ненавидимая и отовсюду могущая получить скорее удары, чем дары.

    Какое правительство могло бы удержаться у власти при такой катастрофе? Кто поддержал бы его тогда против бури негодования почти всех активных элементов Италии за «преступную» или «изменническую» политику, погрузившую страну в такое унижение?

    Уже отстоять нейтралитет в течение самой войны было не легко ввиду горячки националистов и подпавшей под их влияние интеллигенции всех родов, подымавшей неистовый воинственный вой и требовавшей вывести Италию во что бы то ни стало на золотую дорогу великодержавного будущего. После же войны революция национального негодования и отчаяния неизбежно должна была опрокинуть трон и правительство, оставшееся с пустыми руками при «грабеже», употребляя выражение Сальвемини.

    Итак, страх ответственности за результаты бездеятельной политики не мог не толкать это лишенное авторитета правительство на страшную для него самого авантюру. Так и говорит Ферреро в статье, опубликованной в американском журнале «Atlantic Monthly Review» (янв. 1915 г.): «Трудности и опасности войны были, очевидно, огромны, но опасность бездействия казалась правительству еще большей».

    И вот в момент, когда переговоры между Соннино и Бюловым прервались и правительство фактически, пока секретно, из опасения перед джиолиттианским парламентом уже расторгло союз (10 мая 1915 г.) и тем самым более или менее антиконституционно предрешило войну, не спросясь представителей страны, Джиолитти, как утверждают, не знавший еще об этом тайном шаге, явился в Рим, чтобы спасти положение и взять в свои руки бразды правления.

    Каковы же были при этом мотивы ловкого государственного человека? Более, чем Саландра и Соннино, понимал Джиолитти слабость Италии. Менее, чем они, верил в неизбежность победы тройственного соглашения. Наоборот, остро взвешивая шансы противников, Джиолитти приходил к выводу, что война должна быть необыкновенно длинной, изнурительной и увенчаться сомнительным исходом. В настоящее время такие публицисты вполне патриотического пошиба и принадлежащие к коренным странам согласия, как профессор Озеров, открыто высказывают такое же мнение. Но, предвидя подобное, Джиолитти считался, во-первых, с возможным крахом всех сил Италии до окончания войны, ибо многолетней войны она выдержать, по его мнению, не в силах, а буксир Англии должен был тоже колоссально ослабевать с каждым годом. Во-вторых, наоборот, огромное истощение того и другого враждующих лагерей должно было создать относительно благоприятное положение нейтральным и выдвинуть на первые роли в качестве великого примирителя и посредника никого иного, как самое могучее коронованное лицо среди нейтральных — короля Виктора Эммануила III.

    Вот почему Джиолитти готов был удовлетвориться даже очень небольшим «purecchio» со стороны Австрии. Беда заключалась в том, что Джиолитти не хотел обратиться откровенно с этими аргументами к стране. Он привык презирать ее. Ему казалось достаточно мощным орудием его послушное парламентское большинство. Но он не рассчитал двух вещей: напряженности почти истерических национальных надежд и ненависти к себе в старых парламентских партиях.

    Именно тот факт, что Джиолитти вновь выступал в союзе с официальными социалистами, требовавшими сохранения нейтралитета, что он вновь хотел бросить в ящик, как марионеток, членов правящего министерства, что ему пришлось бы создать новое министерство для сохранения мира при самом близком участии социалистов и успокаивать страну в ее воинственной лихорадке, обращаясь через головы высших и средних классов к мирно настроенной толпе рабочих и крестьян, что ему пришлось бы противопоставлять лакомым обещаниям национальной наживы перспективы социальных реформ, именно все это явилось новым и энергичным толчком для Саландры и Соннино судорожно схватиться за войну, давшую возможность тем же взмахом разбить пьедестал соперника.

    Послушаем теперь нашего чичероне 20 — Гульельмо Ферреро.

    «Внизу,— говорит он и в уже цитировавшейся нами статье в американском журнале,— плебеи, апатичные или прямо враждебные войне, далее средняя буржуазия в нерешительной позиции, две самые многочисленные по числу последователей партии — социалистическая и католическая,— в первый раз сходящиеся в требовании сохранения мира, затем — парламент с большинством, покорным Джиолитти, сенат, в котором многие члены являлись чистой воды германофилами. Словом, страна безусловно более склонная к миру, чем к войне. Но повсюду шевелились мелкие, однако кипучие водовороты воинственности. То была главным образом интеллигенция, сбежавшаяся из библиотек и школ, из редакций, из партий без армий, как социалисты реформисты и республиканцы. Их поддерживали отдельные лица, в силу подобного же понимания положения ушедшие из разных партий». И Ферреро произносит глубоко значительные слова: «Тот, кто наблюдал страну и знал состояние умов, мог думать, что вождь парламентского большинства имел полное право отправиться в Рим низвергнуть правительство, склонявшееся к войне».

    Я прошу читателя заметить, что это говорит убежденнейший сторонник необходимости для Италии вступить в войну.

    «В самом деле,— продолжает он,— кто стоял на стороне правительства? Несколько очень влиятельных журналов, несколько пламенных, но малочисленных партий: словом, кучка людей, правда, подымавшая поистине дьявольский шум».

    «Ничтожно было число тех,— говорит Ферреро,— которые 11-го мая не думали, что война невозможна. Только coup d’etat21 мог спасти правительство. Но никто не считал его способным на это».

    «И вот то тут, то там раздался крик, в котором сказалось бешенство побежденной партии, смутное, но ужасающее слово — измена!»

    И, о сюрприз, для самих пустивших его в ход! — многоголосое эхо подхватило этот крик. Его авторы, почерпнув отсюда мужество, заорали еще громче, и через несколько часов все улицы были полны этим словом, оно было написано углем на стенах, напечатано на бумаге, выросло на страницах журналов, полетело из города в город, от моря к морю. Все сторонники войны — республиканцы, реформисты, радикалы, некоторые умеренные, с быстротой молнии заключили союз между собой. Демонстрации стали повторяться, с каждым разом выро-стая в числе и бешенстве участвующих. Журналы были как бы в исступлении. По всей Италии стон стоял, какой-то вихрь ругательств, циклон гнева, обнявший со всех сторон самого сильного человека Италии, его партию и князя Бюлова. Никакая моральная единица, свободная или организованная, не сумела противостоять этому приступу буйства: изумленные социалисты не двинулись с места (в главе об итальянском социализме мы постараемся объяснить, почему улица осталась за этими свищущими и завывающими партизанами войны)... И человек, который еще накануне был диктатором, остался изолированным в своем доме; большая пустота образовалась вокруг него. Между тем толпа ворвалась в Мон-течитторио и, разбивая стекла, ломая мебель, требовала войны от министерства.

    Что же это значит, спросим мы теперь, согласившись вполне с глубокой правдивостью повествования Ферреро? Ведь меньшинство остается меньшинством! Каким образом школьная молодежь, составлявшая главную

    Часть армии вышеописанных партизан, поддерживаемая слабыми партиями, смогла тем не менее «навязать министерству войну».

    Дело в том, что толпа вовсе не навязала войны министерству. Наоборот — министерство Саландры по вышеуказанным мотивам навязало войну стране. Для этого использовали экстазы интеллигенции, о настроении которой речь будет ниже, и постоянно готовую шуметь клику репетиловых и громил, которая рада производить революцию с разрешения начальства.

    Русские тоже знают кое-что о подобного рода «народных движениях». Я отнюдь не отрицаю наличности в Италии довольно многочисленных сторонников войны, о всех главнейших их категориях у нас еще будет речь. Но первым и главным из них было все-таки правительство. При этом гражданская и военная бюрократия находилась на перекрестке обоих влияний. Кость от кости и плоть от плоти интеллигенции — чиновничество и офицерство мелкое и среднее по тем же причинам, что и она, причинам, которые мы выясним ниже, желали войны; с другой стороны, для всех этих служащих и зависимых людей было ясно, чего хочет начальство. Вот почему полиция с изумлением видела 10-го мая на улицах Рима демонстрацию всех чинов военного министерства с директорами департаментов во главе, сторожами и истопниками в хвосте. Вот почему полицейские чиновники и офицерство, которые столько раз возбуждали гнев итальянского народа убийствами, чинимыми агентами и карабинерами 22 во время порой ничтожных демонстраций, глядели сложа руки, как гимназисты громили парламент.

    Но еще одна существует сила в Италии, влияние которой трудно поддается учету. Это — пресса. Дешевая, как во Франции — полторы копейки за номер,— она приспособилась к руководству мнением общества южнострастного, малообразованного, непривыкшего размышлять собственной головой, словом типичного псевдодемократического общества, в котором, как чертям в болоте, самый настоящий вод демагогам.

    Но если даже во Франции газета по «су» не может существовать без объявлений больших фирм и банков,

    а зачастую не выдерживает и при их наличности и нуждается в темных источниках дохода или постоянной субсидии, то тем более это так в Италии. Мы увидим ниже, как распределяется вообще итальянская пресса. Но мы должны помнить, что существует целая туча мелких органов, неосмеливающихся идти против воли местных префектов и жаждущих субсидии. Они создали хор подголосков для правительственного «Giornale d’Italia», для газет националистов, как «Idea Nazionale», для радикальной прессы, руководимой «Secolo», и для распространенного и осведомленного «Corriere della Sera» — органа той части миланских капиталистов, которым мечтались рынки для вывоза и, особенно, освобождение от фактического германского экономического засилья, о котором мы еще будем говорить. Так выяснился огромный перевес печати на стороне Саландры и Соннино.

    Саландра для вида подал в отставку. Король торжественно выразил ему доверие. Война была объявлена. Опустим официальные объяснения ее мотивов в Зеленой Книге. Они лишены интереса для нас.

    Каковы же оказались до сих пор результаты вступления Италии в великую распрю. Результаты эти, по признанию даже самых воинственных журналов, скорее печальны.

    Правда, Италия ведет войну с Австрией, поддерживая длинный фронт в 800 километров, на что она употребляет полумиллионную армию, поддерживая ее все время на одинаковой высоте. Но успехи по всему этому фронту более чем ограничены, ни в Тироле, ни в Карин-тии итальянцам не удалось продвинуться сколько-нибудь заметно и относительно этих местностей, в сущности говоря, нельзя сказать, наступление ли имеет тут место или активная самооборона. Несколько больше успехов имела итальянская армия по Изонцо. Еще 5-го июня река была перейдена, занято было несколько возвышенностей, обстреливался город Гориция, который, однако, несмотря на чрезвычайные усилия взять его к декабрьской парламентской сессии, остался в руках австрийцев.

    Итальянская пресса утверждает, что, во всяком случае Италия удерживает по другую сторону этой своей позиции не менее полумиллиона австрийцев. Надо признаться, однако, что на общем военном положении Австрии факт этот не сказывается особенно тяжело.

    К 1914 и началу 1915 года на Австрию свалились самые большие несчастья. Дважды разбитая Сербией, она потеряла всю восточную Галицию и с отчаянием видела русские войска в карпатских ущельях, ведущих в равнину Венгрии. Казалось бы, отвлечение полумиллиона от армии, страшно ослабленной сокрушительными ударами России, должно было погубить пресловутую «лоскутную империю». Но что же мы видим? Успехи Австрии начинаются как раз вступлением Италии в войну: сербы, по-видимому, испуганные вступлением в ряды своих союзников опаснейшего конкурента, воздерживаются от перехода к наступлению, несмотря на негодующий хор итальянских газет. Германия, не поддерживая сколько-нибудь открыто Австрию в битвах против Италии и оставаясь столь беспокоющим многих чудом в формальном мире с итальянским королевством, напрягала все силы, чтобы выручить Австрию из тяжелого положения на другом фронте, причем поддержка ее под руководством Макензена превратила австрийцев из побежденных в победителей, вернула им Галицию за исключением узкой полоски и отдала в их руки около трети русской Польши, Холмщину и Подолию.

    Колебания сербов обрушились на их голову. Болгарский союз, деятельная поддержка германцев дали возможность Австрии фактически почти уничтожить Сербию, а затем уже самостоятельно завоевать Черногорию и устремить свои полки в Албанию. Оставаясь отнюдь не побежденной по австро-итальянской границе, Австрия, таким образом, является прямой победительницей на других фронтах.

    Совершенно естественно, что эти обстоятельства колют глаза союзникам и заставляют их спрашивать, действительно ли Италия делает все, что должна делать, как лояльная союзница в этой войне?

    Ответственные государственные люди Италии и ее наиболее влиятельная пресса стояли в начале почти без исключения и принципиально на позиции, которая характеризовалась словами: «Guerra nostra» 23! Мы ведем нашу собственную войну, войну с нашим наследственным врагом, тем самым мы помогаем, конечно, нашим союзникам, но разбрасывать наши не так уже великие силы на чуждые нам цели мы не хотим.

    Лишь перед самым созывом последней парламентской сессии в декабре 1915 года и притом не спросись парламента, ставя его опять перед сюрпризом, подписало правительство знаменитое лондонское обязательство об отказе от права заключения сепаратного мира. Война Германии тем не менее не была объявлена. Равным образом до самого последнего дня, за вычетом некоторых ничтожных морских операций Италия не принимала участия ни в каких военных действиях союзников против союзников Австрии.

    Разгром Сербии, взятие Ловчена, замирение Черногории, грозная опасность, нависшая над Албанией и над Валоной, занятой итальянским гарнизоном, вызвали бурю сомнений и толков в итальянской прессе.

    Стал заметен сдвиг от идеи «нашей войны». Даже один из министров, правда, специально прикомандированный к министерству в качестве министра красноречия, или итальянского Вандервельде, республиканец Барзилаи произнес речь, заметно отступавшую от этой линии. Ожидаемый сейчас приезд министров Бриана и Буржуа ставится с этим в ближайшую связь.

    Hq не только в правительстве, в самой прессе ярко воинственного типа все еще наблюдаются колебания. Правительство решило, по-видимому, защищать Албанию, хотя решение это держится в полусекрете. Но центральный орган радикалов «Secolo», приобретший за время войны колоссальное влияние, прямо советует отозвать войска из Валлоны, пока не поздно. Его не менее влиятельный миланский собрат «Corriere della Sera» еще в конце января заявил, что при поддержании тяжкого восьмисотверстного фронта Италия не располагает силами для новых предприятий. На это журнал патриотических социалистов «Popolo d’Italia» отвечает чуть не прямым обвинением в измене и прозрачными угрозами не только против Джиолитти и своих собственных собратий — социалистов-антимилитаристов, но и против самого правительства за его слабость внутри страны и двусмысленное поведение по отношению к войне в целом.

    Печать союзников давно уже подымает от времени до времени голос осуждения по адресу нерешительного итальянского правительства. Некоторые русские газеты— как, например, «Биржевые ведомости» и «Русское слово», заговорили прямо об итальянском «блефе». Нет недостатка в Недовольных голосах в Англии и Франции, откуда особенно болезненны уколы великого зоила 24 — Клемансо.

    Но во Франции нашлись также и защитники Италии. Первым из них оказался не кто иной, как подвижный Эрве. В своей газете, можно сказать, лишь накануне перекрещенной из «Гражданской войны» в «Победу», Эрве дает такую защиту итальянскому правительству, которая компрометирует его не менее иного обвинения и которая ставит пресловутую «нерешительность» в довольно правильную перспективу. Почему Италия не объявила Германии войну? — Да ведь это так легко понять! Министерство Саландры — Соннино при поддержке короля, но при сильной оппозиции в стране объявило войну Австрии. Оппозицию составляли клерикалы, обожающие Германию, значительная часть итальянских социалистов, часть купечества, а равно крестьяне и люди без политических интересов. Все они собрались вокруг Джиолитти. Если все же оказалось мыслимым объявить войну Австрии, то это потому, что в глубине итальянской души всегда дремлет ненависть к австрийцам. Но это был максимум того, на что мыслимо было решиться. Объявление войны Германии дало бы оппозиции сильное оружие в руки. Бросить полки на Балканы значит лить воду на мельницу Джиолитти.

    Не лишено возможности, что при таких условиях Джиолитти внезапно вновь оказался бы у власти.

    Сопоставим эту статью, написанную 26-го января, со статьей газеты «Journal de Débats», столь же стойкой и солидной, сколько вертляв и поверхностен недавний орган непримиримого антипатриотизма.

    В передовице журнала крупной буржуазии от того же дня мы читаем: «В Италии «Guerra nostra» стала постепенно единственной войной. Лишь в последнее время наблюдается благодетельный поворот. Считалось, что войска Виктора Эммануила имеют исключительной миссией неискупленные провинции, а об остальном им нечего думать. К тому же чудовищно разросшиеся идеи империализма внушали крайнее недоверие по отношению к славянам за Адриатикой. Итальянские империалисты заявили, что не хотят своими руками таскать из огня каштаны для славян. Напротив, они надеялись воспрепятствовать славянам и грекам в использовании результатов их побед. Трудно сказать, насколько повлияли на ход военных событий эти идеи, но влияния этого нельзя отрицать. Если признаки поворота не обманывают нас,— мы от души приветствуем его».

    В момент, когда я пишу эти строки, признаки поворота еще не являются существенными. Правда, министры говорят без умолку и очень красноречиво, но в волнах их красноречия не очень-то легко выудить что-нибудь положительное.

    Естественно, что подобное положение вещей наводит скептиков и проницательных волонтеров дипломатии на разные сомнения. Ферреро по поводу триполитанской войны пустил в ход выражение «платоническая война». Я уже говорил, что выражение слишком хлестко. Быть может, лучше заменить его выражением — война с опаской. Не ведет ли и сейчас Италия такую войну, спрашивают себя вышеупомянутые скептики. В римских кафе представители крайних вояк, не понижая голоса, рассказывают, например, такие вещи: между Соннино и Бюло-вым состоялось тайное соглашение, сводящееся к взаимной перестраховке. В случае победы центральных держав Германия дала обещание щадить Италию и оставить во всяком случае неприкосновенными ее нынешние границы. Италия же со своей стороны не только обещала всеми силами бороться против чрезмерного ослабления Германии, что, как мы видели из брошюры Саль-вемини, по мнению умнейших итальянских публицистов, соответствует интересам самой Италии, но, что гораздо важнее, обещала также ограничиться исключительно войной с Австрией.

    Более чем вероятно, что это только пустые разговоры, но на них основываются те угрозы, которые бросают Саландре националисты и социал-патриоты.

    Прочно ли положение правительства? — Кто знает. Италия и в менее нервические времена поражала иногда внезапностью министерских кризисов.

    Заседания в парламенте и сенате показали, конечно, существование повсюду столь сильного патриотического единения. Но в обеих палатах раздавались речи крайне оппозиционного характера и исходили они от людей с большим нюхом, вроде, например, знаменитого социйЛ* карьериста Ферри. Это зерно оппозиции джиолиттинско-го или вообще антивоенного характера. Что будет, если подымется также буря на противоположном полюсе? Быть может, две эти противоположные бури приведут правительственное здание к устойчивости. Быть может, правительство Саландры — Соннино, старых вождей и старых партий, рухнет, как карточный домик, и уступит место кому-то другому. Новым людям, быть может, пользующимся мощной поддержкой Франции и Англии извне, националистов — изнутри? Или тому же Пфификусу Джиолитти?

    Предсказывать не наше дело. В этой главе мы старались только выяснить, каковы были побуждения итальянского правительства в его нынешнем составе и каковы весьма вероятные границы его воинственности.

    Капиталисты

    Прежде чем приступить к характеристике отношения итальянских капиталистических кругов к войне и к объяснению причин этого отношения, нам кажется уместным дать здесь краткий очерк экономического состояния страны сравнительно с ее прошлым.

    Цифры и большинство фактов, которыми мы будем Пользоваться при этом, заимствованы из книги Эрнеста Лемонона L’Italie économique et Sociale», изданной & конце 1913 года, написанной с величайшей симпатией к Италии, но в то же время серьезно объективной.

    Если рассматривать экономический прогресс с точки зрения развития промышленности, как таковой, с точки зрения роста пресловутого «национального богатства», то Италию надо признать одной из стран, наиболее быстро прогрессирующих.

    Доходы государства в 1862 году достигали всего 460 миллионов лир. Между тем как в 1912 году они исчислялись в 2244 миллиона. Приблизительно таким остался доход государства до самого начала войны.

    Часто жалуются на неподвижность итальянской агрикультуры. Приходится констатировать, однако, что, несмотря на превращение этой чисто аграрной страны в полупромышленную, доходность земледелия поднялась за ту же половину века весьма значительно. Так, общий доход от земледелия в 1860 году не достигал даже трех миллиардов, теперь доход с земель превышает семь миллиардов.

    Перейдем к добывающей промышленности. Стоимость минералов, извлеченных из недр земли в 1860 году, равнялась 28 миллионам лир, в 1912 — 78 миллионам.

    Некоторые индустрии плачутся на свой относительный регресс. Так, Италия, занимавшая прежде едва ли не первое место в Европе по экспорту шелка-сырца, сейчас отошла на задний план, несмотря на всякие покровительственные меры. Но регресс этот лишь относительный, абсолютно же стоимость вывезенного шелка 50 лет тому назад равнялась 200 миллионам, а теперь — 600.

    Целый ряд новых индустрий развился мало-помалу. Прежде всего разные отрасли металлургии. Страшным препятствием к промышленному развитию Италии было отсутствие угля. В течение долгого времени это обстоятельство заставляло итальянских экономистов с горечью смотреть на будущее своей страны. Но постепенный переход от паровых двигателей к электрическим открыл перед Италией блистательные промышленные перспективы. Ни одна страна Европы не обладает таким большим количеством бурно текущих вод. Но ниспадающая вода недаром именуется современными инженерами белым углем. Ее энергия превращается в электрическую и служит дешевым источником силы для промышленности.

    Еще в 1895 году Италия располагала сравнительно ничтожным количеством паровых лошадиных сил, а именно 300 000. В настоящее время цифра эта удвоилась. Итальянцы развили технику передачи электрической энергии на расстояние более чем кто бы то ни был.

    Опираясь на это, Италия сильно подняла свой экспорт. В 1862 году она ввозила на 830 миллионов лир, а вывозила на 577. В 1910 году импорт равнялся трем миллиардам 200 тысячам, а экспорт — двум миллиардам 50 миллионам. Торговый оборот за 50 лет, как видите, учетверился.

