Юридические исследования - ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ. М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ Часть 1. -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ. М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ Часть 1.


    Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, известный военный деятель и геодезист, генерал-лейтенант, доктор военных наук и доктор технических наук, скончался в августе 1956 года.
    Несмотря на преклонный возраст, М. Д. Бонч-Бруевич до последних дней сохранял ясность ума и отчетливую память и не только не уходил на отдых, но продолжал вести большую научную работу в Московском институте геодезии, аэрофотосъемки и картографии, который когда-то окончил.


    М.Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ



     


    ВОСПОМИНАНИЯ


    ВОЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ СССР МОСКВА-1957




     

    Литературная запись Ильи Кремлева



    Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, известный воен­ный деятель и геодезист, генерал-лейтенант, доктор воен­ных наук и доктор технических наук, скончался в авгу­сте 1956 года.

    Несмотря на преклонный возраст, М. Д. Бонч-Бруе­вич до последних дней сохранял ясность ума и отчетли­вую память и не только не уходил на отдых, но продол­жал вести большую научную работу в Московском инсти­туте геодезии, аэрофотосъемки и картографии, который когда-то окончил.

    Родившись в 1870 году в семье топографа, М. Д. Бонч- Бруевич получил образование в бывшем Межевом инсти­туте, Московском университете и Академии Генерального штаба.

    До революции он являлся одним из выдающихся и образованнейших генералов царской армии. Занимал ряд штабных должностей вплоть до должности начальника штаба армий Северного фронта. Преподавал в бывшей Николаевской военной академии и много лет сотрудничал с известным военным теоретиком генералом М. И. Драго- мировым, участвуя в переработке составленного им «Учебника тактики».

    После февральской революции М. Д. Бонч-Бруевич был избран членом Исполкома Псковского Совета рабо­чих и солдатских депутатов. Во время корниловского мя­тежа, будучи главнокомандующим войсками Северного фронта, способствовал срыву мятежа.

    Во время Октябрьской революции М. Д. Бонч-Бруевич твердо стал на сторону Советской власти, был назначен начальником штаба верховного главнокомандующего и работал с первым советским главкомом Н. В. Крыленко.

    В феврале 1918 года Владимир Ильич Ленин вызвал



     

    М. Д. Бонч-Бруевича из Ставки и поручил ему оборону Петрограда от немцев, вероломно нарушивших переми­рие. Вскоре он был назначен военным руководителем Высшего Военного Совета. Летом 1919 года М. Д. Бонч- Бруевич по предложению В. И. Ленина возглавил поле­вой штаб Реввоенсовета Республики.

    Вернувшись в 1920 году к своей геодезической спе­циальности, М. Д. Бонч-Бруевич в течение ряда лет на­ходился в распоряжении Реввоенсовета Республики, вы­полняя отдельные ответственные поручения.

    М. Д. Бонч-Бруевич — автор ряда военных и геодези­ческих трудов.



     

    За год до первой мировой войны в России с огромной помпой было отпраздновано трехсотлетие дома Романо­вых. Через четыре года династия полетела в уготован­ную ей пропасть. Я был верным слугой этой династии, так как же случилось, что я изменил государю, которому присягал еще в юности?

    Каким образом я, «старорежимный» генерал, зани­мавший высокие штабные должности в императорской армии, оказался еще накануне Октября сторонником не очень понятного мне тогда Ленина? Почему я не оправ­дал «доверия» Временного правительства и перешел к большевикам, едва вышедшим из послеиюльского полу- подполья?

    Если бы этот крутой перелом произошел только во мне, о нем не стоило бы писать,— мало ли как ломаются психология и убеждения людей. Но в том-то и дело, что я был одним из многих.

    Существует ошибочное представление, что подавляю­щее большинство прежних офицеров с оружием в руках боролось против Советов. Но история говорит о другом.

    В пресловутом «ледяном» походе Лавра Корнилова участвовало вряд ли больше двух тысяч офицеров.



     

    И Колчак, и Деникин, и другие «вожди» белого движе­ния вынуждены были проводить принудительные мобили­зации офицеров, иначе белые армии остались бы без командного состава. На службе в Рабоче-Крестьянской Красной Армии в разгар гражданской войны находились десятки тысяч прежних офицеров и военных чиновников.

    Не только рядовое офицерство, но и лучшие генералы царской армии, едва немцы, вероломно прекратив брест­ские переговоры, повели наступление на Петроград, были привлечены к строительству вооруженных сил молодой Советской республики и за немногим исключением само­отверженно служили народу.

    В числе русских генералов, сразу же оказавшихся в лагере Великой Октябрьской революции, был и я.

    Я не без колебаний пошел на службу к Советам.

    Мне шел сорок восьмой год, возраст, когда человек не склонен к быстрым решениям и нелегко меняет налажен­ный быт. Я находился на военной службе около тридцати лет, и все эти годы мне внушали, что я должен отдать жизнь за «веру, царя и отечество». И мне совсем не так просто было прийти к мысли о ненужности и даже вред­ности царствующей династии — военная среда, в которой я вращался, не уставала твердить об «обожаемом мо­нархе».

    Я привык к удобной и привилегированной жизни. Я был «вашим превосходительством», передо мной ста­новились во фронт, я мог обращаться с пренебрежитель­ным «ты» почти к любому «верноподданному» огромной империи.

    И вдруг все это полетело вверх тормашками. Не стало ни широких генеральских погон с зигзагами на зо­лотом поле, ни дворянства, ни непоколебимых традиций лейб-гвардии Литовского полка, со службы в котором началась моя военная карьера.



     

    Было боязно идти в революционную армию, где все представлялось необычным, а зачастую и непонятным; служить в войсках, отказавшись от чинов, красных лам­пасов и привычной муштры; окружить себя вчерашними «нижними чинами» и видеть в роли главнокомандующего недавнего ссыльного или каторжанина. Еще непонятнее казались коммунистические идеи — я ведь всю жизнь те* шился мыслью, что живу вне политики.

    И все-таки я оказался на службе у революции. Но даже теперь, на восемьдесят седьмом году жизни, когда лукавить и хитрить мне незачем, я не могу дать сразу ясного, и точного ответа на вопрос, почему я это сделал.

    Разочарование в династии пришло не сразу. Трусли­вое отречение Николая II от престола было последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Ходынка; позорно проигранная русско-японская война, пятый год, дворцовая камарилья и распутинщина — все это, нако­нец, избавило меня от наивной веры в царя, которую вбивали с детства.

    Режим Керенского с его безудержной говорильней показался мне каким-то ненастоящим. Пойти к белым я не мог; все во мне восставало против карьеризма и бес­принципности таких моих однокашников, как генералы Краснов, Корнилов, Деникин и прочие.

    Оставались только большевики...

    Я не был от них так далек, как это могло казаться. Мой младший брат, Владимир Дмитриевич, примкнул к Ленину и ушел в революционное большевистское под­полье еще в конце прошлого века. С братом, несмотря на разницу в мировоззрении и политических убеждениях, мы всегда дружили, и, конечно, он многое сделал, чтобы направить меня на новый и трудный путь.

    Огромную роль в ломке моего миросозерцания сыграла первая мировая война с ее бестолочью, с бездар­ностью верховного командования, с коварством союзни­



     

    ков и бесцеремонным хозяйничаньем вражеской разведки в наших высших штабах и даже во дворце самого Ни­колая II.

    Поэтому эту правдивую повесть о себе я и хочу на­чать с объявления нам войны Германией и ее союзни­ками.


    М. Д. БОНЧ-БРУЕВИЧ,
    генерал-лейтенант в отставке


    Москва. Июль 1956 г.



     

    а с ш ь п е /I в ая

    ГИБЕЛЬ

    ДИНАСТИИ



     


    Объявление войны Германией и Австро-Венгрией. Полк готовится в поход. Запасные, призванные в армию. Борьба с «провожающими». Нападение на командира

    7-       й роты. В семье генерала Рузского. На позициях у Тор- говиц. Я расстаюсь с полком.

    Война застала меня в Чернигове, где я командовал 176-м Переволоченским полком *. Я был полковником генерального штаба, хорошо известным в военной среде; за три месяца, которые прошли со времени моего назна­чения в полк, я настолько освоился с новой моей долж­ностью, что чувствовал себя превосходно и с увлечением всякого офицера, долго находившегося на штабной ра­боте, занимался обучением и воспитанием солдат и под­чиненных мне офицеров. Лето было в разгаре. Кое-как сколоченные столы на городском базаре ломились под тяжестью розовых яблок, золотых груш, огненных поми­доров, синих баклажанов, лилового сладкого лука, «шматков» тающего во рту трехвершкового сала, исте­кавших жиром домашних колбас, словом, всего того, чем так богата цветущая Украина. Безоблачное, ослепительно голубое небо стояло над сонным городом, и казалось, ничто не может нарушить мерного течения тихой провин­циальной жизни.

    Как всегда бывает накануне большой войны, в близ­кую возможность ее никто не верил. Полковые дамы на­перебой варили варенье и бочками солили превосходные огурцы; господа офицеры после неторопливых строевых


    1 «Переволоченским» полк был наименован в память о капиту­ляции у м. Переволочна на Днепре 15-тысячной шведской армии, сдавшейся 30 июня 1709 года после полтавского поражения 9-ты- сячиому отряду А. Меншикова.



     

    занятий шли в собрание, где их ждали уже на накрахма­ленных скатертях запотевшие графинчики с водкой; полк стоял в лагере, но ослепительно белые палатки, и разби­тые солдатами цветники, и аккуратно посыпанные песоч­ком дорожки только усиливали ощущение безмятежно мирной жизни, владевшее каждым из нас.

    И вдруг 16 июля 1914 года 1 в пять часов пополудни полковой адъютант принес мне секретный пакет, прибыв­ший из Киева на имя начальника Черниговского гарни­зона. Пакет этот должен был вскрыть командир бригады, но генерал был в отъезде, и я первый в городе ознако­мился с секретным приказом о немедленном приведении всех частей гарнизона города Чернигова в предмобилиза- ционное положение.

    Я тут же отдал приказ о выводе полка из лагеря в зимние его казармы. Лагерь при мобилизации предна­значался для размещения второочередного 316-го Хва­лынском полка; в командование этим полком, по моби­лизационному расписанию, автоматически вступал мой помощник.

    На следующее утро все офицеры полка были собраны в штабе для изучения мобилизационных дневников, хра­нившихся в несгораемом шкафу. Закипела работа, полк стал походить на какой-то гигантский муравейник.

    Через два дня пришла телеграмма о всеобщей моби­лизации русской армии. Захватив с собой в положенный мне по штатам парный экипаж начальника хозяйственной части и казначея полка, я отправился в отделение госу­дарственного банка и вскрыл сейф, в котором хранились деньги, предназначенные на мобилизационные расходы.

    В тот же день все офицеры полка получили подъем­ные, походные, суточные и жалованье — за месяц вперед и на покупку верховых лошадей теми, кому они были положены по штатам военного времени. Я, как командир полка, получил, кроме того, и на приобретение двух обоз­ных лошадей и дорожного экипажа.

    Приказ о мобилизации породил в полку множество взволнованных разговоров, но с кем придется воевать, никто еще не знал, и только 20 июля стало известно, что Германия объявила войну России. Несколько позже до


    1 И здесь и дальше календарные даты указаны по старому стилю.



     

    Чернигова, наконец, дошло, что наряду с Германией войну России объявила и Австро-Венгрия, и нам было Объявлено, что XXI армейский корпус, в состав которого входил 176-й Переволоченский полк, должен выступать в поход против австро-венгерской армии.

    В полк тем временем начали прибывать запасные. По военно-конской повинности уже поступали и лошади. С конского завода, что находился близ города в Глебове, я получил отлично выезженную под верх золотистую ко­былу. Полукровку эту мой кучер Гетманец впоследствии назвал «Равой», двух других коней — «Львовом» и «Зо- лочовом», и, таким образом, небольшая конюшня эта, со­хранявшаяся у меня даже в первые месяцы после Октябрьской революции, долго еще напоминала мне о давно минувших сражениях в Галиции.

    К утру пятого дня своей мобилизации полк был готов к походу. Я приказал вывести его на ближайшее к ка­зармам поле и построить в резервном порядке, то есть два батальона впереди и два во второй линии в затылок первым с пулеметной и другими командами и готовым для похода обозом на положенных местах.

    В пять часов дня я подъехал к полку, встреченный бравурными звуками военной музыки. Медные до умо­помрачительного блеска начищенные трубы полкового оркестра торжественно горели на солнце, приодетые, вы­мывшиеся накануне в бане солдаты застыли во взятом на меня равнении, блестели выравненные в ниточку шты­ки, несмотря на жару, на солдатах были надеты через плечо скатки, и, право, построившийся на поле четырех­батальонный, полностью укомплектованный по штатам военного времени пехотный полк не мне одному пред­ставлялся внушительным и восхитительным зрелищем.

    Повернув первый и второй батальоны кругом, я обра­тился к солдатам с короткой речью, объяснив, что Рос­сия никого не затрагивала, не начинала сама войны и лишь заступилась за родственный нам, как славянам, сербский народ, подвергшийся вооруженному нападению со стороны Австро-Венгрии. Обещав солдатам, что всегда буду с ними, и предлагая им чувствовать себя в полку, как в родной семье, я закончил обязательной фразой о подвиге, которого требует Россия и верховный вождь нашей русской армии государь-император Николай Вто­рой, и днесь царствующий на русском престоле.



     

    Вспоминая теперь, через сорок два года, эту свою речь, я испытываю странное ощущение. Мне уже нелегко понять свои тогдашние мысли и чувства, но, безусловно, еще труднее, даже просто невозможно было бы тогдаш­нему полковнику Бонч-Бруевичу понять теперешнего меня. Очень далеко, в тумане времени, я вижу и этого полков­ника, произносящего те фальшивые слова в псевдорус­ском стиле, которые тогда считались самыми подходя­щими для разговора по душам с народом, и солдат, бес­смысленно таращащих на него глаза: это ведь тоже рас­сматривалось в те времена как показатель отличной бое­вой выучки.

    Откровенно говоря, произнося тогда казенные фразы о несправедливо обиженных братушках, я не слишком верил сам, что австрийцы, действительно, первыми на­пали на сербов. Тщательно изучая историю войн, я давно убедился: не было еще ни одной войны, в которой вопрос об агрессоре не вызывал бы споров. Но я мог как угодно рассуждать об этом в своем кругу; мне и в голову не пришло бы поделиться этими сомнениями с «нижними чи­нами».

    В призыве умереть за царя, хотя он и был выкрикнут во всю силу моего тогда еще мощного голоса, опытное ухо могло обнаружить еще более неуверенные нотки,— я, как и многие офицеры, считал себя монархистом, но не мог соединить положенное «обожание» с рассказами о проломанной в Японии голове Николая, тогда еще на­следника, о Ходынке, о царском пьянстве и, наконец, о Распутине, влияние которого на царскую семью нельзя было ни оправдать, ни объяснить...

    Заставив, однако, солдат трижды прокричать «ура» за здоровье и многолетие государя и его близких, я пропу­стил мимо себя полк поротно. Было еще светло, когда полк вернулся в казармы и расположился на отдых, столь необходимый перед назначенным на завтрашнее утро выступлением в поход.

    Тем, как прошла мобилизация, я мог быть доволен.

    Появление в казармах множества новых людей, за­пасных, заставляло опасаться вспышки какой-либо эпиде­мии. Было лето, стояла жара; каждую минуту могла на­чаться массовая дизентерия... Но нет, все обошлось бла­гополучно, несколько случаев брюшного тифа не выхо­дили из норм. Я успокоился: с санитарной точки зрения



     

    полк покамест ле внушал мне опасений... Беспокоило другое — резкая разница, сразу обозначившаяся между запасными, служившими в армии после русско-японской войны, и теми, кто был ее участником.

    Первые были солдаты как солдаты: тянулись не только перед каждым субалтерн-офицером и фельдфе­белем, но готовы были стать во фронт перед любым унтер-офицером; всем своим видом свидетельствовали о том, что выучка в учебных командах не прошла даром и сделала из них настоящих «нижних чинов», обутых в стопудовые сапоги, которые без долгой привычки нельзя и носить, и неуклюжие рубахи из крашенной в цвет хаки ткани, не пропускавшей воздуха и после первого же пе­рехода насквозь пропитывавшейся солью.

    Такой «нижний чин» отлично знал, что «враг внеш­ний — это австрияк, немец и германец», а враг «внутрен­ний — жиды, скубенты и евреи»; даже взводного назы­вал из подобострастия не «вашбродием», а «вашскоро- дием» и был покорен, послушен и на редкость удобен для полкового начальства.

    Не действовал на такого «нижнего чина» и длитель­ный отрыв от армии. Запасные первого типа на второй день после появления в казармах ничем не отличались от кадровых солдат.

    Зато запасные из участников русско-японской войны, едва прибыв в полк, начали заявлять всевозможные пре­тензии: держались вызывающе, на офицеров глядели враждебно, фельдфебеля, как «шкуру», презирали и даже передо мной, командиром полка, вели себя независимо и, скорее, развязно.

    Это были люди, хлебнувшие революции пятого года, потерявшие рабскую веру в батюшку-царя и еще там, где-нибудь под Мукденом, уразумевшие бессмысленность и жестокость существующего строя.

    Я сказал бы неправду, если бы начал уверять, что симпатии мои были на стороне этих проснувшихся, нако­нец, от вековечной спячки русских людей, оказавшихся впоследствии отличными боевыми солдатами и настоя­щими патриотами. Конечно, мне куда больше нравился бессловесный запасный из «нижних чинов», отбывавших действительную военную службу после революции пятого года, когда в русской казарме снова воцарилась самая оголтелая аракчеевщина.



     

    Наряду с запасными немалое беспокойство вызывали у меня и заполнившие приказарменную площадь кре­стьянские подводы с провожающими призванных семьями.

    Я приказал отвести против каждой батальонной ка­зармы с напольной ее стороны место для таких повозок и назначить определенные часы, когда солдаты могут отлучаться из рот в эти батальонные «вагенбурги». Ре­зультаты тут же сказались: никто не нарушал порядка, исчезло озлобление, которое вначале чувствовалось и у призванных и среди провожающих их крестьян.

    Раза два в день и вечером после поверки я обходил в сопровождении дежурного расположение полка. В пол­ку все обстояло благополучно. Единственное, что каза­лось мне огорчительным и чего исправить я не мог, это было обилие среди призванных запасных фельдфебелей, старших и младших унтер-офицеров прежних сроков службы, порой даже украшенных георгиевскими кре­стами, превратившихся здесь, в моем полку, в рядовых солдат.

    Внезапно образовавшийся в полку избыток младшего командного состава, приятный мне, как командиру части, раздражал меня, как генштабиста, привыкшего мыслить более широкими категориями. Я огорченно подумал о том, что при мобилизации допущен какой-то просчет и куда правильнее было бы всех этих, излишних в полку фельдфебелей и унтеров отправить в специальные школы и превратить в прапорщиков. Будущее показало, что мои размышления были правильны: вскоре прапорщиков на­чали во множестве фабриковать, но только на основе подходящего образовательною ценза.

    Накануне выступления полка в поход я привел в по­рядок и собственные дела: уложил необходимые вещи, написал родным и, наконец, составил и засвидетельство­вал духовное завещание. Уверенность в непродолжитель­ности войны, которая, как полагали все окружающие, не могла продлиться больше четырех месяцев, была такова, что я, подобно другим офицерам, даже не взял с собой теплых вещей. Да и обжитая уже командирская квар­тира моя в Чернигове была мной покинута так, словно я уезжал в краткодневную командировку.

    На следующий день рано утром после отслуженного полковым священником молебна полк торжественно про­



     

    шел через весь Чернигов и, выйдя на шоссе, двинулся к станции Круты, где должен был погрузиться в вагоны и следовать на запад, в район Луцка.

    Жена моя, Елена Петровна, проводив вместе с же­нами других офицеров полк до первого привала, назна­ченного около вокзала, вернулась домой. Но собравшиеся у вокзала семьи запасных обнаружили намеренье дви­гаться с полком дальше. Обозначилось то зло, которое потом, уже после Октября, загубило не один полк Крас­ной гвардии. Таскавший с собой с места на место семьи почти всех бойцов, такой полк обрастал гигантскими обо­зами и очень скоро терял всякое подобие боеспособности.

    Настойчивость провожающих обеспокоила меня, и я объявил, что до большого привала, который назначен се­годня же на час дня, никто из родственников не будет допущен идти или ехать рядом с полком. Зато я не стану возражать, если провожающие двинутся по параллельной дороге.

    На последнем переходе от Чернигова полк располо­жился на ночлег в селении Круты, неподалеку от станции того же названия. Подъехав к станции, я обнаружил в находящейся вблизи роще человек сто солдат в пол­ном походном снаряжении. Завидев меня, солдаты по­спешно построились; кто-то скомандовал «смирно».

        Что это за команда и кто ее сюда привел? — спро­сил я, поздоровавшись с солдатами.

       Так что, вашокородь, самовольно отлучившиеся из полка. Стало быть, в походе и на ночлеге отставшие,— послышалось из строя.

    Я опешил. Казалось бы, все было сделано, чтобы дать возможность семьям запасных проводить уходящий на фронт полк. И вдруг — на тебе, чуть ли не целая рота самовольно покинула строй.

    Еще не решив, что делать с нарушителями воинского устава, я приказал адъютанту полка переписать их, а сам выехал в селение. Там ждал уже меня рапорт дежурного по полку о том, что на последнем ночлеге группа солдат из запасных окружила избу, в которой поместился коман­дир 7-й роты Коцюбинский, и ломилась в двери с угро­зами избить чем-то не понравившегося офицера. Пять зачинщиков этого нелепого нападения были арестованы и оказались в заметном подпитии.

    Капитан Коцюбинский слыл в полку неудачником, да


    2     М. Д. Бонч-Бруевич


    17



     

    и вообще-то не хватал звезд с неба. Стараясь отличить­ся, он чаще всего делал это неумело и себе во вред. Так получилось и на этот раз.

    На походе он настолько ретиво охранял порядок в роте, которой командовал, и так свирепо боролся с са­мовольными отлучками, что вызвал ночное нападение. Формально Коцюбинский был прав, ибо действовал строго по уставу и выполнял мой приказ о недопущении самовольных отлучек. Формально и арестованные сол­даты являлись военными преступниками и подлежали по­левому суду. Но что-то в душе моей восставало против такого решения.

    Приказав привести арестованных якобы для дознания ко мне на квартиру, я, выслушав не очень четкие пока­зания, сказал:

        Ну что ж, дело ваше простое, особенно расследо­вать нечего. Соберу полевой суд, и через час вы будете расстреляны на основании законов военного времени.

    Перепуганные солдаты начали умолять меня «про­стить» их. Помедлив для порядка и сделав вид, что не могу сразу решиться на такое нарушение закона, я в кон­це концов объявил обрадованным запасным, что отдаю их той же 7-й роте на поруки. Не стал возбуждать пре­следования я и против самовольно отлучившихся и огра­ничился лишь командирским «разносом».

    Со станции Круты я выехал первым эшелоном и бла­годаря этому получил возможность до прибытия штаба полка, отправляющегося в третьем эшелоне, побывать в нужных мне местах, в том числе и в семье генерала Рузского где находилась приехавшая с утренним поез­дом моя жена.

    Рузский уже вступил в командование 3-й армией, вхо­дившей в состав Юго-Западного фронта, и находился со штабом армии в городе Ровно.

