Юридические исследования - ВЕРЕН ДО КОНЦА. В.И.Козлов Часть 1. -

На главную >>>

Иные околоюридические дисциплины: ВЕРЕН ДО КОНЦА. В.И.Козлов Часть 1.


    Василия Ивановича Козлова — автора мемуаров «Верен до конца» — советские люди хорошо узнали уже в ходе самой войны, когда имя легендарного командира бело¬русских партизан перестало быть тайной.
    Герой Советского Союза, видный партийный и государственный деятель В. И. Коз¬лов рассказывает о пути, пройденном им. В собственной жизни он всегда руководствовался принципом — в полной мере нести ответственность за любое порученное ему партией дело. Этот принцип определял нравственную основу личности В. И. Козлова'. Пафос его книги, выходящей посмертно.— в верности партийному долгу, бескорыстном служении народу.;


    В.И.Козлов


    ВЕРЕН ДО КОНЦА



     



     




     


    В.И. Козлов

    ВЕРЕН ДО КОНЦА

    Издание второе


    ИЗДАТЕЛЬСТВО ПОЛИТИЧЕСКОЙ литературы Москва • 1973



     

    К59


    Козлов В. И.

    Верен до конца. Изд. 2-е.                    М., Политиздат,

    1973.

    416 с. с илл. (О жизни и о себе).

    Василия Ивановича Козлова — автора мемуаров «Верен до конца» — советские люди хорошо узнали уже в ходе самой войны, когда имя легендарного командира бело­русских партизан перестало быть тайной.

    Герой Советского Союза, видный партийный и государственный деятель В. И. Коз­лов рассказывает о пути, пройденном им. В собственной жизни он всегда руководствовался принципом — в полной мере нести ответственность за любое порученное ему партией дело. Этот принцип определял нравственную основу личности В. И. Козлова'. Пафос его книги, выходящей посмертно.— в верности партийному долгу, бескорыстном служении народу.;


    0164-001
    К 079(02)-73 313 - 73


    9(С)2 + 9(С)277



     

    ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА


    3 июне 1919 года на станцию Жлобин прибыл агитпоезд «Октябрьская революция». Тысячная толпа забила перрон: всем хотелось увидеть и услы­шать Михаила Ивановича Калинина, незадолго до этого избранного на пост председателя ВЦИК. Среди встречавших был молодой рабочий паренек в стоптанных солдатских сапогах, в пиджачишке с чужого плеча, Василий Козлов. Он жадно ловил каждое слово Михаила Ивановича — это говорила с ним его, народная власть. Несмотря на свою мо­лодость, а минуло ему всего шестнадцать, был он в числе тех, кто горой стоял за Советскую власть...

    Но если б тогда кто-нибудь сказал ему, что пройдут го*ды и его, всенародно уважаемого чело­века, изберут в родной Белоруссии на пост Председателя Президиума Верховного Совета рес­публики, сделают своим «старостой», вряд ли при­нял бы он всерьез это пророчество, хотя уже тогда твердо знал, что перед трудовым людом широко распахнулись двери в новую жизнь и его, Василия Козлова, как и других, ждет в этой жизни много радостных неожиданностей.

    Мужание его проходило вместе с мужанием страны. В то первое десятилетие, когда Советская власть становилась на ноги, ей крайне нужны были



     

    свои собственные специалисты, хозяйственные ру­ководители. Их выдвигали из народа — самых преданных, самых энергичных, сажш: инициатив­ных. Всего этого — преданности, энергии, гши- циативы — было в избытке у демобилизованного красноармейца Василия Козлова, вернувшегося после службы в армии в свои родные края. И <?от первая ступенька: он инструктор райиспол­кома. А потом была учеба, не отень долгая, и дол­гие годы, когда он очень, очень много работал, за­бывая про сон, еду и отдых. Работал во имя того, чтобы людям, за которых он нес всю полноту от­ветственности, жилось лучше, богаче, интереснее. Такая работа, с полной отдачей душевных и физи­ческих сил, для коммуниста Василия Ивановича Козлова была естественна, органична. Это был его образ жизни, его неизменное состояние. И когда напали на страну фашисты, он, будучи секрета­рем Минского обкома КП(б)Б, просто, скромно делает еще один шагстановится организатором и руководителем минского партийного подполья и партизанского движения в оккупированной врагом Белоруссии. И если до войны он уже снискал народное уважение за свою самоотверженность, бескомпромиссность, доброе, отзывчивое внимание к человеку, то борьба с фашистами сделала его по- истине народным героем.

    Несколько лет тому назад Издательство поли­тической литературы задумало серию мемуаров «О жизни и о себе». К одному из первых издатель­ство обратилось к Герою Советского Союза, Пред­седателю Президиума Верховного Совета Белорус­ской ССР, Заместителю Председателя Президиума Верховного Совета СССР Василию Ивановичу Коз­лову с просьбой рассказать читателям о своем жиз­ненном пути. Издательство верило, что и пример самой жизни Василия Ивановича, и его богатый жизненный опыт представят огромный интерес.

    Василий Иванович охотно согласился. Но, к сожалению, смерть помешала ему исполнить заду­манное. Им была в основном закончена толг^ко пер­вая часть мемуаров, рассказывающая о довоенных годах жизни.



     

    Несмотря на то что эта часть рукописи могла бы быть издана самостоятельно3 издательство все- таки решило представить жизненный путь В. И. Коз­лова с наибольшей полнотой. Для этого мы восполь­зовались ранее изданной книгой В. И. Козлова «Люди особого склада», в которой он повествует о партизанской борьбе на Минщине, о своих това­рищах партизанах, взяв из нее то, что имеет непо­средственное отношение к В. И. Козлову.

    Так родилась эта книга «Верен до конца», кото­рую, как мы надеемся, читатель прочтет с инте­ресом.

    Исполняя волю автора, издательство выражает глубокую признательность близким друзьям В. И. Козлова, оказавшим большую помощь в под­готовке рукописи книги к изданию, — Г. М. Бойка- чеву и Ф. Г. Михееву.



     


    Первое яркое воспоминаниерас­сказы деда Трофима.Иван-да- Марья. — Моя родная сторона.

    1

    Родился я в деревне Заградье. Деревню эту сейчас можно найти лишь на старых картах Белоруссии: в Отечественную войну фашистские захватчики стерли ее с лица земли. Она ничем не отличалась от соседних с нею деревень — Малевичей, Новиков, Кормы — и вместе с ними входила в Рогачевский уездс Могилевской губернии.

    Раскинулось наше Заградье вдоль Екатерининского гуже­вого тракта, или, как его по-местному называли, Варшавского шляха, что от Жлобина тянулся на Бобруйск, оттуда на Минск и дальше в Польшу. Рядом со шляхом проходила Ли- баво-Роменская железная дорога, соединяющая Россию и Ук­раину с Прибалтикой. Так что место было довольно бойкое: недалеко от деревеньки располагался железнодорожный разъ­езд № 22, теперь блокпост Малевичи, а верстах в шести — узловая станция Жлобин, с депо, мастерскими, с большим шумным местечком на берегу Днепра.

    Дед мой Трофим Козлов отходничал. Весной, как только начиналось половодье, он на плотах уходил вниз по Днепру до златоглавого Киева. Иногда спускался и дальше, к Херсо­ну, к самому гирлу. Пропадал обычно дед до глубокой осени. Мы, внуки, ожидали его возвращения с большим нетерпением.

    Из своих дальних странствий дед Трофим возвращался лохматый, с продубленной солнцем и ветром кожей, в рва­нине, из которой выглядывала широкая крутая грудь, жили­



     

    стые коричневые руки. От него пахло солью, рыбой, табаком, смолой. Обычно дед привозил мешок с таранью. Нас, ме­люзгу, он всегда одаривал какими-нибудь гостинцами: или глиняной, покрытой глазурью свистулькой-«птичкой», или деревянной, расписанной золотыми цветами мисочкой, или дудкой. Привозил пряники, обсыпанные маком, длинные, по­хожие на свечи конфеты в грубых цветных обертках. То-то у нас было радости! Мы с упоением рылись в его холщовом мешке, и если под руку попадались заплесневелая горбушка хлеба или сухарь, то и они казались редкостным лакомством.

       Как мыши, прости господи,—глядя на нас, смеялась мать.

    Перво-наперво дед Трофим шел париться в баню, мылся долго, переодевался в чистое, натягивал сапоги с подковками, а потом у него в избе гуляли. Вертелись, конечно, здесь и мы, дети.

    Может быть, дороже всех гостинцев, сластей для нас были рассказы деда Трофима о дальних краях, которые он видел. Хмельно блестя смелыми озорными глазами, пуская облака дыма из трубки с камышовым мундштуком, дед рассказы­вал:

        Плывешь этак на плотах по Днепру, а ширь вокруг, степи — глазом не окинуть. День проходит, другой, неделя — и все им конца-краю нету. Простору много, а... тесно живут люди, землицы не хватает. Глядишь, все пашни межами испо­лосованы, и лишь где панские угодья, скатертью раскинулись колосящиеся хлеба.

        Точно, как у нас,—заметит кто-нибудь из мужиков.— У нас не пашня, а ремешки да заплатки, а у пана Цебржин- ского за неделю посевы не обойдешь.

    А кто-нибудь добавит:

        Иль у попа Страдомского.

    И снова всех заглушает громкий, хрипловатый голос деда Трофима:

        Везде одинаково живут те, кто гнет спину. Понаездился я, понавидался. Как наш белорус носит домотканые портки, так и хохол... да и русский тоже — все одно.

       В городах все же посытнее,—заметит кто-нибудь из гостей.— Кто хлебушек не сеет, тот его чаще жует.

    Дед Трофим слушает, пускает дым из трубки. А потом опять заговорит, и все смолкнут:

       Города у хохлов большие, и живут в них знатно, это верно. Киев возьмите. Красоты такой — слов не хватит



     

    описать. На улицах каштан растет. Зацветет, будто свечки белые запылают. А уж духовитый! В магазинах чего только нету! Извозчики на дутых шинах так и жгут по улицам, только сторонись, не то задавят. Богато живут паны: и сладко едят и мягко спят. Дворец есть там гетманский, стражники стоят. Купола золотые Софии горят, как жар. Стены белые, стоит на бугре над Днепром, издали приметишь. Бого-мо-оль- це-ев! — дед зажмурится и покачает кудлатой головой.— Как овец в отаре. Случается, плывешь на плотах и видишь: гонят по степи отару и овце этой счету нету. Так и богомольцам. Особенно много их в Лавре. Иная старушонка еле ноги пере­двигает, а несет в Лавру последнюю копейку. Ну и монахов этих, тоже вам скажу, будто воронья. В черных рясах, рукава широкие, что твои крылья. И по двору снуют, и по пещерам, где мощи лежат, и по церквам. Да все гладкие, рыластые, брюхо, как мешок с овсом. Руки чисто у барынь: белые, пух­лые. Думаешь: запрячь бы в плуг, так потянул бы лучше иного мерина.

    Гости хохочут:

        Ну и дед! Вот тебе на том свете черти язык-то при­жгут...

    Старик усмехнется и продолжает рассказывать дальше:

        А в этом же Киеве возьмите Бессарабку или Еврейский базар. Полно босоты, бурлаков, как я и мои товарищи плото­гоны. За любую работу схватиться рады: поднести кому кор­зину с овощем, дровишек наколоть, сарай починить... Руки есть, а работы нету. А на днепровской пристани? На Подоле, на окраинах, где фабрики? Рабочий люд по таким хибаркам ютится, что и скотину пожалел бы туда загонять. Так что тем сладко, у кого брюхо гладко.

    Не все мы, ребятишки, понимали в рассказах деда Тро­фима. Но крепко запало в душу: нет на свете работы интерес­нее, чем у плотогона. Свяжем, бывало, несколько жердин, бро­сим в воду речки Белицы и, вооружившись шестами, плывем «в Киев» или аж к «самому морю».

    Перезимовав в Заградье, дед Трофим с весны отправлялся с новыми плотами. У нас дома говорили, что он не столько «длинный рубль» ищет — работа плотогона тяжелая, опасная, да и не видать что-то было по осени этого «длинного руб­ля»,—сколько манит деда вольный простор, широкий свет, встречи с такими же, как он сам, бывалыми, бесстрашными людьми.

    Дед не раз говаривал:



     

        Тут, в Заградье, знай ломай шапку: то перед урядни­ком, то перед паном управляющим, то перед попом, то перед лавочником. А там я вольный казак!

    Отец мой Иван Трофимович был человек другого склада: из родной деревни на заработки никуда не подавался.

    Помню я его плотным, крепким, здоровым. Ходил он по- солдатски подтянутый, одевался чисто. Кое в чем отец все же пошел в деда: остер он был на язык, любил в кругу своих де­ревенских мужиков едко, с юмором высмеять то попа, то пан­ского прихвостня. Подрастая, я гордился тем, что односель­чане уважали моего отца за ум, рассудительность, смекалку. К тому же был он искусным мастером: строил мосты, рубил новые избы, делал всякие плотницкие работы на железной дороге. Услыхав позже выражение «золотые руки», я сразу же вспомнил руки отца.

    Однако жили мы бедно. Какие заработки простому рабо­чему в наших краях?

    Иногда, горько шутя, отец говорил:

        От нашей работы будешь не богат, а горбат.

    Мать обычно вставляла:

       Мужик спину не согнет — хлебушка не добудет.

    Звали ее Марья или, по-деревенски, тетка Марута. Роста

    она была высокого, сложена ладно, очень сильная. Лицо имела открытое, веселое, часто щурила глаза, любила по­смеяться. Человеком мать моя была чрезвычайно деятельным, энергичным: я не помню, чтобы она сидела сложа руки.

    Ее можно было видеть не только в кругу женщин, но и с мужиками, толкующей о трудностях житья-бытья, о севе, косовице. Ее громкий голос часто раздавался на крестьян­ских сходках, когда нанимали общественного пастуха, сто­рожа или брали в аренду у помещика луг для пастьбы скота или сенокоса. Если решался вопрос о ремонте дороги, гребли, моста, о подвозе топлива школе, не обходилось и тут без тетки Маруты. Наблюдательная, словоохотливая, она то и дело сыпала колючими поговорками, могла метко «отбрить» языком. К ее смелому, справедливому слову народ прислуши­вался. Мать не боялась сказать правду в глаза и старшине и стражнику.

    Можно было ее увидеть и по вечерам среди парней, деву­шек: вместе с ними она пела песни, шутила, и в тихую погоду ее сильный голос разносился на всю деревню. Односельчане охотно обращались к ней со своей докукой, за советом.



     

    Отец с матерью жили дружно, и про них в деревне гово­рили: «Они как цветок Иван-да-Марья». Надел у них был в три десятины, а детей целая куча — девятеро. Четверо, правда, умерли в малом возрасте. В доме всегда стоял детский галдеж, было тесно, душно.

    Избенка наша, или, как называют белорусы, хата, была старая, в общей сложности не больше двадцати квадратных метров. Окна маленькие, подслеповатые, и вечно какое-ни- будь из трех заткнуто тряпкой: разобьем мы, детишки, а где в деревне возьмешь стекольщика? Поэтому стекла были со­ставлены из мелких, склеенных меж собою кусочков. Когда их протираешь, непременно порежешь пальцы. Пол запом­нился мне рябым от щербин. В доме имелась ступа, в ней часто толкли пшено, и, передвигаемая по полу, ступа остав­ляла вмятины. Доски пола ходили — встанешь на один конец, а другой подымается.

    От печи до стены тянулись полати. Делились они на две части и служили общей кроватью для всей нашей большой семьи. Спали мы на соломенном тюфяке, накрывались домо­тканой холщовой дерюгой. Дерюга была такая тяжелая, что младший мой братишка сам не мог из-под нее вылезти. Поду­шек не было. Вернее, они были в доме, но мать хранила их в приданое для Маши, старшей сестренки, и нам не давала. Подушки были у взрослых, их часть полатей всегда была за­стланной.

    Вдоль стен и возле стола тянулись «услоны» — лавки из толстенных досок работы деда и отца, выскобленные добела. В углу всегда была насыпана картошка, которая там не прора­стала; основные запасы «бульбы» хранились в яме под полом.

    Сундук белоруса свидетельствовал о зажиточности хозяев: каков сундук — таков и достаток. В нашей хате в углу стоял маленький ободранный сундучок.

    Зато над полатями, где спали родители, тянулась жер­дочка. На этой жердочке красовался весь скарб семьи, все ее богатство: материн полушалок, связанные за ушки стоптан­ные сапоги отца, которые ему перешли от деда. Сапоги пред­назначались только для больших праздников, их брали у отца «напрокат» и друзья и родственники. У матери на жердочке висел хитро завязанный узелок с гостинцами, чаще всего тык­венными семечками. Висел он в самом углу, так, чтобы до него нельзя было добраться нам, детворе. А все, кто к нам приходит, пусть видят, что у нас немало всякого добра.

    Для чего я так подробно описываю приметы тогдашнего



     

    быта? Все это ушло, ушло безвозвратно. Сегодняшняя моло­дежь может увидеть соху или домотканую рубаху разве что в музее. А вот у меня все это в памяти. Поэтому для людей моего поколения столь наглядны великие перемены, проис­шедшие в жизни страны за полвека.

    ...Стояла наша хата на окраине Заградья, прижатая к боль­шому топкому болоту. Во дворе в сараюшке мы держали коро­венку: старая, беспородная, молока она давала совсем мало — едва забелить похлебку малышам. Обычно к весне из-за бес­кормицы коровенка наша еле передвигала ноги, все лето нам приходилось бегать с мешками за травой, рвать ее, где только можно. На задах у нас был разбит огород, там сажали капусту, лук, «бульбу» — главную нашу еду.

    Наша деревенская кличка была «Луговцовы». И не только потому, что жили мы на окраине, у самого болотистого луга. Весной, начиная с мая, мы тоже вместе со скотиной «паслись» ка лугу. Рвали щавель, ели сердцевину лугового ириса — аира, отыскивали на болоте рогоз, лакомились его белым муч­нистым корнем. В ход у нас шла и крапива, и лебеда, и всякая другая съедобная трава. Из аира делали пищалки, свистели, что есть силы, на разные голоса: это была наша музыка.

    И в Заградье и в соседних деревнях народ перебивался большую часть года с хлеба на квас. Да и хлеба не всегда хва­тало до нового урожая. Из-за безземелья мужики строились тесно, чуть ли не крыша в крышу, так что куры каждый день перелетали на чужую «усадьбу» и хозяйки нет-нет, да и поды­мали из-за этого свару.

    Ну да потравы соседских огородов — это еще полбеды!

    Беда приходила, когда крестьянская скотина забредала на помещичьи пастбища, луга, а то на так называемую железно­дорожную полосу отчуждения. Коровенок немедленно захва­тывали объездчики, и крестьянам приходилось платить де­нежные штрафы, отрабатывать помещику.

    Бывало крестьяне целыми селами отрабатывали пану Цебржинскому за потравы, за право пасти скот на его боло­тах, а также за заготовку валежника, хвороста, за сбор грибов и ягод. Причем хитрый пан заставлял «нести барщину» в са­мую горячую страдную пору, когда, как говорится в народе, каждый день год кормит.

    Из-за малоземелья не только нельзя было посеять, сколько надо, ржи, картошки, но и негде накосить сена. Заградские женщины и подростки спозаранку уходили в ближайший лес, на болота, собирали по пучочкам траву, «будто козы на бегу»,


    и



     

    и в мешках, в фартуках приносили домой небольшие охапки. Чтобы не провалиться в топь — а то засосет, утонешь, — брали с собой длинные палки: в случае беды бросишь ее на кочки, подтянешься и выберешься из топи. Кое-кто серп прихваты­вал, чтобы резать траву, о которую кровянили руки. Конечно, попутно все баловались и ягодой, набирали полные кошики, сплетенные из лозы. Домой нередко возвращались мокрые по грудь, перемазанные грязью.

    Земли было не только мало. Была она еще и малоплодо­родна: заболоченная, супесчаная. Раскиданы были мужицкие наделы нашей деревни в сорока семи участках чересполосного пользования: там кусочек, тут кусочек. Иные из этих поло­сок такие узкие, что на них еле могла поместиться деревян­ная борона; при обработке земли борона заскакивала за межу, задевала «владения» соседа. Земля для крестьян глав­ная кормилица. И поэтому даже между добрыми соседями вспыхивали ссоры, завязывалась вражда. Случалось, и у род­ных братьев дело доходило до жестоких драк, до увечья, а вгорячах и до убийства.

    Лишь два зажиточных мужика во всем нашем Заградье имели в наделах более пятнадцати десятин каждый да еще не менее чем по десяти «купчей» в лесах. Они же владели и тремя мельницами, что обслуживали все окрестные деревни. Оба отличались большой набожностью. Ходили они важно, никому первые не кланялись, а все мужики ломали перед ними шапку. Если кто из подростков не отдавал им поклон, они останавливались, сердито спрашивали:

    -        Чей?

    И, случалось, драли за ухо:

       Уважать надо старших. Я вот скажу твоему батьке, чтобы не жалел на тебя, поганца, хворостину.

    Сапоги они носили добротные, смазанные берестяным дегтем, со скрипом, и этот скрип нам тоже казался обязатель­ной принадлежностью богача.

    Среди узеньких крестьянских полосок — «ремешков» — выделялись широченные волоки церковных земель — попа и дьяка малевичской церкви. Конечно, духовные отцы на земле сами не работали, она исполу засевалась деревенской бедно­той либо обрабатывалась батраками. Высокий, крытый гонтой дом попа Страдомского стоял на пригорке против церкви между нашей деревней и Малевичами и был виден издали. Его окружал огромный фруктовый сад, обнесенный высоким забором. Мы любили разглядывать через этот забор груши



     

    разных сортов, невиданные в наших местах «райские» яблоки, огромные сливы. Однако лазить в сад за фруктами мы боя­лись: «бог накажет».

    Иногда мы бегали смотреть помещичий дом Цебржинских, это в полукилометре от нашей деревни, за железной дорогой. «Замок» был высокий, с башней. Из-за вековых лип выгляды­вала его островерхая крыша. Многочисленные службы, огром­ный сад со стройными рядами фруктовых деревьев, роскош­ный парк — все это было ограждено живым забором из колю­чих кустарников. Близко подходить к поместью Цебржин- ского нам не разрешалось. Поговаривали, будто пан собст­венноручно стегал плеткой залезших в сад мальчишек, а то спускал на них собак.

    Кроме поместья у Цебржинского был кирпичный завод с высокой трубой, крытыми дранкой навесами для сушки го­товой продукции. Управлял заводом выписанный из Германии немец Шрейтер. Многие мужики гнули на заводе спину, что­бы заработать сотню-другую кирпичей и сложить в хатенке печку.

    Видали мы изредка и самого Цебржинского, и жену его, и нарядных паненок, когда они на чистокровных рысаках, запряженных в великолепные фаэтоны, или верхом, в сопро­вождении слуг, выезжали из своего родового «замка» и вих­рем проносились по шляху. О роскошной жизни пана Цебр­жинского много было разговору на деревне. Говорили, что еду панам подают на серебряных блюдах, что в подвалах замка не счесть бочек с дорогим вином, что коровы у Цебр­жинского выписаны из Голландии, а свиньи — из Англии.

    Здесь, в поместье, Цебржинские жили только лето, да и то не каждое, а на зиму они возвращались в Варшаву, в свой особняк.

    Перед паном Цебржинским гнулась вся округа, одно появ­ление его приказчиков нагоняло ужас на окрестных кре­стьян.