    Многие итальянские экономисты утверждают, что все это развитие, особенно рост агрикультуры, вызвано прежде всего таможенным протекционизмом. Но в последнее время в самой Италии сильно развивается партия сторонников свободной торговли, которая не только отрицает необходимость протекционизма впредь, но и его заслуги в прошлом. Лемонон придерживается того же мнения: «Конечно,— говорит он,— протекционизм дал государству серьезные доходы, но он вызвал к жизни в Италии некоторые чисто искусственные отрасли промышленности, в то же время весьма мало способствуя развитию отраслей, естественных для Италии. С другой стороны, он дорого обошелся потребителям».

    Лемонон склоняется к мысли, что просто самые условия страны, естественно, вели ее по пути прогресса.

    Если мы возьмем, например, одну из важнейших отраслей промышленности — хлопчатобумажную, мы найдем, что она развивалась довольно равномерно. Правда, в последнее время она несколько стеснена недостатком рынков, но ведь она и существует благодаря соответственным покровительственным мерам, как бы единственно для вывоза, в самой же стране промышленники предпочитают высокие цены широкому сбыту. Вычисляют, что итальянский народ переплачивает своим хлопчатобумажным промышленникам 90 лишних миллионов в год. Но в гаком же положении находятся и некоторые другие промышленники: итальянец платит дороже, чем немец или француз за шерсть, за бумагу, за сахар и т. п. Шерстепромышленники получают с народа подарок 35 миллионов, сахарозаводчики — 30 миллионов, бумажные фабриканты— 15 миллионов.

    Но предмет гордости протекционистов — развитие агрикультуры. Вышеприведенные цифры показывают, что действительно прогресс этот достоин удивления. Но любимая медаль защитников легких и крупных барышей для капиталистов имеет и оборотную сторону. Существуют чрезвычайно высокие ставки на пшеницу. В 1880 году эта ставка равнялась одной лире 42 чентезимо за квинтал. В 1898 году ставка достигает 7 с половиной лир. Негодование низов заставляет правительство в 1902 году начать, скорее, впрочем, обещать, уменьшение этой пошлины. Между тем для огромного большинства крестьянства пошлина не приносила никакой пользы. В Италии обрабатывается 15 с половиной миллионов гектаров, из них только 4 с половиной занято культурой пшеницы. Таким образом, можно сказать *с уверенностью, что за счет дорогого хлеба, этого бедствия для питания и здоровья народа, богатеет только кучка пшеничных баронов. Лемонон утверждает, что этим господам народ переплачивает при каждом куске съедаемого хлеба насущного в общем 400 миллионов лир! Беднейшая часть совсем не в состоянии есть хлеба из пшеничной муки, она пускает в ход муку маисовую, которая поражает население одной из страшнейших болезней — пеллагрой 25.

    «Хлеб и соль,— говорит Лемонон,— для многих семейств в Италии являются роскошью».

    О, конечно, это ведь не имеет никакого отношения к национальному богатству!

    Большой надежды на изменение этого блестящего положения вещей до войны ни у кого не было. Подумайте, может ли быть такая надежда после войны, когда потребности государства вырастут в беспощадной прогрессии.

    Но к итальянской промышленности стоит присмотреться еще с другой стороны. Что доходы капиталистов стремительно выросли, что железные дороги шагнули с 2-х с половиной тысяч километров 50 лет назад до 13 тысяч километров, что медленно, но основательно растет металлургия, в особенности некоторые отрасли, как, например, автомобильная,— все это бесспорно.

    Но как отражается этот прекрасный рост производства и барыша на судьбе рабочего класса? В этом отношении итальянские капиталисты, если отличаются чем-нибудь от неитальянских, то разве еще меньшей уступчивостью. Приведем пару цифр. В 1860 году взрослый мужчина ткач не получал более полутора лир, это и вообще была наивысшая плата в фабричном производстве, женщина никогда не получала даже одного франка в день. В настоящее время итальянец может гордиться тем, что заработная плата его выросла на 100%. Сто процентов это много. Это означает, однако, что фабричный рабочий получает сейчас три лиры в день, а работница две, причем продукты потребления стали настолько дороже, что, по мнению серьезных исследователей, итальянский фабричный рабочий получает теперь скорее меньшую реальную плату, чем большую. Естественно, что более квалифицированные рабочие заводской промышленности получают несколько большую плату. В среднем, однако, при почти одинаковых тратах на питание, итальянец в металлургической промышленности получает на 35% меньше, чем француз.

    Относительно крестьян можно сообщить, что ни в одной западноевропейской великой державе не существует подобной возмутительной системы эксплуатации земледельческого труда. Соответственно с этим прогресс культуры народных масс в Италии ничтожен. 50 лет тому назад из ста итальянцев 72 не умело читать, сейчас на всякую сотню приходится 50 таких же безграмотных. Притом это общая цифра, на юге же процент безграмотных и до сих пор доходит почти до 90.

    Все эти цифры, как нельзя лучше, показывают, что если Италия постепенно начала играть роль чего-то вроде великой державы в отношении не только политическом, а и экономическом, то окупается это ценой прежде всего обирания и эксплуатации итальянского народа.

    Этот многострадальный народ обвиняют иногда в лени. Нельзя представить себе более легкомысленного суждения. На самом деле трудолюбие итальянца изумительное. Даже из глубины своей нищеты он сумел сделать источник дохода, не только для себя, но и для государства. Мы говорим об эмиграции.

    Гонимое жадностью аграриев, крестьянство, обездоленный сельский и плохо питаемый городской пролетариат эмигрируют в массах. В общем количество эмигрантов, уезжающих из Италии, почти уравновешивает ежегодный прирост итальянского населения. Правительство принимало даже в свое время меры к ограничению эмиграции. Между тем выносливость, прилежание, сноровка итальянских простолюдинов, покидающих родину в поисках лучшей почвы для применения своих сил, оказались источником великих благ для Италии. Кто завоевал для Италии южноамериканский рынок? — Все сведую-щие лица дают на этот счет один и тот же ответ — те три миллиона итальянцев, которые переселились туда. Аргентина экономически буквально завоевана итальянцами. Между тем, отправляясь туда, эти люди не имели за душой ничего. Италия не только заняла в Аргентине второе место по ввозу непосредственно после Англии, но южноамериканские поселенцы не забывают своих родных и посылают постоянно деньги на родину. Еще важнее тот прилив золота, который образуется благодаря поддержке своих семейств эмигрантами, уезжающими на временные заработки в Соединенные Штаты.

    Итальянский капитал в большей мере, чем английский или германский, является, таким образом, цветком на перенапряжении рабочей силы населения при недостаточном его питании. Этого, однако, мало. Главнейшим образом итальянская индустрия, за вычетом некоторых крупных промышленных островов, вкрапленных по западному побережью и вокруг Неаполя, концентрируется в26 северном треугольнике, вершинами которого являются Милан, Турин и Генуя. Это в полной мере промышленная страна. Въезжая в нее из довольно-таки захолустных провинций юго-востока Франции, вы чувствуете присутствие всего размаха крупнокапиталистической жизни. Если вы едете ночью, то повсюду видите яркие электрические фонари или зарево вокруг больших сталелитейных заводов и т. п. Трубы теснятся со всех сторон. Ненаселенных пространств почти нет. Оно и понятно. Вы проезжаете второй по густоте населения кусок Европы.

    Север Италии производит на вывоз. Сидерургия * всех видов и текстильная промышленность остро нуждаются в вывозе и в то же время Ломбардия, как Англия, не может жить без обильного подвоза хлеба и сырья. В новейшее время каждой промышленно переразвитой стране такого типа должны соответствовать более или менее обширные провинции типа экономически отсталого, аграрного, которые впитывали бы промышленное перепроизводство индустриальных центров, снабжая их взамен всякого рода сырьем.

    Италия, еще недавно аграрная страна, казалось бы не должна была представлять собой страну с перезрелой промышленностью, превышающей емкость внутреннего рынка. Однако на деле это именно так.

    Если средняя Италия занимает промежуточное положение, то благословенный природой юг и особенно Сицилия, некогда житница Римской империи, являются в нынешнюю эпоху почти полным контрастом вышеописанному северному треугольнику. Неужели юг и Сицилия не могут служить для верхней Италии тем аграрным «хинтерландом», как принято называть подобный деревенский фон для городской промышленности в немецкой империалистической литературе?

    Увы, несмотря на раздающиеся постоянно даже среди усердных защитников капиталистических интересов голоса, утверждающие, что надо бы подкормить южную курицу, чтобы она продолжала нести свои золотые яйца, итальянский капитал, итальянские правящие классы предпочитают непосредственно эксплуатировать крестьянство юга страшной дороговизной продуктов, тяжелыми налогами и ростовщичеством, таким образом почти перепилив уже этот сук, на котором могла бы сидеть припеваючи золотая птица северной промышленности.

    Вот как изображает юг Лемонон, человек, повторяем, расположенный видеть в Италии светлые стороны несравненно более яркими, чем ее язвы: «Обитатели юга почти совершенно чужды промышленному труду. Единственным ресурсом их является земледелие. Жизнь дается им с величайшим трудом. Кампания, Апулия, Базиликат, Калабрия, Сицилия — совершенно заброшены правительством ради коммерческого развития севера. Законы совершенно не считаются с самыми насущнейшими нуждами этого края. Лишь с 1900 года начинаются кое-какие меры в пользу юга, вызванные тем, что нищета сделалась здесь положительно вопиющей и грозной. Но ничтожные меры центрального правительства парализуются окончательно ленью местных правительственных органов».

    Разорив, таким образом, аграрную Италию, чужеядный северный капитал оглядывается на новые рынки и ридит их прежде всего на востоке. Итальянская торговля на Балканском полуострове и в Малой Азии достигла заметных результатов, несмотря на враждебные отношения к ней Австрии, Турции, отчасти даже Сербии. Но итальянский капитал мечтает о совсем другом размахе для своей коммерции на Балканском полуострове.

    Овладев Триестом и распахнув перед собой ворота на Балканы, Италия сможет сделаться настоящей экономической метрополией по крайней мере всей западной части полуострова.

    Вот как излагает «позитивные результаты» успехов на Балканах уже несколько раз цитированный нами Марио Альберти, авторитетный представитель крупнокапиталистических чаяний ломбардо-триестинского капиталистического блока.

    «...Простой переход провинций, завоеванием которых мы ищем увеличить национальное богатство Италии на несколько миллиардов. Один Триест дает 100 миллионов крон чистой ренты в год, общая стоимость Триеста достигает 4 миллиардов лир. В Восточном Фриуле процветает агрикультура так же точно, как в Истрии. Около Фиуме имеются каменоломни и рудоносные жилы. Вместе с Фиуме Италия приобретает не менее одного с половиной миллиарда капитала. Далмация — это настоящая страна будущего, стоит только обратить внимание на ее богатство текучими водами. Трентин когда-то считался европейской Калифорнией. Около Трента находится гора Арджентарио, стоимость которой не ниже 3 миллиардов крон. И это еще далеко не все.

    Но еще важнее, быть может, для итальянской экономики приобретение в Юлианской Венеции (так называется совокупность бывших венецианских колоний на Балканском полуострове) рынков чрезвычайной емкости. До сих пор все эти провинции снабжаются австрийскими продуктами,— после войны они все станут закупать в Италии. Выгоды, какие может получить при этом Италия, заключаются прежде всего в следующем: во-первых, она сможет вывозить все большее количество своих продуктов по весьма выгодным ценам; во-вторых, она разовьет свое экономическое проникновение на Балканы и на Левант, отстранив раз навсегда Австрию как конкурента в Малой Азии...

    В мирном трактате надо принудить габсбургские монархии к определенной индустриальной политике и дать возможность итальянским товарам, например, винам, проникать в самую Австрию. Подумайте, как страдает постоянно от кризисов наша сахарная промышленность? С новыми рынками ей нечего больше бояться. То же относится к металлургии. Запретительные пошлины отдавали до сих пор побережье Балкан в исключительное владение австро-германской металлургии. А каким великолепным рукавом будет Триест для отвода на восток продуктов нашей текстильной промышленности! Итальянские хлопчатобумажные материи завоюют все Балканы, исключая Турцию. Словом, я думаю, что новый сбыт через Триест будет по меньшей мере равняться нынешнему вывозу через Милан».

    У почтенного публициста рот на чужой караван раскрывается, однако, еще шире: «Италия уже владеет Генуей и Венецией. Овладев также Триестом и Фиуме, она сделается госпожей ввоза и вывоза Швейцарии, юго-западной Германии и Венгрии. Простой угрозой заткнуть выход через наши порты для государств этого типа заставит Их принять какой угодно торговый договор с нашей стороны!» Как, вероятно, приятно читать подобные строки «дружественным» швейцарцам?

    Кроме того, еще одно важнейшее средство для развития вывоза своих продуктов и ввоза чужого сырья упадет, как зрелый плод, на лоно североитальянского капитала. Итальянский флот, насчитывающий сейчас 591 пароход с 1 300 ООО тонн, подымется до 1 100 пароходов с 2 300 000 тонн водоизмещения, ибо захватит великолепный торговый флот триестского Ллойда и роскошные пароходы австро-американской линии.

    У какого капиталиста не побегут слюнки, когда Альберти торжественно кончает: «С таким торговым флотом мы будем первой торговой державой Средиземного моря, конкуренция Франции и Англии не будет нам страшна».

    Нужда в судах сейчас в Италии огромна. В записке, поданной туринскими и генуэзскими капиталистами министру Саландре во время его пребывания в северной Италии в начале февраля 1916 года, подписавшиеся почти исключительно крупные экспортеры и транспортеры просят Саландру объявить войну Германии, для того чтобы... конфисковать все германские пароходы, застрявшие сейчас в итальянских портах!

    Программа Альберти есть программа североитальянского капитала. Она только рикошетом ударяет по Германии, главным образом только как по союзнице ненавистного конкурента — Австрии.

    Италия перед войной стала едва-едва оправляться от тяжкого кризиса, вызванного не только чрезмерными расходами триполитанекой авантюры, но и предшествующим десятилетием ажиотажа. «Нам нужны рынки! Нам нужен торговый флот, иначе северная Италия задохнется от собственного полнокровия. Или Австрия будет разбита, и путь на Балканы проложен, или нам предстоит неисцелимая экономическая чахотка!» Вот что говорил оратор с золотой цепочкой на круглом животе на ступенях миланской биржи. Это был, так сказать, манифест миланского капитала той мутной и буйной толпе, которая уже начинала «делать итальянскую политику». Эту речь я слышал собственными ушами в марте 1915 года.

    Орган миланского капитала «Corriere della Serra», как и крупнейшие капиталистические газеты Турина и Генуи стали на эту же точку зрения. Но чем объясняется, что они заходили гораздо дальше? Чем объясняется, что они составляли полную коллекцию документов за расширение войны, за возможно более веский удар экономическому благосостоянию Германии, чем объясняется в то же время, что некоторые другие газеты, как «Stampa», влиятельный туринский орган, или римская «Tribuna», известная своей близостью к Джиолитти, в свою очередь до крайности близкому к капиталистическому миру Пьемонта и особенно к банкам северной Италии, что целый ряд сенаторов, как раз представлявших крупнейшие интересы сидерургии, кораблестроения и навигации, наоборот, навлекли на себя обвинение в германофильстве?

    Откуда, например, такой курьезнейший факт. В августе 1915 года начали ходить упорные слухи, что не лишенная влиятельности полу радикальна я римская газета «Messaggero», сильно ратовавшая за войну, куплена будто бы сидерургическим трестом для поддержки политики Джиолитти. И, в то время как «Secolo» и другие кричали об этом в каждом номере и тем, несомненно, воспрепятствовали состояться этой сделке, «Avanti» разоблачила, не боясь опровержений, что не только сонниновский «Giornale d’Italia», но и сам центральный орган националистов «Idea Nazionale» содержится за счет опять-таки сидерургов же!

    Как, представители одной и той же промышленности друг против друга? Брат восстал на брата?

    — Совершенно верно. И таинственность этого факта объясняется тем, что металлургические братья, находившиеся в полном порабощении у могучего финансового капитала Германии, боролись в бешеной схватке с теми металлургическими братьями, которые барахтались и старались спастись из тенет немецкого паука.

    Факты огромного интереса разоблачены в книгах депутата Чезаро и особенно миланского публициста и знатока финансовых вопросов Прециози. Эти две книги произвели огромное впечатление не только в Италии. Я познакомлю с ними читателей, ибо, не зная их, невозможнд разобраться в итальянской капиталистической политике, принимающей как раз теперь, в феврале 1916 года, столь интересные контуры.

    Чезаро в предисловии к своей книге «Cermania Imperiale е il suo programma in Italia» значительно менее фактически обоснованной, впрочем, чем книга Прециози, берет такой финальный аккорд: «Из этого этюда Германия выходит с ореолом нового величия, возбуждающего изумление. Но именно потому, что страна эта велика и изумительна, мы должны бороться с ней не на жизнь, а на смерть, ибо величие есть угроза самому нашему существованию».

    Мне кажется, что в этих словах капиталистического депутата точно высказано то психическое настроение, которое диктуется для значительной части североитальянской буржуазии ее огромной зависимостью от Германии и ее поползновениями стать независимой.

    Тот же Чезаро дал предисловие и к книге Прециози. Там он говорит, между прочим: «Экономическая и политическая экспансия нации интимнейшим образом связана с ее кредитными органами. Невозможно изучать интернациональную и колониальную политику правительств, не изучая одновременно деятельность банков. В настоящее время они создают тот капиталистический скелет, вокруг которого производство, эмиграция, труд, кооперативы образуют организм, делаясь фактором серьезных политических движений. Банки необходимы для правильной экспансивной политики, хотя бы она была вдохновляема наиболее демократическими принципами. Но надо строго следить, чтобы деятельность банков не вырождалась, чтобы соблазн легких доходов не превращал их из здоровых экономических органов в предприятия капиталистической эксплуатации: в этом случае из двигателей национальной экономики банки превращаются в спрутов, заглушающих всякую свободную инициативу и осмеливающихся посягать на руководство самим государством».

    За этим противопоставлением буржуазного политика мы очень ясно видим истину. Где же те капиталисты, которые могут устоять перед соблазном легких доходов? Где тот сколько-нибудь значительный банк, который не является предприятием для капиталистической эксплуатации? Где те наивные люди, которые не знают, в какой огромной мере современные государства испытывают на себе властные влияния финансовых олигархий?

    Чезаро оплакивает, что после окончания завоевания Ливии, которое, как он сам признает, шло в значительной степени под знаком «Banca Romana», для заключения мира был назначен типичнейший банковый воротила командор Вольпе, один из влиятельнейших агентов другого банка — «Banca Commerciale Italiana».

    Крики, которые испускают политики типа Чезаро, объясняются, конечно, не стремлением их ввести банки в какие-то фантастические границы здравой экономики, лишенной характера эксплуатации и барышничества, а страхом перед особенным характером этого второго банка. «Banca Commerciale Italiana» есть не только едва ли не самый мощный банк в Италии, но еще и банк в сущности своей немецкий.

    Имевшая столь выдающийся успех в Италии и за ее границами книга Прециози «La Germania alla conquista deiritalia» является чрезвычайно богатой фактами и цифрами, по-своему блестящей истории этого любопытнейшего финансового чудовища.

    Во время описанного нами охлаждения франко-итальянских отношений парижская биржа ударила по Италии, подорвав ее консолидированную ренту. Франческо Крис-пи, шедший в то время уже твердой стопой по пути ита-ло-немецкого сближения, просил Бисмарка сделать что-нибудь для оказания чисто экономической помощи Италии, надорванной беспощадной биржевой войной с Францией. По взаимному соглашению в Италии был основан банк под названием «Итальянский коммерческий банк». Начал он жить весьма скромно, ибо в приданое ему германские капиталисты отпустили совсем бедную сумму в 5 миллионов франков. Но во главе этих 5 миллионов поставлен был командор Федерико Вейль, чисто-кровнейший немец, который со дня основания банка в 1894 году по сю пору остается его талантливым руководителем.

    И знаете ли, насколько за 20 лет вырос фактически принадлежащий банку капитал? Он достигает теперь 150 миллионов франков! К 5 немецким миллионам пристало 145 итальянских. Но эти 145 миллионов странным образом не обитальянили то зерно, вокруг которого сгруппировались, а сами германизировались.

    В настоящее время, говорит Прециози, общий odopof банка достигает положительно колоссальной для Италии суммы — в 800 миллионов франков. Во главе его стоят три немца: Вейль, Иоель и Теплиц. Правда, в дирекции фигурируют итальянцы, но это то, что в Италии назы* вается соломенные люди, деревянные головы — vomini di paglia, teste di legno.

    Прециози приводит подробный список итальянцев и иностранцев, участвующих в дирекции. И действительно, список курьезен. Среди итальянцев — ни одного спе-циалиста-финансиста, среди иностранцев — все.

    Автор цитирует статью «Idea Nazionale», в которой говорится, между прочим: «Познакомившись с составом дирекции банка, мы приходим к такому заключению: почетные должности предоставлены итальянцам, а действительные — немцам и австрийцам. Мы думаем, что во всей истории финансового дела не было случая, когда н а-циональный банк, располагающий исключительно национальными же капиталами, был бы отдан в самой безусловной мере руководству иностранцев».

    Прециози признает, что старик Вейль равно как Иоель и Теплиц представляют из себя, несомненно, необыкновенно выдающихся финансовых дельцов. Не смогли ли они с ничтожным капиталом в конце концов наложить руку не только на экономическую, но отчасти даже и политическую жизнь Италии?

    Как же случилось это?

    «Это талантливое немецкое дело базируется,— рассказывает нам Прециози,— главным образом на неограниченном господстве в финансовой Италии так называемых анонимных обществ».

    Общий капитал этих обществ в Италии достигает по их биржевой ценности 800 миллионов лир. Конечно, это еще немного по сравнению с фантастическими цифрами Америки, но по итальянскому масштабу это колоссально. Но то, что достойно внимания в анонимных обществах, это возможность доминировать всю эту массу капитала центральным капиталом, сравнительно ничтожным, но хорошо организованным. Владея некоторой, сравнительно скромной, частью акций можно сфабриковать фиктивное большинство вокруг дирекции любого предприятия.