    Дружба Елены Петровны с женой Рузского как бы дополняла дружеские мои с ним отношения, возникшие в результате совместной службы в штабе Киевского


    1 Рузский Николай Владимирович, генерал-адъютант, генерал- от-инфантерии. Родился в 1854 г., умер в 1918 г. Участник турец­кой и японской войн. В кампании 1914—1917 гг. командовал 3-й ар­мией, затем главнокомандующий армий Северо-Западного фронта, в 1916 г. главнокомандующий армий Северо-Западного и Север­ного фронтов.



     

    военного округа. Я давно привык чувствовать себя у Рузских, как дома, и потохму и остаток этого единствен­ного в Киеве дня провел в семье командующего.

    30 июля штабной эшелон, к которому я присоеди­нился, прибыл в Луцк.

    В противоположность бурливому киевскому вокзалу на станции Луцк стояла мертвящая тишина, даже же­лезнодорожный буфет и тот был закрыт. Чувствовалась близость если и не фронта, то прифронтовой полосы; в городе было полно офицеров в походной форме, пере­тянутых портупеей с непонятным обилием столь полю­бившихся в первые месяцы войны, никому не нужных ремней и ремешков, с кожаными футлярами для бинок­лей, папирос и еще чего-то, словом, обвешанных до такой степени, что. затруднялось даже движение.

    По мостовой маршировали отправлявшиеся на фронт роты; солдаты изнемогали под тяжестью «полной вы­кладки», стояла жара, и, конечно, куда разумнее было бы, сдав в обоз ненужные шинели и ранцы, налегке вы­ступить в трудный поход по скверным и пыльным доро­гам Галиции; но никто до этого не додумывался, и чрез­мерно нагруженные солдаты с тяжелыми винтовками на натруженных плечах «печатали шаг» и делали это с та­кой же покорностью, с какой в половине прошлого века отправлялся в поход «вечный» николаевский солдат в не­мыслимо узких брюках, начищенном мелом нелепом сна­ряжении и тяжелом и ненужном кивере.

    От Луцка Переволоченский полк должен был идти уже походным порядком. Я построил полк за городской чертой и вывел его на отвратительное, изрытое до безо­бразия шоссе, ведущее в Дубно. Шоссе скоро кончилось, мы вышли на проселок, и густые клубы пыли скоро скрыли от меня почти все роты, кроме той, которая шла в голове колонны.

    К вечеру полк расположился на отдых в немецкой ко­лонии. Несколько дальше к западу, в окрестностях ме­стечка Торговицы, предполагалось сосредоточить всю 44-ю пехотную дивизию, в которую входил и мой полк.

    Все последующие дни я вместе с офицерами полка изучал назначенный полку боевой участок около Торго- виц и руководил его укреплением. Делалось это на слу­чай неожиданного наступления австрийцев. Сама мест­ность у Торговиц благоприятствовала обороне: две реки,



     

    текущие в болотистых долинах, делали подступ к пози­циям полка особенно трудным.

    Пока отрывались окопы и ходы сообщения и наматы­валась на вбитые в землю колья колючая проволока, в полк верхом приехал начальник дивизии. Из разговора с ним я понял, что австрийцы вряд ли упредят нас в своем наступлении и, следовательно, никаких военных действий в районе Торговиц не будет.

    3 августа из штаба 3-й армии прибыл офицер-ордина­рец и передал мне полевую записку командующего. В за­писке этой генерал Рузский запрашивал, нет ли в полку подходящего штаб-офицера, который, в случае моего ото­звания, мог бы принять командование.

    С тем же ординарцем я сообщил Рузскому, кого из штаб-офицеров полка считаю наиболее достойным кан­дидатом. В чем дело — я так и не смог догадаться. Зна­комый с содержанием записки Рузского офицер не ска­зал мне ничего определенного.

    Через день ординарец привез новую записку команду­ющего, в которой мне было предложено немедленно сдать полк старшему из полковых офицеров, а самому явиться в штаб 3-й армии для назначения на должность генерал- квартирмейстера.

    Еще накануне я получил приказ по дивизии, которым мой полк назначался в колонну главных ее сил и доджен был к семи утра б августа занять исходные позиции близ переправы у Торговиц.

    Оперативная цель предстоявшего полку передвиже­ния была неясна. В приказе не очень четко говорилось, что противник развертывается по линии Красное — Золо- чев — Зборов. Несколько позже стало известно, что полк должен двинуться через указанную в приказе переправу и занять село Боремель. Зачем это делалось — я не знал и, таким образом, должен был действовать вслепую.

    Приказ огорчил меня, и это огорчение было первым из того великого множества разочарований и недоумений по поводу неумелых действий начальства, которые я ис­пытал за годы войны.

    По прибытии полка к исходному пункту оказалось, что дорога к переправе представляет собой длинную гать и занята другими полками дивизии.

    Погода резко испортилась, небо обложило свинцо­выми тучами, с утра моросил холодный дождь. Я остано­



     

    вил полк на лугу, что был правее дороги, и, вызвав офи­церов к себе, прочел им приказ командующего. Поблаго­дарив офицеров за службу, я пожелал им боевых успе­хов и поехал в роты прощаться с солдатами.

    Намокшая земля прилипала к копытам моей полу­кровки, золотистая шерсть ее потемнела от дождя и чуть дымилась. Невыспавшиеся, продрогшие солдаты не очень дружно, прокричали что-то в ответ на прощальные мои слова, и я расстался с полком, чувствуя неприятную не­ловкость, хотя моей вины в этом не было, я покидал солдат в тот решающий день, когда должны были, нако­нец, начаться боевые действия.


    ГЛАВА ВТОРАЯ

    Мое назначение генерал-квартирмейстером 3-й армии. Встреча с Духониным. Болезнь генерала Драгомирова. Львовская операция. Слабая сторона русской конницы. Неподготовленность тыловых служб. Разговор по душам с генералом Деникиным. Тактические и стратегические расхождения между генералом Рузским и штабом Юго- Западного фронта. Атака укрепленного Львовского района.

    Штаб 3-й армии разместился в это время в Дубно. Подъезжая к городу, я узнал от встретившегося на пути знакомого офицера, что генерал Рузский находится в своем вагоне, стоящем на станции, и, не заезжая в штаб, направился прямо туда.

         Надеетесь ли вы справиться с работой генерал- квартирмейстера? — нетерпеливо спросил Рузский, едва я представился ему, как командующему армией.

        Полагаю, что справлюсь,— подумав, сказал я.— Дело это мне знакомо, а работать я привык.

        Вот и отлично,— оживился командующий.— В та­ком случае отправляйтесь в штаб армии и вступайте в должность. Ваш предшественник получил бригаду. Кстати, как ваш полк? — явно для того, чтобы не рас­пространяться по поводу моего нового назначения, спро­сил он.



     

    Я не стал отнимать у Рузского времени и, коротко рассказав о том, в каком положении оставил полк, про­ехал в штаб армии, находившийся в казармах кварти­ровавшего здесь до войны пехотного полка.

    Комендантом штаба оказался подполковник, извест­ный мне по совместной службе в Киевском военном округе. Я поселился в его комнате, а денщика, кучера и лошадей поместил в штабную команду. Все это устрой­ство не заняло много времени, и я начал знакомиться со штабом.

    Большинство офицеров штаба до войны служило в Киевском округе и было мне хорошо известно. Началь­ником , штаба являлся генерал-лейтенант Драгохмиров, сын почитаемого мною покойного учителя моего, в семье которого я был принят, как свой.

    Среди офицеров штаба были и мои приятели. Стар­шим адъютантом разведывательного отделения оказался полковник Николай Николаевич Духонин*, с которым связывали меня самые дружеские отношения. Я даже считал себя обязанным ему, но об этом будет сказано в свое время.

    Последние годы перед войной Духонин состоял в той же должности в Киевском округе и очень неплохо знал разведывательное дело. В лице его я, как мне казалось, получал отличного помощника.

    Походив с полчаса по штабу, я почувствовал себя, как дома,— кругом были старые мои сослуживцы. В Киевском округе я служил еще при «старике» Драго- мирове. Михаил Иванович тогда командовал войсками округа, а Рузский был генерал-квартирмейстером штаба. Как военный теоретик Драгомиров имел огромное влия- иие и на Рузского и на меня, и уже тогда у нас обоих возникло единое понимание и представление плана воен­ных действий, желательного при столкновении с австро­венгерской армией на галицийском театре.

    Теперь мне предстояло работать с Рузским, быть его помощником в разработке оперативных планов, и, само собой разумеется, что служба в 3-й армии представля­лась мне в самохм розовом свете. Напомню читателям, что


    1 Духонин Николай Николаевич (1876—1917). Был Керенским назначен начальником штаба Ставки. 1 (14) XI 1917 года объявил себя главковерхом. 20 XI (3 XII) убит восставшим гарнизоном.



     

    генерал-квартирмейстер штаба выполнял тогда те обя­занности, которые в Советской Армии лежат на началь­нике оперативного отдела или управления.

    Радовало меня мое новбе назначение и тем, что моим непосредственным начальником оказался Владимир Михайлович Драгомиров, всегда привлекавший окружаю­щих своей деликатностью и какой-то врожденной спра­ведливостью.

    В день моего приезда в Дубно Драгомиров был бо­лен. Его давно уже мучила острая дизентерия, но он, пересиливая боль, в постель не ложился и пытался про­должать работу.

    Я застал Владимира Михайловича в его комнате. Сильно похудевший, с осунувшимся бледным лицом, он сидел, закутавшись в бурку, за письменным столом и явно через силу просматривал штабные бумаги. Ездить к командующему с докладом он не мог, и эта обязан­ность легла на меня.

    Надо сказать, что докладывать генералу Рузскому было не легко. Николай Владимирович требовал от док­ладчика глубокого знания материалов, обосновывавших доклад, настаивал на строгой логичности и последова­тельности как письменного, так и устного доклада; обя­зывал докладчика делать самостоятельные выводы и за­ставлял его одновременно представлять и проект прак­тических мероприятий.

    После доклада командующий задавал ряд вопросов, на которые требовал исчерпывающих ответов; доклад­чику лучше было прямо заявить, что он не подготовился, чем пытаться ответить кое-как.

    Вступив в должность генерал-квартирмейстера, я ре­шил познакомиться с тем, что произошло на фронте ар­мии до моего приезда.

    Довольно скоро я уже совершенно отчетливо мог представить себе положение 3-й армии и стоявшие перед ней задачи. 3-я армия состояла из четырех армейских корпусов и трех кавалерийских дивизий. Ожидалось при­бытие 3-й кавказской дивизии.

    Еще 1 августа главнокомандующий Юго-Западного фронта генерал-адъютант Н. И. Иванов, тот самый, ко­торого царь накануне своего отречения пытался послать на «усмирение» восставшего Петрограда, телеграфно со­общил генералу Рузскому и командовавшему соседней



     

    8-й армией генералу Брусилову повеление верховного главнокомандующего. Великий князь Николай Николае­вич, озабоченный трудным положением на французском театре военных действий и нашими неудачами на Северо- Западном фронте, предлагал 3-й и 8-й армиям перейти в наступление, не дожидаясь обещанных пополнений.

    В развитие этого повеления приказом по 3-й армии войскам ее была поставлена задача «замедлить, насколь­ко возможно, движение австро-венгерских армий, раз­бить противника при вторжении в наши пределы и за­тем наступать в Галиции с общим направлением на Львов».

    Между 3-й и соседними — слева и справа — армиями были установлены разграничительные линии. Штаб ар­мии оставался в Дубно. Все это время противник глав­ными своими силами в наступление не переходил, как бы предоставляя нам возможность спокойно сосредоточить свои войска.

    Неприятель нас не беспокоил; зато союзники из-за тревожного положения на французском фронте настой­чиво требовали немедленного перехода в наступление ряда наших армий, в том числе и 3-й.

    Как ни плохо работала наша разведка, мы знали, что к государственной границе противником выдвинуты лишь охраняющие части, поддерживаемые кавалерийскими ди­визиями, состоящими преимущественно из мадьяр, этих прирожденных конников. Такое же положение до моего приезда в 3-ю армию существовало и в находившейся перед ее фронтом восточной части Галиции.

    В день моего вступления в должность генерал-квар-. тирмейстера наступлением 3-й армии началась знамени­тая Львовская операция.

    Разбирать эту превосходную нашу операцию я не стану — это далеко увело бы меня от моего рассказа. Коснусь ее лишь для того, чтобы читатель понял, что даже такие радостные события, как освобождение круп­нейшего в Галиции старинного украинского города Льво­ва было отравлено горечью унизительного сознания пол­ной несамостоятельности нашей стратегии и рабской за­висимости ее от эгоистичных и бессердечных военных союзников России.

    Едва началось наступление на Львов, как генерал Иванов поспешил сообщить еще одну директиву верхов­



     

    ного главнокомандующего: «Согласно общему положе­нию наших союзников на западе необходимо безотлага­тельное и самое энергичное наступление».

    Вслед за наступавшими корпусами двинулся и штаб армии.

    Пока Рузский, Драгомиров и я на двух автомобилях ехали к границе, мало что вокруг говорило о войне. У самой границы картина резко изменилась: у дороги ле­жали опрокинутые телеграфные столбы, телеграфная проволока была срезана или порвана, пограничные по­стройки и с той и с другой стороны разрушены, рогатки уничтожены.

    Всюду, куда ни смотрел глаз, тянулась открытая рав­нина; желтели неубранные поля; галицийские крестьяне, ничем как будто не отличавшиеся от наших «хохлов», довольно приветливо встречали и нас и сопровождавших командующего казаков. Вид этих крестьян, безбоязненно взиравших на русские войска, растрогал Драгомирова, и он довольно скоро опустошил карманы, раздавая всем встречным рублевки и трехрублевки, оказавшиеся при нем.

    Часа в два пополудни мы прибыли в Пеняки и распо­ложились в богатой барской усадьбе, окруженной вели­колепно досмотренным парком.

    Владелец усадьбы, майор австрийской службы, нахо­дился в армии, семья же его только накануне покинула помещичий дом.

    И дворецкий и вся многочисленная прислуга остались в усадьбе. Мы разместились в покинутом хозяевами огромном доме, невольно предоставив себя заботам вы­школенной челяди.

    Наутро, отлично выспавшись и позавтракав за сер­вированным дорогим фарфором, хрусталем и серебром столом, мы выехали по направлению к городу Золочеву, куда должен был перейти и штаб армии.

    Не успели мы отъехать и двух верст, как, оглянув­шись, увидели на горизонте зарево. Это внезапно запы­лала усадьба, только что оставленная нами. Кто поджег ее, установить не удалось, да было не до этого.

    Мы выехали на шоссе Броды — Золочев, и впереди отчетливо послышалась артиллерийская стрельба. Вре­менами доносилась и трескотня пулеметного и ружей­ного огня. Где-то неподалеку шел бой с австрийцами.



     

    Заехав на командный пункт ведущего бой IX корпуса, мы смогли наблюдать, как над полями, оставляя в воз­духе розовые клубки дыма, рвется австрийская шрап­нель. Видны были и белые разрывы русской шрапнели. В отличие от австрийской артиллерии, бившей наугад и слишком высоко, русские артиллеристы стреляли куда более метко, и дымки нашей шрапнели обозначались в небе много ближе к полям и притом выравненные, как по линейке.

    По обе стороны шоссе горели жалкие галицийские деревни и скученные еврейские местечки. Стояла тихая безветренная погода; черный зловещий дым подымался над пылающими хатами и скособоченными домишками, и порой казалось, что это суровые, как на еврейском кладбище, намогильные плиты темнеют над разоренной Галицией.

    В Золочеве командующий и штаб армии расположи­лись в трехэтажном каменном здании не то банка, не то местного магистрата; под управление генерал-квартир­мейстера был занят особнячок, в котором еще день на­зад находились австрийские жандармы.

    Когда я подъехал к особнячку, около него окружен­ные подвыпившими казаками толпились испуганные евреи, вероятно, хасиды судя по бородатым лицам, лю­стриновым долгополым сюртукам и необычной формы «гамашам» поверх белых нитяных чулок. Было их чело­век двадцать.

        Кто это? — спросил я, подозвав к себе казачьего урядника.

        Так что, вашскородие, шпиёны!

    Он, как и остальные казаки, спешился; казачьи ло­шади стояли несколько поодаль.

        Как же они шпионили? — все еще ничего не пони­мая, заинтересовался я.

        Так что, вашскородь, провода они резали. От те­лефону,— сказал казак. На ногах он стоял не очень твердо, потное лицо его лоснилось.

        А ты видел, как они резали? — уже сердито спро­сил я.

    Как ни мало я был в Галиции, до меня дошли уже


    1 Еврейская религиозная секта, распространенная в свое время в Галиции.



     

    рассказы о бесчинствах казаков в еврейских местечках и городишках. Под предлогом борьбы с вездесущими якобы шпионами казаки занялись самым беззастенчи­вым мародерством и, чтобы хоть как-то оправдать его, пригоняли в ближайший штаб на смерть перепуганных евреев.

    Я видел, как страшно живет эта еврейская беднота, переполнявшая местечки с немощеными, пыльными до невероятия улочками и переулками, загаженной базар­ной площадью и ветхой синагогой, сколоченной из исто­ченных короедом, почерневших от времени плах. На эту ужасающую, из поколения в поколение переходящую ни­щету было как-то совестно глядеть.

        Оно, конечно, самолично не видывал,— ответил урядник,— так ведь казаки гуторят, что видели. Да они, жиды, все против царя идут. Хоть наши, хоть здешние,— привел он самый убедительный свой довод и смущенно поправил темляк.

    Пока я говорил с урядником, задержанные казаками евреи, прорвав кольцо пьяного конвоя, устремились к моему автомобилю. Все еще трясущиеся, с белыми, как мел, лицами, они, перебивая друг друга и безбожно ко­веркая русский язык, начали с жаром жаловаться на учиненные казаками бесчинства.

    Я приказал казакам распустить задержанных евреев по домам и долго еще слышал их благодарный гомон за окнами моего управления.

    Бесчинства и произвол казаков обеспокоили меня тем более, что уже первые дни боев показали неоснователь­ность надежд, которые все мы до войны возлагали на нашу конницу.

    Правда, в этом были виноваты не только казачьи и кавалерийские части, но и примененная нами тактика.

    Еще в самом начале Львовской операции я обратил внимание на странный обычай конницы — отходить на ночлег за свою пехоту. В действиях трех кавалерийских и одной казачьей дивизий, входивших в состав армии, не было заметно той решительности, которую следовало проявить. Вероятно, это происходило потому, что кон­ницу придали армейским корпусам, а не собрали в ку­лак, как это следовало сделать. Должно быть, мы пере­оценивали и боевые свойства конников.

    Таким образом, даже в эти первые дни войны конница



     

    настолько оскандалилась, что главнокомандующий Юго- Западного фронта генерал Иванов вынужден был отме­тить в своей телеграмме, адресованной всем командую­щим армиями фронта:

    «Из поступающих донесений о первых столкновениях усматриваю, что отбитый противник даже при наличии большого числа нашей кавалерии отходит незамеченным, соприкосновение утрачивается, не говоря о том, что пре­следование не применяется».

    Я остановился на сразу же обнаружившихся пороках нашей кавалерии, которой мы так бахвалились, только для того, чтобы читатель понял, сколько разочарований ждало меня, кадрового военного, искренно любившего армию и верившего в нее, и как быстро эти разочарова­ния начали совершать свою разрушительную работу в моей, воспитанной семьей и школой, наивной вере в ди­настию.

    Преданность монархическому строю предполагала уверенность в том, что у нас, в России, существует наи­лучший образ правления и потому, конечно, у нас все лучше, чем где бы то ни было. Этот «квасной» патрио­тизм был в той или иной мере присущ всем людям моей профессии и круга, и потому-то каждый раз, когда с убийственной неприглядностью обнаруживалось истин­ное положение вещей в стране, давно образовавшаяся в душе трещина расширялась, и становилось понятным, что царская Россия больше жить так, как жила, не мо­жет, а воевать и подавно...

    Еще в Золочеве я обнаружил, что мы не умеем нала­дить даже самую элементарную тыловую службу. Наше наступление шло всего несколько дней, и уже некоторые полки по два, а то и по три дня не видели хлеба: в иных частях солдаты съели даже неприкосновенный запас; кое-где не хватало патронов и снарядов. Словом, марши­ровали отлично, за ученья получали высший балл, на маневрах творили чудеса, а когда дошло до столкнове­ний не с условным, а с настоящим противником, оказа­лось, что Россия осталась тем же колоссом на глиняных ногах, каким была и во время Крымской кампании...

    В один из тех дней, когда штаб прорывавшейся к Львову 3-й армии находился в Золочеве, в город при­ехал генерал-квартирмейстер соседней с нами 8-й армии Деникин, будущий белый «вождь».



     

    Антона Ивановича я знал еще по Академии Генераль­ного штаба, слушателями которой мы были в одно и то же время. Приходилось мне встречаться с Деникиным и в годы службы в Киевском военном округе.

    Репутация у него была незавидная. Говорили, что он картежник, не очень чисто играющий. Поговаривали и о долгах, которые Деникин любил делать, но никогда не спешил отдавать. Но фронт заставляет радоваться встре­че с любым старым знакомым, и я не без удовольствия встретился с Антоном Ивановичем, хотя порядком его недолюбливал.

    Деникин был все тот же — со склонностью к полноте, с той же, но уже тронутой сединкой шаблонной бородкой на невыразительном лице и излюбленными сапогами «бутылками» на толстых ногах.

    Я пригласил генерала к себе. Расторопный Смыков, мой верный слуга и друг, мгновенно раздул самовар, среди тайных его запасов оказались и водка и необхо­димая закуска, и мы с Антоном Ивановичем не без при­ятности провели вечер.

        А знаете, Михаил Дмитрич, я ведь того... собрался уходить от Брусилова,— неожиданно признался Деникин и вытер надушенным платком вспотевшее лицо.

        С чего бы это, Антон Иванович? — удивился я.— Ведь оперативная работа в штабе армии куда как инте­ресна.

        Нет, нет, уйду в строй,— сказал Деникин.— Там, смотришь, боишко, чинишко, орденишко! А в штабе гни только спину над бумагами. Не по моему характеру это дело. Никакого расчета нет,— разоткровенничался мой гость и предложил выпить еще «по маленькой».

    Спустя долгих пять лет, когда Деникин сделался глав­нокомандующим Добровольческой армии, я, организуя в качестве начальника штаба Реввоенсовета республики вооруженный отпор рвущимся к Москве бандам бело- гвардейцев-деникинцев, не раз вспоминал разговор в Зо- лочеве и думал, что и развязанную с его помощью граж­данскую войну новоявленный белый «вождь» расценивал по той же стереотипной формуле — боишко, чинишко, орденишко.

    Вскоре после нашей встречи в Золочеве хлопоты Де­никина увенчались успехом: он был назначен начальни­



     

    ком 4-й стрелковой бригады и, получив, наконец, строе­вую должность с правами начальника дивизии, вступил на желанный путь быстрого продвижения к «чинишкам» и «орденишкам»...

    Чем больше я постигал тайны главной кухни войны и углублялся в секреты наших высших штабов, тем мрач­нее становилось у меня на душе от сознания того, что насквозь прогнивший государственный аппарат империи решительно во всем, даже в управлении армией все от­четливее и сильнее обнаруживает свою полную непри­годность.

    Я не буду подробно останавливаться на обозначив­шемся еще во время Львовской операции коренном рас­хождении в вопросах тактики и стратегии между талант­ливым Рузским и бездарным Ивановым и двоедушным царедворцем Алексеевым, в ту пору занимавшим долж­ность начальника штаба Юго-Западного фронта.

