Юридические исследования - ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ. М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ Часть 2. -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ. М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ Часть 2.


    Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, известный военный деятель и геодезист, генерал-лейтенант, доктор военных наук и доктор технических наук, скончался в августе 1956 года.
    Несмотря на преклонный возраст, М. Д. Бонч-Бруевич до последних дней сохранял ясность ума и отчетливую память и не только не уходил на отдых, но продолжал вести большую научную работу в Московском институте геодезии, аэрофотосъемки и картографии, который когда-то окончил.


    М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ



     


    ВОСПОМИНАНИЯ


    ВОЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ СССР МОСКВА-1957




     

    Литературная запись Ильи Кремлева



     

    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

    Приказ № 1. Ночной провожатый. Убийство полков­ника Самсонова. Я назначаюсь начальником псковского гарнизона. Состав гарнизона. Псковский Совет. Настрое­ние в армии. Уход с фронта. Революционная дисциплина. Судьба генерала Рузского. Офицеры и советы. Приезд военного министра Гучкова.

    Мой служебный вагон-салон был поставлен на запас­ный путь, на котором накануне стоял поезд отрекшегося императора. Отречение произошло меньше чем за сутки до моего приезда. Генерал Рузский, к которому я отпра­вился с рапортом о прибытии, был в числе тех немногих людей, которым довелось присутствовать при подписании царем акта отречения.

        Говорят, великий князь Михаил откажется от пре­стола, хоть государь и отрекся в его пользу,— сказал



     

    мне Николай Владимирович.— Ненависть к династии на­столько велика, что вряд ли кому-нибудь из Романовых удастся снова оказаться у власти. Мне передавали, что вчера великий князь просил дать ему поезд для поездки из Гатчины в Петроград, но в Совете ему сказали, что «гражданин Романов может прийти на станцию и, взяв билет, ехать в общем поезде».

        В каком Совете? Что за Совет? — удивился я. О возникновении Советов рабочих и солдатских депута­тов я еще ничего не слышал и был далек от мысли о том, что с совместной работы с одним из таких Советов — Псковским — начнется мое вхождение в новую послере­волюционную жизнь.

        А вот это вы видели? — вместо ответа спросил Рузский и протянул мне измятый номер газеты, снабжен­ный совершенно необычным заголовком:

    «Известия Петроградского Совета рабочих и солдат­ских депутатов»,— прочел я.

        Возьмите с собой, у меня есть лишний номер,— предложил Николай Владимирович.— Обратите особое внимание на опубликованный здесь приказ № 1. Я ду­маю, что это — начало конца,— мрачно добавил он.

    Вернувшись в вагон, я поспешил познакомиться с при­казом, так сильно расстроившим главнокомандующего фронта. Признаться, сделав это, я впал в такую же про­страцию.

    Обращенный к гарнизону Петроградского округа при­каз № 1 отменял отдание чести и вставание во фронт, Отменялось и титулование. Я перестал быть «вашим пре­восходительством» и не имел права говорить солдату «ты»; солдат не являлся больше «нижним чином» и полу­чал все права, которыми революция успела наделить на­селение бывшей империи. Наконец, во всех частях выби­рались и комитеты и депутаты в местные Советы. При­каз оговаривал, что в «своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету рабочих и солдатских депутатов и своим комитетам».

    Я не мог не понять, что опубликованный в «Изве­стиях» приказ сразу подрывает все, при помощи чего мы, генералы и офицеры, несмотря на полную бездарность верховного командования, несмотря на ненужную, но обильно пролитую па полях сражения кровь, явное пре­дательство и неимоверную разруху, все-таки подчиняли



     

    своей воле и держали в повиновении миллионы озлоб­ленных, глубоко разочаровавшихся в войне, вооружен­ных людей.

    Хочешь не хочешь, вместе с отрекшимся царем летел куда-то в пропасть и я, генерал, которого никто не станет слушать, военный специалист, потративший многие годы на то, чтобы научиться воевать, то есть делать дело, ко­торое теперь будет и ненужным и невозможным. Я был убежден, что созданная на началах, объявленных прика­зом, армия не только воевать, но и сколько-нибудь орга­низованно существовать не сможет.

    Ко всем этим тревожным мыслям примешивалась и мучительная боязнь, как бы воюющая против нас Герма­ния не использовала начавшейся в войсках сумятицы. По дороге в штаб фронта я видел, как изменились и поведе­ние и даже внешний облик солдата. Генеральские погоны и красный лампас перестали действовать. Вместо при­вычного строя, в котором солдаты доныне появлялись на улицах города, они двигались беспорядочной толпой, на­половину перемешавшись с одетыми в штатское людьми. Начался, как мне казалось, полный развал армии.

    Все это безмерно преувеличивалось мною. И все-таки, несмотря на мерещившиеся мне страхи, привычка к штаб­ной службе делала свое. Выслушав мой скомканный от­чет о поездке, Рузский не дал мне никакого нового рас­поряжения, и я, послав коменданту станции записку с приказанием прицепить мой вагон к пассажирскому поезду, решил продолжить свою затянувшуюся команди­ровку.

    В Пскове меня и знали и побаивались. Несмотря на бестолочь, царившую на станции, очень скоро послы­шался лязг буферов, маневровый паровоз потащил мой вагон по путям, буфера снова загрохотали, и, выглянув в тамбур, я увидел, что нас прицепили к пассажирскому составу.

    Минут за пять до отхода поезда в занятое мною купе нервно постучали. Открыв дверь, я увидел дежурного офицера для поручений при штабе фронта.

        Ваше превосходительство,— задыхаясь от быстрой ходьбы, доложил офицер,— главнокомандующий требует вас к себе. На квартиру.

    Решив, что вызов к Рузскому вызван желанием его уточнить прежние распоряжения о строительстве рокад­



     

    ной дороги, я приказал своим спутникам подождать моего возвращения и предупредить коменданта, чтобы вагон отцепили и отправили со следующим поездом.

    Несмотря на расстроенное состояние, в котором я да­веча застал Рузского, он, не очень внимательно выслу­шав меня, все же сказал, что очень заинтересован в ско­рейшем открытии движения по вновь построенной линии. Фраза эта и заставила меня предполагать, что поздний вызов связан именно с этим вопросом.

    Одевшись и надев оружие, я вышел к ожидавшему меня штабному автомобилю и поехал на хорошо знако­мую квартиру Рузского, в которой не раз бывал за­просто.

    Шел двенадцатый час ночи, с вечера крепко подморо­зило, на пустынном шоссе, словно сквозь дым, тускло просвечивали редкие фонари. Когда открытая машина поравнялась с «распределительным пунктом», послыша­лись крики, и я не сразу догадался, что они относятся ко мне.

        Стой! Кто едет? — бросившись наперерез, выкри­кивали какие-то солдаты. В морозной тишине отчетливо послышался стук ружейных затворов, и я понял, что сол­даты на ходу заряжают винтовки. Солдат было человек пять. Были с ними и двое штатских, резко выделявшихся своим видом даже в ночном сумраке.

        Вылезай! — грубо скомандовал добежавший пер­вым солдат.

        А ну, живо! — поддержал его второй. Солдаты опередили своих штатских спутников, и пока те подошли, в автомобиль с обеих сторон просунулись винтовки и штыки их уперлись в надетую на мне шинель.

    Не задумываясь над тем, что делаю, я раздраженно отстранил руками направленные на меня штыки. К авто­мобилю подбежали неизвестные в штатском, видимо, распоряжавшиеся солдатами, один из них разглядел мои генеральские погоны и на ломаном русском языке спро­сил, кто я.

    Я назвался и прибавил, что еду по личному вызову главнокомандующего. Сойдя на снег, я сердито сказал, что это черт знает что — задерживать едущего по делам генерала, да еще направив на него штыки. Я был на­столько обозлен, что не подумал об опасности, которой подвергаюсь.



     

    Отстав от меня, солдаты занялись шофером. Висев­ший у него на поясном ремне штык привлек их внима­ние, и они потребовали, чтобы шофер его сдал. Ободрен­ный сердитым тоном, которым я отчитывал штатского, шофер заупрямился; началась перебранка.

    Ссылка на главнокомандующего произвела впечатле­ние, и штатский, с которым я препирался, сказал, что я могу продолжать свой путь.

        Нет уж, если хотите, сами поезжайте в автомо­биле, а я пешком пойду,— заупрямился я.— Зачем мне ехать, если на любом углу меня могут снова остановить и высадить из машины.

    Я повернулся на каблуках и, осуществляя свою смешную угрозу, зашагал по скрипевшему под ногами снегу.

        Я вас буду просить садиться в машина, герр гене- раль,— почему-то попросил штатский, выдавая свое не­мецкое или австрийское происхождение.— Вы есть по­званы к генераль Рузский... И это не есть можно ходить пеший,— с трудом подбирая русские слова, продол­жал он.

    Вероятно, он был из немецких или австрийских воен­нопленных. Он даже что-то сказал насчет того, что был «кригсгефангенер», но теперь «есть свободный человек». Не знаю, что руководило им, но он принялся уговаривать меня и даже прикрикнул на солдат, чтобы они отстали от заупрямившегося по моему примеру шофера. Я согла­сился продолжать путь в автомобиле, но с тем условием, чтобы он, этот неизвестный штатский, сел рядом с шофе­ром и охранял меня, пока мы не доедем до дома, в кото­ром квартирует главнокомандующий.

    Он сел на переднее сиденье и довез меня до нужного дома.

    Мы расстались, и я так и не узнал, кто был мой про­вожатый. Несмотря на поздний час, главнокомандующий был не один. В кабинете его я застал начальника гарни­зона, бравого и солдафонистого генерала. Вид его пора­зил меня. На глазах генерала были слезы, следы которых можно было заметить и на огрубелых щеках, голос, обычно резкий и громкий, дрожал и сбивался на какой- то шелестящий шепот. Кроме генерала, в кабинете ока­зался какой-то человек, назвавшийся представителем го­родского комитета безопасности. Несколько поодаль


    т



     

    стояли адъютанты главнокомандующего — Шереметьев и Гендриков — и тихонько переговаривались, сообщая друг другу о идущих в городе самочинных обысках и арестах.

    Сам главнокомандующий, когда я вошел, был занят телефоном. Не отнимая телефонной трубки от уха, он кивнул мне и глазами показал на свободное кресло. Спустя несколько минут из реплик, которые подавал Руз­ский в телефонную трубку, и из коротких вопросов, кото­рые он вдруг задавал перетрусившему начальнику гарни­зона, я понял, что ночной вызов мой обусловлен неожи­данной расправой солдат над полковником Самсоновым, начальником того самого «распределительного пункта», около которого с полчаса назад и был задержан мой автомобиль.

    Какие-то солдаты и неизвестные люди в штатском, возможно, те, которые остановили меня на шоссе, ворвав­шись в кабинет к полковнику Самсонову, прикончили его несколькими выстрелами в упор. Кто были эти люди — осталось невыясненным. О причинах убийства можно было только гадать. Полковник Самсонов вел себя с по­ступавшими на пункт фронтовыми солдатами так, как привыкли держаться окопавшиеся в тылу офицеры кз учебных команд и запасных батальонов: грубо, деспо­тично, изводя мелкими и зряшными придирками, ни в грош не ставя достоинство и честь не раз видевшего смерть солдата...

    Я вспомнил о недавних словах Рузского и подумал, что было бы куда лучше, если бы они не оказались та­кими пророческими. Убийство Самсонова произвело на меня гнетущее впечатление, и я теперь сам удивлялся своему безрассудному поведению в давешней стычке с солдатами.

        Вам придется, Михаил Дмитриевич, принять псков­ский гарнизон,— повесив трубку, неожиданно приказал Рузский.— Вступайте сейчас же...

        Слушаюсь,— сказал я и потребовал от своего пе­ретрусившего предшественника немедленной передачи дел.

    Псковский гарнизон, во главе которого я неожиданно оказался, состоял из множества самых разнообразных воинских частей. В городе были расквартированы штаб фронта и управление Главного начальника снабжения с их многочисленными управлениями, отделами и отделе­



     

    ниями. И в самом Пскове, и у вокзала, и в пригородах помещались мастерские, парки, госпитали, полевые хле­бопекарни, обозы и другие тыловые учреждения и части.

    На «распределительном пункте» находились прибы­вавшие из отпусков и госпиталей солдаты, предназначен­ные к отправке в действующие на фронте части. В иные дни на пункте скапливалось до сорока, а то и до пятиде­сяти тысяч человек.

    Верстах в двух от Пскова, на перекрестке шоссе, в так называемых «Крестах» был организован лагерь для военнопленных австрогерманцев, число которых доходило до двадцати тысяч.

    Строевых солдат, пригодных для несения караульной службы, в Пскове было около восьми тысяч. Зато свыше тридцати тысяч имелось в гарнизоне тех, кого можно было считать солдатами лишь с большой натяжкой. Это была так называемая «нестроевщина»; ядро ее состояло из лишенных отсрочек и призванных в армию фабричных и заводских рабочих. Среди них было немало петроград­цев, москвичей и рижан, знакомых с политикой и по гра­мотности своей и сознательности намного превосходив­ших не только среднюю солдатскую массу, но и значи­тельную часть офицеров.

    Была в составе псковского гарнизона и школа пра­порщиков, в значительной степени пополненная за счет солдат, имевших хотя бы четырехклассное образование или особо отличившихся на фронте. '

    Наличие в гарнизоне большого количества промыш­ленных рабочих начало сказываться с первых же дней революции. Большое влияние оказывала и близость сто­лицы. В Петрограде, в этой колыбели революции, реша­лись тогда судьбы страны, и не только даже незначи­тельные события, но и циркулирующие по столице слухи тотчас же отражались на настроении солдат мно­готысячного псковского гарнизона.

    Как и в других городах, большевики в Пскове были тогда еще в меньшинстве. Ленин еще не вернулся в Рос­сию; знаменитые его Апрельские тезисы были никому не известны; крупных партийных работников большевист­ской партии в Пскове не было; Псковским Советом за­правляли крикливые и шумные «социалисты» правого толка. Очень часто это были наскоро объявившие себя социалистами-революционерами или социал-демократами



     

    Шустрые подпоручики или военные чиновника, умевшие выступать на митингах с демагогическими речами и ло­зунгами. Как и везде, шла всячески поощряемая Времен­ным правительством шумиха о войне «до победного конца».

    Рузский гарнизоном не занимался и в то, что проис­ходило в городе, не вмешивался. Я был предоставлен собственным силам и своему житейскому опыту. Как и подавляющее большинство офицеров и генералов, я очень плохо разбирался в политике и даже не очень от­личал друг от друга объявившиеся после февральского переворота многочисленные политические партии и группы.

    Сказывалось любопытное свойство дореволюционного русского интеллигентного офицерства периода того об­щественного спада и упадка, которым сопровождалась разгромленная царизмом первая русская революция. Нельзя было считать себя культурным человеком, не зная, например, модных течений в поэзии или не посмотрев на­шумевшей премьеры. Но это не мешало любому из нас, считавших себя высокообразованными людьми, иметь са­мое смутное представление о программных и тактических разногласиях в партии социал-демократов и даже не пред­ставлять себе толком, кем на самом деле является Вла­димир Ильич Ленин, возвращения которого так ждали в столице. И если я знал Ленина, то это было редким исключением в нашей среде, да и обязан я был этим не собственному развитию, а моему брату-революционеру.

    Но при всем моем политическом невежестве одно я твердо усвоил: старого не вернуть, колесо истории не станет вертеться в обратную сторону, и потому нечего и думать реставрировать в армии сметенные революцией порядки. Я хорошо знал настроение солдат: никто из них не видел смысла в продолжении войны и не собирался отдавать свою жизнь за Константинополь и проливы, столь любезные сердцу нового министра иностранных дел Милюкова, кадетского лидера. Чудом уцелев от не­мецких пуль, снарядов и ядовитых газов, фронтовик хо­тел вздохнуть полной грудью, вернуться к себе на завод или в деревню, помочь обездоленной семье, воспользо­ваться наконец-то пришедшей свободой.

    По штабным должностям, занимаемым мною все годы войны, я был знаком и с солдатскими разговорами,



     

    О которых Доносила полевая жандармерия, и с солдат­скими письмами, которые бесцеремонно просматривались и «подправлялись» военными цензорами.

    Революция развязала языки, солдаты прямо писали о том, что воевать не могут и хотят домой.

    Армия действительно не хотела воевать. Все больше и больше солдат уходило с фронта. По засекреченным данным Ставки, количество дезертиров, несмотря на при­нимаемые против них драконовские меры, составило к февральской революции сотни тысяч человек. Такой «молодой» фронт, как Северный, насчитывал перед фев­ральским переворотом пятьдесят тысяч дезертиров. За первые два месяца после февральской революции из ча­стей Северного фронта самовольно выбыло двадцать пять тысяч солдат.

    Зная все это, я намеренно ограничил задачи, стояв­шие передо мной, как перед начальником многотысяч­ного гарнизона, и решил добиваться лишь того, чтобы входившие в гарнизон части поддерживали в городе и у самих себя хоть какой-нибудь порядок. Поняв, что вкусившие свободы солдаты считаются только с Сове­тами, а не с оставшимися на своих постах «старорежим­ными» офицерами, я постарался наладить отношения с только что организовавшимся Псковским Советом и возникшими в частях комитетами.

    Такое поведение представлялось мне единственно разумным. Но подавляющее большинство генералов и штаб-офицеров предпочитало или ругательски ругать приказ номер первый и объявленные им солдатские сво­боды, или при первой же заварушке в гарнизоне закры­ваться в своих кабинетах и, отсиживаясь, как тараканы в щели, вопить о том, что все погибло...

    По мере роста влияния на солдат Псковского Совета и его Исполнительного комитета, надобность в постоян­ном общении моем с ротными и полковыми комитетами отпала, но все теснее делалась связь с Советом. Как-то само собой получилось, что я был кооптирован и в Псковский Совет и в его Исполком; издаваемые мною приказы по гарнизону приобрели неожиданную силу.

    С чьей-то легкой руки меня уже начали называть «советским генералом», хотя в прозвище это говорившие вкладывали совсем другой смысл, чем мы теперь. Чем больше «углублялась» революция в России и чем с^Гль-



     

    нее народные массы, разочаровываясь во Временном правительстве, подпадали под влияние единственной по-настоящему революционной партии — большевистской, тем чаще меня начали называть большевиком. Между тем я до сих пор, как был, так и остался беспартийным, а в те, предшествовавшие Октябрю, месяцы был очень далек от партии и ее целей.

    Контакт, установленный мною с Псковским Советом, начал вызывать все большее осуждение со стороны ге­нералов и штаб-офицеров. Шло это главным образом от полного непонимания того, что произошло в России. Даже умный и образованный Рузский наивно полагал, что достаточно Николаю II отречься, и поднятые револю­цией народные массы сразу же успокоятся, а в армии воцарятся прежние порядки.

    Поняв, что желаемое «успокоение» не придет, Руз­ский растерялся. Интерес к военной службе, которой ге­нерал обычно не только дорожил, но и жил,— пропал. Появился несвойственный Николаю Владимировичу пес­симизм, постоянное ожидание чего-то худшего, неверие в то, что все «перемелется — и мука будет».

    Бесспорно талантливый человек, отличный знаток военного дела и незаурядный стратег, Рузский, насколько я знаю, не собирался после февральского переворота ло­вить рыбку в мутной воде и лезть в доморощенные Бонапарты. В то время как ряд генералов, не занимав­ших до февральского переворота сколько-нибудь вид­ного положения, такие, как Корнилов, Деникин, Кры­мов, Краснов и многие другие, спали и видели себя будущими диктаторами России, Рузский не помышлял о контрреволюционном перевороте и не собирался уча­ствовать в заговорах, в которые его охотно бы вовлекли. Однако хотя к царской фамилии он относился в общем отрицательно, ни широты кругозора, ни воли для того, чтобы сломать свою жизнь и пойти честно служить ре­волюции, у него не хватило.

    Он сделал, впрочем, попытку заявить о своей готов­ности служить новому строю. Почему-то он выбрал для этого такой необычный способ, как телеграмму, адресо­ванную моему брату Владимиру Дмитриевичу, связан­ному с Центральным Исполнительным Комитетом, но ни­какого отношения к Временному правительству не имев­шему.



     

    Возможно, что не раз слыша от меня о моем брате, Рузский и решил обратиться к нему. Являвшегося в это время военным министром московского промышленника и домовладельца Гучкова он не выносил и считал, что тот губит армию.

    Телеграмма Рузского была напечатана в «Известиях Петербургского Совета рабочих и солдатских депутатов», но на этом и закончилась попытка Николая Владимиро­вича определить свое дальнейшее поведение.

    Однако если Рузский придерживался гибельной для него, пусть малодушной, но все-таки в какой-то мере честной политики нелепого «нейтралитета», то настроение многих высших чинов в штабе фронта и в гарнизоне было иным. На отречение Николая II они смотрели только как на проявление присущего последнему царю безволия. С огромным трудом соглашаясь на некоторые уступки в уставах, они старались во всем остальном сохранить армию такой, какой она только и могла быть им любез­ной. Не брезгуя нацепить на себя красный бант или вовремя с фальшивым пафосом произнести громкую ре­волюционную фразу, они оставались сторонниками са­мого оголтелого самодержавия и мечтали только о том, чтобы с помощью казаков или текинцев разогнать «все эти Совдепы».

    В их среде, как бактерии в питательном бульоне, выращивались всевозможные контрреволюционные планы и заговоры. На этой почве и выросло пресловутое корни­ловское движение, готовились кадры для будущих белых армий.

    Мое вхождение в Совет всячески осуждалось. Шли разговоры даже о том, что следует арестовать меня и этим в корне пресечь вредное мое влияние на гарнизон.

    Со многими из тех, кто тогда старался не подавать мне руки или не замечать меня при встрече, я сопри­касался впоследствии. Более откровенные из моих былых врагов, вспоминая прошлое, признавали ошибочность своих прежних взглядов; другие, кто был похитрее, де­лали вид, что они и тогда думали так же, как и я, но вы­нужденно скрывали истинные свои мысли.

    Я не склонен переоценивать свое политическое пред­виденье. Думаю, что не было у меня и никакого «поли­тического нюха». Никогда не был я карьеристом и поли­тиканом, хотя обвиняли меня в этом почти все без исклад-



     

    чения «вожди» белого движения, сбежавшие после раз­грома белых армий за границу и занявшиеся на покое писанием своих пространных мемуаров.

    Почувствовав, как укрепило мои позиции сотрудни­чество с Псковским Советом, я занялся обильным слово­творчеством и выпускал, как это было свойственно штаб­ным офицерам, приказ за приказом, один другого об­ширнее и многословнее.

    Просматривая сейчас, спустя почти сорок лет пожел­тевшие и ветхие листы не только подписанных, но и на­писанных мною приказов по псковскому гарнизону, я не могу не улыбнуться тогдашней моей наивности и пре­краснодушию.

    Впрочем, в приказах этих было немало и дельных мыслей и указаний.