    Акционеры обыкновенно не являются на собрания, мало того, держа свои акции на хранении у того или иного банка, передают ему и свои голоса. «Коммерческий банк» с большой ловкостью использовал эту возможность. Пользуясь инертностью акционеров как своих, так и других различных предприятий, он сумел заполучить голоса своих вкладчиков в свое бесконтрольное распоряжение. И вот как он их использовал:

    «Свою огромную власть немецкий банк нашей страны использовал для того, чтобы оказывать всяческое покровительство сбыту немецких товаров на наших рынках. В случае закупок у немецких фирм банк предоставляет всевозможные облегчения, а иногда даже ставит условием кредита заказ у таких фирм... Если какая-нибудь фирма, общество или итальянское предприятие нуждалось в какой-нибудь машине, в доставке сырья и объявляло конкурс, чтобы приобрести их по самой дешевой цене,— немедленно банк рекомендовал им какого-нибудь германского поставщика. Но эта рекомендация имела в сущности характер ультиматума: «Дайте ваш заказ рекомендуемому, а если нет, то касса банка захлопнет перед вами свои двери». Если Германия с 1907 по 1911 год, как вычисляет Боргатта, ежегодно ввозила в Италию на 525 миллионов франков, обогнав, таким образом, несколько даже Англию и превзойдя почти вдвое ввоз Франции, то в этом немалую заслугу перед Германией имеет «Banca Commerciale».

    Достаточно сказать, что Всеобщее электрическое общество и Сименс благодаря поддержке банка ввозили в общем в Италию электрических аппаратов и т. п. на огромную сумму — 200 миллионов франков.

    Банк вел особые афиши, в которых отмечалось с немецкой точки зрения хорошее или дурное поведение промышленных и торговых фирм. Попасть у банка на черную доску значило быть осужденным на экономическую гибель, ибо влияние его на второстепенные банки стало безграничным. Почти вся сидерургическая, механическая и кораблестроительная индустрия Италии находится фактически в руках «Banca Commerciale».

    Я не привожу здесь доказательств этому, которые приводятся Прециози в огромном изобилии. Достаточно сказать, что «Banca Commerciale» является фактической владелицей Генерального общества Итальянской навигации. Это общество заложило в банке на 8 миллионов 45 тысяч своих акций и попало в кабалу к нему. В настоящее время оно держит в виде депозита 40 миллионов лир в этом банке. И при помощи этого самого депозита банк скупил достаточное количество акций «La Veloce» и «L’Italia». Равным образом в вассальном отношении к банку находится и итальянский Ллойд. Но вот где обвинения Прециози становятся интересными и особо важными: «Banca Commerciale» заставляет эти общества вести вялую жизнь, в то время как они могли бы быть богатыми и цветущими. Конечно, не нарушая своих выгод, банк позволяет нашим мореходным обществам сносно существовать. Но не более того. Боже сохрани допустить итальянскую навигацию до уровня серьезного конкурента германскому торговому флоту. Много жалоб раздается относительно дороговизны итальянского транспорта, его технической отсталости, но все эти черты продиктованы банком, который энергично сопротивляется всяким серьезным нововведениям».

    Сидерургический мир находится также во власти банков. Доменные печи и сталелитейные заводы Терни, изготовляющие также броню для судов и снаряды, фактически принадлежат банку. Хотя пушечная фабрика в Специи, поставляющая пушки итальянскому флоту, носит английское имя Виккерса, но на самом деле опять-таки принадлежит банку, как и длинный ряд предприятий, фактически являющихся филиальными отделениями этих двух. Банк является посредником между итальянским и немецким металлургическими трестами. Когда немецкий металлургический трест стал душить итальянскую металлургию при помощи демпинга, т. е. выбрасывания на итальянский рынок товаров по цене ниже производственной — варварская мера разорения слабейшего конкурента сильнейшим,— то банк принял на себя обязанность вести переговоры с немцами; в результате переговоров итальянский трест обеспечил за немецким ввоз сорока тысяч тонн железа ежегодно, после чего немцы немедленно подняли цену на 33%.

    Милан постепенно оказался завоеван немцами при постепенном и упорном содействии банка. Прециози решается сказать, что в более или менее образованных кругах Милана треть населения предпочитает говорить по-немецки, сюда относятся немецкие иммигранты и германизированные итальянцы. Таково самое общее резюме замечательных данных Прециози.

    Результаты кампании, поднявшейся вокруг этой книги, или, вернее, нашедшей в этой книге свое знамя и оружие, выразились прежде всего зарождением итало-фран-ко-англнйского консорциума 27, решившего выкупить акции банка, принадлежащие немцам, и свергнуть нынешнюю дирекцию.

    В дни, когда пишется настоящая брошюра, результаты этого крестового похода против центра немецкой пене-трации 28 в Италию не ясны. Но зато наметились факты, бросающие свет на положение вещей с иной стороны. Прежде всего, может ли Италия своими силами продолжать ту линию экономического развития, которую мы обрисовали в начале настоящей главы?

    Почти единогласным ответом является отрицание такой возможности. Картина, нарисованная Прециози, нуждается в дополнении. Очевидно, дело обстоит не так просто: 5 миллионов немецких денег, 145 налипших на них итальянских и 800 миллионов оборотов. На деле посредничество этого банка и других немецких кредитных обществ предоставляло итальянской индустрии серьезнейший кредит прежде всего в виде продолжительных, иногда многолетних рассрочек платежей по поставкам из Германии вспомогательных материалов. Да, Германия ввозила на 520 миллионов лир в Италию. Англия — на 500, Франция — на 300. Но одна только Германия оказывала при этом широчайший кредит. Не получая в кредит доброй трети своего обычного ввоза, Италия пришла в тяжелое состояние. Итальянские капиталисты надеялись, однако, что Англия и Франция, как союзницы, откроют им нужные кредиты как непосредственно деньгами, так и долгими рассрочками платежей.

    Но этого не последовало. И вот центральный орган североитальянского капитала «Corriere» теперь, в начале февраля 1916 года, в передовице, перепечатанной всей нейтральной печатью, бросает такую фразу: «Английский публицист Ричард Рагот заявляет, что Англия сделалась страшно непопулярной в Италии: он говорит чистейшую правду. Италия хочет быть полезной своим союзницам, но не позволит им эксплуатировать себя».

    Вот до чего дошло! И именно в центры северного капитала в Турин и Геную поехал министр Саландра, чтобы в нашумевших речах от 3 и 4 февраля заявить на всю Европу, что если бы Италия не находилась в такой зависимости от иностранного ввоза, она могла бы быть не только более сильной перед врагами, но и более независимой по отношению к союзникам!»

    В то же время юркая, задорная и демагогическая газетка социалистического ренегата Муссолини опубликовывает факты ввоза крупными количествами, целыми вагонами германских товаров через Швейцарию в Италию. На это швейцарский орган крупной буржуазии «N. Züricher Zeitung» отвечает: «В этих фактах, повторяющихся регулярно, не надо видеть чего-то особенного: во-первых, Италия горько нуждается в некоторых германских продуктах, которых она сама вовсе не производит и высокая цена на которые является одновременно бедствием для населения и приманкой для торговцев, а во-вторых... во-вторых, Италия не находится в войне с Германией!»

    Если в северной Италии разгорается, таким образом, постепенно чрезвычайное недовольство союзниками, то именно благодаря их нежеланию заменить своим кредитом ту подпорку, которую создала Германия для итальянской индустрии своим дешевым кредитом. Невозможно сомневаться, что Германия через агентов, подобных Вейлю, блюла затем, чтобы итальянская индустрия не выходила из зависимости и не вырастала в конкурента. Носам Прециози не отрицает, что «скромное существование» вести было можно: скромным существованием называется здесь то самое, что до войны Лемонон называл «экономическим расцветом почти несравненной силы». В настоящее время это скромное существование стало невозможным. Англия и Франция сами слишком стеснены, чтобы тащить за собой на буксире Италию. Но при этом замечаются и явления, особенно раздражающие итальянцев. Это непомерные фрахты, которые запрашивают англичане за свой морской транспорт.

    Один крупный английский транспортер, интервьюированный на этот счет, ответил резонно: «Прежде я доставлял уголь в Италию, и те же пароходы везли оттуда фрукты, вино и т. д. В настоящее время Италия воспретила вывоз сельскохозяйственных продуктов: пароходы

    возвращаются пустыми. Очевидно, что провоз угля Должен оплатить мне оба рейса».

    Затяжной характер военных действий, отсутствие кредита и ввоза, хотя и скрадываемые пока еще усиленной деятельностью заводов, заваленных заказами армии, уже порождает в североитальянских капиталистах глубочайшие сомнения в правильности пути, на который они сами в лице важнейших своих органов толкали правительство.

    Несмотря на это, попытки германофильской печати поднять голову пока еще робки. Отказаться от огромных надежд, какие рисовались прежде, теперь, после тяжелых жертв кровью и деньгами, слишком страшно.

    Потрясающее впечатление произвело недвусмысленное заявление Саландры в Генуе и Турине, что он устал и что либеральные монархисты, партия, состоящая из аграриев и крупных капиталистов, должны наготовить новый контингент людей на смену нынешнему правительству. Какова будет политика этого нового контингента крупных буржуа?

    Не будем забывать, что военную политику определила не столько эта, раздвоенная в себе, полузавоеванная немцами капиталистическая буржуазия, сколько буржуазная демократия, руководимая более или менее радикальной интеллигенцией.

    В ответ ка слова Саландры, что именно либеральные монархисты создали Италию и им же должно принадлежать руководство в разрешении нынешнего тяжелого кризиса, «Secolo», центральный орган этой воинствующей демократии, ответил в номере от 4 февраля негодующей передовицей, в которой заявляет, что «умеренные, в крови которых лежит неблагодарность, доказанная ими по отношению к Гарибальди и Мадзини, вновь хотят проявить ее и с фразами о беспартийности на устах объявляют диктатуру своей партии».

    За раздорами двух главных опор воинственной политики правительства кроется, по-видимому, серьезное расхождение. Наполовину зависимый от Германии крупный капитал начинает проявлять колебания. Менее рискующая интеллигенция, которой военные мотивы мы сейчас изложим, склонна, наоборот, пока по крайней мере идти на vas banque.    _    *

    бот почему «Popoto d’Italia» во всеуслышание грозит правительству Саландры за его нерешительность и яростно требует превращения малой войны в великую.

    «Пусть будет, что судьба предуготовила!» — кончил свою речь министр Саландра, готовясь сошмыгнуть с того министерского кресла, за которое он еще так недавно столь крепко держался.

    Прежде чем перейти к анализу настроений интеллигенции, сыгравшей столь исключительную и для ее экономической силы непомерную роль в объявлении войны, мы считаем полезным дать очень краткий очерк состояния итальянской печати, ибо как капитал, так и интеллигенция в ней нашли главнейшее свое оружие.

    Пресса

    В тех же книгах Прециози и Чезаро мы находим довольно пикантные сведения об итальянской прессе.

    Так, первый из этих авторов говорит: «К сожалению, итальянская печать в значительной своей части порабощена все тем же «Коммерческим банком». Часто, конечно, эту зависимость можно установить только через посредство какого-нибудь другого вассального кредитного учреждения. Надо ли доказывать это? Кто не знает этого в Италии? Кто не знает, например, тот орган, всегда верный всем правительствам всех окрасок, который имеет во главе адвоката — князя, зарабатывающего по миллиону в год на капиталах, вложенных в «Коммерческий банк», Общество навигации и сталелитейный трест в Терни?»

    Здесь Прециози, можно сказать, прямо называет газету «Tribuna».

    «Это только пример,— продолжает он.— По распоряжению Вейля каждое зависимое от банка общество должно закупить крупную долю акций той или другой газеты и связать таким образом ей руки. Объявления и другие доходы также являются средством для приручения газет. Впрочем, некоторые индустрии имеют прямо собственные журналы. Если печать есть великая держава, то в Италии она почти не пользуется никакой самостоятельностью».

    Прециози заявляет, что, например, ввиду воспрещения магнатами банка писать о его книге, о ней первоначально упомянули только «Resto del Corlino», «Popolo d’Italia», «Giornale d’Italia».

    Но при этом надо помнить, что «Resto del Corlino», являющийся органом реакционных аграриев средней Италии, журнал ярко франкофильский, издатель которого, хотя и очень богатый человек, одно время назывался антивоенной печатью как настоящий финансовополитический агент Франции. «Popolo d’Italia», издаваемый социалистическим отщепенцем Муссолини, был прямо обвинен в иностранном происхождении своих фондов. Обвинение это, правда, пало, но выяснилось, что деньги на издание дал Муссолини тот же издатель только что упоминавшейся газеты «Resto del Corlino». Наконец, о «Giornale d’Italia» мы узнаем из параллельной и дружеской книги Чезаро, что он, Чезаро, обрадовался заявлению Соннино, являющегося, как известно, политическим руководителем этой газеты, что он отвечает лишь за подписанные им и его сторонниками статьи. «Это очень осторожно,— говорит нам Прециози,— ибо газета, издающаяся на деньги нескольких металлургических предприятий, одно время занимала колеблющееся положение».

    Это не удивит нас, когда мы припомним, что в груди итальянских сидерургов живут две души, одна онемеченная и другая антинемецкая.

    Вообще Чезаро еше более беспощаден в своей характеристике печати. Он говорит нам, что на немецкие деньги в Италии в 1914 году возник целый ряд новых газет, другие из мелких превратились в крупные. Довольно распространенная римская газета «Zavita» внезапно сделалась германофильской. Оказалось, что ее купил дом Круппа. Газеты «Messaggero», «Secolo» получили предложение продаться, но устояли. Такому же обвинению подвергает он не только ряд мелких газет, но и известный неаполитанский журнал «Meuttino». Газета «Nazione», крупнейшая во Флоренции и принадлежащая одной княжеской семье, оказалась германофильской с обыкновенной внезапностью, причем в превращении принял благосклонное участие германский консул во Флоренции.

    Очень характерно то, что говорит Чезаро о журнале Матильды Серао, очень известной итальянской романистки и блестящей политической авантюристки, «Giorno». Она не только расхваливает Австрию и Германию, но называет продавшимися тех, кто защищает интересы Италии на Адриатике. Примеров можно было бы привести сколько угодно. Как видите, итальянские патриоты довольно беспощадны к своей печати.

    В заключение нам кажется справедливым привести одну, не лишенную остроумия, цитату из «Avanti»: «Итак, вы утверждаете, господа, что весьма значительная часть итальянской печати продажна и что немецкая дипломатия не преминула этим воспользоваться. Мы этому вполне верим. Но когда вы хотите убедить своих читателей, что англо-французская дипломатия совершенно проморгала подобную же возможность, то мы спрашиваем себя, кого, собственно, представляете вы себе наивными дурачками:    англо-французских    агентов или ваших

    читателей».

    Французский публицист Рене Мулэн, очень осведомленный насчет итальянской печати, разделяет ее таким образом.

    Органы противовоенные — «Tribuna», «Stampa», «Os-servatore Romano» — католический орган; против войны были все католические органы и «Popol Romano».

    Органы чисто немецкие: «Vita», «Perseveranza», «Vit-toria». (Все незначительные.)

    Органы интервенционистские, т. е. высказывавшиеся за войну: «Secolo» — орган радикалов, так сказать, центральный орган итальянской интеллигенции. «Messagge-го», его римский союзник «Corriere della Sera», «Gior-nale dTtalia», «Popolo d’Italia», «Idea Nazionale».

    Аргументы франкофильской и вообще воинственной печати нами уже много раз приводились. Мы можем сказать с уверенностью, что лучше Сальвемини, Альберти и других авторитетных публицистов, на которых мы ссылались, ежедневная печать деловой аргументации не нашла.

    Но как аргументировали противники войны? Опустим совершенно всю ту более или менее оплаченную окрошку, которую преподносили обычно германофильские или пацифистские газеты, опустим также кампанию социалистов против войны, ибо о ней мы будем еще говорить. Но мы не можем не остановиться на высокозамечательной статье, которая чрезвычайно ценна сама по себе, ибо бросает много света на положение Италии перед войной и военные перспективы, к тому же она и напечатана в таком органе, который, насколько мне известно, никем не был оспариваем, как серьезный и заслуживающий всяческого уважения, именно, так сказать, итальянское «Revue de deux mondes» — «Nuova Antologia».

    Вот что писал накануне объявления войны в своем мартовском номере за подписью «Victor» за ответственностью всей высокоинтеллигентной редакции, которую еще недавно называли итальянской академией, журнал «Nuova Antologia»

    «Страна благоразумна. В настоящий момент большинство итальянцев — противники войны... Города, население больших индустриальных центров одобряет линию, которую ведет официальная социалистическая партия. Прав синьор Джиолитти, когда в своем письме к депутату Неано выразился: «Да, если бы правительство и хотело воевать, кто бы пошел за ним?» Припомним также, что большинство нынешних воинствующих в начале войны требовало принять в ней участие рядом с Германией и Австрией. Припомним, какие препятствия для этого находила в то время наша руководящая печать? Плохое состояние альпийских крепостей, снег в горах и несколько неудовлетворительное состояние нашей армии после триполитанской войны. Говорилось также, что английский флот захватит все итальянские суда и приостановит пропуск через Гибралтар угля, хлопка и металлов, предназначаемых для Италии. Наконец, ссылались на затруднительное экономическое положение страны. Все это было верно. Но спросим себя, каков был бы результат участия нашего в войне наряду с Францией?

    Правда, снабжение Италии всем необходимым не встретило бы в этом случае особых трудностей 29. Но мы должны были бы затратить не менее миллиарда на предварительные издержки, а затем ежемесячно от 400 до G00 миллионов лир. Кроме того, убыль людьми достигла бы, несомненно, 60 тысяч в месяц. Таким образом, первые восемь месяцев войны обошлись бы нам в три миллиарда франков и в полмиллиона людей, не говоря о безработице, ухудшении кредита и промышленно-торговом застое.

    Перейдем к будущему. Война, на наш взгляд, не может кончиться скоро. К концу 1915 года мы накопили бы 4-миллиардный долг в нашем бюджете. Займы внутренние были бы крайне затруднены. Положение Италии стало бы до крайности запутанным. Счастливая война даже в случае успеха создала бы не менее 350 миллионов дефицита на каждый последующий год. Покрывать такой дефицит — задача для Италии совершенно невыносимая... А как тяжело легло бы на население, и без того избыточное, сокращение производства во многих областях. Пусть наше отечество отдаст себе ясный отчет в своих настоящих силах. Среди великих держав эта страна самая маленькая, самая бедная и самая невежественная.

    Истинный долг Италии, не заботясь ни о Дарданеллах, ни о Малой Азии, ибо вся торговля с Турцией едва достигает 44 миллионов в год, сосредоточить свое внимание на истинных своих интересах: Трент, Триест, Ист-рия и Далмация. Допустим, что Италия ради защиты здесь своих интересов должна взяться за оружие. При этом она прежде всего должна помнить: 1) необходимость войти в войну лишь к концу ее, лишь при полной гарантированности ее удачи, лишь при полной уверенности, что компенсации серьезно превзойдут жертвы. 2) Тот факт, что каждый лишний день нашего нейтралитета равен выигранной битве. К тому же, как не важны наши интересы в Тренте и по ту сторону Адриатики, в них нет ничего спешного.

    Что будут делать наши враги в случае войны? У них есть выбор. Пользуясь великолепной стратегической границей, Австрия может затянуть на долгий срок весьма выгодную оборону. Но она может также совместно с Германией поставить заслоны против России и Франции и обрушиться на нас.

    Даже для такой мощной страны, как Германия, война оказалась страшно тяжелой. Печальной является участь Турции, вовлеченной ею в распрю. Но Италия не Турция,— пусть это помнят за границей да кое-кто и внутри страны!»

    Так писал «Victor». Это были неприятные речи, но теперь вы встретите немало итальянцев, которые тогда думали совсем иначе, а сейчас думают почти совершенно так.

    Влияние воинственной прессы оказалось гораздо более значительным, чем прессы противоположной. Многие причины этого мы уже выяснили в предыдущих главах. Но далеко не последней оказалась тут соответственная психологическая подготовленность интеллигенции.

    Интеллигенция

    Вы помните, как определяет Ферреро, в полном согласии с большинством исследователей майских дней в Италии, ту публику, которая «победила» Джиолитти?

    «Война Италии против Австрии,— говорит он еще более выразительно,— была делом «писак» (репкаюП), как называл один из бурбонов то, что нынче называется интеллигенцией». Это были представители образованных классов — журналисты, литераторы, артисты, адвокаты, учителя и студенты.

    Политически интеллигенция не имела раньше в новой Италии большого значения, но социально она всегда была в ней чрезвычайно заметным элементом. Италия поистине есть страна интеллигенции. О, мы этим не хотим сказать, что она является Эльдорадо 30 интеллигенции! — совершенно наоборот: это страна нищей интеллигенции.

    В другом месте мы привели уже унизительные цифры безграмотности Италии. Но зато высшее образование развито в ней по крайней мере в количественном отношении, как редко где. Италия имеет 21 университет, ровно столько, сколько Германия. Франция — всего 15. Более или менее точная цифра для 1908 года устанавливает для Германии количество студентов, собственно университетских, в 46 тысяч, для Франции это число достигает 35 тысяч и столько же имела Италия. Но рост количества студентов в Италии был несравненно сильнее, чем во Франции. С 1882 по 1904 год количество студентов возросло с 13 до 35 тысяч, т. е. почти по тысяче человек в год, в то время как рост количества студентов во Франции ничтожен. Отнюдь не будет преувеличением принять для 1915 года число университетских студентов в Италии в 40 тысяч. Но Италия обладает кроме того еще 22 высшими школами разного типа, менее, впрочем, посещаемыми, чем университеты. Мы можем, не боясь преувеличения, принять минимум в 20 тысяч для этих учебных заведений. В средних школах число учащихся, считая только высшие классы гимназий, лицеев, технических и коммерческих средних заведений, для 1905 года принималось приблизительно в 40 тысяч. Словом, Италия располагает не менее, чем сотней тысяч учащейся молодежи в возрасте от 17 до 24 лет — элемент, как показали недавние демонстрации даже в таком богоспасаемом городе, как Лозанна, чрезвычайно склонной к поверхностной и буйной политической активности.

    Но не только учащаяся молодежь по сравнению с общей численностью населения страны количественно играет в Италии относительно значительно большую роль, чем в Англии, Франции и даже в Германии, но еще и по составу своему это молодежь совсем другого типа.

    Как часто приходится слышать сравнения между студенчеством итальянским и русским! В сравнениях этих есть одна неоспоримая истина: огромное большинство студентов в Италии, как и в России,— народ недостаточный.