    Я был совершенно согласен с командующим 3-й ар­мией в его стремлении всемерно обеспечить за своими войсками их успех в первом столкновении с противником и в решении брать Львов независимо ни от чего. Распо­ряжения же главнокомандующего фронта и его началь­ника штаба, предлагавших произвести перегруппировку корпусов 3-й армии с целью сосредоточения ее главных сил к северу от Львова, привели бы армию в лесисто­болотистый район, почти лишенный дорог, и обрекли бы ее на такую же катастрофу, которая произошла в Вос­точной Пруссии со 2-й армией, бесславно погибшей в Мазурских болотах.

    Несмотря на путаные, а порой и нелепые директивы главнокомандующего Юго-Западного фронта, руководи­мые Рузским войска стремительно наступали на Львов и вели уже ожесточенные бои на самых его подступах. Только накануне падения Львова генерал Иванов рас­порядился, наконец, поручить Рузскому объединить под своим управлением действия 3-й и 8-й армий, дерущихся с австро-венгерцами почти бок о бок.

    С вечера 19 августа корпуса 3-й армии заняли фронт Жолкев 1 — Желтанцы — Ярычев — река Кабановка. По донесениям разведчиков и по добытым еще в мирное


    * Жолкев (ныне Нестеров) — станция на железной дороге Львов — Рава Русская.



     

    время разведывательным данным было известно, что Львов окружен фортами, батареями и промежуточными укреплениями; войсковая разведка доносила, что все эти укрепления заняты австрийскими войсками. Произвести воздушную разведку было нельзя — небо было покрыто низко бегущими облаками, все время моросил мелкий дождь, сама погода исключала возможность полетов.

    Между тем, от тайных агентов нашей разведки, как ни плохо была она у нас поставлена, начали поступать сведения о том, что австро-венгерские войска собираются покинуть Львов. В ночь на 21 августа надежный наш агент сообщил из Львова, что штаб 3-й австро-венгер­ской армии спешно покинул гостиницу, в которой разме­щался, и выехал из Львова.

    Еще до получения этого обнадеживающего секретного донесения я доложил генералу Рузскому о возможности одновременной атаки Львова всеми корпусами; преду­прежденные о предстоящей атаке, корпуса к ней уже под­готовились.

    Рузский приказал запросить командиров корпусов; почти все они в ответ на посланные им Драгомировым записки ответили, что атаку надо начинать немедленно.

    Около 6 часов утра 21 августа я написал на синем телеграфном бланке: «Командующий армией приказал немедленно и одновременно атаковать Львовский укреп­ленный район». Далее следовали частные задачи, ставя­щиеся перед входившими в армию корпусами.

    Пройдя в комнату, в которой спал Драгомиров, я раз­будил его и попросил подписать телеграмму.

    Внимательно прочитав ее, Драгомиров спросил:

        А на основании чего, собственно, вы составили этот приказ?

    Сославшись на данные разведки и донесения секрет­ных наших агентов, я доложил, что запрошенные шта­бом армии командиры корпусов стоят за немедленное наступление и что сам я держусь точно такой же точки зрения.

        Ступайте с этой телеграммой к командующему ар­мией,— подумав, сказал Драгомиров и, отложив перо, которым чуть было не подписал телеграмму, снова лег на свою жесткую походную койку. Ему по-прежнему не­здоровилось, и то, что он лег, было не только диплома­тическим маневром.



     

    Понимая, что медлить нельзя, я торопливо вычеркнул из телеграммы слова «командующий армией приказал» и, надписав над зачеркнутой строкою «приказываю», про­шел к Рузскому.

    Командующий спал, но я бесцеремонно растолкал его и предложил подписать принесенный приказов отличие от Драгомирова Николай Владимирович не стал коле­баться и спокойно поставил свою подпись. Участь Львова была решена.

    Часам к девяти утра в штаб армии начали приходить донесения о том, что все корпуса, исполняя приказ командующего, оставили исходные рубежи и повели ре­шительное наступление на Львов.

    Часа через два Драгомиров предложил мне проехать вместе с ним к наступающим войскам. Мы сели в штаб­ной автомобиль и помчались по шоссе, ведущему во Львов. Вскоре мы въехали в предместье города и стали обгонять пехоту и артиллерию.

    Войска двигались по шоссе как-то затрудненно, часто останавливались и, едва тронувшись, снова образовывали пробку. Оказалось, что идущая в походной колонне пе­хота, остановилась около полусгоревшей табачной фаб­рики, расположенной в предместье, и расхватала хранив­шиеся на складах запасы.

    Дав газ и немилосердно нажимая на клаксон, шофер ухитрился объехать колонну и устремиться вперед. Об­гоняя задержавшуюся у фабрики пехоту, мы не без смеха наблюдали шагавших по шоссе солдат в забрызганных грязью шинелишках с подоткнутыми по-бабьи полами и с огромными, дорогими сигарами в зубах.

    Тем временем прояснело. Выглянуло солнце, все еще жаркое в эти последние летние дни. Мы въехали в город и удивились обилию народа на залитых солнцем ули­цах — весь Львов высыпал из домов, чтобы поглядеть на проходившие русские войска.

    Проехав город, мы повернули на шоссе Львов — Ка­менка Струмиловская 1 и оказались позади пояса фор­тов, батарей и укреплений, прикрывавших Львов.

    Шоссе было безлюдно, никто не попадался нам на­встречу, и точно в таком же положении мы застали и


    1 Ныне — Каменка Бугская — станция на железной дороге Львов — Луцк-



     

    Одну из Долговременных австрийских батарей, у которой умышленно задержались. Рядом с орудиями были акку­ратно сложены снаряды. В блиндажах, куда мы полюбо­пытствовали заглянуть, валялись брошенные бежавшими офицерами чемоданы. Орудийную прислугу точно сдуло ветром, и хорошо, что это было именно так. Мы не взяли с собой охраны, и окажись хоть где-нибудь австрийские солдаты, нам пришлось бы туго.


    ГЛАВА ТРЕТЬЯ

    Каменка .Струмиловская. В жолкевском замке. Герои- ческая смерть летчика Нестерова. Назначение генерала Рузского главнокомандующим Северо-Западного фронта. Приезд Радко-Дмитриева. Я ухожу из 3-й армии. Спор с Духониным. На перевалочном пункте.

    Львов был занят, но отступавшего противника не преследовали. Корпусам 3-й армии было приказано на­чать перегруппировку для исполнения новой директивы главнокомандующего Юго-Западного фронта, а корпуса

    8-        й армии все еще располагались уступами влево от 3-й армии, между ее левым флангом и Днестром.

    Время было упущено; австро-венгерская армия бы­стро оправилась и сама перешла в наступление.

    Оставив брошенную противником батарею, мы с Дра- гомировым приехали в Каменку Струмиловскую, куда вслед за нами должен был прибыть и командующий ар­мией с некоторыми отделами штаба. Все остальные управления громоздкого штаба перебирались в Жолкев.

    Мы не доехали верст восьми до Каменки Струмилов- ской, как разразился ливень. Автомобиль у нас был от­крытый, и очень скоро на нас не осталось и сухой нитки.

    В Каменке Струмиловской квартирьерами штаба была занята чья-то брошенная усадьба. В обширном помещичьем доме сохранилась еще дорогая старинная мебель, но кто-то уже успел по-разбойничьи прогуляться по анфиладе великолепно отделанных комнат. Под ноги попадали то сорванная с петель дверца от старинного


    3 М. Д. Бонч-Бруевич


    33



     

    Шкафчика наборного дерева, то затоптанная спинка ди­вана стиля «жакоб», то расколотое пополам, обитое шелком креслице с резными золочеными ножками. У мра­морных статуй, украшавших пышный вестибюль, были от­биты носы, на старинных, потемневших от времени пор­третах кто-то злобно выколол глаза.

    Зато в брошенном доме оказалось множество всякого рода диванов и кроватей с пружинными матрацами, и, хотя мы были без вещей, отправленных в Жолкев, нам удалось неплохо отдохнуть после трудного дня.

    После необычного ливня установилась холодная, сы­рая погода. Большую часть стекол в доме кто-то выбил, в комнатах было на редкость холодно и мрачно.

    К вечеру в Каменку приехал Рузский. С ним прибыли и вестовые нашего походного штабного собрания. В об­ширном зале зашумел самовар, появились закуски и кое- какая выпивка, все обогрелись и ожили.

    Перенесенные в район Равы Русской бой приняли за­тяжной характер, и, переехав из Каменки в Жолкев, мы надолго застряли в его отлично сохранившемся замке. В служебные часы офицеры штаба разбредались по мно­гочисленным комнатам, но к обеду и к ужину все соби­рались в огромной готической столовой. Приходил и Руз­ский, охотно вступавший в общую беседу.

    Еще в первые дни нашего пребывания в Жолкеведо штаба стали доходить подробности катастрофы, постиг­шей в Восточной Пруссии 1-ю и 2-ю армии. Говорили чуть ли не о полной гибели обеих армий. Передавали, что генерал Самсонов застрелился, а командовавший 1-й ар­мией генерал Ренненкампф остался живым, но подлежит суду.

    В конце августа из Петрограда приехал фельдъегерь и привез Рузскому пожалованные ему государем за Львовскую операцию ордена святого Георгия 3-й и 4-й степени.

    К ужину Рузский вышел в новых орденах. Пошли поздравления и речи, появилось шампанское. Радужное настроение, владевшее чинами штаба в связи с относи­тельно легкой победой над австрийцами, было омрачено гибелью известного летчика Нестерова.

    Вскоре после переезда штаба армии в Жолкев нача­лось жаркое бабье лето. С раннего утра 26 августа в небе не было ни облачка; отличная погода и за­



     

    ставила австрийского летчика проявить особую настой­чивость. Он несколько раз появлялся над расположением штаба и даже сбросил две шумные бомбы, никому не причинившие вреда.

    Вблизи штаба за городом, на открытом сухом месте была устроена площадка для подъема и посадки само­летов; на ней стояли самолеты армейской авиации и было разбито несколько палаток. В одной из них жил начальник летного отряда штабс-капитан Нестеров, широко известный в нашей стране пилот военно-воздуш­ного флота.

    В этот роковой для него день Нестеров уже не од­нажды взлетал на своем самолете и отгонял воздушного «гостя». Незадолго до полудня над замком вновь послы­шался гул неприятельского самолета — это был все тот же с утра беспокоивший нас австриец.

    Налеты вражеской авиации в те времена никого осо­бенно не пугали. Авиация больше занималась разведкой, бомбы бросались редко, поражающая сила их была не­велика, запас ничтожен. Обычно, сбросив две — три бомбы, вражеский летчик делался совершенно безопасным для глазевших на него любопытных.

    О зенитной артиллерии в начале первой мировой войны никто и не слыхивал. По неприятельскому аэроплану стреляли из винтовок, а кое-кто из горячих молодых офи­церов — из наганов. Любителей поупражняться в стрель­бе по воздушной цели всегда находилось множество, и, как водилось в штабе, почти все «военное» население жолкевского замка высыпало на внутренний двор.

    Австрийский аэроплан держался на порядочной вы­соте и все время делал круги над Жолкевом, что-то вы­сматривая.

    Едва я отыскал в безоблачном небе австрийца, как послышался шум поднимавшегося из-за замка самолета. Оказалось, что это снова взлетел неустрашимый Несте­ров.

    Потом рассказывали, что штабс-капитан, услышав гул австрийского самолета, выскочил из своей палатки и как был в одних чулках забрался в самолет и полетел на врага, даже не привязав себя ремнями к сиденью.

    Поднявшись, Нестеров стремительно полетел навстре­чу австрийцу. Солнце мешало смотреть вверх, и я не приметил всех маневров отважного штабс-капитана, хотя,



     

    как и все окружающие, с замирающим сердцем следил за развертывавшимся в воздухе единоборством.

    Наконец, самолет Нестерова, круто планируя, устре­мился на австрийца и пересек его путь; штабс-капитан как бы протаранил вражеский аэроплан,— мне показа­лось, что я отчетливо видел, как столкнулись самолеты.

    Австриец внезапно остановился, застыл в воздухе и тотчас же как-то странно закачался; крылья его двига­лись то вверх, то вниз. И вдруг, кувыркаясь и перевора­чиваясь, неприятельский самолет стремительно полетел вниз, и я готов был поклясться, что заметил, как он рас­пался в воздухе 1.

    Какое-то мгновение все мы считали, что бой закон­чился полной победой нашего летчика, и ждали, что он вот-вот благополучно приземлится. Впервые применен­ный в авиации таран как-то ни до кого не дошел. Даже я, в те времена пристально следивший за авиацией, не подумал о том, что самолет, таранивший противника, не может выдержать такого страшного удара. В те времена самолет был весьма хрупкой, легко ломающейся маши­ной.

    Неожиданно я увидел, как из русского самолета вы­пала и, обгоняя падающую машину, стремглав полетела вниз крохотная фигура летчика. Это был Нестеров, вы­бросившийся из разбитого самолета. Парашюта наша авиация еще не знала; читатель вряд ли в состоянии представить себе ужас, который охватил всех нас, сле­дивших за воздушным боем, когда мы увидели славного нашего летчика, камнем падавшего вниз...

    Вслед за штабс-капитаном Нестеровым на землю упал и его осиротевший самолет. Тотчас же я приказал по­слать к месту падения летчика врача. Штаб располагал всего двумя легковыми машинами — командующего и начальника штаба. Но было не до чинов, и показавшаяся бы теперь смешной длинная открытая машина с рыча­гами передачи скоростей, вынесенными за борт, лишен­ная даже смотрового стекла, помчалась к месту гибели автора первой в мире «мертвой петли».

    Когда останки Нестерова были привезены в штаб и уложены в сделанный плотниками неуклюжий гроб, я


    1 У австрийского самолета после нестеровского тарана отвали­лась правая коробка крыла.



     

    заставил себя подойти к погибшему летчику, чтобы про­ститься с ним,— мы давно знали друг друга, и мне этот авиатор, которого явно связывало офицерское звание, был больше чем симпатичен.

    Потемневшая изуродованная голова как-то странно была прилажена к втиснутому в узкий гроб телу уби­того. Случившийся рядом штабной врач объяснил мне, что при падении Нестерова шейные позвонки ушли от страшного удара внутрь головы...

    На панихиду, отслуженную по погибшему летчику, собрались все чины штаба. Пришел и генерал Рузский. Щуплый, в сугубо «штатском» пенсне, он здесь, у гроба разбившегося летчика, еще больше чем когда-либо похо­дил на вечного студента или учителя гимназии, нарядив­шегося в генеральский мундир.

    На следующий день Рузский в сопровождении всего штаба проводил останки Нестерова до жолкевского вок­зала — отсюда, погруженный в отдельный вагон, гроб поездом был отправлен в Россию.

    В полуверсте от места падения Нестерова, в болоте, были найдены обломки австрийского самолета. Под ними лежал и превратившийся в кровавое месиво неприятель­ский летчик. Он оказался унтер-офицером, и, узнав об этом, я с горечью подумал, что даже в деле подбора воз­душных кадров австрийцы умнее нас, сделавших доступ в пилоты еще одной привилегией только офицерского кор­пуса. «Нижние чины» русской армии сесть за руль само­лета военно-воздушного флота Российской империи не могли К

    В самом конце августа в штабе армии была получена новая директива главнокомандующего Юго-Западным, фронтом, показавшаяся всем нам странной. Директива на­чиналась словами «первый период войны закончился», и мы никак не могли понять, почему высшее командова­ние к такой определяющей судьбу страны войне подходит как к какому-то спектаклю, в котором действия и картины начинаются и кончаются по воле драматурга и режиссера.

    Основные силы германо-австрийской коалиции, как это задолго до войны предвидели все сколько-нибудь гра<


    1 В этом месте в воспоминаниях М. Д. Бонч-Бруевича имеется неточность. По архивным данным, в австрийском самолете находи­лись двое: офицер барон Фридрих Розенталь и унтер-офицер Франц Малина. Один из них выпал из самолета после тарана.



     

    мотные в военном деле штабные офицеры, были брошены на Париж. Какого же чёрта наше высшее командование делало вид, что этого не понимает, и частные наши успехи принимало за решающие этапы войны? 1

    Чем больше я входил в самое существо военных опера­ций, предпринимаемых нами, тем очевиднее становилось для меня то очковтирательство, которым неведомо зачем, обманывая только себя, а не западные державы, отлично знавшие настоящую цену этой парадной шумихе, занима­лись те, кто считался в ту пору «верными сынами родины». Шла мировая война, в пучине которой легко могла исчез­нуть расшатанная, пораженная небывалым взяточниче­ством, распутинщиной и множеством иных пороков импе­рия Романовых. Назревала гигантская революция, пред­военные забастовки и беспорядки в столице только чудом не вылились в вооруженное восстание, любой сколько- нибудь честный и сознательный человек в России ни в грош не ставил ни царских министров, ни самого царя. Каждый грамотный знал цену «потемкинским деревням», до которых так падка была царская Россия, и все-таки словно в какой-то всеобщей игре' все обманывали друг друга и самих себя, истошно вопя о неизменном «процве­тании» империи и непременных победах «российского воинства». От всего этого тошнило, и я порой не находил себе места в атмосфере сплошной лжи и взаимного обмана.

    Все время вспоминалась популярная сказка Андерсена о новом платье короля. Король был гол, а придворные восхищались его новым платьем, и то же самое делалось на полях сражений под дулами немецкой дальнобойной артиллерии, когда дореволюционная Россия обнаружила и не могла не обнаружить свою отсталость.

    Огорчение следовало за огорчением. Не успел я пере­жить нелепую директиву фронта, как в штаб пришла теле­грамма генерала Янушкевича, начальника штаба верхов-


    1    Высшее командование не только «делало вид»; судя по всему, оно доверилось выкраденному в свое время из австрийского штаба плану стратегического развертывания и, не умея вести над­лежащую разведку, считало, что австрийцы развернулись в пригра­ничной зоне. На деле зона эта охранялась ландштурмистами и по­лицией, а кадровая армия разворачивалась на 100—120 километров западнее. Этим и объясняются многие просчеты штаба Юго-Запад­ного фронта в первые дни войны,

    за



     

    ного главнокомандующего, вызывающего Рузского в Ставку, которая в те дни находилась на станции Бара­новичи Александровской железной дороги.

    Нетрудно было догадаться, что Рузского вызывают для того, чтобы поручить ему провальный Северо-Западный фронт. Вместо Рузского, по словам штабных всезнаек, в 3-ю армию назначался генерал Радко-Дмитриев, болга­рин по происхождению 1.

    Известие это огорчило меня. Я ничего не имел против нового командующего, но мне было жаль расставаться с Рузским — мы с полуслова понимали друг друга, а для такой штабной работы, которую вел я, — это самое глав­ное — ведь генерал-квартирмейстер, разрабатывающий все оперативные задания командующего, является чем.-то вроде его «альтер-эго» 2.

    Генерал Рузский был знатоком Галицийского театра военных действий и австро-венгерской армии; в него, как в никого, верили офицеры штаба и строевые командиры 3-й армии, образовавшейся из частей Киевского военного округа. Уход генерала Рузского с поста командующего казался всем нам тяжелой потерей.

    Свой отъезд в Ставку Николай Владимирович назна­чил на утро 2 сентября. Накануне, после обычного моего доклада, Рузский сказал, что ему, по всей вероятности, придется вызвать меня, если только он, действительно, по­лучит в Ставке новое ответственное назначение. Конечно, я тут же выразил полную свою готовность работать с ним в любой армии и на любом фронте.

    Мое отозвание из штаба 3-й армии было, вероятно, предрешено; в конце разговора Рузский многозначительно сказал:

        Я вас попрошу, Михаил Дмитриевич, получив теле­грамму, обязательно захватить с собой моего кучера, ло­шадей и экипаж. Я еще по пути в Ставку отдам распоря­жение, чтобы приготовили вагоны и лично для вас, и для всех наших лошадей.


    1  Радко-Дмитриев (точно — Дмитриев, Радко)—болгарский ге­нерал (1859—1918), выдвинувшийся во время войны между Болга­рией и Турцией в 1913 г. С 1913 г.—болгарский посланник в Санкт- Петербурге. С началом мировой войны вступил в русскую армию, порвав с ориентировавшимся на союз с Германией болгарским пра­вительством. Командовал последовательно 7-м армейским корпусом, 111-й армией, 2-м сибирским корпусом, 12-й армией.


    2  Второе «я» (лаг.).



     

    Читателю, наверно, не очень понятна тогдашняя забота офицеров и генералов о положенных им лошадях. Уже и тогда высшие чины армейских и фронтовых штабов поль­зовались автомобилями. Но парный экипаж и собственная лошадь под верх были настолько обязательной принад­лежностью штаб-офицерской и генеральской должности, что никто из нас даже не представлял, как можно нахо­диться в действующей армии и не иметь своих лошадей. Конечно, это был смешной предрассудок. Ни я, ни тем более генерал Рузский почти не садились в седло, как и не пользовались парным экипажем. И все-таки лошади отни­мали у нас немало времени и были предметом серьезных забот.

    • На следующий день после отъезда Рузского в сопро­вождении двух своих адъютантов в Жолкев приехал гене­рал Радко-Дмитриев. Драгомиров тотчас же явился к нему с докладом; по заведенному еще Рузским порядку я сопровождал начальника штаба и остался при докладе.

    Радко-Дмитриев слушал молча и не очень доброжела­тельно. Драгомиров докладывал о мероприятиях по укреп­лению тыла, имея в виду дальнейшее продвижение армии к реке Сан. Новый командующий несколько раз бесцере­монно перебил докладчика и нет-нет да бросал реплики, вроде «у нас в Болгарии» или «мы в Болгарии посту­пали иначе».

    Опыт недавней болгаро-турецкой войны все еще вла­дел мыслями нового командующего, и это произвело на нас крайне неприятное впечатление — в конце концов 3-я армия имела и свой опыт военных действий и кое- какие заслуги в этом деле.

    По мере продвижения корпусов к Сану решено было переместить и штаб армии. Местом новой его дислокации были выбраны Лазенки — лечебная станция, расположен­ная в нескольких верстах от небольшого городка Не- миров.

    Путь наш лежал сначала по шоссе, затем по проселку, порой с трудом перебиравшемуся через болотистые лес­ные поляны. Повсюду видны были следы войны: торчали застрявшие в болоте повозки, валялись конские трупы со вспученными животами, кое-где в самых неожиданных позах лежали убитые австрийцы, и глаз невольно приме­чал, что все они были без сапог, бесцеремонно снятых рыскающими вслед за передовыми частями' мародерами.



     

    Немиров представлял собой сплошное пожарище: вместо домов торчали почерневшие печные трубы, де­ревья обгорели, по улицам вдоль развалин бродили похо­жие на призраков люди.

    Лазенки оказались климатической станцией для лече­ния сифилиса. Расположенные в лесу, отлично построен­ные, располагавшие роскошным курзалом, они были не тронуты войной и обещали бы заманчивый отдых, если бы не неприятное сознание: еще совсем недавно курорт ки­шел сифилитиками, и кто знает, кем из них была занята приготовленная для тебя постель...

    Вскоре после приезда в Лазенки генерал Драгомиров получил телеграмму, предлагавшую срочно откомандиро­вать меня в Белосток в штаб Северо-Западного фронта, В телеграмме было сказано, что верховный главно­командующий дал согласие на мое откомандирование из 3-й армии.