    Из-за малоземелья, из-за постоянных недородов многие парни и мужики нашего малевичского прихода покидали род­ные края и искали хоть какой-то заработок в Гомеле, Моги­леве, Вильно, Екатеринославе, в Питере, а то и на далеком Урале. Очень многие, в том числе и мой отец, работали на Жлобинском железнодорожном узле, на ближайших стан­циях, блокпостах, разъездах перегона Гомель — Бобруйск.

    Это были кузнецы, слесари, столяры, стрелочники, сцеп­щики, составители поездов, кондукторы, смазчики, кочегары,



     

    машинисты. Некоторые работали грузчиками, путевыми об­ходчиками, сторожами на переездах, на дровяных, угольных складах, в интендантских пакгаузах. Практически их уже нельзя было назвать крестьянами, хотя и жили они в деревнях. Скудный клочок земли, огородик при хате у большинства имели только подсобное значение. Весь уклад жизни стано­вился другим — поселковым. У них и моды были другие — городские, и привычки, и слова, и песни. Главную роль в жизни играло «жалованье», от него зависело — будет пред­стоящий месяц сытным или голодным. И мы, мальчишки, уже с малых лет мечтали попасть в депо, в мастерские, стать куз­нецом или слесарем, носить картуз с лаковым козырьком, ремень вместо домотканого пояса, пиджак, сапоги и завести балалайку, а то и гармонику.

    В дни получек деревеньки наши гуляли: захлебывались от визгливой музыки, пьяных залихватских песен. Редкая по­лучка обходилась без драки.

    Босиком по снегу,—Земская школа и уроки родителей.— Империалисти­ческая война.— Тетка Марута по­могает бедноте. — Беженцы.

    I

    2

    Больше всего в родной хате я запомнил русскую печку, огромную, занимавшую треть всего помещения, с беленым челом. Несмотря на то что жили мы вблизи леса, дров и хворосту зимой не хватало, мать экономила их. Уже к вечеру нашу худую хатенку выду­вало. Поэтому мать обычно сажала нас, малышей, на печку:

        Сидите тут, детки, только смотрите не свалитесь.

    Тепло на печи, уютно. Но уж очень скучно. Слезу я, сяду у маленького окошка и с завистью гляжу на предвечернюю, заваленную сугробами улицу. Мне слышны веселые звонкие возгласы: это соседские ребятишки, мои товарищи, катаются у реки Белицы на санках. А то и прямо с крыш занесенных снегом сараюшек.

    Как мне хочется к ним! А выйти не в чем. На всех ребят у нас одни истоптанные валенки и один латаный-перелатан- ный кожушок. Их всегда захватывают старшие: брат Федор



     

    или сестра Маша. А ни мне, ни тем более меньшим, Володе и Павлушке, они не достаются.

    Вспоминаю: на мне одна рубашонка до пят из грубого домотканого полотна. Я прижался лбом к окошку и зачаро­ванно смотрю на розовый в блеске закатного солнца снег. Он кажется мне совсем не холодным, даже теплым.

    Вот мимо нашей избы, по той стороне улицы, волоча за собой санки, пробежал мой товарищ-одногодок Михейка Бой- качев. За ним, весело помахивая хвостом, трусит Пушок — желтая дворняга с рваным ухом. Я забарабанил в окно, но Михейка то ли не слышал, торопясь на Белицу, то ли не по­считал нужным оглянуться.

    И тогда, поддаваясь непреоборимому желанию, я вдруг сорвался с лавки и, как был в одной рубашонке, босой, без шапки, выскочил за порог избы, припустил по улице. Летел так, что только голые пятки сверкали. Добежал до угла — почувствовал, что обжег глотку и ноги. Сел на дорогу, подо­брал под себя длинную холщовую рубаху, пытаясь согреть заледеневшие ноги, стараясь отдышаться. До речки еще не­близко. Но очень уж хочется хоть раз прокатиться с веселой горки! Вскочив, я решительно рванулся вперед, с разбегу на­летел на чьи-то ноги в лаптях, онучах, перевитых оборами, и чуть не упал.

    Поднял голову — передо мной стоит дед Костей, живший возле лавки Менделя. Прокуренные рыжие усы под носом заиндевели. Он удивленно уставился на меня:

        Ты чего голяком бегаешь? А ну домой! Погляди-ка на него... кавалер!

    Меня как ветром повернуло, и я помчался к дому. Не оглядываясь, влетел во двор, ухватился за железную, словно бы липкую, скобу двери, вскочил в избу — и на печь.

    Сердце колотится, как у зайца, ноги распухли, и я их не чувствую.

    И тут только я заметил, что окошко-то наше все в мороз­ных узорах, снизу льдом затянуто. Почему же мне показалось, что на улице тепло?

    Все же я и на другой день устроил такую пробежку: она мне понравилась. Только вот кашлять стал.

       Что-то наш Василек забухал,—взволновалась Маша.— Иль в хате простудился?

    А в сумерках, придя из лавки Менделя домой и развязывая платок, мать сказала:



     

        Теперь я знаю, чего Васька кашляет. Вот возьму веник да как следует полечу!

    Я насторожился, готовясь шмыгнуть на печку: там я всегда прятался от родительского гнева. Отец, куривший у окна са­мокрутку, поднял голову.

        Встречаю деда Костея, он говорит: «Чего вы своего Ваську выпускаете голым?» И соседка Иванчиха видала.— Мать погрозила мне пальцем.— Вот я до тебя доберусь!

       Да я еще ремнем добавлю, — сказал отец.

    Вся деревня узнала о моих «прогулках». Люди качали го­ловой, а дьяк Еремей, сын которого рос хилым, чирястым, вздохнув, сказал:

        У порядочных родителей дети ни с чего болеют, а у голодранцев и холоду-морозу не боятся. Архаровцем, видать, вырастет этот Васька Козловых.

    Детство мое было босопятое, полуголодное, но шумное, веселое. Компанию, конечно, я водил с такими же, как и сам, ребятами из бедноты: с тем же Михейкой Бойкачевым, по­движным задиристым Федькой Губаревым, замкнутым и вспыльчивым Павлухой Старостенко, однофамильцем Павлу- хой Козловым — всех не перечтешь. Ватага наша была друж­ная, сплоченная. Случались, понятно, и у нас ссоры, драки, однако тут же наступал и мир. Мы бегали в лес, на болото по ягоды, по грибы, драли лозовое лыко, из которого сами же потом плели лапти. Сколько я этих лаптей износил за свои юные годы — и счесть нельзя! Зато не бегал уже босой.

    Я не помню, с каких лет я втянулся в домашнюю работу. В многодетных крестьянских семьях малыши всегда посильно помогают родителям. Так и у нас. Сестра Маша и меньшой Володька больше были заняты хлопотами по дому, ухаживали за коровенкой, нянчили Павлушку. А я ходил на болото: то нарву травы скотине, то насобираю ольхового хвороста. Иногда мы с ребятами забирались с саночками и в панский лес, сухостоя там было пропасть. Во время этих поездок надо быть все время начеку: поймают лесники — уши надерут.

    На болото за травой отправлялись мы обычно по не­скольку человек, для страховки: ненароком провалишься, мо­жет и засосать.

    Восьми лет меня отдали в земскую церковноприходскую школу. Помещалась она в обыкновенной хате возле церкви. Училось в ее четырех классах не больше полусотни ребят.



     

    Мать надела мне новую домотканую свитку, дала лапти с новыми онучами, расчесала волосы, благословила в путь-доро­гу. Я и радовался и волновался. В нашей ватаге, не сливаясь со всеми, шел в школу сын мельника Захарка. Он отличался ото всех нас — был в сапожках, в голубой сатиновой рубахе, перехваченной расшитым самотканым пояском. Был он важ­ный и какой-то полусонный, с надутыми щеками, точно дер­жал там по райскому яблочку. На всех он косился подозри­тельно, а если кто к нему приближался — сторонился. Навер­ное, отец наказал ему с «шушерой» не баловаться, не пере­мазать обновы. На ходу Захарка все что-то шептал.

       Молитву, что ль, читаешь? — поинтересовался Павка Старостенко.

        Это он колдует,—засмеялся Михейка Бойкачев.— Чтобы учитель не надрал за волосья.

    В школе расселись по партам. Передние парты заняли са­мые бойкие. Вошла учительница Ольга Степановна Богдано­вич с журналом и стала всех спрашивать: как звать, сколько лет, где живет, кто родители.

    Очередь дошла до Захарки.

        Как тебя зовут? — ласково спросила Ольга Степановна.

    Захарка молчит.

        Ну, чей ты будешь? Как твое имя?

    Захарка опять молчит, лишь шевелит губами. Ребята стали шуметь, смеяться.

    Захарка заревел, выдавил сквозь слезы: «Я забы-ыл!» — и вдруг сорвался с места, выскочил из класса.

        Зачем вы смеетесь? — пристыдила нас Ольга Степа­новна.—Дразнить человека, издеваться над ним очень плохо. Запомните это раз и навсегда...

    Так началось мое ученье.

    Буквы я усвоил легко, нравилось мне и читать по складам. Так же без труда дался мне счет. За все время ученья в цер­ковноприходской школе меня ни разу не наказывали, не ста­вили в угол. Уроки я готовил охотно, озорством не отличался.

    Уже на второй год ученья из нашего класса отсеялась чуть не третья часть школяров, особенно девочек: у кого одежонки не было ходить из другой деревни за несколько верст в шко­лу, кого родители отдали в подпаски или няньки, посчитав дальнейшую учебу излишней роскошью, а кто и сам ленился.

    Меня же дома никогда не упрекнули, что «лишь зря лапти бью»; и отец и мать были довольны, что я учусь старательно. Только старший брат Федор как-то насмешливо сказал:


    2             В. И. Козлов


    17



     

        В писаря, Васька, метишь? Аж потеешь над уро­ками.

    Федора я недолюбливал. Рос он чванливым, заносчивым, и от нас, мелюзги, и от товарищей держался особняком, явно льнул к зажиточным односельчанам. Федор был парень фор­систый, на него заглядывалась не одна девушка; он же на ве­черках выбирал только богатеньких, с ними плясал, провожал их домой. Над беднотой ехидно посмеивался, крестьянской работы чурался. «Парень себе на уме», — недовольно говорил про него отец. Мать поджимала губы и грустно качала голо­вой: «Только о себе думает. На этого надежда плохая...»

    Не раз родители принимались урезонивать Федора, сты­дить за лень, за бахвальство. Он хватал шапку и уходил из дома.

    Вскоре Федор поступил в железнодорожное депо и пере­шел на самостоятельные хлеба. В то время ему едва исполни­лось шестнадцать лет. Мы поняли, что он уже отрезанный ломоть.

    Воспитывали нас, как и обычно в деревнях, сурово: попро­буй только ослушаться старших. Кодекс был простой: растите честными, работящими, уважайте кусок хлеба, который едите, достается он великим потом, внимайте старшим, худому вас они не научат. Обычно мать поучала: держите себя так, чтобы перед людьми не было стыдно. Богомольная бабка все время грозила: «Украдешь чего — бог накажет. Он все видит». Я не раз в детстве пытался проверить слова бабки: возьму — и вдруг быстро обернусь назад, не подглядывает ли бог? Мо­жет, увижу. Боязливо косился на темные иконы в красном углу.

    Всем известно, что воспитание идет как бы по трем ли­ниям: первая — дома, вторая — в школе и третья — на улице. Вот эта третья линия, я бы сказал, самая «вольнодумная».

    Старшие ребята, имевшие среди нас непререкаемый авто­ритет, откровенно и цинично объясняли нам, малышам, что такое жизнь и отношения полов, как надо вести себя дома и на улице, чтобы стать «настоящим парнем». Здесь, в компа­нии старших, я тайком сделал первые едкие затяжки из ци­гарки, научился играть в карты, освоил ходовые соленые шу­точки. Но вот раз на улице ребята подговорили меня: курить нечего, возьми у отца махорки. «Что, иль боишься?» Меня это задело. Не хотелось, чтобы считали трусом. Какой же я тогда буду «настоящий парень»? Взял тайком полпачки «Трезвона», принес им.



     

    На второй день отец хватился:

        Где махорка?

    Мы только что пообедали, все были в сборе. Сестра Маша спокойно отошла к печке. С нее спрос короткий. Федька был парень самостоятельный, с собственной копейкой. А Володя и Павка смотрят отцу прямо в глаза — сразу видно, они тут ни при чем.

       Значит, Васька? Твоя работа?

    Я было с лавки в дверь; отец меня поймал и так выдрал — на всю жизнь запомнилось. В другой раз никакие уговоры ребят на меня не действовали, навсегда зарекся брать чужое без спросу.

    ...Школу я окончил хорошо. Вместе со мной свидетельства получили всего восемь человек, то есть меньше четверти по­ступивших. Слишком трудно бедноте было тянуться к свету, даже начальное образование было по тому времени редко­стью.

    Мне было одиннадцать лет, когда началась империалисти­ческая война, или, как ее тогда называли, «германская».

    Впервые я услышал слово «мобилизация».

    Всех здоровых мужчин начиная с восемнадцати лет стали забирать з армию, отправлять на «позиции». В деревне под­нялся надрывный женский плач. Матери, жены, сестры, неве­сты провожали в дальний путь, на кровавую битву с врагом сыновей, мужей, братьев, женихов. Молодые парни хорохо­рились, лихо сбивали картузы набекрень, выпячивали грудь и хвастливо обещали с ходу разбить германца и вернуться с победой. Отцы семейств не скрывали своей печали, озабо­ченности, а мужики, побывавшие в боях с японцем, в Маньч­журии, покачивали головами:

        Мы тоже так думали в девятьсот четвертом. А немцы-то подюжее будут, чем японцы. Надолго, видать, проклятущая...

    Поп Страдомский заказал пышный молебен в церкви, бла­гословлял «христово воинство» на ратный подвиг. Деревен­ские богатеи надели праздничные рубахи и вместе с полицей­ским принимали самое деятельное участие в проводах ново­бранцев.

    Плакавших баб строго одергивали:

        Чего ревете? Нешто об себе мы думать должны? Об великом нашем отечестве. О царе-батюшке. Гордиться долж­ны, что ваши сыны станут защищать веру христианскую.

    По гужевому Варшавскому шляху мимо нас на запад те­перь день и ночь везли пушки с длинными хоботами стволов,



     

    тянулись запыленные обозы. Часто шли поезда, больше крас­ные товарняки, до отказа набитые солдатами; в середине всегда был зеленый, классный, вагон для офицеров. На плат­формах везли орудия, зачехленные брезентом, а иногда в от­крытые двери теплушек за перекладинами из досок мы видели разномастных лошадей.

    Смотреть было очень интересно. Хотя мы, ребята, и чув­ствовали что-то грозовое, тревожное в воздухе, хотя и видели слезы женщин, но настроены были очень воинственно. Мы вооружились «шашками» — палками и устраивали бои между «русскими» и «немцами». Помню, в одном из таких боев ре­бята объявили меня генералом. Для игры это было в порядке вещей, но толстый Захарка запротестовал:

        Какой ты генерал, Васька? Они, которые генералы, са­поги носят со шпорами, а ты в лаптях. Будешь... ефлейтором...

    Ребята переглянулись. Никто из нас не знал, кто такой «ефлейтор». Мне было все равно, но я почему-то заартачился. Если кто носит сапоги, то ему только и быть генералом?

       А вот буду генералом, и все, — сказал я.— А ну, защи­щайся, германец пузатый, не то башку отрублю!

       Ура! — закричал мой младший брат Володька.— Бей кайзеров!

    Гордыми победителями вернулись мы с братом домой.

        Что это у тебя, Васька, щека расцарапана? — спросила мать; она мыла чугун.— И штаны опять порвал. Латать не успеваешь.

        Я был генералом,— важно сказал я.— Эх, и задали мы нынче немцам!

    Мать насмешливо покачала головой:

        Вояки!

    Надо сказать, что ребята, отцы и старшие братья которых шли на фронт, вызывали у нас почтение. Мы с завистью смот­рели на своего товарища Андрюшку Будника: из его семьи уходили сразу двое. Мы с братом Володькой очень жалели, что Федька наш по возрасту еще не подходил под набор. И за отца мы немного стыдились: он был единственным кор­мильцем большой семьи и мобилизации не подлежал.

    Все это Володька сейчас вдруг и высказал матери. Та от изумления оторопела и замерла с тряпкой в руке. Потом за­махнулась на него этой тряпкой, Володька еле успел отско­чить.

       Да-а,—захныкал он,—у всех на фронт идут, у них пампушки пекут, кисель варят.



     

    Мать уже отошла душой, смеялась...

    Вскоре мне довелось услышать о войне и совсем другое. Я сидел на бревне под окном и плел из конского волоса леску для удочки. Окошко было открыто, и я слышал, как отец не­громко сказал матери:

        Знаешь ты его, Марута. Слесарем в депо он. Присади­стый такой, усы рыжие. Так вот, он говорил рабочим. Про­езжал, мол, тут через Жлобин один человек. Из тех, что жа^ дармы ловят. Рассказывал. Десять годов назад семья царей Романовых затеяла войну с Японией из-за своих богатств. А теперь богачи наши сговорились с Францией, с Англией отнять у Германии заморские земли. А немецкие богачи у них норовят сграбастать. Вот и затеяли бой. А простому народу, дескать, чего делить? У нас идут иваны, у каких всего один надел. У немцев такие же фрицы. Тем же, кто работает на фабриках или, как вот я, на железной дороге, и того делов меньше. Гайки, что ли, захватывать друг у дружки?

    Не знаю почему, но слушал я очень внимательно. В хате помолчали, потом мать отозвалась:

        Испокон веку так: паны дерутся, а у холопов чубы трещат.

    Над этим разговором родителей я задумался только много позже: слишком уж шумная, бойкая, интересная жизнь бур­лила вокруг. Столько эшелонов оружия, разномастных коней, солдат всех родов войск наш край никогда не видел.

    Скоро, однако, картина переменилась. С запада в глубь России густо потянулись совсем другие составы: зеленые с нарисованным на стенке белым кругом, перерезанным крас­ным крестом. Это с фронта в лазареты везли раненых.

       Увечных-то! — сокрушались на деревне бабы.— Тьма! Мать пресвятая богородица, да что же это такое?!

    В голосе слышались боль, страх, слезы, ведь такими могли оказаться и их мужья, братья, которые где-то «на позициях» защищали «веру, царя и отечество». Вся деревня бегала на разъезд и в Жлобин смотреть на эшелоны раненых.

    Железнодорожные пути были забиты составами, грузами, отцепленными неисправными вагонами. Иные санитарные поезда стояли у нас часами. Изо всех окошек выглядывали меловые или желтоватые лица раненых. Иные из тех солдат, которые могли ходить, спускались размяться на перрон — кто с забинтованной головой, кто с култышкой вместо руки, кто на костылях.

       Защитнички вы наши,—шептали растерявшиеся бабы.—



     

    Да бедненькие же вы, страдальцы. Вот с какой наградой с войны-то вертаетесь.

    Помню, с каким ужасом, острым сочувствием смотрел и я на раненых. Какие ж супостаты могли их так покалечить?!

    Немолодой солдат в нижнем белье и в накинутой на плечи шинели, зло блеснув глазами, едко кинул:

        Нам и кресты, тетка, дают. Только не сюда, — ткнул он себя в грудь,— а в изголовья, на могилу.

    Из-за встречного потока воинских эшелонов, идущих на фронт, санитарные составы, случалось, часами, а то и сутками простаивали и возле самой нашей деревни. Узнав об этом, из хат, наскоро повязавшись платком, выбегали бабы, особенно солдатки. Кто нес крынку молока, кто пару вареных яичек, кто яблок из своего сада, кто краюху хлеба, испеченного на капустном листе.

    Все это совали раненым, радовались, когда те, поблагода­рив, тут же начинали есть.

    Надо сказать, я редко видел унылых солдат. Наоборот, все, кто мог ходить, хотя бы опираясь на костыль, светились на­деждой, радостью. Пекло боев осталось где-то позади, ехали домой «на побывку», скоро должны были и выздороветь и уви­деть дорогих сердцу родных, близких. Лишь те, кто ничком лежал на полках, проявляли полное равнодушие к окружаю­щему. Таких мы тоже видели, заглядывая в окна. Далеко не все из них доезжали живыми до своего города, деревни. Их оставляли где-нибудь в пути, на чужом кладбище. Появились солдатские кресты и у нас.

    Солдатки искали среди раненых своих мужей, братьев, знакомых. Выпытывали, из какой они части, не знают ли, где воюет такой-то полк. И опять находились шутники, весело спрашивали:

        Молодка, да ты не мужа ли ищешь? Вот же он я. Изме­нился? Давай поцелуемся.

        Ой, да отстань, — смеясь, отмахивалась баба.

        Ай некрасивый? Ну мы тебе мигом найдем бравого да румяного, только у него обеих рук нету. Возьмешь?

    Женщины спрашивали, скоро ли кончится война. Тут все сразу затихали,- разговор начинался серьезный и горький. Помню, раз в ЛОюбине один солдат с повязкой на глазу сплюнул и сказал:

        Когда всех нас перебьют!

    Стоящий у вагонной подножки рабочий из депо подхватил разговор:



     

       Вас перебьют, нас возьмут. Разве им жалко простой народ?

    Такие разговоры можно было услышать еще в первый год войны.

    Тяжесть войны чувствовалась все ощутимее. Все больше мужиков забирали на фронт, деревни пустели, работниками оставались старики, женщины да мы, подростки. Тяжесть полевых работ, ухода за скотом легла на плечи многодетных баб. У нас в семье тянулись из последних жил: и пахали, и боронили, и с косой на болото шли.

    Нищета в нашем Заградье росла. Совсем придавило де­ревню, когда с фронта потекли «похоронные» с черным воин­ским штемпелем. Стали появляться и земляки-инвалиды: кто хромой, скособоченный, кто без руки. Во всей окрестности поднялся ропот, от победного угара не осталось и следа.

    Многим осиротевшим семьям требовалась неотложная по­мощь. И вот теперь, в дни всенародного бедствия, я по-но- вому увидел свою мать.

        Что ж, бабы,—говорила она, собрав женщин,—нельзя же сидеть сложа руки, глядеть, как солдатки мыкаются, вдовы. Сердце кровью обливается. Видать, некому нам помочь. Да­вайте сами чего-то придумаем.

        Чем подсобишь-то? У самих в хозяйстве дыра на про­рехе.

        И все-таки давайте пойдем по дворам со сбором. Кто что сможет, тот и подаст.

    Решительный тон тетки Маруты, вера в то, что нельзя оставлять на произвол судьбы семьи солдаток, подействовали. Вместе с нею вызвались пойти по дворам еще несколько хо­зяек.

    Мать моя оказалась права. Крестьяне весьма сочувственно откликнулись на такой сбор, делились тем небольшим, что имели: куском холста, старенькой, но еще годной обувкой, торбочкой муки, куском солонины. Богатеи жались, давали скупо, и тут вновь звучал резкий, сильный голос тетки Ма­руты.

        Ай разориться боишься? — с притворным смирением говорила она.—Так-то ты поддерживаешь защитников веры? А окорока, что в кладовушке висят, сало в кублах небось протухли?

    Хозяин наливался краснотой, как петушиный гребень:

        Больно языката, Марья. Ты в своих закромах считай, а не в чужих.