    Тип полуголодного бедняка, кое-как пробавляющегося урочишками, доминирует в Италии и не имеет ничего общего с богатым посеиг’(ом) 31 Франции, буршем32 Германии и тем более с аристократическим студентом Англии.

    Куда же в конце концов уходит все это огромное количество студентов? Абсорбирует33 ли страна те 10 тысяч молодых людей, претендующих на интеллектуальный труд, которых ежегодно бросают демократические университеты на рынок? Рядом, заметьте, с 5—б тысячами разных других молодых аспирантов-специалистов, вышедших из прочих высших школ?

    Нет, страна не абсорбирует их. Одна из самых страшных, самых зияющих сторон итальянской бедности есть нищенство ее интеллигенции. В каждом городе имеются буквально тучи безработных дипломированных лиц. Для них установились даже особые названия, например, «Disperatl» —«отчаянные». Действительно, более чем часто встречаете вы бледное недоедающее существо, махающее рукой на свое будущее, медленно угасающее на КЗ*-ких-нибудь задворках. Часто даже ненависть к отвергающему его обществу является уже угасшей. Одно полное отчаяние.

    Но есть и другой тип — лихорадочно возбужденный, вечно нюхающий воздух, вечно ищущий скважины, в которую можно было бы пролезть. Толпа этих «ауосаиюа» — адвокатишек, как их называет пролетариат и крестьянство, играет всеми цветами радуги от анархизма до полной беспринципности,-очень склонной прикрываться великим именем Макиавелли.

    Эта толпа обученных безработных сыграла большую роль в истории итальянского социализма. Она переполняла кадры итальянской партии, даже численно, а уже тем более по влиянию, уравновешивая порой ее пролетарские элементы.

    «Я еще не решил,— говорил мне один близко знакомый молодой неаполитанец,— заняться ли мне адвокатурой, или социализмом?» Конечно, среди «занимающихся социализмом» наблюдается большое разнообразие типов. Но если мы отведем небольшое количество «белых воронов», по терминологии.Бебеля, то остальные распадутся на три главных типа: проходящие, социал-авантюристы и социал-реформисты.

    Первые — это те совершенно неискренние господчики, которые пользуются социализмом как ступенькой. В одной комедии Бенелли такой парень говорит о социализме еще более верно, чем о журналистике, знаменитое изречение: «он ведет всюду, надо только вовремя покинуть его».

    Но другие остаются в его кадрах. Среди них прежде всего демагоги. Это горланы, опьяняющиеся звуками собственного голоса и звонкими фразами своих статей. Обиженные обществом, неудовлетворенные, но полные темперамента, они вечно бегут впереди пролетариата, как бойкая собака впереди охотника, и все для них недостаточно революционно. Революционность их, впрочем, в большинстве случаев ограничивается романтической, анархистообразной фразой. Они легко подымаются в гору при известном таланте, пользуясь недовольством масс против вождей оппортунистического типа. Но они до крайности неуравновешены и с легкостью канатного плясуна могут перепорхнуть с одной позиции на противоположную. Необыкновенно ярким классическим типом в этом отношении является бывший директор «Avanti», а ныне «Popolo d’Italia» — Бенито Муссолини.

    Наконец, третий тип — это более сдержанные, более упорные в труде, более веские фигуры, которые отнюдь не изменят пролетариату, но, будучи костью от кости буржуазии, стараются перекинуть мост между нею и рабочим классом. Это они навязывают пролетарскому социализму так называемый деловой, на самом деле крохоборческий характер. Это они в Италии, часто в разгар самой острой борьбы труда и капитала, неожиданно, якобы во имя борьбы с буйной романтикой анархосиндикалистов и т. п. элементов, в буквальном смысле слова протягивали руку усмиряющему правительству.

    Во время успехов социализма густая примесь в партии этого рода интеллигентов была для нее настоящим бедствием. Это бедствие и сейчас не прекратилось. Но другой центр оттянул сейчас худшие элементы. Этим центром явился тот официальный национализм, с краткой историей которого мы уже познакомили читателя.

    Национализм заигрывал с перспективой войны, отчаянной попытки для «пролетарской нации», т. е. Италии, выхватить для себя какой-нибудь жирный кусок. Расцвет Италии! Но разве прежде всего это не означает улучшения участи безработной интеллигенции? Правда, на этом страна может сломить себе шею, но для «disperato» хуже не будет! У итальянцев этого типа вы постоянно услышите поговорку «Meglio peggio chi cosi!»— точный перевод с украинского: «Хоть чирни та инши». Пародируя слова Маркса о пролетариате, можно сказать, что нищая интеллигенция Италии в войне видит все-таки какой-то шанс, какую-то надежду и никакого риска, ибо прав был «Avanti», когда писал, что многим беднейшим элементам Италии надо проповедовать не героизм смерти, а героизм жизни, так как здесь немало встречается элементов, для которых война превращается в авантюру, в лучшем случае ведущую к чему-то новому и более сносному, а в худшем — к красиво замаскированному самоубийству.

    Разумеется, рядом с этим национализм возбуждает также национальную гордость, империалистическую самооценку. Если, с одной стороны, отчаянная интеллигенция как нельзя более способна на уныние и на тот кладбищенский декаданс, который завывал в европейской литературе конца XIX века, то, с другой стороны, она способна и на историческую мегаломанию 34, чтобы потопить в горделивых вызовах и подогретой интенсивности жизни скудость своего существования. В параллель столь привлекательному для многих людей этого типа революционному экстазу крайних партий с его самопожертвованием во имя идеи, романтическими перспективами уличного боя, победы справедливости и т. п. национализм преподносил перспективы самопожертвования во имя родины, романтику сражений и участие в триумфе дорогой Италии 35.

    Но кроме чисто психологических приманок и карьеристских надежд в будущем национализм, как в свое время социализм, давал местечко и заработок тотчас же. И, несомненно, в большей мере, чем социализм. Социалистическая пресса в виду бедности своей аудитории никогда не была в Италии способна даже просто прокормить своих редакторов. Пролетариат мог оплачивать лишь ничтожное количество должностей при тяжелой, кропотливой .работе и в самом скромном размере. Не то национализм! Вначале, когда он любил еще принимать бунтарскую позу и грозил смести с лица земли старые партии за их малодушие, крупная буржуазия относилась к нему с опаской. Но, по мере того как он превратился в полную энтузиазма опору сильной власти, в друга католиков и шумного, демагогического, небрезгающего ни площадью, ни даже дракой противника левой демократии, он снискал себе величайшее сочувствие и жирные подачки со стороны господствующих.

    Молодежь и вообще интеллигенция, группирующаяся вокруг радикально-республиканской партии, по типу своему, конечно, выше, чем националисты. В особенности среди республиканской партии можно встретить много искренних и горячих мадзинианцев. Но программа партии, затертой между социализмом, который кажется ей слишком радикальным, и радикализмом, принявшим монархию, программа, неопределенная и упершаяся лишь в платоническое требование учреждения республики, не собирает сейчас вокруг себя сколько-нибудь заметных масс. Больше, чем энтузиастов, найдете вы в ней усталых людей, талантливых, с прошлым, но которым надоело сидеть над своим маленьким прудом, в котором никак не выловишь никакой рыбы. Все чаще стали они закидывать удочки в либерально-монархический пруд. Оппортунизм совершенно съел верхи республиканской партии к тому времени, как рыцарь фразы Барзилаи был приглашен в министерство Саландры и сделался его коммивояжером по красноречию.

    Война, как во многих других случаях, дала этой партии «отщепенцев», тень возможности вести положительную работу да еще с дозволения начальства, как будто в то же время не отступая от своих принципов. К тому же ирредентизм всегда играл в программе партии исключительную роль.

    Вокруг радикальной партии за вычетом ничтожного меньшинства идейно половинчатых, но искренних демократов группируется главным образом масса молодых карьеристов, верящих в то, что Италии предстоит демократическое развитие и что, держась за хвостик демократии и попав вовремя в штаб вновь подымающейся партии, можно легче устроиться в жизни, чем на низших должностях уже готовых и солидных партий.

    В разное время разные министры — Цанарделли, Сон-нино, особенно Джиолитти — любили украшать свой кабинет радикалами, чтобы показать шаг налево, в то же время не компрометируя себя, ибо нельзя представить себе более угодливого оппортунизма, чем тот, который демонстрировали в этих случаях радикальные министры.

    Республиканцы и радикалы — партии без армий, но с очень многочисленным интеллигентским штабом. Вместе с уклонившимися в социализм патриотами-социалистами, вместе с националистами они шумели в прессе и особенно на улицах.

    Руководящими органами итальянской интеллигенции явились во время войны националистическая «Idea Nazio-nale», о которой мы больше распространяться не будем, орган бывшего директора «Avanti» Муссолини, «Popolo d’Italia» и большая миланская.газета «Secolo», в которой подобрались наиболее блестящие и зрелые представители чисто интеллигентского журнализма. Эту газету надо рассматривать вместе с правительственным «Giornale d’Italia» и капиталистическим «Corriere della Sera» как третье лицо воинственного блока Италии.

    Йстория самой красноречивой, горячей и демагогической газеты военной партии «Popolo d’Italia» довольно интересна.

    Когда социалистическая партия определила свое отрицательное отношение к войне, никто не выступал более определенно, чем директор «Avanti», профессор Бенито Муссолини. Как мы увидим из краткого очерка истории итальянского социализма в следующей главе, Муссолини, род итальянского Эрве, был вынесен на первые места в партии волной бурного протеста пролетариата против оппортунистической тактики. Между тем в партии произошел уже известный отбор интеллигенции. Наиболее талантливые публицисты и ораторы принадлежали к типу эволюционистов, стояли во главе оппортунизма и представляли собой группу самых образованных и опытных политиков партии, ибо являлись истинным выражением доминирующей, полубуржуазной тенденции социалистической интеллигенции. С другой стороны, революционные по своему темпераменту интеллигенты отошли к противоположному полюсу и перешагнули порог партии, уйдя в анархо-синдикализм.

    Ту рати, Тревес, Сальвемини и многие другие, не говоря уже о Биссолати и его давно лишь по имени социалистической группе, стояли, с одной стороны, Лабриола, Леоне — с другой. Блестящий, но поверхностный и беспринципный Ферри сделал себя невозможным в партии. Серьезная и последовательная группа марксистов дала партии после победы революционеров ее секретаря Лад-зари, но была малочисленна и хороших журналистов в своей среде не имела. Бенито Муссолини, человек крайних позиций, то, что у нас на деревенских сходках называют горлан, одаренный вместе с тем, как и Эрве, даром ясного, красочного и горячего стиля, несмотря на всю свою крайнюю левизну, никогда не внушал большого доверия серьезным левым элементам партии. Тем не менее они не препятствовали его быстрой и блестящей карьере в качестве едкого и сверкающего публициста беспощадно радикального направления.

    Итак, Муссолини самым недвусмысленным образом поддерживал в «Avanti» то, что называется сейчас «социалистическим интернационализмом».

    Но вдруг один из его друзей опубликовал его частные письма, в которых Муссолини высказывал величайшие

    сомнения в правильности этой позиции. Сперва Муссолини дал сбивчивые, уклончивые ответы, а потом внезапно оседлал такой парадокс: «Борьба против войны,— заявил он,— для меня как революционера должна означать готовность пойти на прямое восстание в случае принятия правительством военной программы. Так как социалистическая партия, как я в этом убедился, не может и не хочет взять на себя такой ответственности, то антимилитаризм ее я считаю пустым и отрекаюсь от него».

    И после этого Муссолини внезапно оказался сторонником войны, столь страстным, что перещеголял самих националистов! Конечно, искать тут последовательности логической невозможно, но, очевидно, последовательность психологическая есть. Стоит только взглянуть на прототип Муссолини — на редактора бывшей «Гражданской войны», а нынешней «Победы» — Густава Эрве. Ведь Эрве тоже требовал когда-то абсолютной непримиримости по отношению к республике буржуазии. Затем вдруг он превратился в самого завзятого блокара36, сторонника союза с либералами и даже участия в либеральных министерствах.

    «Я,— пояснял он,— исправил несколько мой пристрел. Я искренне стоял за социальную революцию, но, когда увидел, что она все не приходит, разочаровался и присоединился к реформистам».

    В свое время Эрве требовал бросить национальный флаг в помойную яму. Теперь он настроен так патриотично, что побил все рекорды. И опять то же объяснение: «Я стоял за необходимость ответить на войну правительств социальной революцией народов. Но так как это не наладилось, я присоединился к защитникам отечества».

    От чрезмерной революционности люди иногда делают такое сальто-мортале. Причиной тут является полный перевес темперамента над разумом и знаниями.

    Муссолини, конечно, прогнали с директорского места, а миланские пролетарии исключили его из своей организации. Тогда он переполнился тем большим остервенением. Вчерашние товарищи теперь сделались для него злейшими врагами. Совершенно параллельно поведению подобного же типа политиков в других странах он занялся сыском и клеветой, стараясь очернить центральный орган партии, которым незадолго руководил. Клевета не

    удалась. Ему был поставлен обратный вопрос: на какие деньги удалось ему в три дня — тяп да ляп—организовать ежедневную газету? Муссолини отказался отвечать. Худшие подозрения возникли во многих головах.

    Я не знаю, впрочем, на много ли лучше этих подозрений оказалась правда. Богатый аграрий, издатель ультраконсервативной газеты «Resto del Corlino» в Болонье, одного из боевых органов против плодотворного и резко выраженного пролетарского и крестьянского социалистического движения в Романии, признался, что это он дал средства Муссолини на издание его газеты. Почему? С делающим ему честь спокойным цинизмом он заявил: «Потому что я ясно видел, что помогаю таким образом междоусобной войне между социалистами, которая не может не привести к ослаблению этого вредного течения».

    Но наибольшее значение среди органов воинственной интеллигенции имел и имеет, конечно, «Secolo». Здесь в более удачной форме, чем в других распространенных органах, сделана была попытка создать более широкую идеологию войны, привлечь идеальными мотивами на свою сторону лучшую, наиболее альтруистически чувствующую часть интеллигенции или по крайней мере теми же доводами успокоить совсем идеалистов, по разным побуждениям примкнувших к шовинистическому циклону.

    Все итальянские журналы этого типа печатали, конечно, статьи, представлявшие вариации на обычную и во французской прессе тему о демократической, гуманитарной и глубокой цивилизации одной стороны и чисто внешней, чисто технической культуре другой стороны. Смешнее всего тут было то, что разные немецкие Лампрехты, Иоэли и т. п. в свою очередь божились, что «цивилизация», которую они охотно признавали за своими противниками, есть понятие внешнее, поверхностно политическое, почти светское, тогда как «культура» обозначает собою благородную оформленность бездонных глубин индивидуального и коллективного духа.

    Вполне оригинального в смысле идеализации войны Италия ничего не дала. Но, однако, во время знаменитого праздника в Сорбонне в честь «Латинства» безусловно надо всеми другими речами поднялась виртуозная речь в своем месте часто цитировавшегося нами историка Гуль-ельмо Ферреро.

    Me касаясь здесь заслуг Ферреро как историка и публициста, мы не можем, однако, не выдвинуть двух фактов из его прошлого. Гульельмо Ферреро является автором книги «Молодая Европа», которую в свое время сильно упрекали в германофильстве. Не смущаясь этими упреками, историк выпустил книжку «Militarizmo», где старался доказать, что германский гений является подлинным охранителем мира, в то время как Франция и теперь остается задорной представительницей завоевательного духа!

    Но с самого начала нынешней войны Ферреро стал на интервенционистскую точку зрения. В одной из статей в «Secolo» он прямо говорит, что его весьма не удовлетворяет формула Саландры, будто Италия будет действовать, исходя исключительно из своего «священного эгоизма». Ферреро громко заявляет, что для правильного ведения войны необходимо ее идеальное освещение, без которого ни у солдат, ни у населения не может появиться достаточно энтузиазма. И Ферреро в поте лица поработал над таким освещением.

    Мы не можем здесь входить в подробности его теории. Наметим ее только в самых общих чертах. Пройти мимо нее невозможно, потому что она стала символом веры довольно значительной части интеллигентных сторонников войны.

    Ферреро кажется, что имеются два идеала, в разное время преследовавшиеся целыми культурами: классический идеал величия и романтический идеал колоссальности. Величие предполагает благородство и законченность формы, стало быть глубокое сознание предела. Колоссальность есть устремление в беспредельное и ведет поэтому к бесформенности и к страшному крушению толкающей здесь людей гордыни. Стремление к величию, форме, красоте, покою, законченности присуще, по Ферреро, латинскому духу. Высшим представителем духа колоссального, некогда животворившего чудовищные царства востока, для нашего времени является Германия.

    Мы воздерживаемся от собственной критики этого построения. Мы считаем важным отметить, что не вся интеллигенция шла за этим и подобным объяснениями смысла кровавых событий.

    Морелло-Растиньяк, вероятно, наиболее блестящий публицист Италии, вольный фельетонист газеты «Tribuna», редакция которой представляет ему абсолютную независимость, ответил интересной статьей на праздник латинской культуры в Сорбонне и выступление там Ферреро, немедленно опубликованное и в «БесхЯо».

    «Общие места, вульгарность, избитые клише, фигурировавшие в Сорбонне, могли бы, казалось, дискредитировать любой «Народный дом», а тем более этот центр культуры. Господа, надо помнить, что недостаточно утверждать, необходимо еще и доказать: мы живем не в те времена, когда можно ограничиваться разными расплывчатыми обобщениями.

    Нет, не существует никакой латинской культуры, которой обладает тот или иной народ, не существует никакого германского варварства, царящего в таких-то и таких-то странах: на деле имеется одна европейская цивилизация, несмотря на различие правительств, обычаев и т. д.

    Нет латинского индивидуализма, нет германской государственности, нет славянского самодержавия, и нигде, ни у тевтонов, ни у латинян, ни у славян, нет никакой философии силы. Все они одинаковы тиранизировали народы, покоренные ими, когда находили в этом выгоду. Индивидуализм англичан вошел в пословицу, но их язык, история, физический тип говорят нам ясно, что они подлинные германцы. Нет государства более централизованного, нет народа в этом смысле более абсолютистского, чем Франция. У французов есть много причин гордиться, но признать их свободными ни в каком случае нельзя.

    Германское государство — империя, это правда, но империя федеральная, которая содержит в себе целых три республики. Как могли бы понять подобное государство французы, задушившие в собственной стране всю автономию личную, коллективную или провинциальную?

    Европейская цивилизация создалась из ряда взносов, сделанных множеством наций и -рас, среди которых эти ужасные тевтоны занимают весьма видное место. Если вы выбросите все, что сделали для Европы немцы, фламандцы, скандинавы, наконец англичане,— много ли останется?»

    Если Растиньяк является только типичным журналистом, правда, журналистом высокой культуры и большого таланта, то Бенедетто Кроче еще недавно был крупнейшим из вождей той части интеллигенции, которую итальянцы называют «Studiosi»,— людей подлинного интеллектуального труда. Еще до объявления Италией войны Кроче пытался издать особый журнал, вокруг которого думал собрать крупные интеллектуальные силы, способные противиться тому, что ему казалось легкомысленным задором. Этот журнал назывался «Italia nostra».

    После первых же номеров на Кроче посыпались негодующие письма. На одно из них, написанное близким другом, знаменитый философ и критик, почетный сенатор отвечал следующее: «Ты попал бы в цель, если бы сказал просто о моем почтении перед политической и этической культурой Германии. Но это почтение разделяют все. Даже те, кто ее ненавидит. Даже сквозь ненависть сквозит оно. У многих интеллигентов отрицание Германии вызвано борьбой внутри себя против невольной симпатии к Германии, которая, будучи признанной, звучала бы слишком большим упреком нам. Одно время я целиком отдался политическому социализму Маркса, потом синдикальному социализму Сореля. От того и другого я ждал возрождения нынешней социальной жизни. Мои надежды не сбылись. И теперь эта надежда возрождается при виде рабочего движения, покоящегося на исторической традиции, движения, становящегося государственным и национальным. Демагоги Франции, Англии, Италии не способны создать такое движение, но, быть может, Германия создаст образец его. Вот почему я совсем иначе сужу о поведении германских социалистов, чем их итальянские коллеги. Германские социалисты почувствовали себя едиными с германским государством, с его железной дисциплиной, и этим они являются пионерами будущего для своего класса».

    Каким неумеренным восторгом перед национальной железной дисциплиной веет от этих строк. Но если их освободить от их в своем роде небезынтересного социалистического душка, то они как нельзя лучше выразят весьма разносторонне и широко распространенное среди культурных людей Италии преклонение перед Германией. Припомним, что даже специалисты, выдвинутые антигерманским капиталом для борьбы с немцами, вроде Чезаро, начинают эту борьбу, лишь отвесив Германии поясной поклон.

    Ничего общего с этим германофильством не имеет только последовательный антимилитаризм итальянских

    социалистов и в этом отношении характерно, что противник войны, Кроче, еще и сейчас в декабрьском номере своего журнала «Critica», выступающий в защиту Германии, отграничивается от итальянских социалистов^ тоже противников войны.    '

    Но нам надо обратиться еще к одной группе интеллигенции. Лет 10 тому назад во Флоренции подняли знамя бунта против риторической лжи, академизма, сонной реакции во всех областях несколько молодых людей, давших позднее целую фалангу весьма разнообразных, частью далеко ушедших от первоначального корня, но сильных талантов.

    Вождь и организатор этой группы, основавший журнал «Voce», Джузеппе Преццолини, справедливо заслуживший от своих товарищей прозвище «праведника» и «апостола» и в свое время произведший, несмотря на свою молодость, глубокое впечатление на Ромэна Роллана, остался и сейчас верен своей первоначальной программе.

    В итальянской интеллигенции, не. менее чем в русской, есть некоторая часть той соли земли, которую понимают обыкновенно под именем интеллигенции такие апологеты ее, как наши социологи-субъективисты и их эпигоны, вроде Иванова-Разумника.

    Заслуги Преццолини и его кружка в прогрессе самосознания лучшей части итальянской молодежи весьма велики. Одним из славных эпизодов их борьбы за правду для народа явился их энергичный протест против триполи-танской авантюры.

    Было поэтому очень интересно узнать, какую позицию займет по отношению к интервенционизму группа флорентийских передовых публицистов. Но на этот раз она не оказалась на прежней позиции. Продолжая высмеивать шумиху националистов, она устами Преццолини с самой крайней энергией высказалась за войну. Преццолини думал при этом, что мотивы его совсем иные, чем у других.