    Из Лазенок я уезжал без малейшего сожаления. Не­многие дни совместной с Радко-Дмитриевым работы по­казали, что в лучшем случае я окажусь только канцеля­ристом — новый командующий принадлежал к тому рас­пространенному типу руководителей, которые все любят делать своими собственными руками...

    По указанию начальника штаба я передал свои обя­занности полковнику Духонину. Пользуясь старыми нашими приятельскими отношениями, Николай Николае­вич признался, что смертельно завидует мне и многое отдал бы, чтобы оказаться в войсках, возглавлявшихся Рузским.

    Когда все связанное с моим отъездом из армии было уже сделано, я отправился к командующему и доложил о вызове меня к генералу Рузскому.

        Наслышан уже об этом,— сказал мне Радко-Дми- триев, — и, откровенно говоря, жалею, что вынужден вас потерять. Признаться, мне не раз приходилось слышать о вас отличные отзывы, и я с грустью расстаюсь с вами.

    В том, что Радко-Дмитриев сразу же меня невзлюбил, я был уверен. Знали об этом и все сколько-нибудь осве­домленные чины штаба. Но в атмосфере штабных интриг и подсиживаний приходилось все время вести какую-то сложную игру, и в угоду неписанным ее правилам прямой и резкий генерал, каким был командующий, безбожно льстил мне и беззастенчиво говорил любезные фразы,



     

    в искренность которых не поверил бы даже самый неда­лекий из штабных писарей.

        Когда же отправляетесь, Михаил Дмитриевич? — на прощанье спросил командующий, впервые за нашу совместную работу величая меня по имени-отчеству.

        Я безмерно огорчен, ваше высокопревосходитель­ство, что не смогу служить под вашим началом, — не­вольно включаясь в игру, сказал я, — но ничего не попи­шешь, приказ верховного. А потому, если вы разрешите, я отправлюсь в путь завтра же рано утром.

        Конечно, поезжайте. Медлить нечего,— согласился Радко-Дмитриев и милостиво кивнул мне головой.

    Через два года я увиделся с ним в Риге, где он коман­довал 12-й армией. Мы радушно поздоровались, да, по­жалуй, ни у меня, ни у него не было оснований для вражды.

    Встреча в Риге была последней. Осенью 1918 года Радко-Дмитриев вместе с Рузским и группой всякого рода титулованных «беженцев» из Москвы и Петрограда попал в число взятых Кавказской Красной Армией за­ложников и был расстрелян.

    В Москве смерть этих, несомненно выдающихся гене­ралов, не имевших ни малейшего отношения к контррево­люционным заговорам и занимавшихся в Пятигорске только собственным, давно пошатнувшимся здоровьем, была встречена с огорчением, и я не раз слышал от В. И. Ленина, что оба эти генерала, не кончи они так трагически, могли бы с пользой служить в рядах Красной Армии.

    Поздно вечером ближайшие мои сотрудники по упра­влению генерал-квартирмейстера армии собрались в моей комнате. Несмотря на запрещение продажи спиртных на­питков, кое-что из водок и вин оказалось на столе, и мы дружески простились друг с другом. После того как все разошлись и в комнате на правах моего преемника остался один Духонин, я откровенно признался, что не понимаю ни стратегии, ни тактики генерал-адъютанта Иванова и его начальника штаба Алексеева. Согласив­шись со мной в оценке распоряжения главнокомандую­щего фронта, приостановившего наступление 3-й армии и не давшего ей добить австро-венгерцев, как бесспорной ошибки, Духонин, однако, отказался отнести ее на счет Алексеева. Уже и тогда, в самом начале войны, он бл'а-



     

    гоговел перед воображаемыми талантами бесталанного, но зато и хитрейшего из царских генералов, и рабское послушание это уже после Октябрьской революции спо­собствовало той страшной катастрофе, которая постигла Духонина *.

        Поживем, увидим, может быть, и вы, Николай Ни­колаевич, согласитесь, что Алексеев злой гений нашего фронта,— сказал я, и мы расстались.

    Ранним сентябрьским утром, когда еще не растаял ту­ман и жолкевский замок казался призрачным, я выехал из штаба армии. Было холодновато, серые мои рысаки «Львов» и «Золочов», запряженные в парную коляску, шли широкой размашистой рысью; влажная земля летела из- под копыт и мягко шлепалась на примятый ночным дож­дем проселок; следом за мной в коляске Рузского важно восседал мой денщик Смыков, и рядом с ним шла «Рава», золотистая верховая кобыла, купленная мною еще под Черниговом. Вся эта пышная кавалькада была не нужна ни мне, ни генералу Рузскому. Но такова была сила тра­диции, и никто из окружающих не решился бы сказать, что незачем держать целые конюшни в штабах, обеспе­ченных отличными по тому времени легковыми автомо­билями.

    Дорога до самой Равы Русской шла по местам недав­них боев. Валялись разбитые лафеты и опрокинутые по­возки; порой поле, мимо которого мы проезжали, являло собой какое-то непонятное конское кладбище,— должно быть, в этом месте бой вела кавалерия. Некоторые ло­шади сохраняли необычные позы, застыв в том положе­нии, в каком их застала мгновенная смерть. Издали они казались странными статуями, разбросанными по бурому жнитву.

    Попадавшиеся на пути селения лежали в обгорелых развалинах. Невеселый вид имела станция Рава Русская. Двухэтажное здание вокзала было частью разбито снаря­дами, частью сожжено.

    Предупрежденный о моем приезде, комендант станции занялся погрузкой моей конюшни и экипажей. К смешан­ному поезду, поданному под раненых, были прицеплены


    1 Характеристика М. В. Алексеева как военачальника, даваемая М. Д. Бонч-Бруевичем» выражает его личные взгляды и далеко не во всем совпадает с мнениями других военных историков и ме­муаристов (Ред.).



     

    два крытых вагона и платформа. Спустя часа два ло­шади и экипажи были, наконец, погружены, паровоз от­чаянно засвистел, и поезд тронулся, навсегда увозя меня из Галиции.

    В Львове пришлось порядочно простоять — выгружали раненых. Вместе с нашими солдатами в поезд были по­гружены раненые австрийцы, но их везли в настолько скотских условиях, что мне стало стыдно за лошадей и мои вещи, занявшие два крытых вагона. К огорчению моему, ужасающие условия, в которых перевозили ране­ных пленных, я обнаружил только во Львове, вероятно, потому, что еще в Раве Русской лег спать и ничего не ви­дел и не слышал.

    В Львове вагоны мои были прицеплены к пассажир­скому поезду, на котором я и добрался до разъезда за станцией Красное, где кончалась узкая австрийская ко­лея и начиналась наша широкая, уже перешитая желез­нодорожными войсками.

    Начальник сформированного здесь перевалочного пункта доложил, что по распоряжению Рузского, проехав­шего в Ставку, для меня оставлены небольшой салон- вагон, крытый товарный для лошадей и платформа.

    Разъезд, на котором происходила перевалка и пере­грузка, являл собой необычное зрелище. Поражало мно­жество железнодорожных путей, проложенных прямо на поле; рядом с ними темнели огромные бунты каких-то кладей, покрытых брезентами. Еще дальше правильными рядами стояли военные повозки и лафеты. И у бунтов и на путях копошились сотни солдат, что-то перегружав­ших, куда-то спешивших, стоявших кучками и просто, ви­димо, без всякой цели слонявшихся по изрезанному рель­сами полю.

    Над перевалочным пунктом стоял нестерпимый шум, не заглушаемый даже отчаянными свистками наших и австрийских паровозов. В те времена о воздушной опас­ности еще никто не думал, но будь перед нами не ав­стрийцы, а немцы с их куда более развитой авиацией, на перевалочном пункте, представлявшем ^отличную мишень для бомбометания сверху, не обобрались бы хлопот.

    Перегрузка моей злополучной конюшни не заняла много времени, и скоро я ехал уже по направлению к прежней государственной границе почти по той же до­



     

    роге, по которой двигался вместе с полком в начале войны.

    Навстречу мне тянулись воинские эшелоны с пополне­нием, идущим на фронт. В тыл я ехал не по своей охоте и все-таки не мог побороть в себе чувства неловкости пе­ред теми, кто из теплушек встречных поездов провожал меня завистливым взглядом.


    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

    Нравы штаба фронта. Очковтирательство генерала Ренненкампфа. Генерал Флуг и его сстратегические вен- зеля». Моя работа в качестве генерал-квартирмейстера штаба фронта. Передача Северо-Западному фронту Вар­шавы и Новогеоргиевска. Переезд в Седлец. Бои за Вар­шаву. Доблесть сибирских полков. Попытка превратить Рузского в «спасителя» Варшавы. У великого князя Ни­колая Николаевича. Приезд царя. Интересы династии и интересы России.

    Находившийся в Белостоке штаб Северо-Западного фронта разместился в казармах стоявшего здесь до войны пехотного полка. В бывшей квартире командира полка, где жили состоящий для поручений при Рузском полков­ник и два адъютанта, нашлась свободная комната. Руз­ский предложил мне поселиться в ней, и я сделался со­седом двух адъютантов главнокомандующего: поручика Гендрикова и вольноопределяющегося лейб-гвардии Кава­лергардского полка графа Шереметьева. Гендриков и вскоре произведенный в корнеты Шереметьев были преду­предительными и по молодости лет неизменно веселыми офицерами, состоящий для поручений полковник почти никогда не бывал дома, и я, таким образом, не мог пожа­ловаться на своих сожителей.

    Я был назначен в распоряжение главнокомандующего. Генерал-квартирмейстером штаба был генерал-майор Леонтьев, но судьба его была уже предрешена. Оброс­шего солидной бородой, очень сурового и импозантного внешне, но бесхарактерного и беспринципного Леонтьева я знал еще много лет назад как однополчанина по лейб-



     

    гвардии Литовскому полку, в который я был выпущен после окончания военного училища.

    После армии штаб фронта неприятно поразил меня своей пышностью и излишним многолюдством. Кроме штатных сотрудников, при штабе болталось огромное ко­личество самой разнообразной военной и полувоенной пу­блики: уполномоченных, корреспондентов и пр.

    Предшественник Рузского на посту главнокомандую­щего завел в штабе чуть ли не придворные нравы; чо­порность и ненужная церемонность будущих моих това­рищей по службе удручали меня. К счастью, Рузский был очень прост в обращении с подчиненными, и эта про­стота скоро заставила штабных «зевсов»1 отказаться от того священнодействия, в которое они превращали любое свое даже самое незначительное занятие.

    Мой вызов из 3-й армии и предположенная Рузским замена Леонтьева были, как я вскоре узнал, вызваны следующими обстоятельствами. После разгрома немцами 2-й армии генерала Самсонова и поражения, нанесенного 1-й армии, которой командовал генерал Ренненкампф, прославившийся своими карательными экспедициями при подавлении революции пятого года, Леонтьев был послан в Ставку. Докладывая «верховному», которым тогда был великий князь Николай Николаевич, беспринципный Леонтьев всячески обелял влиятельного, имевшего боль­шие связи при дворе Ренненкампфа.

    Последний, несмотря на паническое отступление его армии к Неману, дал телеграмму царю о том, что «войска

    1-         й армии готовы к наступлению», и, воспользовавшись услугой, которую оказал ему Леонтьев, убедил началь­ника штаба Ставки генерала Янушкевича в полной бое­способности своей армии.

    Зная Ренненкампфа еще по совместной службе в Киев­ском военном округе как пустого и вздорного офицера, Рузский заподозрил неладное — в поражении 1-й и 2-й ар­мий больше кого бы то ни было виноват был именно этот генерал, которого народная молва уже называла продавшимся немцам изменником.

    Поэтому тотчас же после моего прибытия в штаб фронта Рузский поручил мне выяснить численный состав


    1 Зевс — бог-громовержец у древних греков. Здесь в переносном смысле: громовержцы, крикливые начальники.



     

    и боеспособность 1-й армии. Из представленного мною письменного доклада было видно, что армия Реннен- кампфа совершенно растрепана; почти во всех пехотных полках не хватало одного, а то и двух батальонов, в ба­тареях — орудий; многие части остались без обозов, по­гибших в Восточной Пруссии; во время панического от­ступления были брошены зарядные ящики...

    Вопреки заявлению Ренненкампфа, свой доклад я за­канчивал выводом о том, что «1-я армия неспособна к наступлению». Внимательно выслушав -меня, Рузский отдал приказ об отводе главных сил армии на правый берег Немана. Одновременно, основываясь на моем до­кладе, главнокомандующий потребовал срочного уком­плектования ее людьми, лошадьми и всеми видами мате­риальной части и снабжения.

    К чести военного министерства и интендантства все затребованное Рузским было доставлено полностью и в срок, но это оказалось последним усилием неподготовлен­ного к войне, уже истощившего все свои ресурсы воен­ного ведомства.

    Не многим лучше, нежели в 1-й армии, было положе­ние и в 10-й, которой командовал генерал Флуг, тупой и чванливый немец. Вероятно, под влиянием военной лите­ратуры, в изобилии появившейся после русско-японской войны, он вознамерился поразить мир своими стратеги­ческими талантами. Решив окружить германские главные силы, Флуг начал проделывать какие-то непонятные ма­невры, сводившиеся к фронтальному медленному насту­плению одних корпусов и к захождению плечом других.

    Такое направление корпусов 10-й армии вызвало у меня вполне резонные опасения, что корпуса эти очень скоро столкнутся друг с другом; а наружный фланг тех, что заходят с юга левым плечом, будет атакован герман­скими войсками. В это время Леонтьев был уже освобож­ден от должности, и я действовал в качестве генерал- квартирмейстера штаба фронта. По моему настоянию, ге­нерал Флуг был вызван в Белосток. Прижатый к стенке, он так и не мог сколько-нибудь членораздельно объ­яснить необходимость всех тех «стратегических вензе­лей», которые по его вине описывали входившие в 10-ю армию корпуса.

    Вскоре Флуг был отчислен от должности и заменен более способным и разумным генералом.



     

    Штаб Северо-Западного фронта все еще производил на меня гнетущее впечатление. Я прибыл из действующей армии, пережил Галицийскую битву с ее колебаниями то в нашу пользу, то в пользу австро-венгерской армии, при­вык к напряженной работе и бессонным ночам и уже воспитал в себе фронтовую выносливость и уменье рабо­тать когда угодно и где угодно. Здесь, в штабе фронта, стояла сонная одурь. Штабные воротилы, словно заранее решив, что с немцами все равно ничего не поделаешь, беспомощно опустили руки. Противник засел в Восточной Пруссии, умело укрепился и благодаря густой железно­дорожной сети имел возможность идеально маневриро­вать и бросать нужные силы в любом направлении. По­этому штаб предпочитал отсыпаться и откровенно без­дельничал. В войсках же царило уныние, вызванное не­бывалой катастрофой,‘постигшей две отлично вооружен­ные, полностью укомплектованные русские армии — за­стрелившегося Самсонова и куда более виновного, но оставшегося здравствовать Ренненкампфа.

    В таком подавленном настроении я и переехал вместе со штабом сначала в Волковыск, а затем в очарователь­ное, старинное Гродно. Превращенный в крепость, город поражал обилием старинных зданий, тесными, узкими улочками, многочисленными садами и отлично сохранив­шейся, построенной еще в XII веке, прилепившейся к крутому берегу Немана церковью Бориса и Глеба.

    В Гродно штаб разместился в здании реального учи­лища, находившегося неподалеку от так называемой Швейцарской долины — городского сада, разбитого по высоким берегам журчавшего где-то внизу ручья.

    Едва мы прибыли в Гродно, как из Ставки пришла обрадовавшая меня директива, в силу которой весь район левого берега Вислы к северу от реки Пилицы вместе, с Варшавой и крепостью Новогеоргиевск придавался на­шему фронту. В районе между Пилицей и верхним тече­нием Вислы действовала переброшенная из Галиции 5-я армия, которой командовал отличный боевой генерал Плеве. Под Варшавой сосредоточивалась и 2-я армия но­вого состава, сформированная взамен погибших в Мазур­ских болотах корпусов.

    22 сентября 1914 года Рузский был вызван в Ставку, куда в это время приехал Николай II. Вернувшись в штаб фронта, Рузский рассказал мне, что получил «вы­



     

    сочайшую аудиенцию», во время которой царь зачислил его в свою свиту и присвоил ему звание генерал-адъю­танта. Присутствовавший при этом великий князь Нико­лай Николаевич подарил Рузскому генерал-адъютантские погоны, приказав срезать их со своего пальто.

    Вскоре началось немецкое наступление на Варшаву, и штаб фронта переехал в Седлец. Отправление поезда главнокомандующего было назначено на полночь, но еще часам к девяти вечера все в моем управлении было го­тово к отъезду. Сидение в рабочем кабинете мне поряд­ком наскучило, и я решил остающиеся до отхода поезда часы побродить по городу.

    Шла осень, с утра моросил назойливый дождь, и на главной в городе Соборной улице было не очень людно. Но магазины и кондитерские еще торговали; по узким тротуарам под руку с местными девицами шагали фла­нирующие прапорщики; грохоча железными шинами по булыжнику мостовой, проезжали извозчичьи пролетки, светилась электрическая вывеска «иллюзиона», и у входа в него толпились великовозрастные гимназисты, писари и те же вездесущие прапорщики... И даже не верилось, что противник находится совсем недалеко от города, что не за горами то время, когда по улицам вот точно так же начнут разгуливать и толпиться у дверей «иллюзиона» немецкие лейтенанты, а те же девицы будут, как и сей­час, взвизгивать от сальных анекдотов.

    Я не успел еще расположиться в новой своей квар­тире, отведенной в Седлеце, как дежурный по телеграфу офицер подал мне телеграммы, уже полученные от шта­бов, входивших в состав фронта армий. Судя по этим телеграммам, под самой Варшавой завязались упорные бои; на окраине польской столицы рвались снаряды гер­манской тяжелой артиллерии, но в Праге, варшавском предместье на правом берегу Вислы, высаживались из эшелонов сибирские полки и через весь город шли к его западной окраине.

    Доблесть сибирских полков решила судьбу Варшавы. Немцы, не приняв удара, начали отходить, и польская столица, хотя и на непродолжительное время, была спа­сена.

    Участок к северу от реки Пилицы с Варшавой и Но­вогеоргиевском был передан Северо-Западному фронту из Юго-Западного в тот критический момент, когда немцы


    ^ М. Д. Бонч-Бруевич



     

    готовы были захватить Варшаву и прорваться на правый берег Вислы. Намеченное Ставкой и состоявшееся в это время сосредоточение в Варшаве 2-й армии разрушило замыслы германского генерального штаба. В отражении германской армии от польской столицы выдающуюся роль сыграли сибирские полки, которые, едва выгрузившись, с ходу пошли в наступление.

    По времени эти наши неожиданные успехи совпали с передачей варшавского боевого участка Рузскому, и его немедленно произвели в «спасители» Варшавы.

    Не без участия штабных интриганов возникла идея поднести Рузскому от имени благодарного населения польской столицы почетную шпагу «за спасение Вар­шавы». Об этом вел переговоры с главнокомандующим некий прапорщик Замойский, поляк по происхождению, ранее служивший ординарцем при Ставке верховного главнокомандующего.

    Предложение это было сделано Рузскому в тяжелые для нас дни Лодзинского сражения, о котором я расскажу позже. У главнокомандующего нашлось достаточно такта для того, чтобы не присваивать себе чужих заслуг. За­казанная оружейникам дорогая шпага так и осталась ржаветь в граверной мастерской.

    В Седлеце штаб фронта простоял сравнительно долго. Около вокзала была реквизирована чья-то пустовавшая пятикомнатная квартира, и в ней поместился Рузский со своими адъютантами и штаб-офицером для поручений.

    Квартира главнокомандующего находилась во втором этаже добротного дома, третий этаж его занял сухопарый со щегольскими усиками, всегда подтянутый начальник штаба генерал Орановский со своим личным секретарем военным чиновником Крыловым.

    Управление генерал-квартирмейстера расположилось дома за два от главнокомандующего и тоже заняло два этажа под свою канцелярию и квартиры сотрудников.

    В числе моих сотрудников был и капитан Б. М. Ша­пошников, сделавшийся впоследствии начальником Гене­рального штаба РККА и маршалом Советского Союза. Конечно, тогда, в конце 1914 года, мне и в голову не при­ходило, что этот скромный и исполнительный капитан ге­нерального штаба превратится в выдающегося военного деятеля революции.



     

    Занятый разработкой оперативных вопросов, я замк­нулся в тесном кругу своих сотрудников и мало интере­совался тем, что происходит в Седлеце.

    Мой рабочий день начинался с того, что полевой жан­дарм входил в мой кабинет и брал с подзеркальника большого трюмо заклеенный накануне пакет с бумагами, предназначенными на подпись начальнику штаба. Часов в десять утра все эти бумаги снова и тоже в запечатан­ном пакете возвращались ко мне и направлялись по на­значению.

    Пока заготовленный с вечера пакет был у генерала Орановского, я изучал по карте утренние оперативные и разведывательные сводки. Наконец в одиннадцать часов я шел к начальнику штаба, докладывал содержание сво­док, и после небольшого обмена мнениями оба мы отпра­влялись к главнокомандующему.

    Очередной доклад начальника штаба происходил в моем присутствии и начинался с разбора по карте по­следних сводок. На столе у генерала Рузского всегда ле­жала стратегическая карта театра военных действий ар­мий Северо-Западного фронта; обычно ее дополняли карты крупного масштаба тех районов, где происходили наиболее значительные боевые действия.

    Докладывать Рузскому, как я уже говорил, было трудно, и мне, чтобы не попасть впросак, приходилось по­долгу и тщательно готовиться к этим докладам.

    Генерала Орановского, не привыкшего к таким по­рядкам, доклады у главнокомандующего явно тяготили; эти своеобразные экзамены приходилось держать два раза в день, а во время крупных сражений и чаще.

    После доклада Рузский приглашал начальника штаба и меня к обеду, приносившемуся из столовой офицерского собрания.

    За обеденный стол приглашались и полковник для поручений и оба адъютанта главнокомандующего. Посто­ронние бывали крайне редко. Обед и неизбежные за ним разговоры продолжались около часа, после чего все рас­ходились по домам.

    Около семи вечера на пороге моего кабинета появ­лялся полевой жандарм.

        Вас, ваше превосходительство, просит начальник штаба его превосходительство генерал Орановский,— вы­слушивал я стереотипную, до отказа набитую двумя гене­



     

    ральскими титулами фразу и шел к главнокомандую­щему.

    После вечернего доклада все мы ужинали у Рузского.

    Остаток вечера и часть ночи уходили на подчиненных мне начальников отделений, и только к двум часам я по­лучал, наконец, бумаги и телеграммы, которые оконча­тельно редактировал, подписывал и собирал в пакет для утренней отсылки генералу Орановскому.

    Таков был распорядок в те дни, когда на фронте ни­чего существенного не происходило. Но и тогда я хрони­чески недосыпал.'Когда же начинались серьезные опера­ций и в довершение ко всем обычным делам приходилось часами сидеть на прямом проводе и отрываться от всяких других занятий, чтобы приготовить для главнокомандую­щего или начальника штаба внезапно понадобившуюся справку, то и сам я и офицеры моего управления рабо­тали круглые сутки; даже обедать приходилось на ходу и далеко не всегда...

    В конце октября Рузский был вызван в Ставку. Вме­сте с ним в Барановичи, где стоял поезд великого князя Николая Николаевича, выехал и я. К этому времени я был награжден георгиевским оружием. Награждение это, по словам Рузского, исходило от верховного главнокоман­дующего, и я обязан был представиться ему и поблаго­дарить.