     

    На слово «закрома» хозяин делал едкое ударение: дескать, какие там закрома, известная всей округе голь перекатная, мыши с голоду из избы разбегаются. Но мать моя всегда от­личалась сметливостью и отвечала с тем же показным смире­нием:

        Где уж нам с тобой тягаться. Эва у тебя какие хоромы, кровать с блестящими шишками, стол фабричный под ска­теркой, зеркало... Да мы ведь не для себя собираем. Не ты ли говорил, когда солдат отправляли на позиции: «Ступайте, защитнички, а мы тут в беду ваши семьи не дадим»?

    И богатей вынужден был насыпать мерку ржицы да еще и от окорока кусок отрезать. С языкатой Марутой только свяжись, на всю округу ославит!

    Больше всего насобирали «бульбы». Народ у нас отзыв­чивый, привык делать пожертвования: то странникам, то на божий храм, то погорельцам. Не было такого лета, чтобы к нам в деревню не наезжали с тележкой и кружкой коричне­вые от солнца старики, оборванные детишки или полусонные монахи. И как же было не помочь вдовам и сиротам фронто­виков?

    Не оставались в стороне от общего дела и мы, под­ростки.

        Чего вам, ребята, по деревне собак гонять? — остано­вилась как-то около нас мать.-— Помогли бы нам.

    Мы как раз играли в бабки.

        Что же мы можем подать, тетка Марута? — спросил Павка Козлов.— Нешто вот эту биту?

    Суровый взгляд матери оборвал смех ребят.

       А ты что скажешь, Васька?

    Я понял, чего она хотела.

        Чего надо сделать?

        Так бы сразу надо, — смягчилась мать.— Вон Хоцыниха принялась избу на зиму утеплять, обложила полстороны да и бросила: детишки малые не дают. А кто ей валежник в лесу на топку заготовит? Кто скосит сено на болоте? А мало ли таких, как она, по деревне?

    Так мы, ребята, стали подсоблять многодетным семьям. Работа спорилась. Даже старики и те одобрили нашу хватку.

        Вот так-то способней. Вернутся фронтовики — спасибо вам скажут.

    Но фронтовики все не возвращались. На второй год войны по шляху потянулись невиданные доселе печальные обозы.



     

    Это были и красивые экипажи, запряженные холеными, но измученными конями, и перемазанные засохшей грязью го­родские тарантасы. Но больше всего скрипучие телеги, кры­тые деревенским холстом поверх соломы. Тут-то впервые по нашей деревне поползло новое слово «беженец».

    Оказалось, что немец наступает и люди бегут от войны, от смерти, от пожаров. В телегах сидели поникшие, закаме­невшие от горя женщины, полусонные дети, был навален скарб, выглядывал то поросенок из клетки, то гуси. Часто старик или подросток шагали рядом с изнуренной лошадью, серой от дорожной пыли.

        Ой, да куда ж они? — жалостливо рассматривая бежен­цев, переговаривались наши бабы.

    Видать, этого не знали и сами беженцы. Когда их расспра­шивали, они зачастую отвечали непонятно. Оказалось, что уходили эти люди из Прибалтики, из Польши.

    Однако вскоре мы стали понимать беженцев, да и внеш­ний их вид уже не казался нам диковинным. Очередь дошла до таких же, как и мы, крестьян из Гродненской губернии, из других уездов Западной Белоруссии. Эти нам рассказы­вали, что «ерманец прет», что его пушки палят уже совсем близко.

    Куда ж вы, бедняги? — спрашивали беженцев.

    А мы знаем? В Россию.

    Многие уж не могли двигаться дальше: или исхарчились, или лошаденка пала, или развалилась телега; такие оседали в Жлобине, в окрестных деревнях. Постояльцы оказались чуть не в каждой хате.

    На сортировочной станции железнодорожного узла Жло­бин, так называемом Сахалине, появились целые кварталы землянок. Некоторым беженцам жильем служили старые то­варные вагоны, снятые с колес,-— в таких жили семьи желез­нодорожников из Варшавы, Бреста, Ковно, Вильно.

    Изменился и сам шлях, еще при Екатерине Второй обса­женный с обеих сторон березами. Там и сям на нем появились свежие холмики — могилы беженцев, сиротливо черневшие крестами.

    Из-за павших в пути и незахороненных лошадей начались эпидемии. Начальство выгоняло местных крестьян, в основ­ном женщин и подростков, заставляло обливать трупы изве­стью, зарывать в скотомогильники. Конечно, ящур или си­бирку такими средствами остановить было нельзя, крестьяне лишались своей единственной кормилицы коровенки.



     

    Деревни примолкли, совсем редко слышались веселые песни — разве что увечный вернется домой, так родные отме­тят это событие.

    И все же находились люди, которые наживались, богатели на всенародном бедствии. Купцы, лавочники сбывали самый залежалый товар, повышали цены. Беженцы служили поме­щику Цебржинскому дешевой наемной силой. Вместо ушед­ших на фронт батраков он теперь мог набрать сколько угодно «сахалинцев» — жителей окрестных землянок.

        Вот теперь и погляди, — рассуждал отец в кругу знако­мых мужиков, — кому выгодна война. Кто слезу льет, а кто деньгу гребет.


    Хочу быть самостоятельным«У нас тут игрушек нету». — Быть рабочимсчастье.Солдатский подарок.«В свой корень удался, Василь»,

    3

    Войне не было видно конца. Нивы стояли несжатыми: не хватало рабочих рук. Продукты дорожали, и рабочему люду жить становилось все труд­нее.

    Младшие мои братишки то и дело хватали мать за подол юбки, хныкали: «Е-есть хочу». Павка однажды заявил: «Не дашь хлеба — уйду побираться!» От кого уж он это перенял? Мать отшлепала его, в отчаянии воскликнула: «Чем мне за­ткнуть ваши рты? Хоть бы господь кого прибрал! Когда только это замирение выйдет?»

    Пришлось и нашей семье батрачить: сперва на пана Цебр- жинского, потом и на попа Страдомского. Мы убирали их хлеб, косили сено, сгребали, ворошили,— отрабатывали за пуд ржи или ячменя, взятый в весеннюю пору, за охапку травы, накошенной для коровы на панском или церковном лугу.

    И хотя коса для меня тогда еще была тяжеловата, орудо­вать ею я научился исправно и на покосе старался не отста­вать от старших.

    Но не об этом я мечтал. Мне хотелось стоять в паровозной будке, положив руку на реверс, вести машину, чувствуя на



     

    тендерном крюке тяжеловесный состав, смотреть на зеленые сигналы семафоров, горящие впереди. Я понимал, что еще маловат для машиниста, но всей душой стремился в депо, к слесарным тискам.

    Вообще, меня начали волновать разные вопросы: есть ли правда на земле? Есть ли на свете такая счастливая страна, где всем хорошо? Далеко ли до звезд? Как живут в Африке негры, снимки которых я видел в журнале «Нива»?

    Я с жадностью прислушивался к рассказам бывалых лю­дей. Мне не сиделось дома, я рвался к самостоятельной жиз­ни, мечтал быстрее овладеть ремеслом. Путь к этому был один: через жлобинское депо и его железнодорожные мастер­ские.

    Жлобин в то время был крупной узловой станцией. Рельсы от него бежали и на Петроград, и на Киев, и на Го­мель, и на Минск. Сразу от вокзала начиналось большое ме­стечко, где белорусское население перемешалось с русским, еврейским. В связи с войной движение поездов через Жло­бин очень выросло, все запасные пути — а их было два­дцать пять — были забиты. Паровозы, вагоны с грузами стояли в тупиках, на прилегающих к станции полустанках и разъездах. Начальник ходил с красными, опухшими от бес­сонницы глазами, дежурные едва успевали принимать воин­ские эшелоны, спешащие на фронт, и санитарные, идущие с запада в Россию.

    Поэтому в Жлобине деятельно велось расширение желез­нодорожного узла, прокладывались новые объездные пути; у паровозного и вагонного депо строились новые тупики. Сооружались они и на топливных складах, у пакгаузов, на­битых военными грузами.

    И специалистов, и неквалифицированной рабочей силы не хватало. Железнодорожное начальство охотно принимало всех, кто мог держать лом, кирку, топор, лопату. Оплата за труд была неравная: мужчины получали вдвое больше жен­щин и подростков. Но разве это могло остановить нас группу заградских закадычных друзей? Все мы окончили цер­ковноприходскую школу и считали себя большими. Мне тогда исполнилось двенадцать лет.

    Однажды, когда мы шли со станции в деревню, я пред­ложил:

       А давайте сами устраиваться! Ведь не маленькие.

    Мысль эта поразила моих товарищей. Я сам ее высказал неожиданно для себя. Мы все остановились посреди дороги.



     

        А и правда,—сказал Федька Губарев.—У нас тут уж и знакомые есть.

        Пошли... завтра? — загорелся Михейка Бойкачев.

    Сперва мы сунулись в вагонное депо.

    Мастер, с толстыми заросшими щеками, в засаленной жи­летке, из нагрудного кармана которой свисала часовая це­почка, сперва не понял нас.

        Куда принять? — переспросил он, с недоумением пере­водя взгляд с одного из нас на другого.

    Мы переминались, молчали, куда и смелость вся подева­лась! Дружки смотрели на меня: ведь я был инициатором.

       Хотим в слесаря к вам, — наконец хрипло выговорил я.

    Брови у мастера поползли кверху:

        Кто? Вы?

    И расхохотался. Хохотал он долго. Щеки его тряслись, мастер даже слезинку смахнул рукой. Затем вздохнул и сказал:

        У нас тут игрушек нету, ребята. С инструментом... иг­раемся. Вагоны ремонтируем.

    Но увидев, как мы огорчены, сконфужены, он ласково по­хлопал меня по плечу, постарался утешить:

        Подрастите, орлы. Заходите после, тогда сладимся.

    Он ушел, а мы уныло побрели на станцию, оттуда в де­ревню. Я не знал, как оправдаться перед товарищами. Все молчали. Павка Козлов вдруг сплюнул и сказал:

        Разнасмешничался! Бугай. Все одно куда-нибудь посту­пим. Верно, ребята?

        Поступим, — решительно подтвердил Михейка.

    После этого мы пытались наняться в кочегары, но полу­чили отказ и в деповской конторе. Пожилой, с длинными усами чиновник, правда, над нами не смеялся, ответил мягко, однако категорически:

         Маловаты вы, хлопцы. Знаете, что такое кочегарская лопата с углем или плахи сырых дров? Без малого полпуда. А кидать их надо в топку всю смену. Не всякий взрослый вы­держит.

    «Там сказали, что вагонное дело не знаем,—размышлял я,-Тут — не осилим кочегарское. Значит, надо искать чего- то попроще».

    Эту мысль я и высказал товарищам. После второго отказа кое-кто из нас повесил нос. Я чувствовал: наша «артель» вот-вот может рассыпаться — и стал подбадривать своих дружков:



     

       Добьемся! Еще не везде ходили.

    Сам я тоже был не очень-то уверен, сумеем ли поступить куда. Но ведь не опускать же в самом деле руки?! К моей радости, и Пашка тоже не собирался отступать от задуман­ного.

    Дома мы с ним еще раз все обсудили и решили обратиться за помощью к его старшему брату Степану, работавшему на строительстве железнодорожных путей. Откуда-то о наших хождениях узнали мои родители и спросили: что-де вы заду­мали? Я не стал скрывать.

    Чего так заторопился, сынок? — спросила мать.— Успеешь еще спину погнуть.

        Помогать вам буду, — ответил я давно заготовленной фразой.-г- Заработаю, справлю себе сапоги и пиджак.

    Сапоги были моей давнишней мечтой. Купить новые, со скрипом и пройтись по улице: собаки и те небось от удив­ления в подворотни бы забились.

        Не паны, — с какой-то ласковой грустью усмехнулась мать.— В лаптях и домотканой свитке проходим. А там как хочешь: решайте с отцом.

    Отец не возражал. Все легче будет семье. Он даже по­просил нашего односельчанина техника-строителя Петра Осмоловского замолвить начальству за нас доброе сло­вечко.

    Еле дождались мы того дня, когда наконец можно было отправиться в огромную казарму, расположенную возле пу­тей. Здесь мы должны были обратиться к мастеру Морозу, ведавшему строительством на сортировке.

    Застали мы его в тесной конторке с грязным, давно не мытым окошком. Мороз был высокий, тощий, с быстрыми движениями длинных рук. Как и все железнодорожные чи­новники, он носил черную шинель, на шапке кокарду с яко^ рем и топориком, сапоги. Был он замкнутый, держался с до­стоинством, рабочие ценили его: не требует взяток, не при­тесняет, не выговаривает зазря. Бывало, еще чуть рассветет, на путях никого нет, а он уже ходит, проверяет, осматри­вает...

    Сейчас Мороз сидел за столом над бумагами, возле кото­рых лежали счеты. Мы несмело объяснили, кто мы и зачем пришли.

        Новое пополнение? — спросил Мороз, чуть заикаясь, и почесал свой коричневый сморщенный подбородок.

    Мы переминались у порога. Волновался я теперь еще



     

    больше, чем в первый раз, когда мы нанимались в депо. Пре­дыдущие неудачи подорвали веру в то, что нас примут, и я почтительно рассматривал сутулую спину Мороза, его фор­менную шинель, кокарду с топориком и якорем. Лицо у ста­рого мастера было в синих точечках, точно обожженное по­рохом, глаза узкие, карие, зоркие.

        Ну-ну,— сказал Мороз.-— Возьму. Вам уже по пятна­дцать, авось вытянете. Время такое, что и ваш брат малец в цену входит.

    Мы радостно переглянулись и покраснели: возраст мы себе прибавили. Догадался он или нет?

        Возьму,—повторил Мороз.—Только не хныкать. Не подводите своих земляков. Работайте, значит, на совесть.

    Нас зачислили поденными чернорабочими.

    Конечно, это было не депо и не паровозная будка, но мы и такой работе безмерно обрадовались. Настал для нас вели­кий день: мы — самостоятельные, будем жалованье получать, приоденемся.

    Федька Губарев воскликнул:

        Эх, и наемся же я теперь баранок! Сколько в пузо вле­зет. Дай только деньги получить.

        Сперва их заработай, — осадил Михейка.

    Мы все рассмеялись, но смеялись весело, уверенно. Знали, что заработаем. Я тоже видел на своих ногах яловые сапоги со скрипом, пахнущие берестяным дегтем.

    Вспоминая далекие отроческие годы, своих сверстников, я сравниваю их с нынешней молодежью и вижу, насколько теперешние парни и девушки образованнее, культурнее нас, насколько лучше и интереснее они живут, иными словами, какая у них действительно счастливая юность. Значит, не зря наши отцы и старшие братья и мы, сегодняшние отцы и деды, работали не покладая рук: совершали революцию, строили социализм, закладывали фундамент нового, невиданного до­селе коммунистического общества, воевали в Отечественную войну.

    Я сравниваю отношение к труду моих сверстников в до­революционные годы и современной молодежи в наше время и вижу существенную разницу.

    В «священном писании», которое нас в детстве заставляли учить назубок в церковноприходской школе, сказано, что бог, проклиная Адама и Еву, обрек их «в поте лица добывать хлеб свой», то есть заставил работать. И тут же для сравнения по­казывалась беззаботная жизнь, которая была у наших «пра-



     

    отцев» до изгнания из рая. Гуляли, отлеживали бока, слушали пение птичек. В детстве поп Страдомский тоже объяснял нам, что райская жизнь — это богатые одежды, белые руки, молочные реки и кисельные берега, и в раю от человека не требуется ни малейших усилий, ни малейшего труда.

    Я . коммунист и, конечно, человек неверующий. Но если бы я на минуту мог допустить, что бог действительно есть, то должен был бы признать, что единственное благое дело, которое он сделал, — это то, что он проклял Адама и Еву и заставил их работать. Потому что труд, и только труд, прино­сит человеку настоящее счастье. Труд у нас давно стал делом доблести и чести, а безделье, лень осуждены нашим социали­стическим обществом. Душа радуется, когда видишь образцы истинно патриотического труда нашей молодежи.

    Однако есть у нас молодежь и другого склада. Этакие бар­чуки, ценящие только безделье и праздность. Я не зря сказал «барчуки». Ведь такое отношение к труду отличало сынков и дочерей помещиков, купцов, лавочников, деревенских бога­теев. Я сам знал таких. В их представлении рабочий человек был человеком второго сорта. И когда мы, мальчишки, уста­лые, перемазанные, но счастливые, возвращались с работы, кое-кто провожал нас презрительными и насмешливыми взглядами. Однако нас переполняла горделивая радость. Сами мы глубоко ценили труд, не гнушались никакой работой, бра­лись за всякое дело, что нам поручали...

    Когда, торопливо глотая слова, я рассказал своим родите­лям, что принят на работу, я сразу почувствовал себя повзрос­левшим. Уже не буду теперь обузой для семьи, и приоденусь, и харчи оправдаю, да еще и родителям помогу.

    С какой важностью я теперь ходил по деревне! Небось скоро взрослые при встрече со мной будут браться за шапку и уважительно здороваться.

    Трудовая жизнь началась.

    Но не зря нас предупреждал старший железнодорожный мастер Мороз: работа действительно оказалась нелегкая. «Ма­стерская» наша была под открытым небом, на путях. Выхо­дили мы из дому чуть свет, шагали семь верст вдоль железно­дорожных путей (а в дождь прямо по шпалам) в Жлобин. Хорошо если уцепишься на подъеме за поручни попутного товарняка, вскочишь на подножку и немного подъедешь! Не то меси лаптями грязь, считай шпалы.

    Кончали мы, или, как тогда говорили, «шабашили», в по­темках: трудовой день тянулся десять часов. Возвращались



     

    домой не чуя ни плеч, ни ног. Правда, обратный путь всегда легче. И все же, как доберешься до порога хаты, снимешь мокрый пиджак, сбросишь лапти, повесишь сушить онучи и с наслаждением растянешься на жестких нарах, уже спишь, мать едва добудится, чтобы поужинал.

    Чего нам только не приходилось делать! Мы и копали ямы, и таскали землю на носилках для насыпи, и работали на камнедробилке, глотая пыль, и вручную перебрасывали рельсы.

    Таскать балласт, укладывать шпалы и стрелочные пере­воды, бить мерзлый грунт тяжелой киркой нелегко даже взрослым натренированным людям. Нечего говорить, как тяжко приходилось нам, мальчишкам. К тому же не надо за­бывать, что все мы ходили полуголодными.

    Рабочие из семей «покрепче» брали с собой на работу торбочки с хлебом домашней выпечки, бутылку молока, а то и кусочек сала. У меня и моих друзей ничего этого не было. И когда рабочие присаживались «полдневать», мы уходили в сторонку, за откос путей, на ходу жуя всухомятку свои гор­бушки, а весной по давнишней привычке искали щавель, ле­том — землянику.

    Нередко к работающим на укладке путей подходили ехав­шие с фронта на побывку солдаты, присаживались рядом, расспрашивали, как идет жизнь. Женщины громко, не стес­няясь, ругали дороговизну, «проклятую жизнь».

    На камнедробилке у нас работала пышнотелая молодица из Новиков. Она была щеголиха, любила носить блестящие бусы и яркие платки. В карман за словом никогда не лезла. Муж ее пропал без вести, и солдатка почти открыто крутила с холостыми сезонниками.

        Думаете, вам одним горячо на позициях? — отвечала она фронтовикам.-— У нас тут орудия не пуляют, а тоже при­пекает. Думаете, сладко нам, бабам, мужчинскую вот эту ра­боту делать? Покрутись-ка одна! Баба и тут на путях, и на поле с матушкой-сохой, а там ребятишки галдят: дай им ку­сок. А где его возьмешь, когда ни к чему не подступишься? Керосин вздорожал, на сахар только издаля глядим.

    Иногда солдаты из стоявших эшелонов делились с нами пайковым хлебом, сахаром, совали котелок супа или каши. Некурящие дарили пачку махорки, и она тут же шла по рукам, все мужчины крутили «косоножки».

    Работать я всегда старался изо всех сил, чтобы «не опо­зорить земляков», как наказывал старый мастер Мороз. Слу­



     

    чалось, более состоятельные артелыцики за это давали мне добрый ломоть хлеба, а то и шматок сала. А тут однажды немолодой, чахоточного вида солдат смотрел-смотрел на мою работу да и сказал:

        Стараешься ты, вижу, парнишка, а вот из лаптишек ни­как не вылезешь. Аль семья большая, на сапоги не сколоти­тесь? Да и портки холщовые...

    Я застеснялся. За меня ответил односельчанин: мол, день­ги дешевеют, что купишь на те рублишки, что мы тут зара­батываем? Солдат постоял-постоял да и ушел к своему вагону. Я забыл о нем, продолжал таскать на носилках землю, когда он вдруг появился вновь. В руках у него были еще крепкие сапоги со сбитыми каблуками и какой-то сверток, вроде ска­танной одежды.

        На, малый,-— сказал он,-— носи на здоровье.

    Я глазам своим не поверил. Не шутит ли солдат? Ведь он меня впервые видит.

    Оставили работу и окружавшие нас.

       Что же ты стоишь, Васька? -— сказала мне соседка.— Бери, раз дает человек.

    Я взял сапоги, сверток и так смутился, что даже забыл поблагодарить. Сапоги! Сколько о них мечтал, поступая на работу, думал: получу жалованье, куплю новые, со скрипом. Ан из этого ничего не вышло. Семье жилось все труднее и труднее, все чаще приходилось нам хлебать пустые щи, а бра­тишки бегали полуголые. И когда я принес первую получку, то тут же отдал всю ее матери. «Что ж мы тебе, сынок, ку­пим?» -— сказала она, заалев от радости. Я лишь рукой мах­нул: берите на харчи. А теперь вот сапоги, пускай и старые, истоптанные, были в моих руках.

        Поблагодарствуй хоть, — подсказали мне женщины.

    Я что-то пробормотал, покраснев, точно бурак. Солдат тихо проронил:

    -— Думал меньшому брату отдать, да отписали из деревни: весной от голодухи помер.

    В свертке оказались засаленная гимнастерка и штаны. Мать мне постирала это добро, подлатала, и я стал щеголять как в обновках.

    Не только мне посчастливилось так, и другие солдаты давали ребятам одежду: то пару истоптанных ботинок, то засаленную, жесткую от пота гимнастерку, то папаху, а иногда и дырявую, прожженную у костра старую шине- лишку.


    3             В. И. Козлов


    33



     

    Постепенно все мы приоделись в старое, великоватое для нас военное обмундирование. Те же, кто отдавал семье не все деньги, по дешевке мог купить на привокзальном базарчике и гимнастерку поновее, и обмотки, и башлык, и желтое бязе­вое солдатское белье.

    Уже на второй год работы старые путейцы-строители взяли меня, как теперь бы сказали, в штат артели. Из сезон­ника я превратился в постоянного, кадрового путейца. Ра­бота интересовала меня, я старался вникнуть в ее тонкости, секреты, никогда не отказывался от того, что меня заставлял делать старшой: видимо, это оценили. Я стремился ни в чем не отставать от взрослых, во всем им подражал.

    Так я получил квалификацию по ремонту и прокладке сложного путевого хозяйства и мне положили одинаковое со всеми жалованье.

    Скоро я понял, что артельный староста и дорожный ма­стер вполне мне доверяют.

    К нам часто на черную работу присылали новичков, и од­нажды мастер сказал мне:

         Поручаю тебе их, Василь. Командуй и... одним словом, доглядай.