    Так в одном из них я, обратив внимание на слиш­ком долгое содержание на гауптвахте задержанных для привлечения к суду солдат, резонно предлагал:

    «...Подвергая солдата-гражданина такому задержа­нию, помнить, что срок, проведенный на гауптвахте, дол­жен быть доведен в каждом частном случае до наимень­шей продолжительности».

    Этим же приказом коменданту города вменялось в обязанность следить за тем, чтобы каждый солдат, со­держащийся на гауптвахте, знал причины его задержания.

    Разумным был и другой приказ, в котором в целях борьбы с уголовными элементами, действовавшими под видом солдат, я приказывал ротным и полковым коман­дирам разъяснить солдатам необходимость соблюдения формы, а начальникам частей совместно с комитетами озаботиться выдачей погон с форменной на них шифров­кой и установленных в войсках кокард.

    И все-таки большую часть этих приказов нельзя сегодня читать без мысли о том, как часто в то незабы­ваемое время даже мы, опытные военные, превращались в сентиментальных болтунов.

    Солдаты метко и зло прозвали объявившего себя вер­ховным главнокомандующим Керенского «главноугова- ривающим». В первые месяцы после февральского пере­ворота в России говорили невообразимо много, и если Керенский был «главноуговаривающим», то сохранив­шиеся приказы мои говорят о том, что и я был повинен в этом грехе.



     

    «Считаю своим долгом напомнить всем чинам гар­низона,— писал я,— что частям нашей свободной добле­стной армии, несущей свою службу на благо отныне сво­бодной родины, т. е. не по принуждению, а по доброй воле и от чистого сердца, надлежит, находясь на службе, строго выполнять все воинские уставы...»

    Невольно уподобляясь простодушному повару из кры­ловской басни, я пытался уговорами и красивыми сло­вами воздействовать на тех, кто давно уже не боялся ни бога, ни черта и не верил ни в того, ни в другого.

    И все-таки вся эта болтовня приносила некоторую пользу, хотя бы потому, что приказ подписывал свой, связанный с Советом генерал, а солдат все-таки привык повиноваться и выполнять приказы, если они не поро­ждали у него явного недоверия.

    Пока я занимался всем этим, из Петрограда пришла телеграмма, сообщавшая о предстоявшем приезде в Псков военного министра Временного правительства «думца» Гучкова *.

    Не помню, какого именно числа марта месяца в во­семь часов утра представители Псковского Совета и дру­гих, очень многочисленных в то время и не всегда понят­ных общественных организаций собрались на площади у вокзала для торжественной встречи «революционного» министра. Генералу Рузскому нездоровилось, принимать военного министра пришлось мне.

    Немало смущало меня, какими словами я должен рапортовать министру. Обычная, давно принятая в рус­ской армии форма рапорта типа «на Шипке все спо­койно» казалась издевательской,— в Пскове не прохо­дило ночи без всякого рода чрезвычайных происшествий, а в гарнизоне шло непрерывное и глухое брожение.

    Поезд военного министра прибыл точно в назначенное время, без обычного на расстроенных войной железных дорогах опоздания. Гучкова сопровождал специальный конвой из юнкеров Павловского пехотного училища. Я глянул на «павлонов» и ужаснулся. Прежняя, хорошо


    1 Гучков Александр Иванович (род. в 1862 г.), крупный про­мышленник, член и Председатель III Государственной думы, вождь так называемой партии «октябристов». Энергичная деятельность Гучкова была направлена на сохранение реформированной монар­хии, где у власти стояла бы крупнейшая буржуазия и помещики, После Октября — активный враг советского строя, эмигрант,



     

    знакомая форма осталась, но Ёыправка свела бы с ума любого кадрового офицера. Вновь испеченные юнкера бессмысленно тянулись, но стояли «кренделями» и больше походили на солдат прежнего провинциального полка средней руки.

    Пройдя мимо юнкеров, я подошел к тамбуру вагон- салона и, дождавшись Гучкова, рапортовал ему о том, что «благодаря принятым мерам в гарнизоне города Пскова водворен порядок». Это было в какой-то мере правдой — с помощью Совета подобие воинского порядка все-таки сохранилось в частях. Это было и неправдой — в любой момент гарнизон мог послать ко всем чертям и меня, и соглашательский Совет...

    Рапортом Гучков остался очень доволен; возможно, этому способствовал мой зычный, натренированный на многих смотрах и учениях голос.

    В дореволюционной русской армии с непонятной жи­вучестью сохранялись традиции и предрассудки того давно минувшего времени, когда солдаты были воору­жены кремневыми ружьями и на виду у неприятеля смыкали ряды. Оглушающий бас и умение подать команду в унисон с остальными командирами были обя­зательным условием для продвижения по службе.

    Оглушив военного министра своим рапортом, я пред­ставил ему чинов штаба и присоединился к довольно многочисленной свите — что-что, а окружать себя штаб­ными и адъютантами новые высокопревосходительства научились с поразительной быстротой.

    Гучкова я знал давно и был о нем самого скверного мнения. Честно говоря, думая о нем», я не раз вспоми­нал старинный злой экспромт:

    Отродие купечества,—

    Изломанный аршин!

    Какой ты сын отечества?

    Ты просто сукин сын.

    Военными делами Гучков интересовался давно, рас- считавая сделать на этом политическую карьеру. Поло­жение депутата Государственной думы открывало еще большие возможности, и Гучков настолько преуспел, что даже в военной среде на него начали смотреть как на знатока некоторых специальных вопросов, с помощью



     

    Которого Можно пробить Каменную стену российского бю­рократизма и рутины.

    Наслышавшись по приезде в Петербург о многочис­ленных талантах и достоинствах Гучкова, я поспешил увидеться с ним. В то время я только закончил редакти­рование учебника тактики Драгомирова, позже издан­ного. Учебник этот, излагающий систему боевой подго­товки русской армии, должен был сыграть немалую роль в ее перестройке.

    Свидание с Гучковым произошло в его квартире. Рассказав о своей работе, я передал ему обе части учеб­ника. Гучков рассыпался в любезностях, но о воспита­нии войск не обмолвился и словом.

    Из разговора с будущим министром я вынес впечат­ление, что передо мной — самовлюбленный человек, спе­циализировавшийся на отыскании благоглупостей в ра­боте военного министерства, но меньше всего заинтере­сованный в том, чтобы наладить военное дело.

    Первое впечатление подтвердила и эта, последовав­шая много лет спустя, встреча. Теперь он достиг того, к чему так настойчиво стремился,— сделался, наконец, военным министром огромной воюющей страны. Но я по­чувствовал в нем ту же незаинтересованность и равно­душие к армии, с которыми столкнулся во время памят­ной встречи в Петербурге.

    На привокзальной площади была сооружена три­буна, Гучков не преминул на нее взобраться. Как на­чальник гарнизона я обязан был держаться поближе к министру и стал возле него, но не на трибуне, а на мостовой, обильно усеянной шелухой от семечек.

    Читатель, помнящий семнадцатый год, наверное, не забыл серого, шуршащего под ногами ковра из шелухи, которой были покрыты мостовые и тротуары едва ли не всех городов бывшей империи. Почувствовавший себя свободным, солдат считал своим законным правом, как и все граждане, лузгать семечки: их тогда много приво­зили с юга. Семечками занимались в те дни не только на митингах, но и при выполнении любых обязанностей: в строю, на заседании Совета и комитетов, стоя в ка­рауле и даже на первых после революции парадах.

    И теперь, пока министр по всем правилам думского ораторского искусства обещал собравшимся на площади солдатам и любопытствующим обывателям самый *со­



     

    блазнительный рай на земле, если только война будет доведена «до победного конца», будущие обитатели этого демократического рая непрерывно лузгали се­мечки. От неустанного занятия этого шел шум, напоми­нающий массовый перелет саранчи, который я как-то на­блюдал в южнорусских степях.

    В речи Гучкова было много искусственного пафоса, громких слов, эффектных пауз, словом, всего того, чем французские парламентарии из адвокатов так любят оснащать свои шумные и неискренние речи. Стоя на мо­стовой рядом с солдатами, я видел, как невнимательно и безразлично слушают военного министра те, кого он должен был «зажечь и поднять» на всенародный подвиг продолжения войны во имя новых прибылей англо-фран­цузских и американских фабрикантов оружия.

    Как ни неожиданно это было для немолодого цар­ского генерала, микроб своеобразного «пораженчества» уже проник в мою кровь. Я давно понял, что воевать мы больше не можем; что нельзя собственную стратегию и тактику подчинять только интересам влиятельных союзников и во имя этого приносить неслыханные жерт­вы; что война непопулярна и продолжать ее во имя по­ставленных еще свергнутой династией целей нельзя.

    Гучков кончил свою часовую речь, так ничего и не сказав о том, что больше всего волновало собравшихся у трибуны солдат. Он готов был покинуть привокзальную площадь, когда из толпы посыпались недоуменные во­просы. Гучков растерялся и вместо ответа предложил выбрать пятнадцать представителей, с которыми он, воен­ный министр, и переговорит обо всем. Беседу эту ре­шено было провести в конторе начальника станции.

    Я решил на правах начальника гарнизона присут­ствовать и попросил у Гучкова разрешения. Он попы­тался уклониться и лишь по настоянию солдат раз­решил.

    Солдатские представители засыпали военного мини­стра таким огромным количеством вопросов, что он сразу вспотел. Спрашивали об увольнении из армии старших возрастов, о наделении крестьян землей, о воин­ской дисциплине, о том, наконец, когда кончится опо­стылевшая народу война. Вопросов, связанных с жизнью гарнизона, или жалоб по этому поводу, к моему удо­влетворению, никто не задал*



     

    С вокзала Гучков вместе со своей свитой отправился к Рузскому. Главнокомандующий принял его в своем служебном кабинете. При разговоре Гучкова с Рузским никто не присутствовал. Разговор этот был чем-то не­приятен Николаю Владимировичу, и он сразу же начал поговаривать об отставке...


    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

    Гучков снова приезжает в Псков. Затишье на фронте. Фронтовой съезд. Генералы Драгомиров и Клембовский пытаются «подтянуть» солдат. Офицерские «союзы». Де­никин и обвинение большевиков в шпионаже. Приезд ко- миссара фронта Станкевича. Московское совещание. Сдача Риги. Признание Корнилова.

    Вскоре после первого своего посещения Пскова Гуч­ков снова проехал через город и направился в район 5-й армии, оборонявшей Двинский плацдарм. Из штаба фронта для сопровождения Гучкова был командирован генерал Болдырев, занимавший должность генерал-квар- тирмейстера. Рябоватый, с бородкой «буланже», слегка тронутыми сединой усами и седеющей щеткой волос на голове, Болдырев до войны был преподавателем Акаде­мии генерального штаба и считался либералом. Либера­лизм этот не помешал ему, как и многим, впоследствии оказаться у Колчака и стать членом Директории, подви­завшейся в оккупированной интервентами Сибири.

    Типичный штабной генерал, лишенный военных та­лантов, но обладавший изворотливым удоом и уменьем обвораживать нужных людей, Болдырев, как и новый начальник штаба фронта генерал Ю. Данилов, по про­званию «черный», являлся типичным представителем той петербургской школы офицеров генерального штаба, ко­торая и порождала этаких «моментов» обладавших удивительной способностью убивать всякое живое дело


    1 Ироническая кличка генштабистов, намекающая на уменье «ловить момент».



     

    6 мирное время и обращать оперативную работу на войне в предмет пустых канцелярских упражнений.

    Вот с таким-то учеником этой своеобразной «школы» Гучков и отправился путешествовать по армиям Север­ного фронта. Результат не замедлил сказаться. Оказа­лось, что в армиях все плохо и что поправить дело мо­жет только один Болдырев.

    Вернувшись в Псков, Болдырев вышел из поезда военного министра уже не генерал-квартирмейстером штаба, а командиром ХЫИ армейского корпуса, позже бесславно сдавшего Ригу.

    Разъезжая по армиям, Гучков, как это он начал де­лать с первых дней своего вступления в должность воен­ного министра, без церемоний смещал неугодных ему ге­нералов и назначал на высокие посты любого из своих случайных фаворитов. Целью этой убийственной для рус­ской армии генеральской чехарды, напоминавшей произ­водившуюся Распутиным смену царских министров, было «омолодить» действующую армию, вдохнуть в нее «на­ступательный дух и волю к войне до победного конца».

    Тем, кто знал жизнь армии не понаслышке, как Гуч­ков, а из непосредственного общения с войсками, были ясны губительные результаты, к которым не могли не привести все эти необдуманные реформы.

    Поставив на руководящие военные посты своих еди- нрмышленников, Гучков тем самым заставлял рядовых офицеров агитировать в войсках за излюбленную им «войну до победного конца». Этим он взбаламутил море страстей, сдерживавшихся прежде осторожностью старого генералитета, связанного *с войсками и при всех своих недостатках знавшего подлинные настроения солдат.

    Губительную работу эту продолжал Керенский. Одной рукой побуждая офицерство агитировать в пользу верности союзникам и войны до победы (что не могло не раздражать солдат), он другой охотно указывал на «военщину», как на главных виновников затяжки крово­пролития... Понятно, к чему это приводило.

    Ни Гучков, ни Керенский не хотели понять, что всту­пившая в полосу углублявшейся революции Россия не в состоянии вести войну ради тех целей, которые были поставлены еще при Николае II. Если даже допустить, что Временное правительство не могло справиться с ока­зываемым на него союзниками давлением, то элементар­



     

    ная логика должна была подсказать ему необходимость выдвижения иных целей войны или, по крайней мере, других ее лозунгов.

    Вернувшись из 5-й армии, Гучков снова посетил Ни­колая Владимировича, в это время простудившегося и лежавшего в постели.

    От Рузского военный министр проехал прямо в штаб фронта и с удивительной бестактностью начал обсуждать деловые качества главнокомандующего чуть ли не со всеми штабными офицерами, которые попадались ему на­встречу. Я присутствовал при некоторых таких расспро­сах и невольно краснел от стыда за военного министра — что должны были думать наши офицеры об этом верши­теле их судеб?

    Побегав по штабу, Гучков уехал в Петроград. В Пскове потянулись привычные штабные будни, нару­шаемые лишь солдатскими самосудами и другими бес­чинствами, число которых, несмотря на все мои стара­ния, росло со дня на день.

    На фронте после неудачного наступления 12-й армии в районе Рига — Икскюль, предпринятого еще в декабре, стояло длительное затишье. Внимание армий, входивших в состав Северного фронта, было обращено преимуще­ственно на общественное их переустройство. Повсюду создавались войсковые комитеты; вокруг этих выборов шла острая, но тогда еще малопонятная мне борьба. „

    В состав фронта входили 12-я, 5-я, 1-я армии, ХЫП армейский и Х1Л1 отдельный корпусы, раскварти­рованные в Финляндии. Наличие таких революционных очагов, как Рига, Гельсингфорс, Ревель, Двинск, да и близость отдельного корпуса и почти всей 12-й армии к Петрограду способствовали быстрому полевению солдат­ских масс, высвобождению их из-под меньшевистско- эсеровского влияния и росту в частях большевистских ячеек. Входившие в 12-ю армию национальные латыш­ские части, состоявшие преимущественно из рабочих, ба­траков и малоземельных крестьян, 'находились под силь­ным влиянием революционной социал-демократии Лат­вии и быстро большевизировались.

    В 12-й армии очень скоро начала выходить больше­вистская газета «Окопная правда», огромное влияние которой на солдат росло не по дням, а по часам.

    Первые войсковые комитеты и Советы депутатов* го­



     

    родов и районов, находившихся в тылу фронта, были во власти меньшевистско-эсеровского большинства. И все-таки даже они не внушали доверия Временному правительству. Послушное ему военное командование делало все для того, чтобы свести роль войсковых коми­тетов к решению мелких хозяйственных вопросов, и вся­чески препятствовало не только общению комитетов с Со­ветами, но и объединению самих Советов.

    В первой половине апреля в Пскове был созван так называемой фронтовой съезд. На самом деле на съезде этом были представители только тыловых частей фронта и местных Советов.

    Под заседания фронтового съезда я отвел спешно освобожденный от госпиталя третий этаж в одном из лучших зданий города. В том же этаже было устроено общежитие для делегатов и открыта столовая. Генерал Рузский отпустил нужную сумму, и я передал эти деньги под отчет хозяйственной комиссии съезда.

    Съезд закончился выборами Исполнительного коми­тета. Для размещения его мною был отведен первый этаж в здании давно закрывшегося реального училища.

    Состав съезда был пестрый: некоторое количество прапорщиков военного времени, десятка два вольноопре­деляющихся, крестьяне из губерний, входивших в район Северного фронта, и подавляющее большинство вчераш­них «нижних» чинов, порой даже неграмотных.

    Председательствовал на съезде рядовой солдат-боль­шевик, фамилии которого память не сохранила. Но помню, как поражали меня бог весть откуда взявшееся уменье, с которым председательствующий держал в ру­ках огромную и недисциплинированную аудиторию; при­родная сметка, которую он проявлял в трудных случаях; недюжинный ум, с которым рядовой солдат этот полеми­зировал с образованными и поднаторевшими в подобного рода спорах кадетами, меньшевиками или эсерами из ин­теллигентов.

    Избранный съездом комитет получил наименование «Исполнительного комитета Советов солдатских, рабочих и крестьянских депутатов Северо-Западной области» и после нескольких столкновений с Псковским Советом пе­рестал вмешиваться в его работу и занялся армиями и областью.

    Обращаться в Исполнительный комитет мне как на-



     

    пальнику гарнизона приходилось довольно редко, ни перед кем из комитетчиков я не заискивал и ни в ком ни­чего не искал и был очень обрадован, когда много позже, уже в конце августа, получив назначение на пост главно­командующего Северного фронта, прочел следующее об­ращение ко мне:

    «Господин генерал! Исполнительный комитет Сове­тов солдатских, рабочих и крестьянских депутатов Севе­ро-Западной области, зная вас по вашей деятельности в качестве начальника гарнизона города Пскова, как че­ловека, всегда идущего совместно с демократическими организациями, приветствует вас по случаю назначения на ответственный пост главнокомандующего армий Се­верного фронта...»

    В середине апреля Рузский подал в отставку. Главно­командующим Северного фронта был назначен генерал- от-кавалерии Абрам Михайлович Драгомиров, родной брат начальника штаба 3-й армии. Встреча с Абрамом Михайловичем особой радости мне не доставила, хотя когда-то в Киеве я был принят в семье его отца и знал будущего главнокомандующего таким же молодым офи­цером, каким был тогда и сам.

    Новый главнокомандующий плохо понимал, что про­исходит в России. Всегда отличаясь горячностью и не- продуманностью своих суждений, он и здесь, в Пскове, не подумал о настроении многотысячных солдатских масс. Решив восстановить дореволюционные порядки, Абрам Михайлович с ретивостью старого конника взялся за это безнадежное дело.

    Переоценив свои возможности, он совершенно поза­был о том, что пробудившееся с революцией самосозна­ние солдат требует особого к ним подхода.

    Драгомиров наивно полагал, что достаточно быть генералом и главнокомандующим, чтобы все подчини­лись его авторитету. Между тем этот авторитет надо за­воевать у масс, и тогда все остальное удается как бы само собой.

    Как приобретается такое положение начальников, ска­зать трудно. Но добиться его можно не уступчивостью и угодливостью перед подчиненными; ничего не дают и жестокость, придирчивость и отсутствие уважения к че­ловеческому достоинству.

    Думается, что нужный авторитет приходит в резуйь-



     

    тате справедливого отношения к массам. Массы как бы изучают вас, а вы сдаете им экзамен всей своей дея­тельностью и всем своим поведением. Вы должны быть на чеку во всем: в обращении, в словах и жестах, в ме­тоде, с которым вырабатываете решения, во всех поступ­ках — крупных и незначительных. Все это требует от вас большого напряжения. И вдруг вы замечаете, что установилось взаимное понимание; даже самые невыдер­жанные солдаты прислушиваются к вам и начинают вас поддерживать; доверие к вам становится безграничным; вам верят и повинуются не за страх, а за совесть, пови­нуются беспрекословно, но только до тех пор, пока в массах ничем не опорочен завоеванный вами авторитет.

    На такую непривычную работу над собой Драгоми­ров не пошел; начались ежедневные пререкания и ссоры главнокомандующего с комитетами и Советом.

    Едва появившись в Пскове, Драгомиров, «позабыв» о многолетних дружеских отношениях моих с его семьей и с ним самим, перешел на сугубо официальный тон и начал с того, что сердито сказал мне:

        Николай Владимирович говорил мне, что вы рас­пустили гарнизон и что ему нужна подтяжка...

    Эту никому не нужную «подтяжку» он тут же на­чал, и через какую-нибудь неделю новому главнокоман­дующему никто в гарнизоне уже не верил. Но Драгоми­ров был непреклонен; все хотел кого-то усмирить и на­конец-то навести порядок.

    Ежедневно в назначенный час он выезжал на своей превосходной кобыле в город и распекал встретившихся на пути солдат за то, что они не отдают чести.

    Ссылка на Рузского осталась на совести этого быв­шего моего приятеля, оказавшегося в годы гражданской войны членом Особого совещания при генерале Деникине и покончившего с собой в белой эмиграции.

    Прошел месяц, и в Пскове создалась настолько на­пряженная обстановка, что Временное правительство вы­нуждено было снять ретивого генерала.

    На освободившееся место был назначен генерал Клембовский!, с начала войны занимавший высокие


    1 Клембовский Владислав Наполеонович, рожд. 1860 г. В 1915— 1916 гг. начальник штаба Юго-Западного фронта у Брусилова. При­нимал участие в разработке летнего наступления 1916 г. В 20-х годах выпустил работу по истории мировой войны.



     

    штабные должности в действующей армии. В служебной характеристике, которую как-то дал ему командующий 4-й армией, было сказано, что Клембовский «лишен бое­вого счастья». Генерал жестоко обиделся, но потом, вся­кий раз как ему предстояло нежелательное перемещение, спокойнср ссылался на «невезенье» как на основной по­вод против нового назначения.

    Подобно своему предшественнику, Клембовский сразу же решил «подтянуть» псковский гарнизон и при первом же свидании со мной упоенно рассказал:

        А я вот обедал перед отъездом из Питера в ресто­ране Палкина и, представьте, Михаил Дмитриевич, едва вошел в общий зал, как все офицеры встали и сели только по моему разрешению...

        Я полагаю, Владислав Наполеонович, что по по­ведению офицеров у Палкина трудно судить о настрое­нии петроградского гарнизона,— осторожно возразил я.

        Вы мне не говорите, там все подтянуты. А вот у вас в гарнизоне солдаты даже честь не отдают...

    Рослый, тщательно выбритый, с остриженной бобри­ком головой, он, подобно Драгомирову, ежедневно вы­ходил на прогулку по улицам Пскова и с непостижи­мым усердием выговаривал каждому „ нестроевому за его «разнузданный вид» и неотдание чести.