    Приехав отдельным поездом в Барановичи, мы отпра­вились в вагон-приемную великого князя. Ждать нам не пришлось, почти тотчас же из второго вагона, в котором был устроен кабинет, вышел Николай Николаевич и, не говоря ни слова, обнял и поцеловал Рузского.

    Великого князя я видел еще до войны. Он остался таким же длинным и нескладным, каким был, с лошади­ным, как говорят, лицом и подслеповатыми глазками.

    Поцеловав Рузского, великий князь начал горячо бла­годарить его за отражение немцев от Варшавы. Рузский представил меня; Николай Николаевич поблагодарил, но уже небрежно, и меня и поспешно ушел к себе.

    Как только «верховный» вышел из вагона, Рузский сделал удивленную мину и, усмехаясь, сказал:

        А я и не подозревал, что Ставка примет за круп­ный успех самые обыкновенные действия.

        Должно быть, Ставка настолько утомилась незна­чительными действиями обоих фронтов, что верховный не



     

    Случайно так бурнб отзывается на удачу под Варшавой,— ответил я главнокомандующему.

        Ну что ж, успех, так успех! Пусть так и будет,— заключил Рузский.

    Обедать мы были приглашены в вагон-столовую вели­кого князя. Обедали за столиками, рассчитанными на че­тырех человек; вместе с Николаем Николаевичем сидели его брат, великий князь Петр Николаевич, и Рузский.

    За обедом было объявлено, что между пятью и ше­стью часами в Ставку приедет государь. Около пяти ча­сов генерал Рузский и я вышли на платформу.

    Едва подошел царский поезд, как дворцовый комен­дант генерал Воейков доложил Рузскому, что государь приглашает его к себе.

    Минут через пятнадцать Николай Владимирович вы­шел из царского вагона и, подозвав меня, рассказал, что царь в благодарность за отражение германцев от Вар­шавы наградил его орденом святого Георгия 2-й степени.

    Он достал из кармана пальто роскошный футляр и по­казал мне врученный ему царем блистательный орден — белый крест на золотой звезде.

         Вам, Михаил Дмитриевич, я особо благодарен за помощь,— расчувствовавшись, сказал Рузский,— будьте уверены, что я не отпущу вас без георгиевского креста.

    Я горячо поблагодарил главнокомандующего, и мне, знавшему Рузского много лет, и в голову не пришло, как внутренне изменился этот еще недавно прямой и честный генерал за те несколько месяцев, когда волей судьбы его неожиданно приблизили к высшим сферам. Видимо, яд царедворства уже попал в его душу, и отсюда и появи­лась та двуличность, которую я потом не раз наблюдал в нем.

    Я работал совместно с Николаем Владимировичем не в одном еще штабе. Он имел полную возможность вы­полнить свое обещание насчет георгиевского креста, но не сделал этого, обнаружив, что двор и сама царская семья относятся ко мне недоброжелательно.

    Вернувшись из Ставки, Рузский отдал приказ о давно подготовленном наступлении в глубь Германии и, чтобы быть поближе к наступающим войскам, переехал с на­чальником штаба и управлением генерал-квартирмейстера в Варшаву.

    В Варшаве мы расположились в Лазенковском дворце;



     

    обычно в нем проживала свита высоких особ, приезжав­ших в польскую столицу. Многочисленные комнаты были обставлены тяжелой мебелью, сохранившейся еще с во­семнадцатого века, и от мебели этой, каминов и старо­модных печей, от каких-то коридорчиков и переходов, ко­торыми был так богат дворец, отдавало уютом старинных помещичьих усадеб.

    Переезд в Варшаву доставил мне немалую радость. Я очень любил эту нарядную, богатую контрастами, резко отличную даже от крупнейших наших городов польскую столицу. Неповторимо красивая, с отлично со­хранившимися средневековыми постройками, с обворо­жительными польками, которых даже наши многоопыт­ные гвардейские «ромео» считали самыми красивыми женщинами в мире, она, кажется, имела даже свой осо­бый запах, отличный от всяких других.

    Привязанность моя к Варшаве была вызвана и тем, что в ней прошла моя военная молодость: три года — с 1892 по 1895 — я прослужил здесь в лейб-гвардии Литовском полку. Уехав в Петербург в Академию Генерального штаба, я побывал потом в пленившей меня польской сто­лице только один раз, и то проездом.

    С тех пор прошло больше десяти лет, но Варшава почти не изменилась. Новостью для меня оказался лишь отличный каменный мост через Вислу, продолживший так называемую Иерусалимскую аллею — шумную и много­людную улицу польской столицы.

    Но как ни приятны были воспоминания молодости, на душе у меня стоял какой-то мрак. Приезд в Варшаву ознаменовался неожиданным и непонятным отходом

    2-        й армии, на которую мы с Рузским возлагали столько надежд в начавшейся операции против главных герман­ских сил. Три месяца пребывания на высоких штабных должностях не прошли для меня даром: если перед вой­ной я на многие нелепости и уродства нашего строя мог еще смотреть сквозь розовые очки,' то, осведомленный те­перь больше, чем многие из моих соратников, я отчетливо видел угрожающие трещины, обозначившиеся на огром­ном здании Российской империи. Здание это грозило рух­нуть, похоронив под обломками своими и то, что было мне особенно дорого,— русскую армию.

    Правда, крах этот должен был наступить не завтра и не послезавтра. Но трещины уже появились, их делалось



     

    все больше и больше, и я все сильней разочаровывался в строе, который должен был отстаивать от врагов «внеш­них и внутренних».

    Должности генерал-квартирмейстера, которые я после­довательно занимал, сначала в 3-й армии, а затем в штабе Северо-Западного фронта, открывали передо мной завесу, обычно прикрытую для всех. По существовавшему в вой­сках положению, в ведении генерал-квартирмейстера на­ходились разведка и контрразведка.

    Тайная война, которая велась параллельно явной, была мало кому известна. О явной войне трещали газеты всех направлений, ее воспроизводили бесчисленные фото­графии и киноленты, о ней рассказывали миллионы участ­ников — солдат и офицеров.

    О тайной войне знали немногие. В органах, которые занимались ею, все было' строжайшим образом засекре­чено. Я по должности имел постоянный доступ к этим тайнам и волей-неволей видел то, о чем другие и не по­дозревали.

    Видел я и с какой ужасающей безнаказанностью еще с первых дней войны хозяйничала в наших высших шта­бах германская и австрийская разведки, и это немала способствовало моему разочарованию в старом режиме.

    Читателю, особенно молодому, многое из того, о чем я рассказываю, покажется неправдоподобным. Да и как может читатель, знающий высокую бдительность совет­ского народа, не забывший о том, как беспощадно рас­правлялись у нас в Великую Отечественную войну с фа­шистскими шпионами и пособниками, представить себе доходившую до прямой измены глупость и беспечность, с которыми относились в царской России к сохранению военной и государственной тайны.

    С вездесущим «немецким засильем» во время войны с Германией не только мирились, но доходили до того, что в людях, боровшихся с этим губительным для страны явлением, видели «крамольников», подрывавших устои династии.

    В близких к императорскому двору сферах полагали, что интересы России и династии отнюдь не одно и то же; первые должны были безоговорочно приноситься в жертву последним.

    Сторонники этой «доктрины» утверждали, что пресле­дование даже уличенных в шпионаже «русских» немцев



     

    подрывает интересы царствующего дома. Тот вред, кото­рый наносился истекающей кровью, преданной и продан­ной армии, во внимание не принимался, если речь шла о близких ко двору людях. Наконец, проще было валить вину за фронтовые неудачи на шпионаж, якобы осуще­ствляемый пограничной еврейской беднотой, нежели углубляться в родственные связи царствующей династии с германским императором и многочисленными немец­кими принцами и князьями.


    ГЛАВА ПЯТАЯ

    Австро-германская разведка. Неподготовленность рус­ской разведки к войне. Лодзинская операция и причины ее неудачи. Дело военного чиновника Крылова. Замена Рузского генералом Алексеевым. Великий князь Николай Николаевич и немецкое засилье. Разоблачение полков­ника Мясоедова. «Сухомлиновщина». Мое назначение в 6-ю армию.

    Еще в начале века в теории и практике военного дела укрепилось мнение, что война требует длительной подго­товки. В этой подготовке видное место отводилось разве­дывательной деятельности. Одним из наиболее действен­ных средств такой деятельности являлся шпионаж. Борьба со шпионажем потребовала и создания специаль­ной организации — контрразведки.

    Перед первой мировой войной разведку и контрраз­ведку вели и Германия, и Австро-Венгрия, и Россия.

    В Германии разведывательная служба сосредоточи­валась в 3-м отделе Генерального штаба. После русско- японской войны германская разведка превратилась в сильную организацию, направленную в значительной мере против России, модернизация армии которой шла бы­стрыми темпами и требовала постоянного освещения. Развитию германской разведки способствовало и усиле­ние действовавшей против Германии разведки Франции.

    Морская разведка Германии ставила перед собой осо­бые задачи, велась самостоятельно и вне связи с обще­войсковой и была направлена в основном против Англйц,



     

    Ё России разведывательная деятельность сосредоточь валась до войны в главном управлении Генерального штаба, в составе которого были созданы отделы, ведаю­щие разведкой на будущих фронтах: германском, австро­венгерском, турецком.

    Разведку вели и штабы военных округов, в которых были созданы разведывательные отделения, поначалу на­званные отчетными. На время войны предполагалась раз­ведка средствами войск.

    Оставшись без нужной техники, русская армия к на­чалу войны если и не оказалась без разведки, то, во вся­ком случае, знала о противнике куда меньше, нежели следовало:

    Правда, штаб Киевского военного округа еще задолго до войны вел разведку австро-венгерских вооруженных сил, изучал их командный состав, организацию и струк­туру, тактику и технические средства. На территории бу­дущего противника создавалась агентура, и это, конечно, оправдало себя.

    Штаб Варшавского военного округа разведывал гер­манскую армию, получая от своей разведки немало цен­ных сведений. И вместе с тем в этом же первостепенном округе разведка все-таки была в забросе. Начальник раз­ведки округа имел в своем распоряжении всего десяток агентов. Некоторые из них оказались «двойниками», ра­ботавшими и на нас, и на немцев.

    Кустарщина царила во всем. Завербованных агентов снимали в обычных коммерческих фотографиях. Немцы воспользовались этим и начали собирать целые коллек­ции таких снимков, помогавших им легко разоблачать за­сылаемых в Германию разведчиков.

    На организацию разведки, без которой нельзя вести сколько-нибудь успешные военные действия, округу от­пускались ничтожные деньги — тысяч тридцать в год, за­ведомая мелочь, сравнительно с тем, что тратили на шпио­наж центральные державы — Германия и Австрия.

    Мало что делалось и в области контрразведки.

    С началом войны контрразведке стали уделять некото­рое внимание, но постановка этого, дела была порочна в самой своей основе.

    При штабе каждой армии состоял по штату жандарм­ский полковник или подполковник, который отвечал за контрразведку. Жандармский корпус издавна занимался



     

    борьбой с «крамолой», понимая под ней все, что могло угрожать или даже быть неприятным тупому и злобному самодержавию. Попав в действующую армию, жандарм­ские полковники и подполковники продолжали по старой привычке рьяно искать ту же «крамолу».

    Никакой связи контрразведки с боевыми операциями и тактическими действиями наших войск с целью прикры­тия их от разведки противника жандармские офицеры эти наладить не могли, ибо не знали оперативной и так­тической работы штабов и были недостаточно грамотны в военном деле.

    Неприятельские лазутчики безнаказанно добывали в районе военных действий нужные сведения, делая это под носом таких «контрразведчиков», для которых слу­чайно обнаруженная листовка была во много раз важнее, нежели явное предательство и измена в армии. Понятно, что германский генеральный штаб широко использовал эту нашу слабость.

    Вступив в войну, Германия не имела еще организо­ванной контрразведки. Но по мере развертывания воен­ных действий германский генеральный штаб широко раз­вернул борьбу со шпионажем противника, поручив ее тому же 3-му отделу. Что же касается разведки, то еще задолго до войны немцы создали разветвленную сеть не только в пограничной полосе, но и в глубинных районах России. Осведомленность германского Генерального штаба была такова, ^то немцы не раз узнавали даже о самых секретных замыслах русского командования. Так было, например, с Лодзинской операцией.

    Целью этой операции, предпринятой в октябре 1914 го­да, было наступление на берлинском направлении с втор­жением в пределы Германии. Но во все периоды Лодзин­ской операции штаб Северо-Западного фронта сталки­вался с ошеломляющей осведомленностью германской разведки.

    Узнав о наших замыслах, германское командование решило прорвать русский фронт у Лечицы и двинуло с этой целью армию генерала Макензена. Генералу Плеве, командовавшему 5-й армией, удалось взять про­рвавшиеся немецкие войска «в мешок» и приостановить дальнейшее наступление противника. Тогда германские войска были двинуты в обход другого нашего фланга, и хотя операция эта закончилась неудачей, русское насту^



     

    пление на Берлин провалилось, и мы вынуждены были перейти к бесперспективной позиционной войне.

    С происками тайной разведки противника я столкнулся в первые месяцы войны, едва вступив в должность гене­рал-квартирмейстера 3-й армии.

    Способности и опыт полковника Духонина я явно пе­реоценил, сколько-нибудь действующей контрразведки в штабе армии не оказалось, и очень скоро я убедился, как легко и просто австрийское командование получает нуж­ные ему секретные сведения.

    Готовясь к войне с Россией, австрийский Генеральный штаб создал на территории нашего пограничного с Австрией военного округа широко разветвленную аген­туру. Его тайными агентами были преимущественно упра­вляющие имениями, обычно немцы, чехи, поляки, давно завербованные австрийской разведкой.

    Немало таких агентов было и среди руководителей всякого рода промышленных предприятий и торговых фирм, особенно среди заведующих складами сельскохо­зяйственных машин и орудий. Такое невинное дело, как продажа конных плугов или сенокосилок, часто было лишь ширмой для тайной разведки будущего противника.

    Отличная агентурная сеть была подготовлена австрий­ской разведкой и на территории Галиции, являвшейся вероятным театром войны.

    Тайные австрийские агенты не только сообщали неприятельскому командованию сведения о русских вой­сках, но занимались и подрывными действиями: перере­зали телефонные провода, взрывали водокачки и т. п. Особенно активно действовала вражеская агентура во время сражения на подступах к городу Львову — на ре­ках Золотая Липа и Гнилая Липа.

    Вскоре, как знает уже читатель, я был назначен гене­рал-квартирмейстером штаба Северо-Западного фронта и с увлечением взялся за новые свои обязанности; огром­ные масштабы фронта открывали неограниченные воз­можности для оперативного творчества. Но каково было мое возмущение, когда спустя некоторое время я прочел в доставленной мне немецкой газете буквально следую­щее:

    «Генерал Бонч-Бруевич в настоящее время занят раз­работкой наступательной операции...» Далее приводились такие подробности разрабатываемой мною операции, ко­



     

    торые были известны лишь строго ограниченному числу особо доверенных лиц.

    Я никогда не страдал «шпиономанией», но уже первое знакомство с материалами контрразведки фронта заста­вило меня ужаснуться и повести борьбу с немецким шпионажем куда с большей настойчивостью и упорством, нежели я это делал в 3-й армии.

    Немало зла приносили непонятная доверчивость и преступная беспечность многих наших генералов и офи­церов.

    Просматривая в качестве генерал-квартирмейстера штаба фронта секретные списки лиц, заподозренных в шпионаже, я натолкнулся на фамилию военного чинов­ника Крылова, секретаря... самого генерала Орановсцого. До войны генерал возглавлял штаб Варшавского воен­ного округа, и тем непонятнее была его слепота.

    Внимание контрразведки Крылов привлек некоторыми подробностями своей жизни. Форменная одежда Крылова была пошита из сукна очень высокого качества, сам он курил дорогие сигары и часто ездил из Белостока, где тогда стоял штаб армии, в Варшаву, не очень стесняя себя в польской столице и расходуя на это немалые деньги. Крылов жил явно не по средствам. По службе он имел доступ к особо секретным документам, и это заставило назначить за ним наблюдение.

    Спустя некоторое время контрразведка установила, что, пользуясь неограниченным доверием начальника штаба фронта, Крылов делает выписки из важных бумаг, проходивших через его руки, и передает их поставщикам военно-экономического общества в Варшаве. Последние же отдавали их связным немецкой разведки. Связных этих не удалось задержать — они перебрались через фронт; Крылов же и уличенные в шпионаже поставщики были переданы судебным властям.

    Дело Крылова заставило пристально вглядеться в то, что творилось в частях армии. У некоторых из них были свои поставщики (маркитанты), занимавшиеся более чем подозрительными делами.

    Весной 1915 года генерал Рузский заболел и уехал ле­читься в Кисловодск. Большая часть «болезней» Николая Владимировича носила дипломатический характер, и мне трудно сказать, действительно ли он на этот раз заболел, или налицо была еще одна сложная придворная интрига;



     

    Уход Рузского сопровождал отданный в Царском Селе «высочайший» рескрипт.

    Рескрипт этот Николай II заканчивал следующими фальшивыми словами, свидетельствующими о нежела­тельности оставления Рузского в действующей армии:

    «Ценя в вас не только выдающегося военачальника, но также опытного и просвещенного деятеля по военным вопросам, каковым вы зарекомендовали себя, как член Военного совета, я признал за благо назначить вас ныне членом Государственного совета».

    Главнокомандующим Северо-Западного фронта вместо Рузского был назначен генерал-от-инфантерии Алексеев. У него была манера обязательно перетаскивать с собой на новое место особо полюбившихся ему штабных офи­церов. Перебравшись в штаб Северо-Западного фронта, Алексеев перетащил туда и генерал-майора Пустовой- тенко. Я остался без должности и был назначен «в распо­ряжение» верховного главнокомандующего. Высокий пост этот с начала войны занимал великий князь Николай Ни­колаевич. Двоюродный дядя последнего царя страдал многими пороками, присущими роду Романовых. Он не хватал звезд с неба и был бы куда больше на месте в конном строю, нежели в Ставке. Даже сделавшись вер­ховным главнокомандующим, он оставался таким же ря­довым кавалерийским офицером, каким был когда-то в лейб-гвардии гусарском полку.

    Наследственная жестокость и равнодушие к людям со­единялись в нем с грубостью и невоздержанностью. Но при всем этом Николай Николаевич был намного умнее своего венценосного племянника, которого еще в пятом году уговорил подписать пресловутый манифест. Нако­нец, он искренне, хотя и очень по-своему, любил Россию и не мог не возмущаться тем, что делалось в армии.

        У меня нет винтовок, нет снарядов, нет сапог,— жаловался он еще в первые месяцы войны,— войска не могут сражаться босыми.

    Тогдашнего военного министра Сухомлинова1 он не


    1 Сухомлинов Владимир Александрович (1848—1926). Первым браком женат на баронессе Корф, вторым, после скандального бра­коразводного процесса, на Е. В. Гошкевич-Бутович. В 1909— 1915 гг. военный министр. В июне 1915 года снят с должности и отдан под суд. Процесс затягивался, и приговор (пожизненная каторга) был вынесен уже после февральской революции.



     

    выносил и считал главным виновником тяжелого положе­ния, в котором оказалась русская армия. Арест связан­ного с военным министром полковника Мясоедова укре­пил великого князя в этих его предположениях и заста­вил заговорить о «немецком засилии».

    Жандармский полковник Мясоедов служил в начале девятисотых годов на пограничной станции Вержболово ♦и не раз оказывал всякого рода любезности и одолжения едущим за границу сановникам. Коротко остриженный, с выбритым по-актерски лицом и вкрадчивым голосом, полковник охотно закрывал глаза на нарушение тамо­женных правил, если оно исходило от влиятельных особ, и скоро заручился расположением многих высокопоста­вленных лиц, в том числе и командовавшего войсками Киевского военного округа генерала Сухомлинова.

    Одновременно Мясоедов поддерживал «добрососед­ские» отношения с владельцами немецких мыз и имений и отлично ладил с прусскими баронами, имения которых находились по ту сторону границы. К услужливому жан­дарму благоволил сам Вильгельм II, частенько пригла­шавший его на свои «императорские» охоты, устраивае­мые в районе пограничного Полангена.

    С немцами обходительного жандармского полков­ника связывали и коммерческие дела — он был пайщиком германской экспедиторской конторы в Кибортах и Вос­точно-азиатского пароходного общества, созданного на немецкие деньги.

    Познакомившись с Сухомлиновым, Мясоедов скоро стал своим человеком в его доме. Как раз в это время у Сухомлинова при очень странных и подозрительных обстоятельствах умерла его жена. Поговаривали, что она не сумела отчитаться в находившихся у нее довольно крупных суммах местного Красного Креста.

    Старый генерал не захотел остаться вдовцом. Выбор его пал на некую Екатерину Викторовну Бутович, жену полтавского помещика. Согласия на развод Бутович не давал, и тут-то и развернулись таланты Мясоедова. Вме­сте с группой темных дельцов он взял на себя посредни­чество между упрямым мужем и Сухомлиновым и за­нялся лжесвидетельством, необходимым для оформления развода в духовной консистории.

    Сделавшись военным министром, благодарный Сухом­линов, несмотря на протесты департамента полиции, ссы-



     

    Лавшегося на сёязи Мясоедова с германской разведкой, прикомандировал услужливого жандарма к контрраз­ведке Генерального штаба.

    За два года до войны в связи с появившимися в пе­чати и сделанными в Государственной Думе разоблаче­ниями Мясоедов вышел в отставку. Но едва разверну­лись военные действия, как он появился у нас, в штабе Северо-Западного фронта.

        Как же нам быть, Михаил Дмитриевич? — расте­рянно спросил меня Рузский.

    Рузский был странный человек, давно вызывавший во мне противоречивые чувства. Мы прослужили вместе в Киевском военном округе не один год, и это казалось достаточным для того, чтобы хорошо его узнать. И все- таки было в нем что-то такое, что не раз ставило меня в тупик.

    Николай Владимирович никогда не был оголтелым монархистом, не страдал столь распространенным среди генералитета «квасным патриотизмом» и к император­скому дому относился настолько отрицательно, что мне и другим близким к нему людям неоднократно гова­ривал:

        Ходынкой началось, Ходынкой и кончится!

    Но близость ко двору обязывала, и тогда вдруг этот высокопорядочный и вдумчивый человек как бы подме­нялся типичным придворным льстецом-политиканом. Мгновенно забывались принципы, которым обычно Руз­ский был верен; улетучивались привычная широта взгля­дов и критическое отношение к династии; изменял вро­жденный такт и исчезало обаяние, казалось бы, неотде­лимое от него.

    Так произошло и на этот раз. Заведомо скомпромети­рованный жандармский полковник прибыл с рекоменда­тельным .письмом военного министра. Давнишняя со­вместная с Сухомлиновым служба обусловила приятель­ские с ним отношения Рузского. Давно сложились доб­рые отношения и с последней женой Сухомлинова, кото­рая когда-то до первого своего замужества служила ма­шинисткой у дяди Николая Владимировича — киевского присяжного поверенного.

       Да-с, сложная мне выпала задача,— продолжал Рузский.— Конечно, я не поклонник этого сомнительного жандарма. Но нельзя же не считаться с желанием воен-



     

    Иого министра. Вы не сможете использовать этого Мясо- едова у себя? По отделу контрразведки? — неуверенно спросил он.