    Потом произошел случай, который еще выше поднял в артели мой авторитет. Среди рабочих давно шел ропот из-за того, что некоторые чиновники, приставленные к нам для учета, делали приписки объема выполненных артелью работ, а при расчете со строителями весь этот излишек, а заодно и часть причитающихся нам денег клали себе в карман. Многие рабочие были полуграмотные и лишь с трудом выводили в ведомости свою фамилию, некоторые же просто ставили крестик. А кто знал арифметику и замечал обман, боялся вы­ступить против чиновников: еще уволят за дерзость, дома же семья, голодные ребятишки.

    И вот при выдаче жалованья, когда нас опять хотели об­считать, я громко сказал:

        Нам не по четыре рубля двадцать копеек надо. Мы за­работали по пять шестьдесят три.

    Пожилой чиновник сердито поднял на свой морщинистый лоб очки в железной оправе, оторвался от разложенной на столе ведомости, рыкнул:

        Это кто такой грамотный?

    Я чуть выступил вперед:

        Подсчет у вас неправильный.

    Вокруг толпились рабочие, смотрели угрюмо, пытливо.



     

    Перетрусил ли чиновник или понял, что время тревожное, война, вокруг ходит много солдат из эшелонов, только он не цыкнул на меня, не обрезал. Лишь, забегав рысьими глазами, пробормотал под нос:

        Мал еще, утри сопли сперва. Всякий лезет тут с по­правками.

    Все же взял лежавшие рядом счеты, стал перебрасывать черные и желтые костяшки. Потом пробормотал с видом че­ловека, который обнаружил что-то неожиданное:

        Действительно, вкралась ошибка. И как это я не уви­дел?

    И выплатил правильно.

    После этого взрослые артельщики подходили ко мне, хва­лили за смелость, правдолюбие, предлагали в награду чарку. А наш заградский, пожилой, степенный Василь Хоцын, ска­зал:

    ~ В- свой корень удался, Василь. У вас и дед-покойник был правильный, и весь род.

    И все-таки на свою работу я смотрел, как на временную. Меня не покидала надежда либо попасть в паровозное депо, либо стать к станку рядом с моим односельчанином Мишкой Столяровым, получить квалификацию слесаря. Через слесар­ное ремесло я мечтал шагнуть в будущем к «стальному коню». Брат Федор тогда уже работал в мастерских и говорил до­машним, что метит в помощники машиниста.


    Пристанционный базар,—Нищему пожар не страшен. — «Всем надо со­бираться, как прутьям в один ве­ник». — Царя свергли, а живем по- старому.— Я впервые вижу больше­вика.Избрание Жлобинского Со­вета рабочих и солдатских депута­тов.— Делегатский поезд.

    4

    Все ниже падал обесценен­ный царский бумажный рубль. До войны я считал рубль ог­ромным богатством и видел его лишь у чужих людей. А те­перь мне доводилось держать в собственных руках и по­больше денег, но купить на них можно было совсем мало. В Жлобине появился совсем другой вид торговли — мена.



     

    На пристанционном базарчике, а то и просто среди эше­лонов всегда толпился народ: солдаты из стоявших на путях воинских эшелонов, беженцы, пассажиры, ожидавшие пере­садки, рабочие из депо, местные крестьяне, какой-то приш­лый люд, неизвестно чем живший. Каждый что-то покупал, продавал, но взять старался не бумажные кредитки, а натуру. За буханки хлеба, куски густо посоленного сала, сахарные головы в синей оберточной бумаге получали новые солдат­ские сапоги, тупоносые австрийские ботинки, гимнастерки. Меняли платки, махру, отрезы ситца. Все это делалось тай­ком, из-под полы, чтобы не видели офицеры или станцион­ные жандармы.

    Впоследствии об этой бойкой торговле начальство узнало, но уже ничего поделать не могло.

    Не однажды на пристанционном базарчике толкался и я с товарищами. Интересно было посмотреть разный люд, по­слушать, о чем толкуют. Подвыпившие солдаты не боялись открыто ругать порядки.

    Меня поразил один из них, с георгиевским крестом на ши­рокой груди. Солдат был в шинели, накинутой на плечи, в грязных сапогах, рука висела на перевязи. Рябое горбоносое лицо от выпитого раскраснелось, зоркие черные глаза смот­рели смело, пронзительно, и говорил он громко, не заботясь о том, кто его услышит. Вокруг собрались слушатели и просто зеваки.

        Многие в тылу кричат «за веру и царя». Многие. Особ­ливо, кто с интендантами заодно. Им выгодно, пускай сол­даты кровь проливают. Не своя кровь чужая. А в это время им золото в карманы льется. Аль плохо? Мы ж в окопах по колено в воде сидим, крысы по нас бегают. Называется воюем — только чем? Снаряды пришлют, а они к орудиям не подходят. Сапоги выдадут, как попали в дождь — подметки расползаются. Картонные. Сухари плесневелые привозят. А деревни обезлюдели. Баба сеет, баба жнет, баба подати несет.

       Жандарм,-— негромко предупредил чей-то голос.

    Рябой солдат глянул в сторону медленно подходившего

    блюстителя порядка, зло, многозначительно бросил:

    -— Вот такие... фараоны рот всем запечатывают. Ну, да не всегда коту масленица -— гляди, как бы пост не наступил.

    И как бы нехотя, вразвалку направился к вокзалу, зате­рялся среди солдат.

    Много тогда пришлось слушать рассказов о храбрости рус­



     

    ских воинов, о бездарности генералов. Впервые стали появ­ляться туманные слухи о взяточничестве, об измене военного министра Сухомлинова. Намекали, что, мол, царица-то немка, а он с ней в сговоре. Много толков было о «святом старце» Григории Распутине, о его влиянии на Николая Второго, об оргиях, которые этот бывший сибирский конокрад устраивал с придворными дамами.

    Все заметнее становилось брожение и в нашей местности.

    Помещик Цебржинский взял на работу в свое огромное имение полтысячи австрийских военнопленных. Военноплен­ные были самой дешевой рабочей силой. После этого Цебр­жинский уже более не нуждался в наемных батраках из со­седних деревень и в беженцах. Среди уволенных поднялся ропот.

       Женщин повыбрасывал на улицу, будто сор какой,— толковали в народе.— А за что им хлеб покупать? Чем детей кормить? Мужья на фронте, иных уж нет, а панам лишь бы мошну набить потуже.

    Но всесильный, спесивый магнат оставил без внимания проявления недовольства.

    Больше того, под предлогом, что ему нужны помещения для военнопленных, решил выселить из фольварка прежних батраков-беженцев, а дома переделать в казармы. Беженцы заволновались, ходили объясняться в контору.

    Управляющий, толстый поляк с холеными усами, ходив­ший со стеком, которым иногда хлестал женщин и ребятишек, вскочил из-за стола.

        Бунтовать вздумали?! Вы у меня за это поплатитесь.

        Нам терять нечего. Нищему пожар не страшен.

        Красным петухом грозите? Или давно вам казаки спи­ны не чесали нагайками?

        Пугаете нас, пан управляющий. Только весь народ не перепорете. А справедливости мы добьемся.

    Часть беженцев разбрелась по соседним деревням, ища крова у мужиков. Другие остались ночевать под откры­тым небом у болота, до утра жгли костры. Управляю­щий вызвал объездчиков и поручил им зорко охранять имение.

    Наутро по просьбе Цебржинского местный полицмейстер Климов затребовал из уездного города Рогачева отряд жан­дармов. Среди уволенных начались аресты. «Зачинщиков» — нескольких вернувшихся по ранению фронтовиков и женщин- беженок — под конвоем отвезли в уезд, заключили в тюрьму.



     

    Помещик хотел запугать «холопов», а вышло совсем на­оборот: бывшие батраки устроили сходку, потребовали вер­нуть им жилье, работу. Угрожающие выкрики долетали и до панского замка.

    В окрестных деревнях внимательно следили за событиями. Отец в эти тревожные, полные напряжения дни ходил еще более суровый, сумрачный. При мне он говорил соседу:

        Похоже, Цебржинский осекся на этот раз. Не удастся ему отыграться на мужицких спинах. Время не то. Народ озлоблен: слышь, какие речи говорят? Того и гляди за вилы возьмутся, как в девятьсот пятом. Разнесут усадьбу. Да сколько солдат на станции. С оружием. Думаешь, их жан­дармы не боятся? Ведь мужья-то у баб, которых пан выгнал, на фронте!

    Я тоже с волнением наблюдал, как развертываются собы­тия. На моей памяти таких «беспорядков» наша округа еще не знала. Я смутно понимал, что каким-то образом события в поместье имеют отношение и ко мне. Я тоже чувствовал себя крошечной частичкой трудового народа. Сумеют ли люди отстоять свое достоинство, права? Перестанут ли наконец с ними обращаться, как с бессловесным рабочим быдлом?

    Мне запомнились слова отца, сказанные угрюмым и реши­тельным тоном: «Сейчас такое время: всем надо собираться, как прутьям в один веник. Так-то нас не сломаешь. Говорил я тут кое с кем, поддержим батраков».

    Местные власти не решились действовать круто.

    Арестованных вскоре выпустили, и пан Цебржинский вы­нужден был принять обратно на работу большинство уволен­ных и снова разместить их в фольварке.

    Стремясь ослабить возмущение батраков, сгладить у окре­стного населения впечатление от произвола, Цебржинский решил устроить «зрелища». Рядом с лавкой торговца Менделя и полицейским участком он приказал военноплен­ным австрийцам по воскресным дням давать концерты оркестра.

    Летними вечерами веселые подмывные звуки созывали народ. Послушать музыку и потанцевать приходили девушки, парни, молодые солдатки и, как всегда и везде, вездесущие мальчишки. Мы дивились на пленных, на огромный барабан с медными блестящими тарелками и особенно на «скрипку- корову» — так у нас называли контрабас, до этого не видан­ный в наших местах. На «корове» играл громадный рыжий и сутулый австриец с закрученными усами, немного знавший



     

    русский язык. «Здоровый девушке» — так обычно с улыбкой приветствовал он своих слушательниц.

    Оркестром дирижировал низенький толстый австрияк в мундире мышиного цвета. Он важно размахивал короткими руками. На нас, мальчишек, посматривал презрительно и не позволял трогать музыкальные инструменты. «И чего разма­хался? — размышляли мы.— Без него, что ли, не сыграют? Еще поправляет всех...» Обычно возле оркестра стояли два- три вооруженных русских солдата — конвоиры.

    И австрийские песни, и музыка были чужды нам. Запом­нилась лишь песенка, которая называлась, кажется, «Краса­вица Ойра», близкая по ритму к славянской народной музыке. Да еще остались в народе веселые анекдоты о рыжем авст­рийце и пузатом дирижере.

    Военнопленных из имения убрали сразу после Февраль­ской революции. Почти вслед за ними уехал и сам помещик Цебржинский со всей семьей и приближенной челядью: ве­роятно, испугался народной расправы, решил за границей переждать «смуту». С тех пор мы его больше и не видели. В имении остался управляющий, приказчики, объездчики во главе с бывшим гусаром, двухметровым Антоновым. Они на­блюдали за работами на полях, в фольварке, по-прежнему строго оберегали панский дом, лес, добро, а полученные день­ги отправляли в банк.

    Весть о свержении царя всех ошеломила. Кумачовые банты прикололи себе и рабочие-путейцы, и солдаты, и ла­вочники, и кое-кто из начальства, и даже лица духовного звания.

        Теперь живи как хошь,— раздавалось отовсюду.— Царя нету. Свобода.

       А стражники?

        Говорят, в Могилеве народ самосудом решил распра­виться с квартальным.

    Лишь церковный староста укоризненно качал головой и говорил, что быть беде: как же это можно жить без царя? Искони Русь святая держалась на вере да престоле. Старухи предсказывали конец света, судачили, что в народе появился антихрист, именно сейчас ему исполнилось тридцать три года и он начал мутить православных.

    Все вокруг бурлило. На станциях митинговали солдаты, требовали немедленного конца войны. Их перебивали офи­церы, призывали сражаться с немцем «до победы». Тут же выступали транспортники: требовали действительного равно-



     

    правил, улучшения жизни. А белорусские буржуазные нацио­налисты ратовали за отделение от России.

    Работы на путях, по существу, прекратились, составы про­стаивали сутками.

    Подошла весна, растаял снег, набухли, лопнули почки на березах вдоль Екатерининского тракта, а все шло по-старому. Управляющий пана Цебржинского так же заставлял батраков строго выполнять работы; так же торговал прижимистый Мен­дель в своей лавке; стражники важно расхаживали в красных повязках, да еще появилась милиция; по-прежнему служил в церкви поп Страдомский. Жизнь дорожала от базара к ба- зару, рабочие и крестьяне питались еще скуднее, чем раньше. Чувство какого-то великого обмана стало охватывать народ. Ну вот и свобода, а что же изменилось? То, что каждому стали говорить «гражданин» да красные банты нацепили? Кто жил хорошо, тот и живет хорошо, а кто плохо, так и не простился с нуждой.

    А война продолжается, рекой льется кровь...

    Через рабочих, приезжавших из Гомеля, Харькова, до нас доходили слухи о революционном брожении в Петрограде, Москве, в других промышленных центрах России. Знали мы о забастовках, кое-что о социал-демократах, слышали о Ле­нине.

    И вот наконец у нас на Жлобинском узле состоялось боль­шое собрание. К депо сошлось больше тысячи транспортни­ков, представителей всех служб узла, рабочих из мастерских, путестроителей. Из эшелонов привалило множество солдат; были и мужики из соседних деревень. Громадная толпа гу­дела, бурлила, в ней чувствовалась великая сила.

    На этом митинге я впервые увидел большевика — члена Полесского комитета РСДРП (б) и глядел на него во все глаза. Рядом с ним стоял всем нам хорошо знакомый Карпо­вич, пожилой приземистый котельщик нашего паровозного депо, участник событий 1905 года. Лишь теперь мы догада­лись, что наряду с другими большевиками-подпольщиками Карпович проводил большую работу на железнодорожном узле. Лишь теперь все поняли, почему он так часто и подолгу задерживался с рабочими в депо или на путях, заводя острые, смелые беседы, почему толкался среди солдат у эшелонов, иногда присаживаясь похлебать из их котелка.

        Вон какой головастый человек с нами живет, — тихонь­ко переговаривались два слесаря,— А нам-то с тобой и невдо­мек было.



     

    На Карповича смотрели так, будто только что его уви­дели.

    Большевистские ораторы доходчиво разъяснили собрав­шимся суть Февральской буржуазно-демократической рево­люции, что из себя представляет Временное правительство и что такое Советы рабочих и солдатских депутатов, к чему сейчас призывает Ленин. Мы, ребята, и то стояли взволно­ванные.

    Выступавших было много. Общее одобрение вызвала бой­кая речь литейщика из паровозного депо, малого в расстегну­той ватной тужурке, сбитом набок форменном картузе, из-под которого торчали соломенного цвета волосы:

        Обрадовались мы в феврале революции, как пасхаль­ному яичку... а яичко-то оказалось с тухлинкой. По-прежнему нам говорит начальство: «Поднатужься! Поторапливайся! На оборону работаем!» А из-за чего, если спросить, лично мне воевать? Вот из-за этого тряпья? — показал он на свой заса­ленный пиджак и сбитые грязные сапоги.— Так я их могу снять и отдать немцу: бери! Подавись! Только он их едва ли возьмет...

    В толпе послышался смех.

         Керенский опять всех на войну толкает. Что же это выходит? Царя свергли, а царский договор со всеми француз­скими Пуанкаре и подобными держим? Вот нам товарищ из Полесья объяснил насчет колоний и прочего. Нам с вами, что ли, ими владать? Господам миллионщикам, разным магнатам, Потоцким, радзивиллам, цебржинским. Они как сидели у нас вот тут, — литейщик хлопнул себя по черной, прокопченной шее,—так и сидят. А попы кадилом мотают: «Идите защи­щать веру и отечество». Что же изменилось? Что?!

    Литейщик будто спрашивал у собравшихся. И в ответ по­сыпались громкие голоса:

       Хватит лить кровь. Долой войну!

        О трудовых людях пора подумать!

    Поднялся шум, гам, над толпой выросли десятки, сотни рук, захлопали оратору, он хотел что-то еще добавить, но лишь махнул темной от въевшейся литейной пыли и грязи рукой и спрыгнул с самодельной трибуны.

    И опять звучали речи о воплощении многовековой мечты тружеников: землю без выкупа — тем, кто ее обрабатывает, кто из года в год поливает ее своим потом; фабрики — тем, кто стоит у станков и поэтому является их подлинным хозяи­ном. Не только взрослые рабочие, но и мы, подростки, с осо­



     

    бым подъемом, воодушевлением слушали требования больше­виков о переходе на восьмичасовой рабочий день без умень­шения оклада. Сверхурочную работу — лишь с согласия самих металлистов, путейцев, строителей и за повышенную плату.

    Под крики «ура» и громкие аплодисменты были избраны посланцы в Жлобинский Совет рабочих и солдатских депу­татов. Присутствовавшим тут же раздавали «Известия Мин­ского Совета» (как я узнал позже, их редактировал М. Фрун­зе), воззвания большевиков Полесья, листовки.

    В стороне маленькой кучкой жалось встревоженное желез­нодорожное начальство в своих черных добротных пальто, в шапках с кокардами, с начищенными до блеска пуговицами. Вот когда я впервые почувствовал силу и власть организован­ных рабочих, мощь народа, объединенного единой идеей! Ведь все эти начальники, мастера не всегда кланяются в ответ. А сейчас стоят смирненько, словно воды в рот набрали.

    Рядом с ними растерянно топчутся полицейские, чубатые казаки. Недалеко от нас в Могилеве была ставка верховного командования, и у нас скопилось много воинских и жандарм­ских чинов.

    С этого времени бурные митинга на нашей станции не прекращались, и я и мои товарищи и дневали и ночевали там. Все для нас было ново, интересно, близко сердцу, хотя и не все понятно.

    Вскоре на Жлобинском узле был введен восьмичасовой рабочий день и создан профсоюз железнодорожников. В чле­ны его немедленно с гордостью вступили я и все мои дружки.

    На одном из первых собраний рабочие узнали о пуске поездов местного назначения, как у нас их называли, «деле­гатских».

        Жлобинский Совет депутатов,— говорил молодой пу­теец,—принял решение, значит, насчет облегчения рабочему человеку. После смены-то вон как все устают, а тут тащись по непогоде за десятки верст домой. А теперь как шабаш, бу­дут ходить по нескольку вагонов в сторону Бобруйска от Жлобина до Красного Берега. И в сторону Гомеля от Жло­бина до Салтановки. Билетов не брать... бесплатно.

    Теперь мы, рабочие, по утрам не месили грязь. «Делегат­ский» шел медленно, останавливаясь у переездов, у деревень и подбирая всех рабочих, строителей, путейцев. После работы этот же состав переполненным выходил из Жлобина. У Но­виков, у Заградья и Малевичей из трех его вагонов вылезала добрая половина пассажиров. Черные, замасленные, но весе­



     

    лые, добродушные. Обычно люди сидели не только на под­ножках, но и на паровозе с обеих сторон котла. Все были очень довольны, и окрестные деревни без конца обсуждали это знаменательное событие. Вот и наглядная забота народ­ной власти о трудовом человеке! Небось ни царское прави­тельство, ни Временное о наших удобствах не думало.

    Короткий состав «делегатского» поезда водил машинист Макар Осмоловский. Проезжая мимо своей родной деревни Малевичи, он непременно давал несколько резких, протяжных паровозных гудков, этим приветствуя односельчан и старика отца, жившего в небольшом домике у болота. Помню, я остро завидовал Осмоловскому: вот бы и мне когда-нибудь огласить протяжным гудком родное Заградье!

    Все новости, которые я узнавал в Жлобине,— а в ту пору чуть ли не каждый день приносил новость — я передавал дома. Отец мой словно помолодел, еще аккуратнее брился, подстригал усы и ходил подтянутый, веселый.

        Дождались и мы красных деньков, — говорил он, сидя с мужиками на завалинке.—Царь ни земли не дал, ни сво­боды. Керенский наговорил с три короба, а толку чуть. Ви­дать, только Ленин да свои рабочие Советы заступятся за на­шего брата. Если сейчас сами за них не подымемся стеной, вовек не видать нам хорошей жизни.

    В окрестные деревни из разных мест заглядывали новые люди. Из Петрограда на побывку приехали два наших одно­сельчанина — матросы с крейсера «Аврора» Алексей Горен- ков и Павел Сидоркин. С их помощью в апреле в Заградье, Малевичах, Новиках и других деревнях были созданы кре­стьянские комитеты.

    Председателем комитета в Заградье выбрали моего отца Ивана Трофимовича Козлова. В хате нашей сразу стало шумно от людей. Хоть отец и работал на железной дороге, он никогда не отрывался от земли и близко к сердцу прини­мал все деревенские дела. Он тут же поставил вопрос на ко­митете — предоставить крестьянам выпас. Мужики стали вы­гонять свой скот на помещичий луг и сенокосы, что кольцом опоясывали скудные крестьянские наделы наших деревень.

        Теперь хоть немного вздохнуть можно,—говорили до­вольные хлебопашцы,— Не будет сердце болеть, глядючи на голодную скотину. Спасибо комитету.

    Однако управляющий поместьем и мужики побогаче были недовольны таким решением, они потребовали, чтобы коми­тет вернул выпасы.



     

        Самоуправничать голота вздумала? Власть такого не допустит. Все Ивашка Козлов мутит. Рано этот «луговик» возрадовался, морду поднял. Главная-то косточка в Расейской державе мы, хозяева. От нас беднота кормится. И с рук ко­митетчикам это не сойдет. Вот уж попляшут плети кое у кого по спине.

    Дошли эти слухи и до отца. Он сплюнул, зло, едко сказал:

        Припекло «благодетелей». Обидно пану управляю­щему, попу и богатеям: нельзя, как раньше, драть с мужика сразу три шкуры. Только прошло то времечко, нас не запу­гаешь.

    И этим же летом крестьянский комитет захватил часть помещичьих лугов, разделил их на делянки по душам. Мужики и бабы скосили сено и перевезли в свои дворы. Так же сво­бодно стали они заготавливать и дрова на топку в панском лесу, а кто и бревна на новую хату.

    Вслед за железнодорожными рабочими, крестьянской бед­нотой потянулось и большинство середняков Заградья: сено, строевой лес, дрова нужны были всем. Засвистели косы на лугах Цебржинского, застучали топоры в лесу.

    Теперь народ с жадностью смотрел на необъятные поме­щичьи посевы, политые крестьянским потом. Однако захва­тить их пока не решались: мешали ставленники Временного правительства, эсеры, прочно окопавшиеся в уездных органах Рогачева. Мешал этому и приказ командующего Западным фронтом, изданный в июле 1917 года и запрещавший «экс­проприацию движимого и недвижимого имущества». Мешали провокационные слушки, пущенные кулаками, церковниками и поднявшими голову черносотенцами.

        Учредительное собрание разберется в земельном во­просе,—твердили они.—Сейчас главное — война до победы!

    А в стране шло великое брожение. Старый революционер котельщик Карпович разъяснял рабочим и солдатам дирек­тивы, получаемые через Полесский комитет РСДРП (б) из Питера. Среди них были такие, которые особенно близко касались Белоруссии, — к примеру, наказ силой изолировать от фронта ставку генерала Духонина в Могилеве, где нахо­дился центр офицерского заговора, и во что бы то ни стало задержать эшелон генерала Лавра Корнилова, направляв­шийся в Петроград на подавление революции.