    Я всегда был сторонником обязательного отдания чести. Старик Драгомиров, большой знаток солдатского сердца, утверждал, что по тому, с какой тщательностью, вниманием и молодцеватостью солдат отдает привыч­ную честь, можно судить о настроении части.

    Но после февральского переворота было неумно тре­бовать от солдат этого отмененного самим Временным правительством приветствия и создавать ненужные кон­фликты. А именно этим, придя на смену вздорному и придирчивому Драгомирову, занялся генерал Клембов­ский.

    Потеря офицерством недавних своих привилегий, враждебное отношение к нему солдат, широкое развер­тывание в стране революции и неопределенность буду­щего — все это скоро заставило офицеров как-то орга­низоваться. В Пскове возник «Союз офицеров гарни­зона», объединивший местных офицеров и военных чи­новников.

    Такие же союзы создавались в столице и в других



     

    городах России, и, наконец, в Ставке образовался глав­ный комитет Всероссийского союза офицеров. По поли­тической неискушенности своей я не разглядел за внеш­ним либерализмом Союза офицеров его контрреволю­ционной сущности, как не усмотрел ничего плохого в том, чтобы сделаться председателем возникшего в Пскове объединения офицеров генерального штаба.

    В июле месяце ко мне как председателю объедине­ния стали поступать письма из Ставки, в которой объ­единившиеся к этому времени генштабисты вообразили себя органом, возглавлявшим всех офицеров генераль­ного штаба. Сначала письма эти носили характер свое­образных анкет, с помощью которых Ставка пыталась выявить направление мыслей офицеров и проверить бое­способность солдат.

    После назначения верховным главнокомандующим Лавра Корнилова в переписке Ставки со мной появилась странная недоговоренность: вопросы сделались двусмыс­ленными, предложения для обсуждения казались не со­всем понятными, а то и вовсе туманными. Смутные по­дозрения зародились в моей голове, и я попытался вы­яснить в чем дело.

    Вскоре я понял, что недоговоренность существует не только в присылаемых из Ставки письмах и циркулярах. В Пскове появилось несколько генштабистов из Ставки. Никто из них ко мне не зашел, и лишь стороною я узнал, что все они встречались с несколькими членами нашего объединения и вели секретные переговоры. Какие именно — установить не удалось: псковские единомыш­ленники Ставки своими секретами со мной не делились. В то же время я начал получать сведения, что среди осо­бенно реакционно настроенных офицеров гарнизона идут разговоры о необходимости моего ареста.

    Я чувствовал, что нити заговора ведут и в объедине­ние генштабистов, которое возглавляю. Чтобы покончить с этим двусмысленным положением, я наотрез отказался от дальнейшего председательствования и совершенно отошел от организации.

    «Июльские дни» поначалу как будто не отразились на жизни псковского гарнизона. Меньшевистско-эсеров- ский Совет так же, как и Исполком, были против пере­дачи власти Советам и в ответ на столичные демонстра­ции организовали свою — с оборонческими лозунгами и


    }() Ц. Д. Бонч-Бруевцч


    145



     

    антибольшевистскими выкриками. Но шум, поднятый белыми и эсеро-меньшевистскими газетами по поводу воображаемого большевистского шпионажа в пользу немцев, быстро дошел и до Пскова.

    «Полевение» мое шло непрерывно, хотя сам я этого не замечал; меня уже несказанно раздражали непрекра- щаюшиеся в офицерской среде разговоры о шпионской деятельности большевиков, якобы запродавшихся немец­кому генеральному штабу.

    Кто-кто, а я был хорошо знаком с методами немец­кого шпионажа, немало сделал для борьбы с ним и во­все не намерен был принимать за чистую монету глу­пые и наглые измышления ретивых газетных писак. «Дело» Ленина и большевистской партии было сфабри­ковано настолько грубо, что я диву давался.

    Вернувшийся из немецкого плейа прапорщик Ермо­ленко якобы заявил в контрразведке Ставки, что был за­вербован немцами и даже получил за будущие шпион­ские «услуги» пятьдесят тысяч рублей. Контрразведка штаба верховного главнокомандующего находилась в это время в ведении генерала Деникина, человека морально нечистоплотного. Не было сомнений, что все остальные «показания» вернувшегося из плена прапорщика были написаны им, если и не под диктовку самого Деникина, то с его благословения.

    В покаааниях этих Ермоленко утверждал, что, на­правляя его обратно в Россию, немецкая разведка дове­рительно сообщила ему о большевистских лидерах, как о давних германских шпионах.

    Ни один мало-мальски опытный контрразведчик не поверил бы подобному заявлению — немецкая разведка никогда не стала бы делиться своими секретами с только что завербованным прапорщиком. От брата я давно знал о поражающей идейной направленности и поразительной душевной чистоте не только самого Ленина, но и рядо­вых большевиков, с которыми в подполье приходилось работать Владимиру. Идущие от Деникина обвинения показались мне столь же бессмысленными, сколь и бес­честными. Было ясно, что все это сделано только для того, чтобы скомпрометировать руководство враждебной Временному правительству политической партии.

    Подобная, заведомо клеветническая попытка сыграть на немецком шпионаже была проделана и штабными заг-



     

    правилами близкого мне Северного фронта. Один из ру­ководителей большевистской организации 12-й армии и столь ненавистной реакционному командованию «Окоп­ной правды» прапорщик Сивере был арестован по обви­нению в тайных связях с немцами. Но инсценированный над ним суд с треском провалился: никаких следов шпионажа в деятельности Сиверса нельзя было отыскать.

    С негодованием отбросив версию о немецком шпио­наже большевиков, я вместе с тем начал с большей за­интересованностью следить за их действиями и незаметно для себя проникался все большим к ним уважением.

    Ко всякого рода новшествам, вводившимся в армию и сверху и снизу, я относился терпимо, считая, что ар­мию надо строить, если не заново, то, во всяком случае, по-новому.

    Меня нисколько не смутило утвержденное Керенским положение о фронтовых комиссарах, а к приезду в Псков назначенного комиссаром Северного фронта поручика Станкевича я отнесся с неподдельным, хотя и наивным энтузиазмом.

    В голове моей царила порядочная путаница; я все еще принимал за настоящих революционеров даже тех, у кого, кроме привычной фразеологии, ничего от былых революционных увлечений не осталось.

    Юрист по образованию, кандидат в приват-доценты уголовного права одного из университетов Станкевич был офицером военного времени. Политический клеврет Керенского, он был неимоверно самонадеян и глубоко равнодушен к армии. Гораздо больше, нежели неотлож­ные нужды разваливающегося на глазах фронта, его за­нимали петербургские кулуарные разговоры и борьба за призрачную власть во Временном правительстве. При первой же заварушке он исчезал из Пскова и позже, оказавшись комиссаром Ставки, то же самое проделывал и в Могилеве.

    Ничего этого я не знал и, услышав о приезде Стан­кевича, поспешил к нему, надеясь выложить все накопив­шиеся в душе сомнения и наконец-то услышать столь нужные мне слова о том, как же жить и работать дальше.

    Я чувствовал, что Керенский что-что такое замышляет; в самом Пскове меня смущала неясная позиция Клем- бовского — главнокомандующий хитрил, и было непо­



     

    нятно, как поведет он себя в случае попытки вооружен­ного переворота, предпринятого Ставкой. Давно обозна­чавшийся разрыв между солдатскими массами и офи­церством увеличивался с каждым днем, ставя под удар всякое руководство войсками. Был у меня еще ряд во­просов; мне казалось, что подготовительные действия к предстоявшему наступлению ведутся неправильно; нако­нец я считал необходимым переговорить с приехавшим из Петрограда комиссаром о тревоживших меня бытовых неполадках в войсках.

    Я получил нужную мне «аудиенцию», но оба мы не понравились друг другу. Много позже, уже в эмиграции, Станкевич писал об этой нашей встрече:

    «В один из первых дней после моего приезда в Псков я как-то утром застал у себя генерала, который терпе­ливо ожидал меня.

    Оказалось, это был Бонч-Бруевич, несший теперь обязанности начальника гарнизона. Он очень не понра­вился мне своей показной деловитостью, торопливостью, своими словечками против командующего фронтом, ка­ким-то извиванием. Но он пользовался большими симпа­тиями среди Псковского Совета, где высиживал многие часы. Как ни неприятна его личность, все же, несом­ненно, он умел найти способ действий, который давал возможность поддерживать порядок в Пскове и направ­лять в эту сторону и Псковский Совет; это был один из тех генералов, которые решили плыть по течению» !.

    Должно быть, я так не понравился Станкевичу и по­тому, что ему откуда-то стало известно о моей переписке с братом Владимиром. Переписки этой я ни от кого не скрывал, но в послеиюльский период она не могла не вооружить против меня называвшего себя народным со­циалистом поручика.

    Мне комиссар фронта показался пустышкой и само­надеянным фразером. Я понял, что ему нет никакого дела ни до меня, ни до армии, и мне ничего другого не осталось, как замкнуться и ограничиться официальным визитом начальника гарнизона.

    Сотрудники, которыми себя окружил в Пскове Стан­кевич, были настолько бесцветны, что почти никого из них я не запомнил. ^Исключением явились лишь помощ-


    1 Станкевич. Воспоминания. Берлин, 1920.



     

    ник Станкевича Войтинский и вскоре заменивший его Савицкий.

    Маленький, сгорбленный, с рыжей бороденкой, весь какой-то неряшливый и запущенный, Войтин'ский вы­годно отличался от своего «шефа» и умом и политиче­ской эрудицией. Меньшевик-оборонец, он закончил свою жизнь в белой эмиграции.

    Вольноопределяющийся Савицкий, несмотря на свою явную незрелость, обладал некоторыми достоинствами: был энергичен, неплохо председательствовал, хотел что- то сделать для армии, хотя и не понимал толком, как это делают...

    Со всеми тремя «комиссарами» мне впоследствии, уже в «корниловские дни» пришлось иметь немало дела.

    «Корниловским дням» предшествовало московское го­сударственное совещание, вылившееся в смотр контрре­волюционных сил.

    Я, как и многие другие военные, возлагал на сове­щание это особые надежды; мне почему-то казалось, что оно как рукой снимет многочисленные болезни, которыми болела действующая армия.

    Кроме Керенского и Корнилова, в московском сове­щании должны были принять участие генералы Рузский и Алексеев, до тонкости знакомые со всеми нуждами войск. Хотелось думать, что вопль о помощи армии, на­конец, раздастся и будет услышан страной.

    По политическому недомыслию своему я не понимал, что Корнилов выехал в Москву, где ему была устроена поистине царская встреча, вовсе не для того, чтобы до­биться чего-нибудь для армии. Добивался он совершенно другого, и не для армии, а для себя. Он полагал, что вслед за павшей ниц на дебаркадере вокзала купчихой Морозовой перед ним склонится и вся Россия. Он мечтал о военной диктатуре и во имя ее не постеснялся пригро­зить сдачей Риги и открытием немцам пути на Петро­град.

    Я пропустил тогда мимо ушей это недвусмысленное заявление:

    «Положение на фронтах таково, что мы, вследствие развала нашей армии, потеряли всю Галицию, потеряли всю Буковину и плоды наших побед прошлого и на­стоящего года,— сказал в своем выступлении Корни­лов.— Враг в некоторых местах уже перешел границы и



     

    грозит самым плодородным губерниям нашего юга, враг пытается добить румынскую армию и вывести Румынию из числа наших союзников, враг уже стучится в ворота Риги, и если только неустойчивость нашей армии не даст возможности удержаться на побережье Рижского залива, дорога к Петрограду будет открыта...»

    Не знал я ничего и о тайном сговоре с Корниловым позже предавшего его Керенского. Но никогда еще не было так тяжко, как в дни этого душного и тревожного предгрозья.

    Слова Корнилова о Риге не оказались пустой угро­зой. Через несколько дней после московского совещания 12-я армия очистила рижский плацдарм и сдала Ригу. С падением ее господство в Рижском заливе перешло к немцам, создав прямую угрозу Петрограду.

    Комиссар фронта Станкевич при первых же известиях о событиях под Ригой выехал туда на штабном автомо­биле. Выяснилось, что при наступлении немцев генерал Болдырев, командовавший ХЫП корпусом, совершенно растерялся и потерял управление войсками. По словам Станкевича, части корпуса позорно бежали, а 12-я ар­мия, «самовольно» отступившая на Веиденские позиции, утратила даже соприкосновение с противником.

    Для оправдания своей преступной авантюры Корни­лов прислал свирепый приказ о том, чтобы бегущих сол­дат расстреливали на месте, и Станкевич, при всем своем пристрастном отношении к падению Риги, вынужден был осудить мятежного генерала за попытку свалить вину на солдатские массы.

    Сам я, насколько помню, не смог тогда достаточно трезво оценить происходящие события. Мне тоже каза­лось, что Рига сдана неумышленно, что виновато разло­жение армии, лишившее ее былой боеспособности.

    Лишь много позже, когда незначительными силами только что возникшей Красной Армии удалось задер­жать немцев и отбросить их от Пскова и Нарвы, я по­нял, кто был настоящим виновником сдачи Риги. Уже после Октябрьской революции в делах саботирующего министерства иностранных дел была обнаружена копия телеграммы, посланной румынским послом Диаманди главе своего правительства.

    «Генерал добавил,— сообщая о своем разговоре с Корниловым, телеграфировал посол,— что войска оста-*



     

    вили Ригу по его приказанию и отступили потому, что он предпочитал потерю территории потере армии. Генерал Корнилов рассчитывал также на впечатление, которое взятие Риги произведет в общественном мнении в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии».

    Узнал я и о том, что большевистская организация 12-й армии все время выступала против сдачи Риги и рижских позиций; во время же отступления и паники, которую сеяли Болдырев и другие корниловские гене­ралы и офицеры, рядовые солдаты-большевики проявили то мужество и стойкость, которые сделались потом не­отъемлемым свойством Советской Армии.


    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

    Появление в Пскове генерала Крымова. Переброска казаков из района Пскова. Назначение Савицкого комис­саром фронта. Корниловский мятеж. Посулы Савицкого. Поведение генерала Клембовского. Я назначен главно­командующим Северного фронта. Приезд генерала Крас­нова. Самоубийство Крымова.

    В конце июля, не помню точно какого числа, я за­шел по какому-то служебному делу к генерал-квартир­мейстеру фронта и застал в его кабинете генерала Кры­мова. Крымова я знал по Ораниенбаумской офицерской стрелковой школе, где оба мы читали лекции. Академию генерального штаба Крымов окончил позже меня, особой близости с ним у меня не было, но друг к другу мы от­носились с взаимным доброжелательством и при иных обстоятельствах могли бы стать приятелями.

    С начала войны мы не виделись. Крымов почти не переменился за эти годы, был все такой же огромный и массивный, но заметно облысел и поседел. Артиллерий­ский офицер, он, как и многие артиллеристы, выгодно от­личался от пехотинцев своей образованностью и интелли­гентностью, был приятным и учтивым собеседником, и короткая встреча с ним в штабе фронта ничего, кроме



     

    удовольствия, мне не доставила. Я обратил лишь вни­мание на то, что Крымов был сдержаннее обычного и очень скупо рассказал о причинах своего приезда в Псков.

    Сразу же после февральского переворота пошли раз­говоры о том, что Крымов близок с Гучковым и, вовле­ченный в один из многочисленных заговоров, должен был участвовать в дворцовом перевороте. Поэтому мол­чаливость Крымова я объяснил непосредственным уча­стием его в той сложной политической деятельности, ко­торой обычно мы, офицеры и генералы, избегали. Но мне и в голову не пришло, что приезд Крымова в Псков яв­лялся началом сговора его со штабом Северного фронта и был вызван совсем невоенными соображениями. Не зная о заговоре Корнилова, я не мог предполагать и участия в нем командира III конного корпуса, которым уже по­рядочно времени командовал Крымов.

    Вскоре я получил от главнокомандующего фронта распоряжение разместить в Пскове штаб III корпуса. Одновременно Клембовский сообщил мне дислокацию частей корпуса, расквартировавшихся в селах и дерев­нях, находящихся в окрестностях Пскова.

    Спустя некоторое время в Псков прибыл и штаб кор­пуса. Начальником штаба оказался знакомый мне каза­чий полковник. Я спросил его о причинах переброски корпуса, но прямого ответа не получил и решил, что пе­реброска эта вызвана неустойчивым положением на риж­ском участке фронта.

    Никаких перемен с прибытием корпуса в район Пскова не произошло. Сам Крымов в городе больше не появлялся, вероятно, ездил куда-то по службе.

    Между тем была сдана Рига, пошли слухи о навис­шей над Петроградом угрозе, а корпус продолжал без­действовать, и это наводило на подозрения. В Псковском Совете начали поговаривать о разладе между Корнило­вым и Керенским. Оживилась возникшая после москов­ского совещания «чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией», ничего общего с созданной после Октября ЧК, конечно, не имевшая и больше занимав­шаяся разговорами. Никто ничего толком не знал, но чувствовалось, что назревают какие-то события... Новых подробностей относительно разногласий Корнилова с Ке­ренским, кроме того, о чем писали газеты, никто не соо&-



     

    щал. В штабе фронта скрытничали, комиссариат фронта, как именовал свою канцелярию Станкевич, ничем себя не проявлял. Но отношение к офицерам резко и к худ­шему изменилось, в солдатской среде пошли разговоры об измене, замышленной генералом Корниловым и дру­гими «золотопогонниками».

    Порой я заходил к главнокомандующему. Клембов­ский заметно нервничал, невнимательно слушал меня и частенько говорил невпопад. Штабные офицеры шушука­лись между собой, многозначительно переглядывались и не раз торопливо прекращали разговор при моем появ­лении.

    Помощник генерал-квартирмейстера фронта генерал Лукирский, с которым у меня сохранились дружеские отношения с тех пор, когда он был начальником отделе­ния в моем' управлении в штабе Северо-Западного фронта, оставаясь со мной наедине, жаловался на бес­толковое управление войсками. Его особенно возмущало, что Ставка перебрасывает войска, руководствуясь совсем не стратегическими и тактическими соображениями. Го­ворил он мне, что и передвижение конного корпуса’ свя­зано с политикой, но сколько-нибудь определенных выво­дов из этого не делал.

    23 августа часов в девять вечера я работал у себя на квартире и был отвлечен топотом проходившей мимо конницы. Я выглянул в окно и увидел, как в багровом свете специально припасенных факелов, гулко цокоя под­кованными копытами, проходят одетые по-походному, с притороченными к седлам вьюками казачьи сотни. Озадаченный неожиданной переброской частей конного корпуса, я позвонил по полевому телефону в штаб фронта.

        Говорит начальник гарнизона генерал Бонч- Бруевич. Попросите дежурного по штабу.

        Дежурный вас слушает, ваше превосходитель­ство,— назвав свой чин и фамилию, сказал дежурный. Нарушая приказ № 1, он назвал меня «вашим превосхо­дительством». Но в последние дни в штабе все тянулись, козыряли и становились во фронт так, словно никакой революции не произошло, и обращение дежурного меня не удивило.

        Что за казаки и куда они идут? — нетерпеливо спросил я.



     

    Казаки идут на сТайцйю Псков 2-й для посадки в поезда и отправки по особому назначению,— доложил дежурный.

        По какому назначению?

        Не могу знать, ваше превосходительство.

    Несмотря на свои настояния, я так и не узнал, куда

    отправляют казаков. Штаб, пользуясь тем, что я отошел от оперативных дел, скрыл это от меня. Играла роль и моя репутация — большевистского, как считали корни­ловцы, генерала.

    Через час, другой я узнал вторую, еще больше встре­вожившую меня новость: штаб III корпуса срочно свер­нулся и выбыл в неизвестном направлении. Куда в штабе фронта тоже не говорили.

    На следующий день, не заезжая к себе в управление гарнизона, я поспешил в Псковский Совет. В городе было тихо, но в Совете сказали, что конный корпус двинулся по направлению к Петрограду. В Совете было тревожно, ходили неясные слухи о заговоре Корнилова и о по­пытке его объявить военную диктатуру. В комитетах ча­стей установили дежурства; не прерывая работы и на полчаса, заседала «чрезвычайная комиссия».

    Поздно вечером ко мне домой пришел вольноопреде­ляющийся Савицкий и заявил, что, ввиду отсутствия Станкевича и Войтинского, на него возложены обязан­ности комиссара фронта.

    С Савицким у меня были довольно добрые отноше­ния, и он не раз откровенничал со мной. Он не стал скрывать владевшей им тревоги и попросил меня поду­мать о мерах, необходимых для поддержания в гарни­зоне должного порядка.

        На всякий случай,— не без многозначительности прибавил он.

        Я давно уже делаю все, что в моих силах, для того, чтобы поддерживать в городе хоть какой-нибудь по­рядок,— сказал я.— Но положение в гарнизоне нельзя считать устойчивым. Слухи о заговоре Корнилова будо­ражат солдат. Можно ждать всяких эксцессов и даже са­мосуда над кое-кем из наиболее нелюбимых офицеров.

    Савицкий настоял на том, чтобы я специальным при­казом по гарнизону потребовал от воинских частей уси­ления караульной службы, запретил самовольные от­лучки из казарм и провел еще несколько такого же типа



     

    мероприятий, позволяющих держать гарнизон в состоя­нии некой «боевой готовности». Я не стал спорить и, к удовольствию Савицкого, тут же написал просимый при­каз. В приказе этом я ссылался на сдачу Риги и требо­вал в связи с этим повышения бдительности и резкого улучшения несения гарнизонной службы.

    На следующий день часов в шесть вечера я пришел в Совет. Шло экстренное заседание Исполнительного ко­митета. Заседание было довольно бурным и в той же мере бестолковым. В то время модными были митинго­вые разговоры о борьбе с контрреволюцией «справа и слева». И тут один за другим выступали члены Испол­кома и наперебой говорили о своей готовности к борьбе с такой контрреволюцией. Но никто из всех этих много­речивых ораторов не называл ни Корнилова, ни тех, кто якобы должен покуситься на революцию «слева»,— сло­вом, в Исполкоме шла болтовня, свойственная этой все еще меньшевистско-эсеровской бесхребетной организа­ции.

    Из Исполкома я пошел в «чрезвычайную комиссию», но и там не услышал ничего определенного.

    Последующие дни, когда, собственно, и развернулся «корниловский мятеж», в Пскове проходили сравни­тельно спокойно.

    Начиная с 25 августа я ежедневно объезжал части гарнизона. В комитете «распределительного пункта» я побывал дважды. Везде, куда бы я ни приезжал, меня засыпали вопросами, и я старался успокоить солдат и убедить их в необходимости сохранять спокойствие. В га­зетах уже появились первые сообщения о корниловском заговоре, настроение гарнизона стало резко меняться. В «чрезвычайную комиссию» и в комитеты частей на­чало приходить все больше солдат с заявлениями о по­дозрительном поведении тех или иных офицеров. Порой эти подозрения были ни на чем не основаны, и от меня потребовались немалые усилия, чтобы удержать солдат от расправы с офицерами, заподозренными в сочувствии мятежникам.