    «Я не ирредентист» — назвал он одну из своих блестящих статей. Воевать из-за того, что реалистам казалось наиболее важным, из-за разных кусочков земли вне Италии казалось ему преступным.

    «Нет, не за итальянцев вне королевства будем мы сражаться, а за итальянцев внутри его, за нас самих, ибо пребывать в состоянии охраняющих свою шкуру и достояние миролюбивых обывателей во время кризиса, где в крови, огне и страданиях создается новая Европа, значит потерять одно самое ценное свое национальное — свое человеческое достоинство!»

    Для Преццолини война является конфликтом новой и старой Европы. Франкофил и англофил в нем всегда были остро живы. Дальнейшее существование Италии под покровительствующим крылом Германии и в качестве союзницы-служанки Австрии отнюдь не казалось ему материально столь невыгодным, как представляли националисты; не трогали его также слова о национальной гордости, понимаемой империалистически. Наоборот, он боялся в этом случае постепенного роста жирной зажиточности и рождения всякой сильной страсти, всякого трагического чувства жизни в мирном «жили-были». Преццолини провозглашал всегда великое, растящее душу значение страданий, испытаний, жертв. Не столько слава и победа, менее всего возможные материальные результаты интересовали его, но физическое и моральное потрясение, которое должно было встряхнуть, по его мнению, сонную и провинциально-затхлую Италию.

    «Нам необходимо немножко героизма, а если придется проявить его много — тем лучше! Сама Италия, в сущности говоря, не существует. Она вся — irredenta, не искуплена. Единую Италию мы получили из рук нескольких сотен героев, покровительствуемых благоприятным стечением обстоятельств в Европе. Наш народ не делал Италии, поэтому он не чувствует ее...

    У нас не может быть великих мыслей, великого искусства, стойкой морали, не может быть упругой, драматической, истинно-человечной жизни, пока нет базиса для подобной культуры — истинно единой, истинно проснувшейся нации. К этому представляется необыкновенный случай. В ужасном конфликте борется демократия Западной Европы против безликой дисциплины автократических центральных держав. Франция и Англия взывают даже к варварским, полуазиатским, чисто азиатским и африканским силам, чувствуя всю грозную мощь исполинского врага. А мы, мы — латиняне, мы — демократы, мы — европейцы, мы будем в это время заниматься торговлей с обоими лагерями и с хитрым добродушием янки молиться богу и считать барыши? Если бы это было так, раз навсегда с краской стыда на лбу я сказал бы: быть итальянцем — позор!»

    Как видите, вряд ли кто-нибудь из интервенционистов-реалистов нашел столь пламенные аргументы, как идеалист Преццолини. Не место здесь оспаривать стойкость этих аргументов. Присмотримся лучше к тому, как сложилась в дальнейшем публицистическая деятельность Преццолини и для этого остановимся на самом выдающемся ее проявлении за время войны — на издании высокозначительной книги «Далмация».

    Уже непосредственно после объявления войны Преццолини не мог не заметить того процесса шаблонизирования мыслей и роста слепых страстей в ущерб интеллекту, который всюду сопровождает собой войну.

    «Ради бога,— писал он,— оставим вкус, критический смысл, ясность мыслей в их правах! Разве патриотизм предполагает непременно безвкусицу, глупость и слепоту?»

    Страстно веря в глубоко благородный характер новой войны, Преццолини не мог не столкнуться с фактами, показывающими ее истинную сущность. Самым разительным из них, самым элементарным проявлением империалистической хищности явились притязания итальянцев на славянский берег Адриатики.

    Под веянием старых венецианских знамен и с грохотом барабанов выступило общество «Pro Dalmazia». На его-то пропаганду и ответил в своей вышеупомянутой книге Джузеппе Преццолини.

    В ответ на утверждение, что именно Венеция дала жизнь Далмации и разбудила в ней культуру, Преццолини беспощадно разоблачает стремление нового хищничества оправдать себя, опираясь на старое. Вооруженный множеством источников, он приводит читателя к такому выводу:

    «Венеция никогда не заботилась об итальянизировании Далмации. Недостаточно сказать этого. Она глушила там всякое проявление итальянской культуры. В Далмации развилось бы больше итальянского духа, если бы не владычество Венеции. Радиация этой культуры по адриатическому морю и на Леванте была заслугой великой цивилизации, созданной свободными коммунами Италии Возрождения, а не политики венецианцев. Спалато, Зара, даже, с другой стороны, самый Триест беспощадно подавлялись венецианцами, опасавшимися увидеть в них когда-нибудь конкурентов: Венеция искала тут только сырья, прежде всего леса, да людей для своих войн с Турцией.

    Наоборот, маленькая Рагуза, оставшаяся независимой от Венеции, тянувшая больше к султану, чем к дожу, в то же время явилась настоящим центром итальянской культуры в Далмации. Венеция воспрещала далматам заводить типографии, за все время своего многовекового владычества она не открыла там ни одной публичной школы. Благосостояние Венеции в значительной мере покоилось на разорении Далмации. Только ужас перед турецкими нашествиями заставлял далматов терпеливо сносить иго Венеции.

    В 1797 году, как только на минуту исчезла вооруженная сила Венеции, началась Жакерия 37. Далматские крестьяне бросились на города с их итальянским населением, и первое, что они делали при этом,— это уничтожение разных кабальных документов. И не кто иной, как итальянская городокая буржуазия призвала на помощь Австрию, которая прислала кроатского генерала Рукавину для водворения порядка».

    Но и сейчас итальянские горожане пользуются не меньшей ненавистью эксплуатируемого славянского крестьянства. Преццолини цитирует замечательное свидетельство Фортиса: «Итальянцы, ведущие торговлю в Далмации, и итальянские жители побережья часто крайне злоупотребляют в своей коммерции своим превосходством. Благодаря этому доверие к ним морлаков 38 стоит на очень низкой ступени. Итальянское лукавство вошло среди них в пословицу. Высшим ругательством среди них одинаково являются выражения: «пассия Вира» и «лацманцка Вира», т. е. собачья правдивость и итальянская правдивость».

    Преццолини наотрез отрицает возможность итальянизировать в дальнейшем Далмацию.

    «Достаточно ввести всеобщее избирательное право, чтобы итальянцы были изгнаны не только из представительства деревенских коммун, но даже из городских муниципалитетов. Только благодаря антидемократическому избирательному цензу итальянцы еще держатся. Только

    там, где богатый числится, как сто, а бедный, как единица, итальянцы могут сохранить своих представителей:».

    И Преццолини на первой же странице своей книги большими буквами печатает мнение о Далмации великанов истинного национализма: «Никогда Далмация не будет хвостом Италии. Судьбы будущего хотят ее подругой, но не подданной Италии. Николо Томмазео. 1861 г.»

    «По этнографическим, политическим и коммерческим соображениям Истрия должна быть нашей. Она столь же необходима Италии, сколько южным славянам необходима Далмация. Джузеппе Мадзини. 1866».

    Свою книгу Преццолини заканчивает такими великолепными строками: «Занятие Далмации есть акт империализма. Это не может входить в планы истинно национальной войны. Говорите откровенно! Если вы хотите повлечь Италию по пути империализма, мы возмутимся против этого открыто и, если завтра вы приступите к политическому угнетению славян в Далмации или в иной местности, мы, итальянцы, именно как таковые, бросимся на помощь этим славянам, а за нами вся демократия, еще неотравленная империализмом».

    Бедный, честный Преццолини! Конечно, не погибла еще та интеллигенция, которая может выдвигать людей, способных говорить таким языком в такое время. Но разве империалисты не говорят уже достаточно откровенно? Бедные «праведники» и «апостолы» интеллигенции, те, что ринулись в битву из-за высоких идеалов и сделались, таким образом, оружием в руках посмеивающихся «реалистов»!

    Но если последние заявления Преццолини показывают, что по самому корпусу воинственной интеллигенции прошла сейчас трещина, то другие симптомы показывают, что вообще начинает разваливаться весь триединый блок за войну — правительство, капитал и интеллигенция.

    Лучшим показателем этого служит яростная фронда 39 главных органов интеллигенции против Саландры. Просмотрим ее кратко.

    «Роро1о сГИаПа» громит правительство. Газета требует объявления войны Германии, ее героического расширения и войны с внутренним врагом, йод каковым разумеется не только и не столько та часть буржуазии, которая преступным и полупреступным образом наживается на национальном бедствии, сколько официальные социалисты и другие противники войны. Здесь сказывается не только естественная ненависть ренегата, но и ужас перед блоком утомленного войной капитала, все более любезно посматривающего на Джиолитти, с еще более утомленными ею народными массами.

    Один из ближайших соратников этого журнала, независимый журналист Реймондо, выступил с планом созыва съезда левых сторонников войны для демонстрации против правительства. Радикальный «Messaggero» поддержал это предложение.

    «Idea Nazionale» черпала свою силу в значительной мере в поддержке правительства. Она боится рвать с ним. Националисты никогда не принадлежали к левым интервенционистам. Но вдруг ненавистник демократии туринский демагог Бевионе предложил в этой газете немедленное принятие в кабинет самого крупного государственного человека воинственной интеллигенции, гораздо более серьезного, чем болтун Барзилаи,— Леонида Бис-солати.

    Даже «Secolo» не мог удержаться от смеха при таком зрелище. «Нельзя вчера быть реакционером, а сегодня перемигиваться с социалистами!»,— поучает он националистического собрата. Почему нельзя, когда те и другие принадлежат к одному блоку? Разве мы, русские, не видели, как Пуришкевич подмигивал Плеханову.

    Сам «Secolo» ведет против Саландры усиленную кампанию. Он решил прекратить ее временно только ввиду приезда Бриана, накануне которого пишутся эти строки.

    В блоке не ладно.    ,

    Рабочие массы и их партия

    Мы уже говорили, да это и общеизвестно, что положение рабочего класса в Италии очень худо. Правительство, правда, начиная с конца 80-х годов приняло ряд мер к защите женского и детского труда, к борьбе против малярии и пеллагры, в 1898 году ввело страхование от несчастных случаев за счет хозяев, а несколько позднее особые сберегательные кассы на старость.

    Все эти меры, весьма недостаточные сами по себе, были попытками правительства и господствующих классов умерить острое социальное движение.

    Но ни эти меры государства, ни сильно развившийся с тех пор кооперативизм, ни довольно сильные сидикаты не смогли парализовать два важнейших бича итальянского рабочего класса — низкую заработную плату и дороговизну жизни. В другом месте мы уже говорили об этом.

    Друзья Италии и итальянские социальные реформаторы особенно гордятся развитием кооперативов в Италии. В кооперативах государственные люди мягкого и примирительного характера, умные консерваторы вроде отца этого движения — Луццатти, и наиболее активные элементы буржуазии и духовенства по справедливости увидели рессору, способную смягчить классовые противоречия.

    Пара цифр обрисует нам значение этого движения. В Италии в 1910 году было 1764 потребительных кооператива, число их членов равнялось тремстам сорока семи тысячам, а капитал превосходил 17 миллионов лир. Производительных кооперативов было 1678, из них 926 аграрных. Общий капитал этих кооперативов превзошел 38 миллионов лир. К этому нужно прибавить разные кредитные кооперативы, крестьянские общества для совместной аренды земель и т. д. Движение действительно крупное, имевшее своим последствием известное улучшение быта и в то же время создание особой рабочей и крестьянской аристократии, несколько напоминающей аристократию старых тред-юнионов в Англии. Мы увидим далее, что наличность этой аристократии с сетью узких интересов, заслоняющих от ее глаз общеклассовые цели, дала в Италии большую силу тем интеллигентам социал-реформа-торского типа, которых мы старались охарактеризовать в предыдущей главе.

    Опуская ранние годы развития социализма в Италии, начнем краткий эскиз его истории, без которого нам непонятна будет его нынешняя роль, с 1891 года.

    В этом году на конгрессе в Милане 150 рабочих ассоциаций соединились в официальную итальянскую партию, и адвокат Филиппо Ту рати, в то время убежденнейший марксист, основал научный орган партии «Critica sociale».

    На первых порах партия была весьма единодушна и весьма революционно настроена. До 1895 года всякий конгресс подтверждал полную чистоту ее классовой позиции и отрицал какие бы то ни было блоки с буржуазной левой. С этого года начинается зарождение в партии сильной тенденции в сторону «реальных приобретений» и для этого сближения с прогрессивными буржуазными партиями, словом, то, что ныне носит имя реформизма. Процесс привел к первому кризису в 1902 году, когда на конгрессе в Имоле против тогда революционного Ферри 456 голосами против 279 принята была реформистская формула Бономи. Сближение с буржуазными партиями с тех пор стало налаживаться, но в то же время чрезвычайно выросло недовольство как в части пролетариата, так в особенности среди романтически настроенной части интеллигенции.

    В 1904 году на конгрессе в Болонье произошел раскол. Руководимые молодым профессором Артуро Лабриоло крайние левые вышли из партии и организовали анархосиндикалистское течение. Течение это, породив сначала не лишенную блеска литературу и сыгравшее немалую роль в нескольких крупных стачках, о которых мы будем еще говорить, в настоящее время сошло почти на нет.

    Посмотрим, что в это время делалось в стране.

    Первой катастрофой после оформления партии было столкновение революционно настроенных масс и войск в Кальтаватуро в 1893 году*.

    Джиолитти в то время совсем не был похож на нынешнего. Он захотел показать сильную руку. Столкновения продолжались почти целый год, и во время одного из них насчитали до 200 убитых среди рабочих. Такую же политику продолжал Криспи. Аресты сыпались на голову социалистов. К 1894 году уже 1800 лиц находились в тяжкой ссылке. Как говорят английские историки новейшей Италии Кинг и Окей: «Италия никогда не переживала подобной тирании, если даже принять во внимание времена до ее единства».

    ♦ Имеются з виду демонстрации трудящихся в 1893 г., вызванные повышением цен на муку. Наиболее сильные волнения были в Сицилии и Апулии, где наблюдались столкновения с войсками. Одно из таких столкновений имело место в 1893 г. в Кальтаватуро, небольшом городке южной Италии .— Прим. ред.

    Отнюдь не зараженная в то время поссибилизмом, социалистическая партия гордо и умело вела защиту прав населения. Правительство легче справлялось с югом, но вот главным образом под влиянием пропаганды социалистов восстания и стачки охватили и север. Болонья, Равенна, Парма зашумели, и, наконец, в мае 1894 года грянула революция в Милане.

    В течение нескольких дней рабочие были господами огромного города. Наконец, правительство провозгласило военное положение, распространив его также на Флоренцию и Неаполь. Все железнодорожники были милитаризованы. Кассы конфисковывались, социалисты и республиканцы арестовывались в массах. В ссылку отправился и Турати рядом с целой группой видных деятелей социализма.

    Специально назначенный для усмирения генерал Пеллу встретил, однако, неожиданно сопротивление всего общества. Массовые петиции требовали амнистии. Кассационный суд восстал против правительства и оправдал обвиняемых. Негодование в массах достигло высшего предела. Однако король Гумберт надеялся сломить страну новыми жестокостями. Выстрел Бреши 40 прервал нить его жизни, а вместе с тем реакцию. Кроме короля и кучки генералов всем была ясна необходимость идти на уступки. Виктор Эммануил призвал левого либерала Цанарделли, а в качестве министра внутренних дел того же Джиолитти, из-за которого в сущности заварилась вся каша. Но чуткий Джиолитти давно понял настроение страны и проповедовал совсем новую политику. В первой же своей речи он сказал такие знаменательные слова: «Правительство не становится на сторону какого бы то ни было класса, оно покажет стране, что широкий прогресс и свобода вполне совместимы с монархическим образом правления».

    Начался период приручения социалистов, особенно в лице рабочей и крестьянской аристократии, в кооперативах и реформистски настроенной социалистической интеллигенции. Результаты сказались на уже упомянутом нами конгрессе в 1902 году и расколе 1904 года.

    Новая роль социалистов с достаточной силой выяснилась уже во время большой стачки железнодорожников в 1905 году. В первый раз официальный социализм оказался в отношениях, почти враждебных стачечникам. Между тем это не помешало реформистам, отчасти в силу неудачи упомянутой стачки, оказаться в 1906 году также господами Конфедерации Труда (объединенных рабочих профсоюзов).

    Попытка Ферри, быстро правевшего, примирить партию и создать синтетическое течение интегралистов 41 не привела к успеху. Пропасть между революционными элементами социализма и реформистскими становилась все шире. Кооперативизм, заигрывание с правительством Джиолитти, борьба за мелкие реформы, все собой заслонившая, отрицательное отношение к стачкам заставили революционных социалистов, не только синдикалистов, но также марксистов, относиться со все более ожесточенной враждой к социал-реформистской политике.

    Во время новой большой стачки железнодорожников в 1907 году и особенно острой, принявшей чисто революционный характер, так называемой пармской, на большую половину аграрной стачки 1908 года пропасть разверзлась, как зияющая бездна. Реформисты и почти все депутаты парламента резко порицали эти стачки. Энрико Ферри, недавний интегралист, заявил в одной из своих речей, что государство «не могло покончить самоубийством», оправдывая, таким образом, меры правительства против железнодорожников. Такие случаи в 1907 году, как арест 500 железнодорожников через два часа после того, как Конфедерация Труда отказалась поддерживать их стачку, вызывали взрывы негодования.

    Во время пармской стачки представители Конфедерации и партии несколько раз штрейкбрехерски объявляли ее закончившейся и к концу принимали самое деятельное участие в ее подавлении рука об руку с агентами правительства.

    Такая неслыханная перемена позиции социалистов объяснялась глубоким недоверием рабочей аристократии и социалистической интеллигенции трезвенного типа к революционным методам борьбы. Как влиятелен в движении был последний элемент, видно из того, что из 32 депутатов лишь 2 в то время были рабочими.

    Вскоре после описанных событий радикальный журнал «БесоЬ» заявил открыто, что не видит серьезной разницы между своей программой и программой оппортунистического социализма.

    Рост империализма привел к обновлению социалистической партии в Италии. Во время своего последнего министерства Джиолитти, как мы уже писали, наметил пути к сближению с социалистами. Самым главным шагом в этом отношении было всеобщее избирательное право. Все социалисты были единогласны в том, что должно поддержать новый избирательный закон всеми мерами. Но дальше линии поведения явным образом расходились. В то время как революционеры считали всеобщее избирательное право за новое оружие, овладев которым надо было энергичнейшим образом атаковать лукавую и половинчатую политику Джиолитти, реформисты думали, что Италия окончательно вступает под звездой Джиолитти на путь плодотворных компромиссов.

    Но вскоре Джиолитти убедился, что, мало ослабляя угрожающие слева опасности, он в то же время раздражил до самой последней крайности консерваторов и заставил поколебаться даже многих своих сторонников. Рядом с другими причинами это заставило его склониться к военной политике, причем, однако, экспедицию в Триполи он отнюдь не представлял себе серьезной войной с Турцией, каковой он и избег, не представлял ее себе также столь трудной, длинной и дорогой.

    В шуме националистической кампании за войну приняли участие и некоторые социалисты. Здесь пути расходились с совершенной резкостью. Нечего и говорить, что революционеры видели в этой авантюре исключительное проявление всегда энергичнейшим образом осуждавшегося всеми социалистами империализма и вреднейшую диверсию Джиолитти в целях отвлечь внимание народа от назревшего внутри кризиса.

    Но и реформисты не могли проглотить этой слишком большой пилюли новомодного джиолиттианского радикализма. И такие люди, как Тревес, тогдашний редактор «БуопН», как Турати, как Сальвемини и многие другие, были слишком образованны, слишком трезвы, чтобы не видеть всей лжи той легкомысленной рекламы колониаль-

    ной политики, какой предавались националисты и другие подголоски правительства. Переменить чуть не в 24 часа старый испытанный антиимпериалистический курс, на это вышеупомянутые вожди и весьма значительная часть их последователей ни в каком случае не могла решиться.

    Главной силой политики мирного проникновения в пролетариат, которую ловко веЛ Джиолитти, были разные концессии 42 рабочим кооперативам. Рабочие кооперативы, объединявшие до 400 тысяч человек, были крайне заинтересованы в дружбе с правительством, но также в мирной, ровной, прочно обогащавшей их политике. В этой среде идея войны вызывала неменьшее отвращение, чем в среде той части пролетариата, которая была пропитана непримиримой враждой к буржуазии и ее правительству.

    Все это заставило часть реформистов задуматься, должны ли они идти вслед за Джиолитти и дальше или лучше сохранить верность своим коренным принципам, остаться защитниками интересов даже наиболее им близкой кооперативной аристократии рабочего класса и в таком случае порвать с Джиолитти.

    Расхождение между без лести преданными социалистическими джиолиттианцами типа Биосолати и Бономи и выдержанными социалистами-реформистами типа Ту-рати — Тревес становилось все более заметным. Когда же вопреки постановлениям партии группа депутатов бисео-литианцев решилась вотировать военные кредиты, раскол сделался неизбежным.

    Затянувшаяся разорительная война, приостановившая нормальный рост итальянского капитала, создавшая кризис, безработицу, увеличение налогов, больно ударившая по их кооперативам, наконец ничего не давшая народу взамен, кончилась.

    Когда выяснились эти результаты, начался рост того движения негодования масс, который закончился революционным кризисом, особенно острым в Романии, о котором мы говорили уже в этой брошюре (1914 г.).

    Эта поднимающаяся волна недовольства заставила ретироваться Джиолитти и привела на конгрессе в Ред-жио Эмилио уже в 1912 году социалистическую партию

    к решительному перевороту. На этом конгрессе Турати, Тревес, Кампаноцци и др. выступили против Биссолати, Бономи и их товарищей с критикой столь же резкой, как и революционеры. Заявление Биссолати, что он ставит общенациональные интересы выше классовых, окончательно характеризовало его как националиста.

    Кто бушевал больше всех против этого национализма? Кто произносил пламенные речи, совершенно заслонив Турати, речи, имевшие что называется сумасшедший успех? Кто оказался вождем выросшей левой в борьбе против националистической и военной заразы? — Бенито Муссолини! В то время восходила звезда этого человека, с пеной у рта требующего теперь от правительства крутой расправы с интернационалистами! Человека, который сейчас всеми мерами поддерживает кандидатуру тогдашнего «изменника» Биссолати в министерство!