    Сославшись на то, что контрразведка штаба пол­ностью укомплектована, я посоветовал главнокомандую­щему отправить Мясоедова обратно в Петроград.

        Что вы, что вы! — замахал на меня руками Руз­ский.— Да как я после этого встречусь с военным мини­стром?

    Он вспомнил о том, что Мясоедов служил в Вержбо- лове и, видимо, отлично знает этот район.

        А что бы нам послать его к генералу Сиверсу? В 10-ю армию? — предложил Рузский, и такова была сила субординации, что я смог лишь довольно робко на­помнить о подозрительном прошлом Мясоедова и... замол­чать.

    Но в декабре 1914 года в Генеральный штаб явился из германского плена подпоручик Колаковский и заявил, что ради освобождения согласился для вида на сотрудни­чество в немецкой разведке. Направленный для шпион­ской работы в Россию, он, судя по его словам, получил задание связаться с полковником Мясоедовым, более пяти лет уже состоявшим тайным агентом германского генерального штаба.

    Одновременно полковник Батюшин, возглавлявший контрразведку фронта, начал получать донесения о подо­зрительном поведении Мясоедова. Разъезжая по частям армии и получая от них секретные материалы, Мясоедов чаще всего останавливался в немецких мызах и имениях пограничных баронов. Предполагалось, что именно в ре­зультате этих ночевок в германскую армию просачива­ются сведения, не подлежащие оглашению. Доносили агенты контрразведки и о том, что Мясоедов занимается мародерством, присваивая себе дорогие картины и ме­бель, оставшуюся в покинутых помещичьих имениях.

    Я приказал контрразведке произвести негласную про­верку и, раздобыв необходимые улики, арестовать измен­ника. В нашумевшем вскоре «деле Мясоедова» я сыграл довольно решающую роль, и это немало способствовало усилению той войны, которую повели против меня немцы, занимавшие и при дворе и в высших штабах видное по* ложение.



     

    Едва был арестован Мясоедов, как в Ставке загово­рили об обуревавшей меня «шпиономании». Эти раз­говоры отразились в дневнике прикомандированного к штабу верховного главнокомандующего штабс-капитана М. Лемке, журналиста по профессии.

    «Дело Мясоедова,— писал он,— поднято и ведено, главным образом, благодаря настойчивости Бонч-Бруе­вича, помогал Батюшин» *.

    Для изобличения Мясоедова контрразведка прибегла к нехитрому приему. В те времена на каждом автомо­биле, кроме водителя, находился и механик. Поэтому в машине, на которой должен был выехать Мясоедов, шофера и его помощника, как значился тогда механик, заменили двумя офицерами контрразведки, переодетыми в солдатское обмундирование. Оба офицера были опыт­ными контрразведчиками, обладавшими к тому же боль­шой физической силой.

    Привыкший к безнаказанности, Мясоедов ничего не заподозрил и, остановившись на ночлег в одной из мыз, был пойман на месте преступления. Пока «владелец» мызы разглядывал переданные полковником секретные документы, один из переодетых офицеров как бы нечаянно вошел в комнату и схватил Мясоедова за руки. Назвав себя, офицер объявил изменнику об его аресте. Бывшего жандарма посадили в автомобиль и отвезли в штаб фронта. В штабе к Мясоедову вернулась прежняя наг­лость, и он попытался отрицать то, что было совершенно очевидным.

    Допрашивать Мясоедова мне не пришлось, но по должности я тщательно знакомился с его следственным делом и никаких сомнений в виновности изобличенного шпиона не испытывал. Однако после казни его при дворе и в штабах пошли инспирированные германским Гене­ральным штабом разговоры о том, что все это дело якобы нарочно раздуто, лишь бы свалить Сухомлинова.

    Из штаба фронта Мясоедова переотправили в Вар­шаву и заключили в варшавскую крепость. Военно-поле- вой суд, состоявший, как обычно, из трех назначенных командованием офицеров, признал Мясоедова виновным


    1 Мих. Лемке. 250 дней в царской ставке. Петроград, ГИЗ, 1920 г.


    5      М. Д. Бонч-Бруевич


    65



     

    в шпионаже и мародерстве и приговорил к смертной казни через повешение. Приговор полевого суда был кон­фирмован генералом Рузским и там же, в варшавской цитадели, приведен в исполнение.

    Разоблачение и казнь Мясоедова не могли не отра­зиться на военном министре. Ставило под подозрение Сухомлинова и вредительское снабжение русской армии, оказавшейся в самом бедственном положении. Наконец, почти открыто поговаривали о том, что военный министр, запутавшись в денежных делах, наживается' на поставках и подрядах в армию и окружил себя подозрительными дельцами, едва ли не немецкими тайными агентами.

    Я познакомился с Сухомлиновым, когда он был еще начальником штаба Киевского военного округа. После смерти Драгомирова, много лет возглавлявшего округ, Сухомлинов был назначен командующим войсками, и моя совместная с ним служба продолжалась еще не один год. Бывал я у Сухомлинова и после его переезда в Петер­бург. Но странная компания, постоянно околачивавшаяся в его большой министерской квартире, заставила меня, уже профессора Академии Генерального штаба, воздер­жаться от дальнейшего "знакомства «домами». Уже и тогда мне была ясна роковая роль, которую играла в жизни не так давно достойного и честного генерала его новая жена.

    Не принадлежа к аристократии, Сухомлинова, не­смотря на высокое положение мужа, не была допущена в высшее общество Петербурга. Петербургская знать чуждалась Екатерины Викторовны, считая ее «выскоч­кой». Очень красивая, хитрая и волевая женщина, она в противовес холодному отношению «света» создала свой кружок из людей, хотя и не допущенных в великосвет­ское общество, но занимавших благодаря своим деловым связям и большим средствам то или иное видное поло­жение. На приемах, которые устраивала у себя жена военного министра, постоянно бывал бакинский мил­лионер Леон Манташев, иностранные консулы, разного рода финансовые тузы. В сопровождении Манташева она ездила в Египет и там где-то около пирамид ставила лю­бительские спектакли.

    Кроме полковника Мясоедова, Екатерине Викторовне в скандальном разводе ее с первым мужем помогали австрийский консул в Киеве Альтшуллер, агент охранного



     

    отделения Дмитрий Багров, позже убивший Столыпина, начальник киевской охранки подполковник Кулябко и еще несколько столь же сомнительных людей. Роман с Бутович начался у Сухомлинова, когда ему шел седь­мой десяток. Старческая страсть к красивой, но бесприн­ципной женщине сделала его слепым, и он, вопреки рас­судку, начал протежировать любому из темных дельцов, участвовавших на стороне его жены в бракоразводном процессе. Когда с началом войны решено было выслать, как австрийского подданного, того же Альтшуллера, за него поручился военный министр.

    Вскоре стало известно, что Альтшуллер — тайный агент немецкой разведки. Но бывший консул уже нахо­дился в Вене и мог лишь смеяться над беспомощностью русской контрразведки.

    Близость к военному министру открывала для всех вертевшихся около него людей и прямые возможности для быстрого обогащения — от Сухомлинова зависело не только размещение военных заказов, но и приемка от по­ставщиков военного снаряжения и вооружения.

    В угоду Николаю II, не понимавшему в силу своей ограниченности значения техники в современной войне, Сухомлинов оставил русскую армию настолько технически неподготовленной к ведению военных действий, что уже осенью четырнадцатого года выяснилась ее беспомощ­ность перед технически оснащенным неприятелем.

    Широкий образ жизни, который вела жена военного министра, требовал больших денежных средств. И не зря в Петербурге поговаривали о том, что Сухомлинов не­прерывно катается по стране, лишь бы набрать для своей требовательной супруги побольше «прогонных».

    Но высокооплачиваемыми «прогонными» дело не ограничивалось, и когда в апреле 1916 года Сухомлинов был наконец арестован и заключен в Петропавловскую крепость, следственные власти обнаружили у него в на­личности и на банковском счету шестьсот тысяч рублей, в незаконном происхождении которых трудно было усо­мниться.

    В отличие от своего венценосного племянника, по­кровительствовавшего проворовавшемуся военному ми­нистру, Николай Николаевич занимал по отношению к Сухомлинову непримиримую позицию. Не препятство­вал он и разоблачению Мясоедова,



     

    Роль моя в деле Мясоедова, вероятно, побудила вер­ховного главнокомандующего дать мне, едва я попал в распоряжение Ставки, особо важное поручение — озна­комиться с постановкой контрразведывательной работы в армиях и внести свои предложения и пожелания для коренной перестройки этого дела.

    Я знал, как дорого обходится нам осведомленность германской тайной разведки, и еще до поручения верхов­ного главнокомандующего занялся улучшением работы контрразведки фронта, непосредственно мне подчинен­ной. Произведенный в генералы Батюшин оказался хо­рошим помощником, и вместе с ним мы подобрали для контрразведывательного отдела штаба фронта толковых офицеров, а также опытных судебных работников из учреждений, ликвидируемых в Западном крае в связи с продвижением неприятеля в глубь империи.

    Вернувшись из командировки, я написал на имя на­чальника штаба Ставки генерала Янушкевича подроб­ную докладную записку. Через несколько дней в Ставке стало известно, что я назначаюсь начальником штаба 6-й армии, прикрывающей Петроград.


    ГЛАВА ШЕСТАЯ

    Напутствие верховного главнокомандующего. Приезд в Петроград. Фан-дер-Флит и великосветские приемы в штабе. Световая сигнализация барона Экеспарре. «Зна­комство» с Пиляр-фон-Пильхау. Коммерческие дела братьев Шпан. Шпионская деятельность компании Зин­гер. Сбор пожертвований на... немецкий подводный флот. Скандал с полковником Черемисовым.

    Своим назначением в 6-ю армию я был обязан тому, что в районе ее и самом Петрограде до крайних пределов усилился немецкий шпионаж. На моей обязанности было помочь престарелому и ветхому главнокомандующему армии Фан-дер-Флиту навести хоть какой-нибудь поря­док в столице. Я доложил генералу Янушкевичу о своем намерении положить конец хозяйничанью германской раз­ведки, и он от имени великого князя передал мне, что я



     

    могу действовать без опаски и рассчитывать на , под­держку верховного главнокомандования.

    Еще через день я был приглашен на обед в поезд Николая Николаевича. После обеда великий князь, выйдя в палисадник, разбитый около стоянки, подозвал меня к себе. Взяв меня под руку, он довольно долго гу­лял со мной по палисаднику, разговаривая о предстоя­щей мне работе.

         Вы едете в осиное гнездо германского шпионажа,— слегка понизив голос, сказал он мне,— одно Царское Село чего стоит. Фан-дер-Флит вам ничем не поможет и на него не рассчитывайте. В случае надобности обра­щайтесь прямо ко мне, я всегда вас поддержу. Кстати, обратите особое внимание на немецких пасторов, торча­щих в Царском Селе. Думаю, что все они работают иа немецкую разведку.

    Оглянувшись и убедившись, что нас никто не слы­шит, великий князь попросил меня присмотреться к бит­ком набитому немцами двору Марии Павловны. Вдова великого князя Владимира Александровича и мать буду­щего претендента на русский престол Кирилла, она до за­мужества была немецкой принцессой и не могла равно­душно относиться к нуждам родного «фатерланда».

        Ваше высочество, — взволнованно сказал я, — разрешите заверить вас, что я сделаю все для борьбы с немецким засилием и тем предательством, которым окружена 6-я армия.

    Интимный разговор с великим князем продолжался не так уж долго, но едва я расстался с верховным главнокомандующим, как ко мне подлетел полковник из оперативного отделения штаба.

        И везет же вам, ваше превосходительство,— рас­шаркиваясь, поздравил он меня, намекая не столько на новое мое назначение, сколько на прогулку с великим князем.

    Я сделал вид, что не понял этих намеков, и, поблаго­дарив за поздравления с назначением в 6-ю армию, по­спешно покинул моего обескураженного собеседника и, отправившись к себе, начал собираться в дорогу.

    25 апреля 1915 года я был уже в Петрограде. Север­ной Пальмиры, как любили тогда называть столицу, я не видел с начала войны, и она показалась мне ничуть не изменившейся. Как и в мирное время, Невский запол­



     

    няла нарядная толпа. По безукоризненно вымытой тор­цовой мостовой мягко шуршали резиновые шины лаки­рованных экипажей; как и прежде, много было соб­ственных выездов с выхоленными рысаками, мордастыми раскормленными кучерами и порой с ливрейными ла­кеями на козлах. Дамы щеголяли в модных и едва ли не парижских весенних туалетах, на проспекте было много офицеров, и почти все они носили щегольскую форму мирного времени. О войне ничто не напоминало, кроме, пожалуй, того, что город переименовали в Петроград,— немецкое «Петербург» кому-то наверху показалось не патриотичным. Но никто из коренных петербуржцев и не подумал отказаться от привычного названия, а немец­кая речь, хоть и несколько реже, чем до войны, по-преж­нему раздавалась в столице империи.

    Из Ставки, в то время находившейся в Барановичах, я выехал в своем вагон-салоне и наутро был в Вильно, куда должна была приехать из Киева моя жена. В сто­лицу я прибыл уже вместе с Еленой Петровной.

    Квартиры, где можно было бы остановиться, в Петро­граде у меня не было, и, приказав коменданту Варшав­ского вокзала поставить мой вагон на запасный путь, я решил покамест остаться в нем.

    Проехав в штаб армии, помещавшийся на верхнем этаже хорошо знакомого здания штаба войск гвардии и Петроградского военного округа, я, стараясь не обра­щать на себя ничьего внимания, быстро прошел в ком­нату, на массивных дверях которой висела дощечка: «Ка­бинет начальника штаба».

    Двери кабинета выходили в обширный зал,— я во­лей-неволей должен был его пересечь. И то, что я уви­дел в этом зале, еще раз убедило меня, что Петербург (разумея под этим привилегированную его верхушку) не расположен считать, что идет война,— все было та­ким, как и год, и два, и много лет назад.

    В зале, увешанном портретами начальников штабов чуть ли не за целое столетие, было полно представи­тельных мужчин во' фраках, генералов в парадной форме и при орденах, сверкающих бриллиантами дам в доро­гих туалетах, оголенных в тех пределах, за которыми «высший свет» уступал место «полусвету». Ничего похо­жего я не предполагал увидеть в штабе армии, считав­



     

    шейся «действующей». Мне подумалось даже, что я попал не в штаб, а в великосветскую гостиную; казалось, вот- вот грянет музыка и всех позовут к роскошно сервиро­ванному столу.

    Пройдя в кабинет, я поручил адъютанту выяснить, в чем дело. Немного спустя он доложил мне, что в зале собрались просители, ожидающие выхода главнокоман­дующего.

        Такие приемы, ваше превосходительство, бывают здесь дважды в неделю,— прибавил адъютант и, по­спешно согнав с лица ироническую усмешку, пояс­нил, что кабинет Фан-дер-Флита находится напротив моего.

    Я подал рапорт о вступлении в должность и начал знакомиться со штабной жизнью.

    В отличие от других командующих армиями Фан-дер- Флит то ли из-за особого стратегического значения 6-й армии, то ли для того, чтобы не был обижен близкий ко двору генерал, получил право называться главно­командующим со всеми вытекающими из этого громкого звания преимуществами.

    Сама армия состояла из ополченческих бригад, све­денных в армейские корпуса, и должна была оборонять столицу со стороны Финляндии и Финского залива. На армии же лежала оборона подступов к Петрограду в двинско-псковском направлении. Наконец, Фан-дер- Флиту был подчинен и стоявший в Финском заливе Балтийский флот, имевший в своем составе четыре дред­ноута.

    Скоро я понял, что многочисленные посетители при­емной Фан-дер-Флита имеют прямое касательство к сек­ретному поручению, которое дал мне великий князь.

    Впадающий в детство рамолик, Фан-дер-Флит никак не подходил для такого высокого и ответственного поста. Штабные офицеры охотно сравнивали его с Менелаем из «Прекрасной Елены» — было известно, что престарелый главнокомандующий находится под башмаком у своей супруги, особы чрезвычайно деспотической и заносчи­вой. Зазнайство «главнокомандихи», как ее называли штабные вестовые, доходило до того, что даже я, яв­лявшийся по должности правой рукой Фан-дер-Флита, не мог удостоиться и предстать перед ее грозные очи. Долг вежливости обязывал меня в дни больших празд-



     

    проложен секретный фарватер, безопасный от неприя­тельских мин.

    Контрразведка, однако, установила, что каждый раз, когда наши корабли направлялись по этому фарватеру, кто-то сигнализирует об их выходе немцам. Световые сигналы подавались с северной оконечности острова Эзель. Дальнейшее расследование показало, что сигна­лизацией занимаются служащие расположенного в этой части острова имения действительного статского совет­ника Экеспарре.

    Вдоль берегов Финского залива начали курсировать два специально наряженных катера. Немного спустя сигнальные посты в имении Экеспарре были ликвидиро­ваны, а сам он под надежной охраной отправлен в Си­бирь.

    22 июля было тезоименитство вдовствующей импера­трицы Марии Федоровны, вдовы Александра III. Во двор­це состоялся торжественный выход; во время его и хва­тились Экеспарре.

    На следующий день ко мне приехал начальник кан­целярии вдовствующей императрицы генерал-лейтенант Волков и спросил, не знаю ли я, где находится бесследно исчезнувший из столицы член Государственного совета Экеспарре?

        А вы почему, ваше превосходительство, спраши­ваете меня об этом? — делая недоуменное лицо, осведо­мился я.

        Да изволите ли видеть, ваше превосходительство,— смущенно сказал Волков,— он ведь немец, а о вас в один голос говорят, что по отношению к ним вы зверствуете чрезвычайно...

       А что я, по-вашему, должен делать с немецкими шпионами? — не выдержал я.'

         Да какие там шпионы, ваше превосходительство,— сказал Волков, делая большие глаза,— это все вашим офицерам мерещится — шпион да шпион. Экеспарре, должен вам доложить, отлично воспитанный человек и вхож к ее императорскому величеству...

    Я вызвал в кабинет Риттиха и приказал ему в при­сутствии генерала Волкова повторить обвинения, предъ­явленные арестованному.

        Что вы, что вы, выше превосходительство, это все напраслина,— запротестовал Волков, и я понял,‘что



     

    не сумею переубедить ни двор, ни даже этого выслужи­вающегося генерала.

    Еще скандальнее была история барона Пиляр-фон- Пильхау.

    Войска 6-й армии и организованного в августе Г915 года Северного фронта в основном располагались на территории Прибалтийского края. Немецкие бароны, владевшие исконными латвийскими, эстонскими и литов­скими землями, мечтали о присоединении безжалостно эксплуатируемого ими края к Германии и в связи с продвижением германских войск в глубь России дея­тельно готовились к «аншлюссу» *.

    Заинтересовавшись подозрительной деятельностью прибалтийских баронов, в подавляющем большинстве своем причастных к шпионажу, контрразведка натолкну­лась на выходящее из ряда вон обстоятельство: оказа­лось, что в губерниях Курляндской, Лифляндской и Эст- ляндской наряду с русской администрацией существует и тайная немецкая, возглавляемая бароном Пиляр- фон- Пильхау, тайным советником и членом Государственного совета. Было установлено, что в случае оккупации края созданная бароном администрация будет хозяйничать до тех пор, пока Прибалтика окончательно не войдет в со­став Германской империи.

    Организация барона Пиляр-фон-Пильхау была на­столько законспирирована, что контрразведке удалось расшифровать далеко не всех ее сотрудников, работав­ших одновременно и в официальных правительственных органах. Но зато агенты контрразведки установили при­частность к шпионажу многих выявленных ими тайных сотрудников барона.

    По докладу контрразведки фронта я, пользуясь пре­доставленными мне правами, начал ликвидацию этого шпионского и сепаратистского гнезда. Разоблаченные шпионы были переданы судебным органам, по самой организации был нанесен сокрушающий удар. Был пред­решен и вопрос об аресте самого барона.

    Опереточный главнокомандующий был к этому вре­мени освобожден от должности, вместо него армию при­нял снова вернувшийся в войска Рузский, и я полагал,


    1   Присоединению.



     

    что теперь никто не будет мешать мне бороться с сия­тельными немецкими шпионами.

    Неожиданно Рузский вызвал меня к себе. Я вошел в знакомый кабинет и увидел развалившегося в кресле рыжего немца с угловатой, словно вытесанной топором, головой. Николай Владимирович не только не казался задетым вызывающей позой посетителя, но с преувели­ченной любезностью разговаривал с ним.

        Знакомьтесь, Михаил Дмитриевич,— сказал мне Рузский, не очень торопливо закончив разговор с неиз­вестным.— Это — член Государственного совета, барон Пиляр-фон-Пильхау *.

    Барон неуклюже поднялся и двинулся ко мне, про­тягивая мясистую, очень широкую короткопалую руку.

    Я машинально отступил и, заложив руку за пуговицы кителя, сказал, обращаясь к Рузскому:

        Простите меня, ваше превосходительство, но мне, как начальнику штаба, отлично известна преступная дея­тельность барона, занятого подготовкой передачи При­балтийского края неприятелю. Как русский генерал, я не могу подать ему руки.

    Рузский смутился и заметно покраснел.

        Мы с вами, Михаил Дмитриевич, еще поговорим об этом,— примирительно сказал он и, повернувшись к барону, дал мне понять, что я могу быть свободным.

    После ухода барона Рузский снова вызвал меня к себе и не без стеснения заговорил, в какое трудное и деликатное положение ставит его самого дело барона Пиляр-фон-Пильхау.

         Я ведь, Михаил Дмитриевич, состою в свите его величества,— начал объяснять мне Рузский,— а барон, черт его побери, близок ко двору, и я не могу с этим не считаться. И уж никак нельзя было вам так резко посту­пать с этим немцем в моем присутствии. Ведь это же форменный скандал! Да ведь барон по правилам должен был вас за это на дуэль вызвать...

        Во время войны дуэли воспрещены... Как, впро­чем, и в мирное время. А с такими прохвостами на дуэли никто не дерется,— не выдержал я.


    1 Пиляр-фон-Пильхау Адольф Адольфович, барон, действитель­ный статский советник в должности гофмейстера. Член Государ­ственного совета по выборам (то есть по немецкой «курии»). *



     

        Конечно, не дерется. Но вы, как хотите, а поста­вили меня в крайне конфузное положение...

    Я доложил, что дал контрразведке разрешение на арест барона.

         Что вы, что вы? Об этом не может быть и речи,— испуганно сказал Рузский.— Хорошо, если все обойдется. Ведь барон-то приходил ко мне жаловаться на вас и на контрр.азведку,— дескать, переарестовали ни в чем не по­винных людей... Только за то, что они немцы по происхож­дению. Нет уж, вот что, голубчик,— просительно закон­чил главнокомандующий,— те, кого вы посадили, пусть уж сидят, а самого барона не трогайте ни под каким видом...

    Я понял, что спорить бессмысленно, и, скрепя сердце, выполнил приказание главнокомандующего *.

    Ведя себя так безвольно по отношению к барону Пи- ляр-фон-Пильхау, тот же Рузский в ряде других случаев не только не мешал мне расправляться с немецкими тай­ными агентами, но и поддерживал меня авторитетом глав- ноком а ндующего.

    Так было, например, с нашумевшим делом торгового дома «К. Шпан и сыновья».

    Многие наши банки были в немецких руках, и уже одно это привлекло к их деятельности внимание контрраз­ведки. Особый интерес вызвали подозрительные махина­ции двух видных петербургских финансистов — братьев Шпан, немцев по происхождению.