    На Жлобинском железнодорожном узле, по примеру Го­меля, возник комитет революционной охраны. Рабочие паро­возного и вагонного депо соорудили нечто вроде бронепоезда.



     

    В прицепленных к нему вагонах-углярках прорезали отвер­стия для пулеметов, а стены изнутри выложили мешками с песком. Не только мы, подростки, но и взрослые рабочие с гордостью и уважением смотрели на эту своеобразную дви­жущуюся крепость, самодельный блиндированный поезд. Многие рабочие обзавелись винтовками, револьверами, бое­припасами. Их кто находил, кто выменивал.

        Видать, большая каша заваривается,—вслух рассуж­дали транспортники.

    Прежде на нас всегда смотрели как на рабочие руки, а теперь мы становились и военной силой. Все понимали: если ударит грозный час, трудовому народу придется грудью встать за свое кровное дело.

    Все мои товарищи, и я в том числе, рвались на этот поезд. Как мы мечтали занять место у его амбразуры! Конечно, мы понимали, что нас не возьмут: маловаты. Однако нашлось и нам дело. Члены комитета в ответ на нашу просьбу о зачис­лении в рабочую дружину сказали:

         Пока, ребята, у вас другая задача. Надо охранять мосты через Днепр, Добосну, Белицу, кое-какие сооружения тут, на узле. Надо знать, какие поезда с запада идут в глубь России, чтобы, значит, не пропустить. Да как бы и тут, на путях, кто не напакостил. Понимаете? Вот это будет ваша революцион­ная служба.

    Нечего говорить, что мы тотчас с гордостью согласились выполнять поручение комитета.

    Кроме того, у меня было еще дело: в рабочий перерыв я читал вслух газеты, листовки — многие у нас были негра­мотные.


    «Вся власть Советам!»Мой отецпредседатель комбедаМятеж гене­рала Дов6ар-Мусницкого%— Мы за­щищаем революцию%


    Октябрьский переворот мы встретили так, как встречают грозу в знойном, выжженном солнцем краю, где на корню гибнет урожай и люди ждут не дождутся освежающего, живительного ливня. Везде забур­лили шумные, горячие митинги. В Жлобине появились отря­ды большевиков — рабочих, солдат и матросов. На шапках



     

    у них были красные полосы, через плечо ленты с патронами, у пояса гранаты, револьверы.

    Они призывали население к беспощадной борьбе с контрреволюцией. Замелькали боевые лозунги: «Вся власть Советам!», «Мир — хижинам, война — дворцам!», «Заводы — рабочим, земля — крестьянам!».

    В Жлобине возник ревком. В первых числах ноября на станцию прибыли настоящий бронепоезд, полк имени Мин­ского Совета, эшелоны сибирских стрелков. К середине ме­сяца со ставкой генерала Духонина в Могилеве было покон­чено.

    Отец мой как председатель крестьянского комитета раз­вернул в Заградье и окружающих деревнях активную работу. Действовал он под охраной местного вооруженного отряда красногвардейцев. По решению общей крестьянской сходки они захватили имение пана Цебржинского и раздали кре­стьянской бедноте, семьям фронтовиков, беженцам землю, рабочий скот, сельскохозяйственный инвентарь, хлеб. Часть помещичьего зерна, а также фураж и скот передали револю­ционным воинским частям. Помещичий дом решили сохра­нить в целости и устроить в нем или школу, или больницу.

    Теперь ахнула вся округа. Кого «разбуржуили»! Самого пана Цебржинского! Забрали имение, урожай. Наконец-то восторжествовала справедливость! Люди все больше убежда­лись, что власть большевиков и есть власть народная.

    Дверь нашей хаты в это время ни днем ни вечером не за­крывалась. К отцу шла беднота за советом и помощью. Вече­рами собиралась молодежь, зная, что тут всегда найдутся све­жие большевистские газеты, принесенные нами со станции. До поздней ночи обсуждались события в деревне, городе, в армии, завязывались споры. Я и мои дружки с подъемом пели новые революционные песни, а я еще любил заучивать стихи. Начал с Демьяна Бедного — «про землю, про волю, про рабо­чую долю».

    С наступлением морозов и установлением санной дороги население окрестных деревень на подводах хлынуло в поме­щичьи леса. Оттуда потянулись громадные нескончаемые обозы с бревнами, дровами. Почти у всех дворов прямо на улице, а то и на огороде выросли ярусы заготовленного леса для строительства новых и ремонта старых хат, сараев.

    И тут появились новые хлопоты у крестьянского комитета и его главы. Безлошадной бедноте, вдовам, инвалидам войны и сиротам самим не раздобыть подвод. По инициативе отца,



     

    рабочих-железнодорожнйКов, живущих в деревнях, и не без активной помощи тетки Маруты в деревне была создана общественная взаимопомощь. Добровольцы, мужчины, жен­щины и подростки, заготавливали в лесу бревна, а в опре­деленные дни крестьяне с лошадьми привлекались на их вы­возку.

    Только у нашего двора не лежало ни одного бревна, хотя наша старенькая хатенка все больше и больше клонилась на­бок. Когда отцу предлагали подводу для вывозки строевого леса, он обычно отмахивался:

       Сперва поможем другим, а уж после и о себе поду­маем.

    В разговор тут же вмешивалась мать:

       Знаете, как два старосты бревно пилили? Каждый к себе тянет, а другому подать не хочет. Хотите, чтобы и мы так поступили? Сперва себе, а потом людям — это так старая власть делала. А Ивана моего народ выбрал, народу все и в первую голову. Нам пока терпится. Успеем.— И шутила: — Зато потом построим себе хоромы не хуже, чем у ба­тюшки.

    Многие в те годы сетовали, что жизнь наступила тяжелая, опасная, смутная. Действительно, видали мы и смену властей, грозило нам и офицерство, верное царю казачество, поша­ливали местные бандюги — оружия-то везде много было. По­явились болезни, страшные эпидемии тифа, «испанки», все беднее становились базары, заметнее ощущался голод. Ложась с вечера спать, мы не знали, что ожидает нас завтра.

    Все это, повторяю, было, все это я видел своими глазами, и тем не менее никогда жизнь не казалась мне такой яркой, пестрой, захватывающей. И голод и недостатки как-то мало меня задевали. Да и могло ли быть иначе? Разве мы и в «доб­рое старое время» ели досыта? Разве мы не ходили такие же обшарпанные, в худой одежде и разбитых лаптях? Зато какие теперь события бурлили вокруг, и хоть и грозные они были, но сколько приносили надежды! Для меня главным стало то, что делалось в Жлобине, что сообщали ораторы на митингах, о чем рассказывали газеты. Конечно, происходило это по­тому, что и мои родители, и старшие товарищи по работе были настроены революционно и дух взрослых целиком пе­редался мне. В Заградье, Малевичах и других окрестных де­ревнях нас теперь называли красными, большевиками. Бога­теи хмуро говорили: «Иванка Козлов? Он теперь у совдеп- чиков коренником... да и вся семейка в пристяжке ходит».



     

    Одного я опасался: как бы все не вернулось на старую тропку, как бы рабоче-крестьянскую власть не задавили «контры». Каждый день газеты приносили тревожные вести: там и сям против красного Смольного вспыхивали восстания. Офицерство, недобитая буржуазия все выше поднимали го­лову.

    Не случится ли чего худого и у нас?

    И это случилось.

    Неожиданно в январе 1918 года белопольский генерал Довбор-Мусницкий поднял мятеж. Сразу стало известно, что он взял под свою защиту панские имения, фабрики предпри­нимателей.

    Новый главком Западного фронта Мясников потребовал от Довбор-Мусницкого, чтобы он не вмешивался во внутрен­ние дела республики. Несмотря на это, корпус белопольских легионеров захватил Минск, Бобруйск, наш уездный город Рогачев и ряд других населенных пунктов. В Рогачеве бело- поляки разгромили уездный Совет, разграбили казначейство, изъяв свыше полутора миллионов рублей золотом, продоволь­ственные склады.

    Затем стали готовиться к наступлению на Жлобин.

    Настали очень тревожные дни. Стало известно, что пред­седатель Совнаркома Ленин дал указание революционной ставке и главному командованию Западного фронта задер­жать наступление белопольских мятежников на Жлобин, отбросить их назад.

    В Жлобин спешно прибывали воинские части, в прилегаю­щих к нему деревнях формировались революционные отряды из рабочих депо, лесозавода, путейцев, окрестных, крестьян. Народ был полон решимости. На станции сгружали орудия, пулеметы. Батальоны, неумело шагая в ногу, сурово, реши­тельно уходили занимать оборону. Везде рыли окопы, рево­люционные войска залегли за высокой насыпью железнодо­рожного полотна, так называемого Пересеченья, кольцевой обводной дороги, идущей с сортировочной товарной станции на Могилев и Оршу.

    Орудия и станковые пулеметы выставили и у леса, у бо­лота. Жлобин грозно затих.

    Вот когда война, о которой мы знали лишь по газетам и сводкам, слышали от проезжих бывалых солдат, вдруг вплот­ную подступила к нам.

    В доме у нас, казалось, поселился больной. Однако роди­тели панике не поддались. Отец с матерью не спали ночами;



     

    часто просыпались и мы, старшие, и лишь малыши сладко посапывали на нарах. Мы, как и все, ловили слухи, чудо­вищно раздутые в такое тревожное время, прикидывали, как быть. Отовсюду приходили вести, что отряды польских кара­телей жестоко расправляются с революционными комите­тами, со всеми, кто сочувствует «совдепчикам».

    Однажды я проснулся среди ночи и услышал негромкий разговор родителей:

         Придется тебе, Марута, с малыми уйти из Заградья... подальше в лесные деревни,—говорил отец насколько мог спокойно.— Наши решили Жлобин не сдавать, держаться до последнего, но... все может быть. Белополяк-то прет, как знать...

       А ты, Иван?

        Я председатель крестьянского комитета. Сама пони­маешь, где мое место. В окопах, с винтовкой.

    Некоторое время стояло молчание. Верещал сверчок, зи­мовавший у нас за печкой. В небольшие замерзшие окошки глядела глухая ночь. Мать спросила:

       А старшие ребята?

        Федор сказал, что пойдет со мной. Ваську возьми, он тебе поможет детишек приглядеть.

    «Ну, это посмотрим»,—подумал я, стараясь не шевелить­ся, а то родители услышат, что я не сплю.

    Только в этом году мне должно было исполниться пятна­дцать. Я давно ел свой кусок хлеба и считал себя самостоя­тельным. Многое я уже понимал в жизни. Вот он настал, тот день, когда на карту было поставлено существование новой власти. Признаюсь, я даже по молодости обрадовался такому грозному испытанию: пусть даже я погибну, но спасу респуб­лику Советов. Все тогда узнают, какой был стойкий парень Васька Козлов!

    Каждый, кто помнит старую дореволюционную жизнь, поймет меня. Ведь приход легионеров Довбор-Мусницкого означал бы возврат к прежним порядкам. Опять бы только знатные и богатые имели право на свободу и счастье, они вершили бы суд и расправу, уверяя при этом, что «ратуют за народ». А мы — «мужички и мастеровые» — так бы и остались черной костью, ломали бы шапку перед каждым паном. Про­щай тогда равноправие, к которому мы так быстро привыкли, прощай хорошее и душевное обращение — товарищи. Оставаться бы мне тогда навек с четырьмя классами церков­ноприходской школы: где уж там мечтать об учебе!


    4              в. И. Козлов


    49.



     

    И нет ничего удивительного в том, что теперь я во что бы то ни стало, даже против воли родителей, готов был встать «на баррикады».

    Утром я так и заявил отцу: никуда не уйду, где он будет с Федором, там и я.

    Он промолчал. Мать цыкнула на меня, я поспешно оделся и вышел на улицу. «Что бы со мной ни делали, — упрямо рас­суждал я, — все одно в беженцы не пойду».

    И когда отец и Федор, тепло, по-зимнему одетые, рано на заре отправились в Жлобин, я сзади последовал за ними. Мать с Машей и малыми ребятами осталась в избе: братишки еще спали.

    С поворота улицы я украдкой оглянулся назад. «Вернемся ли домой?» Сердце колотилось, глаза пощипывало, к горлу что-то подступило; однако никаких колебаний я не испы­тывал.

    Заметив меня, отец остановился, угрюмо спросил:

    -        Ну?

    Тут был и приказ вернуться, и вопрос: что же, мол, ты делаешь? Я тоже остановился, всем своим видом упрямо пока­зывая, что все равно решения своего не переменю. Отец по­правил шапку и пошел дальше.

    Так я оказался с ним и с Федором в окопах.

    Бои под Жлобином длились несколько дней. Теперь я узнал на деле, что такое «передовая», «позиция». Получилось не совсем так, как я мечтал: подвига совершить мне не уда­лось. Охотников защищать Жлобин нашлось много, оружия не хватало и взрослым, мне даже думать было нечего о том, чтобы раздобыть хотя бы револьвер.

    Вместе с другими бойцами мы ломами, кирками поспешно отрывали в мерзлой, расчищенной от снега земле окопы.

    Я тоже копал затвердевшую землю; дело было знакомое.

    Отец еще раз попытался отослать меня в тыл:

        Ступай, Васька, отсюда. Убьют.

    Федор отмалчивался. Он — как, впрочем, и отец — пони­мал, что идти мне некуда. Наше Заградье, Малевичи, другие ближние деревни очутились в руках врага, и мы сами не зн&ли: спаслись ли мать, сестра и младшие ребятишки, цела ли наша хата?

    Скоро отцу стало не до меня: польские легионеры начали обстрел Жлобина. Орудийные снаряды первое время все пе­релетали через нас. Затем твердо застучали пулеметы, про­тивник повел по нашим насыпям прицельный огонь.



     

    Я забыл про все на свете: так вот она какая война!

    Пристально, до рези в глазах вглядывался я в хорошо мне знакомые поля, где я знал чуть ли не каждый бугорок, в си­неватую хвою леса, можжевеловые кустарники. Сколько раз я ходил по этим местам и не обращал на них особого внима­ния. Сейчас они вдруг словно бы изменились, наполнившись грозным и таинственным значением: там, в этих синих лесах, скопился беспощадный и смертельный враг — польские паны, легионеры, драгунские эскадроны. Вооруженные до зубов Антантой, хорошо обмундированные, они мечтали одним уда­ром покончить с ненавистной им властью Советов в Белорус­сии. За ними шли местные националисты, фабриканты, ку­лачье, их прихвостни.

        Конница! — раздался чей-то тревожный крик.—Ата­куют!

    Далекое поле в стороне Рогачева зашевелилось, словно ожило: из леска вылетали конники с пиками наперевес и неслись прямо на западную часть круговой обороны Жло­бина. Вот он наконец и враг. До чего он стремительно дви­жется! Я сам не заметил, как упал за насыпь полотна в не­глубокий окопчик. Зачем-то схватил ком мерзлой земли, крепко сжал, так что он начал крошиться. Или вообразил, что это у меня граната?

    Тишина стояла такая, что биение собственного сердца я принимал за бешеный топот копыт. Затем резко застрочили пулеметы с нашей стороны, грянули нестройные винтовочные залпы. Я выглянул через насыпь и зажмурился. Конница нес­лась лавиной, в свете неяркого дня поблескивали обнаженные сабли. Отчетливо были видны конфедератки, шинели англий­ского сукна.

    Наши теперь стреляли густо, без перерыва.

    Одна лошадь упала, покатился всадник, другой, четвертый, вон еще, еще! Лавина приближалась, но уже медленнее, не­решительнее. Легионеры вдруг стали поворачивать коней, все смешалось — и вот уже поляки беспорядочно бросились на­зад, в лес, исчезли, будто их никогда и не было.

    Стихли наши пулеметы, винтовки. От волнения я весь вспотел.

        Всыпали! — радовались все вокруг.— Всыпали! Отбили!

    Потерь у нас почти не было: несколько легкораненых.

    Насыпь железной дороги хорошо укрывала.

    Долго ли будет длиться затишье? Большую ли передышку даст нам враг или скоро начнет новое наступление?



     

         Ах, туды-т твою! — неожиданно послышалось рядом со мной. Взъерошенный солдат с потным закопченным лицом, в серой папахе шарил по карманам шинели, ощупывал пат­ронташ. В левой руке он держал винтовку, из-за пояса тор­чали гранаты, вокруг валялись пустые, расстрелянные гильзы.

    Я повернулся к нему.

        Слышь, малый,— вдруг обратился он ко мне.— Видишь соснячок у переезда? Там двуколка с патронами. Добеги, при­неси хотя бы пару обойм. А? Для революции.

    ...Когда полчаса спустя я, еле дыша, вернулся в окопчик* солдат грыз сухарь, держа его озябшей рукой. Он помог мне выгрузить из карманов, из-за пазухи обоймы с патронами. Сунул мне сухарь, а сам стал набивать оба патронташа, за­ряжать винтовку.

    Потом я еще несколько раз подносил патроны и отцу с Федором, и другим бойцам. Приносил суп из полевой кухни, что пряталась на окраине молодого леса, ближе к станции.

    Атаки белополяков в этот день захлебнулись. Их кавале­рия и пехота под Жлобином попали в ловушку. Легионеры в беспорядке отступили, оставили на снегу сотни убитых сол­дат, офицеров, трупы лошадей.

    На следующий день было отбито еще несколько атак врага, их ночные вылазки. Белополяки стали гораздо осторож­нее, а наши, наоборот, почувствовали свою силу, держались уверенно, бесстрашно, несмотря на то что многие защитники из рабочих были необстрелянными.

    Так легионерам и не удалось взять Жлобин. Подоспевший советский бронепоезд внес окончательное смятение в их ряды, и они откатились назад в направлении Рогачева и Боб­руйска. Боясь преследования, они по пути отхода взрывали железнодорожное полотно, мосты.

    Во время одной из таких диверсий красногвардейцы пой­мали на рельсах польского поручика. Его доставили в отби­тые нашими войсками Малевичи. Население признало в нем одного из самых злобных карателей; при полном одобрении крестьян поручик был тут же на шляху у колодца расстре­лян.

    Странно было мне с товарищами ходить по родной де­ревне, несколько дней находившейся у врага. Хата наша уце­лела; живой и невредимой вернулась мать с ребятами: все это время она спасалась в лесной деревушке у дальних родствен­ников. Соседи рассказали нам, что белополяки, видимо, вме­сте с местными предателями устраивали возле нашего двора



     

    засаду в надежде поймать для расправы кого-нибудь из на­шей семьи.

    За короткое время хозяйничанья в окрестных деревнях легионеры разогнали крестьянские комитеты. Польские паны и прибывшие с ними буржуазные националисты из Белорус­ской центральной рады взяли под охрану имение Цебржин­ского.. Изъятые крестьянами из панского имения скот, инвен­тарь, хлеб они силой возвращали обратно. Сельских активи­стов избивали нагайками, грозили расстрелом.

        Показали паны свои клыки, — говорили в народе.

    К концу января в Жлобин прибыли новые отряды красно­гвардейцев. Они ударили на Рогачев, выбили оттуда белопо- ляков, разгромили их и под Бобруйском.

    Более двух десятков жителей Заградья и Малевичей, глав­ным образом молодые железнодорожники, влились в ряды бойцов дальнебойного бронеотряда, которому присвоили имя В. И. Ленина.


    Кайзеровская Германия перешла в наступление.— Снова наша власть.— Подручный слесаря.— Я слушаю М. И. Калинина.— Кончина отца.

    6

    Затишье у нас длилось не­долго. Едва отгремели бои с польскими легионерами, как над молодой Советской республикой нависла еще более страш­ная опасность: вероломно нарушив договор о перемирии, кай­зеровская Германия начала новое наступление по всему фронту, и вскоре ее полчища захватили Минск, ряд других белорусских городов.

    И вновь народ доказал свою верность рабоче-крестьян­скому революционному правительству. Началась всеобщая мобилизация, везде возникали отряды добровольцев.

    Весной 1918 года германские войска оккупировали Жло­бин. Окрестные деревни притихли, затаились. Радовались одни богатеи: им будь кто хочешь, только бы не «совдеп- чики».

    Даже после подписания в марте в Бресте мирного догово­ра немцы продолжали хозяйничать у нас до самой осени, вплоть до его аннулирования Советским правительством.



     

    Вся Белоруссия с облегчением вздохнз^ла, когда наконец серо-голубые полчища в остроконечных касках покинули наши края.

    У нас в жлобинском депо сразу началось восстановление разрушенного войной хозяйства. Ремонтировали разбитые паровозы, чинили покалеченные вагоны, восстанавливали во­докачки, путейское хозяйство. Угля на железной дороге со­всем не было. Сотни рабочих, крестьян из окрестных дере­вень были направлены в ближайшие леса на заготовку дров; этими дровами загружали тендеры восстановленных локомо­тивов, и они уходили в рейсы с нашего узла по всем направ­лениям.

    Незаметно наступила весна нового 1919 года. Подтаявший снег захлюпал под ногами; под крышами на солнечной сто­роне выросли сосульки, зачернели, обнажились бугорки, осо­бенно те, на которых лежали шлак, угольная пыль. В эти дни исполнилась моя долгожданная мечта: меня приняли в паро­возное депо.

        Пока будешь на черной работе,— сказали в конторе.— Других мест нет.

       А после поставите обучать на слесаря? — с надеждой спросил я.

        Куда ж от тебя денешься, — развел руками деповский мастер.

    Вообще-то я не оставлял и думку стать машинистом, во­дить пассажирские поезда (а то хоть и товарные), побывать в разных городах — Могилеве, Бобруйске, Киеве, Петро­граде, добраться когда-нибудь до самой Москвы. Кремль мне снился не один раз, снился Ленин. Хоть бы одним глазком увидеть!

    Пока же мне дали метлу и лопату. Таскал я буксы по подъездным путям, но уже твердо знал: пройдет еще немного времени, и я попаду к верстаку, тискам.

    С полгода всего минуло, и меня из чернорабочих пере­вели подручным слесаря.

    Величественные, грозные события тем временем со­трясали молодую Советскую республику. Мировой империа­лизм всячески старался уничтожить новый правопорядок в России, сломать его нападениями извне, взорвать изнутри.

    Помещичья Польша бросила против нас свежую армию. Армия эта заняла рубежи по реке Березине, оккупировав значительную часть Белоруссии. Наш Жлобин снова стал прифронтовым городом.



     

    Его еще больше забили воинские составы, бронепоезда, кавалерия, пехота. С платформ торчали дула орудий, из две­рей вагонов выглядывали стволы пулеметов. Куда ни гля­нешь — всюду красноармейцы.

    Плакаты висели на станции, в пристанционном поселке, на заборах, на стенах домов: «Все для фронта!» И тут же ря­дом: «Все для народного хозяйства и преодоления разрухи». Много их было. На одном красноармеец в шлеме поднимает на штык толстого буржуя. На другом — от рабочего и кре­стьянина во всю прыть бегут генералы, попы, кулаки. На третьем — кузнец кует железо, «пока оно горячо». Много тогда появилось брошюр, написанных понятным, доходчивым языком. Мы, молодые рабочие, с жадностью их читали. Во­обще, к чтению политической литературы потянулись все, кто разбирал «азы». Далеко не все я понимал в напечатанных статьях, запинался на иностранных словах: «империализм», «экспроприация», «аннексии и контрибуции», «шовинизм»,— я не говорю о таких словах, как «интернационал», «револю­ция»,— эти нам стали родными. Все же суть написанного до нас прекрасно доходила, мы ее понимали «нутром».