    Я поставил себе целью знать все, что происходит в гарнизоне, добиваться полного порядка и спокойствия и не допускать самочинных арестов и обысков. В успех корниловского мятежа я не верил и знал, что он кон­чится позорным провалом. Мне было отлично известно,



     

    что Корнилов -мог рассчитывать лишь на незначительную часть офицерства; на солдат мятежный генерал, конечно, не надеялся; предполагать же, что с двумя-тремя диви­зиями конников, разложившихся от бездействия и сытной тыловой жизни, можно завоевать революционную Рос­сию, мог только такой легкомысленный и вздорный чело­век, как Лавр Корнилов.

    Самого его я знал много лет.

    Корнилов окончил Академию генерального штаба одновременно со мной. Был он сыном чиновника, а не казака-крестьянина, за которого во время мятежа выда­вал себя в своих воззваниях к народу и армии. В Акаде­мии он производил впечатление замкнутого, редко об­щавшегося с товарищами и завистливого человека. При всей своей скрытности Корнилов не раз проявлял ра­дость, когда кто-нибудь из слушателей получал плохую отметку и благодаря этому сам он выходил на первое место.

    После окончания Академии большинство слушате­лей отправилось на службу в войска. Корнилов уехал на Дальний Восток и там сделался членом комиссии по уточнению границы с Китаем. Он был очень честолюбив; служба на границе показалась ему более коротким пу­тем к карьере. Смуглый, с косо поставленными глазами, он лицом своим и подвижной фигурой напоминал кочев- ника-калмыка, и сходство это с годами увеличивалось. Несмотря на все его старания, продвижение Корнилова по иерархической лестнице шло туго; в годы, предше­ствовавшие войне с немцами, я даже потерял его из виду.

    В начале войны он объявился в качестве командира 48-й дивизии на австрийском фронте. В августовских боях под Львовом он потерял много солдат, попавших в плен, и много орудий и едва не был смещен с долж­ности. Весной 1915 года, при отходе русской армии из Галиции, Корнилов попал в окружение и, бросив им же заведенную в ловушку дивизию, позорно сбежал. Через четыре дня Корнилов сдался в плен, из которого спустя некоторое время бежал, подкупив фельдшера лазарета чеха Франца Мрняка.

    Изобразив свой побег из плена как героический под­виг, не останавливаясь даже перед такой заведомой ложью, как рассказ о гибели оказавшегося невредимом



     

    фельдшера, Корнилов с помощью черносотенного «Но­вого времени» создал себе пышную славу. Вместо того, чтобы отдать Корнилова под суд за бегство из окружен­ной дивизии, ему, в угоду двору, дали XXV корпус, ко­торым он и командовал до февральского переворота.

    После падения самодержавия Временное правитель­ство назначило Корнилова главнокомандующим Петро­градского военного округа, и с этого момента он решил, что путь в российские бонапарты для него расчищен. Вскоре он был назначен командующим 8-й армией, и когда эта армия во время июньского наступления бе­жала, охваченная паникой, вина пала не на Корнилова, а на... революцию, якобы подорвавшую боеспособность войск.

    Примерно в это время Корнилов сблизился с быв­шим террористом Борисом Савинковым и с его помощью сделался главнокомандующим Юго-Западного фронта. Попытавшись восстановить в войсках прежнюю палоч­ную дисциплину, он предъявил Временному правитель­ству ультиматум о введении смертной казни. Керенский уступил, и русская контрреволюция признала Корнилова своим вождем.

    Получив репутацию «советского» генерала, я ока­зался вне той политической игры, которую вел Корнилов. Заговорщики не доверяли мне. Самый Псков, гарнизон которого я возглавлял, начал казаться Корнилову опас­ным, и не случайно, напутствуя генерала Краснова на­кануне подготовленного мятежа, верховный главнокоман­дующий сказал ему:

       Поезжайте сейчас же в Псков. Постарайтесь оты­скать там Крымова. Если его там нет, оставайтесь пока в Пскове: нужно, чтобы побольше генералов было в Пскове... Я не знаю, как Клембовский? Во всяком слу­чае, явитесь к нему. От него получите указания.

    Имея союзника в лице главнокомандующего Север­ного фронта, Корнилов был так обеспокоен положением в Пскове только потому, что не мог рассчитывать на местный многотысячный гарнизон.

    В Пскове, как и в подавляющем большинстве городов и армий, солдатские массы были настроены куда левее Советов, все еще заполненных эсерами и меньшевиками и до сих пор не переизбранных. Но ротные, батальонные, полковые, а порой и дивизионные комитеты преимуще­



     

    ственно состояли уже из большевиков, и это заставляло даже соглашательские Советы проводить совсем не ту политику, которой хотело бы Временное правительство.

    Должен сознаться, что в стремлении моем сохранить в гарнизоне порядок и спокойствие играли роль и неко­торые соображения кастового характера, Я был генера­лом русской армии, военная среда казалась мне родной и мне совсем не безразлична была судьба нашего офи­церства. Я бы солгал, если бы начал уверять, что нала­дившаяся связь с Советом, комитетами и солдатскими массами уже тогда излечила меня от свойственного замк­нутой офицерской семье особого отношения к офицеру или генералу, как человеку своей касты. Начавшийся мятеж усилил враждебное отношение к офицерам, и по­следним нужен был большой такт и ум, чтобы не раздра­жать и без того возбужденных солдат.

    Большинство офицеров псковского гарнизона в дни «корниловщины» держалось так, что особого беспокой­ства за их судьбу испытывать не приходилось. Но были и «взъерошенные» офицеры, порой даже в высоком чине; эти не унимались и делали глупости и подлости, за кото­рые иной раз платились жизнью. Какой-то казачий офи­цер, фамилию которого я запамятовал, был убит солда­тами за то, что во всеуслышанье на одной из псковских улиц назвал местный Совдеп советом «собачьих и рачьих» депутатов. Иные хорохорящиеся поручики и капитаны едва уносили ноги после попытки «подтянуть» солдат. Начавшийся мятеж вселял в контрреволюционно на­строенных офицеров несбыточные надежды, и они начи­нали сводить счеты. Никогда в Пскове так много не гово­рилось о том, чтобы арестовать меня, как в эти дни. Между тем, если бы не я, многие ретивые сторонники моего ареста стали бы жертвами солдатских самосудов.

    Мое отрицательное отношение к Корнилову располо­жило ко мне Савицкого, исполнявшего теперь обязан­ности комиссара фронта. Он зачастил ко мне на квартиру и, приходя, советовался со мной не только по делам псковского гарнизона. Новый комиссар фронта охотно рассказывал о том, что происходит в армиях, и читал мне донесения армейских комиссаров армий и проекты своих распоряжений по фронту.

    В беседах с Савицким я чувствовал себя не очень ловко. По существу он должен был обращаться не ко г^не,



     

    а к генералу Клембовскому, как главнокомандующему фронта. Поэтому я был очень осторожен в советах, кото­рые давал Савицкому, и старался не дать повода Клем­бовскому обвинить меня в подсиживании и попытке его подменить.

    Как бы между делом Савицкий несколько раз гово­рил мне, что 28 августа через Псков проедет Керенский. Он, Савицкий, обязательно побывает в вагоне премьера и расскажет ему о моей полезной деятельности в гарни­зоне. Исполнявший обязанности комиссара фронта явно стремился завоевать мои симпатии. И только после Октября, прочитав мемуары Станкевича, я понял, почему меня так обхаживали.

    «После разговора с Керенским, — рассказывает Стан­кевич — я отправился на телеграф сноситься с Север­ным фронтом: Сперва я долго не мог добиться соедине­ния с кабинетом главнокомандующего, так как мне отве­чали, что занято Ставкой. Наконец, соединение дали. В очень сдержанных и туманных словах я дал понять, что между Ставкой и правительством создались некото­рые затруднения, которые дают правительству повод опа­саться неосторожных шагов со стороны Ставки. Клембов­ский ответил, что его положение очень трудное, так как от Ставки он получает как раз противоположные ука­зания.

    На другой день,— продолжает Станкевич,— я еще раз соединился с ним и просил, чтобы он подтвердил, что признает авторитет правительственной власти. Клембов­ский не дал такого заверения... В минуты гражданской войны он оказался не с правительством, значит — против правительства. Признаюсь, я был в тревоге за Северный фронт. Тревога моя объясняется тем, что такой поворот дела застал нас совсем неподготовленными. Я знал, что в Пскове центром всех демократических сил является мой комиссариат. Псковский Совет был весьма слабенький; единственно энергичный, но очень юный его председатель трудовик Савицкий вошел в мой комиссариат начальни­ком одного из отделов; с его уходом в Совете доминирую­щее положение занял не кто иной, как генерал Бонч- Бруевич, очаровавший весь Совет своей усидчивостью и умевший пользоваться Советом как угодно».


    1 Станкевич. Воспоминания. Берлин, 1920.



     

    Естественно, что, не надеясь на стакнувшегося с Кор­ниловым генерала Клембовского, Савицкий пытался за­ручиться моим доверием и дружбой. Сам Савицкий, вопреки утверждениям Станкевича, не пользовался в Псковском Совете особым влиянием. «Слабенький» Псковский Совет был совсем не таким, каким его рисует Станкевич. Находясь под влиянием войсковых комитетов, он проводил порой не соглашательскую, а довольно твердую и скорее даже большевистскую политику и по­этому пользовался в городе значительным влиянием. Что же касается до меня, то я только горжусь тем, что вместо обычных конфликтов и недоразумений работал с Советом рука об руку, особенно в такие тревожные дни.

    29 августа конфликт Корнилова с Керенским и роль в нем бывшего обер-прокурора синода Львова были уже известны в Пскове и широко обсуждались на собраниях. В штабе фронта начался переполох. Около часа дня я от­правился к генералу Клембовскому. Главнокомандую­щего фронта я застал в знакомом кабинете одетым в сол­датскую шинель. Воротник шинели был поднят, руки всунуты в карманы; Клембовский ежился, словно его трясла лихорадка. Казалось, он собирался бежать; оста­валось только срезать генеральские погоны, и в своей солдатской одежде главнокомандующий легко затерялся бы в уличной толпе...

    Поздоровавшись, я спросил Клембовского, кто же теперь является верховным главнокомандующим.

        Сам ровным счетом ничего не понимаю, — пожа­ловался Клембовский. — Но, по-моему, и понять трудно. Из Петрограда приказывают одно, из Ставки — другое. Корнилов как будто смещен, а подчинится ли — кто знает? Нет уж, Михаил Дмитриевич, положение мое хуже губернаторского. Даже голова кругом идет. А тут еще за­хворал некстати — то в жар, то в холод бросает...

    Он долго еще жаловался на недомогание, и я ушел, так и не выяснив того, что намерен делать штаб.

    Побывав в Совете и в своем управлении, я часам к шести возвращался домой. Неожиданно меня нагнал вестовой и передал мне телеграмму из Петрограда.

    «Временное правительство предлагает вам вступить в командование армиями фронта»,— телеграфировал мне Керенский.

    Неожиданное назначение это озадачило меня —



     

    меньше всего я мог рассчитывать на «милости» Времен­ного правительства. Два военных министра этого мертво­рожденного правительства — сначала Гучков, а затем Керенский — оттеснили меня от всяких военных дел. Зачем же я им понадобился теперь? Видимо, Временное правительство, как разборчивая невеста без женихов, осталось без генералов, которые смогли бы справляться с войсками...

    Миновав дом, в котором находилась моя квартира, я прошел в штаб фронта и снова зашел к Клембовскому. Он все еще был в своей неуклюжей шинели и, видимо, ни на что так и не решился.

    Я молча подал полученную мною телеграмму. Прочи­тав ее, Клембовский попытался сделать приятное лицо и сдавленным голосом сказал:

         Поздравляю вас и желаю справиться с врагом...

    Я так и не понял, о каком враге говорит смещенный главнокомандующий. Но он уже занялся передачей дел, и мы оба тут же написали и отправили Временному пра­вительству телеграммы: Клембовский — о сдаче командо­вания армиями Северного фронта, я — о вступлении в командование ими.

    Отправив телеграмму, Клембовский перекрестился мелким крестом и сказал мне, что завтра же уедет из Пскова.

    Таким образом, около семи часов вечера 29 августа 1917 года я нежданно-негаданно оказался на высоком посту главнокомандующего Северного фронта. От Клем- бовского я отправился к исполняющему обязанности ге­нерал-квартирмейстера фронта Лукирскому, передал ему телеграмму Керенского и подписал приказ о вступлении в должность, предложив штабу оповестить об этом все части и учреждения фронта по телеграфу.

    Водворившись в кабинете Клембовского, я вызвал к себе начальника штаба фронта генерала Вахрушева и спросил его, желает ли он остаться на своем посту. Получив утвердительный ответ, я предложил ему подго­товить к одиннадцати часам вечера подробный доклад * о положении дел на фронте. Вахрушев был исполнитель­ный генерал, но доклад его пришлось отложить.

    Часов в десять вечера из Выборга пришла телеграм­ма от временно командующего ХЬП отдельным корпу­сом. В телеграмме этой скупо рассказывалось о том, что



     

    солдаты арестовали командира корпуса генерала Ора- новского и несколько старших начальников, бросили их в Морской канал и расстреляли с берега из винтовок.

    Я отправил в Выборг телеграмму с категорическим требованием прекращения самочинных арестов и вызвал к прямому проводу временно принявшего корпус штаб- офицера. Едва я успел переговорить с ним, как меня по­просил к телефону комендант пассажирской станции Псков.

        Ваше превосходительство,— сказал комендант,— простите, что беспокою вас так поздно. Но по платформе ходит какой-то приезжий генерал и делает резкие замеча­ния солдатам, не отдавшим ему чести. Боюсь, как бы чего не случилось с этим генералом,— признался он, видимо, зная уже о событиях в Выборге.

    Я глянул на часы — было около двух часов ночи. Кто мог быть этот генерал, мне и в голову не приходило. Но возможность самосуда на станции меня встревожила, и я сказал коменданту:

        Попросите этого генерала к вашему комендант­скому телефону.

    Через несколько минут комендант сказал, что пере­дает трубку. Я спросил:

        Кто у телефона?

         Генерал Краснов,— услышал я.

    Мне было уже известно, что Краснов назначен коман­диром III конного корпуса в помощь генералу Крымову, получившему от «верховного» задание сформировать особую армию. Конный корпус я уже приказал вернуть с пути и сосредоточить в Пскове — начальник штаба был занят разработкой соответствующих распоряжений по фронту. Краснов, таким образом, появился как нельзя кстати; важно было лишь сразу поставить его на место, и я нарочито грубым тоном сказал:

        У телефона главнокомандующий Северного фронта генерал Бонч-Бруевич. Предлагаю вам немедленно при­быть в штаб фронта и явиться ко мне. Мой адъютант приедет за вами на автомобиле.

        Слушаюсь! — не без почтительности в голосе от­ветил Краснов, и я понял, что взял с ним верный тон.

    Краснова, как и Корнилова, я знал еще по Академии генерального штаба. Краснов был на курс старше меня, но, окончив Академию по второму разряду, в генераль­



     

    ный штаб не попал. Состоя на службе в лейб-гвардии ка­зачьем полку, он больше занимался литературой и ча­стенько печатал статьи и рассказы в «Русском инва­лиде» и в журнале «Разведчик».

    Мне всегда не нравился карьеризм Краснова и бесце­ремонность, с которой он добивался расположения силь­ных мира сего, не брезгуя ни грубой лестью, ни писаньем о них панегириков. Знал я, что генерал Краснов при внешней вышколенности внутренне совершенно недис­циплинированный и неуравновешенный человек. Мне было известно, наконец, что между Керенским и Корни­ловым произошел полный разрыв, и хотя первый и сме­стил верховного главнокомандующего с его поста, тот решил не подчиниться и идти войной на Петроград.

    Пока я разговаривал с Красновым по телефону, на­чальник штаба отредактировал и перепечатал теле­грамму о том, чтобы эшелоны III корпуса были останов­лены повсюду, где бы их ни застало мое распоряжение, и немедленно отправлены обратно в район Пскова. Теле­грамму эту я успел подписать еще до появления Крас­нова в штабе. Сумел я вызвать и начальника военных сообщений фронта и приказать ему принять все меры к обратной перевозке частей корпуса.

       С какими задачами прибыли вы, генерал, в Псков? — спросил я Краснова после того, как он пред­ставился.

    Я ждал четкого ответа — еду, мол, вступать в коман­дование туземным корпусом. Генерал, однако, начал не­определенно рассказывать, что едет в распоряжение Крымова, а зачем — и сам не знает.

    Желая вызвать Краснова на большую откровенность, я сказал:

         Генерал Крымов направился в Лугу, а затем в Петроград. Пожалуй, вам теперь незачем ехать к нему, так как карты и Крымова и Корнилова биты.

        Я получил приказание, ваше превосходительство, и должен его выполнить. Мне надлежит принять от ге­нерала Крымова корпус и распутать ту путаницу, кото­рая в нем происходит,— упрямо сказал Краснов.

        А в чем вы видите путаницу? — спросил я.

    Краснов не очень ясно заговорил о том, что эшелоны

    застряли на путях; люди и лошади голодают; могут на­чаться грабежи...



     

        Я с вами согласен,— поспешно перебил я.— Но все нужные меры приняты, и вам незачем уезжать из Пскова...

    По красивому, но неприятному лицу казачьего гене- рала пошли пятна, темная эспаньолка подозрительно дер­нулась, в глазах появилась откровенная ненависть.

         Я просил бы вас, ваше превосходительство, дать мне автомобиль. На нем я бы в два счета доехал до Луги и сам бы посмотрел, что с корпусом. Я ведь еще не видел его,— овладев собой, соврал Краснов.

    «Пожалуй,надо прямо объявить ему, что он аресто­ван»,— решил я. Мне было уже ясно, что Краснов при­был в качестве заговорщика с особым заданием «вер­ховного». Пусти я его к конникам, он, почем знать, мо­жет быть, и сумеет приостановить возвращение корпуса в Псков. А этого я не мог допустить.

    «Генерал, вы арестованы»,— чуть было не сказал я, но малодушно спохватился. Мне показалось, что арест Краснова создаст в Пскове повод для репрессий по от­ношению к другим офицерам. Кастовое чувство снова заговорило во мне, но читатель должен меня понять — не так легко всю жизнь провести в офицерской среде и так вот вдруг начать рассматривать своих товарищей по училищу и академии как заведомых врагов.

    «Задержу его покамест в Пскове. Находясь не у дел, он не сможет навредить. А там видно будет, тем более, что за это время части III корпуса подтянутся к Пско- ву»,— решил я и, стараясь не выдавать истинных своих намерений, предложил Краснову проехать в управление начальника гарнизона и переночевать в специально пред­назначенной для этого комнате.

        Отдохнете, а утром подробно поговорим с вами о положении корпуса,— сказал я на прощанье.

    Краснов понял, что спорить бесполезно, и, откозы­ряв, вышел. Я позвонил в управление начальника гарни­зона и приказал дежурному обеспечить генерала удоб­ным ночлегом и вместе с тем поглядеть за тем, чтобы он не удрал из Пскова.

        Будет исполнено, господин генерал,— весело ска­зал дежурный. Это был надежный и преданный мне офи­цер, и я не сомневался, что приказание мое будет вы­полнено точно.

    При разговоре моем с Красновым присутствовал Са­вицкий, которого я умышленно вызвал в штаб фрЬнта.



     

    Отдав приказание дежурному о негласном аресте Краснова, я тут же договорился с Савицким о том, что если генерал попробует уклониться от утренней встречи со мной, то за ним будет послано, и он — хочешь не хо­чешь — вынужден будет явиться в штаб. Пока же Савиц­кий, как комиссар фронта, берет генерала под свое на­блюдение, обезопасив его от возможных эксцессов. После назначенной на завтра новой встречи с Красновым для него в бывшем кадетском корпусе, куда недавно пере­ехал комиссариат фронта, будет приготовлена комната. В ней генерал проживет до прибытия в Псков штаба корпуса, находясь все время на глазах у комиссара и его сотрудников.

    Настаивавший сначала на аресте казачьего генерала Савицкий согласился со мной, и мы на этом расстались.

    На следующее утро Краснов явился в штаб фронта. Я тотчас же принял его, но попросил немного подождать тут же в моем кабинете, пока не кончу редактировать те­леграмму.

        Я хотел просить вас, ваше превосходительство, утвердить некоторые мои предложения относительно дис­локации частей корпуса,— просительно начал Краснов, когда я освободился. Ссылаясь на то, что эшелоны с конниками загромоздили все пути и, остановив движе­ние по железной дороге, мешают подвозу продовольст­вия, генерал предложил сосредоточить Уссурийскую ди­визию в районе Везенберга. Согласись я на это предложе­ние, весь корпус оказался бы в кулаке и на путях к Петрограду.

    Вместо ответа я показал Краснову готовую для под­писи телеграмму, адресованную Керенскому, как вер­ховному главнокомандующему. В ней я просил о пере­даче Петроградского военного округа Северному фронту. Подписав телеграмму, я сказал опешившему генералу:

        Теперь вам должно быть ясно: продолжать то, что вам было приказано Корниловым и что вы от меня скрываете, нельзя.

    Краснов промолчал.

        Пока же оставайтесь в Пскове,— приказал я и поручил дежурному адъютанту отвести Краснова на при­готовленную в комиссариате квартиру.

    Еще в первую ночь Краснов, выйдя из отведенного ему помещения, попытался укрыться на окраине города,



     

    но был приведен в управление начальника гарнизона до­зором Псковской школы прапорщиков.

    Теперь он со свойственным ему нахальством стал жаловаться на недопустимое обращение с генералом, которого, мол, под конвоем погнали по городу. Отлично зная подробности ночного происшествия, я терпеливо выслушал Краснова и, сделав вид, что только узнал

    о  неудачной попытке его к бегству, сказал:

         Ничего не поделаешь. Настоящая власть нахо­дится сейчас не в наших руках, а у Совета. И порядок в го­роде я поддерживаю только потому, что действую с ним в контакте. И вам, генерал, придется с этим считаться. Тем более, что Ставка утвердила вас командиром кор­пуса и вам не один день придется провести в Пскове.

    Не желая, чтобы он истолковал свое назначение как победу корниловщины, я тут же огорошил Краснова со­общением о том, что корпус расквартировывается в рай­оне Пскова, а штаб возвращается в самый город.

         Кстати,— с нарочитой небрежностью продолжал я.— Крымов-то застрелился... Так-то...— выжидающе по­глядел я на побледневшего генерала.— А теперь сту­пайте к генерал-квартирмейстеру, он укажет вам пункты для расквартирования частей корпуса,— сказал я все еще не пришедшему в себя генералу и отпустил его.

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

    Вопрос о выделении Петроградского военного округа. Парад войскам псковского гарнизона. В Ставке. Я снова встречаюсь с Духониным. Влияние на него генералов Алексеева и Дитерихса. Появление Керенского. Встреча с Массариком. Проводы Алексеева.