    Муссолини предложил конгрессу исключение всех голосовавших за кредиты. За исключение в общем голосовало 16 тысяч представленных членов партии. Около 6 тысяч голосовало за простое порицание и 2 тысячи воздержалось.

    Это был разгром! Партия Биссолати влачит с тех пор жалкое существование. По существу это группа лишенных армии прогрессивных националистов, которые, вероятно, соскользнут по фатальной наклонной плоскости вслед за Коррадини и другими некогда ведь тоже идеалистически настроенными националистами чистой воды.

    Но новая, очищенная от правых элементов партия отнюдь не оказалась руководимой революционерами. Хотя в «Avanti» сверкал теперь своими ракетами Муссолини, хотя секретарем партии стал выдержанный марксист Лад-зари, но огромный вес Турати и Тревеса не уменьшился.

    Мы видели уже, какие перемены в позициях руководителей партии произошли при великой пробе на новой войне. Муссолини отпал и тем самым руководство партией фактически перешло в руки талантливого, образованного, но издавна оппортунистически настроенного штаба левых реформистов с Турати и Тревесом во главе.

    В самом начале войны, когда Зюдекум явился в качестве посла не то от немецкой социал-демократии, не то от немецкого правительства, партия с красивым негодованием осудила политику большинства немецких социал-демократов. Но она не склонилась и в другую сторону. Она решилась защищать нейтралитет для Италии и широкую политику мира в рабочем интернационале. Как известно, конференция в Циммервальде *, на которой впервые разговаривали друг с другом представители крайних социалистических групп воюющих стран, была организована по инициативе итальянской партии. Речь Турати 15 мая 1915 года по отзыву, например, сенатора Барзини, умеренного либерала, в его речи в заседании сената была образцовой и представляла собой перл серьезной аргументации. Но вне стен палаты она не прозвучала ни для кого.

    «Мне странно,— говорил Барзини,— это полное запрещение речи Турати! Или ее аргументы пусты, и тогда их нечего бояться, или они глубоко значительны, и кто же смеет тогда скрывать их от обсуждающего свою судьбу демократического народа?»

    Эта линия ведется официальными социалистами до сих пор. Речь Тревеса в последнюю декабрьскую сессию палаты показалась многим умеренной, но выяснилось, что и она сильно скомкана цензурой.

    Почему же тем не менее в решительнейший момент, в майские дни, социалисты приумолкли и не сделали попытки противопоставить тем, кого сам Ферреро называет «кучкой людей, хотя и подымавших дьявольский шум», серьезную силу пролетариата.

    Это в значительной степени объясняется всеми навыками реформистов. В центральном комитете партии в группе ее депутатов шли тревожные разногласия. Что делать, если правительство склонится к войне?

    «Красная неделя» показала известные революционные возможности, но она показала также значительное отсутствие организации. Между тем и на этот раз прямые и мощные контрдемонстрации против воинственного блока не могли не привести к настоящей гражданской войне.

    Она шла бы в атмосфере громкого крика о немецком подкупе, об измене отечеству, о гибнущей Италии. И, конечно, эти крики многих заставили бы смутиться. И без того слабая организация могла бы быть путем массовых арестов совершенно разрушена. Народ, брошенный социа-

    ♦ Международная социалистическая конференция интернационалистов состоялась 5—8 сентября 1915 г. в Циммервальде (Швейцария).— Прим. ред.

    ■ ■ ■ • - . ■ . *« . £ листическими руководителями на площади, оказался бы,

    быть может, кровавой жертвой, в то время как сами вожди отделались бы превентивным тюремным заключением.

    Не говоря о полицейских силах и о карабинерах, всегда столь беспощадных к массам, которые, конечно, были бы мобилизованы в защиту буржуазной интеллигенции против пролетариата, войны против мира,— отнюдь нельзя было поручиться, что и армия не сможет быть пущена в ход против рабочих. Обыкновенно этого избегают. Но кто же знает, как пассивен солдат? Офицерство же было вполне предано идее войны как в качестве агентов правительства, так и в качестве плохо оплачиваемых интеллигентов, типичнейших вздыхателей и мечтателей о лучшем будущем какой бы то ни было ценой.

    Все это тяжко падало на весы. Турати стоял за широчайшие митинги, хотя бы вопреки воле правительства, но он самым решительным образом высказался против попыток борьбы всеобщей стачкой или вооруженными демонстрациями. Все его благоразумие возмущалось перед картиной такого рокового риска!

    Решение зависело больше всего от Конфедерации Труда. Но во главе Конфедерации давно уже стоит реформист Ригола, бывший рабочий, физически слепой человек, обладающий одной большой политической зоркостью и успевший стать настоящим диктатором Конфедерации.

    Публицистика

    советского

    ПЕРИОДА

    1919' 19 3 3

    ИЗ РЕЧИ НА I ВСЕРОССИЙСКОМ СЪЕЗДЕ ПО РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОМУ ТЕАТРУ 21 НОЯБРЯ 1919 г.1

    Коммунистическая фракция съезда высказала пожелание, чтобы я коснулся в моей речи текущего момента вообще. Я это охотно сделаю, тем более что для этого не понадобится много времени и вашего внимания, поскольку наша политическая ситуация до крайности упростилась с последними победами.

    . Несколько недель назад, когда Юденич был у ворот Петрограда и Деникин направлялся на Тулу, мы говорили приблизительно то же, что говорим сейчас, но несколько другими словами. Мы говорили, что это последняя карта наших внутренних и внешних врагов, что нам было предсказано и прямо обещано общее нашествие 14 держав по всему фронту в 8000 верст; мы говорили, что это последняя попытка буржуазной Антанты. Мы говорили, что положение наше тяжелое, трудное, что мы подвергаемся громадной опасности быть сметенными, но в то же время это действительно последняя ставка, так что победа явится в данном случае решительной и окончательной, по крайней мере на долгий промежуток времени. Конечно, я не оспариваю ни на минуту той мысли Владимира Ильича Ленина, что капитал, пока он существует, никогда не сделается нашим другом, что он не может даже занять по отношению к нам нейтрального положения и что он будет стараться доконать нас не мытьем, так катаньем. Но его мытьем были военные действия, а катаньем будет дипломатия и стремление путем финансово-экономическим как-нибудь заставить рассосаться тот коммунистический нарост, который, по его мнению, сейчас так неожиданно обезобразил капиталистическую физиономию Европы.

    Сейчас победа, которую мы одержали на всех фронтах,— победа решительная и окончательная, и ни на одном фронте враг сейчас выставить более или менее значительных сил уже не может. На Восточном фронте мы, в сущности говоря, не столько воюем, сколько ловим остатки армии Колчака, в Омске мы овладели исключительно огромным количеством военной добычи. Равным образом армия Юденича, в сущности говоря, уничтожена, она спасается и не способна уже остановиться. Наконец, на Южном фронте совершилось все, как мы предсказывали. После первых побед все пошло как по маслу. Киева мы еще не взяли, ибо мы не располагаем еще достаточными силами в непосредственной близости. Сначала нужно упрочиться путем взятия Нежина и Острова. После этого мы возьмем Киев безотлагательно в течение ближайших двух недель. Всякое сопротивление Деникина сводится только к попыткам замедлить наше продвижение, и за последнее время на войне определенно происходит так: наш штаб помечает, в каких местах деникинцы должны быть биты и какие города должны быть заняты, и мы после этого проводим это с точностью часовой стрелки. При таком положении, можно оказать, никакой и речи нет о том, чтобы противник где-нибудь нас серьезно задержал и оправился. Можно себе представить, какое настроение при этом охватило Европу. Часть европейских политиков отчасти, быть может, в силу своих дипломатических соображений, чтобы прикрыть отступление, продолжает говорить о каком-то старом долге к России, о необходимости поддерживать русскую контрреволюцию, но вы видите, что речи эти все более и более бессильны и производят совершенно комическое впечатление, как, например, эта речь Ллойд-Джорджа, в которой он говорил о том, что Колчак все еще держится в Омске и положение не так плохо, которая была напечатана в том самом номере газеты, в котором сообщалось о взятии Омска Красной Армией. Ввиду этого успех таких речей совершенно погублен. Товарищи, сейчас со всей яркостью выдвигается два тезиса. Ллойд-Джордж совершенно ясно и определенно раскрывает карты, и Франция заявляет, что она не может более тратить тех бешеных денег, которые тратила раньше на поддержку русской контрреволюции. Вторым тезисом является предложение мира России; мы говорим, что этого можно ждать в более или менее ближайшем будущем. Переговоры, вертящиеся около этого предложения, начнутся не сегодня-завтра, и тут перед нами предстанут некоторые новые опасности, перед нами — коммунистами: именно — опасность не военного, а экономического характера, заслуживающая нашего непременного внимания, это — стремление капитала так или иначе навязать нам формы капиталистического хозяйства путем всякого рода концессий, открытия разного рода отделений банков и т. п., одним словом, путем постепенного вовлечения нас в целый ряд капиталистических • сделок и капиталистических сторон жизни с затаенной мыслью остановить стихийное развитие коммунизма и растворить в капиталистической среде тот коммунистический дух, которым преисполнена Советская Россия. Таким образом, перспективы у нас, несомненно, более светлые, чем некоторое время назад. Мы можем говорить о победе, как об уже одержанной, и о предстоящих переговорах с тем большей уверенностью, что вся дипломатия Советской России представляет собою поистине гениальную страницу в истории международных отношений, и с такими вождями мы и впредь не дадим себя в обиду и ни в коем случае не позволим профессиональным дипломатам Запада как-нибудь нас провести или надуть. Гигантским же союзником является та самая сила, которая разбила Юденича и Колчака, а именно то, что мы являемся не русскими дипломатами, не русскими государственными деятелями, не русскими военачальниками, а пролетарскими.

    ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ ВИЛЬГЕЛЬМ II. МЕМУАРЫ. СОБЫТИЯ И ЛЮДИ 1878—1918,

    М.-Пгр. 1923, стр. VII—XIX.

    После войны и вызванных ею потрясений, от которых попадали кое-какие троны, явилась на поверхность земли целая поросль мемуаров. Смысл всех этих мемуаров тот, что люди стараются смахнуть с себя тяжелую ответственность за свои преступления.

    Это серия самооправданий. Тут мы видим и венценосцев вроде Вильгельма II, воспоминания которого предлагаются сейчас вниманию читателей, и его сынка — кронпринца, видим и французского премьера Вивиани и русского премьера Витте и т. д. и т. п.

    Если сделать исключение для воспоминаний Витте, в которых сказывается незаурядный ум и незаурядный талант рядом, впрочем, с мелочностью, хитростью и огромной ненавистью к соперникам и противникам, то остальные мемуары представляют собою настолько неудачные попытки к самооправданию, что они в сущности обрушиваются на головы своих авторов.

    В этом отношении наиболее показательными являются как раз мемуары Вильгельма И. Да не подумает читатель, что мы хотя бы на минуту стоим на той точке зрения, что именно Вильгельм и его правительство являлись единственными виновниками войны. Если старания Вильгельма обелить себя в этом отношении так неубедительны, если они так легко разбиваются уже известными нам фактами, хотя бы, например, документами, изданными под редакцией Каутского, то то же самое можно сказать и о противоположной тенденции.

    Если можно представить себе книгу, которая по своей пошлости, по своей поверхностности, по своему желанию крикливыми, звонкими фразами оглушить читателя может быть поставлена рядом с мемуарами Вильгельма II, тс) это, конечно, недавно вышедшая книга Вивиани, и вся пустота разглагольствований, которая там находится, еще полнее, чем ухищрения Вильгельма о книге Каутского, разбиваются хотя бы о собрание тайных документов Извольского, недавно изданное Г. Маршаном.

    И было бы еще полгоря для монархии и для самого Вильгельма, если бы читатель, захлопнув его книжку, сказал себе: «Напрасно эксмонарх взялся за перо. Ничего он не доказал и никакого нового света не внес».

    Нет, вывод беспристрастного читателя будет иной: Вильгельм доказал полную непригодность монархического образа правления, Вильгельм внес новый свет в понимание своей фигуры как типа, между прочим, не самого плохого монарха.

    Что поражает в его книге — это, во-первых, необычайная посредственность, умственная ограниченность, которая сквозит буквально с каждой страницы.

    Ведь о Вильгельме было две легенды: одна, дружественная, изображала его чуть ли не великим человеком. Чего, чего только он не знает, чего, чего не умеет. Он и картину написал «Европейские державы и ангел мира» или что-то в этом роде, и музыкальные произведения создал: «Песня Эгиру», и модель корабля состряпал, и археологией на Корфу занимался, и все это давало краски для поклонников, говоривших: «Наш Вильгельм — солдат и моряк, ученый и художник, философ и семьянин, одним словом, универсальный человек и весь в духе прусско-го-генцоллерновского идеала».

    Другая легенда употребляла черные краски вместо радужных. Вильгельм походил, согласно ей (в нее впадает отчасти и Витте), на дёмона-искусителя; это хитрая империалистическая бестия, которая вела гениальную шахматную игру европейскими державами против Эдуарда Английского *. Согласно этой легенде, Вильгельм — демон, но, несомненно, тем более опасный, что обладает чертами гения.

    И что же мы видим из страниц его мемуаров, которые вдобавок еще, вероятно, были проредактированы каким-нибудь литературным другом?

    Все суждения о политических ситуациях, о вопросах внутренней политики, портреты людей, изображения

    событий,— все это трибиально, все это плоско, все это поверхностно до высшей степени и все это извергается с таким самодовольством, с таким явным расчетом, что читатель будет ослеплен богатством содержания, что просто руками разводишь.

    Если это — «талантливейший из государей», то что же другие? Впрочем, мы немножко знаем, что такое «другие», ибо черты нашего собственного «обожаемого монарха» в последнее время с достаточной определенностью выступили перед всеми.

    Правда, те, кто внимательно читал воспоминания Бисмарка, был уже подготовлен к тому, чтобы вместо блестящего гения с темными или светлыми крыльями увидеть раздутого придворной лестью фанфарона.

    Сам Вильгельм, между прочим, как он утверждает в своих ныне печатаемых мемуарах, распорядился разрешить издать третий том воспоминаний Бисмарка, трактовавший именно о нем. Это место не лишено пикантности по своему наивному противоречию: «Я не в обиде на Бисмарка за третий том его воспоминаний. Я этот том освободил из-под ареста»,— пишет он и тут же прибавляет: — «дальнейшее задержание его было бесцельно, так как главное его содержание стало уже известным благодаря различным нескромностям».

    Но и тут Вильгельм, сам разоблачающий свою двуличность, лжет, ибо из воспоминаний Бисмарка было выброшено много страниц, которые только совсем недавно, после свержения Вильгельма, увидели свет. Возьмем почти наудачу несколько отдельных эпизодов из пестрой биографии Вильгельма. Вот перед вами Вильгельм-крон-принц. Прочтите то, что пишет он в своих мемуарах об отношениях к Александру III.

    Видите ли, его дед и Бисмарк, а также Бисмарк и его отец Фридрих посылали Вильгельма с высокими поручениями к Александру III. Они предлагали через него, Вильгельма, Александру III Константинополь. Русский медведь рявкнул на это Вильгельму, что если ему Константинополь будет нужен, то он и без Бисмарка его возьмет. Вильгельм все наблюдал и на ус себе мотал и обо всем докладывал своему правительству, которое благодарило его за дипломатические услуги в России.

    А что раскрывают нам подлинные документы? А то,

    что Вильгельм, как сам он об этом пишет, «исполняя завет »

    своего деда Вильгельма I свято хранить дружбу» с реакционной Россией, превратился в самом буквальном и точном смысле слова в шпиона Александра III при германском дворе.

    Молодой, заносчивый, увлекающийся человек решил вести собственную политику против матери, которую его клевреты научили почти ненавидеть (англичанка! либералка!), против отца и против самого Бисмарка. Читатель сейчас увидит, что я ни на минуту не преувеличиваю, когда говорю, что вместо блестящего германского принца, исполняющего высокую, дипломатическую миссию, мы увидим сейчас Вильгельма — шпиона Александра III. Ибо как раз недавно во втором томе нашего советского журнала «Красный архив» напечатано 4 письма Вильгельма о русском царе, представляющие собою исчерпывающие доказательства выставленных нами тезисов. Приведем оттуда некоторые выписки в русском переводе, который этим журналом дается параллельно с французским текстом.

    Письмо из Кремля от 25/V—84 года:

    «Не пугайся того, что ты услышишь от моего отца. Ты его знаешь, он любит быть в оппозиции. Он под влиянием моей матери, которая, руководимая английской королевой, заставляет его смотреть сквозь английские очки. Уверяю тебя, что между императором (Вильгельмом I), князем Бисмарком и мной царит согласие, и я не перестану считать своим высшим долгом везде поддерживать и укреплять союз трех императоров, треугольный бастион, который должен защищать Европу от валов анархии. Именно этого-то и более всего на свете и боится Англия».

    Далее письмо от 19/VI:

    «То, что я пишу тебе теперь, предназначается для тебя одного, потому что по отношению к тебе я считаю нужным действовать с искренностью, позволительной между друзьями. Родители мои приняли меня холодно, особенно моя мать, но и от отца я услышал малоуспокоительные вещи, между прочим, о болгарском князе, о котором я заметил, что он в настоящий момент не популярен в России. На это мой отец вдруг вышел из себя и с невероятной горячностью обвинял русское правительство за его подлое отношение к этому прекрасному князю. Он осыпал русское правительство обвинениями во лжи и предательстве. Одним словом, не было ни одного выражающего ненависть прилагательного, к которому он не прибег, чтобы обрисовать вас в черном свете. Напрасно я старался отражать эти удары и показать, что дело обстоит иначе и что я не могу допустить слова ложь по отношению к тебе. В ответ на это он назвал меня русофилом, говоря, что мне завертели голову, и бог знает что еще. Затем он нарисовал мне, какою должна быть наша политика. Это была неописуемая галиматья. На мои возражения он закричал, что я ничего не понимаю в политике и ничего не знаю. В общем, дорогой друг, князь болгарский честными или нечестными средствами вьет веревки из моей матери и, конечно, также из моего отца• Миссия принца Уэльского принесла и продолжает приносить необычайные плоды, которые будут все умножаться под руководством моей матери и королевы английской, но эти англичанки случайно обо мне забыли, и клянусь тебе, дорогой кузен, что сделаю все, что буду иметь возможность сделать для тебя и твоего государства, и клятву свою я сдержу».

    И вот из Берлина от 13/1II—85 года он пишет уже о новом приезде принца Уэльского:

    «Я постараюсь как можно лучше наблюдать за ним, но ведь нельзя быть везде». А от 4/У добавляет: «Я обещал тебе наблюдать за принцем Уэльским, быть осведомленным относительно его мыслей и речей. Мне показалось чрезвычайно важным поручение, возложенное на одного нашего камергера, к Блейхредеру. Меня уверяют, что в этом письме он просит этого еврея помочь Англии понизить курс русских денег». И дальше: «Что касается меня, то, будучи близок к английским военным агентам, я убежден, что Гладстон и его дрянь коллеги не желают войны и постараются ее избежать во что бы то ни стало».

    Все это было во время афганского столкновения России с Англией. Наконец от 20/У Вильгельм пишет Николаю Долгорукому:

    «Я читал секретное донесение из Портсмута, в котором сказано, что стоящие там на рейде новые броненосцы, образующие балтийскую английскую эскадру, готовы, кроме пушек, которые нового образца и заряжаются сзади, но не имеют еще замков, точно кавалерийский полк без лошадей».

    Вот вам маленькие документы, показывающие, каким дипломатом был на самом деле молодой Вильгельм. Памятуя заветы деда, скверно понятые, этот юноша не только пишет Александру III в самых крепких выражениях о всех разногласиях с отцом и матерью, об их отношении к России, об их политических планах, но. занимается и самым настоящим шпионством. Передает то, что слышит от английского военного агента, то, что читает в попадающих к нему секретных докладах. Бисмарк этого, конечно, не знал, но тем не менее в своих воспоминаниях он резко осуждает Вильгельма за то, что тот был слепым русофилом в течение всей своей молодости.

    Откуда это русофильство?

    От крайней закоренелой реакционности Вильгельма, который еще молодым человеком с ненавистью встречал либеральные настроения своей матери.

    Говорят, дитя хоть и криво, но матери мило. Но вот мы имеем другой, чрезвычайно интересный документ, который читателям мемуаров Вильгельма будет небесполезно прочесть. Я привожу его здесь почти целиком, так как он не очень доступен русской широкой публике. Это письмо матери Вильгельма, адресованное ею к ее подруге Генриетте Шрадер и опубликованное теперь в только что вышедшем сочинении Лишинской «Генриетта Шрадер, ее жизнь и переписка». Письмо относится не то к 91, не то к 92 году и написано с полной откровенностью. Я привожу его здесь с небольшими пропусками того, что является уклоном от главной темы письма. Читатель приглашается принять во внимание это суждение матери Вильгельма при ухищрениях ее сына доказать, что он враждебной позиции по отношению к Англии не занимал.

    «Вы пишете мне, что я должна быть рада и горда вследствие триумфального приема моего сына в Англии? (В мемуарах Вильгельма найдется описание этого триумфа.) Как я могу ему радоваться? Наоборот, глубокая тоска сжимает мое сердце, и я не могу побороть в себе горького чувства.

    Я рада, что Англия и Германия ищут сближения, но я считала всегда такое явление натуральным. Сей-

    час приходится отнестись к нему, как к капризной, изменчивой вещи. Мой отец, позднее мой муж и все мои ближайшие друзья желали сотрудничества обоих народов для развития культурного широкого обмена идеями.

    Как много вытекло бы отсюда для обеих стран, особенно для Германии■ А вместо того культурные задачи отодвинуты сейчас в Германии на задний план. Все приносится в жертву внешней мощи. Проросло так много злых семян, и почва покрыта плевелами. Всюду шовинистическая народная ненависть, комическая смесь зависти по отношению к Англии, недоверия, страха и презрения. Во всех тональностях слышу я песню злобы по отношению к Англии. В самом деле, что такое для Германии свобода, конституция, парламент, право индивидуальности, самоуправление, свобода торговли? Все это вещи, с которыми надо бороться. А ведь именно ими стала велика и богата Англия. Считается, что немцам не позволительно и слышать о таких вещах.