    1 Надо учитывать, что царское правительство, предоставляя вы­сокопоставленным немцам полную свободу в осуществлении шпион­ской деятельности, в то же время никогда не отказывалось где только можно раздувать национальную рознь и ненависть, попутно стараясь сваливать на любых нацменов, в том числе и на обрусев­ших немцев, любые трудности и собственные вилы. Этим объяс­няется, что в те же годы, о которых повествует автор, в так назы­ваемой «рептильной» прессе, во всем послушной правительствен­ным приказам, усиленно печатались всевозможные «разоблачения» многочисленных немцев, зачастую совершенно далеких и от Герма­нии и от шпионажа. Журналисты Ал. Ксюнин и Мзура сделали себе специальность из таких разоблачений, которые, однако, ни­когда не поднимались выше определенного общественного положе­ния подозреваемых. Широкая общественность настороженно относи­лась к этой деятельности, чувствуя, что она вела к одинаковой травле и «жидов», и «немчуры», и «чухон», и «армяшек», т. е. всех граждан России, не «осененных» благодатью «истинно-русского про­исхождения и православной веры».



     

    Когда старший из братьев ухитрился попасть на прием к императрице Александре Федоровне и поднести ей во­семьдесят тысяч рублей на «улучшение» организованного ею в Царском Селе лазарета, контрразведка занялась этим «невинным» торговым домом и обнаружила не только по­стоянную связь, которую братья Шпан поддерживали с воюющей против нас Германией, но и другие, не менее значительные их преступления.

    В связи с войной артиллерийское ведомство испыты­вало острую нужду в алюминии. Достать его ни в столице, ни в других городах России казалось невозможным. Воз­главлявший фирму, старший из братьев Шпан предложил привезти нужное количество алюминия из-за границы. Артиллерийское ведомство согласилось, и Шпан тотчас отправил в Швецию своего агента. Под второй подошвой ботинка агент этот припрятал врученные ему Шпаном до­кументы, из которых следовало, что некая германская фирма отправляет в Россию принадлежащий ей алюми­ний. На самом деле огромное количество алюминия храни­лось в самом Петрограде на тайных складах той же фирмы «К. Шпан и сыновья». Вся эта инсценировка понадоби­лась, чтобы продать дефицитный металл за баснословную сумму.

    За выезжавшим за границу агентом было установлено наблюдение, и на обратном пути он был захвачен с по­личным.

    Родственники и знакомые братьев Шпан подняли нево­образимый шум. Но Рузский на этот раз поддержал меня, и я, не считаясь с высокими покровителями фирмы, прика­зал арестовать обоих братьев и выслать их в Ачинск. Лю­бопытно, что юрисконсультом этой шпионской фирмы был одно время будущий премьер и «главковерх» Керенский.

    Одновременно Рузский одобрил и представил в Ставку составленный мною «Проект наставления по организации контрразведки в действующей армии». Верховный главно­командующий утвердил его; во всех армейских штабах были созданы контрразведывательные отделения с офи­церами генерального штаба, а не жандармами во главе. В основу работы армейской контрразведки была поло­жена тесная связь с оперативными и разведывательным отделениями штабов, и это сразу же сказалось.

    Благосклонное, несмотря ни на что, отношение Руз­ского к моей борьбе с немецким шпионажем окрылило



     

    меня, и я постарался нанести по разведывательной дея­тельности германского генерального штаба еще несколько чувствительных ударов.

    В России уже не один десяток лет была широко из­вестна торгующая швейными машинами компания Зингер. Являясь немецким предприятием, акционерное общество это с началом войны поспешно объявило о своей принад­лежности к Соединенным Штатам Америки. Но эта пере­краска не спасла фирму от внимания контрразведки и по­следующего разоблачения ее шпионской деятельности.

    Верная принципу германской разведки — торговать высококачественными товарами, чтобы этим получить по­пулярность и быстро распространиться по стране, компа­ния Зингер продавала действительно превосходные швей­ные машины. Ведя продажу в кредит и долголетнюю рас­срочку, фирма сделалась известной даже в глухих угол­ках империи и создала разветвленнейшую агентуру.

    Характерно, что спустя много лет, уже во время второй мировой войны, немецкая фирма «Олимпия», открывшая в Венгрии со специальными шпионскими целями свой фи­лиал, начала выпускать пишущие машинки с венгерским алфавитом куда более высокого качества, нежели те, что собирались внутри страны. Видимо, и в случае с компа­нией Зингер, и в деятельности фирмы «Олимпия» приток денежных средств, получаемых от германского генераль­ного штаба, давал возможность торговать себе в убыток.

    Компания Зингер выстроила на Невском многоэтаж­ный дом, после революции превращенный в Дом книги. Во всех сколько-нибудь значительных городах находились фирменные магазины, а в волостях и даже в селах — агенты компании.

    У каждого агента имелась специальная, выданная фир­мой географическая карта района. На ней агент услов­ными знаками отмечал число проданных в рассрочку швей­ных машин и другие коммерческие данные. Контрразведка установила, что карты эти весьма остроумно использова­лись для собирания сведений о вооруженных силах и воен­ной промышленности России. Агенты сообщали эти дан­ные ближайшему магазину, и там составлялась сводка. Полученная картограмма направлялась в Петроград в центральное управление общества Зингер. Отсюда вы­бранные из картограмм и интересующие германскую раз­ведку сведения передавались за границу.



     

    Убедившись в основательности обвинения, я цирку­лярной телеграммой закрыл все магазины фирмы Зингер и приказал произвести аресты служащих и агентов, при­частных к шпионской деятельности.

    Бесцеремонность, с которой компания Зингер почти открыто работала в пользу воюющей Германии, не дол­жна особенно удивлять. Последние годы империи харак­теризовались таким разложением государственного аппа­рата, что в непосредственной близости к ошалевшему от распутинской «чехарды» русскому правительству и вся­ким иным властям предержащим делались самые не­правдоподобные вещи.

    Трудно, например, поверить, что в столице Россий­ской империи в самый разгар войны с Германией собира­лись пожертвования на... германский подводный флот, и притом не где-нибудь в укромных уголках, а на самом виду — в министерстве иностранных дел и других не менее почетных учреждениях. Надо ли говорить о том, что гер­манские подводные лодки были в первую мировую войну наиболее действенным оружием Германии, обращенным против англичан, но не щадившим и нашего флота...

    Сбор этих средств был организован даже без какой- либо хитроумной выдумки. Завербовав швейцаров ряда министерств и других петроградских правительственных учреждений, немецкие тайные агенты заставили их дер­жать у себя слегка зашифрованные подписные листы и со­бирать пожертвования.

    Натолкнувшись на списки жертвователей, контрраз­ведка быстро ликвидировала эту наглую авантюру герман­ской разведки.

    Наряду с использованием задолго до войны завербо­ванных тайных агентов, германская разведка уже в ходе военных действий добывала нужные ей сведения любыми способами, не останавливаясь перед похищением у до­верчивых офицеров секретных документов.

    Показательно дело генерала Черемисова, не отданного под суд и не разжалованного только из-за редкостного ли­берализма и бесхребетности высшего командования в во­просах борьбы с вражеским шпионажем.

    В конце 1915 года на должность генерал-квартирмей- стера 5-й армии, занимавшей двинский плацдарм, был на­значен Черемисов, тогда еще полковник. В том же штабе армии в должности офицера для поручений состоял рот­



     

    мистр, немецкая фамилия которого не сохранилась в моей памяти. Офицер этот жил с немкой, и, хотя шла война, никого в штабе это ничуть не смущало. Наоборот, тот же Черемисов дневал и ночевал у гостеприимного ротмистра.

    Спустя некоторое время ко мне как начальнику штаба вновь образованного Северного фронта явился артилле­рийский полковник Пассек и потребовал личного свида­ния со мной.

    Пассека провели ко мне на квартиру, и он, крайне воз­бужденный и взволнованный, доложил мне, что у ротми­стра, о котором шла речь выше, ежедневно собираются офицеры, как приехавшие с фронта, так и едущие на фронт. Посетителей уютной квартиры ждет ужин с неиз­менной выпивкой и карты. Играют в азартные игры и на большие деньги. Вин и водок, -несмотря на «сухой» закон, за ужином всегда изобилие. Во всех этих кутежах и кар­точной игре неизменное участие принимает и Черемисов; пример его явно ободряет остальных штаб- и обер-офи­церов, бывающих у ротмистра.

    Многие офицеры после карт оставались ночевать. Некоторых из них безжалостно обыгрывали в карты. Дру­гих напаивали до бесчувствия; в вино и в водку для вер­ности подсыпался одурманивающий порошок.

    После того как такой офицер впадал в беспамятство, его багаж, а заодно и карманы тщательно обыскивались; документы и бумаги внимательно просматривались и иногда копировались. Сам полковник Пассек был обыг­ран на крупную сумму и так как, снедаемый стремлением отыграться, не раз посещал квартиру подозрительного ротмистра, то смог убедиться в преступной его деятель­ности.

    Посоветовавшись с Батюшиным, подобно мне переве­денным в штаб Северного фронта и являвшимся началь­ником его контрразведки, я вызвал к себе на квартиру ге­нерала Шаврова, военного юриста по образованию, и при­казал ему на специальном паровозе выехать в Двинск, чтобы там, не подымая особого шума, проверить сообщен­ные Пассеком факты.

    Поздно ночью Шавров вернулся и доложил, что подо­зрения полковника Пассека подтвердились: во время устроенноцо в квартире ротмистра обыска были найдены, даже списки бывавших у него офицеров с явно шпион­скими пометками около каждой фамилии.


    6     М. Д. Бонч-Бруевич


    81



     

    Как выяснилось, ротмистр, являясь резидентом немец­кой разведки, совместно с приставленной к нему под ви­дом сожительницы разведчицей умышленно обыгрывал офицеров, чтобы, воспользовавшись трудным положением, в которое они попадали, в дальнейшем их завербовать.

    Дополненные контрразведкой материалы генерала Шаврова я доложил главнокомандующему и как будто по­лучил полное его одобрение. Виновные в шпионаже были арестованы и преданы военно-полевому суду, штаб армии подвергся основательной чистке. Но едва дело дошло до Черемисова, как начала действовать та страшная доре­волюционная российская система, которую с такой уди­вительной точностью охарактеризовал еще Грибоедов.

    «Родному человечку» кто-то «порадел», и Черемисов вместо отрешения от должности на все время следствия и, в лучшем случае, выхода в отставку, отделался тем, что... был назначен командиром бригады в одну из пехотных дивизий.


    ГЛАВА СЕДЬМАЯ

    Студент Иогансон. Вредительство на военных заводах. Шпионаж под флагом Красного Креста. Камер-юнкеры Брюмер и Вульф и их «августейшие» покровители. Аудиенция у императрицы. Отставка генерала Плеве. Назначение генерала Куропаткина.

    В столице Финляндии Гельсингфорсе на высоком бе­регу моря находился в годы войны излюбленный жите­лями бульвар, уставленный удобными деревянными скамьями. Агенты контрразведки как-то приметили на нем студента, показавшегося подозрительным. Студент этот приходил на бульвар, как на службу — каждое утро и всегда в одно время. Присев на скамью, он раскладывал принесенные с собой книги и углублялся в чтение. Было замечено, что, читая, студент делает в книге отметки. В этом не было ничего подозрительного, но к студенту обычно подходил какой-то человек в штатском, и оба они уходили с бульвара.



     

    После тщательного наблюдения агенты контрразведки установили, что заинтересовавший их студент неизменно передает человеку в штатском принесенные с собой книги, и только тогда они расстаются.

    Получив книги, человек в штатском спускался к морю, садился на катер и отплывал к шведскому берегу.

    Испросив мое согласие, контрразведка арестовала обоих. Студент, оказавшийся проживавшим в Гельсинг­форсе немцем Иогансоном, признался, что пользуется книгами, как своеобразным шифром. Подчеркнув в тексте отдельные буквы и делая это по установленной системе, он с помощью той или иной книги передавал донесения, сообщая о передвижении войск и подготовке оборони­тельных полос. Человек в штатском был переодетым не­мецким матросом; на обязанности его лежала только до­ставка переданных Иогансоном книг на находившийся на шведском берегу немецкий разведывательный пост.

    В другой раз агенты разведки обратили внимание на женщину средних лет, с непонятной настойчивостью гу­лявшую по Николаевскому мосту. За неизвестной про­следили. Было установлено, что она в определенные дни приезжает из Царского Села и кого-то высматривает с моста. В конце концов контрразведка арестовала ее при попытке передать шпионское донесение лодочнику одной из постоянно теснившихся на Неве лодок.

    Немецкая разведка, имевшая в Петрограде влиятель­нейших покровителей, прибегала к такой рискованной связи не так уж часто. Кроме дипломатической почты нейтральных государств, служебной переписки пасторов и других официальных способов, агенты германского гене­рального штаба пользовались и кабелем продолжавшего невозмутимо работать концессионного датского телеграф­ного общества, условными объявлениями в газетах и мно­гими другими безопасными и трудно уловимыми спосо­бами связи.

    Наряду с разоблачением шпионской деятельности ком­пании Зингер контрразведкой была обнаружена и другая группа тайных германских агентов, ведущих вредитель­скую работу на заводах и в мастерских, выполнявших за­казы военного ведомства.

    Особенно заметным стало это вредительство на метал­лургическом заводе Сан-Галли, переданном военному ве­домству. Разоблачение немецкой агентуры на этом и на



     

    Других «аводах представляло тем большую трудность, что контрразведку постоянно сбивал с толку департамент по­лиции. Обнаружив на любом заводе следы революцион­ной подпольной деятельности, охранка охотно вопила о происках германской разведки и тем направляла контр­разведчиков по ложному следу, заставляя напрасно тра­тить силы и время.

    Кроме вредительства на заводе Сан-Галли, были разоб­лачены шпионские группы среди спекулянтов, у служа­щих арсенала, на оборонительных сооружениях и т. д.

    Меня не раз предупреждали о возможности покуше­ния на мою жизнь. Приходилось получать и анонимные письма, грозившие мне смертью. Настойчивая моя борьба с немецкой разведкой не нравилась многим, и в первую очередь тайной агентуре германского генерального штаба. Подстрелить меня из-за угла или отравить, подсыпав яд в пищу, было не трудно, и я начал принимать меры предо­сторожности, тем более, что агенты контрразведки под­твердили возможность организации против меня террори­стических актов.

    На всякий случай я засекретил время своих выездов из штаба и маршруты поездок по Петрограду и его окре­стностям.

    Слежка за мной была, вероятно, плохо налажена, и очень скоро агенты контрразведки донесли, что в немец­ких кругах считают меня неуязвимым.

    Но если уберечься от вражеской пули или яда было не так уж хитро, то справиться с интригами и минами, ко­торые подводились под меня при дворе и в Ставке, было непосильно.

    Особенно дорого мне обошлось разоблачение камер- юнкеров Брюмера и Вульфа. С делом этих заведомых гер­манских шпионов мне пришлось возиться в штабе Север­ного фронта.

    Однажды начальник контрразведки доложил мне, что в расположении 12-й армии, стоявшей в районе Риги, поя­вились уполномоченные Красного Креста камер-юнкеры Брюмер и Вульф. Разъезжая по частям якобы для органи­зации полевых банно-прачечных отрядов, остзейские дво­рянчики эти фотографировали тщательно замаскирован­ные укрепления рижского плацдарма.

    Ночуя в баронских мызах и имениях Прибалтийского края, камер-юнкеры показывали и передавали сделанные



     

    ими фотографии своим «гостеприимным» хозяевам, яв­лявшимся, как предполагала контрразведка, резидентами германской разведки.

    Проверив донесения агентов контрразведки и прийдя к убеждению, что факт преступления налицо, я приказал задержать Брюмера и Вульфа.

    При допросе в контрразведке штаба фронта камер- юнкеры вынуждены были признать свою вину. Изобличали их и найденные при обыске фотографии секретных оборо­нительных сооружений и показания шоферов и механи­ков, подтверждавших частые ночлеги обоих на немецких мызах.

    Дело Брюмера и Вульфа во многом напоминало мя- соедовское — германская разведка задолго до войны под­готовила для себя надежную агентуру и резидентуру в немецких имениях и мызах Прибалтики.

    Не испытывая особых колебаний, я решил своей властью выслать обоих камер-юнкеров в Сибирь. Предать их, как Мясоедова, военно-полевому суду было нельзя — ни офицерами, ни солдатами русской армии они не явля­лись и юрисдикции таких судов не подлежали.

    Но не успел я привести в исполнение свое не такое уж «кровожадное» намеренье, как к генералу Рузскому, при­нявшему командование войсками фронта, поступил теле­графный запрос из канцелярии императрицы Александры Федоровны.

        Ничего не могу сказать, Михаил Дмитриевич, вы правы,— согласился со мной Николай Владимирович, ознакомившись с материалами следствия.— Конечно, оба этих молодчика — большие прохвосты и, наверняка, гер­манские агенты. * Но вы сами знаете,— слегка замялся он,— что такое двор и каким осторожным надо быть, когда имеешь дело с придворной камарильей.

        И все таки, Николай Владимирович, я настаиваю на том, чтобы этих негодяев погнали по этапу в Сибирь,— возразил я, пользуясь разрешением главнокомандующего говорить с ним без положенной субординации.— Наконец, не будь они связаны со двором и не имей придворного звания, я бы приказал обоих расстрелять как шпионов, пойманных с поличным...

        Все это так,— согласился со мной Рузский,— и я не стал бы спорить с вами, если бы верховным был по-преж­нему великий князь. Он, по крайней мере, не выносил нем-



     

    Цев и не стал бы церемониться с ними. Но портить отно­шения с ее величеством, особенно сейчас, когда царь воз­ложил на себя верховное командование,— слуга покор­ный... Вы знаете,— продолжал он,— мое отношение к ди­настии. Ходынкой началось, Ходынкой и кончится. Но пока что мы вынуждены считаться даже с Распутиным... Да, Михаил Дмитриевич, вот что вам придется сделать,— сказал он, умышленно встав с кресла и тем показывая, что дружеский разговор закончен,— из расположения фронта вы этих голубчиков, конечно, вышлите. Но, по­нятно, не в Сибирь и без всякого конвоя... Пусть едут одиночным порядком, так сказать, сами у себя под стра­жей,— каким-то странным тоном пошутил Рузский.

        Куда же прикажете их выслать, ваше высокопре­восходительство?— вытянувшись, спросил я.

         Куда?— задумался Рузский.— Да куда-нибудь по­дальше. А знаете что,— словно озаренный блестящей идеей, воскликнул он,— пошлите-ка их на Юго-Западный фронт. Пусть там свои бани и прачечные открывают. А уж насчет шпионажа, то где-где, а там, на Юго-Западном, беспокоиться не придется. Там ведь австрийцы, а не немцы. С какой же стати эти немчики будут для них ста­раться...

    Рузский заметил мое недоумение и, стараясь не встре­чаться со мной взглядом, недовольно сказал:

        Издевательство? Заранее согласен с вами, Михаил Дмитриевич, что полное... Я бы сказал, что это даже глу­мление... глумление над нами, над армией, над правдой. Но что поделаешь,— таково высочайшее повеление, и по­пробуйте его не исполнить!

    Я вынужден был выполнить приказание главнокоман­дующего, хотя оно поразило меня своим цинизмом и во многом отвратило от Рузского. Но Брюмера и Вульфа не удовлетворило даже это решение, и они вместо Юго-За­падного фронта прямиком направились в Петроград к им­ператрице.

    Не знаю, что эти немецкие разведчики наговорили на меня, но Александра Федоровна написала в Ставку своему венценосному супругу о «бедных молодых людях», под­вергшихся нападкам и преследованиям со стороны «за­знавшегося генерала Бонч-Бруевича». Одновременно она занесла в свой дневник весьма нелестную для меня харак­теристику, подсказанную теми же Брюмером и Вульфом.



     

    О переписке императрицы с Николаем Вторым и о за­писях в ее дневнике мне стало известно лишь через несколько лет после падения самодержавия.

    Не сразу узнал я, что ускользнувшие от заслуженного наказания германские агенты использовали и своего «зем­ляка»— престарелого министра двора графа Фредерикса. Фредерикс, пользуясь близостью к царю, изобразил арест Брюмера и Вульфа, как произвол -генерала Бонч-Бруе­вича, страдавшего навязчивой идеей и чуть ли не в каж­дом подозревавшего немецкого шпиона...

    По жалобе Фредерикса царь приказал начать рассле­дование. Ничего хорошего от этого «расследования» я не ждал, и дело Брюмера и Вульфа действительно скоро обернулось против меня.

    Я не знал, толком о сложной интриге, затеянной против меня при дворе, но поползшие по штабу слухи заставили меня насторожиться. И когда из канцелярии императрицы пришла телеграмма, вызывающая меня в Царское Село, я понял, что вызов этот связан с происками и жалобами уличенных мною лифляндских дворянчиков.

    Из Петрограда в Царское Село я поехал поездом. На вокзале меня ждала придворная карета с дворцовым лакеем.

    Другой дворцовый лакей, одетый, как и мой спутник, в кажущуюся маскарадной цветную ливрею, в нелепых чулках на тощих ногах и с бритым лицом католического патера, провел меня в приемную, примыкавшую к каби­нету императрицы.

    Лакей предложил мне подождать, у Александры Федо­ровны был на приеме какой-то полковой командир.

    Наконец дверь в кабинет приоткрылась, и меня пропу­стили к императрице. Впервые я видел ее так близко и по­лучил возможность с ней говорить. Против воли в памяти всплыли ходившие в столице и в штабах сплетни об ин­тимной связи Александры Федоровны с Распутиным, для которого она вышивала рубашки. Рубашками этими от­крыто хвастался пресловутый «старец».

    Императрица была в костюме сестры милосердия. С неподвижным, неулыбающимся и не меняющим выра­жения лицом, она не показалась мне ни красивой, ни при­влекательной. По-русски говорила она почти правильно,



     

    но напряженно, так, как говорят иностранцы. Подав руку, но не предложив мне сесть и не садясь сама, она спросила, в каком состоянии находятся войска Северного фронта и можно ли ждать на этом фронте каких-либо особых неожиданностей. Я понял, что вопрос Александры Федо­ровны вызван идущими в Петрограде разговорами о якобы предстоявшем в ближайшее время решительном наступле­нии германских войск и о возможной угрозе столице.

    Я доложил, что подступы к Петрограду обороняются на Западной Двине войсками фронта; за эту оборону я совершенно спокоен.

        Должен отметить, ваше императорское величество, что неприятель делал неоднократные попытки прорвать фронт, но все они оказались неудачными, и, следовательно, оборону Западной Двины можно считать прочной. Но если немецкое командование сосредоточит большие силы для удара по Петрограду, то положение Северного фронта окажется тяжелым. Фронт не располагает резервами, необ­ходимыми для отражения такого большого наступления. Осмелюсь доложить, ваше императорское величество,— продолжал я, играя на тревожном настроении императ­рицы,— что фронт не пользуется нужным вниманием Ставки. Поэтому было бы весьма желательным, чтобы ко­личество войск и боевых средств, назначаемых фронту, увеличили в соответствии с задачей обороны подступов к Петрограду.

        Вы можете все это написать?—о чем-то подумав, спросила Александра Федоровна.

        С величайшим удовольствием, ваше императорское величество,— не подумав, сказал я, обрадованный воз­можностью, минуя штаб Ставки, обратиться к верховному главнокомандующему. Было ясно, что записка моя нужна императрице только для того, чтобы сообщить ее содер­жание царю.