    Назначив меня главнокомандующим Северного фронта, Керенский сделал это в минуты растерянности и потому, что знал то влияние, которым я пользовался в псковском гарнизоне. Но оставлять меня на этом посту он не соби­рался, и мне было ясно, что я только «калиф на час».

    Помимо моей «большевистской» репутации, Керен* ского не устраивала та позиция, которой я давно и твер* до придерживался в вопросе о вхождении в состав фронта войск Петроградского военного округа.

    На опыте Северного фронта я убедился, что руково­дить армиями фронта, не имея в подчинении Петрограда



     

    с его войсками, складами и военными заводами, совер­шенно невозможно.

    Перед самым февральским переворотом генерал Руз­ский не выдержал характера и согласился на выделение Петроградского военного округа. Каждый раз он ока­зывался на редкость беспринципным и безвольным чело­веком там, где сталкивался с хитроумной придворной ин­тригой. Для психолога эти внезапные извивы характера представили бы бесспорный интерес: двор действовал на Рузского, как острозаразная и страшная болезнь. На­блюдая Рузского в эти мрачные периоды его жизни, я невольно рисовал перед собой картины опустошающей города чумы. Вот только что еще ходил, разговаривал, шутил ^здоровый и жизнерадостный человек. И вдруг на койке корчится слабое и уродливое его подобие, пора­женное безжалостной эпидемией.

    Петроградский военный округ был изъят из состава Северного фронта по представлению Протопопова. Однако истинным автором этого"нелепого проекта был не полусумасшедший министр внутренних дел, а тот самый «русский Рокамболь», о котором я уже писал. Манасе- вич-Мануйлов ухитрился внушить эту мысль Распу­тину, последний же, «обработав» истеричную Александру Федоровну, использовал Протопопова как подставное лицо для осуществления замысла, окончательно подо­рвавшего боеспособность важнейшего из фронтов.

    В придворных кругах царило паническое настроение; ожидали каких-то выступлений, направленных против правительства и самого императорского дома. Выделе­ние Петроградского округа из состава Северного фронта, по мысли Манасевича-Мануйлова, должно было превра­тить столицу и ее трехсоттысячный гарнизон в «Басти­лию» русского самодержавия.

    Комендантом этой «Бастилии» назначили генерала Хабалова военного губернатора Уральской области, человека вялого, сырого и бездарного во всех отноше­ниях. В пару к нему был подобран и начальник штаба — генерал Тяжельников, о котором я уже упоминал.


    1 Хабалов Сергей Семенович (1858—1924). Генерал-лейтенант из уральских казаков. Окончил Михайловское артиллерийское учи­лище и Академию генштаба. Был наказным атаманом Уральского казачьего войска. В 1916—1917 гг.— начальник Петроградского военного округа и командующий его войсками.



     

    Поддержать стремительно рухнувшее самодержавие Хабалов не смог и сам впал в панику в первые же дни революции.

    В свое время, узнав в комиссии Батюшина о готовя­щемся выделении округа, я доложил об этом генералу Рузскому. Он не поверил мне — настолько нелепой по­казалась ему даже самая эта мысль. Осведомленный доверявшими мне контрразведчиками, я оказался прав, но когда пришло подтвердившее мои слова распоряже­ние верховного главнокомандующего, Рузский не нашел в себе мужества его опротестовать.

    При Временном правительстве Петроград оставался независимым от Северного фронта и по-прежнему тяже­лым гнетом давил на фронт. Подбор кандидатов в ко­мандующие округом, как и до переворота, производился не по деловым признакам, а по тем же путаным и тем­ным «дворцовым» соображениям, в силу которых в свое время был назначен Хабалов. Корнилова на посту коман­дующего войск этого самого ответственного в России военного округа сменил полковник Половцев, бывший начальник штаба туземной дивизии, неизвестно зачем и за что произведенный Гучковым в генералы. Лихой и не­вежественный кавалерист, он не разбирался в самых простых вопросах, был заведомым монархистом и за не­сколько дней до отречения Николая II добился в Ставке приглашения к императорскому столу.

    Жизнь свою Половцев закончил в белой эмиграции, приобретя на своевременно переведенные за границу деньги кофейные плантации в Африке. Протеже неудав- шегося регента, великого князя Михаила Александро­вича, он понадобился Временному правительству не в силу своих военных талантов, а как слепое орудие в борьбе с большевиками.

    Округ оставался выделенным из Северного фронта по тем же, ничего общего со стратегией и тактикой не имею­щим соображениям. Как ни парадоксально, «револю­ционный» министр-председатель стоял в этом вопросе на точке зрения Гришки Распутина.

    Сам Керенский, не стесняясь подтвердил это в своих воспоминаниях


    1  А. Керенский. Дело Корнилова.



     

    «Я поставил себе только одну цель — сохранить само­стоятельность правительства, цель, которую мотивировал во Временном правительстве тем, что ввиду острого по­литического положения вещей невозможно правительству отдавать себя совершенно в распоряжение — в смысле командования вооруженными силами — Ставке. Я пред­лагал Петроград и его близкие окрестности во всяком случае выделить и оставить в подчинении правительству. За принятие этого плана я около недели вел борьбу, и в конце концов удалось привести к единомыслию всех членов Временного правительства и получить формаль­ное согласие Корнилова».

    Июльские дни и большевизация петроградского гар­низона заставили Керенского попытаться вывести из сто­лицы наиболее ненадежные части 1 и заменить их отста­лыми, но «надежными» конными частями.

    Корпус Крымова был двинут на Петроград с согласия Керенского, и только последующий разлад его с Корни­ловым заставил нового «главковерха», испугавшегося им же вызванных духов, согласиться на возвращение кры- мовских конников в район Пскова.

    Пользуясь растерянностью, царившей во Временном правительстве, я повернул корпус обратно и, пойдя «ва- банк», попытался вернуть в состав фронта весь Петро­градский военный округ. Нанеся удар по корниловщине, я вместе с тем ударил и по Керенскому, и этого он про­стить мне не мог. Не простили мне «белые» и того, что сделал я с III конным корпусом.

    Неудачливый «главнокомандующий» вооруженных сил Юга России (ВСЮР) генерал Деникин так охрактеризо- вал эти мои действия 2:

    «27 августа на обращение Ставки из пяти главно­командующих отозвались четыре: один мятежным обра­щением к правительству, трое — лойяльным, хотя и опре­деленно сочувствующим в отношении Корнилова. Но уже в решительные дни 28-го, 29-го, когда Керенский предавался отчаянью и мучительно колебался, обста­новка резко изменилась: один главнокомандующий сидел в тюрьме, другой ушел и его заменил большевистский ге­


    1  Некоторые из них, как, например, Первый пулеметный полк, были расформированы после июльских дней.


    2  Деникин. Очерки русской смуты, т. II,



     

    нерал Бонч-Бруевич, принявший немедленно ряд мер к приостановлению движения крымовских эшелонов».

    Мятежный генерал, о котором упоминает Деникин, был он сам. Не отозвался на обращение Ставки главно­командующий Кавказским фронтом генерал Пржеваль­ский. Наконец, я заменил, как понятно читателю, нахо­дившегося в сговоре с Корниловым генерала Клембов­ского.

    Деникин назвал меня большевистским генералом. Правда, он сделал это несколько лет спустя после гра­жданской войны. Но, вероятно, и тогда, в дни корнилов­ского мятежа, он наивно считал меня большевиком.

    За большевика принимал меня и Керенский, и, всту­пив в командование войсками фронта, я отлично пони­мал, что дни мои в этой должности сочтены.

    И верно, не прошло и двух недель, как я был отозван в Ставку. На мое место Керенский назначил того самого генерала Черемисова, которого только «либерализм» вер­ховного главнокомандующего избавил в свое время от отдачи под суд по делу полковника Пассека.

    Предвидя свое отозвание, я за два дня до него про­вел смотр войск псковского гарнизона и частей, располо­женных вблизи от города.

    В назначенное время многочисленные войска были по­строены на Соборной площади Пскова и немало обрадо­вали меня выправкой и бравым видом солдат.

    Принимая парад, я не мог не привлечь к этому вер­нувшегося в Псков комиссара Станкевича. Я предпола­гал, как было положено, подъехать к войскам верхом на огромной «Раве», моей великолепно выезженной полу­кровке. Но комиссар не ездил верхом, и мне пришлось пересесть в штабной автомобиль.

        Смирно! Слушай — на караул! — зычно приказал командовавший парадом генерал. Заиграли оркестры, по рядам построенных войск как бы пробежал легкий трепет.

    В декоративной стороне армии, в нарядной форме офицеров и солдат, в строевой выправке, в изумительной согласованности движений тысяч людей есть что-то, как сладкая отрава, проникающее в душу всякого человека, для которого пребывание в армии было не только эпизо­дом. Не скрою, образцовое состояние построившихся на Соборной площади войск глубоко тронуло меня.

    Приняв строевой рапорт командующего парадом,* я



     

    скомандовал войскам «стоять вольно» и начал обходить выстроенные войска. Здороваясь, я пытливо вглядывался в лица солдат и офицеров. Характерных для последних дней сумрачных взглядов и недоверчивых усмешек не было; все были старательно выбриты, одеты чисто, в на­чищенных сапогах; а конница — Сумский гусарский полк — и артиллерия выглядели даже щеголевато.

    Закончив обход, я вышел на середину площади и по­благодарил войска. Стоял яркий солнечный день из тех, которыми природа так щедро балует нас в преддверии русской осени. Лишь кое-где на деревьях проступало зо­лото уже тронутой сентябрем листвы. Сверкали штыки, среди которых, против ожидания, почти не было ржавых; горели начищенные до дореволюционного блеска трубы полковых оркестров; на крышах окружающих площадь домов пощелкивали громоздкие аппараты кинематогра­фистов; казалось, весь Псков, принарядившись, высыпал на улицы и поспешил к собору, чтобы полюбоваться давно невиданным зрелищем.

    На соборной колокольне по случаю праздника весело звонили колокола, войска двинулись церемониальным маршем, чеканя шаг, и под впечатлением этого, дорогого моему солдатскому сердцу торжественного зрелища я и покинул Псков.

    В Могилеве, где по-прежнему находилась Ставка, я не был с февраля прошлого года. С революцией город мало изменился, разве стал еще грязнее и скученнее. Приехав в Могилев, я не сразу покинул положенный мне по чину вагон и предпочел выслать «на разведку» своего адъю­танта, лихого и услужливого поручика. Вскоре адъютант вернулся и доложил, что на путях стоят салон-вагоны прежнего начальника штаба Ставки генерала Алексеева и нового — генерала Духонина, но сами они находятся в городе.

    Вызванный адъютантом автомобиль подъехал к вок­залу довольно скоро, и я отправился в штаб верховного главнокомандующего. Он, как и прежде, помещался в гу­бернаторском доме. Внешний вид Ставки нисколько не изменился за время моего отсутствия. Но внутри знако­мого дома все показалось мне каким-то слинявшим и вы­цветшим. У находившегося в подъезде полевого жан­дарма не было и намека на былую выправку. Увидев меня, он и не подумал спросить пропуск, и, никем не



     

    остановленный, я быстро прошел в кабинет начальника штаба Ставки. Духонин был у себя, и мы радостно по­здоровались.

    Я наивно считал Духонина отличным офицером гене­рального штаба и за его исполнительностью и точностью не видел ограниченности и какой-то органической реак­ционности.

    В первые дни войны Николай Николаевич командо­вал полком и, отличившись, был награжден офицерским «Георгием». Между тем, был он на редкость безвольным и, пожалуй, даже трусливым человеком. Я, как сейчас, вижу его перед собой: невыразительное лицо, франтовато закрученные, с нафиксатуаренными кончиками усы, пенсне без оправы на самодовольном носу, аксельбанты на кителе, свидетельствующие о причислении к генераль­ному штабу, и белый георгиевский крестик на груди.

    Встретившись с ним где-нибудь в приемной, очень трудно было предположить, что через некоторое время имя этого щеголеватого и подтянутого генштабиста ста­нет нарицательным, что широко распространенное в годы гражданской войны выражение «отправить в штаб Духо­нина» будет обозначать то же, что и ходячая фраза: «по­ставить к стенке»...

    К Духонину я относился пристрастно, старался не ви­деть его недостатков и постоянно переоценивал его скромные достоинства. Я считал себя, как об этом знает уже читатель, обязанным Духонину, и это сказывалось на моем отношении к нему.

    В 1906 году мне пришлось пережить одну из самых неприятных передряг в личной жизни. Мои отношения с женой, на которой я женился еще в полку, сложились так, что даже дети не могли заставить меня отказаться от развода, чрезвычайно трудного и кляузного по тем временам.

    В связи с разводом, на который жена моя не давала согласия, совместная жизнь превратилась в пытку. Кон­чилось тем, что, ликвидировав свою квартиру в Киеве и отправив большую часть имущества родителям жены, сам я переехал к Духонину и несколько месяцев про­жил у него, пользуясь его участливым гостеприимством.

    В начале войны мы оказались в штабе одной и той же 3-й армии, но поработать совместно пришлось недолго.



     

    С тех пор прошло долгих три года, но, войдя в каби­нет Духонина, я увидел его таким же моложавым и под­тянутым, как когда-то в Галиции.

    Пользуясь старой нашей близостью, я без обиняков спросил Духонина:

        Что вам за охота была, Николай Николаевич, при­нимать должность начальника штаба Ставки при таком верховном, как Керенский?

        Ничего не поделаешь, на этом настаивал Михаил Васильевич,— признался Духонин.

        При чем тут Алексеев? — не выдержал я.— Вопрос слишком серьезен для того, чтобы решать его только в зависимости от желания кого бы то ни было...

        Что вы, что вы! — запротестовал Духонин и то­неньким своим голоском начал доказывать, что воля Але­ксеева в данном случае должна являться законом; время ответственное — это верно; но именно потому, что мы переживаем исторические дни, нельзя руководствоваться личными отношениями. Сам Михаил Васильевич готов принести себя в жертву интересам армии и потому со­гласился на назначение начальником штаба Ставки; не дай он согласия, Ставку после провала Корнилова раз­несли бы,— известно ведь, какой из Керенского «верхов­ный». Наконец, назначение Алексеева начальником штаба к Керенскому спасло Лавра Георгиевича и остальных участников корниловского заговора,— теперь они, слава богу, в Быхове и вне опасности...

        Но Михаил Васильевич не мог остаться в Могиле­ве,— продолжал Духонин.— Как никак он был ближай­шим помощником отрекшегося государя, и этого ему про­стить не могут. Поэтому-то он и решил подать в отставку и уехать к себе в Смоленск. А уж заместить его некому, кроме меня...— с неумной самонадеянностью закон­чил Духонин и через пенсне испытующе поглядел на меня.

    Мне хотелось сказать Духонину, что Алексеев, вы­двигая его на свое место, меньше всего думал о служеб­ных достоинствах и военных талантах своего преемника. Рекомендовать на место начальника штаба Ставки реши­тельного и одаренного генерала, который все повернул бы по-своему, он не хотел. Другое дело было поставить на этот пост послушного Духонина. Оставляя его вместо себя, Алексеев правильно рассчитал, что будет по-преж­



     

    нему направлять деятельность Ставки, имея в лице но­вого начальника штаба выполнителя своей воли.

    Ничего этого я Духонину не сказал, зная, что, не переубедив, только обижу его.

    Все последующее время вплоть до его трагической ги­бели я часто слышал от Духонина ссылки на Алексеева, которого он, бог весть почему, так чтил.

    «Михаил Васильевич пожелал», «Михаил Васильевич настоял», «Михаил Васильевич попросил» — все эти быстро надоевшие фразы так и не сходили с уст началь­ника штаба Ставки.

    Переехав в Смоленск, где он жил до войны, командуя XIII армейским корпусом, Алексеев, пользуясь своим без­граничным влиянием на Духонина, по-прежнему воздей­ствовал на Ставку и направлял ее сомнительную «по­литику».

    Злым гением Духонина оказался и генерал-квартир­мейстер штаба Ставки Дитерихс, также выдвинутый на этот пост Алексеевым. При малейшей попытке Духонина проявить самостоятельность и по-своему решить вопрос, Дитерихс коршуном налетал на него и начинал закли­нать все теми же магическими ссылками на бывшего на­чальника штаба.

        Михаил Васильевич поступил бы иначе, Михаил Васильевич посоветовал, Михаил Васильевич говорил — настойчиво повторялось в просторном кабинете Духонина до тех пор, пока тот не сдавался и не поступал так, как хотелось Дитерихсу 1.

    Первое свидание мое с Духониным продолжалось недолго — он предупредил меня, что ждет прибывшего в Могилев и остановившегося в бывших царских комна­тах Керенского.

    Решив представиться новому «верховному», в распо­ряжение которого был назначен, я попросил у Духонина разрешения остаться в его кабинете и, чтобы не мешать ему работать, отошел в сторонку. Не прошло и получаса, как ведущие во внутренние комнаты двери стремительно распахнулись и в комнату вбежал и сразу бухнулся


    1 Характеристика генерала Духонина субъективна. Автор видит в нем человека, слепо шедшего за генералом Алексеевым. На самом деле Духонин являлся одним из видных участников контрреволюционного заговора генералов-белогвардейцев, группиро­вавшихся вокруг Ставки (Ред.).



     

    в кресло показавшийся мне незнакомым человек в корич­невом френче и желтых ботинках с такими же кра­гами.

    У него было бритое одутловатое лицо, над высоким лбом неприятно торчали остриженные ежиком волосы, щека чуть дергалась от нервного тика.

    Появление этого человека было столь неожиданно и вся фигура его показалась настолько раздражающей, что мне и в голову не пришло узнать в нем верховного глав­нокомандующего.

    Я неоднократно видел Керенского в Государственной Думе, которую частенько посещал, пока был начальни­ком штаба 6-й армии и жил в Петрограде. Слышал я и его истеричные речи. Но тогда Керенский был скромный, тощий человек, явно из адвокатов, ничем не блещущий и ни на что не претендующий. Теперь же в кабинете, раз­валившись в кресле и заложив ногу за ногу, сидел напы­щенный, важничавший человек, скорее всего рыжий или рыжеватый, и, не обращая внимания ни на Духонина, ни на меня, старательно чистил ногти.

    По тому, как вытянулся при его появлении и так и остался стоять начальник штаба, я догадался, наконец, что передо мной Керенский, и, представившись, доложил, что прибыл в его распоряжение.

    Небрежно кивнув мне, Керенский повернулся к Духо­нину, и тот, поняв это движение как приказание, начал робким своим дискантом читать телеграммы, полученные от русского военного агента в Англии.

    Во время чтения Керенский смотрел в потолок, время от времени издавая неопределенные восклицания и делая это с таким многозначительным видом, словно содержа­ние телеграмм было ему известно наперед, и все, о чем писал военный агент, он, новый «главковерх», предвидел и предугадал...

        А вы всю войну прослужили с генералом Руз­ским? — спросил меня Керенский, не дослушав последней телеграммы.

        Так точно,— по-военному подтвердил я.— Волей судьбы я значительную часть войны работал под руко­водством генерала Рузского, которого считаю чуть ли не единственным из больших генералов, понявшим сущность современной войны.

        Ну и хорош же ваш Рузский! — сделал недоволь­



     

    ную гримасу Керенский.— Чего он только не наговорил на московском совещании!

        Простите, господин министр-председатель,— вся­чески сдерживая накипавшую злость, возразил я, умыш­ленно не называя Керенского верховным главнокоман­дующим.— Генерал Рузский сказал про состояние дей­ствующей армии лишь то, что был обязан...

    Керенский промолчал и, сорвавшись с кресла, исчез в тех же дверях, из которых появился.

    Дружески выговорив мне за мою недостаточную об­ходительность с «верховным», Духонин сказал, что пого­ворит с ним о моем дальнейшем назначении.

        Постараюсь, Михаил Дмитриевич, уговорить его дать вам какую-нибудь армию. Как только освободится должность командующего,— предложил Духонин.

        Ради бога, Николай Николаевич, избавьте меня от всяких назначений,— взмолился я.— При нынешней бес­толочи и падении дисциплины в армии не вижу, чем я смогу быть полезным на этом посту. Один в поле не воин. И как бы я ни старался удержать вверенную мне армию от полного ее развала, она все равно развалится, так как вокруг все рушится и шатается, а Керенский этому усердно помогает. Единственное, о чем я хочу вас просить,— это выяснить у Керенского: оставаться ли мне на военной службе или подать в отставку?

    На этом мы расстались. Выйдя в боковой коридорчик, я лицом к лицу столкнулся с Натальей Владимировной, давно знакомой мне женою Духонина. Обрадовавшись, как и я, неожиданной встрече, Наталья Владимировна начала жаловаться на судьбу.

        Вы не представляете себе, Михаил Дмитриевич, как я огорчена последним назначением мужа. Лучше бы он остался на прежней должности, хотя на Юго-Западном тоже не сладко...

    До назначения в Ставку Духонин был генерал-квар­тирмейстером штаба Юго-Западного фронта, откуда его Алексеев и перетащил в Могилев.

        Ведь Николаю Николаевичу придется здесь очень туго,— продолжала Наталья Владимировна.—Вы отлично знаете, что политик он никакой. Так куда же ему браться за такое хитрое дело, как штаб верховного?

    Я согласился с опасениями Натальи Владимировны и, обещав завтра же навестить ее, поспешил отыскать гене­



     

    рала Алексеева, собравшегося в Смоленск. По словам Духонина, он переехал уже из Ставки на квартиру своей замужней дочери, живущей на одной из тихих улочек города, и, видимо, прямо оттуда направится на вокзал.

    У Алексеева я застал старого, лет под семьдесят, чеха, оказавшегося известным чешским националистом Массариком. Насколько я знал, Массарик при под­держке Временного правительства формировал чехосло­вацкий легион из военнопленных, оказавшихся в России. Легион этот или корпус, как его тогда называли, спустя восемь месяцев после моего случайного знакомства с Мас­сариком поднял развязавший гражданскую войну контр­революционный мятеж.

    Будущий вдохновитель этого мятежа, причинившего мне немало огорчений, приветливо поздоровался со мной, и ни мне, ни ему не подумалось, что очень скоро мы ока­жемся смертельными врагами. Не мог представить себе я и того, что этот старенький, ничем не примечательный с виду чех окажется год спустя первым президентом бур­жуазной Чехословацкой республики.

    Конфиденциальное, «на дому», свидание Массарика с Алексеевым красноречиво говорило о том, что бывший начальник штаба не собирается покинуть политическую арену, хотя и подал для вида в отставку. Но недооцени­вая сложной игры, которую вел Массарик, я этого не понял.

    Когда я пришел, ведущийся больше намеками и пол­ный недомолвок разговор подходил к концу. Насколько я мог сообразить, речь шла о восстановлении боеспособно­сти русской армии.