    На всю жизнь остался у меня в памяти июнь 1919 года: к нам в Жлобин приехал агитпоезд «Октябрьская револю­ция». Тысячная взволнованная толпа забила перрон, пути — так народ встречал вновь избранного, вместо покойного Свердлова, председателя ВЦИК Михаила Ивановича Кали­нина. Конечно, и я с товарищами был на митинге, слушал речь Калинина, радовался и аплодировал, не жалея ладо­ней.

        Теперь вы, рабочие и крестьяне, сами хозяева своей страны,—говорил он.—Поэтому ваше кровное дело защи­тить ее от происков Антанты...

    Возвращаясь гурьбой домой, мы с товарищами горячо об­менивались впечатлениями о митинге.

        Погляде-ел на Калинина,— с довольным видом гово­рил один.— Послу-ушал. Хоро-ошую речь сказал. Правиль­ную, все в точку. А совсем простой. В рубахе-косово­ротке...

       А каким ему быть? — подхватил другой.— Обыкновен­ный рабочий. Как мы вот с вами. Металлист с Путилов- ского.

       А теперь председатель ВЦИК. Вот это своя власть!

    Да, все мы знали: власть теперь народная, рабоче-кресть­янская. И от нас, именно от нас, зависит, удержим мы ее или



     

    нет, создадим себе свободную от кабалы жизнь или не созда­дим.

    Свобода в опасности — значит, отдай за нее все, если на- до — и жизнь.

    Мы, парни, не подошедшие по возрасту под мобилиза­цию, чуть не круглые сутки проводили в мастерских депо. Гудели станки, шелестели трансмиссии, летела стружка, сту­чали молоты, шаркали напильники; день и ночь шла работа. Мы помогали взрослым восстанавливать паровозы, разрушен­ное хозяйство нашего железнодорожного узла, не всегда спали дома — иногда урывками в мастерской на верстаке, где- нибудь у топки еще не остывшего паровоза. И никому из нас это не было в тягость. Мы ни в чем не хотели отставать от рабочей гвардии — отцов, старших братьев, учились у нихг подражали им.

    У нас на Жлобинском узле железнодорожники организо­вали массовые субботники, воскресники. Мы очищали пути от мусора и завалов, собирали металлолом, разбросанный по всем путям, меняли шпалы. Трудовые отряды выезжали на разъезды, на близлежащие станции отгружать топливо для Москвы, Петрограда — так мы отвечали на призыв Ленина, донесенный газетой «Правда»: «Все на борьбу с топливным кризисом!»

    Такая же напряженная жизнь текла и у нас дома. Отец перешел работать в комбед и пропадал там целыми днями. Он с активом собирал по деревням продукты для Красной Армии, фураж. Проводил мобилизацию взрослого населе­ния на заготовку в лесах топлива, вывозку его, размещал по дворам на постой передвигающиеся войска, обеспечивал их фуражом, продовольствием, подводами.

    Не отставала от него и мать. Покормив детей, она набра­сывала платок и бежала в сельсовет. Оттуда вместе с жен­щинами шла по избам собирать теплые вещи для фрон­товиков и раненых бойцов, выхаживала заболевших тифом. Наладила помощь семьям фронтовиков, многодетным вдо­вам.

    Бывало, придет домой, сядет на лавку и сидит не шевелясь минут десять.

        Устала, мама? — спросит кто-нибудь из детворы.

    Она встрепенется, поправит платок на голове:

         Я-то? Да что вы! Так просто. Прибежала узнать: как у вас? Надо еще к соседке заглянуть: приболела, детки го­лодные, корову подоить некому.



     

    В начале 1920 года белопольские оккупанты-пилсудчики форсировали Березину и опять пытались захватить Жлобин. Однако и на этот раз Красная Армия отбросила их назад. Все же несколько дней в наших деревнях легионеры похозяй­ничали. На железнодорожном узле вся молодежь, способная носить оружие, перешла на казарменное положение. Были созданы отряды из рабочих для сопровождения пассажир­ских поездов, эшелонов с воинскими грузами.

    Наши парни оставались на круглосуточную охрану мо­стов, полотна железной дороги. Вот тогда-то как член рабо­чей дружины получил винтовку и я. Вокруг шныряли бело- польские диверсанты, недобитая «контра», надо было зорко глядеть в оба.

    Семью нашу постигло большое горе. Легионеры схватили моего отца, били, жестоко издевались над ним. Потом нам передали, что его кто-то выдал: «Иван Козлов у красных в Заградье первый заправила. Он-то и делил панские угодья, выгребал хлеб». Из лап врага отец вырвался еле живым. Когда осенью у нас началась эпидемия тифа, ослабевший отец не перенес болезни и скончался.

    В октябре этого же 1920 года после предварительного до­говора с Польшей о мире в нашей части Белоруссии, к общей радости населения, окончательно установились советские по­рядки.

    На первой после смерти отца сходке мою мать Марию Ивановну Козлову избрали делегаткой от женщин в местный Малевичский сельсовет, а затем и депутатом.

    Опора семьи, — «А что, Василь, тво­рится в мировом масштабе?» — Кар­тежника из меня не ?голучилось. — Комсомольская ячейка,— «Пусть вам будет сладко!» — Служба в армии,

    7

    Без отца жить нам стало еще труднее, чем раньше. Время было суровое, голодное, давала себя знать жестокая разруха. Не хватало семян, сельхозин- вентаря, рабочих рук, а тут еще недород, болезни.

    Хлеб пекли с мякиной, с примесью картошки, с лебедой; за деньги даже и такой не всегда можно было достать. По ве­черам мать жаловалась, что совсем «без силенок осталась».



     

    Работала она не покладая рук. Мы стали ей помогать еще 6олыиег распределили между собой обязанности. Знали, кто пол должен мыть, кто выносить золу из печки, кто рубить дрова. Ребятня меня слушалась.

    Новая экономическая политика оживила торговлю. На­чали восстанавливать заводы, фабрики, привели в порядок Жлобинский железнодорожный узел, деповские мастерские.

    Постепенно оправлялась и деревня, появились хлебушек, сахар, постное масло. Народ стал забывать о горестях войны.

    Я продолжал работать слесарем, зарабатывал неплохо. У нас в доме вышло так, что всю надежду мать возлагала не на старшего, Федора, а на меня. Я это чувствовал и, при­знаться, гордился доверием матери. Что бы она ни собира­лась делать: купить ли сестренке ситцу на платье, подпра­вить ли саран, раздобыть сена для коровы,—всегда совето­валась со мной. Зная, что на моих плечах вся семья, я по­лучку и хлебный паек, что нам, рабочим, выдавали раз в месяц, полностью отдавал матери. Никогда себе ничего не оставлял.

    Конечно, мать понимала, что я уже вырос, девушки на меня поглядывают, и я на них кошусь, хочется мне при­одеться, выглядеть достойным рабочего звания. И она все обещала справить мне хромовые сапоги, брюки, сатиновую рубаху, кепку. Да откуда возьмешь денег? Все уходило на хо­зяйственные нужды. Мало ли дыр в хозяйстве? То сена нужно купить корове, то стекло в избе вставить, то обувку починить, взять в кооперативной лавке мучицы, сахару.

    Некоторые мои друзья носили зефировые рубахи в по­лоску, сапоги, поддевки с бараньим воротником, косыми карманами, широкие кашне в клетку, а я единственное, что мог завести,—модную прическу «политика»: зачесывал во­лосы кверху. Из лаптей, правда, вылез, но сапоги носил юф­тевые, смазанные дегтем, штаны хоть и чистые (мать всегда обстирывала аккуратно), да зато ношеные-переношенные, и замазанный на работе кожучишко.

    Бывало, кто из друзей — Андрюшка Будник или Федька Губарев — скажет:

        Айда к Ехле, возьмем в долг бутылочку. Первач у нее — аж дых перехватывает.

    Я бы, ножет, и пошел и выпил чарочку, но как подумаю: истрачусь, а какими глазами мать посмотрит, что потом бу­дем есть? — и откажусь. Но отказывался не только по этой причине. Тянуть в пьяной компании слово за словом, пере­



     

    ливать из пустого в порожнее? Уж лучше я займусь тем, к чему рвался всей душой: почитаю газету, новую брошюрку, схожу в комитет комсомола, может, будет какое интересное собрание.

    Где-то в Кашире строили первую в Советской России электростанцию. Казалось бы, какое мне дело? До нее чуть не тысяча километров. А я радовался, рассказывал о ходе строительства ребятам. Начали организовывать коммуны в бывших панских имениях — и это волновало, потому что приближало к коммунизму, о котором мечтали. Бастовали горняки Уэльса в далекой Англии — и это не оставляло рав­нодушным. Революцию я принял каждой своей жилкой, ведь теперь у нас все делалось для народа, и поэтому как же можно было мне, выходцу из трудовой гущи, стоять в сто­роне от важнейших событий на земном шаре?

    И товарищи привыкли к такой моей черте. Бывало, кто что хочет узнать о «текущей политике», обращаются ко мне:

       А что, Василь, творится в мировом масштабе?

        Конференция в Гааге. Наш Чичерин кроет буржуев.

    Я сам не знал толком, что такое «международная конфе­ренция», как она проходит, где находится Гаага, но это меня мало смущало. Главное, что мы прорвали блокаду, «санитар­ный кордон», и капиталистические державы — Германия, Франция, Англия вынуждены нас признать!

    В те годы меня не пугали никакие трудности. Осень. Приду домой с работы поздно. Темно*. Коптит лампенка с треснувшим стеклом. В хате те же подслеповатые окошки, натертые до блеска нары, на которых сбились в кучу млад­шие. Я, бывало, обниму за плечи Павлушу и Володьку и начну им рассказывать, что теперь вот скоро и мы дождемся красных деньков. В городах новые большущие заводы по­строят, клубы, как дворцы, в деревнях — коммуны, и тогда все-все заживут счастливо.

        Сахару тебе захочется, Павлуха,— бери хоть фунт и соси целый день.

        Когда? — уточнял практичный братишка.

       Да скоро. Вот только сперва социализм построим.

       А мне дадут тогда игрушечного коня?

        Все дадут, чего захочешь. Скажут: вот тебе квиток на руки, ступай в лавку и выбирай.

    Я глубоко верил в то, что говорил. Эта вера и помогла нам перенести все трудности разрухи, помогла строить фун­дамент нового общества.



     

    Деповские парни иногда надо мной подсмеивались. Были у нас такие ребята, которых не привлекала общественная ра­бота, не интересовала политика.

        Ты, Василь, будто монах,—с насмешкой говорили они мне.— Или комиссаром хочешь стать?

    Задевали их издевки за живое. Думаю: может, и в самом деле упускаю я в жизни самое интересное?

    И вот, помню, получили мы получку. Ребята предложили выпить пивка, сели играть в карты — в очко. На этот раз со­гласился и я. И уж не знаю, как это вышло, но проиграл я все дочиста. Сижу, будто меня крапивой натерли, горю весь и думаю: что же теперь делать, что я скажу матери? Мать, может, меня и ругать не станет, но только представлю ее грустные, удивленные глаза — и на свет бы не глядел! А тут еще вспоминаю про младших братишек и сестренок. «Оты­граться надо. Во что бы то ни стало отыграться. А то хоть и в деревню не возвращайся. И зачем, дурень, сел?» Тогда я попросил Федьку Губарева:

       Дай трешку в долг.

       Зачем? Еще больше продуешься.

    И опять стал сдавать.

    Не знаю, то ли поскупился он дать взаймы, то ли в самом деле пожалел меня. Я попросил у другого — Павла Коз­лова.

        Когда играю, отцу родному не дам копейки, — ответил тот.— Примета дурная, сам без гроша останешься.

    Я обратился к Павлу Старостенко. Он дал без звука.

    Опять стали играть. До сих пор, когда вспоминаю тот день, удивляюсь. Наверно, у меня все чувства обострились — по лицам партнеров читал, у кого какая карта, или судьба ко мне повернулась лицом, только стал я выигрывать. Смотрю, все и разговаривать перестали, сидят серьезные, глаза горят, кое у кого даже руки трясутся.

    И вот гляжу — уже Федька Губарев по карманам шарит, кривит губы. Посмотрел на меня, и я прочитал у него в гла­зах: мол, дай теперь мне трешку. Но сказать все-таки он не решился. А Павлуха Козлов попросил. Ответил я ему тем же, что и он: примета плохая. Лишь Павел Старостенко си­дит и улыбается, он по характеру был малый веселый.

       Здорово ты нас, Василь, — сказал он.

       Да, уж поддел...

    Вижу, сидят ребята понурые, друг на друга не смотрят. Я тогда собрал деньги, аккуратно сложил рубль к рублю. Се­



     

    ребряной и медной мелочи набралась целая горсть. Встаю ве­селый. Косятся они на меня, тоже начали подниматься.

       Ну, — говорю, — кто сколько проиграл? Только чур не брехать.

    И вот они один за другим стали называть суммы. Да тут, собственно, долго считать не приходилось, мы все знали, кто сколько зарабатывал. Выслушал я и смеюсь:

        Сейчас проверим.

    Смотрят они на меня, не понимают. Уж не издеваться ли я над ними вздумал? Я послюнявил пальцы, пересчитал деньги. Правильно вышло, не соврали. Тогда повернулся к Павлу Старостенко и говорю:

        На, держи свои. Точно? На теперь ты, Федя.

    И всем вернул, кто сколько проиграл.

    Смотрят они опять на меня во все глаза, будто ничего не понимают. Но я вижу, лица посветлели.

        В долг, что ли, даешь? — нерешительно спросил кто-то.

    Я спрятал свои деньги в карман, надвинул потуже кожа­ный потрепанный картуз и сказал:

        Баста. С этого дня карты в руки не беру. Вам тоже не советую. Дома-то семья у каждого, на нас как на кормильцев смотрят. Да разве такой выигрыш мне в карман полезет?

    И разошлись по домам.

    В Жлобине среди деповских ребят уже были комсо­мольцы. Вся наша передовая молодежь мечтала получить красный эмалевый значок с золотыми буквами «КИМ» и членскую книжечку. Но в окрестных селах членов союза мо­лодежи еще не было.

    В 1923 году из рабочей молодежи и крестьянской бедноты мы организовали инициативную группу. В нее вступили пят­надцать наиболее активных ребят. Вскоре из этой группы в нашей деревне выросла первая комсомольская ячейка. В со­став ее бюро был избран и я.

    Комсомольцы принимали участие в текущих кампаниях — выходили дружно на воскресники, устраивали рейды «легкой кавалерии», организовывали антирелигиозные шествия под пасху или рождество, спектакли, читку газет.

    О чем только не говорилось на шумных собраниях, ко­торые устраивала комсомолия! Мы обсуждали, как работают наши ребята в мастерских, в подшефных селах, какими должны быть отношения в новой, советской семье. Допу­стимо ли в наше время иметь золотые зубы, поскольку зо­лото — признак буржуазности? Имеет ли право девушка



     

    носить, перстень, а парень — галстук? Ие мещанство ли это?

    Театров или кино у нас тогда не было. Откуда им взяться на железнодорожном узле или в таких деревушках, как За­градье, Малевичи? Но везде говорили: о просвещении населе­ния. Да и нам самим хотелось жить культурно. И вот в эго время расцвела самодеятельность — «Синяя блуза», поста­новки революционных пьес. В то время не пойдешь в мест­ком или сельсовет,, не. скажешь: выделите деньги на стулья, на занавес, на костюмы. Мы все хорошо знали: лишних средств для нас у республики нет. Сколько безжизненных паровозов еще стояло на «кладбищах», в тупиках около депо. Еще многие пуш надо было восстанавливать; 'Сколько забот было у государства — возродить заводы, транспорт, дать де­ревне плуги, гвоздцу. ситец! Для клубов, народных домов, изб- читален средств оставалось совсем мало.

    Накануне одного из «святых» праздников наша комсо­мольская ячейка решила провести диспут и поставить анти­религиозный спектакль. В качестве реквизита наши ребята взяли из церковной’ сторожки старый, поповский подряс­ник — «напрокат». Зрителей в клуб, или, как тогда говорили, в нардом, собралось уйма, конечно, в основном молодежь.

    Узнав о предстоящем спектакле, церковный староста под­нял скандал и пошел жаловаться на наше «самоуправство» в сельсовет. Возглавлял сельсовет тогда наш дружок, толковый грамотный комсомолец Гриша Бойкачев.

        Что будем.делать, Василий? — спросил он меня.

        Семь бед — один ответ, — махнул я рукой.

       Значит, кроем дальше?

    И пока церковный староста обивал в Совете пороги, наши артисты все-таки выступили на сцене. Роль попа исполнял здоровый краснощекий комсомолец Яша Хромов. Он пры­гал по дощатым подмосткам, тряс косичкой, сделанной из пеньки, говорил дребезжащим козлиным голосом, дико вра­щал глазами и вызвал у зрителей много смеха и аплодис­ментов.

    Сразу после спектакля мы отнесли подрясник в сторожку.

    В награду за свой бескорыстный труд мы получили не только аплодисменты. Богомольные женщины, особенно, ста­рухи, на улице встречали нас осуждающим взглядом*, посы­лали вслед проклятья.

    Церковники пожаловались на. вожаков ячейки, и секре­тарь Жлобинского райкома партии, бывший путиловский ра­



     

    бочий Зеленковский, крепко взгрел председателя сельсовета Григория Бойкачева как «официальную власть». Комсомоль­цам пришлось собирать закрытое собрание, перестраивать работу.

    В клуб на наши спектакли художественной самодеятель­ности, на модную тогда «Синюю блузу» захаживало все больше и больше народу. Постепенно потянулись на огонек и те, кто прежде стеснялся или боялся запрета домашних.

    Весной комсомольцы окрестных деревень запахали на зем­лях малевичского попа «ленинскую десятину», засеяли ее овсом. На вырученные с урожая, деньги они купили грим, книги для своей библиотеки, а также буквари, по которым решили учить неграмотных.

    В 1924 году я женился.

    Еще в школе со мной училась односельчанка Фрося Бой­качева. Я и не заметил, как она выросла. Потом мы стали «гулять» и наконец решили пожениться. Парень я уже был совсем взрослый: двадцать один исполнился. В наших краях, да и вообще в деревне женятся куда раньше. Иного, чтобы «не забаловал», родители засватают в шестнадцать-семна- дцать лет. Попу долго ли? Пропел «Исаия, ликуй», обвел вокруг аналоя и — прощай жизнь холостяцкая!

    Мать моя не возражала, даже обрадовалась: давно, мол, подоспела пора. Фросю Бойкачеву она знала, девушка была ей по душе. «Места в хате хватит»,— сказала она.

    Хуже обстояло с родителями Фроси. Они были середня­ками, побогаче нас и, видимо, не хотели отдать свою дочку голи перекатной, «Луговцову». Главное же, им не понрави­лось то, что я комсомолец, безбожник. Тут уж в борьбу за наше счастье вступила сама невеста. Характером Фрося была бойкая, дома она заявила, что, кроме меня, ни за кого не пойдет. И хотя мать ее плакала, а отец грозился взять вожжи и отходить как следует строптивую дочку, Фрося стояла на своем: мол, тогда убежит из дома. И Бойкачевы уступили. Мать только в сердцах сказала: «От Васьки своего понахва­талась? Венчаться в церкви, иначе прокляну».

    Фрося прибежала ко мне в слезах. Она отлично знала, что я, комсомолец, не мог идти к аналою, да и не хотел.

        Чего ты боишься? — спросил я Фросю.— Не веришь?

    Она молча мяла в руках расшитый .носовой платочек.

      !Не о себе я, Вася. Матери кровная обида. Да и люди как посмотрят. ‘Может... согласишься?



     

        Пойми ты, шептаться будут лишь те, кто спиной к но­вому стоит. Церковь — это вчерашний день. Может, вместо кооператива к лавочнику Менделю снова станем ходить? Вместо волостного совета старшину, урядника примемся искать? Нет, Фрося, оглядываться назад нечего.

    На глазах Фроси блестели слезы, но она улыбнулась и в знак согласия крепко сжала мою руку.

    Все мы, таким образом, уладили, и только не мог я с од­ной задачей справиться: раздобыть на свадьбу приличные брюки.

    Пришлось обратиться к друзьям.

        Выручайте, ребята, — попросил я, стараясь взять шутли­вый тон.— Первая красная свадьба в деревне. Надо бы в но­вых штанах показаться.

       Да уж ради такого дела! А поднесешь чарку?

        Пьянства разводить не будем, но постараемся, чтобы горло не было сухим.

    После регистрации брака в Малевичском сельсовете мы устроили комсомольский вечер.

    В поселковый клуб — дом бывшего попа — народу наби­лось битком. Пришли не только наши комсомольцы, но и много любопытной молодежи. На всех лавках полно. Поти­хоньку семечки лузгают, перешептываются, смеются — и все смотрят на «молодых». Всю округу интересовало, какая же она будет, первая комсомольская свадьба без попа?

    Мы с Фросей сидели под развернутым кумачовым знаме­нем, и не знаю, кто был краснее: знамя или мы с ней. Я ста­рался выглядеть гордым, смелым, как и подобает передовому рабочему парню, который отбросил все предрассудки. Фрося тоже крепилась, но временами на нее было жалко смотреть: она то вспыхивала, то обмирала, и я чувствовал, как дрожит ее рука. Я всячески пытался приободрить ее, шептал что-то веселое на ухо.

    Пожилых в клубе было мало. Только на минутку загля­нула моя мать. О Фросиных родителях и говорить, нечего — не пришли.

    Помещение клуба украшали лозунги о новом быте, крас­ные полотнища, еловые ветки. На столе стояли букеты полевых и садовых цветов. Поблескивал стеклом графин с чистой водой и стакан — их всегда ставили для ораторов, но тут они, возможно, должны были намекать на то, что жить мы должны в полной трезвости и пить только колодезную воду. По бокам от нас с Фросей сидели ее подруги, мои



     

    друзья — представители ячейки, профсоюза, из мастер­ских.

    Поднялся секретарь ячейки, поздравил нас.

        Вы наглядно видите, товарищи, как полиняла старая жизнь. Вот они новые ростки.— И указал на нас.

    Я постарался еще выше поднять голову и улыбнулся, точно меня должны были сфотографировать. Фрося, бедняжка, еще ниже наклонила голову и сидела ни жива ни мертва.

        Религия, она опиум, — продолжал секретарь, — и наш передовой комсомолец хороший слесарь Василий Козлов и его молодая жена не пожелали отравиться ею с первых дней. Мы верим, что они заживут дружно и у них не будет разных старорежимных склок, разных драк, а мир да лад... и поэтому пропадет угнетение женщин. Рабочий класс теперь обхо­дится без попов и всевозможных культов, а кольца вообще буржуазный пережиток. Нам золота на пальцы не нужно. В будущем деньги вообще отменят, а золото пойдет коням на подковы.

    Закончил секретарь свою речь такими словами:

        Раньше, когда из церкви привозили повенчанных и на­чиналась поголовная пьянка, все кричали «горько!». Мы же, товарищи, провозгласим молодым: «Пусть вам будет сладко!» Сладко, товарищи! Сладко!

    Он налил из графина в стакан воды и выпил.

    Послышался смех, все зааплодировали.

    А я сидел и думал, что в кармане у одного из моих дру­зей припасены две бутылки водки. Стоит ли теперь их пить, может, это противоречит комсомольской свадьбе? Обещал ведь! И решил, что по рюмочке можно.