    Как скорбно мне видеть своего сына плавающим исключительно в официальном фарватере и поэтому совершенно незнакомого с Англией. Да, его сейчас приветствует официальная Англия. Стараются забыть его горькие слова по отношению к стране, королю и королевской фамилии и т. д. Англия богатых, Англия больших гаваней, чудесного флота, двор и нынешние министры ему нравятся, но подлинная, внутренняя, серьезная Англия, ее значение, ее борьба, ее цели ему не знакомы. Впрочем, как и его собственная Германия в том, что есть лучшего в душе немецкого народа. То, что он видит,— испорчено в его глазах целиком влиянием бисмаркского правления.

    Как желала бы я, чтобы путешествие открыло бы ему глаза, чтобы он понял, как много пробелов в его образовании, чтобы смягчились его предрассудки. Но, по-видимому, ему только кадят, и его самомнение растет все больше, а рассудок нет. Что же, кроме печали, может это мне доставить? Какими ничтожествами он окружен, и как легко препятствуют они правде проникать в его уши! Каприви (суждения о котором самого Вильгельма читатель найдет в мемуарах) — прямой, совестливый, честный и превос-

    Ходный человек, но мой сын почти не видится с ним. Оба же шефа его кабинета исключительно ограниченные люди• Они могут только поддакивать. В окружении моего сына нет ни одной головы такого калибра, чтобы она могла импонировать. Нет ни опоры, ни даже просто сапога, который жмет. Всякое возражение он испытывает как нечто стесняю-щее: «Я никого не терплю около меня».

    Как ужасно слышать такие слова из уст тщеславного, чрезвычайно незрелого, капризного и неопытного молодого человека. Можно ли представить себе что-нибудь хуже? Между тем сказано: благородный дух привлекает таких же.

    Есть ли хоть какое-нибудь высокое общество при дворе, которое углубляло бы, облагораживало и обучало бы его, человека, на которого возложена тяжелая задача править? Воззрения и чувства самодержца, прусского лейтенанта и прусского бурша. Разве этого достаточно, чтобы быть настоящим монархом.

    А тот способ, которым он разделался с Бисмарком? Разве это счастливый, разве это героический поступок? Конечно, Бисмарк ввел злую и внутренно испорченную систему. Это было и нам известно, и мы считали необходимым отделаться от него, но разве это руководило в данном случае? Нет, просто желание освободиться от лично могущего и неприятно вмешивающегося во все дела министра. Дед и отец тоже часто страдали от заносчивости Бисмарка. Но Вильгельм I переносил его, потому что для него все было хорошо, что было консервативно и противо-либерально, а также потому, что Бисмарк крайне импонировал этому необычайно ограниченному человеку. (Какая разница в суждениях о Вильгельме I его внука, который ни разу не называет его иначе, как великим.) А другой потому, что желал идти к улучшению положения в отечестве спокойным и осторожным путем и уже, конечно, в отношении к Бисмарку, как историческому персонажу, всегда поступил бы осторожно и по-рыцарски».

    В этом замечательном письме мы имеем в сущности подлинный портрет Вильгельма, сделанный рукою матери, и читателю будет нетрудно противопоставить его автопортрету Вильгельма.

    Возвращаюсь к отношению Вильгельма к России. Надо отметить, что к Николаю II он относился иначе, чем к Александру. Он понял сразу всю глупость и всю бесхарактерность этого жалкого человека. Считая себя автократом и Николая тоже, он поддался иллюзии, что может просто руководить русской политикой, подчинив себе Николая.

    Витте в своих воспоминаниях совершенно разрушает В ил ьгельмовские россказни о бескорыстной дружбе к Николаю. Во втором томе своих воспоминаний, вновь возвращаясь к договору в Бьерке 43, Витте пишет:

    «•Вильгельм сумел подвести нашего государя и формально заключить за обоюдными подписями и скрепами бывших с ними высших сановников невозможный договор, ставящий царя и Россию в самое непристойное положение относительно Франции и имевший целью охранять Германию русской кровью».

    Витте очень гордился, что ему и Ламздорфу удалось уговорить царя расторгнуть этот договор, и утверждает, что Вильгельм за это его, Витте, терпеть не мог, хотя льстил ему, когда считал, что Витте в силе, тем более что Витте сам носился тоже с довольно утопическим и несуразным планом мировой диктатуры триумвирата: России, Германии и Франции. Дальше, при заключении займа в 1905 году, Витте также с документами в руках доказывает, что Вильгельм изо всех сил стремится сорвать этот заем. А затем Германия и действительно отказалась помочь ему. Что поведение Вильгельма в русско-японской войне было двусмысленно, этого не скрывает и сам Вильгельм, ибо он пишет о том, как он уговаривал царя впутаться в японскую авантюру (см. мемуары, стр- 42) и кончает: «Я старался во всяком случае использовать в интересах Германии и всей европейской культуры страх царя Николая II перед возрастающим японским могуществом».

    О Николае Вильгельм постоянно высказывается как о слабом и жалком человеке, почти в полном согласии с той характеристикой его венценосного племянника, какую дает ему Витте.

    Однако напрасно Вильгельм полагает, будто бы сыграл такую значительную роль в японской войне. На самом деле Николай шел на эту преступную авантюру под влиянием своих любимцев/* совершенно того же типа, какие окружали Вильгельма, и характеристику которых мы видели в письме его матери.

    Посмотрите, как рисуется в мемуарах постоянное недоброжелательство в отношениях Вильгельма к его министрам. Совершенно то же самое было и у Николая. В этом отношении они — два сапога пара. Куропаткин в своем недавно напечатанном в «Красном архиве» дневнике говорит о царе всегда в исключительно почтительных выражениях. Тем не менее он констатирует это безобразное недоверие царя к министрам. Передавая слова Витте, что Николай постоянно против кого-нибудь интригует, привлекая в свои помощники разных Холоповых, Мещерских, Безобразовых, без лести преданный Куропаткин сам говорит:

    «Я говорил Витте, что у нашего государя грандиозные в голове планы: взять для России Маньчжурию, идти к присоединению Кореи, мечтает под свою державу взять и Тибет, хочет взять Персию, захватить не только Босфор, но и Дарданеллы, что мы, министры, задерживаем государя в осуществлении его мечтаний, все разочаровываем его, а он все же думает, что прав, что лучше нас понимает вопросы славы и пользы России. Поэтому каждый Безобразов, который поет в унисон, кажется государю более правильно понимающим его замыслы, чем мы, министры, поэтому государь и хитрит с нами».

    Вот этот-то Безобразов, о котором даже Куропаткин говорит, что Хлестаков перед ним щенок по части само-званщины, в гораздо большей мере повлиял на слабую голову Николая, чем Вильгельм.

    Но какое тем не менее сходство!

    Ну, конечно, Вильгельм пожимал плечами и смеялся по поводу попытки слабоумного Николая вести грандиозную мировую политику, но далеко ли он от Николая ушел? Помните хотя бы некоторый, им же рассказанный инци-

    дент с «Дейли телеграф», когда вся Германия пришла в волнение от наделанных им глупостей, как он от этого «морально тяжело страдал». Возьмите эту, написанную им же, сцену:

    «По моем возвращении ко мне явился канцлер и, прочитав лекцию о моих политических прегрешениях, потребовал подписания мною официального заявления, которое было затем напечатано. Я подписал это заявление так же молча, как молча терпел нападки прессы на меня и на корону. Канцлер своим поведением нанес тяжелый удар наищй_искренней дружбе» (стр. 62).    .    ~    “

    Настоящий провинившийся школьник. А ведь этот человек считал для себя возможным рассказать английскому правительству о тайном предложении, якобы сделанном ему Россией,— напасть на англичан во время бурской войны или разбалтывает о таком же тайном предложении, сделанном английским правительством через Чемберлена,— вступить в союз с Англией для разгрома России.

    Правда, на скользкой почве этой подлой дипломатии хоть у кого голова закружится. Но Вильгельм воображал, что плавает как рыба в воде в этой атмосфере, а на самом деле делал один промах за другим.

    Для того, чтобы окончательно дорисовать кистью иного, чем сам Вильгельм, художника об отношениях его к самому известному нам двору, разрушенному нами двору Романовых, я приведу несколько эпизодов из болтливых, но осведомленных статей Шелкинга в третьем номере журнала «Историк и современник», издающегося в Берлине.

    Это настоящая комедия. В главе четвертой «Внешняя политика императора Николая II» мы читаем:

    «Первое свидание монархов (Николая и Вильгельма) состоялось в Бреславле в 96 году и окончилось полной неудачей (прочтите в мемуарах Вильгельма описание этого). За несколько дней до него в Германии появились фотографические снимки обоих императоров. Кайзер, изображенный чуть ли не на голову выше нашего царя, покровительственно обнимает последнего. Государь был возмущен и приказал посольству скупить все эти снимки и изъять их из обращения. Уже такое начало не предвещало ничего доброго»,— покачивая головой заявляет Шел-

    кинг.— <гЯа параде в Бреславле государь появился в прусском мундире полка своего имени с лентой прусского ордена Черного орла. Вильгельм, согласно обычаю, тоже был в прусском мундире, но не счел нужным возложить на себя ленту Святого Андрея. К тому же при объезде войск он постоянно пришпоривал свою лошадь, стараясь быть впереди своего гостя. Государь, заметив эту игру, стал ему подражать и, в конце концов оба императора чуть ли не рысью закончили объезд. Врожденная антипатия царя к своему германскому соседу, внушенная ему матерью и женой, после такого приема еще более усилилась».

    Или такой эпизод из игры этих двух идиотиков: «После обеда во дворце в честь великого князя Николая Михайловича Вильгельм отозвал в сторону управляющего посольством графа Палена и, возбужденно разговаривая с ним, кончил так: «Ника становится буквально невозможным. Он курит папиросы и целыми днями играет в Дармштадте в теннис. Нельзя же так управлять государством!» Пален сейчас же передал свою беседу с Вильгельмом министру иностранных дел Муравьеву, который обо всем доложил царю, за что граф Пален впал в немилость. Или, например, во время пребывания царя в Потсдаме: «Наш государь был в самом мрачном настроении духа. Я стоял позади нашего посла и слышал, как он сказал ему: «Какая дерзость отправить императрицу на станцию с какой-то Брокдорфшей 44!» Почтенный автор этих ценных воспоминаний делает от себя такое совершенно справедливое замечание: «Все вышеизложенное может показаться на первый взгляд крайне маловажным и не могущим отразиться в отношении государственных интересов. Так оно по справедливости должно было бы быть, но на самом же деле подобные незначительные инциденты оказывали несомненное влияние на ход внешней политики, тем более что стоявшие во главе ее граф Муравьев и Бю-лов более озабочены были сохранением своих портфелей, чем государственной пользой».

    Скучно следить за всеми изображенными Вильгельмом дипломатическими и иными его выходками и фокусами.

    Еще более убого, конечно, то, что говорит он о внутренней прусской политике — вся эта самохарактеристика в качестве холодного огня — «прогрессивного консерватора».

    Еще менее думаю я останавливаться на каком-нибудь опровержении того изображения, которое дает Вильгельм возникновению и ходу войны. Меня интересовало только представить читателю несколько характерных штрихов, окончательно дающих нам портрет этого несносно пустого, чванного и мелкого деспота, переоценивающего себя и старающегося даже сейчас щеголять в павлиньих перьях.

    Положение Германии, свержение династии, ведь вы хорошо знаете, кто в этом виноват? В войне виновата Антанта, а из своих — Бетман-Гольвег, в поражении виноват принц Макс Баденский, изменнически ведший себя по отношению к Вильгельму (между прочим, все эти утверждения Вильгельма уже опровергаются). И еще виноваты в этом агитаторы и социал-демократы. Почему Вильгельм так не героически сошел с престола, почему он не сопротивлялся, не сделал контрпереворота? — чуть не 20 аргументов приводятся к тому, что этого сделать было нельзя, что это было антипатриотично. Почему он убоялся суда Антанты, не разыграл колоссального мученика? — и тут масса аргументов. В заключение Вильгельм удалился в некое Сан-Суси и оттуда заявляет теперь, что он невыносимо страдает.

    Вы видели, может быть, читатели, его недавний портрет. Этот господин превосходно женился на женщине моложе себя и имеет вид хорошо упитанного рантье, отдыхающего от трудов по приобретении соответствующего количества процентных бумаг.

    Есть в дневнике Куропаткина одно замечательно яркое место, он пишет: «Я сегодня был принят государыней императрицей Марией Федоровной в Гатчине очень вежливо. Много расспрашивала, но прежней сердечности нет. Расспрашивала про Ливадию, про болгарские и македонские дела, говорила про правительственные циркуляры. Подняла свой кулачок и сказала: «Вот это надобно показать туркам!»

    Эта сцена дает нам, так сказать, символ монархии последнего времени, как она разоблачает себя сейчас в мемуарах венценосцев и их канцлеров- Да, вот такой сморщенный дегенеративный кулачок воображает, что он

    Литвинов М. М. и Луначарский А. В. перед отъездом в Женеву на 4-ю сессию Подготовительной комиссии.

    Москва, 1927 г. (Кино-фото архив).

    держит в своих руках судьбу страны. Но хуже всего то, что это не только воображение, это не только самообольщение поставленных судьбой столь высоко глупых и пошлых людей, они действительно имели огромное влияние на события.

    Конечно, мы ни на секунду не отступим от нашей марксистской философии истории, мы знаем, что всякая личность, в том числе и личность монарха, закономерна, ей не принадлежит определять, социологически говоря, ход событий, но мы все-таки вряд ли предполагали все то количество глупости, подлости, которое наделали на своих тронах эти господа. И мемуарная литература нынешних лет каленым железом прижигает одну за другой шеи реакционной гидры, чтобы на них вновь не выросло бы какой-нибудь коронованной головы.

    Никто не похоронил Николая глубже, чем Витте, заявляющий себя монархистом, а Вильгельм сам чрезвычайно ловко закопал себя сажени на три под землю.

    В этом смысл его мемуаров. И вот почему появление их на русском языке так желательно.

    ОПЯТЬ В ЖЕНЕВЕ4

    Мои молодые читатели!

    Вам, конечно, еще неизвестно, что такое воспоминание. Я не хочу этим сказать, что вы никогда не вспоминаете ваш вчерашний день или, может быть, ваше детство. Но нужно прожить порядочно десятилетий, для того чтобы полностью понять, что такое воспоминание о прошлом.

    Вот когда после очень долгого периода времени, в 10—20 лет, приезжаешь в какой-нибудь город, который был свидетелем крупных переживаний в твоей жизни, тогда появляется в сознании совершенно своеобразный феномен.

    Вы можете быть в положении вполне удовлетворительном, вовсе не жалеть о вашем прошлом и не находить его лучшим, чем ваше настоящее. И все-таки вдруг, когда вы ходите по площадям, улицам и переулкам такого полузабытого города, когда он воскресает перед вами в действительности, вдруг что-то сдвигается внутри вас, и рядом с теми, кто ходит и ездит сейчас по городу, воскресают перед вами отсутствующие, может быть, уже не живущие на земле,— былое вырастает пе-,ред вами на фоне действительности и крепко хватает вас за сердце.

    Эти воспоминания всегда сопровождаются каким-то сладостно-горьким чувством. Как будто видишь и самого себя в гораздо более молодом двойнике и как будто почти с полной реальностью переживаешь рядом с действительными переживаниями и те, давно прошедшие.

    И это неожиданно ярко воскресшее прошлое йсёгда кажется приятным, родным, всегда кажется каким-то другом, вернувшимся из далекого-далекого путешествия, где друг этот чуть не погиб или чуть не был вовсе забыт.

    И вместе с тем всегда в таком воспоминании есть своя горечь не только потому, что человек стареет, а просто вследствие какой-то особенно непосредственной ясности природы времени и его бега.

    В такие моменты смерть и жизнь сплетаются в своеобразный черно-красный жгут и опоясывают им ваше сердце.

    А ведь то, что было пережито в Женеве мною и некоторыми друзьями,— чрезвычайно значительно.

    Если моя первая встреча с Ильичем имела место в Париже, то там наше знакомство имело почти беглый характер, а именно в Женеве мне пришлось работать интенсивнейшим образом рука об руку с нашим гениальным вождем. Именно здесь в моем присутствии начинали определяться разошедшиеся между собой линии большевиков и меньшевиков, именно здесь все ярче и крепче выявлялась физиономия нашей пролетарской, революционной, марксистской политики.

    Если и раньше я был социал-демократом левым, большевиком, потому что определил себя еще в ссылке, то все же могу сказать, что к настоящей большой партийной работе и к настоящей творческой партийной мысли я прикоснулся именно в Женеве.

    Вот почему несколько лет (1904—1905), прошедших в этом скучном мещанском городе, оставили такой жгучий след в сознании, и вот почему так закружились воспоминания, когда я опять оказался в Женеве.

    Мы объездили те места, в которых я жил. В своего рода замечательной русско-женевской колонии, насчитывавшей несколько десятков большевиков, несколько сотен меньшевиков и эсеров и более тысячи беспартийных прогрессивных студентов, мы старались найти место, где мы жили, столовались, где собирались на заседания или устраивали большие митинги и дискуссии тогдашние революционные деятели.

    С нами всюду ездил и ходил швейцарский полицейский шпион, который, однако, нисколько не скрывал своей полицейской натуры, а, наоборот, с необыкновенной вежливостью заявил нам, что охраняет нас на всякий случай от возможной опасности, и старался быть нам полезным в наших поисках.

    На РЫпраЫэ (Пленпалэ), огромной площади-луче, расположенной поближе к окраине Женевы, трещала и гудела народная ярмарка с американским фокстротом, головоломными каруселями и т. д.

    Как нарочно! Как раз такая же ярмарка была в Женеве, когда я приезжал сюда впервые, вызванный настойчивым письмом Ильича, для того чтобы принять участие в редакции газеты «Вперед». Я нашел тот дом, где располагается и сейчас редакция газеты «Трибюн де Женев», где я тогда жил, работал и из окна которой я как раз в день приезда смотрел на суету ярмарки и слышал ее пискливые шарманки, то весело, то заунывно напевавшие с разных сторон площади. Эта женевская ярмарочная шарманка была как будто увертюрой к женевскому же куску моей жизни.

    В день моего приезда вечером, если я не ошибаюсь, было первое собрание нашей редакции. Я познакомился тогда с Галеркой-Ольминским, спокойным Воровским, с Вл. Дм. Бонч-Бруевичем, который был тогда нашим администратором и финансистом, с Мар. Никол. Мен-дельштамом — Лядовым, наконец, с Надеждой Константиновной.

    Надежда Константиновна, несмотря на то, что она была вряд ли старше остальных членов близкой к Ильичу группы, играла роль нашей партийной мамаши. Она всегда была спокойной, сдержанной и все знала, за всем следила, вовремя давала советы, и все до чрезвычайности с ней считались.

    После первого заседания (а может быть, и второго) Ольминский, выйдя со мной из маленькой комнатки, где мы сдавали наши статьи Ильичу, с восхищением сказал: «Мне кажется, что мы всегда будем работать дружно. Мне нравится, что у нас нет самолюбивых людей. А какая прелесть Ильич, как он умеет руководить без ненужного апломба».

    Действительно, работа у нас всегда протекала дружно.    _

    Большевиков в Женеве было немного, мы были, в сущности тесной группой, сдавленной со всех сторон эмиграцией и студенчеством, шедшим большею частью под знаменами меньшевиков или эсеров.

    Столовались мы в небольшой столовке, которую содержала жена тов. Лепешинского. Оба супруга принадлежали к самой тесной ленинской компании.

    Там играли в шахматы, рассматривали очень хорошо нарисованные остроумные карикатуры тов. Лепешинского, спорили, делились новостями, учились ценить и любить друг друга. Иногда там же собирались более или менее широкие собрания большевиков. После работы в редакции или какого-нибудь небольшого собрания мы довольно часто ходили с Ильичем гулять к Арве.

    Столовка Лепешинского была расположена близ Арвского моста. Мы шли иногда вдоль Арвы, а иногда переходили мост и углублялись в дорогу между пригорками и рощами. Это были самые драгоценные для меня часы. Ильич часто во время этих прогулок, которые мы делали втроем с Воровским или вдвоем, бывал более интимен, чем обыкновенно.

    Владимир Ильич обыкновенно терпеть не мог подпускать даже близких людей к своим личным переживаниям. Он был прежде всего политик, такой горячий, такой вдохновенный, такой вдохновляющий^ эту политику превращая для всякого, кто к нему приближался, в центр жизни. Не любил Ильич говорить об отдельных людях, давать им характеристики, предаваться каким-нибудь воспоминаниям. Он думал о ближайшем будущем, об ударе, который нужно нанести, об обороне, которую нужно организовать, о связи, которую нужно найти или поддержать.

    Но в этих беседах-прогулках Владимир Ильич иногда касался более интимных сторон вопроса. С грустью, с горечью, но и, несомненно, с любовью говорил о Мартове, с которым неумолимая политика развела его на разные дороги. Прекрасными и меткими словами характеризовал он Плеханова, к уму которого всегда проявлял величайшее уважение. Смешно и тонко очерчивал политический и человеческий профиль Дана. Говорил о различных приемах публицистики и популяризации.

    А лучше всего велась беседа, когда Владимир Ильич переходил к общим вопросам, спорил об основах материализма или делал догадки о сроках и темпе дальнейшего движения революции в различных странах. Я уве-

    рен, что если бы я был более догадлив и, придя домой после этих прогулок, сейчас же записывал все, что слышал из уст революционного гения, я мог бы сейчас представить вам, мои молодые читатели-комсомольцы, преинтересную книгу, но я слишком поздно спохватился, -как и многие другие. Когда живешь и борешься рядом с таким человеком, не всегда понимаешь точное значение почти каждого слова, которое им произносится.

    Ильич в то время не очень любил выступать публично. Ведь всякого рода митинги и дискуссии происходили в Женеве чуть не каждый день. Там было немало горластых ораторов, популярных среди студенческой молодежи, с которыми не так легко было справиться ввиду трескучей пустоты их фразеологии, приспособленной, однако, к средней университетской интеллигенции. Владимир Ильич часто считал просто тратой времени выступать на таких собраниях и словопреть с каким-нибудь Даном или Черновым. Однако мои выступления он поощрял; ему казалось, что я как раз приспособлен для этой, в сущности говоря, второстепенной деятельности. Перед моими выступлениями, среди которых бывали удачные и которые немножко расшатали лучшую часть студенчества и продвинули кое-кого к нам, Ильич всегда мне давал напутственные разъяснения.