    Тотчас же я сообразил, что про «удовольствие» неза­чем было упоминать, да и вообще-то все мое поведение мало соответствует придворному этикету.

    Но Александра Федоровна, то ли делая вид, то ли не заметив моего бестактного поведения, протянула мне большой, переплетенный в сафьян блокнот и предложила присесть за столик.

    Когда я написал все, о чем меня просили, императрица сказала:



     

        Вашу записку я отошлю императору.

    О Брюмере и Вульфе Александра Федоровна так и не заговорила. Не начинал этого разговора и я.

    Аудиенция кончилась. Я готов был считать, что навис­шая надо мной туча прошла мимо, но уже в начале фев­раля началась расправа с заменившим снова «заболев­шего» Рузского генералом Плеве и, конечно, со мной.

    Бедный Плеве обвинялся в том, что не прекратил дела Брюмера и Вульфа и не догадался полностью реабилити­ровать их.

    Никто при дворе об этом прямо не говорил, и снятие Плеве с должности главнокомандующего Северного фронта было проведено якобы совсем по другим мо­тивам.

    В конце января 1916 года в расположении фронта за­кончилось укомплектование XXI армейского корпуса. Для смотра корпуса в Режицу прибыл Николай II. На смотр был вызван и генерал Плеве.

    На беду у Плеве на нервной почве случилось расстрой­ство желудка. На смотре генералу пришлось быть в седле и оказаться в блестящей свитской кавалькаде, сопрово­ждавшей царя.

    Плеве был выдающийся кавалерист, неутомимый и ловкий, с великолепной посадкой. Но болезнь давала себя знать, а в таком положении ни один седок не смог бы сохранить красивой посадки. Свитские зубоскалы ухвати­лись за удачный повод для острот и всякого рода «мо». К тому же стало известно, что государь недоволен делом Брюмера и Вульфа и считает, что Плеве как главно­командующий не проявил должного такта.

    Небольшого роста, с носатым неприятным лицом, при­лизанными, разделенными прямым пробором какими-то се­рыми волосами и такими же неприятными усами, Плеве был некрасив, но не настолько, чтобы объявить его этаким «квазимодо». Но кличка привилась, а во всем послушный двору Алексеев, являвшийся в это время уже начальником штаба Ставки, присоединился к свитским острякам и в тот же день составил «верноподданнический доклад» о необ­ходимости снятия Плеве с поста за полной непригодностью его к службе.

    Заслуги генерала во время так называемого «Свенцян- ского прорыва» были совершенно забыты. Тогда, в октябре



     

    прошлого года, герм^яские войска, прорвав фронт, поста­вили под угрозу двинский плацдарм. Весь штаб 5-й армии, которой командовал Плеве, в один голос настаивал на оставлении Двинска и всего плацдарма. Но непоколеби­мая воля Плеве взяла верх. Двинск остался у нас, а гер­манское наступление было отбито с большими потерями для неприятеля.

    Вместо Плеве, к общему возмущению, был назначен генерал-адъютант Куропаткин, главнокомандующий всех вооруженных сил на Дальнем Востоке во время рус- ско-японской войны, смещенный за бездарность после бес­славно проигранного мукденского сражения.

    Куропатки ну шел шестьдесят девятый год, в России не было другого, до такой степени ославленного по прошлой войне генерала, кроме осужденного за сдачу Порт-Артура Стесселя. Поручить такому генералу такой решающий фронт, как Северный, можно было только в издевку над здравым смыслом. Было известно, что в начале войны Ку­ропаткин просил великого князя Николая Николаевича дать ему хотя бы корпус, но тот наотрез отказал.

    11    февраля генералу Плеве было сообщено, что ему надлежит передать войска фронта своему преемнику, а назавтра двоедушный Алексеев с видом полного сочув­ствия сообщил мне, что я должен сдать должность на- начальника штаба фронта.

         Вы не представляете себе, как я огорчен всем этим, дорогой Михаил Дмитриевич,— лицемерно говорил Алек­сеев, шевеля своими длинными, как у кота, усами,— ведь это такая потеря для нас. Но ничего не поделаешь,— та­кова воля его императорского величества. Могу сказать, но только, чтобы это осталось между нами,— продолжал он, понизив голос,— государыня недовольна вами, и это недовольство вызвано вашими неосмотрительными дейст­виями с арестом этих... самых...

    Он запнулся и, делая вид, что не сразу вспомнил, на­звал нажаловавшихся на меня камер-юнкеров.

         Но, дорогой Михаил Дмитриевич, что бы там ни было, а вас я все-таки не отпущу из штаба фронта. Назна­чается новый главнокомандующий, и вы, натурально, бу- будете его правой рукой. Хотя и без должности. Конечно, с сохранением прежнего оклада,— поспешил прибавить Алексеев, понимая, как мало это меня занимает.



     

    Зная, что генерал Алексеев давно уже недолюбливает меня и рад случаю насолить, я в соответствии с нравами Ставки сделал вид, что верю в добрые его чувства, и, по­благодарив, откланялся.

    Из Могилева мы ехали вместе с Плеве. В пути мы раз­говорились, и Плеве с удивившей меня прозорливостью объяснил все те сложные интриги, которые велись против нас в Ставке.

        Претерпевый до конца — спасется,— зачем-то про­цитировал он известное изречение из священного писания и посоветовал мне остаться при штабе фронта, чтобы хоть чем-нибудь помочь в деле борьбы с неприятелем.

    На другой же день после возвращения в Псков Плеве отслужил благодарственный молебен и выехал в Москву, где вскоре и умер от удара.

    В конце февраля фельдъегерь привез мне письмо от ге­нерала Алексеева.

    «Глубокоуважаемый Михаил Дмитриевич! Ваше на­значение в распоряжение с сохранением содержания, ко­нечно, состоится,— писал он.— Мечтаю все-таки, о том, чтобы дать возможность генералу Куропаткину 1 восполь­зоваться вами полностью во время операции, ибо новый главнокомандующий приедет совершенно не знакомый с обстановкой и не поработав над идеей. По делам же Брюмера и Вульфа сделаю все, что смогу. Влияния в этих вопросах велики, мощны. Но бог даст устроится!

    Преданный вам

    Мих. Алексеев».

    Вскоре последовал высочайший рескрипт о назначении меня в распоряжение главнокомандующего армий Се­верного фронта.


    1 Куропаткин Алексей Николаевич (1848—1925)—старейший, рядом с Н. И. Ивановым, генерал русской армии в войну 1914— 1917 гг. Общественность всегда видела в Куропаткине военачаль­ника, ответственного за поражения в Русско-японской войне 1904— 1905 гг. В дни мировой войны Куропаткин ничем не сгладил впе­чатления своей бездарности и политического мракобесия. В 1916 году назначен генерал-губернатором Туркестана, где жестоко подавил восстание местного населения.



     

    Министр внутренних дел у хироманта. Распутин и царская семья. Министерская чехарда. Русский Рокам- боль. Покушения на Распутина. Моя встреча с Распути­ным. Куропаткин на Северном фронте. Провал наступле­ния. Возвращение Рузского. Распутин и Северный фронт. Арест Манасевича-Мануйлова.

    Трудно представить, до какого разложения дошел го­сударственный аппарат Российской империи в последние годы царствования Николая И. Огромной империей пра­вил безграмотный, пьяный и разгульный мужик, бравший взятки за назначение министров. Императорская фамилия, Распутин, двор, министры и петербургская знать — все это производило впечатление какого-то сумасшедшего дома. Даже я, имевший возможность близко ознакомиться с закулисной стороной самодержавия, хватался за голову и не раз спрашивал себя:

        А не снится ли все это мне, как дурной сон?

    В феврале 1916 года, в результате дворцовых интриг и непосредственного вмешательства в мою судьбу злой и мстительной императрицы, я был отстранен от участия в войне и оказался как бы не у дел. Но дружеские связи мои с офицерами контрразведки помогали мне быть в курсе многих засекреченных историй, подтверждавших факт полного загнивания режима.

    От контрразведки я знал и о таких подробностях из жизни последнего министра внутренних дел Протопопова, после которых никто не усомнился бы в его больной пси­хике.   »

    Перед самой войной в Петербурге появился «извест­ный хиромант и спирит» Шарль Перрен К Прочитав по­павшееся ему на глаза объявление хироманта, реклами­ровавшего через «Вечерние биржевые ведомости» свое уменье «предсказывать будущее, составлять гороскопы и отгадывать мысли», Протопопов, в то время товарищ председателя Государственной думы, немедленно отпра­вился в гостиницу «Гранд-отель» и узнал, что планета его, Протопопова,— «Юпитер, но проходит она под Сатурном». Будущему министру внутренних дел было сказано также,


    1 Перрен Шарль, шарлатан, человек двойного подданства, гип­нотизер, предсказатель и несомненный шпион.



     

    что он должен «опасаться четырнадцатого, пятнадцатого и шестнадцатого чисел каждого месяца». Попутно хиро­мант «отгадал» имя матери своего высокопоставленного клиента и этим окончательно пленил его. Протопопов за­платил Перрену двести рублей, гонорар по тому времени поистине сказочный,— цыганки делали подобные предска­зания за пятиалтынный или двугривенный.

    Контрразведка, заинтересовавшаяся хиромантом, вы­дававшим себя за американского подданного, тогда же установила, что он — австриец и вовсе не Шарль, а Карл. Кроме гаданья, «хиромант» этот, судя по всему, занимался и шпионажем.

    Почти никакой борьбы с немецким шпионажем у нас до войны не велось, и Перрену еще до начала военных действий удалось уехать из России и обосноваться в Сток­гольме.

    Незадолго до своего назначения министром внутренних дел Протопопов в составе парламентской группы ездил за границу. На обратном пути он задержался в Стокгольме и на свой страх и риск повел переговоры о сепаратном мире с неким Вартбургом, прикомандированным к немец­кому посольству в Швеции. Одновременно Протопопов имел доверительное свидание с Перреном. О встрече этой узнала контрразведка, окончательно убедившаяся к этому времени в шпионской деятельности подозрительного хиро­манта.

    Спустя некоторое время Протопопов был назначен министром внутренних дел, и вслед за тем Перрен начал слать ему телеграммы, прося разрешения на въезд в Россию.

    Протопопов запросил подчиненный ему департамент по­лиции. Директор департамента доложил Протопопову, что его протеже заподозрен в шпионаже. Министр, однако, своего отношения к Перрену не изменил и, продолжая те­леграфную переписку с заведомым шпионом, с непонятной любезностью просил хироманта лишь повременить с при­ездом в Россию.

    Сам Протопопов состоял в распутинском кружке и имел в нем даже свою кличку — Калинин. Контрразведке было известно, что Распутин является сторонником сепа­ратного мира с Германией и если и не занимается пря­мым шпионажем в пользу немцев, то делает очень мно­гое в интересах германского генерального штаба. Влия­



     

    ние, которое Распутин имел на императрицу и через нее на безвольного и ограниченного царя, делало его осо­бенно опасным. Понятен поэтому интерес, с которым контр­разведка занялась «святым старцем» и его окружением.

    Мне и теперь неясно, в чем был «секрет» Распутина. Неграмотный и разгульный мужик, он не раз в присут­ствии посторонних орал не только на покорно целовавшую ему руку Вырубову, но и на императрицу. Вероятно, это был половой психоз; агенты контрразведки, донося об оче­редной «ухе», которая устраивалась у Распутина, сооб­щали о таких «художествах» старца, что трудно было по­верить. Доходили сведения и о том, что Александра Федо­ровна непрочь устранить царя и стать регентшей. Выпив любимого своего портвейна, Распутин, не стесняясь, гова­ривал, что «папа — негож» и «ничего не понимает, что права, что лева». Папой он называл царя, мамой — Алек­сандру Федоровну. Подвыпив, «старец» хвастался, что имеет’ на Николая II еще большее влияние, нежели на императрицу. Сотрудничавший в контрразведке Манасе- вич-Мануйлов как-то сообщил, что Распутин говорил по поводу уехавшего в Могилев царя: «Решено папу больше одного не оставлять, папаша наделал глупостей и поэтому мама едет туда».

    Генерал Батюшин, взявшийся за расследование темной деятельности Распутина, старался не касаться его отно­шений с царской семьей, Вырубовой и другими придвор­ными, но это было трудно сделать — настолько разгуль­ный мужик вошел в жизнь царскосельского дворца.

    Чем дальше шла война, тем больше я, к ужасу своему, убеждался, что истекающей кровью, разоренной до край­них пределов империей фактически управляет не неумное правительство и даже не тупой и ограниченный монарх а хитрый и распутный «старец».

    От агентов контрразведки я знал, как Распутин сме­щает и назначает министров. Сделавшись с помощью «старца» министром внутренних дел, Хвостов целовал ему руку. Назначенного по настоянию Распутина председате­лем совета министров семидесятилетнего рамолика Штюр- мера бывший конокрад презрительно называл «старикаш­кой» и орал на него. Большинство министров военного времени было обязано Распутину своим назначением.

    Контрразведке было известно, что за всю эту «мини­стерскую чехарду» Распутин брал либо большими децб-



     

    гами, либо дорогими подарками, вроде собольей шубы. Так, за назначение Добровольского министром юстиции Распутин получил от привлеченного за спекуляцию бан­кира Рубинштейна сто тысяч рублей. Назначенный вместо Штюрмера председателем совета министров Трепов, чтобы откупиться от Распутина, предлагал ему двести тысяч рублей. Мы знали, наконец, что министерство внутренних дел широко субсидирует «старца».

    Еще в бытность мою начальником штаба 6-й армии контрразведка штаба не раз обнаруживала, что через Рас­путина получают огласку совершенно секретные сведения военно-оперативного характера.

    Все это вместе взятое заставило Батюшина, хотя и скрепя сердце, привлечь для работы в контрразведке пресловутого Манасевича-Мануйлова, журналиста по профессии и .авантюриста по призванию. Задачей нового агента контрразведки было наблюдение за Распутиным, в доверие к которому он ухитрился войти.

    Манасевича-Мануйлова можно без преувеличения на­звать русским Рокамболем.

    Подобно герою многотомного авантюрного романа Понсон дю Террайля, французского писателя середины прошлого века, которым зачитывались неискушенные в литературе читатели моего поколения, Манасевич-Ма- нуйлов переживал неправдоподобные приключения, совер­шал фантастические аферы, со сказочной быстротой разо­рялся и богател и был снедаем только одной страстью — к наживе.

    Жизнь высшего общества в последние годы русской империи была полна таких необыкновенных подробностей и совпадений, что превзошла аымыслы бульварных ро­манистов. Выходец из бедной еврейской семьи Западного края, Манасевич-Мануйлов сделался правой рукой по­следнего некоронованного повелителя загнившей импе­рии— тобольского хлыста Григория Новых, переменив­шего «с высочайшего соизволения» фамилию и все-таки оставшегося для всех тем же Распутиным.

    Отец русского Рокамболя Тодрез Манасевич был по приговору суда сослан в Сибирь за подделку акцизных бандеролей. Казалось бы, сын сосланного на поселение местечкового «фактора» 1 не мог рассчитывать на то, что



     

    попадет в «высший свет». И вот тут-то начинаются беско­нечные «вдруг», за которые критика так любит упрекать авторов авантюрных романов...

    Вдруг семилетнего еврейского мальчика усыновил бо­гатый сибирский купец Мануйлов. Вдруг этот купец, уми­рая, оставил духовное завещание, которым сделал Мана- севича наследником состояния в двести тысяч рублей, и также вдруг этот завещатель оказался чудаком, огово­рившим в завещании, что унаследованное состояние пере­дается наследнику только по достижении им тридцати­пятилетнего возраста.

    Порочный, алчущий легкой жизни подросток едет в Петербург. В столице идет промышленный и биржевой ажиотаж, характерный для восьмидесятых годов. Все де­лают деньги, деньги везде, и юного Манасевича окру­жают ростовщики, охотно ссуждавшие его деньгами под будущее наследство.

    Он принимает лютеранство и превращается в Ивана Федоровича Манасевича-Мануйлова. И снова начинаются капризы судьбы. Манасевич-Мануйлов оказывается чинов­ником департамента духовных дел; вчерашний выкрест де­лается сотрудником славящегося своим антисемитизмом «Нового времени».

    Столь же неожиданно и вопреки логике этот лютера­нин из евреев назначается в Рим «по делам католической церкви» в России. Одновременно он связывается с русской революционной эмиграцией и осведомляет о ней департа­мент полиции.

    Несколько времени спустя всесильный министр внут­ренних дел и шеф жандармского корпуса Плеве посылает Манасевича в Париж для подкупа иностранной печати.

    Жизнь Манасевича делается изменчивой, как цвет вер­тящихся в калейдоскопе стекляшек. Во время русско-япон- ской войны ему удается выкрасть часть японского дипло­матического шифра, а военное ведомство добывает через него секретные чертежи новых иностранных орудий.

    В годы первой русской революции Манасевич — на­чальник «особого отделения» департамента полиции, со­зданного им по образцу французской охранки.

    В отличие от России и других стран, где военный шпио­наж и борьба с ним находились в ведении главного штаба, во Франции последний ведал лишь военным шпионажем;



     

    контрразведкой же занималось специальное отделение в министерстве внутренних дел, так называемое «Сюрте женераль». Находясь в Париже, Манасевич был вхож в это засекреченное учреждение и, вернувшись, попытался перенести его опыт на русскую землю.

    Во главе полицейской контрразведки Манасевич про­был недолго и был отчислен за темные денежные махина­ции, обсчет агентов и переплату больших денежных сумм за устаревшие, а то и заведомо ложные сведения.

    Карьера афериста должна была кончиться. Но он неожиданно оказался «состоящим в распоряжении» пред­седателя совета министров графа Витте, и ему был назна­чен министерский оклад. Немного времени спустя Манасе­вич выехал в Париж для секретных переговоров сГапоном.

    По возвращении из Парижа он снова занялся журна­листикой, сотрудничал в «Новом времени» и даже сде­лался членом союза русских драматических писателей.

    Можно написать целый роман о Манасевиче. Тут были и вымогательства, и попытка продать за границу секрет­ные документы департамента полиции, и все это сходило русскому Рокамболю с рук. С началом войны Манасевич снова оказался на государственной службе и, войдя в связь с Распутиным, был назначен чиновником для осо­бых поручений при тогдашнем министре-председателе Штюрмере.

    Особого удовольствия от того, что генерал Батюшин привлек этого проходимца к работе в контрразведке, я не испытывал. Но с волками жить — по-волчьи выть. И волей-неволей мне пришлось даже воспользоваться сом­нительными услугами Манасевича. Это было связано с Распутиным, опасная и вредная деятельность которого занимала меня все больше и больше.

    Я наивно полагал, что если убрать с политической арены Распутина, то накренившийся до предела государ­ственный корабль сможет выпрямиться.

    Об этом думали и многие видные государственные дея­тели старого режима. Наиболее простодушные полагали, что государь по слепой своей доверчивости не видит тех коленец, которые откалывает «святой старец». Достаточно только открыть царю глаза на этого развратника, взяточ­ника и хлыста, и все пойдет по-хорошему.

    Я знал, например, что великий князь Николай Нико­лаевич сделал одну такую попытку, дорого обошедшуюся


    7      М. Д. Бонч-Бруевич


    97



     

    ему. Распутин, которого он сам же в свое время ввел в «высший петербургский свет», смертельно возненавидел его и начал распускать слухи о том, что великий князь мечтает о короне.

    Неоднократно, но без всяких результатов пытался от­крыть царю глаза на Распутина и председатель Государ­ственной думы Родзянко.

    Многочисленные пьяные скандалы и дебоши, которые устраивал Распутин, тщательно скрывались от царской фамилии. Но когда генерал-майор Джунковский, коман­довавший отдельным корпусом жандармов, воспользовав­шись предоставленным ему правом непосредственного до­клада государю, рассказал ему о пьяном скандале, учи­ненном Распутиным в московском ресторане «Яр», по­следний легко оправдался тем, что и он, мол, как все люди,— грешный.

    Не изменил отношения царя к Распутину и наделав­ший много шуму пьяный дебош, учиненный «старцем» на пароходе уже во время войны. Напившись, Распутин на­чал приставать к пассажирам и по их настоянию был вы­веден из первого класса. Напоив оказавшихся на палубе новобранцев, он начал плясать и кончил тем, что избил пароходного лакея. Хмель ударил Распутину в голову, и он, нисколько не считаясь с тем, что его слышат, начал весьма неуважительно говорить об императрице и ее до­черях. Но и это «художество» прошло безнаказанно, как сходило с рук и постоянное получение Распутиным через шведское посольство идущих из-за границы крупных де­нежных сумм, и тесная связь с людьми, находившимися на подозрении контрразведки.

    Не вызывала отпора со стороны государя и вся «поли­тическая деятельность» «старца», о которой даже такой ограниченный и реакционно настроенный человек, как Родзянко, говорил, что она продиктована из Берлина и на­правлена прямо на то, чтобы ослабить и вывести из строя воюющую Россию...

    О том, насколько неуязвимым чувствовал себя обнаглев­ший «старец», свидетельствует одна из многочисленных телеграмм в Царское Село, адресованная царской семье и тайно переписанная кем-то из офицеров контрразведки.

    «Миленький папа и мама!—телеграфировал Распу­тин.— Вот бес-то силу берет окаянный. А Дума ему слу­жит; там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее, бы



     

    божьего по мазаннека долой. И Гучков господин их про­хвост,— клевещет, смуту делает. Запросы. Папа! Дума твоя, что хоть, то и делай. Какеи там запросы о Григо­рии. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо. Григорий».

    И царь приказывал, и запросы оставались без ответа, а специальным циркуляром министра внутренних дел га­зетам было запрещено писать о Распутине и даже упоми­нать о нем.

    Неудивительно, что многие начали видеть выход только в физическом уничтожении Распутина. Покушение на жизнь этого своеобразного «регента империи» готовил даже министр внутренних дел Хвостов, ставленник «старца». По словам контрразведчиков, одно время, когда ждали приезда Распутина вместе с царской семьей в Ли­вадию, на него замыслил довольно фантастическое поку­шение ялтинский градоначальник Думбадзе. Широко из­вестный черносотенец и погромщик предполагал сбросить Распутина со скалы, находившейся неподалеку от Ялты, или убить его, инсценировав нападение «разбойников».

    Все это походило на анекдот, но идея убийства нена­вистного «старца» будоражила многие умы.

    Что касается до меня, то я считал, что с Распутиным надо разделаться иным, бескровным и, как мне казалось, наиболее радикальным способом.

    Я был в это время уже начальником штаба Северного фронта. Сама должность предоставляла мне огромную власть. Я мог, например, самолично выслать в места от­даленные заподозренных в шпионаже лиц, если они дей­ствовали в районах, подчиненных фронту.

    Поэтому я решил с помощью особо доверенных офи­церов контрразведки скрытно арестовать Распутина и от­править в самые отдаленные и глухие места империи, ли­шив тем самым его всякой связи с высокими покровите­лями. Несмотря на немолодой уже возраст и большой военный и административный опыт, я полагал, что сумею привести свой план в исполнение, и не понимал того, ка­ким неограниченным влиянием на царствующую чету поль­зовался Распутин. Только много позже, с головой окунув­шись в кипучую работу по созданию Красной Армии и многое перечитав и передумав, я понял, что с распутин- щиной могла покончить только революция.

    Тогда же, в шестнадцато^ году, я, не ограничиваясь