        Я вас уверяю, что месяца через четыре русская армия будет восстановлена,— с непонятно серьезным ли­цом уверял гостя Алексеев.— И если учесть, что к этому времени превосходство Антанты над блоком центральных держав станет совершившимся фактом, то понятно, ка­кую роль сыграем и мы...

    Я удивленно воззрился на обычно скрытного и нераз­говорчивого генерала. Да что он, шутит, что ли? Или ре­шил поиздеваться над чехом?

    Только много времени спустя я понял, что, говоря о восстановлении боеспособности русской армии, Але­ксеев имел в виду ту реставрацию монархии, которая и


    М. Д. Бонч*Бруеви?


    177



     

    являлась основной целью организованного им «белого движения» на юге России.

    Массарик ушел, и мы остались наедине. В личных от­ношениях со мной, да и со многими другими людьми, ничего хорошего от него не видевшими, Алексеев бывал неизменно любезен и предупредителен. Все такой же гру­боватый внешне, похожий больше своими маленькими глазками, носом-картошкой и седыми, но все еще лихо закрученными усами на выслужившегося фельдфебеля, он участливо выслушал мои жалобы на военную беспо­мощность Керенского и сам начал сетовать на труд­ности, которые новый «главковерх» создал и для него самого.

    Я знал цену внешнему участию Алексеева. Но влия­ние, которое имел Алексеев на своего безвольного преем­ника, показалось соблазнительным, и я решил попробо­вать хоть через него убедить Духонина. Я считал, что, несмотря на тяжелые условия и продолжавшийся в вой­сках развал, армии Северного фронта все-таки могут за­крепиться на Западной Двине и, создав прочную обо­рону, держаться до тех пор, пока на англо-французском фронте не произойдет долгожданный разгром немцев. Зная, насколько истощена Германия, я не сомневался в неминуемой победе союзников. Был уверен я и в ско­ром вступлении в войну Соединенных Штатов Америки с их мощными и еще не тронутыми промышленными ре­сурсами.

    Согласившись со мной, Алексеев сказал:

        Да это черт знает что, обрекать такого деятельного генерала, как вы, на полное бездействие. Но это система Керенского, он не терпит около себя генералов, пользую­щихся доверием войск. Всех, кого можно было, он уже удалил с постов; а уж набирает...— он сделал вырази­тельную паузу и, дав волю охватившему его негодова­нию, продолжал: — Взять хотя бы этого негодяя Череми- сова. Его давно следовало выгнать из армии, а Керен­ский назначил его главнокомандующим Северного фронта. Каково, а? Но этого мало! Проклятый адвока- тишка хотел во что бы то ни стало продвинуть Череми- сова и дальше. На мое место. Сюда, в штаб верховного. Поверите ли, Михаил Дмитриевич, мне стоило большого труда заставить его отказаться от этого дикого назначе­ния и согласиться на Духонина.



     

        Мне думается, Михаил Васильевич, что Ставка на­столько потеряла свое значение,— возразил я,— что на­значение сюда Черемисова принесло бы меньше вреда, нежели неминуемый по его вине развал Северного фронта.

        Ничего не поделаешь. Армии у нас нет, а Керен­ский этого не понимает, как ничего не смыслит и в самом военном деле,— сказал Алексеев и, подумав, прибавил:— Сегодня вечером я увижу Керенского и предложу вашу кандидатуру на пост командира ХЫ1 отдельного корпуса в Финляндии... Вместо убитого солдатами генерала Ора­новского... Думаю, что выторгую для вас у главковерха права командующего армией и соответствующее содержа­ние,— соблазняя меня высоким окладом, предложил он.

    Я поблагодарил, но наотрез отказался, хотя ничто так не тяготило меня, как длительное бездействие. Пред­полагаемая высадка немцев в Финляндии и возможность нанести им первый удар делали для меня назначение в корпус заманчивым. Но генерал-губернатором Финлян­дии был тогда Некрасов — это не могло меня не пугать. Думец и кадет, занимавший прежде во Временном пра­вительстве посты то министра путей сообщения, то фи­нансов, он успел уже вооружить против себя и местное финское население и солдат. Я знал, что не уживусь с ним, и откровенно сказал Алексееву, что в случае моего назначения в корпус начну с ареста Некрасова. Не радовало меня и то, что в случае перевода в Финлян­дию я окажусь в подчинении у Черемисова, которого счи­тал недостойным его высокого поста.

        Пожалуй, я устрою вам права командующего от­дельной армией,— сказал мне в ответ Алексеев.

    Я не мог понять, почему Алексееву так хочется устроить мое назначение в Финляндии, и, только сообра­зив, что он по каким-то особым своим соображениям стре­мится удалить меня из Ставки, выдвинул еще один довод против моего назначения. Балтийский флот, без которого нельзя было бороться против ожидавшейся десантной операции германской армии, находился в подчинении Се­верного фронта, и передать его в мое распоряжение Вре­менное правительство, конечно, не согласится.

    Доводы мои подействовали, и Алексеев обещал мне не возбуждать перед Керенским вопроса о столь нежела­тельном для меня назначении.



     

    На следующий день часов в Девять вечера й оказался в толпе, собравшейся около вагон-салоиа Алексеева. Про­вожавших набралось порядочно, преимущественно из чи­нов Ставки. Знакомые с Алексеевым «домами» вошли в вагон. Вошел и я.

        С Керенским я так и не говорил относительно вас,— сказал мне на прощанье Алексеев.

    Это было правдой, и на некоторое время меня оста­вили в покое.


    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

    Нравы «послефевральской» Ставки. Религиозный пси- хоз Дитерихса. Могилевский Исполком. Меня прочат в генерал-губернаторы. Могилевский гарнизон. Прибытие арестованного Деникина. С депутацией у Керенского.

    Управления штаба, совсем не по-походному устроив­шиеся в давно обжитых помещениях, и внешним видом заполнявших их офицеров, военных чиновников и солдат и медлительным и спокойным характером ежедневных занятий почти ничем не отличались от довоенных учре­ждений подобного рода.

    Февральский переворот не изменил привычного рас­порядка; упростился лишь этикет, заведенный при по­следнем царе придворными и свитой.

    Служебный день начинался в десять часов утра и продолжался до обеда, который подавался с часу. После обеда чины штаба собирались на вечерние занятия. Этим- то, собственно, и отличался распорядок военного времени от мирного. Вечерние занятия продолжались недолго, и только в особо важных случаях в Ставке засиживались допоздна.

    Как и прежде, офицерское собрание находилось в по­мещении кафе-шантана, в свое время открытого при луч­шей в городе гостинице «Бристоль». В «Бристоле», как и до свержения самодержавия, жили чины военных миссий союзников.

    Бывший кафе-шантан являл собой просторный зал с небольшой сценой. Около сцены перед постоянно опу­щенным занавесом поперек зала стоял стол, предназна­



     

    ченный для высших чинов Ставки и приезжавших в Мо­гилев генералов. Кроме него, в зале было еще несколько столов, за которые садились по чинам. Порядок этот был заведен еще при царе и строго соблюдался — каж­дый мог сесть только на раз навсегда отведенное ему место.

    Мое место оказалось за главным столом. Справа от меня сидел генерал Гутор, бывший главнокомандующий Юго-Западного фронта, слева — генерал Егорьев, интен­дант при верховном главнокомандующем.

    Приходившие в собрание чины Ставки и прибывшие по делам генералы и офицеры приносили с собой всевоз­можные слухи; все как бы жили от обеда до обеда, неиз­менно обеспечивавшего нас свежими и часто достовер­ными новостями.

    Сидя, например, рядом с генералом Егорьевым и изо дня в день разговаривая с ним, я вскоре начал представ­лять себе то катастрофическое продовольственное поло­жение, в котором оказалась армия. Продовольственные запасы, предназначенные для войск, таяли с непостижи­мой быстротой, новых никто не делал. Из ежедневных разговоров в собрании я мог убедиться и в том, с какой стремительностью падает в войсках дисциплина. Руши­лись надежды не только на возможность каких-либо на­ступательных операций, но и на то, чтобы удержаться в занятом расположении. Одолевавшее армию дезертир­ство приняло невероятные размеры. Многие части пере­ставали существовать, не испытав ни малейшего натиска противника. Иные разложились и превратились в толпы вооруженных людей, более опасные для своих начальни­ков, нежели для неприятеля. Все время передавались слухи о насилиях над офицерами, и хотя истории эти осо­бенно охотно смаковались чинами штаба, положение командного состава, действительно, стало несладким.

    Все чаще и чаще приходилось слышать в собрании разговоры о том, что войну продолжать нельзя и пора подумать о заключении мира любой ценой.

    Немало разговоров в собрании было посвящено и воз­можным выступлениям Могилевского гарнизона против «царской контрреволюционной Ставки». Обедающие изощрялись в самых фантастических догадках. Особенно беспокоил чинов Ставки расквартированный в городе «георгиевский» батальон, сформированный из солдат, на­



     

    гражденных георгиевскими крестами* и медалями. Ба­тальон этот почему-то считался большевистским. Однако когда заходила речь о якобы подготавливаемом в городе еврейском погроме, то и тут в качестве вдохновителей его называли солдат-георгиевцев.

    Такого же рода провокационные слухи распускались и в предоктябрьском Петрограде. Провокация эта была не в новинку; воспользовавшись произведенным ударни­ками и юнкерами разгромом дворца Кшесинской, где до июльских дней находилась военная организация больше­виков, желтые и эсеро-меньшевистские газеты подняли вой по поводу якобы обнаруженных там черносотенных и погромных листовок.

    Сильное беспокойство вызывала в Ставке и быстрая большевизация Могилевского Совета и Исполкома, еще недавно «соглашательских». Зато общеармейский испол­нительный комитет не вызывал опасений даже у впадаю­щего в мистику монархиста Дитерихса.

    Возглавлявшийся штаб-капитаном Перекрестовым, со­стоявший из двадцати пяти членов, выбранных еще в на­чале лета, комитет этот имел меньшевистски-эсеровское большинство и не только не противопоставлял себя Ставке, но охотно штемпелевал любые ее распоряжения. Перекрестов был ярым противником большевиков и легко находил общий язык с Духониным и Дитерихсом.

    После обеда чины Ставки, разделившись на неболь­шие группы, гуляли по городу, покупали яблоки и груши, щедро уродившиеся в пригородных садах, любовались Днепром, на редкость красивым в эти погожие дни, и, наконец, не спеша отправлялись посидеть часок — другой в уютно обставленном служебном кабинете.

    Те, кто, как я, был обречен на ничегонеделанье, коро­тали остаток дня каждый по-своему. Я обычно навещал кого-нибудь из прежних сослуживцев, а затем возвра­щался Ъ себе и заканчивал день за чтением военной ли­тературы, накопившейся у меня за годы войны и хранив­шейся в неотлучно следовавшем за мной сундуке.

    Порой по вечерам я заходил к Духонину узнать о по­ложении дел на фронтах. Иногда он сам посылал за мной, чтобы посоветоваться по какому-либо служебному делу, особенно если речь шла о Северном фронте, на ко­тором генерал Черемисов успел уже создать полную неразбериху.



     

    В разговорах с Духониным мы не касались политики, на этот счет между нами существовало молчаливое со­глашение. К надвигавшейся на страну социалистической революции, приближение которой чувствовалось во всем, мы относились по-разному: я с нетерпением ждал замены Временного правительства опирающейся на народные массы и близкой им властью; Николай Николаевич меч­тал о том, чтобы болтливого Керенского заменил Алексеев или сидевший в быховской «тюрьме» Корнилов.

    Переубедить меня было трудно; разубеждать кон­сервативного Духонина мне не хотелось, да и не уда­лось бы.

    Порой при встречах моих с Духониным присутствовал Дитерихс. В этих случаях я еще решительнее уклонялся от политических разговоров, не желая выслушивать Ди- терихса.

    У него был свой «пунктик» — великий князь Михаил Александрович. Маленький, какого-то серовато-стального цвета, с бегающим^ глазами й крохотными усиками на нервном худом лице, Дитерихс как-то вычитал в Апока­липсисе, что Михаил «спасет» Россию, и с тех пор но­сился с этой маниакальной идеей.

    В 1916 году он командовал в Салониках посланным туда русским корпусом. Не помню уже, как он попал об­ратно в Россию и неожиданно для всех сделался генерал- квартирмейстером Ставки. После Октября он бежал во Францию и оттуда пробрался в Сибирь к Колчаку. В это время, как мне рассказывали, в мозгу его возникла но­вая «идея» — Дитерихс решил, что он — чех, надел чеш­скую форму и довольно долго якшался с офицерами мя­тежного чехословацкого корпуса.

    После захвата белыми * Екатеринбурга Дитерихс вместе со следователем Соколовым был послан Колча­ком для расследования обстоятельств расстрела послед­него русского царя. Несколько позже, окончательно впав в религиозное помешательство, он прославился своим бредовым выступлением на организованном японскими оккупантами «народном собрании» Приморья. Заявив, что он послан в Приморье непосредственно самим господом- богом, Дитерихс предложил переименовать приморскую белую армию в земскую рать, а генералов, в том числе и себя,— в воевод. Для того, чтобы собрать нужные для создания земской рати деньги, он открыл в Приморье



     

    игорные дома, доходы от которых и должны были пойти на освобождение России от «ига» большевиков.

    Сумасшедшая идея Дитерихса с треском провалилась, и он бежал от Красной Армии сначала в Японию, а затем в Китай. В Шанхае французские покровители сумасшед­шего генерала устроили его кассиром во Франко-Китай- ский банк; вскоре он умер.

    Больная психика Дитерихса явственно проступала в его поведении уже и тогда, накануне Октября. Но по­рой мне не очень нормальными казались и Духонин и другие высшие чины Ставки — до такой степени они не понимали того, что происходит в стране.

    Штабное окружение порядком меня раздражало, и я переехал из комнаты, которую занял поначалу в самом штабе, в гостиницу «Франция».

    Несколько времени спустя ко мне в номер постучался незнакомый вольноопределяющийся. Отрекомендовавшись членом общеармейского комитета при Ставке, он показал мне телеграмму Псковского Совета, в которой на все лады расхваливался мой демократизм и уменье работать в Совете.

        А не поработать ли вам, ваше превосходительство, у нас в комитете? — предложил комитетчик.

    К этому времени у меня уже установился довольно правильный взгляд на общеармейский комитет; никакого желания входить с ним в общение у меня не было, и я вежливо отклонил предложение вольноопределяющегося, сославшись на занятость и недомогание.

    Но неожиданное посещение это натолкнуло меня на мысль, бог весть отчего не приходившую мне в голову раньше:

    «А почему бы мне не связаться с Могилевским Сове­том и Исполкомом и не попытаться хоть там найти при­менение моим силам и военному опыту?»

    В Ставке делалось все тревожнее, Могилевский Совет «левел», и между ним и штабом «верховного» образова­лась неизменно расширявшаяся пропасть. В собрании по­говаривали о намечающемся в Совете аресте* многих штабных чинов; не так давно еще верный Ставке «геор­гиевский» батальон начал колебаться; заселенная рабо­чими и беднотой заднепровская часть города — Луполово уже влияла и на Совет, и на Исполком.

    За спокойствие в Могилеве и благополучие Ставки*я


    т



     

    не отвечал. Не беспокоила меня и моя личная безопас­ность — я давно научился не думать о ней. Но мне не хотелось, чтобы в Совете всех нас, принадлежавших к ненавистной Ставке, мерили одним аршином, и в конце сентября, повинуясь больше какому-то инстинкту, я пере­шел Театральную площадь, на которой находилась моя гостиница, и оказался в Исполкоме Могилевского Совета.

    О моей работе в Пскове здесь уже знали, вероятно, из той же телеграммы, которую показывал мне солдат от общеармейского комитета. Во всяком случае, меня, несмотря на мои генеральские погоны, встретили на ред­кость дружелюбно и приветливо.

    Я высказал желание поработать и тут же получил встречное предложение: кооптироваться в состав Испол­кома. Товарищи, с которыми я говорил, обещали мне на следующий же день решить этот вопрос.

    27 сентября решение Исполкома о моей кооптации было вынесено на обсуждение Могилевского Совета ра­бочих и солдатских депутатов. Вопрос решен был откры­тым голосованием. Ни одна из рук нескольких сот сол- дат-фронтовиков и рабочих не поднялась против, и я, старорежимный генерал, был расстроган до слез.

    Я не заигрывал с солдатами, как это делали после февральского переворота иные генералы и офицеры, ис­пугавшиеся расправ с ненавистными командирами. Не лебезил я и перед рабочими, но не ощущал и какого-то своего превосходства над всеми этими людьми, часто на редкость умными от природы и многому научившимися на долгом своем житейском опыте. Я не давал им его чувствовать и обращался с ними, как равный. Вероятно, это и создало мне в Псковском Совете такое прочное по­ложение.

    Соскучившись по работе, я с азартом набросился на новые свои обязанности; как это имело место и в Пскове, работа моя в Совете вызвала всякие толки и пересуды в той генеральской и офицерской среде, в которой я все еще вращался.

    Большинство чинов штаба осуждало меня. Те из них, кто заискивал перед Советами, завидовали легкости, с ко­торой я вдруг сделался членом Исполкома. Другие го­товы были усмотреть в моем вхождении в Исполком из­мену общему делу, понимая под ним попытку насадить в России военную диктатуру.



     

    При рассмотрении наиболее важных вопросов Испол­ком совещался по фракциям; наиболее многолюдной была фракция эсеров; на втором месте стояли меньше­вики; на третьем — бундовцы. Самой малочисленной фракцией была большевистская; беспартийных в Испол­коме было вместе со мной человека три.

    Побывав на заседаниях Исполкома, я убедился, что предметом наибольших его забот и опасений является Ставка. На каждого из чинов Ставки в Исполкоме име­лась политическая характеристика, за поведением и свя­зями их тщательно наблюдали, о контрреволюционных замыслах многих из них не без основания догадывались.

    Постоянную тревогу Исполкома вызывали и быхов- ские «узники». В здании бывшей женской гимназии близ­кого к Могилеву захолустного городка Старого Быхова собралась и впрямь подозрительная компания: генералы Корнилов, Романовский, Лукомский и другие участники провалившегося мятежа. О том, что делается в Быхове, Исполком узнавал от взвода «георгиевского» батальона, несущего внешний караул здания и усадьбы, где содер­жались «арестованные» корниловцы.

    Считая, что «быховцы» находятся в распоряжении Временного правительства, Исполком в царившие в Ста­ром Быхове порядки не вмешивался, но с каждым днем все больше настораживался.

    Очень скоро я втянулся в работу Исполкома, дежу­рил, исполнял отдельные задания, был делегирован в го­родской продовольственный комитет, участвовал в сове­щаниях у губернского комиссара и как-то оторвался от Ставки. Я знал, однако, что там творится неладное. Из органа оперативного управления войсками штаб верхов­ного главнокомандующего все явственнее превращался в некий политический центр, подготавливавший контрре­волюционный переворот, и я был рад, что, перекочевав в Исполком, не несу ответственности за всю эту темную деятельность.

    В середине октября я зашел к Духонину и с огорче­нием узнал, что Керенский решил назначить меня гене­рал-губернатором Юго-Западного края с постоянным пребыванием в Киеве. Я откровенно изложил Духонину свои предположения относительно неизбежного краха, ожидавшего в самое ближайшее время и Керенского и Временное правительство.



     

        У меня нет, Николай Николаевич, ни малейшего желания сражаться за Керенского,— прибавил я.— И я вас очень прошу сделать так, чтобы в Ставке не зани­мались больше вопросом о моем назначении...

        Насчет Керенского вы правы,— согласился Духо­нин,— он долго не продержится. Но тогда вам надо включиться в то дело, ради которого Лавр Георгиевич до сих пор торчит в Быхове...

    Ограниченный Духонин все еще не понимал проис­шедшего во мне перелома и так и не представлял себе, почему я, немолодой уже русский генерал, нахожу общий язык с Советом.

    Он обещал мне устроить так, чтобы Керенский не ду­мал больше о моем использовании, но не прошло и не­дели, как сам же сообщил мне, что сделавшийся военным министром Верховский предполагает назначить меня Степным генерал-губернатором в Омск.

        О вас уже и приказ заготовлен,— предупре­дил меня Духонин,— придется, вам на этот раз согла­ситься...

    Еще меньше, чем прошлый раз, мне хотелось превра­титься в генерал-губернатора правительства, которое я не ставил ни в грош. Можно было выйти в отставку, но для кадрового военного такой шаг всегда мучительно труден...

    На мое счастье, как раз в эти дни на устраиваемое в Ставке какое-то особо важное совещание специальным поездом прибыло сразу три министра Временного прави­тельства: Керенский, Верховский и сын киевского саха­розаводчика Терещенко, невесть почему сделавшийся ми­нистром иностранных дел.

    Полковника Верховского я давно и хорошо знал. В Академии генерального штаба он, тогда еще поручик, был моим учеником. Поэтому я решил перехватить его в штабе «верховного» и уговорить отменить заготовлен­ный приказ.

    Просидев часа два у дверей кабинета Духонина, в ко­тором совещались министры, я дождался, наконец, Вер­ховского и, поздоровавшись, сказал:

        Вы, Александр Иванович, предполагаете назначить меня в Омск генерал-губернатором края. Я достаточно поработал во время войны, втянулся в военное дело и не имею ни малейшего желания и склонности заниматься



     

    чисто гражданскими делами, а тем более в Омске. Очень прошу никуда меня не назначать.

    Я остановился, чтобы перевести дух, и закончил угро­зой подать в отставку.

    Верховский молча выслушал, меня и, не проронив ни слова, пожал мне руку и заторопился к выходу.

    В Ставке возрастала тревога. Штабным чинам мере­щились всякие ужасы; порой доходило и до курьезов.

    Как-то рано утром ко мне в гостиницу прибежал от Духонина дежурный ординарец и попросил поскорее прийти в кабинет начальника штаба.

    Поспешно одевшись, я вышел из гостиницы и очу­тился в огромной толпе, захлестнувшей Театральную пло­щадь и улицу, ведущую к Ставке. Понять, в чем дело, было трудно — толпа шумела, волновалась, бурлила. Присмотревшись, я увидел, что на улицу высыпала пре­имущественно еврейская беднота.

    Спустя несколько минут я узнал, что дня два назад в Могилеве умер пользовавшийся огромной известностью в крае старый раввин. На торжественные похороны его съехались многие евреи даже из отдаленных городишек и местечек. Обросшая огромным количеством провожаю­щих траурная процессия с гробом покойного раввина и двигалась теперь к еврейскому кладбищу.

    Кое-как растолкав толпу, я опередил процессию и, добравшись до губернаторского дома, прошел в кабинет Духонина. Николай Николаевич стоял у окна и расте­рянно смотрел на толпу, заполнившую до отказа не только мостовую, но и тротуары.

        Глядите,— дрогнувшим голосом сказал Духонин, показывая на траурную процессию,— они идут громить Ставку.

        Что вы, Николай Николаевич,— поспешил я его успокоить,— это местные евреи хоронят своего раввина.