    Дело несколько изменилось после января 1905 года и с приближением первой революции. Тут Владимир Ильич считал, что надо вербовать и вербовать людей даже за границей. Выступления его стали гораздо более частыми. С тех пор мы выступали с ним. вдвоем и делили нашу задачу. Помню две-три головомойки, которые сделал мне Ильич за то, что я недостаточно пространно изложил какую-нибудь мысль или вообще сдрейфил в каком-нибудь отношении. Но и сам он всегда после произнесения речи против Мартова или Мартынова, сходя с эстрады, подходил ко мне и спрашивал: «Ну как, ничего себе прокричал? Зацепил, кажется? Все сказал, что нужно?»

    Я не нашел больше того «локала» *, рассчитанного, насколько помню, приблизительно на 1000 человек, в котором имели место социалистические собрания, в том числе и самые шумные дискуссии русской колонии. Еще

    недавно, в 1916 году, такие собрания продолжались там, а сейчас локал занят фабрикой по изготовлению автомобильных аксессуаров.

    Женева — город скучный, всегда в нем были плохие театры, неважные концерты, разве кто-нибудь приезжал сюда гастролировать. И самый ход жизни женевских мещан похож на ход изготовляемых ими часов. Что касается нас, мы обыкновенно были веселы. Многие из нас сильно нуждались, почти все пережили порядочно и сознавали прекрасно, что многое придется перенести и в будущем, но в общем в русской колонии, в особенности в ее большевистских кругах, царило повышенное и я бы сказал радостное настроение. Думаю, что это настроение для нас, большевиков, по крайней мере в значительной степени определялось самим Ильичем.

    Он был всегда бодр, у него всегда был великолепный жизненный тонус. Прекрасно сознавая все опасности, грозящие беды, недостатки и т. п., он тем не менее всегда оставался верен своему оптимизму, который диктовался, с одной стороны, уверенным марксистским прогнозом, а, с другой стороны, изумительным темпераментом вождя.

    Я помню в Женеве один вечер или даже ночь настоящего пароксизма веселья. Было это на масляницу. В это время международное студенчество и даже тяжелых на подъем швейцарцев обыкновенно охватывает волна веселья. Так это было и на этот раз. Группа большевиков с Владимиром Ильичем попала в самый вихрь масляничных танцев и суеты, где-то в окрестностях озер и собора. Я помню, как, положивши друг другу руки на плечи, вереница молодежи в несколько сот человек с песнями и смехом скакала по лестницам и вокруг собора. Отлично помню Владимира Ильича, заломившего назад свою кепку и предававшегося веселью с настоящей непосредственностью ребенка. Он хохотал, и живые огоньки бегали в его лукавых глазах.

    Теперь, опершись на перила Арвского моста, я смотрю, как бегут по-прежнему под ним мутные воды Арвы; так же бежали шумной и быстрой струей революционная мысль и революционное дело, когда я приехал в Женеву. Они неслись куда-то навстречу большим историческим рекам, куда-то в огромное историческое море

    й несли туда свою большую дань. Эта дань была большая не потому, ч>о Женева могла бы считаться исключительно могучим революционным центром — заграничная эмиграция в общем играла лишь подспорную по отношению к рабочему движению роль,— а потому, что для тогдашнего момента Женева оказалась наиболее подходящим местом для создания сначала «Искры», а потом следовавших за ней журналов, руководимых величайшим теоретиком и критиком партии. «Искра» загорелась здесь, в Женеве, и она разгорелась огромным пламенем. Женеву нельзя никак вычеркнуть из истории нашей партии.

    Я хочу рассказать еще более ранние впечатления мои от Женевы. Именно мой самый первый приезд в Женеву по приглашению Плеханова. Это было еще гораздо давнее, уже не 22 года назад, а, почитай, 32.

    Я был тогда студентом Цюрихского университета и был близок к П. Б. Аксельроду. В Цюрихе у Аксельрода познакомился с Георгием Валентиновичем Плехановым. Там же, после первого нашего знакомства, Георгий Валентинович пригласил меня приехать в Женеву на 2—3 дня, обещая высвободить как можно больше часов для непосредственных бесед со мною не только на темы марксистской философии, но и по специально интересовавшему меня вопросу теории и истории искусства. Я был еще совсем молокосос, но, между прочим, довольно задорно лез в драку даже с товарищами, которые в сотни раз больше меня знали. Так и с Плехановым я позволял себе не соглашаться и защищать разные свои принципы. Конечно, это было очень трудно, и Плеханов, обыкновенно иронически прищурившись на меня, довольно легко поражал меня той или иной убийственной стрелой.

    Однако это не мешало моему восхищению перед Г. В. и, по-видимому, некоторому признанию с его стороны каких-то зачатков способностей у молодого петушившегося студентика,— иначе он меня к себе не позвал бы.    __

    Приехал я в Женеву утром, отправился сейчас же на rue de Cândolli (улица Кандоль) на квартиру Плеханова. Вся семья еще спала. Выйдя оттуда, не зная, куда мне пойти, я попал на площадку перед собором. Как раз в это время кончилось какое-то богослужение,

    из собора вереницей потянулись молодые девушки. Я очень ярко помню тогдашние мои впечатления об этих мещаночках с бело-розовыми лицами, с глазами ясными, словно их только что вымыли в воде и опять вставили в кукольные орбиты девочек, и девушек, таких дородных и спокойных, что я ни на минуту не удивился бы, если бы они вдруг замычали. В моей душе боролись тогда два чувства. С одной стороны, я находил этих выпоенных на молоке и выкормленных на шоколаде девушек интересными, с другой — я возмущался тем облаком буржуазно-растительной безмятежности и спокойствия, которое, на мой тогдашний взгляд, окружало их юные головы.

    Я помню, что, когда я попал, наконец, к Плеханову и_ он вышел ко мне в какой-то светлой пижаме и туфлях и начал угощать меня кофе, я прежде всего разразился филиппикой против женевских барышень. Плеханов ел сдобную булочку и ничего не говорил. Позднее я познакомился с его дочерьми, которые оказались ни

    «БОЛЬШОЙ РУССКИЙ ДЕНЬ»5

    Такими словами озаглавил «Берлинер Тагеблатт» свою статью, посвященную описанию событий, происшедших в среду, 30 ноября.

    От советской делегации заранее ожидали исполнения главной роли во время заседания.

    Она приехала позже других и была встречена у крыльца здания Лиги наций значительным нарядом полиции в форме и без оной. А внутри, над лестницей, по которой ей пришлось подниматься в зал, стояла густая толпа журналистов, наблюдавших делегатов, словно каких-то невиданных людей неслыханной породы.

    «Общественный глаз», представленный многочисленными фотографами и кинематографами, также обратился в особенности на советскую группу.

    Оглядываясь вокруг в своем стеклянном зале так называемого «садового» павильона, можно было видеть целый ряд интересных голов.

    Вот председатель Лоудон, голландский посланник. в Париже, красивый пожилой человек с лицом англосаксонского типа, опирающийся с некоторым нетерпением на свой председательский деревянный молоток.

    Вот рядом с ним характерная голова и худое лицо секретаря Мадарьяги ни дать ни взять похожего на аскетических монахов испанского художника Зурбарана. Вот лицо совершенно иного порядка: улыбающееся «костромское» лицо Альберта Тома. Другой француз, другой социалист приблизительно того же колорита и калибра — Поль Бонкур, первый тенор Лиги наций,

    Луначарский А. В. в перерыве между заседаниями.

    Женева, 1927 г. (Кино-фото архив).

    сидит за столом с лицом актера под синеватыми вьющимися густыми сединами.

    Вот маленький и невзрачный Бенеш, а вот представительный Политис — хороший юрист, грек, донесший до Лиги наций утонченное плутовство афинских софистов.

    Вот одна из оригинальнейших фигур совещания: довольно грузный старик, всем обликом своим, маленьким носом между двумя толстыми щеками, очками, съезжающими на самый конец этого носа, широкими воротничками и всей повадкой живо напоминающий джентльменов диккенсовской эпохи. Это лютый враг Советской России господин Мак-Нейль, ныне лорд Кешендун, руководитель английской делегации.

    С отменной любезностью проводит председатель все прелиминарии и соглашается с графом Бернсторфом относительно необходимости предоставить желающим полную свободу высказаться по поводу уже проделанной работы. Попытка его поставить избрание Комитета безопасности на первое место в порядке дня отводится т. Литвиновым, и представитель СССР получает ВоЗ* можность высказать свою точку зрения.

    Речь т. Литвинова выслушивается с гробовым молчанием. «Берлинер Тагеблатт» утверждает, что лорд Кешендун едва воздерживался, чтобы не зажать уши перед столь богомерзкой формой пацифизма. Было ли такое желание'у лорда, я не знаю, но слушал он внимательно, глядя на Литвинова поверх очков и несколько приоткрыв рот.

    Немецкая газета «Тагес Цейтунг», говорит, что впечатление от речи было очень велико, хотя кое-кто старался скрыть его за «якобы ироническими» улыбками.

    Мои впечатления совершенно совпадают с этим суждением. Сначала, несмотря на то, что со стороны советской делегации ожидалась какая-нибудь демонстрация, публика была ошарашена резкостью постановки вопроса, и потом только нашли тот наиболее удобный исход из положения, который мы в свою очередь могли предвидеть, а именно судить об этой речи, как о предложении «до наивности простом» или, может быть, скрывающем под этой наивностью какой-то «тайный замысел».

    Во всяком случае председатель Лоудон сказал: «Господа, вы выслушали интересное предложение г. Литвинова и так как уже час, а вопрос достаточно серьезен, то я предлагаю отложить его обсуждение до 4-х часов».

    После обеденного перерыва заседание возобновилось.

    Для всякого было ясно, что «руководители» комиссии посоветовались между собой относительно образа действия по отношению к нашим предложениям.

    Позднее некоторые газеты сообщали, что Англия через посредство лорда Кешендуна прямо настаивала на необходимости «замолчать» «наши предложения», т. е. сделать вид, что они по примитивности своей и полной несогласуемости со всем ходом предыдущей работы не заслуживают быть принятыми во внимание.

    Нужно сказать, что перед перерывом представитель Франции Поль Бонкур заявлял некоторым членам нашей делегации, что он-де не будет выступать по поводу советского предложения, так как оно представляет собою возвращение к уже решенным принципиальным вопросам, он же — Поль Бонкур — стоит на чисто реа-

    Делегаты Подготовительной комиссии после заседания. Женева, 1927 г. (Кино-фото архив).

    Диетической точкё зрения и интересуется лишь дальнейшими шагами в направлении реализации Комитета безопасности и развития его работ.

    Но перед самым послеобеденным заседанием 'Поль Бонкур сделал противоположное заявление, а именно, что он считает необходимым выступать с речью, объясняющей, почему комиссия не может пойти по пути, рекомендуемому Москвой.

    Из этого можно сделать заключение, что на совещании «сильных» был некоторый спор, что совет лорда был отвергнут и что решено было поручить Полю Бон-куру мотивировать фактический отказ от рассмотрения нашего предложения.

    Когда председатель предложил высказаться, последовало довольно долгое молчание. Поль Бонкур взял слово и сразу заявил, что делает это неохотно, но что считает себя вынужденным дать некоторые объяснения советской делегации прежде всего из вежливости.

    Речь Поля Бонкура, быть может, уже известна читателям «Правды». Тем не менее я считаю необходимым резюмировать ее в самых общих чертах. Она состояла из довольно различных элементов. В самом факте ее произнесения заключался уже элемент известного желания смягчить более или менее резкий удар между советской делегацией и буржуазной частью комиссии.

    Этот смысл речи Бонкура подтверждался еще многочисленными заявлениями о той «радости», которую доставляет ему участие Советской России в деле разоружения, от его уверенности, что во всяком случае это участие будет являться «стимулирующим средством», о том, что, находя критику т. Литвинова «слишком беспощадной», он тем не менее приветствует всякую критику, как толкающую вперед и т. д.

    Я думаю, что эти элементы в речи Поля Бонкура — и дальнейшее еще более убедило меня в правильности моей гипотезы — имели довольно реальное основание, отнюдь не совпадавшее с простым желанием «быть вежливым».

    Дело в том, что в комиссии, несомненно, существует два подводных, но для всех ясных течения: английское и французское.

    Англичане со всей определенностью заявили, что счи" тают себя разоружившимися уже настолько, насколько это возможно. Они отказываются от всякого дальнейшего ослабления своих вооруженных сил, но находят чрезвычайно целесообразным дальнейшее разоружение многих стран континента и в первую очередь Франции. Это-то и заставило Францию вступить на новый путь системы безопасности, т. е. взаимных связей, гарантирующих ненападение, арбитраж и т. п. в целях создания против Англии своего рода континентальной системы взаимостраховки.

    Эту точку зрения, по-видимому, разделяет и Бриан, так как все поведение его свидетельствует о желании сохранить самые добрые отношения с различными странами континента, завязать новые (Локарно), заручиться известными обещаниями даже со стороны Советского Союза, рассматривая все это как гарантию устойчивого положения Франции по отношению к главному сопернику— Англии.

    Конечно, не вся французская политика диктуется этой системой воззрений. Так, утверждают, что Пуанкаре гораздо более склоняется к мысли о том, что главный враг — это Германия с ее тайной мечтой о реванше и что поэтому более важно сохранить, хотя бы на началах второй скрипки, тесную дружбу с Англией и содействовать в то же время созданию возможно большей франкофильской силы в тылу Германии, т. е. чего-нибудь вроде увеличенного и усиленного польско-румынского блока.

    Но как бы не обстояло дело с французской политикой в целом и с внутренними разногласиями в кабинете, Поль Бонкур является, на мой взгляд, очевидным сторонником этой «континентальной системы» Бриана. Это-то и заставляет его несколько «ухаживать» за советской делегацией и настаивать на том, что появление ее в Женеве открывает весьма важные перспективы в смысле замирения между народами и гарантии мира.

    Но если таким образом объясняются дружелюбные ноты в первой речи Поля Бонкура, то, конечно, рядом с этим в ней имелись и ноты весьма резкой по существу, хотя и смягченно выраженной критики.

    Поль Бонкур усердно повторял, что план, предложенный т. Литвиновым, до крайности «прост» и фантастичен. Он указывал на то, что подобное разоружение не только практически нельзя будет провести, но что оно не сможет дать сколько-нибудь серьезных результатов, так как-де и после разоружения великие державы останутся сильными, а малые — слабыми, и таким образом, ничто не изменится и т. д.

    Самое же худшее в выступлении Поля Бонкура было то, что он фактически не сделал никакого предложения, а самодовольно уселся на свой стул, как бы считая, что он вполне достаточно мотивировал простой переход к очередным делам и «отвел» советское предложение.

    Если значительная часть буржуазной прессы приветствовала эту речь Поля Бонкура как весьма победоносную, то не оказалось и недостатка в ехидных замечаниях. Так, «Фигаро» ухмыляясь заявила, что-де забавно было видеть, как «социалист-революционер» Поль Бонкур защищал существование постоянной армии от большевиков. Некоторые другие журналы вменяли в вину Бонкуру его слишком любезный тон по отношению к Советскому Союзу. Одна газета, правда бельгийская, заявила даже, что Поль Бонкур страдает «нарциссизмом» 45 и не захотел упустить случая восхититься собственным своим красноречием.

    Если Франция (бонкуровская Франция) заинтересована в привлечении Советской России к континентальному блоку, то, с другой стороны, она прежде всего сопротивляется действительному разоружению, поскольку таковое коснулось бы ее. Отсюда и стремление Поля Бонкура как можно скорее спрятаться от угрозы подлинного разоружения и завлечь всех на обходную дорогу Комитета безопасности.

    Немедленно после Бонкура слово взял верткий Бенеш, человек, имеющий в запасе необыкновенное количество пустых форм, специалист по сведению на нет всякой реальной работы под приличными декорациями юридических соображений, формальных моментов и т.п. пустяков. Бенеш старался доказать, что предложения о всеобщем разоружении были якобы уже обсуждаемы в Лиге наций и отвергнуты из-за их непрактичности.

    Граф Бернсторф выступил тогда с предложением, довольно ловким с точки зрения общей линии Германии в Подготовительной комиссии и Лиге наций вообще.

    Основная игра Германии здесь заключается в том, чтобы на основании данного Германии обещания постепенного всеобщего разоружения как ответа на ее собственное разоружение заставить, пользуясь для этого давлением жаждущего мира общественного мнения своих соседей, сделать какие-либо реальные шаги в направлении разоружения.

    Бернсторф, как он сам потом сказал, имел прямое указание своего правительства всемерно ускорять реальную работу по разоружению. Вот почему, воспользовавшись советским предложением, граф Бернсторф определенно предложил на следующей же сессии приступить ко второму чтению конвенции. Граф Бернсторф прекрасно знает, что конвенция эта представляет собой сплошную путаницу, недоработанную и полную разногласий. Но поскольку конвенция прошла первое чтение, формально нельзя отказать во втором, не губя окончательно престижа Лиги наций. И вот Бернсторф предложил на этой сессии рассмотреть параллельно с конвенцией и советское предложение.

    Хитрецы, сидящие в президиуме, Лоудон, ошую его Бенеш, а одесную 46 Политис, сообразили, что отказать в этом как будто нельзя. Поэтому Политис сейчас же взял слово для истолкования предложения Германии в том смысле, что за т. Литвиновым «остается право возобновить» на следующей сессии свое предложение.

    Тов. Луначарский от имени делегации заявил, что в общем она может присоединиться к предложению графа Бернсторфа.

    Так как председатель проявил явное намерение истолковать это предложение в духе Политиса, то т. Литвинов настойчиво подчеркнул, что ни о каком возобновлении предложения не может быть речи, что оноостается перед комиссией и является попросту отложенным до новой сессии.

    После этого комиссия пришла к выбору Комитета безопасности. Америка прочла длинную декларацию, где заявляла, что далека от европейских проблем и потому не желает входить в комитет.

    Мы, как уже известно читателям «Правды», по совершенно другим мотивам, именно из опасения, что

    Комитет будет только предлогом к проволочкам, также отказались войти в него, выразив, однако, желание присутствовать в нем через посредство наблюдателя.

    Это наше желание было немедленно принято комиссией, а председатель даже просил Соединенные Штаты последовать в этом отношении нашему примеру. На этом собрание закончилось.

    Пресса по-разному отнеслась к нашему выступлению.

    В коммунистической прессе мы, конечно, встретили полную поддержку. Германская пресса с разной степенью оговорок, в общем, как я уже отметил, характеризовала выступление советской делегации как факт весьма большого значения. Швейцарская и французская пресса отнеслись с явным, иногда бешеным озлоблением. Английская и американская постарались отделаться насмешками по поводу «утопизма».

    Довольно многочисленны были указания на то, что-де выстрел делегации дал перелет и что советская делегация достигла бы гораздо больших результатов со своей собственной точки зрения, если бы вместо столь общего предложения, как немедленное всеобщее разоружение, внесла конкретный план первого этапа такого разоружения с необходимыми указаниями его практического осуществления. Такое реальное предложение поставило бы, по утверждению нескольких газет, комиссию в чрезвычайное затруднение, а делегацию в очень выгодное положение по отношению к общественному мнению и не дало бы возможности упрекнуть ее в политике абстрактной и чисто словесной.

    Эти замечания теряют, однако, свою силу, если припомнить, что, делая свое предложение, единственное, истинно практическое, но весьма радикальное, делегация подчеркнула свою готовность участвовать в разработке каждой реальной меры, которая явилась бы подлинным шагом к разоружению.

    Из всех статей, прочтенных мною по поводу этого заседания, самой глубокой явилась статья бывшего французского министра Анри де Жувенеля, но о ней в следующий раз.

    «Правда» № 288, 16 декабря 1927 г.

    РЕПОРТАЖ ИЗ ЖЕНЕВЫ С 5-й СЕССИИ ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЙ КОМИССИИ К КОНФЕРЕНЦИИ ПО РАЗОРУЖЕНИЮ 6

    (15—24 марта 1928 г.)

    I

    5-я сессия Подготовительной комиссии по разоружению начинается в обстановке, мало для нас благоприятной 47.

    Буржуазные правительства, буржуазные партии, буржуазное общественное мнение, выражаемое прессой, крайне агрессивны по отношению к СССР. Их тон напоминает худшие времена непосредственно после разрыва дипломатических сношений с Англией и дни кампании против нашего представителя.

    Если такова общая политическая обстановка, то как обстоит дело специально с перспективами нашей работы в комиссии?

    Как известно, в прошлую сессию делегация СССР внесла проект о всеобщем разоружении, самом радикальном и полном.

    После краткой, но не безынтересной дискуссии комиссия решила отложить рассмотрение предложения до следующей, т. е. открывшейся вчера сессии.

    Нет никакого сомнения, что буржуазия всех стран поставлена была нашим предложением в затруднение.

    Ее пресса сделала все, от нее зависящее, чтобы осмеять наши предложения как бессмысленно наивные или опорочить как нагло коварные. Нечто подобное сквозило и во внешне вежливой речи Поля Бонкура,

    Пометки Луначарского А. В. в настольном^календаре.

    Москва, 1928 г.^(Из архива Розенель-Луначарской Н. А.)

    которой он старался сразу же отпарировать удар т. Литвинова.

    Но уже в первые дни выяснилось, что эта попытка далеко не увенчалась полным успехом. Неуспех этот стал еще более явственным теперь, в дни новой сессии.

    Уже тогда лорд Сесиль, сенатор Жувенель и др., вопреки деланному смеху и раздраженному визгу вульгарных журналистов, отметили и глубокое значение нашего предложения и затруднительность созданной им для буржуазных правительств политической ситуации.

    Несмотря на весь шум, поднятый для дискредитации проекта делегации СССР, он нашел сильный отзвук даже в кругах мелкобуржуазного и меньшевистского пацифизма, не говоря о горячей симпатии со стороны коммунистических и широких беспартийных масс пролетариата.

    Предисловие Понсонби к ныне опубликованным материалам делегации, статья Ллойд-Джорджа и т. п. в значительной степени парализовали старания представить предложение о всеобщем разоружении как несерьезный трюк.

    Тем не менее перед нашим отъездом сюда мы читали даже в наших газетах о состоявшемся будто бы соглашении отвергнуть после краткой мотивировки наше предложение без обсуждения. Однако по приезде в Женеву мы нашли несколько иное положение.