    Председатель сельсовета мой дружок Гриша от местной власти и комитета комсомола поднес нам подарок — два от­реза: Фросе на платье, мне на рубаху. Оркестр железнодо­рожников сыграл туш.

    После нас поздравлял представитель профсоюза. Он тоже держал большую и торжественную речь и тоже сделал подарок. Передавая нам сверток, сказал:

        Тут и от нас что-то молодым. В кооперации подобрали. Посмотрите сами.

    Среди общего оживления сверток развернули. Фросе та>х было готовое сатиновое платье, чулки, а мне брюки. Фрося принимала подарок, благодарила, все громко аплодировали, выкрикивали разные пожелания, а я подумал: «Вот спасибо! После свадьбы в собственные новые штаны наряжусь».


    б В. И. Козлов


    65



     

    Выступали еще и другие представители, наши комсо­мольцы, и все желали нам разного добра в жизни. Оркестр без конца играл туш. В общем, свадьба прошла весело. Фрося под конец совсем оправилась от смущения, смеялась, и я очень был рад за нее.

    В конце я взял слово и всех поблагодарил.

         Хоть нам сейчас разные попы да религиозники про­клятья шлют, — говорил я,—ну да нам это глаза не выест. Мы докажем, что не «Исаия, ликуй» связывает людей, а со­знательное желание плечом к плечу строить коммунизм. Спа­сибо вам всем, что почтили. И также за подарки спасибо.

    Свадьба наша наделала немало шума. Вновь богомольные плевались.

        Разве это по-людски? — собираясь у колодца, говорили женщины.— Ведь что за столом, что под кустом — все одно. Бог-то, он покарает.

    —. И-и, соседка. Опозорит он девку да к другой лодка- тится. Коту абы сливки.

        Про него что речь, Фрося-то, бесстыжая, чего смот­рела? Вроде бы и девка была пригожая, работящая, из семьи хорошей, а вон какой оказалась. А все комсомолы, они, идолы, мутят. Нет* не будет им счастья, не будет.

        Тут и сейчас видно, разбегутся они. Месяца не прой­дет.

    Спустя год родилась у нас девочка. Назвали мы ее Оля, крестить не стали. И тоже пошли разговоры:

       Нипочем не выживет, расшибет громом. Видано ли, крестить не понесли!

    Вскоре меня призвали в армию. Было это в 1925 году, со­всем мы еще мало прожили с Фросей. Как железнодорожник, я^ был зачислен в инженерно-технические войска. Служил в Витебске, затем был направлен в полковую школу младших командиров. Вместе со своей частью участвовал в сооруже­нии железной дороги Орша — Лепель, железнодорожной ветки около Ораниенбаума, под Ленинградом, и дороги Ов- руч — Чернигов. На службе неоднократно получал благодар­ности командования, поощрения.

    Конечно, постоянно читал газеты, ходил на политзанятия и дружил с книгой. Особенно пристрастился к произведе­ниям Максима Горького, а также наших белорусских клас­сиков — Янки Купалы, Якуба Коласа. В армии я вступил в члены ВКП(б), был избран секретарем первичной органи­зации.



     

    Солдат партии.—Исполнение мечты всех мечтаний. — С удостоверением комвуза.«Моя резиденция»кол­хоз «Новый быт».Я- представлен колхозникам. Мой заместитель Ни- чипор Прихожий.— А ларчик просто открывался.Разберемся спокойно,

    8

    В начале июня 1933 года я на грузовой машине выехал из Минска и покатил по Слуц­кому шоссе. В кармане поношенного командирского френча у меня лежало удостоверение о том, что я окончил комвуз имени Ленина и направляюсь Центральным Комитетом Бе­лоруссии на работу в колхоз «Новый быт» Метявичского сельсовета Старобинского района.

    К этому времени моя Родина уверенно встала на новые рельсы: успешно завершалась первая пятилетка, в стране про­шла коллективизация, полным ходом выполнялся грандиоз­ный, невиданный в мире план превращения бывшей отсталой Российской империи в передовую индустриальную держа­ву — Советский Союз. На Волге и на Амуре, на Урале у горы Магнитной и в Казахстане на озере Балхаш закладывались новые заводы, комбинаты, рудники, возводились города.

    Для этих великих преобразований требовались новые люди, вооруженные марксистской идеологией, полные рево­люционной энергии, — словом, большевики. Десятки тысяч идейно закаленных партийных работников вместе со спе­циалистами двинулись на громадные новостройки, в деревню. И я стал одним из солдат этой великой преобразовательной армии.

    Демобилизовался я еще в то время, когда у нас в стране свирепствовала безработица. Куда я сразу пошел? Конечно, в Жлобинский райком партии. Мне помогли найти работу на железной дороге, потому что там меня хорошо помнили. Вскоре, приглядевшись, как я стараюсь, ачевидног решили, что «мужик толковый», и взяли инструктором в райисполком.

    Как я расстался со своей любимой рабочей профессией? Не протестовал ли против- перевода? Должен ответить прямо: у меня и мысли такой не было. Во-первых, все мои по­мыслы были направлены на то, как бы больше принести



     

    пользы своему государству. И во-вторых, я считал себя солда­том партии. Куда меня пошлют, значит, там мое место.

    Так я стал работать в райисполкоме.

    Однако вскоре выяснилось, что новая должность мне не по плечу. Старания много, а толку маловато. Сказались не­достаточная грамотность, отсутствие опыта советской работы. Тем не менее руководители райкома и райисполкома не ду­мали ставить на мне крест. Видно, оценили мою сметку, силу воли и решили, что со мной есть смысл повозиться. А зна­ния — дело наживное. Мне предложили ехать в Минск в ком- вуз. Для меня возможность учиться была мечтой всех мечта­ний. Я знал, что мне нелегко придется, ведь все мое образова­ние составляла церковноприходская школа да кратковремен­ные курсы, но я охотно вновь сел за парту — теперь студен­ческую.

    Несколько месяцев я пробыл в специальной подготови­тельной группе, затем перешел на общий курс. Не скрою, учеба мне давалась с трудом, слишком скудны были перво­начальные знания. Но мне здорово помогали товарищи, осо­бенно давний дружок, бывший председатель Малевичского Совета Григорий Бойкачев (занимался он в то время уже на втором курсе). Все трудное, непонятное он всегда терпеливо мне объяснял. Жили мы с ним в одной комнате.

    ...Промелькнули студенческие годы, и вот теперь я ехал из Минска на работу.

    Второй секретарь Старобинского райкома сказал, про­смотрев мои документы:

        В «Новый быт»? Условия там замечательные, заживешь помещиком. Колхоз в бывшем имении.

        Мне бы хотелось, чтобы вы ввели меня в курс дела,— попросил я. — Нас, студентов, не раз посылали в деревню соз­давать колхозы, но я в них не работал. Какие «узкие места» в «Новом быте»? На что упирать?

    В открытое окно была видна песчаная старобинская пло­щадь, тополя, березы за низенькой деревянной оградой сквера. Солнце било прямо в душный, прокуренный ка­бинет.

        Наверно, из газет знаешь, кое-кто здорово поналомал дров в коллективизацию. «Голова от успехов закружилась», как товарищ Сталин определил. Не секрет, в иных местах пришлось коллективизацию фактически проводить второй раз...

    Зазвонил телефон. Секретарь снял трубку, поговорил, по­



     

    крутил ручку, давая отбой. Вытер платком красную потную шею.

        Одним словом, товарищ Козлов, на месте сам увидишь. Да и на бюро будешь приезжать, войдешь в курс. Главное сейчас — приучить крестьян к общественному ведению хозяй­ства, чтобы... поверили в артель. А то ведь никто еще толком не знает: как, что? В инструкциях все ясно. А вот в жизни- то не очень.

    В кабинет вошли, секретарь замолчал, потом сунул мне руку, и лицо его досказало остальное: мол, видишь, некогда, ну да на месте разберешься...

    От Старобина деревня Метявичи была совсем недалеко. Из «Нового быта» за мной прислали подводу, и я благопо­лучно добрался до усадьбы своего колхоза.

    Нечего толковать, что я был полон энергии и у меня, что называется, руки чесались по работе. Хотелось приме­нить к делу свои новые знания, полученные за три с полови­ной года учебы.

    Деревня Метявичи похожа на сотни белорусских дере­вень: песчаные улицы, зелень садов за плетнями, рубленые избы. Правление «Нового быта» помещалось в панском име­нии. Огромный дом стоял на берегу реки Случь, что змеилась внизу по лугам. Длинная аллея из великолепных вечнозеле­ных пихт вела в огромный сад, раскинувшийся на шестна­дцати гектарах. Чего только в нем не росло! И яблоки всевоз­можных сортов, и груши, и сливы, и вишня, и крыжовник, черная и красная смородина. Благоухали полузаброшенные, заросшие густой травой цветники.

    За рекой тянулся луг, который весной заливала вешняя вода, дальше раскинулся сосновый бор «Погулянка» — это уж после я узнал, как он называется. Из панского дома как на ладони была видна соседняя деревня Погост. Место вели­колепное!

    В конторе меня ждали руководители колхоза: им уже по­звонили из Старобина, что едет парторг ЦК. Навстречу из-за стола поднялся плотный мужчина ниже среднего роста, с за­горелым молодым лицом и пышной красивой бородой, про­тянул руку:

        Познакомимся. Председатель колхоза Петр Кошан- ский.

    Поздоровался я со всеми коммунистами, активом «Нового быта», посидели мы в правлении, для знакомства почадили махоркой, обменялись новостями. Я им столичные, минские,



     

    рассказал, они свои, и тут же разговор перекинулся на уборку колосовых, подъем зяби. В сельской местности, о чем бы ни заговорили, непременно вспомнят или о пахоте, или о видах на урожай и не забудут потолковать про погоду.

    Потом мне рассказали вкратце историю усадьбы. До ре­волюции она принадлежала польскому помещику Крупскому. Жил он очень богато. У него было много земли, великолеп­ная конюшня, бильярдная. К нему всегда наезжало много го­стей. При поместье находился отлично оборудованный спир- тозавод. Вся округа работала на пана% Крупского.

    После того как в 1920 году Красная Армия отбила бело- поляков, помещик, точно как и наш пан Цебржинский, спешно бежал в Польшу. Все его хозяйство осталось в ис­правном виде: видно, мечтал еще вернуться.

    Уже поздним вечером мы с Кошанским шли аллеей огром­ного сада. Старые могучие тополя, клены, ели, лиственницы, точно сторожа, охраняли сад. Пан надежно отгородился от крестьян.

        Мне тебе политэкономию не читать, — начал Кошан- ский.— Без меня знаешь, что у нас в Советской России еще с 1918 года стали организовываться коммуны. Застрельщи­ками иногда были и прибывшие из города промышленные ра­бочие. Голод, разруха, вот и шли в деревню, сбивались в ар­тели с крестьянской беднотой. Им и отдавали бывшие по­местья. Так и тут. Поселились здесь партизаны гражданской войны — шесть или семь семей. Но дело, как говорят местные жители, не заладилось. Ну, а теперь, как видишь, организо­вали колхоз «Новый быт».

        Ты тут давно?

        Да нет. Знаешь, за три года сколько тут до меня «стар- шинь» перебывало? Ого! Только, бывало, начнет председа­тель работать, не успеют еще к нему колхозники пригля­деться, понять характер, как, смотришь, уже сняли. В 1930 го­ду председателем был Василий Захарович Корж, потом его куда-то перевели. Назначили Долину. Этот тоже долго не си­дел. После него прислали Бобкова. Он тут и помер в 1931 году. Могила его в саду, я тебе потом покажу памятник. Когда хоронили, за гробом шел первый трактор: прислали из МТС., Потом и другие хозяйствовали, а вот теперь все это наследство досталось мне.

    Я знал, что текучесть кадров была кашей серьезной бо­лезнью. Да ведь это и понятно. Где, в какой стране было ви­дано, чтобы сложившееся тысячелетиями индивидуальное



     

    землепользование сразу перевели на коллективные рельсы? Дело поднимали великое и совершенно никому не знакомое. Как его вести? Полагаться надо было лишь на собственную сметку, на людей да на партийную совесть. Районные,. обла­стные работники иногда вместо помощи начинали растерянно дергать в разные стороны. А спустя срок снимали «неспра- вившегося» председателя колхоза. А если говорить по сове­сти, винить подчас было и некого...

    Одной из основных бед было отсутствие квалифициро­ванных кадров. Их только-только начинали готовить. Да разве только в знаниях дело? Один сельское хозяйство знает — организаторских способностей нет. У другого орга­низаторские способности налицо — чересседельник от хомута не отличит. Третий разбирается и в севе, и в пахоте, и в лю­дях — слишком доверчив и слабоволен, подкулачники, ло­дыри из него веревки вьют. А в деревне потерял авторитет — пиши пропало. А случалось, и проходимцы попадались, охот­ники урвать из артельного кармана.

    Отсутствие полновесного, надежного трудодня расшаты­вало спайку крестьян. Наименее устойчивые из них теряли веру в коллективное хозяйство. Кулацкие недобитки пользо­вались каждым случаем, чтобы посеять смуту.

        Ну, а ты как, крепко себя чувствуешь? — в упор спро­сил я у Кошанского.

    Он пожал плечами:

        Тяну вот. Но чувствую, надо бы лучше. Агрономиче­ское дело как следует бы знать, а я что? Еле считать, писать умею. Но вот теперь ты впряжешься, надеюсь, дружней по­тянем.

    Он оглянулся, словно нас могли подслушать, понизил го­лос:

        Тут еще... настроения гнилые у некоторых. Тянут все. Там шлея пропала, там коса. Зерно везет с тока — мешок себе за плетень скинет. Огурцы уносят с общественного ого­рода ведрами. Беда просто! — И Кошанский даже скинул кепку, почесал затылок.

    Я понял, что работа предстоит очень большая, серьезная. Надо было вдохнуть в людей веру в будущее, убедить словом и доказать делом, что коллективная работа не только прогрес­сивнее единоличной, но и выгоднее. В первую очередь сле­довало поднять в колхозе дисциплину. Высоких, пышных слов было сказано с избытком, теперь требовалось дело. К ра­боте я приступил в тот же день.



     

    В «Новом быте» было шесть коммунистов. Со мной те­перь стало семь. Начал я с того, что собрал их вечером в правлении.

        Наверно, дорогие товарищи,—начал я,—вы сами от­лично понимаете, зачем меня к вам прислали. Наша с вами задача — наладить такую жизнь в «Новом быте», чтобы и люди были довольны, и Родина богатела. Кроме того, не надо забывать, что колхоз наш пограничный, до буржуазно-поме­щичьей Польши от нас рукой подать...

    Вижу, коммунисты слушают меня внимательно, заинтере­сованно. Похоже, что с таким активом можно потянуть хо­зяйство. Должен заранее сказать, что я не ошибся в этих лю­дях: они оказались верным колхозным активом, на который я всегда мог твердо опереться. Я и сейчас помню их фами­лии. Это Мицкевич, Калина, Степурко, Карасев, Басов.

    Под конец я сказал:

        Когда человек приезжает на новое место, он первое время ходит вроде как с завязанными глазами. Так и я у вас. Вы же все хорошо видите. Вот и расскажите мне, какие у вас болячки и что у вас хорошего.

    В тот раз засиделись мы за полночь. Надымили махоркой так, что свет большой керосиновой лампы-«молнии» еле про­бивался.

    Через два дня мы назначили общеколхозное собрание, наметили повестку дня, договорились, кто по какому вопросу будет выступать.

    Народу набилось в клуб столько, что яблоку некуда было упасть. Всем хотелось поглядеть, что это за карась приплыл к ним из Минска. Лучше ли с ним станет или хуже?

    Клуб в Метявичах был вместительный. Вечер стоял по- июньски теплый; открыли окна. Мы с Кошанским заняли ме­ста за столом, накрытым красным коленкором. Зажгли не­сколько керосиновых ламп, чтобы лучше осветить зал (об электричестве мы в то время мечтали почти так же, как и о коммунизме).

    Начался колхозный сход.

    Решили ряд очередных вопросов, потом наступила моя очередь. Кошанский представил меня народу. Я поднялся, ко­ротенько рассказал о себе: откуда родом, где работал, учился. Слушали колхозники в оба уха.

        Кем же вы у нас будете? — раздался голос из дальних полутемных рядов.— По партийной линии? Это как пере- весть... на крестьянскую сущность?



     

    Разумеется, всем было хорошо известно, какое внимание уделяет коллективизации наша партия. Все слышали либо чи­тали о двадцатипятитысячниках, видели не раз уполномочен­ных. Однако скрытые подкулачники старались представить их как «говорунов», которые дела не делают, а лишь болтают языком. Я ожидал таких подковыристых вопросов, задавае­мых как бы от «деревенской простоты», и спокойно ответил:

        Главная моя работа — партийная. Но одновременно я буду у вас и заведующим животноводством. Правление «Но­вого быта» доверило мне эту должность.

    Некоторое время в зале слышалось лишь перешептывание да скрип скамеек. Тот же голос с прежней простоватостью спросил:

        Надолго ль до нас, ай как?

        Квартиру правление мне уже отвело. Буду жить, пока не прогоните.

       Женатый? Аль холостой?

    В клубе раздался смех. Я охотно поддержал веселый тон:

        Вашим девкам и молодым вдовушкам рассчитывать на меня не придется. Женат, и уже у самого две невесты растут. Послал нынче семье телеграмму, чтобы ехала.

    Теперь люди увидели, что я действительно собираюсь пу­стить корни в «Новом быте» и, стало быть, на хозяйство буду смотреть как член коллектива. Притом, раз не скрываю сво­его семейного положения, значит, человек серьезный, не ка* кой-нибудь «алиментщик». Я уже сам знал, что бывали такие уполномоченные, что женились в каждой деревне, куда их посылали.

    Люди теперь смотрели на меня явно благожелательно. Все же с задней скамьи раздался еще вопрос, вернее, реплика:

        Животновод нам кстати. А то у нас бычки нераздоен- ные. Надо бы раздоить...

    Ответил я раньше, чем зал отреагировал на эту послед­нюю подковырку:

        Кто это там сказал? Предложение дельное. Надо будет его продвинуть.

    Собрание замерло, не зная, как понять мои слова. Неужто я действительно такой «знаток» сельского хозяйства, что не отличу корову от быка? Вот это, мол, животновода им при­слали! А я продолжал:

        Иди сюда, товарищ. Что прячешься за спины? Вот мы тебя и изберем главным... быководом. Обещаю премию, если раздоишь закрепленных за тобой бычков. Только уж если не



     

    добьешься результатов, придется самому поставлять молоко и телиться.

    Смех волной прокатился по всему залу. Больше таких во­просов уже никто не задавал, не прерывал мою речь. Вернее, это была не речь, а просто беседа, что называется, с откры­тыми картами. Как и коммунисты «Нового быта», я понимал, что успеха в предстоящей работе можно достичь только од­ним путем: сразу опереться на честных людей колхоза, из которых и сколотить здоровый костяк.

        Вот мы и познакомились,—говорил я.—Вы на меня поглядели, я на вас поглядел. Вает я виднее, вы в сотню глаз на меня смотрите. Ну да и я на зрение не жалуюсь, дайте срок, тоже всех вас узнаю. Скажу вам прямо: ЦК партии Бе­лоруссии прислал меня в ваш колхоз для того, чтобы сделать ваш «Новый быт» богатым, а вас — зажиточными и, главное, чтобы у вас за каждой чернильной «палочкой» был полновес­ный трудодень.

    Тон я выбрал правильный, это почувствовал и Кошанский. Сидел он с довольным видом. Наладить контакт с колхозни­ками мне помогло то, что еще до учебы в Минске я принимал активное участие в создании и укреплении у себя на родине колхоза «Красный партизан». Там же, в Малевичах, была хо­рошо слаженная партийная ячейка; после демобилизации я некоторое время был в ней секретарем.

    Этот опыт сейчас пригодился; колхозники слушали меня внимательно.

        Заранее вам говорю,—продолжал я,—что без вас ни я, ни партактив сами ничего не сделаем. Вы — хозяева кол­хоза, вы — его главная сила. Мы только будем стараться на­правлять вас на торную дорогу, а все зависит от вас. Мы с вами должны наладить дисциплину, выходить на работу во­время, без опозданий. Мы должны трудиться на совесть, чтобы не было стыдно нам ни друг перед другом, ни перед другими артелями, скажем соседями из Погоста. Пора кон­чать с безалаберностью и разбазариванием артельного добра. Предупреждаю: за это будем наказывать по всей строгости. Так мне и сказали в ЦК перед отъездом к вам в колхоз: опи- райсяг товарищ Козлов, на народ. Я не сомневаюсь, что боль­шинство из вас честные труженики. Надеюсь, что общими усилиями мы наладим жизнь в «Новом быте». А тех, кто нам будет мешать, ударим по цукам. Больно ударим!

    По одобрительному говору, который поднялся в зале, я убедился, что меня поняли. Собранию, видимо, понравилось



     

    то, что я не произнес длинной речи со много раз слышанными лозунгами. Правда, когда я предложил было присутствовав­шим высказаться, из этого ничего не получилось.

        Что же вы, товарищи, молчите? Выходите сюда к столу, обменяемся мнениями: что же мешает колхозу стать зажи­точным?

    Все молчали, переглядывались, толкали друг друга лок­тями, улыбались, но молчали.

    Сидели мы долго. То о том толковали, то о сем, курили, кто что имел. Я, как всегда, смолил махорку. Сказать по со­вести, я и не особенно рассчитывал на откровенный раз­говор- Хорошо уже было то, что люди не увидели во мне «записного оратора», почувствовали, что я хочу вместе с ними заняться делом.

    В колхоз я приехал совсем налегке. Что может быть у сту­дента? Ободранный чемоданишко со старыми учебниками, «Капитал» Маркса (премия за учебу) да пара белья. Одет я был в поношенный пиджак, сбитые ботинки с побелевшими носками и дешевенькую кепку. Галстука не носил: хорошей рубахи не было. Деньжонки — стипендия, выданная за лето, и подъемные — быстро таяли. Едоков же, кроме меня, было еще трое: жена и две дочки.

    Как жить? На трудодни, как известно, в колхозе продукты распределяют осенью. До осени же хоть воздухом питайся. Конечно, мне предлагали помощь: и председатель колхоза Кошанский и Старобинский райисполком. Я не брал. Пока, думаю, обернусь, а потом видно будет. Мне не хотелось ни от кого зависеть, этак ведь недолго и самостоятельность по­терять.

    Я написал письмо в ЦК партии Белоруссии и все объяс­нил: послан вами парторгом для укрепления колхоза, тру­додни ждать долго, а денег нет. Прошу срочно решить вопрос: как мне, коммунисту, быть в сложившихся усло­виях?

    Пока ждал ответа, пришлось попоститься, перехватил деньжат у родни и знакомых, но все-таки авансироваться в колхозе я так и не стал. Наконец пришло решение ЦК Бе­лоруссии: выплачивать выпускникам комвуза, направленным в колхозы, оклад инструктора райкома.

    Конечно, моя выдержка сказалась на авторитете. Кол­хозники увидели, что я не запускаю руку в их кладовую. И районные руководители поняли, что я человек принципи­альный.