    Вооружившись биноклем и разглядев над толпой гроб, Духонин успокоился.

        Если бы вы знали, как мучительно все время жить в ожидании чего-то страшного,— признался он.

    Похороны популярного раввина неожиданно сказа­лись на моей судьбе. Основательно перетрусив, Духонин уговорил Керенского назначить меня начальником Моги­левского гарнизона. Назначение это ставило меня в до­вольно щекотливое положение: делаясь начальником гар­



     

    низона города Могилева, я одновременно принимал и гарнизон Старого Быхова.

    Корнилова и его сподвижников охраняли конные сотни Текинского полка, преданного мятежному генералу, и только на наружных постах стояли солдаты «георгиев­ского» батальона. Сила была на стороне текинцев, по­бегу Корнилова, захоти он его предпринять, никто бы не помешал. Порядок окарауливания «быховцев» был уста­новлен следственной комиссией, приезжавшей из Петро­града. Принимать на себя ответственность за Корнилова, не имея права сломать порочную систему охраны, я не мог. Не хотелось мне и встречаться с прежними моими сослуживцами и товарищами по Академии генерального штаба в столь разном положении: они — арестованные, я — начальник гарнизона.

    Я попросил Духонина подчинить гарнизон Быхова не мне, а особому коменданту. Духонин согласился, Керен­ский подписал приказ, составленный в этом духе. Комен­дантом Старого Быхова с подчинением непосредственно Духонину был назначен полковник пограничной стражи Инцкервели, называвший себя правым эсером; я же при­нял могилевский гарнизон.

    В состав Могилевского гарнизона входили Ставка со всеми ее многочисленными учреждениями и командами, «георгиевский» батальон, 1-й Сибирский казачий полк и несколько ополченческих дружин, сформированных для несения караульной службы.

    Вступив в исполнение своих новых обязанностей, я прежде всего объехал все части и команды гарнизона. В отличие от Пскова они оказались в превосходных для военного времени условиях — Ставка не скупилась и. де­лала многое для гарнизона, рассчитывая подкупить его этими подачками.

    Несмотря на генеральские заботы, особой подтянуто­стью гарнизон похвалиться не мог. Хуже всего обстояло с караульной службой, вконец разлаженной.

    Являясь одновременно и начальником гарнизона и членом Исполкома, я взял гарнизон в руки; казаки, хотя и не без ворчания, подтянулись и начали ревностно нести караульную службу; количество всякого рода происше­ствий резко сократилось; пьяный солдат стал редкостью...

    С обязанностями начальника гарнизона я справлялся неплохо, но зато оказался никудышным политиком и



     

    спустя некоторое время совершил грубую ошибку, о ко­торой до сих пор жалею.

    После провала корниловского мятежа в Бердичеве были арестованы главнокомандующий Юго-Западного фронта генерал Деникин, начальник его штаба генерал Марков и несколько других военных. После продолжи­тельного содержания на гарнизонной гауптвахте аресто­ванных, забрасываемых грязью, под свист и улюлюканье солдат провели по городу и, погрузив в товарный вагон, привезли в Старый Быхов.

    Один из сопровождавших Деникина конвоиров, сол­дат какого-то саперного полка, в тот же день вернулся из Быхова в Могилев и явился в Исполком. По требо­ванию этого солдата в здании бывшей городской думы был созван Могилевский Совет.

    Никогда еще его заседание не было таким многолюд­ным и бурным. Председательствующий предоставил пер­вое слово саперу, и тот очень быстро воспламенил своей горячей речью солдат и рабочих, набившихся в обшир­ный думский зал.

        Для чего, скажем, дорогие товарищи, мы сюда Деникина и Маркова привезли? — спрашивал он и сам же отвечал: — Ясное дело для чего: чтобы они, голуб­чики, после гауптвахты и товарного вагона отдохнули. Корнилов, Лукомский и все прочие генералы у вас на мягких постелях спят, едят что твоей душеньке угодно и каждый день вполпьяна ходят, а мы своих генералов со­всем забижаем, на голых нарах спать заставляли, на солдатский харч посадили. Вот уж спасибо вам, дорогие товарищи, что научили нас, как с генералами следует обращаться. То есть по всей тонкости деликатного обра­щения,— издевался он над могилевскими порядками.

    В одном деле, дорогие товарищи, вы малость сплохо­вали,— продолжал сапер.— Охраны у генералов мало­вато, один Текинский полк приставлен. А вдруг ге­нералов кто обидит? — издевательски вопрошал он.— А вдруг кто-нибудь самого Корнилова ненароком заде­нет? Тогда что? За такие дела вас и главноуговариваю- щий господин Керенский по головке не погладит. Опять же, говорят, у Корнилова ни кофея хорошего нет, ни марципанов жареных ему не подают. Вот страсти-то,— под зычный хохот зала острил оратор.

    Он едва сел на место, как на трибуну один за другим



     

    начали подыматься солдаты и наперебой требовали снятия с охраны арестованных Текинского полка, замены его «георгиевским» батальоном и установления в Быхове тюремного режима.

    Некоторые ораторы требовали ликвидации «быхов- ского сиденья» и предлагали текинцев послать на фронт, арестованных же генералов перевести в могилевскую тюрьму.

    Много позже я понял, как правы были все эти не очень грамотные, нескладно говорившие солдаты. Не прошло и месяца, как Корнилов, предварительно отпра­вив на Дон переодетых генералов, поблагодарил одура­ченных «георгиевцев» за исправное несение караульной службы и вместе с преданным ему Текинским полком бе­жал из Быхова.

    Пребывание в Быхове было использовано Корнило­вым для того; чтобы сколотить штаб будущей белой ар­мии. Находясь «под арестом», он непрерывно переписы­вался с Алексеевым и Калединым, принимал связных монархических и офицерских тайных организаций и на глазах у соглашательского Могилевского исполкома под­готовлял кровопролитную гражданскую войну на юге России.

    Победи предложение сапера, Корнилов и все его спо­движники оказались бы в могилевской тюрьме, и уже одно это обезглавило бы подготовленную ими южно-рус- скую контрреволюцию.

    Попросив слова, я сумел, к сожалению, переубедить собрание.

        Все арестованные генералы, содержащиеся в Бы­хове, находятся в распоряжении Временного правитель­ства,— повторил я давно избитый довод.— Дело его, этого правительства, установить степень вины «быховцев» и воздать каждому по заслугам.

    Ссылки мои на авторитет правительства, которые я в грош не ставил; призыв сохранить порядок, который мог быть только контрреволюционным; разговоры о необхо­димости тщательного следствия, хотя и без него была очевидна вина «быховцев»,— вся эта лживая аргумента­ция имела успех. Я был в ударе, в Совете уже доверяли мне, и, как ни печально, речь моя прошла под одобри­тельные возгласы и аплодисменты.

        Конечно, товарищи, силы наши и Корнилова не­



     

    равны,— закончил я.— У него четыре конных сотни, у нас в Быхове всего один взвод верного Совету баталь­она. Но текинцы не укомплектованы и по численному со­ставу их сотня не превышает взвода «георгиевцев». Если мы подошлем в Быхов еще три взвода «георгиевского» батальона, то силы уравновесятся, и мы сможем спо­койно спать — ни Корнилову, ни остальным генералам не удастся уйти от суда...

    Мое половинчатое предложение было на беду при­нято. Керенский в этот день находился в Ставке; решено было, чтобы три тут же выбранных делегата, в том числе и я, немедленно прошли в штаб верховного главнокоман­дующего и вручили ему принятую Советом резолюцию. Ответ Керенского делегаты должны были доложить со­бранию, решившему не расходиться.

    Добравшись до Ставки, мы прошли в ту самую ком­нату, в которой я жил по приезде в Могилев. Теперь ее занимал «генерал для поручений» при Керенском, артил­лерийский полковник Левицкий, один из моих учеников по Академии генерального штаба.

    Рассказав Левицкому о решении Совета и показав принятую резолюцию, я попросил доложить Керенскому о нашем приходе.

        Господин верховный главнокомандующий отды­хает, и будить его я не осмеливаюсь,— зашипел на меня Левицкий, и странно было видеть, как офицер генераль­ного штаба в погоне за мифической карьерой пресмы­кается перед выскочкой-адвокатом.

    Я продолжал настаивать и мы долго бы еще препи­рались, если бы Левицкий, пробежав куда-то в глубь здания и тотчас же вернувшись, не сказал тоном опыт­ного царедворца:

        Господин верховный главнокомандующий заболел и принять вас не сможет...

    Я вручил Левицкому для передачи «главковерху» ре­золюцию Совета и предупредил, что за ответом мы при­дем завтра к десяти утра.

    Солдаты вышли, я замешкался в комнате, и Левиц­кий, чтобы сгладить неприятное впечатление, довери­тельно шепнул мне:

        Это все, ваше превосходительство, после вчераш­него ужина. И выпивона. У меня самого, знаете, голова раскалывается...



     

    Догнав своих товарищей по делегации, я вернулся в думу и доложил все еще заседавшему Совету о ре­зультатах посещения Ставки. Порядком уставшее собра­ние решило поручить Исполкому добиться ответа от Ке­ренского и разошлось.

    Никакого ответа Керенский, конечно, не дал и пред­почел, как это делал не раз, исчезнуть из Могилева.

    Позже в своих мемуарах он переоценил эту скромную мою попытку упорядочить охрану Быховской «тюрьмы».

    «Не могу не вспомнить,— писал он,1 — что в Быхов­ской тюрьме все время, пока я был главковерхом, гене­рала Корнилова охраняли не только солдаты, но и его личный конвой из текинцев, тех самых, вместе с кото­рыми и с пулеметами он приезжал ко мне в Зимний дво­рец. Такая двойная охрана была создана председателем следственной комиссии для того, чтобы сторожить Кор­нилова не только от побега, но и от солдатского само­суда. Помню, как настойчиво травила меня за это левая пресса и как будущий попуститель дикой расправы с Ду­хониным генерал Бонч-Бруевич являлся ко мне во главе депутации от местного «совдепа» с требованием «убрать текинцев из Быхова» и усилить охрану Корнилова. Я был возмущен такой ролью генерала русской службы. Я хо­тел убрать его из Ставки, но чистый и честный Духонин заступился за него. Такова судьба!» — глубокомысленно заключил бывший «главковерх», переврав все, что было, и не поняв того, что в этом случае я действовал, увы, не в интересах приближавшегося Октября.

    Приписал мне заслуги, которых у меня не было, и ге­нерал Деникин.

    «Переведенный в Ставку большевистский генерал Бонч-Бруевич,— рассказывал он,2 — назначенный на­чальником могилевского гарнизона, на первом же засе­дании местного Совета солдатских и рабочих депутатов сказал зажигательную речь, потребовав удаления текин­цев и перевода быховцев в Могилевскую тюрьму и с этим требованием во главе депутации явился к Керенскому...»

    Деникина я знал еще поручиком, когда в 1895 году был в одном с ним классе в Академии генерального штаба. Он и тогда был беспринципным и бестактным че­


    1 А. Керенский. Дело Корнилова.


    2 Деникин. Очерки русской смуты, т. II.



     

    ловеком, с большим сумбуром в голове и редким служеб­ным честолюбием, и мне понятно, что поведение мое в предоктябрьские дни он изобразил с наибольшей для себя выгодой — вот, мол, от какой опасности ушел.

    Переврал все и Керенский — ему мучительно хотелось представить себя спасителем обманутого им Корнилова.

    Но правда остается правдой, сколько бы ее ни иска­жали и ни заглушали. И я счастлив, что сейчас на склоне лет могу рассказать ее моему взыскательному читателю.



     

    %а ешь вторая-

    I

    ГЕРОИЧЕСКИЕ

    ГОДИ



     


    Ставка в дни Октябрьского штурма. Бегство Керен­ского и вступление Духонина в должность верховного главнокомандующего. Объявление Духонина «вне за­кона». Низкопоклонство перед Антантой. Переговоры по прямому проводу с братом и отказ от поста верховного главнокомандующего. Появление Станкевича. Тайные пе­реговоры в номерах «Франция». Предложение «верхов­ного комиссара». Политические «старатели», их бегство из Могилева.

    О падении и аресте Временного правительства в Мо­гилеве узнали из газет. С внешней стороны в городе как будто ничего не изменилось. Шли обычные занятия в Ставке, Могилев оставался в прежнем своем полусне.

    Но таково было лишь внешнее впечатление. На са­мом деле Ставка принимала самое активное участие в борьбе с начавшейся революцией. На следующий же день после вооруженного восстания в Петрограде Духо­нин разослал всем главнокомандующим фронтов теле­грамму, в которой писал:

    «Ставка, комиссарверх и общеармейский комитет разделяют точку зрения правительства и решили все­мерно удерживать армию от влияния восставших эле­ментов, оказывая в то же время полную поддержку пра­вительству».

    Всю неделю Духонин не расставался с Дитерихсом и вместе с ним сидел на прямом проводе, пытаясь подтя­нуть «надежные» части к восставшему Питеру и к Мо­скве, в которой все еще шла ожесточенная борьба за власть. Для борьбы с большевиками Ставка мобилизо­вала и ударные батальоны и донское казачество, и лишь капитуляция Краснова и бегство из Гатчины переодетого сестрой милосердия Керенского заставили Духонина от-



     

    казаться от задуманного им совместно с полусумасшед­шим Дитерихсом «крестового похода» против больше­виков.

    В свою лихорадочную деятельность Духонин меня не посвящал, и о ходе революции я мог судить лишь по га­зетам и по тем откликам, которые столичные события вызывали в Исполкоме.

    Стало известно о каких-то переговорах с Викжелем которые вел поддерживавший Духонина общеармейский комитет; поговаривали о намерении Духонина перенести Ставку в Киев; начались неясные толки о том, что Ставка с согласия союзных держав намерена заключить сепаратный мир с Германией.

    В связи с бегством Керенского Духонин, в соответ­ствии со все еще действовавшим «Положением о полевом управлении войск», принял на себя обязанность верхов­ного главнокомандующего.

    Несмотря на все попытки превратить Ставку в центр вооруженной борьбы с Октябрьской революцией, Ставка оказалась не у дел. Началось бегство из Могилева всех, кто был поумнее. Верхи исчезли. Второстепенные чины притихли и только по инерции занимались текущими, уже никому не нужными делами.

    Привычка к дисциплине удерживала от дезертирства. Но с каждым днем становилось все больше «внезапно заболевших» или подавших в отставку офицеров. Духо­нин никого не задерживал и, кажется, начал уже пони­мать, в какую трясину он проваливается.

    Образовавшийся в Петрограде Совет народных ко­миссаров в первые дни революции с Духониным не сно­сился и, минуя Ставку, обратился к воюющим державам с предложением мира. Не получив ответа на это обра­щение в течение двенадцати дней, Народный комисса­риат по иностранным делам передал послам союзных стран ноту, в которой предлагал немедленно заключить перемирие на всех фронтах и приступить к мирным пе­реговорам. Духонину же было приказано обратиться к военным властям неприятельских армий с предложением приостановить военные действия.


    1 Викжель (Всероссийский исполнительный комитет Железно­дорожного профессионального союза) — контрреволюционный эсеро­меньшевистский орган, выступавший в октябре 1917 года против Советской власти.



     

    Об обращении нового правительства к Духонину Я узнал от него самого. Как-то часов в шесть вечера Духо­нин позвонил мне по телефону и попросил немедленно прийти в штаб. Едва я вошел к новому «главковерху», как в кабинете его появился и генерал Гутор, вызванный одновременно со мной.

        Вот что я получил от нового правительства,— ска­зал Духонин и протянул телеграмму. В телеграмме этой ему предписывалось заключить перемирие на всех фрон­тах.

        А вот что я ответил,— сказал Духонин, прочитав собственноручно написанную им телеграмму.

    В ответе «главковерха» содержался категорический отказ от заключения перемирия. В нем же Духонин пи­сал, что не может выполнить предписания правительства, которого не признает.

       Что вы на это скажете? — спросил нас Духонин, кончив читать. В кабинете, кроме нас троих, не было никого.

         По-моему, Николай Николаевич,— начал я, за­говорив первым,— если даже вы и не признаете нового правительства, то все равно дали неправильный ответ. Совершенно ясно, что продолжать войну мы не можем. В России нет воли к войне, нет боеспособной армии, нет снаряжения и продовольствия. Перемирие явилось бы выходом из создавшегося положения. И, наконец, прежде чем давать такой ответ, надо было бы запросить фронты и действующие армии. Я уверен, что все ответили бы со­гласием на перемирие.

         Но что же делать? Телеграмма уже передана,— растерянно сказал Духонин. На него было жалко смо­треть. Обычно тщательно выбритый и безупречно оде­тый, он был теперь какой-то запущенный и сонный,— должно быть, давно уже не высыпался.

        А ваше мнение? — обращаясь к Гутору, со слабой надеждой спросил Духонин.

    Гутор разочаровал его, целиком согласившись с вы­сказанными мною доводами.

        Да, заварилась каша. Что-то теперь будет? — вздохнул Духонин, расставаясь с нами.

    Мы с Гутором вернулись в гостиницу и допоздна не спали, обсуждая опрометчивый ответ Духонина, гибель­ный для него же самого.



     

    Вскоре после отказа Духонина подчиниться Совету народных комиссаров, в Могилеве стало известно, что из Петрограда непосредственно армиям, минуя сопротивля­ющуюся Ставку, предложено заключить перемирие с противником. Переговоры с неприятелем могли вести даже мелкие части. Одновременно столичные газеты со­общили, что Духонин объявлен «вне закона».

    Вслед за распоряжением Совета народных комисса­ров о заключении перемирия в Ставку посыпались до­несения с фронтов: части покидали позиции, вступали в переговоры с противником. Немцы продвигались впе­ред, занимая районы, оставленные самовольно отходя­щими полками и дивизиями...

    Организованное перемирие представлялось мне един­ственным выходом, но я считал совершенно обязательным удержать при этом занимаемый русской армией фронт. Только это давало возможность разговаривать с немцами с достаточной твердостью. Я знал состояние армии и по­лагал, что удержаться на заранее намеченных позициях все же возможно. Но на фронте об этом и думать не хо­тели. Армия стремительно разлагалась. Не только сол­даты, но и офицеры жили только одним желанием: ско­рее бы конец войне! Началось самочинное отступление, и нельзя было не прийти в ужас от одной мысли о том, какое огромное и бесценное имущество остается неприя­телю.

    Все в Ставке понимали, что армия не может воевать. Но когда даже в доверительном разговоре я спрашивал у любого штабного собеседника, что же делать, то полу­чал нелепый ответ: да, воевать нельзя, но нельзя и вы­ходить из войны.

        Да почему же нельзя? — настойчиво допыты­вался я.

        А что скажут союзники?— следовал обычный ответ.

    Получалась заведомая чепуха. С начала войны Рос­сия не раз самоотверженно выручала союзников, умыш­ленно отвлекая на себя основные силы противника. Союз­ники отлично понимали, что России нечем воевать, нечем стрелять, нечем.даже кормить солдат. По вине союзни­ков Россия не получила обещанного ей вооружения и снаряжения. Так какого же черта нужно бояться мнения тех, для кого мы всю войну были только дешевым лу* шечным мясом?



     

    Со мной соглашались, охотно поругивали союзников и ровно через минуту начинали повторять давно набив­шие оскомину ссылки на то, как отнесутся к нашему пе­ремирию с противником господа англичане или фран­цузы.

    Все поведение Духонина было проявлением такого же трусливого низкопоклонства. Будь в нем хоть немного настоящего патриотизма, он не отверг бы предложения Совета народных комиссаров о перемирии, а, наоборот, немедленно заключил бы его с австро-германцами и по­старался любой ценой удержать на месте лавину сти­хийно откатывавшихся русских войск.

    Не прошло и двух дней после памятного разговора с Духониным, как меня вызвали к прямому проводу. Было далеко за полночь; говорил из Петрограда мой брат, Владимир Дмитриевич, назначенный, как я знал из газет, управляющим делами Совета народных комисса­ров.

    На телеграфе было холодно и темновато, усталый телеграфист вяло перебирал клавиши буквопечатающего аппарата и, запинаясь, читал ленту. Брат сообщил мне, что Духонин смещен, и от имени нового правительства предложил принять пост верховного главнокомандую­щего.

        Правительство желает видеть тебя во главе рус­ской армии,— добавил Владимир.

    Я попросил его дать мне два часа на размышление и вернулся к себе во «Францию». Неприветливый номер в гостинице средней руки был мной изучен до мелочей — не одну бессонную ночь провел я, тоскливо разглядывая давно небеленный потолок и отставшие в углу обои. Я присел за шаткий ломберный столик, неизвестно за­чем поставленный в номере, и постарался сосредото­читься.

    Переданное братом предложение Совета народных комиссаров глубоко взволновало меня. Но служба на высоких военных должностях и связанная с ней ответ­ственность за судьбу сотен тысяч находящихся в твоем распоряжении людей приучили меня ничего не решать сразу, а сначала продумать все «за» и «против», попы­таться заглянуть в будущее, взвесить, наконец, собствен­ные силы и честно понять, на что ты способен и за что можещь ззять на себя ответственность.



     

    Обстановка на фронтах, насколько я знал, была ужа­сающая: Румынский фронт с генералом Щербачевым во главе совершенно отложился от русской ар^ии и даже перестал поддерживать связь со Ставкой; Юго-западный, Западный и Северный фронты потеряли боеспособность. Войска не исполняли приказов. Общая линия боевого фронта, обозначенная окопами и проволочными заграж­дениями, как будто оставалась прежней, но только по­тому, что противник, выжидая исхода Октябрьской рево­люции, не спешил продвинуться в глубь России, занятый к тому же переброской войск во Францию. Самочинный уход с фронта превращался уже в стихийную демобили­зацию армии.

    Продумав все это, я пришел к выводу, что ни на ка­кие военные действия с такой армией рассчитывать не­возможно. Нельзя надеяться и на удержание фронта, если противник хотя бы и незначительными силами пе­рейдет в наступление. При таком положении во главе армии должен стать не боевой генерал, которому некуда приложить свои знания и опыт, а политический деятель, представитель пользующейся доверием народа партии. И, конечно, если бы я вдруг взялся за управление рус­ской армией, то это было бы только самообманом и об­маном доверившегося мне правительства.

    В назначенное время я был на телеграфе. Вызвав к проводу управляющего делами Совета народных ко­миссаров, я изложил все эти доводы и отказался от при­нятия верховного командования.

        Пойми, что все равно фронты, привыкшие дей­ствовать самочинно, не признают этого назначения,— адресуясь к брату, продиктовал я телеграфисту.

        Передали? — спросил я, когда телеграфный аппа­рат прекратил выбивать свою частую дробь.

        Так точно, передал, господин генерал,— ответил телеграфист, и в глазах его я прочел сожаление о том, что я отказался от такого предложения. Я представил себе на минуту обросшее черной бородой лицо брата. Вероятно, на нем в эту минуту появилась сердитая гри­маса: при редких наших встречах Владимир неизменно порицал меня за отсутствие научно-обоснованного миро­созерцания и идеалистический уклон.

    Утром я рассказал Духонину о сделанном мне пред­ложении и моем отказе.



     

        Зря вы это сделали, Михаил Дмитриевич,— огор­ченно сказал Духонин.— Вы не представляете, как бы вы облегчили мое положение, если б вместо меня вступили в обязанности «верховного»...

    Я понял, что Духонин готов на все, лишь бы избе­жать заслуженной расплаты, и, хотя по-человечески мне и было жалко его, жестко сказал:

        Не мной ваше дело осложнено и запутано, не мне его и распутывать!..

    В тот же день в Могилеве стало известно о назначе­нии Советом народных комиссаров нового верховного главнокомандующего. Назначен был известный уже мне по газетам видный большевик Крыленко, прапорщик 7-го Финляндского полка. То, что на такой высокий воен­ный пост выдвинут прапорщик, никого уже не удивило — Керенский был «верховным», хотя не имел никакого от­ношения к военной службе.

    В ожидании приезда нового «главковерха» в Ставке по-прежнему сидел Духонин. Ставка таяла; ушел в от­ставку даже Дитерихс, в последнее время окончательно сбивший с толку «верховного» своими мистическими со­ветами. Но и с заботливо выправленными документами о «чистой» отставке, заручившись и следующим чином и пенсией, он продолжал торчать то в кабинете Духонина, то в его личных комнатах, ревниво оберегая «верхов­ного» от посторонних влияний и все еще навязывая свои губительные идеи.

    Новым в Могилеве было резко усилившееся влияние большевиков в Совете и в Исполкоме. Общеармейский комитет сохранял свой прежний меньшевистско-эсеров­ский облик, но с ним перестали считаться, и он начал по­степенно рассасываться, как поддавшаяся лечению зло­вредная опухоль. Стало на редкость тихо и в Ставке. Некоторое оживление вносили лишь обеды в «Бристоле» с непрестанным гаданием о будущем.

    Но наряду с исчезновением из поля зрения примель­кавшихся физиономий штабных генералов,' офицеров и вольноопределяющихся из общеармейского комитета в собрании и в той же «Франции» появились приезжие из «деятелей» бесславно провалившегося Временного правительства.

    Еще в начале октября неожиданно для себя я встре­тил в Ставке старого знакомого — комиссара Северного



     

    фронта Станкевича. Он поспешил сообщить мне о своем новом высоком назначении — верховным комиссаром в Ставку.

    По своему обыкновению, Станкевич исчез из Ставки в решающие дни, предшествовавшие Октябрьской рево­люции. Исчезновение его мне нетрудно было обнару­жить — верховный комиссар жил во «Франции». Наши комнаты были в одном коридоре.

    После падения и бегства Керенского Станкевич вновь объявился в Ставке. Вскоре в двух номерах, занимаемых бывшим верховным комиссаром во «Франции», появи­лись эсеровские лидеры Чернов, Авксентьев и Гоц, из­вестный меньшевик, бывший министр труда Скобелев и еще несколько волосатых и бородатых человек такого же эсеро-меньшевистского толка и вида. Приезжие все время заседали, что-то решали, о чем-то до хрипоты спорили. На одном таком заседании пришлось побывать и мне. Зайдя к Станкевичу, я задержался и сделался, если не участником, то свидетелем нескончаемых прений. На­сколько помнится, речь шла о том, какими силами за­щищаться Ставке в случае похода на нее со стороны большевиков.

    На других заседаниях я не был, но до меня дохо­дили разговоры о том, что предположено организовать правительство во главе с Черновым и противопоставить его Совету народных комиссаров.

    В одну из последующих моих встреч со Станкевичем я был поражен оказанным мне вниманием. Проявив не­понятную предупредительность и всячески обхаживая меня, Станкевич в конце концов раскрыл свои карты и напрямки спросил меня, не соглашусь ли я принять пост начальника штаба Ставки с тем, чтобы Духонин остался верховным главнокомандующим.

    Разговор этот происходил в номере Станкевича и имел место спустя несколько дней после того, как я от­казался от переданного мне братом предложения Совета народных комиссаров. Разгадать ход, который делал Станкевич, было нетрудно,— дав согласие, я тем самым усилил бы лагерь врагов нового правительства в Ставке, ибо за мной был гарнизон. Понятно, не могло быть и речи о том, чтобы я согласился. Но мне очень хотелось выведать у Станкевича истинные мотивы сделанного мне



     

    предложения, .и я с таким видом, словно принял его всерьез, придал разговору нужное направление.

    «Верховный комиссар» оказался стреляным воробьем и многого недоговаривал. И все-таки мне стали понятны планы и его и всей подозрительной публики, постоянно толпившейся в накуренных комнатах Станкевича. Пред­полагалось, опираясь на антибольшевистские партии и офицеров Ставки и гарнизона, дать решительный бой большевикам при первой же их попытке захватить Мо­гилев.

        Видите ли, господин комиссар,— сказал я, глядя в упор на Станкевича, чтобы приметить, как изменится выражение его хитрого лица,— если я займу пост на­чальника штаба Ставки, то во всяком случае, оставлю за собой полную свободу действий и не соглашусь войти в подчинение группе собравшихся в Могилеве политиче­ских деятелей.

    Станкевич метнул в меня злой взгляд и недовольно замолчал. Должно быть, он передал мой ответ Духонину, и тот снова вернулся к разговору о том, не соглашусь ли я его заменить.

        Вскоре в Ставку прибудут «ударные» батальоны. А уж это по нынешним временам не только реальная, но и большая сила,— как бы вскользь сказал мне Духонин.

    Мне, что называется, «повезло». Неожиданно для меня, мне стали делать всевозможные заманчивые пред­ложения даже те, на кого я меньше всего рассчитывал. Вскоре после разговора со Станкевичем я как-то встре­тил около бывшего губернаторского дома бог весть за­чем приехавшего в Могилев бывшего «генерала для по­ручений» при Керенском полковника Левицкого.

        Отчего вы не возьмете все дело в свои руки? — с подчеркнутой радостью поздоровавшись со мной, спро­сил он.

        Да хотя бы оттого, что и дела-то собственно нет,— грубовато ответил я.— Остались одни развалины, да и те скоро развеет в прах...

    Становиться на защиту Временного правительства я не собирался. В провале керенщины я видел избавление моей родины от окончательного развала и анархии. Только твердый порядок мог спасти государство. Воз­врата к прошлому не было; единственной силой, которая, как мне казалось, могла вывести страну из тупика, были



     

    захватившие власть большевики. Я не .представлял еще себе, что очень скоро не за страх, а за совесть буду ра­ботать с ними; но никакой другой политической партии, которой бы верили народные массы, я не видел, и только смешными казались притязания на власть всех этих по­литических «старателей» типа Чернова и Станкевича, как воронье слетевшихся в доживавшую свои последние часы Ставку. Впрочем, всем им хватило ума в ночь на 20 ноября поспешно сбежать из Могилева — к нему на всех парах шли восемь вооруженных эшелонов, послан­ных Советом народных комиссаров.


    ГЛАВА ВТОРАЯ

    Могилевский совет берет власть. Студент Гольдберг. Генеральские развлечения. Попытка Ставки перебраться в Киев. Пьяные ударники. Приезд Одинцова. Последняя ночь старой Ставки. Освобождение «быховцев». Я вы- зван к главковерху Крыленко. Смерть Духонина. Рассказ матроса Приходько. Я вступаю в должность начальника штаба верховного главнокомандующего.

    В один из ноябрьских дней представители фракции большевиков заявили на заседании Могилевского Совета, что берут власть в свои руки. Кадеты, эсеры и меньше­вики в знак протеста вышли из состава Совета и Испол­кома. Но депутатов, числившихся в соглашательских партиях, было гораздо больше, нежели действительных их сторонников, и Совет и Исполком особенно не поре­дели. Многие к тому же остались в Совете не из сочув­ствия к большевикам, а лишь для того, чтобы в решаю­щие дни не оказаться между двух стульев.

    Особыми талантами могилевские большевики, не имевшие в городе до недавнего времени даже самостоя­тельной организации, похвастаться не могли, пока в Мо­гилев не приехал такой выдающийся деятель больше­вистской партии, как покойный Мясников.

    В первые дни после происшедшего в Могилевском Со­вете «переворота» в нем начал верховодить являвшийся членом Исполкома студент Гольдберг. По молодости и политической незрелости он был немыслимо шумен, кри­клив и задирист. Власть пьянила его, и даже мне при



     

    всем моем долготерпении нелегко было с ним пола­дить.

        А вы, генерал, согласны остаться начальником гарнизона? — с обидной небрежностью в тоне спросил он меня, едва приступив к новым для него обязанностям председателя Исполкома.

        Да, Гольдберг, я останусь,— умышленно называя его только по фамилии, ответил я.

        Ну что ж, оставайтесь,—опешив, сказал Гольд­берг. Он надеялся, что старорежимный генерал ока­жется покладистым и даже подобострастным, как иные «бывшие» люди.

    Но, независимо от вызывающего поведения Гольд­берга, я все равно не отказался бы в эти дни от долж­ности начальника гарнизона. Важно было найти верный тон с солдатами, а я, как мне казалось, делал это не­плохо. Гарнизон так или иначе выполнял мои распоря­жения, и это давало возможность предотвращать еже­часно назревающие столкновения и готовую вот-вот на­чаться на улицах резню.

    Большинство офицеров Ставки притаилось и стара­лось не давать повода к провокации. Но среди молодых офицеров находилось немало таких, которых только чудо спасало от солдатского самосуда. Одетые с отвра­тительным фатовством, со стэками в руках, эти послед­ние представители «золотой петербургской молодежи» одним своим видом вызывали негодование солдат. Даже на меня, привыкшего к подобным типам, они произво­дили самое отвратительное впечатление. Особенно отли­чались в этом отношении братья Павловы, гвардейские офицеры. Их арестовывали, пытались даже обвинить в сношениях с поляками, и все только потому, что уж очень дико было видеть на улицах военизированного* су­рового города, да еще после революции, столичных пшютов, вооруженных моноклями и по-французски изъ­ясняющихся в любви к свергнутому монарху. Но и среди старших чинов Ставки находились такие монстры, кото­рые делали вид, что не замечают революции, и это в то время, когда большевистские эшелоны уже подходили к Могилеву.

    Почти накануне прибытия в Могилев первых эшело­нов вновь назначенного главковерха Крыленко, поздно ночью, часов около четырех, я возвращался домой с за­



     

    седания Исполкома. Уши и щеки покалывал морозец; фонари почти не горели; стояла глухая тишина. Только в одном из переулков наискось от здания, в котором поме­щался Исполком, пыхтели автомобили и переминались с ноги на ногу, похлопывая по себе руками, озябшие шоферы. Из окон дома, около которого дежурили ма­шины, лился яркий свет, доносились гулкие звуки рояля.

    Я вспомнил, что в доме этом проживает почтенный генерал инженерных войск Величко, и огорчился — трудно было придумать более неподходящее время для подобных журфиксов.

    Досада моя была тем ощутимее, что я все еще нахо­дился под впечатлением ночного заседания. Заседание шло бурно, решался вопрос о том, как встретить надви­гавшиеся на Ставку эшелоны. Мне стоило многих усилий добиться решения, исключавшего всякую возможность кровавых столкновений, и я не мог не увидеть в несвое­временной генеральской вечеринке проявления той бес­тактности, которая могла дорого обойтись не одному. Ве­личко...

    Только я улегся в постель, чтобы использовать остав­шиеся до утра три — четыре часа, как в номер мой посту­чали. За дверью оказался вестовой генерала Величко, то­ропливо передавший мне просьбу «самого» — зайти к нему на квартиру.

    Обеспокоившись, не ворвались ли в необычно осве­щенную квартиру генерала возвращавшиеся с расширен­ного заседания Исполкома солдаты, я поспешно оделся и через несколько минут находился уже у Величко.

    Большая генеральская квартира была полна напома­женными и надушенными офицерами, огромный, обильно сервированный стол ломился от вин и водок, одетые по­вальному дамы сверкали брильянтами, звенели шпоры, слышался смех и возбужденные голоса.

         Извините, что я вас потревожил,— не очень* твердо подошел ко мне генерал,— мы вот... я и... ну, эти... как его... мои гости... словом, все... просим объяснить, что значит... сей дурной... сон? Какие-то эшелоны... неведо­мые войска... наступают на Могилев, а мы тут...— он на­чал ловить руками воздух и тяжело сел на подставлен­ный стул.

    Первой мыслью моей было повернуться и уйти. С ка­кой стати я должен был разъяснять этой крепко подвы:



     

    пившей офицерской компании, как недостойно и глупо ее -поведение. Но благоразумие взяло верх, и, коротко рассказав о том, что восемь эшелонов матросов, солдат и красногвардейцев двинуты из Питера для разгрома мя­тежной Ставки, я еще скупее сказал, что нужные меры приняты.

        Однако, господа, можно ждать всякого, и тем безобразнее этот пир во время чумы,— закончил я и дви­нулся к выходу. Слова мои подействовали; я не дошел еще до угла, как из генеральской квартиры посыпались сразу протрезвевшие гости.

    Меры, о которых я упомянул, успокаивая генераль­ских гостей, сводились к решению Исполкома послать навстречу большевистским эшелонам депутацию и заве­рить нового главковерха, что ни о каком вооруженном сопротивлении ни Ставка, ни Могилевский гарнизон не -помышляют.

    Одновременно Исполком запретил и 1-му Сибирскому полку и «георгиевскому» батальону заниматься какими- либо боевыми приготовлениями. Боясь, что казаки все- таки что-нибудь натворят, Исполком еще через день вы­дворил их с моей помощью из города и заставил поход­ным порядком двинуться в Жлобин.

    Все шло относительно благополучно, но приходилось быть начеку. На следующее утро после заседания Испол­кома я отправился по какому-то делу к коменданту Ставки и был несказанно удивлен представившимся мне зрелищем. У здания Ставки прямо на улице штабные •писаря укладывали в ящики пишущие машинки и бес­численные папки с делами. Вокруг стояла густая толпа, состоявшая преимущественно из солдат «георгиевского батальона». Часть из них была вооружена.

        В Киев драпают,— послышалось в толпе.

        Слабо им против матросов выстоять,— прибавил второй.

        А я бы их благородия давно на цугундер взял. Нет такого приказу, чтобы увозить Ставку,— сказал третий.

    Потоптавшись в толпе и наслушавшись угроз по адресу Ставки, я торо-пливо прошел к Духонину и выяс­нил, что штаб собрался переезжать в Киев. Настоял на этом Станкевич. Духонин же по свойственному ему сла­боволию не захотел перечить.



     

    Не стал, он спорить и со мной, особенно после того как, подозвав его к окну, я показал на непрерывно ра­стущую и уже принявшую грозный вид толпу.

    Отменив свое распоряжение о переезде Ставки, Духо­нин сказал, что особенно беспокоиться нет надобности, так как в Могилев прибыли «ударные роты», в том числе и рота капитана Неженцева, известного нам обоим по Академии генерального штаба.

        Вы напрасно вводите в гарнизон новые части и делаете это без моего ведома,— сердито возразил я Ду­хонину.

       Да я не нарочно,— начал оправдываться Духо­нин.— Все это делалось так спешно...

    Он объяснил мне, что рота Неженцева уже прибыла и расположилась в пустующих казармах. Я решил не те­рять времени и вместе с комендантским адъютантом по­ехал в знакомые казармы.

    Я вошел в роту и, тщетно подождав положенного ра­порта, послал адъютанта за фельдфебелем. Мимо меня время от времени проходили отдельные «ударники». Вид у них был разухабистый, держались они нагло и вызы­вающе. Исполнявший обязанности фельдфебеля унтер, наконец, явился и неохотно и только после моего напо­минания отдал рапорт. Прикрикнув на него, я прошел в помещение роты и увидел солдат, валявшихся на гряз­ном полу, часто даже без соломы. Многие из них были пьяны.

    Едва я распек угрюмого унтера и приказал достать койки, походную кухню и продукты, как появились де­журный и дневальный. Дежурный даже попытался рапор­товать...

    Провозившись часа полтора в казарме, я отправился к себе в гостиницу и по пути встретил таких же пьяных и разнузданных солдат. Оказалось, что, кроме роты Не­женцева, прибыла и вторая. Послав туда для наведения порядка комендантского адъютанта, я занялся другими гарнизонными делами.

    Вечером ко мне в номер постучался какой-то полков­ник. Отрекомендовавшись командиром бригады «ударни­ков», он доложил, что приступает с утра к укреплению окраин города.

        Никаких сражений ни на подступах к Могилеву, ни в самом городе не предполагается,— сердито сказал я,



     

    выслушав непрошенного «спасителя».— «Ударные части» будут удалены из Могилева, вам нечего здесь делать.

    Полковник опешил и поспешил ретироваться. Больше я в городе его не встречал. Но надо было избавиться и от пьяных «ударников». Еще до прихода полковника, по моему настоянию, в Исполком были вызваны комитеты прибывших рот.

    Явившись с большим опозданием и не очень твердо держась на ногах, они кое-как объяснили, что роты при­сланы для защиты Ставки. После небольшой перепалки с «ударниками» Исполком единогласно решил удалить их из города и, выбрав специальную «тройку», с ее по­мощью уже ночью погрузил обе роты в вагоны.

    Едва я расстался с полковником из «ударной» бригады, как появился коридорный и сказал, что меня спрашивает какой-то приезжий генерал. Приезжий оказался старым моим сослуживцем по Киевскому округу генералом Один­цовым, и мы встретились, как старые знакомые.

        Я прибыл на специальном паровозе. По приказа­нию главковерха Крыленко,— сказал мне Одинцов, когда я спросил его о цели неожиданного визита. Он рассказал мне, что п.ервые эшелоны прибудут завтра днем. Вслед за ними на станции Могилев сосредоточатся еще пять эшелонов: матросы, запасный гвардейский Литовский полк и красногвардейцы.

    Я только что был у Духонина и попытался узнать от него, каковы местные настроения,— продолжал Один­цов.— Но Николай Николаевич посоветовал мне погово­рить с вами.

    Боясь, что в гостинице нас могут подслушать, я пред­ложил Одинцову пройти в неподалеку расположенную Ставку и там переговорить'обо всем. Он согласился. Мы дошли до бывшего губернаторского дома, поднялись на второй этаж и закрылись в обширном голубом зале, вхо­дившим в анфиладу комнат, которые занимал в Ставке Николай II, а потом и падкий на императорские аппарта- менты Керенский.

    Я сказал Одинцову, что Ставка и гарнизон больше всего хотят мирного разрешения конфликта.

        Для меня это — большая новость,— удивленно от­ветил генерал.— В эшелонах считают, что Ставка приго­товилась к обороне, и ждут неизбежных боев.

    Я рассказал, что 1-й Сибирский полк выведен из Мо-



     

    Гилева, а «ударные роты» вот-вот будут удалены, и заве* рил Одинцова, что ни один выстрел не раздастся в городе без провокации со стороны кого-либо из прибывающих с эшелонами.

    Одобрив наше решение, генерал сказал, что и сам считает ненужным применять оружие. Я полагал, что раз­говор наш на этом закончится, но Одинцов задержал меня и неожиданно предложил принять от Духонина должность начальника штаба Ставки.

        Товарищ Крыленко вас очень просит об этом,— сослался он на нового верховного.

         Николай Николаевич исполняет обязанности не на­чальника штаба, а самого «верховного». Следовательно, принять от него дела должен сам Крыленко,— возразил я, как всегда верный своей старой штабной привычке: не допускать ни малейшего отклонения от уставов и дей­ствующих положений.

        Зря, Михаил Дмитриевич, вы становитесь на такую формальную точку зрения,— укорил меня Одинцов и обе­щал переговорить с Крыленко.

    Я попросил генерала передать новому главковерху мой совет и просьбу — не вводить прибывающие части в город и в район Ставки, а двинуть их в Жлобин против поляков. В Могилеве я попросил оставить лишь самое ограниченное количество солдат, матросов и красногвар­дейцев.

    Закончив разговор, мы спустились в первый этаж гу­бернаторского особняка и вдвоем прошли в кабинет Ду­хонина.

        Договорились? — спросил Духонин.

        Относительно,— неопределенно сказал Одинцов.— Впрочем, по самому главному вопросу имеется полная ясность: эшелоны, по-видимому, войдут в Могилев без боя.

        Ну и слава богу,— облегченно вздохнул Духонин.

        Остается только решить вопрос о вашей встрече с Крыленко,— продолжал Одинцов.— Завтра он сам при­едет в Ставку, и вам, Николай Николаевич, придется по­дождать его здесь же, в кабинете...

        Слушаюсь,— сказал Духонин и, повернувшись ко мне, попросил: — Я позвоню вам по телефону и скажу, когда здесь будет новый главнокомандующий. И вы очень меня обяжете, Михаил Дмитриевич, если будете присут­ствовать при нашем первом разговоре.



     

    Одинцов попрощался и вернулся на вокзал, чтобы на том же паровозе выехать навстречу эшелонам. Я остался с Духониным. Мы сели на стоявший у стены диван и не­которое время сидели молча.

        Что они со мной сделают? — нарушив тягостное молчание, спросил Духонин.— Убьют?

    В глазах его был написан ужас, и мне не легко было ответить на заданный им вопрос. Ничего завидного в по­ложении смещенного главковерха не было, фальшивить и лгать я не умел.

        Я думаю, Николай Николаевич,— помедлив, ска­зал я,— что если завтра все пройдет так, как предполо­жено, то вам придется поехать в Петроград и явиться в распоряжение Совета народных комиссаров. Вероятно, вас присоединят к арестованным членам Временного пра­вительства. Это все же лучше, чем, находясь на свободе, считаться объявленным вне закона.

    Я просидел с Духониным около часу и, чтобы помочь ему рассеяться и отогнать от себя мрачные мысли, за­нялся милыми сердцу воспоминаниями о совместной службе в Киевском округе. Увлекшись разговорами о прошлом, Николай Николаевич заметно повеселел. На­конец, часам к десяти вечера я собрался.

       До завтра! — сказал мне на прощанье Духонин, и мне и в голову не пришло, что я увижу его только в гробу.

    Проходя через вестибюль штаба, я приметил, что на обычных постах вместо солдат «георгиевского» батальона стоят вольноопределяющиеся из общеармейского коми­тета.

        В чем дело? Почему заменены караулы? — спросил я у дежурного по штабу.

        Видите ли, ваше превосходительство, на георгиев­ских кавалеров особой надежды нет,— не сразу ответил мне дежурный,— а за этих, по крайней мере, сам Пере­крестов ручается. И верховному с ними, конечно, куда спокойнее...

    О том, как прошла последняя ночь Духонина, я могу судить лишь по чужим рассказам. Станкевич так описы­вает то, что произошло в Ставке после моего ухода

    «Вопрос о сопротивлении как-то сам собою был снят.