     

    -    В те годы и сами колхозники, и те, кто их организовывал в колхозы, толком не знали, что такое артельное хозяйство. Воодушевлялись главным образом лозунгами: поднять сель­ское хозяйство на небывалую высоту; облегчить жизнь кре­стьянина; раскрепостить труженицу полей от печки и пеле­нок: детей отдать в ясли; наладить общественное питание; превратить деревни в благоустроенные поселки; провести везде электричество; воздвигнуть клубы и т. д.

    А как конкретно приступить к плану переустройства? От- сюда-то и возникали неурядицы первых лет коллективизации, перегибы, когда хозяйство обобществляли вплоть до кур и договаривались до того, что и ложки, и тарелки в избе не нужны: в столовой будут. Тех же руководителей, кто выска­зывал осторожные сомнения, кое-где даже высмеивали: «Да ты что? Не веришь в великий перелом? Какой же из тебя вожак?»

    Серьезное положение складывалось и в области земле­пользования. Все понимали, что наше сельское хозяйство от­стало, что нельзя его вести допотопным способом, как это делали деды. Нужны новые, социалистические методы, науч­ный подход, механизация всех отраслей.

    Однако на практике весьма смутно представляли себе, ка­ким же образом переиначить веками сложившиеся трудовые процессы. С чего начинать? Где взять на это средства? Ко­нечно, государство ощутимо помогло в механизации обра­ботки 1?олей: создали МТС — по одной на район. Но как быть со всем остальным?

    На бумаге у нас было все рассчитано, райземотделы даже высчитали предполагаемый рост доходов, расширение ферм. В жизни же все было значительно сложнее...

    Первую неделю я ходил по полям, по фермам, стремился побеседовать с каждым человеком на месте его работы. При­глядывался, как содержится скот, чем его кормят, тщательно ли убирают помещения. Вставал я ни свет ни заря, проверял, когда люди выходят на работу, кто из них с охоткой, а кто без охоты берется за дело.

    Свободного времени у меня совсем не <было, спать удава­лось не больше пяти часов. Мне ведь, как заведующему жи­вотноводством, приходилось отвечать за коров, лошадей, овец. А в животноводстве, честно говоря, я не был силен.

    Был у меня заместитель — зоотехник Ничипор Прихо- жий. Роста примерно моего, такого же возраста — лет три­дцати. Смотрел он немного исподлобья, глазки были малень­



     

    кие, и не поймешь, что они выражают. Одевался, как и все колхозники: в ватник, сапоги. Не отличался от них и куль­турой речи.

    Я уже говорил, что в то время не хватало людей с образо­ванием. Кадры специалистов готовилась на кратковременных курсах. Дело не ждало, надо было наиболее толковым работ­никам дать хотя бы азы знаний. И должен сказать, что такая практика оправдала себя.

    Нечипор Прихожий раньше работал пастухом, отличался сметкой. Его послали то ли в Слуцк, то ли в Старобин на курсы животноводов. Кончил он их и получил назначение к нам в «Новый быт». До него здесь такой должности не чис­лилось. У Прихожего была жена, детишки. Жили они, как и я, на отведенной правлением квартире. Беда заключалась в том, что Прихожий любил выпить. Порой, хватив лишнего, он заваливался спать в желоб, куда клал корм для скота, и его удивленно обнюхивали коровы. Раз с похмелья выпил он весь гематоген из зооаптечки.

        Как будем с тобой развивать животноводство, Ничи- пор Трофимович? — спросил я Прихожего.— Ты специалист. Твое первое слово. Нам в комвузе такой науки не препода­вали.

    Зоотехник поглядел куда-то в луга за Случь, словно хог тел найти там ответ или пересчитать стога сметанного сена.

       Да будем,— буркнул он.

    На этом «совещание» и кончилось.

    Целый день Прихожий пропадал то на фермах, то в це­ментном подвале на усадьбе, где у нас хранилось молоко, сливки. Работал он, как и все мы, не считаясь со временем, от зари до темна, но никаких «рационализаторских» предложе­ний не вносил, новшеств не заводил. Вел хозяйство, как вели его деды.

    А дела на фермах не поправлялись. Удои молока состав­ляли в среднем литров пятьсот — шестьсот на корову, жир­ность была низкой. Невысок был настриг шерсти от овец. Кормов было в обрез, а тут еще с ферм они исчезали: доярки растаскивали в мешках, в торбочках, в карманах. Да и корм задавали они скотине неаккуратно: сорили, бросали кое-как, коровы затаптывали его.

    Заходил я не раз к дояркам, колхозному пастуху. Спра­шивал, как они думают поднимать животноводство.

        Что-то надо придумать,—соглашались они.—Не век же по старинке.



     

        Об этом я и толкую. Вы теперь сами хозяева.

       Знаем. Слыхали на собраниях.

    И замолкали, как и Прихожий. Я всячески старался их расшевелить. Убеждал, что надеяться нам не на кого: у госу­дарства и без того забот полон рот. И как лучше вести хозяй­ство — надо покумекать самим.

        Да вы поглядите на наших коровенок, Василь Ива­ныч,— как-то разговорился все-таки пастух, захватывая в бу­рую от загара руку громадный длинный кнут. Бегают, как те собаки, ищут, чего бы сжевать. Какие у нас пастбища? Трава выгорела, а ту, что еще оставалась, повытолкли.

    Примерно это же говорили и доярки:

        Как с коровы молока спросишь, когда у нее брюхо пу­стое?

    А наша ударница тетя Паша добавляла:

        Скотина, она не глупее человека и обращенье чувст­вует. Что ты ей дашь, то она тебе и вернет. Нет уходу, не будет и приходу.

    Я и сам отлично видел, что колхозный скот отощал, вид имел заморенный. Из района требовали, чтобы мы увеличи­вали поголовье. А нам это бы стадо прокормить. Коровники у нас разваливались, у ворот росли горы навоза, гнилой со­ломы, скапливалась черная вонючая жижа.

    «Почему так туго с кормами? — размышлял я.— У нас за Случью заливные луга, вон какой травостой отменный! Правда, много сенокосных угодий распахали под зерновые. И все-таки если по-хозяйски выкашивать луга, беречь корма, то для колхозной скотины вполне хватит».

    Начал я с похода за чистоту; собрал всех до одного скот­ников, конюхов, доярок, сказал им:

        Почему скотина должна по колено в грязи стоять? Вам же самим через эти кучи лазить приходится.

        Времени не хватает, Василий Иванович. И так в по­темках подымаемся, в потемках в постель тыкаемся. А там еще по дому сколько переделать. Щи-то надо сварить, дети­шек прибрать?

        Небось пану Крупскому так бы не ответили. У него разговор был короткий: делай все на совесть или бери расчет.

    Смущенно улыбаются, жмутся, отворачиваются.

        Там деньги платили,—бросил один из конюхов.— Хоть и малые, а все же...

    Такого ответа я ожидал.

        Вот какая у тебя душа, Ефим Семеныч,— сказал я —



     

    Только на деньги откликается. Значит, тебе все равно, стоит над тобой управляющий с кнутом или ты сам себе хозяин? Тогда-то небось в три погибели гнулся, из кожи лез, а те­перь полдня потягиваешься. Потому и «палочки» у вас пу­стые, что так рассуждаете. Конь телегу не потянет — с места она сама не тронется. Давайте и мы как следует рукава засу­чим, а уже после будем обсуждать, выйдет что или не вый­дет. А языкам своим отдохнуть дадим. Посмотрите, какие горы навоза скопились у коровника. А на поле этот навоз лишним пудом хлеба обернулся бы.— И, чтобы показать при­мер, я первый взял вилы. Поднял лопату пастух, подключи­лись доярки, и мы устроили настоящий субботник.

    Так мы очистили ферму, свезли навоз на поля. После этого мне пришлось-таки взяться за специальную литературу по животноводству, беседовать со стариками. Они посовето­вали подкармливать коров и на ферме, после того как их при­гонят с пастбищ: «Охапки две-три свежей травы подбросить в ясли, пускай жуют».

        Что ж,— согласился с этим предложением Прихо­жий.— Я не противник. Только б в зиму не остались без сена.

        Надо ударить по рукам тех, кто ворует корма,— отве­тил я.— Тогда наверняка хватит.

    На это Прихожий промолчал.

    Второе, что я ввел по совету одного старика, — ночной вы­пас колхозного стада. Делали мы это в особенно знойную по­году, когда днем жара, оводы, слепни не* давали скотине спо­койно поесть. Вроде бы простое, немудреное дело, а удои сдвинулись, стали постепенно расти.

    С каждым днем я все больше осваивался в Метявичах, вживался в колхозные дела, ближе узнавал людей. Жена хо­зяйничала, старшая дочь Оля нашла себе подруг среди буду­щих одноклассниц. Приглядывался и к нам народ: чего мы стоим.

    Понадобилось мне раз ехать в Старобин по вызову рай­кома. Пришел я на конюшню и сказал, чтобы запрягли гне­дого в повозку. Конюх вывел лошадь из станка и стал наде­вать хомут. На^ел его неправильно, клещами кверху, а сам хитро косится на меня. Явно ждет: что же я буду делать?

        Готово? — спрашиваю.— Садись и езжай.

    Конюх поспешно бросил цигарку, затоптал ногой и как следует запряг коня. Смотрю, глаза виновато прячет.

    Съездил я в Старобин, вернулся, но больше об этом слу­чае мы с ним не вспоминали.



     

    Разумеется, я учитывал, что и в городе и в деревне про­должается острая классовая борьба. И в Старобинском рай­оне коллективизация проходила с осложнениями. В деревне Саковичи, как рассказали мне, даже были жертвы. Застре­лили милиционера, при раскулачивании был убит секретарь райкома комсомола. Тогдашние шептуны пускали слушки, будто скоро сгонят всех спать под одним одеялом.

    У нас в «Новом быте» тоже не обошлось без слухов. Под­кулачники пользовались всяким поводом, чтобы вносить в ра­боту разлад, пускать злобные сплетни.

    Подошло время уборки. Кошанский провел заседание правления, мы проверили готовность колхоза к страде.

    Прикинули, что сами сумеем скосить, обмолотить, а чем нам должна помочь МТС, в зону которой входил наш «Но­вый быт». Вновь подняли вопрос об охране колхозной соб­ственности. Кошанский говорить был не мастер, да и я неда­леко от него ушел, но все же в основном разъяснительная ра­бота ложилась на мои плечи.

        На ответственные посты,—говорил я,—нужны таки< люди, которым можно смело доверять. Сами вы знаете, как заяц морковку сторожил. Нам таких зайцев-грызунов не нужно. Вы, товарищи, должны понимать, что такой «сторож» воровать-то будет у вас. Поэтому давайте подбирать только таких, которые сумеют охранять богатство колхоза.

    Сторожам я потом наказывал:

         Ко всяким расхитителям надо относиться без пощады. Не покрывать их. Для вас не должно быть ни родственных отношений, ни соседских. Запомните: вам доверил коллек­тив и вы должны оправдать его доверие.

    Коммунистов и комсомольцев правление расставило на самые трудные участки.

    Уборку мы встретили по-боевому. За эти три недели я стал похож на араба, так как с утра и до ночи был в поле, на токах, у молотилки. Все мы похудели, зато такого бодрого настроения давно никто не испытывал. Дружно работали все. Когда командиры идут во главе отряда, солдаты всегда воюют с подъемом.

    Но вот беда: хищения продолжались. Везут зерно с то­ка — отсыплют себе пару ведер, огурцы с огорода — мерку домой.

    Другое, что было характерно для тех лет, — нехозяйское, безответственное отношение некоторых колхозников к ин­вентарю, сбруе, инструменту. Смотрели на них как на что-то



     

    чужое. Окучивают на поле картошку — бросают тяпки в грядке. Работают в саду, в огороде — лопаты, грабли пора­стеряют. Поломают зубья у жнейки, выпрягут лошадей, уедут. То в поле бочонок для воды оставят, и он рассохнется, то ведро, а то и косилку, плуг, борону.

    Очень медленно, с трудом, но все-таки колхозники подтя­нулись в работе. Это в один голос отметили чуть не все прав­ленцы, бригадиры. Очевидно, подействовала хорошая под­готовка к уборке, организованность. У людей появился инте­рес. Подстегивали и специальные листки, которые выпускала редколлегия нашей стенгазеты, и красочный щит, поставлен­ный перед правлением: в самолете летели передовики; от­стающие же, лодыри тащились на черепахе. У щитка всегда толпился возбужденный народ.

    Начали косить сено. Пришел я на луг, пригляделся. Кто старается, забирает косой широкие ряды, срезает траву низко, ровно. А кто будто ворует, режет только вершки, делает огрехи.

       Что ж, — говорю, — одни верхушки забираете?

    Молчат косцы.

       Вы же только портите травы, — продолжаю я.— Небось на своих наделах старались.

    Опять молчат. Только кто-то тихонько обронил:

       Там сено в свой сарай шло.

        А сейчас в мой, что ли, пойдет? Или мы с вами и го­сударство не одно и то же? После не. жалуйтесь, что трудо­день мало весит.

    Одна женщина — языкатая, щеголиха — бросила мне:

       А ты, партийный секретарь, возьми-ка да сам попро­буй. Иль, думаешь, легко?

    Я взял косу у ближнего ко мне колхозника. Все приоста­новили работу, смотрят на меня во все глаза. Кое-кто пря­чет улыбку. Я попробовал лезвие — совсем тупое. Посадил правильно по-своему росту «дедок» (косец был выше меня). Навел косу бруском, так что в пору бы и бриться, и начал ряд.

    Взял широкий размах, двинулся вперед споро. Прошел до конца прогона, все стоят, смотрят, но я вижу — выражение у людей совсем другое. Начал другой ряд. Оттого, что давно не работол, спину стало ломить, руки болят, пот глаза зали­вает. Темпа я, однако, не снизил, так и дошел до конца. Дышу тяжело, но улыбаюсь, вернул косу хозяину:

        Уморился. Отвык.


    6             В. И. Козлов


    81



     

    А он не может скрыть удивления:

        Умеешь ты косить, товарищ секретарь. По правде ска­зать, мы не надеялись...

    Слух о том, как я косил, разнесся по всем бригадам. При встрече люди останавливались, заговаривали о хозяйстве, со­ветовались. Общее мнение сложилось такое: крестьянскую работу знает.

    И когда я появлялся в поле, на лугу, на огороде, колхоз­ники подтягивались, понимая, что меня не проведешь.

    Казалось бы, какое отношение к моей партийной работе имели косьба, умение запрячь лошадь, наладить жнейку? Ока­зывается, самое прямое. Основная масса хлеборобов теперь поверила в меня. Они и раньше видели, что я целый день с ними — то на поле, то на ферме, то в конторе, не считаюсь со временем. Видели, что стараюсь в каждом вопросе разо­браться по справедливости. А теперь еще убедились, что я не новичок и в крестьянском труде. Им явно нравилось, что партийный секретарь у них знаком с сельским хозяйством не по книгам.

    Все мы знаем, что человека, который работает искренне, от души, сразу отличишь от того, кто работает лишь по обя­занности, без интереса и большой веры. Я стоял на пороге тридцатилетия, отличался недюжинным здоровьем. В таком возрасте человек готов горы свернуть. И я работал не покладая рук. А кроме силенки у меня было и упорство.

    Колхозное дело я считал своим кровным, лично меня ка­савшимся. Я понимал, что от него зависит судьба советского строя, коммунизма. Знал, что лишнего времени история нам не отпускает: в соревновании двух систем дорога каждая не­деля, каждый день. Поэтому-то я так энергично и работал, мечтая поскорее увидеть родную свою страну преображен­ной, народ счастливым. Правда, раньше я не предполагал, что работать придется в деревне. Но раз надо — значит надо.

    Однажды я встретил на вокзале в Осиповичах знако­мого — вместе учились в комвузе. Он стоял с чемоданом у кассы.

        Куда едешь? — спросил я.

        Домой. Ну его к черту, этот колхоз. Все нервы вымо­тал. А ты?

        Работаю. Тебя ж из партии исключат! Это дезертир­ство.

       А мне здоровье дороже.

    Полгода спустя я его встретил в Слуцке на совещании.



     

    Работал он заведующим клубом. Мне не захотелось с ним и здороваться: не мог я ни понять, ни простить его поступок.

    ...Хозяйство «Нового быта» начало понемногу подни­маться. Налаживалась дисциплина. В 1933 году у нас в «Но­вом быте» были хорошие виды на урожай. Поэтому у людей вырос интерес к трудодню. Укрепилось и животноводство. Привели в порядок помещения ферм, вовремя убрали и заго­товили сено, заботливее стали ухаживать за скотом. Удои за­метно поднялись. А вот жирность молока по-прежнему оста­валась низкой. На молокопункте, куда мы сдавали молоко, даже удивлялись.

    «В чем дело? — ломал я себе голову.— Травы, что ли, у нас плохие?»

    Скот в «Новом быте», как и везде в ту пору, был беспород­ный, местный. Коровки маленькие, привычные к холодному двору, скудному содержанию. И все же коровы колхозников давали более жирное молоко, чем наши, общественные.

    За теми, надо признать, уход был заботливее. И кормили их получше... А может, есть еще какая причина?

    Я решил проверить. Следил, сколько и какого дают кор­ма, присутствовал на дойках. Все вроде делалось правильно. Иногда и молоко получали хорошее.

    В чем же все-таки дело?

    Обычно у нас после каждой дойки молоко с ферм в бидо­нах привозили на усадьбу и ставили на склад. Склад был хо­роший, каменный. На дверь навешивался большой пятифун­товый замок. Ключ от кладовой хранился у меня как у заве­дующего животноводством.

    И вот как-то раз вышел я поздно вечером из дому, заку­рил, прошелся. Месяц стоит высоко над парком, где-то в хле­бах бьет перепел, и светло-светло вокруг. Роса упала обиль­ная, приятно так. Все окна темные, спит деревня.

    Словом, впал я в лирическое настроение. Отдыхаю душой и телом. Обошел этак вокруг дома, поравнялся со складом и вдруг вижу в окошке тусклый свет. Заметил я его не сразу, наверно, стекла были изнутри чем-то завешены. Я заглянул в щелку: там какой-то человек. Думаю, как же так, ведь ключ- то у одного меня. Неужели забыл закрыть? Со мной этого не бывает. Пригляделся — оказывается, мой заместитель, зоо­техник Прихожий. Возится над бидонами с молоком, слышу бульканье: переливает.

    «Эге-ге,—догадался я.—Кажется, нашел причину низкой жирности».



     

    Я тихонько подошел к двери и хотел ее закрыть. Замка нет, значит, Прихожий забрал его с собой. Тогда я накинул петлю на пробой, нашарил в темноте крепкую палку и во­ткнул ее. Сам сбегал домой, взял другой замок и запер дверь.

    «Подумать только, кто охотится за сливками! Заместитель мой. Вот это руководитель!»

    Я тут же отправился на квартиру к председателю Кошан- скому (жил он близко). У него, конечно, все уже спали. Мне пришлось сильно постучать, пока добудился. Вышел предсе­датель, трет глаза:

       Чего стряслось, Иваныч?

        Да вот поймал домового, какой сливки собирает с мо­лока.

    Кошанский сразу проснулся:

        Ну! Где?

    Я все объяснил.

        Что же ты теперь думаешь, Иваныч?

    Я сказал, что надо бы оставить Прихожего до утра на складе. Утром позовем свидетелей, и пусть все расскажет лю­дям, отдаст свой второй ключ от замка. Как он его раздобыл? Сам же на собраниях говорил, что надо бороться с разбаза­риванием колхозного добра, а вон какие дела творит...

    На том и порешили.

    Утром я привел к складу колхозников, открыли замок, во­шли. Прихожий стоял возле двери, уныло опустив голову. Люди глядели молча, осуждающе.

        Думаю, Ничипор Трофимович,— сказал Кошанский зоотехнику,— отпираться тебе бесполезно. Рассказывай лю­дям, что тебя привело сюда. Часто ли приходил?

    Прихожий сопел, молчал и боялся поднять глаза. Вид у него был совершенно убитый.

        Ну, так будешь отвечать народу, Ничипор Трофимо­вич?

    Прихожий только переступил с ноги на ногу. Сзади вы­рвался голос какой-то женщины:

        Так вот он кот, что за сливками повадился! Вот где он гроши на выпивку находит!

    И тут как будто всех прорвало. Одни кричали:

        Чего на него смотреть? Всыпать как следует да вы­гнать из колхоза!

    Другие перебивали их:

        Мало ему этого будет! Под суд надо отдать!

        На телегу да прямо в Старобин к прокурору!



     

    -Прибежала жена Прихожего. Одета наспех, простоволо­сая. Лицо заплаканное, вся трясется, стала народ просить:

        Ой, люди добрые, да с кем греха не случается? Чего уж так накинулись, будто он брал один! Ай у других рыльце не в пушку? Вы бы хоть детишек пожалели. Двое их, на кого останутся?

    —. А мужик твой наших детишек жалел? У каждого кружку с молоком отымал.

    Прихожий стоял серый, как известка, руки, ноги у него мелко дрожали. Так люди, окончательно потерявшие совесть, не держатся. Все это я взвесил, восстановил тишину.

        Крик никогда никому не помогал,— начал я.— Давайте разберемся спокойно. Все вы сейчас всполошились. А по­чему?

    Люди притихли.

        Вот ты кричишь, Марья Сидоровна: выгнать! — про­должал я.— Ты, Матвей Самойлович: под суд! Ты, дед Прохо- рыч... костылем грозишь. Что, зоотехник ваш дом обокрал? Имущество у .кого унес?

        Так он же тащит наше... колхозное! — вырвался из толпы голос.

         Вот, вот! — подхватил я.— В этом вся и штука. Он та­щит наше. Что такое колхоз? Большая семья. И если пропа­дает что в хозяйстве, то страдают все. Правильно тут кто-то сказал: «У каждого ребенка Прихожий вырывал кружку мо­лока из рук». Вот что значат хищения в нашей артели. Сливки ль снимают, сноп ли волокут с поля, яблоки прихва­тывают из сада — обкрадывают всех. Вот поэтому-то ко всем рукастым, кто за чужим добром тянется, мы должны быть бес­пощадны. Согласны со мной?

    Ответили мне громко, но вразнобой:

        Согласны! Правильно!

    Вижу, некоторые глаза прячут.

        Хорошо, что все мы одного мнения,—продолжаю.— Теперь все поняли, что такое колхозное добро? Общее оно, наше. А правильно ли мы к нему относимся? Нельзя не согла­ситься с женой Прихожего: «Один он, что ли, брал? И у Дру­гих рыльце в пушку!» С болью мы должны признать: зоотех­ник не одинок в низких поступках. Его-то мы поймали, но есть такие, кто не пойман. Да ведь у народа тысяча глаз, не скроешься. Пусть этот позорный случай послужит великим уроком. Сами видите, товарищи колхозники, что значит вор в своем доме. Как же можно спокойно работать, если все



     

    время приходится приглядывать за соседом? Очень хорошо, что вы это почувствовали...

    Так что же решим с Прихожим?

    Люди примолкли, задумались. Кое-кто из передних рядов потихоньку отодвинулся назад, словно бы прячась за дру­гих: как у нас говорили, перешел в обоз. А были такие, что и совсем не выдержали, ушли со двора.

        Думаю,—продолжал я,—к прокурору отвезти его мы всегда успеем. Может, на первый раз не спешить? Посмот­рим, какие выводы сделает.

    Народ как будто бы вздохнул одной грудью. Никто не возразил. Прихожий поднял голову. Люди смотрели на него, ждали.

        Слово даю, если хоть грамм возьму колхозного... Само­судом тогда бейте. Вот при всех зарекаюсь!